Забытое убийство

Сорвина Марианна Юрьевна

Часть 8. Судьба

 

 

По-разному сложилась дальнейшая жизнь участников этой истории. Кого-то унесли две мировые войны, болезни, несчастные случаи и другие обстоятельства, кто-то умер в глубокой старости, пережив несколько переделов мира и политических потрясений, устав от катаклизмов XX века и утратив интерес к этой жизни, в которой никогда ничего не меняется.

Множество героев инсбрукских событий ушли из жизни еще молодыми людьми.

Итальянскому патриоту Чезаре Баттисти и его соотечественнику, профессору Туллио Сартори, было сорок два года, немецкому издателю Хаберману – сорок семь, поэту Ренку – только тридцать четыре.

Поражает во всем этом не только их ранняя смерть, но и то, как много эти люди успели сделать. Еще одним интересным аспектом истории Австро-Венгрии рубежа XIX и XX веков стало то, что большинство действующих лиц этой истории, молодых смутьянов, двадцатилетних участников парламентских и уличных боев, превратились впоследствии в ведущих политиков Европы. Но не так просто они пришли к своей судьбе.

* * *

Вице-президент Венского парламента Карел Крамарж, поставивший осенью 1899 года полицейский наряд в дверях зала заседаний, полтора десятилетия спустя сам превратился во врага австрийского народа и предателя.

Карл Грабмайр, по своему обыкновению, прокомментировал это событие двояко: «По настоянию AВК (Армии верховного командования) в мае 1915 года был арестован чешский лидер Крамарж, обвиненный в измене. Огромным аппаратом верховного суда в Вене была разработана программа процесса. Вызвали множество свидетелей, в том числе трех министр-президентов – Гауча, Бека и Штюрка. Находчивый еврейский обвинитель Преннингер с большой изобретательностью пытался инсценировать проблему так называемого “неославизма” (Neoslavismus) с версией грандиозного заговора, развернутого против Австрии. Впрочем, в деле было слишком много загадок. Весь процесс оказался квинтессенцией политической глупости. Крамарж, конечно, стопроцентный “политический вредитель”; нет, за моральную измену я его не виню, преступником он являлся именно в юридическом смысле, однако для обвинения в тот момент не хватало доказательств. Несмотря на это, защита Крамаржа оказалась крайне слабой, и он был приговорен к смерти. Император помиловал его и заменил казнь на двенадцать лет лишения свободы. Он уже успел частично отбыть этот срок в Воллерсдорфе, когда была объявлена амнистия. <…> Этот прискорбный судебный процесс я привожу только в качестве примера катастрофического положения в стране. В несчастной Австрии на четыре страшных года войны утвердилась военная диктатура. Военные захватили всю власть в государстве и все решали только своей волей, нимало не беспокоясь о жизни гражданского населения всего мира. Я уже не говорю о совершенно бессмысленных тратах экономических ресурсов государства».

Как мало стоит человеческая жизнь!

Чешская республика могла не дождаться своего премьер-министра никогда, и, возможно, это изменило бы в какой-то мере ход истории. Но ход истории не дал себя изменить, он сам изменил судьбу, вот только не Крамаржа, а всей Австрии – сорокалетний Крамарж остался в живых, но когда он вышел из тюрьмы, многовековой империи, в которой он некогда был вице-президентом парламента, уже не было: она распалась на части.

* * *

Прежний двадцатидвухлетний студент Венского университета Альчиде Де Гаспери превратился в зрелого политика. Его судьба тоже сложилась непросто, но всегда была связана с Христианской партией и Ватиканом.

Даже в нелегкие времена фашизма Альчиде работал рядом со своим источником вдохновения – в Ватиканской библиотеке. Образование давало ему такое право, он ведь был доктором филологии.

После войны он станет первым премьер-министром новой Италии.

Едва ли кто-нибудь из них мог в то далекое бурное время представить свой дальнейший блистательный путь на вершину мировой политики.

Нет. Один, пожалуй, все-таки мог. «Маленький дуче» не имел к самим инсбрукским событиям отношения, потому что еще только начинал свой путь наверх, но уже тогда был твердо уверен, что весь мир лежит у него на ладони.

