Шорох и трепет (сборник)

Солодкий Максим

Книга является сборником коротких страшных рассказов, в котором автор пробует себя в хоррор-минимализме. В отличие от интернет-версии не содержит стилистически выделяющийся рассказ «Но однажды я умер…» Будет интересна как любителям жанра, так и его критикам:)

 

© Максим Солодкий, 2015

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

 

О том, кто остался в снегу…

На вмятину на левой передней двери БМВ обратил внимание Антона водитель Лэнд Крузера, вытащившего буксиром черное баварское авто из сугроба на обочине; сам Антон вмятины не видел. БМВ, которое снесло с дороги на закрытом повороте трассы, идущей через Малый Лесок, ни обо что такое не ударялось, – это Антон помнил точно. Но где-то в его сознании уже тогда что-то противно щелкнуло, и Антон соврал, как с листа: «А-а, это? Это я на прошлой неделе еще…» Какая к черту прошлая неделя – три дня, как купил «бумера»!

Сомнение, яд сомнений, ад сомнений… «Есть два вида сомнения: одно – свивающее логово во тьме, неподвижное и колючее, другое – всегда ползающее, скользящее и вертящееся. Обычно первое принадлежит молодости, второе – старости…» – это или что-то подобное прочел когда-то молодой Антон у Рериха и помнил всегда. Сейчас, будучи уже далеко немолодым человеком, он лежал и думал о том, что и первое, и второе из рериховских сомнений – оба были его гостями сегодня. Первое давило его тихонько, пока он ехал с места ДТП домой и полупризнался себе в пути, что, когда машину его закрутило юлой на том проклятом повороте, удар-таки (звук удара!) был. Второе грызется червем в мясе антоновой души уже второй час после того, как он проснулся и понял, что тогда, когда мир вращался вокруг него присыпанными снегом елями, боковое его зрение выхватило в этом зелено-белом хороводе красное пятно. «Выхватило-выхватило! Да-да… Детская шапочка? Как у девочки из сказки Перро?!» – думал Антон, ворочаясь в кровати. Но даже так… Он не мог, просто не мог достать ее холенным черным телом взвизгнувшего тормозами БМВ… Просто не мог. Дальше и левее должна была быть эта шапочка, память о которой пережившее стресс сознание сперва заботливо перевело в подсознание, чтобы преподнести Антону потом полуночный сюрприз.

«Не мог я… – думал вставший Антон, дымя ментоловой сигаретой в стекло окна на красную полную луну на ночном небе. – А если мог? Она (или он?) так и осталась в снегу. Где-то там в сугробе. А я и не понял (или не захотел понять?), что натворил…» В схватке совести с сомнениями всегда побеждает трусость. Ведь покуда мы не открыли коробку Судьбы, наш личный кот Шредингера не только полумертв, но и полужив. Поэтому решив, что лучше не знать вовсе, был ли на лесной дороге ребенок или его не было, Антон запил снотворное виски, дал себе установку на то, что о том, кто остался в снегу, он думать не будет, и провалился в бездну наркотического сна, где до утра его мучили кошмары.

…А гульябани лежал в сугробе, где тепло его тела оплавило снег и образовало нору. Иногда он полизывал ударенный бок шершавым языком. Ему было невыносимо тоскливо, казалось, что смерть уже сидит внутри, там, где ныли перебитые ребра, и вот-вот и разольется по всему телу, отняв навсегда остатки его тепла и унеся дыхание гульябани в Царство Черной Луны. Еще ему было обидно. Он ведь тогда почти догнал бежавшего на лыжах ребенка. Удар машиной застал гульябани в прыжке, и он, провалившись в сугроб, еще долго не мог понять, что же сорвало финальный аккорд его охоты. Если гульябани и думал порой не о ребенке и не о машине, ударившей его (как о неких звеньях цепи Судьбы), а о незадачливом водителе – как о единственно виновном в случившемся, то в эти редкие мгновения он скалил клыки. А спавший за сотню километров от гульябани Антон вздрагивал во сне, видя кошмар, в котором за ним, клацая зубами, гнался огромный черный волк.

 

Охота на счастье

«Мир не делится на счастливых и несчастных, нет. Он делится на тех, кто знает, что он несчастен, и на тех, кому знать этого не дано. И тот, кто знает, несчастен, и наоборот. Хотя несчастны все. Или не все? Где-то тут должна была быть логика, но я ее теряю. Плевать!!! В конце концов, смерть уравняет всех. Нас и их. Их и нас. Может быть, я не права, но мне сейчас просто хочется спать…»

Вика отложила дневник. Сигарета, тлевшая меж ее пальцев, сгорела к самому фильтру, и она положила гаснущий окурок в пепельницу. Спать еще рано, но очень хочется. В холодильнике она нашла крабовые палочки и полбутылки пива. Поесть, а потом можно идти. Ха, поесть! Жрать нечего, хоть шаром покати, но она привыкла утолять голод пивом отчима и крабовыми палочками, которые водились в холодильнике всегда, ну, или почти всегда.

Мать сегодня опять не вернулась домой, но Грише уже давно на это плевать. Единственное, что еще радует его в этой жизни, – это любая жидкость, в которой содержание спирта выше трех оборотов. Странная пара. Она не любила мать, а на отчима просто ложила: его женщины уже не интересуют и он к ней не лезет, что само по себе не плохо. Да и интересуйся он сексом, полез ли бы он к Вике, а?

Пиво было мерзким. Однажды Гриша (она всегда называла отчима по имени) урвал где-то пять бутылок «Гротверга». Она тогда стояла и давилась слюной, когда он вливал в себя уже третью бутылку. Всё вылакает гад, поняла она, и ей захотелось плакать от обиды. Но Гриша поднял на нее свои печальные глаза и все понял. Да ведь и не дурак же он, понимает, пожалуй, куда «уходит» ночами его пиво. Он все понял и перевел свой печальный, почти собачий взгляд на оставшиеся бутылки. Ему было жалко. Вике тоже было бы жалко, и тем сильнее было ее удивление, когда Гриша протянул ей одну бутылку. Протянул, воровато озираясь, не зайдет ли щас ее мамочка. «Ночью только, а не сейчас, – сказал он, и она еще раз убедилась в том, насколько боится он ее родительницу, – И бутылку выкинешь, да?» Она никогда не забудет ему его тогдашнюю щедрость. Жаль, что не сказала тогда спасибо, а лишь юркнула, прижав заветную бутылку к груди, в соседнюю комнату.

Господи, какое это было пиво!!! Она плакала от удовольствия и жадности, она готова была убить себя за эти быстрые глотки, как будто и не она вовсе пила это пиво, а кто-то другой пил с ней на пару, стремясь обделить сжавшуюся в комок на грязном балконе Вику, но это была она, и обделяла она сама себя, хотя как сказать обделяла… «Где-то здесь должна быть логика, но я ее теряю», ха-ха. После этого ей нравилось говорить себе, когда очередная Гришина бутылка становилась содержимым ее желудка, что то, что она пьет, – говно. Вот «Гротверг», мать его, да! А это…

Гриша храпел так, что было слышно на всю квартиру. Вика, с бутылкой в руке и крабами в зубах, вышла на балкон. Ела и пила она жадно, то и дело кашляя, подавившись «едой». Потом нервно курила.

Майская ночь пахла зеленью и цветами. Теплая ночь большой луны, на которую всегда хочется выть по-собачьи, закинув вверх голову и протяжно-протяжно, во всю глотку. Фонари еще горели и было еще слишком рано, но собираться нужно сейчас. Или не успеть. Переодеться, взять сумку, сделать гребаный макияж и – вперед! Вика, как всегда в такие ночи, курила слишком нервно, быстрее обычного, давясь дымом, как несколько минут назад дешевым пивом. Пора! И к черту какую-то там логику!

Его пальцы завязли в ее густых волосах, их лица были близко, и она улыбнулась ему, мягко и призывно. А потом их губы встретились, и она почувствовала дрожь его тела и тяжелые удары сердца в его груди. Он пил ее губы с почти Викиной пивной жадностью, и она едва смогла отстраниться. Она улыбнулась ему еще раз, но уже успокаивающе: мол, не все сразу. Он улыбнулся ей в ответ, белозубо и нежно, как улыбается лишь любящий и лишь тому, кого любит. Их руки были сплетены, а ночной ветерок трепал их волосы. Они простояли целую вечность, глядя в глаза друг другу, и он снова поцеловал ее. Тело к телу, губы в губы, сердце в сердце, двое, ставшие почти одним целым у одного из тысяч подъездов города. Счастливые? Пожалуй. И когда они были в секунде-другой от страшного мига разрываемых объятий,

Вика сказала: «Добро пожаловать в мир Равенства, сволочи!»