Имя этого макиавеллиста с глазами спелой сливы и грубыми повадками всем известно: Бенито Муссолини. Он был «преданным социалистом» для доверчивого, как все пламенные борцы за свободу, Чезаре Баттисти. Был «преданным анархистом» для русских бакунинцев, «преданным революционером» для эмигранта Владимира Ульянова-Ленина, «преданным политиком-реформатором» для итальянского императора, пригласившего его в премьер-министры. Он был преданным для всех и предал их всех, когда получил шанс реализовать на практике свои собственные интересы. Заносчивый ученик Баттисти тоже умрет не своей смертью. Но это уже совсем другая история.

Молодой человек с непомерными амбициями и ножом в кармане не столь интересен, о нем и так достаточно много написано.

Гораздо больший интерес представляют некоторые судьбы, так и оставшиеся загадкой для истории. Например, жизнь и смерть одного из итальянских профессоров, приглашенных на открытие юридического факультета, – каноника Андреа Галанте.

 

8.1. «Il diritto ecclesiastico»

[406]

«Тем моим коллегам и друзьям, с которыми сблизили меня Инсбрук и студенческая борьба, я посвящаю свои слова, – так начал свою речь в университете Болоньи профессор Андреа Галанте 16 ноября 1916 года. – Тем, кто боролся за итальянский суверенитет и самоопределение, я отдаю свои мысли и чувства с твердой уверенностью, что все наши усилия не были напрасны и обрели искупление, имя которому – наша земля. Но тех, кто возглавил эту борьбу и повел за собой других, я хочу вспомнить особо… И прежде всего, человека, ставшего автором великой идеи свободы, – Чезаре Баттисти, истинного героя Рисорджименто, который добровольно принес себя в жертву этой борьбе. С воспоминаний о прошлом я хочу начать мою речь и с тревоги о будущем».

Эта патетическая и печальная речь одного из участников инсбрукских событий была, конечно же, связана с последними боями и потерями на итало-австрийском, то есть тирольском фронте. Борьба за Южный Тироль продолжалась. За четыре месяца до выступления профессора погиб Чезаре Баттисти, а за полмесяца до этого выступления закончилась очередная, девятая, битва при реке Изонцо, вновь унесшая жизни многих итальянцев.

Но исход был уже очевиден: Италия в борьбе за Южный Тироль сдаваться не собиралась. К маю следующего года, 1917-го, в ходе тирольской войны произойдет перелом, а в 1918 году Трентино-Альто-Адидже войдет в состав Италии: Антанта сдержала обещание.

Невозможно отделаться от ощущения, что каноника Галанте, произносившего речь в стенах Болонского университета, занимали в тот момент не столько борьба за Трентино или гибель Баттисти, сколько неясность будущего в связи с переделом и обновлением мира. Это было будущее и светского мира, и католической церкви, к которой каноник имел непосредственное отношение.

Влияние Первой мировой войны на мир было действительно беспрецедентным: это был конец старой цивилизации. Понимал ли это Андреа Галанте? Очевидно, понимал.

* * *

Он родился в Казале-Монферрато в 1871 году в семье адвоката Эрнесто Галанте. Будущий профессор канонического права окончил в 1893 году университет Павии и там же начал свою академическую карьеру. Между 1897 и 1916 годами он преподавал каноническое право на юридических факультетах разных университетов. В 1904 году, как многие итальянские юристы, Галанте оказался в Инсбруке с труднейшей задачей – преподавания на итальянском языке в немецком Тироле, но, по словам энциклопедии «Бреве», эту задачу он выполнял «с честью и гордостью, несмотря на вражду и противостояние австрийского правительства». После разгула немецкого национализма и прекращения занятий на итальянском языке в Австрии Галанте вернулся в Италию, оставив в Инсбруке все свое имущество, в том числе книги и архивные документы. Он поступил на работу в Болонский университет в качестве профессора церковного права.

С самого начала войны устремления Галанте были посвящены присоединению Южного Тироля. Из-за своей политической приверженности он даже стал начальником военного штаба и министром без портфеля.

В этом статусе каноник организовал итальянское управление пропаганды и осуществлял дипломатические миссии за границей в течение двух лет. Он предпринял многочисленные поездки и политические переговоры, во главе группы миссионеров посетил Англию и Францию.