Ее палец, так учил ее когда-то отец-собровец, плавно лег на курок, и две головы, лежавшие на перекрестии прицела, взорвались, так и не поняв, что же произошло. Двух – одним выстрелом. Вика была прирожденным снайпером.

Они так и упали, не разжимая объятий, у его крутой машины, двое влюбленных, прощавшихся у одного из тысяч подъездов глупого города, а Вика сложила винтовку, перекинула сумку через плечо, и, стирая с лица, обезображенного еще в раннем детстве страшным ожогом, остатки своего боевого макияжа, начала спуск с крыши по пожарной лестнице…

 

Странность

Странным, на первый взгляд, было лишь то, что тормозной путь, отмеченный размазанной по асфальту резиной, начинался как если из ниоткуда…

Старлей МЧС, бывший главным в группе, практически не слушая показаний водителя хлебовоза, стоял и, не отводя глаз, смотрел на ровное (точно под линейку) начало тормозного пути всех колес разбившегося автомобиля. «Как из ниоткуда…» – возвращался он вновь и вновь к этой тревожной мысли.

Безномерная машина непонятной марки странной старлею не казалась. Она была (исходя из ее внешнего вида и при этом вполне современной начинки) в понимании старлея эдакой стилизацией «под ретро» на заказ. Имея деньги на подобную поделку, покойный владелец вполне мог позволить себе и езду на ней без номеров. Никаких странностей. Вот только тормозной путь…

Застывший труп, найденный водителем хлебного фургона в 6—40 в машине, влипшей на горном серпантине в отвесную стену скалы, вынуть наружу возможным не представлялось. Замерзшие за ночь ноги водителя и железо ушедшего в салон двигателя стали фактически одним целым.

Для разморозки автомобиль был доставлен в гараж местной пожарной части МЧС. Тотально занятая на Олимпиаде и потому так и не приехавшая полиция обещалась (в лице начальника РОВД и по сотовому телефону) подписать и согласовать все бумаги по ДТП, но только позже… не сейчас… И старший лейтенант почувствовал той частью тела, на которой обычно сидят, что неприятностей с этим делом ему не миновать. Особенно его занимал тормозной путь, но ни своим подчиненным, ни своему начальству, ни полковнику полиции он не сказал об этом почему-то ни слова…

Ворота гаража были закрыты. Тем не менее в нем было прохладно, и поэтому приехавший через час патологоанатом, поймав себя на неприятных ассоциативных мыслях о мясе в микроволновке жены, оценил время на оттаивание тела как минимум в двенадцать часов. Старший лейтенант перечитал и перепроверил все схемы и протоколы, пересмотрел все фото с места ДТП на цифровом фотоаппарате, закончил свой обтекаемый рапорт, сделал все соответствующие звонки и уже треть часа играл с пожарниками в русский покер, когда понял, что двенадцать часов, отведенные трупной медициной на разморозку, вышли.

Оставив своих коллег на втором этаже, старлей посреди ночи решил спуститься в гараж. Где-то на лестнице он понял, что унес с собой свои карты. Но мысли об этом не долго занимали старлея: закрытый изнутри гараж был пуст.

Старлей посмотрел на место, где была машина, закрыл и открыл глаза, точно прогоняя наваждение, посмотрел на пустое место, потом на карты в своих руках и сунул быстро, как некую помеху, свой изумительный фулл-хаус в правый карман брюк. «Ну и дела!» – сказал он, нащупав при этом в кармане что-то округлое.

Документов при покойном никаких не было, но обыскивая машину, молодой сержантик нашел и отдал шефу монету в 10 рублей в биметалле, которую теперь, повинуясь какому-то безотчетному порыву (до монеты ли, когда машина пропала?!), лейтенант выдернул из кармана и поднес к глазам. С одной стороны, это была обычная десятирублевка, белая, в желтой окантовке, «Министерство иностранных дел», кажется… Но с другой – там, где должна была бы быть надпись «Банк Российской Федерации», старлей отчетливо прочел «Банкъ Россійской Имперіи».

Чертыхаясь, он отвел глаза от монеты, и увидел, что машина с трупом стоит опять на месте, да вот только место не то, и не так все вокруг места этого… —

Гаража больше не было, машина и старлЪй около нея стояли во дворЪ рядомъ со странной постройкой, съ неба свЪтила какъ-то чужевато луна, а во дворъ сбЪгались, бранясь по-русски, но со страннымъ говоркомъ, люди въ странной формЪ. И кто-то кричалъ, что нужно срочно звонить г-ну полковнику въ РОВД: молъ, авто г-на банкира Никифорова нашлося…

 

Страх

Страх – это когда твоё сердце готово выпрыгнуть наружу, стучится в рёбра, как сумасшедшее, и его всё более быстрый набат переходит в конце концов в мелкую барабанную дробь; ещё чуть-чуть – и безумный кинговский клоун Оно проорет под эту дробь под самым куполом твоего мозга своё «Алле-гоп! Добро пожаловать в сумасшествие, детишки!..» – – Я стою, вжавшись в сырую стену подъезда, и чувствую, как каждый удар идёт всё быстрее за предыдущим…

Страх – это когда твои члены холодеют, как если сама Смерть решила подышать на твоё тело. Когда холод сковывает сперва твои руки и ноги – а потом и твой разум. И ты стоишь, оцепенев, и являешь собой яркий пример человеческого ничтожества пред всем, от чего мы с пещерных времён так и не научились удирать… – – Я стою, вжавшись в сырую стену подъезда, и холод этой стены становится моим холодом…

Страх – это когда твоё горло сводит спазмом, когда слюна закипает, скатившись по нему вниз, и кажется, что адская его сухость – результат нехватки воздуха, и скоро ты упадёшь в судорогах вниз и начнёшь биться в конвульсиях… – – Я стою у стены и чувствую, что мне всё труднее и труднее дышать… Боже, как же мне страшно!

Страх – это когда ты ждёшь… Страх – это и есть ожидание. И нет ничего страшнее. Как храбр солдат в бою, улыбается в зубы Смерти, так жалок он в окопе, когда ночь, туман, дым скрывают от него ползущие на окопы и полязгивающие траками танки, бегущую с топотом пехоту и тарахтящие мотобригады. И за этой ночью, туманом, дымом ожидание Смерти становится страшнее Смерти, а земные лязг и топот превращаются для ждущего в звуки Адского Войска… – – Я жду, умирая от страха… Я жду, превратившись в страх… слившись с ним…

Я стою, вжавшись в сырую стену подъезда, и истекаю холодным потом от безудержного ужаса, что целый месяц моей тонкой работы: угрожающих писем, подброшенных фишек, звонков с молчанием – что всё это зря, что она не придёт по «случайно» попавшему к ней адресу бабки-колдуньи («Сниму порчу, сглаз и проч.») и ускользнёт от меня в день, который по Некрогороскопу единственно идеален для моего тринадцатого жертвоприношения! Я стою и чувствую, как влажна моя ладонь, сжимающая рукоять посеребрённого немецкого штык-ножа. И я чувствую, как начинает бить меня нервная дрожь – от висков и к кончикам пальцев. Из последних сил я пытаюсь побороть свой страх и направить – всей своей волей! – моё сознание на звуки снаружи: это шаги! Но, боже мой, как же я боюсь, что это не она…

 

Три миниатюры в третьем лице

1. В двери

Он очень рад видеть Викки. Хорошо, что она сегодня пораньше! – – И она его тоже рада видеть, но ей надо очень-очень серьезно поговорить с ним. – – Он не может: ему нужно вывезти строительный мусор после ремонта в гараже. Да-да, он про эти пакеты у его машины. А потом они поговорят. – – Но она не может ждать… Она давно собиралась и наконец решилась… Он замечательный, и этот год вместе был чудесный, но… она любит другого. И хочет уйти… – – Вот как, да?.. А он его знает? – – Она очень просит простить ее… точнее их. Это Роберт. Его друг. – – Простить… Об этом всем нужно поговорить, когда он вернется… Нет-нет, он сейчас поедет. Ему тем более нужно проветриться. А она… Может быть, она подумает? Роберт (он-то знает его хорошо!) очень ненадежный парень… – – Она думает, что думать тут нечего.