Вскоре Галанте стал вице-президентом международного Конгресса Книги, проходившего в Милане с 2 по 7 апреля 1917 года, и активно участвовал в его работе. В своем докладе, озаглавленном «Распространение книги в Италии и национальная культура» он проводил идею о том, что коллективное сознание, опирающееся на изучение книг, является основой для построения итальянской национальной идентичности. Для создания нравственного климата в обществе необходимы такие компоненты культуры, как каталоги, библиографии, научные обзоры, а также коллекции крупных работ, публикации, периодические отраслевые издания. Итальянская идеалистическая философия всегда опиралась на академизм, образование и печать, а в первой трети XX века особенно.

После окончания конгресса Галанте со всей энергией инициировал издание журнала «L’intesa intellettuale» («Интеллектуальное понимание») и словарь Никола Заничелли «Italia nuova» («Новая Италия»). В июне и июле 1919 года одна за другой выходили его статьи, а в середине июля он продолжал выступать на различных кафедрах и подиумах…

26 июля 1919 года в Риме профессор Андреа Галанте покончил с собой.

Хочется сделать акцент на этой фразе. Потому что именно так и выглядели сухие биографические отчеты о его жизненном пути. Иностранные коллеги профессора в своих выступлениях на последующих конференциях выражали соболезнования итальянскому университетскому сообществу по поводу безвременной кончины этого уважаемого и перспективного ученого, и ни разу не возникало никаких сомнений и вопросов, как будто речь идет о чем-то определенном и ясном.

Но вопросы не могут не возникнуть.

Их даже слишком много: как будто кто-то свыше – тот, кого очень любил и кому служил каноник Галанте – старательно собрал вместе именно те факты, которые подвергают сомнению официальную версию.

Италия только что политически легитимно обрела те земли, за которые боролись и погибали товарищи профессора. Он ждал этого. Был повод вздохнуть после кровопролитных боев и порадоваться окончанию и исходу войны. Сорокасемилетний Андреа Галанте был еще активен, энергичен и востребован не только университетской средой, но и общественно-политической. Наконец, он был специалистом по церковному, католическому праву. Это самое «Il diritto ecclesiastico» отрицает саму возможность добровольного ухода из жизни как страшный грех. И самое главное – Андреа Галанте ушел из жизни 26 июля, за четыре дня до своего дня рождения.

Возможно ли, чтобы на каноника повлияла общая неудовлетворенность итальянцев территориальным переделом (Италии так и не отдали Далмацию, Фиуме и некоторые другие запрошенные области)? Или начавшиеся проявления фашизма привели его в угнетенное состояние духа? Одни вопросы и сомнительные обстоятельства. Кому мешал профессор Галанте? Кому-то из прошлого или из настоящего? Или все-таки он мешал самому себе, когда понял, что все кончено и ему больше не за что бороться?

 

8.2. Конец великой эпохи

В начале XX века один из создателей «Societa degli Studenti Trentini» Антонио Пиджеле переживал свою собственную, личную трагедию, контрапункт которой наступил в разгар Первой мировой войны, сломавшей ему судьбу.

Австро-итальянские события привели Пиджеле в ужас. Он, родившийся в Австрии, считал себя австрийским подданным, несмотря на социалистические убеждения и итальянскую национальность. Но даже не это главное. Главным было то, что эта война, как кровавый рубец, прочертила границу между итальянскими и австрийскими социалистами, оказавшимися по разные стороны окопа. Пиджеле не раз говорил, что не может заснуть, когда представляет себе лица своих австрийских товарищей по социалистической партии на прицеле своей винтовки. Этот кошмар преследовал его очень долго.

Эмоциональный Пиджеле оказался раздавлен сразу несколькими событиями – распадом II Интернационала, смертью любимой жены Амвросии 1 апреля 1915 года и гибелью Баттисти в июле 1916 года.