…И вот она стоит в двери их дома и смотрит, как он грузит пакеты, в которых среди мусора аккуратно уложен расчлененный им два часа назад Роберт. А он укладывает пакеты в машину и думает о том, что у нее еще будет время подумать.

2. Посланец

Да, господин большой шериф, он больше не будет плакать. Да, он повторит то, что говорил, потому что это правда, и другой правды у него нету. У той штуки, что разорвала его папу, маму и сестру Эн, шесть рук, когти острее ножа и пасть, как у ти-рекса. Да, господин большой шериф, оно оставило его в живых и даже спросило, хочет ли он жить. За это он пообещал этому «оно» кое-что. Ему было очень страшно, господин шериф, и он очень хотел жить. Да, господин шериф Берк, он скажет, что он пообещал, и он не будет ломать комедию, он не знает, что такое «ломать комедию». Откуда он знает, что господина шерифа зовут Берк? Нет, это оно сказало ему, что его будет допрашивать господин большой шериф Берк. И попросило-то оно сущий пустяк: сказать господину Берку какой-то адрес. Какой? Он точно запомнил, хотя и было очень-очень страшно. Нью-Роуд, 7. Он запомнил, хотя и было очень страшно.

…Мальчик сидит на носилках и смотрит, как большой шериф Берк несется сквозь ограждение и толпу зевак с криком «Машину! Машину мне!», и хотя мальчику всего 5 лет, он вдруг понимает, как и почему со смены примчался его папа-пожарный, когда оно уже бесчинствовало в их доме.

3. Она и смерть

За те несколько долей секунды, что она смотрела на террориста с «Узи», перед ее глазами промелькнула вся ее жизнь. Детство: слезы, поездки к бабушке, лагерь скаутов, где случилось ЭТО, братья, школа, каникулы. Потом то, что после: работа в отеле, супермаркете, этот аэропорт наконец… Учеба заочно, статус менеджера зала, свадьба, дети. Она никогда не была счастливой, но жила… интенсивно что ли? Может быть, ей мешало ЭТО, а может, наоборот помогало… Ее «фильм» заканчивался туалетной комнатой аэропорта, где человек в маске и с пистолетом-пулеметом, на ствол которого был навинчен огромный глушитель, уже вдавливал (время текло так медленно!) гашетку, чтобы поставить точку в ее жизни… Может быть, это и хорошо? Пора уже прекратить ЭТО? Откуда-то вдруг всплыли слова галантного персонажа из любимого сериала: «Что мы говорим богу Смерти, девочка? Нет-нет, не сегодня!»

…Действительно, почему именно сегодня? И от руки кого? Этого дылды-фанатика? Нет, не сегодня день ее смерти. Сегодня она сама – Смерть! Доли секунды ее размышлений кончились тем, что темное ЭТО в ней проснулось – и страшный удар отшвырнул террориста к раковине. Пулемет укатился под дверь кабинки. А когда он оторвал лицо от пола, на него смотрела уже не испуганная женщина, а рычащая волчица.

 

Хокка

– Папа, а, папа…

Виктор оторвал глаза от монитора и посмотрел на стоящего в двери трехлетнего сына, который теребил рукава пижамы и явно собирался реветь.

– Да, мой герой.

– Папа, папа, там хокка! – он показал рукой на спальную, – Папа, а, папа, пойдем спать со мною… – заныл-таки сын, и Виктор встал из-за стола.

Он подхватил сына на руки, прижал к себе и понес в спальную.

– Хокки не бывает. – сказал Виктор сыну, укладывая его в кровать.

– Бывает! Он там, в шкафу… скрипит! Папа, хочу, чтобы мама приехала… Папа, а, папа, а где мама?

Виктор решил, что слово «сессия» едва ли удовлетворит сына и обошелся простым «Мама учится».

– Папа, я не хочу, чтобы мама училась… Когда ее нет, приходит хокка!

Виктор лег рядом с сыном, сделал чуть ярче ночник, сказал:

– Хокки не бывает. Это раз. А во-вторых, такому большому мальчику, как ты, уже стыдно бояться!

– Я не большой, я маааленький. – уже без хныканья резюмировал сын и погладил Виктора, словно говоря спасибо за присутствие рядом, по щетинистому лицу.

– Ну, – улыбнулся Виктор, – ты уже большой. И храбрый. Вот папа, когда ему было три года никаких хокк не боялся! – в голосе Виктора скользнуло раздражение, которого он сам устыдился.

– Боялся, маленький лжец! – сказала Виктору его совесть, подбросив жару к его лицу. «Да, боялся, – признался он ей, – Но ведь мене всего мы терпимы к тем проблемам наших детей, в которых они повторяют нас… как если верим в то, что дети только для того и созданы нами, чтобы исправлять наши ошибки, и отклонение их от этой миссии – Грех Наистрашнейший. Однако вся беда в том, что при этом, мы больше всего хотим их похожести на нас, на любимых, доказывая тем самым лучше всего прочего вечную двойственность человеческих»«хочу»». Впрочем, Совесть, просто отвянь нафик!..» Закончив столь философский диалог с совестью столь грубым посылом, Виктор повернул голову к сыну и уставился в его бездонные широко открытые глаза.

– Папа, а, папа, – прошептал он Виктору, – а ты прогонишь хокку?

– Прогоню, – пообещал Виктор, – обязательно прогоню.

Сын словно ждал лишь этого обещания – засопел ровнее, а через минуту спал.

Виктор уже собирался идти работать дальше, приподнялся на локтях, но неожиданно замер, точно собака в стойке по дичи. Побыв без движения минуты три, Виктор мотнул головой, пружинисто встал и пошел на кухню. Что-то изменилось во всем его облике, он двигался плавно и хищно, напоминая уже скорее представителя семейства кошачьих. Имейся у Виктора сторонний наблюдатель, он подметил бы, что настроение у него заметно поднялось. При этом потешался он сам над собой.

– Все сапожники босоноги, – шептал он себе, точно мурлыча, под нос, – все, все…

На кухне он сделал ряд странных действий. Вынул из антресоли черный бархатный мешочек, из мешочка – кожаную перчатку, расшитую странными символами, отдаленно похожими на кельтский крест, и пузырек с надписью «СВ». Содержимое пузырька Виктор брызнул трижды в таз, который, пока он лазил по антресоли, наполнился водой из-под крана. Таз он установил на табуретке посреди кухни, по краям таза закрепил три черные свечи, которые тут же поджег. Явно удовлетворенный проделанным, он надел перчатку на левую руку, спрятал руку за спину и пошел в спальную, где спал, посапывая сын. Казалось, что Виктор идет прямо к кровати, к сыну, но у шкафа он резко отдернул дверцу в сторону и точно выстрелил левой рукой в его черную глубину.

То, что Виктор выдернул наружу, не имело ни формы, ни размера, только цвет: оно было черно и меняло свою форму, обращаясь во всяких тварей со скоростью одно воплощение в секунду. Но Виктор, не обращая внимания на эту мимикрию, начал выходить из спальной, крепко сжимая пойманное. И тут оно пискнуло. Противно, как мышь. Мальчик в кровати заворочался, открыл глаза, но когда он посмотрел на отца, тот держал левую руку за спиной, а правую поднес к губам и пальцем показал сыну «тс-с-с». Виктор успокаивающе улыбнулся ребенку, и тот закрыл глаза.

Когда Виктор шел на кухню, держа извивающееся и рвущееся нечто на вытянутой руке перед собой, белая рубаха Виктора на спине становилась все алее и алее от сочащейся крови: черное нечто, пока он прятал его от сына, расцарапало Виктору спину.

На кухне Виктор резко отправил принявшее вид рычащей волчьей головы существо в таз, вода в котором тут же точно закипела. Виктор держал свою добычу в тазу до тех пор, пока не прекратилось бурление воды. И только тогда выдернул руку. В потемневшей воде таза плавало мертвым существо размером с хомяка, круглое и мохнатое, называемое в народе хоккой.