Все это произвело на Антонио столь тягостное впечатление, что он просто сошел с ума. Это поначалу не было заметно никому, кроме врача их семьи, чуткого Чезаре Мазотти, имевшего немалые познания в психиатрии и понимавшего, что у Пиджеле развивается депрессивный синдром. Довольно скоро Пиджеле отошел от политики и погрузился в собственные иллюзии, в которых главную роль играл погибший Баттисти. Влияние этой личности на отдельные умы и большие группы людей отмечалось неоднократно, но на своего соратника Пиджеле «неистовый Чезаре» действовал почти магически: с его уходом закончился смысл самого ирредентистского движения, оно измельчало и утратило свои идеалы. К тому же Пиджеле все время видел, как образ его товарища становится предметом политической спекуляции – мифом о великомученике, с которым реальный, живой Баттисти ничего общего не имел.

Пиджеле умер 20 сентября 1947 года практически незаметно для своей страны. Он прожил на свете семьдесят шесть лет, ни разу больше не вернувшись к политической деятельности и испытывая глубокое разочарование от всего, что ему довелось увидеть. Единственным моментом в жизни, который казался ему полным смысла, была борьба за итальянский факультет в Инсбруке.

 

8.3. Последний капитан

После закрытия юридического факультета в 1904 году юрист и экономист Джованни Лоренцони был единственным из итальянских профессоров, кто не собрал вещи и не уехал из Инсбрука: он должен был дождаться освобождения арестованных студентов, не мог не дождаться.

Профессор Лоренцони так и сказал бургомистру Грайлю, советовавшему ему уехать из небезопасного для итальянцев Инсбрука:

– Я не могу. Они не должны чувствовать себя покинутыми.

К этой позиции отнеслась уважительно даже клеймившая итальянцев газета «Innsbrucker Nachrichten», писавшая о том, что после спешного отъезда профессуры лишь Лоренцони не покинул своих товарищей, несмотря на опасность.

Все последующие события в жизни Лоренцони показали, что этот поступок был для него очень характерен. Профессор отличался исключительной принципиальностью и был тем самым капитаном, который последним уходит с тонущего корабля.

Он прожил достаточно яркую и долгую жизнь – семьдесят лет, из которых несколько десятков лет посвятил науке и общественным деяниям. Труды Лоренцони по сельскому хозяйству и законодательству имеют мировое значение. Но благородные капитаны тонущих кораблей своей смертью не умирают, а Италия в XX веке оказалась именно таким кораблем.

Лоренцони, как и его товарищ Баттисти, ушел добровольцем на Первую мировую войну вместе с «альпини». Он служил советником четвертого отряда, но не погиб, а, напротив. благодаря своим способностям и дельным предложениям довольно скоро получил пост военного министра в итальянском правительстве. С 1924 года, то есть с приходом к власти фашизма, он отошел от политики, занявшись экономическими исследованиями. Профессор читал лекции в Мацерате, Сиене и Флоренции. А потом началась Вторая мировая война.

Уже старый Лоренцони едва ли отправился бы воевать. Но у принципиальных людей обычно подрастают такие же дети, а у профессора была дочь Мария Ассунта по прозвищу Тина – открытая, красивая, жизнерадостная девушка, излучающая свет. Тина стала медсестрой и антифашисткой.

Летом 1943 года борьба за Италию между англичанами и немцами приобрела трагический характер. Англичане высадились на Сицилии и к середине августа заняли всю территорию острова, а в сентябре переправились в Италию. В это время в Италии развернулось сильное антифашистское движение, к которому примкнула Тина Лоренцони, работавшая в подполье и не раз спасавшая еврейское население. Режим Муссолини пал, но после перемирия, подписанного новым правительством во главе с Бадольо, немцы бросили все силы на захват Италии и оккупировали союзную державу. Англичанам и американцам удалось прорвать немецкую оборону только в мае 1944-го, но практически сразу их войска были отозваны во Францию. Это событие стало роковым для многих итальянских антифашистов. К середине августа освободители, вновь начав наступление, остановились на линии рядом с Флоренцией.

Дочь профессора, работавшая в службе Красного Креста, три раза нелегально переходила эту искусственно созданную границу. В четвертый раз ей не повезло. 21 августа Тину остановил немецкий патруль. Арестованную медсестру отправили на виллу Чистерно.

Узнав о том, что произошло с Тиной, семидесятилетний профессор отправился спасать ее. Она ведь не должна была чувствовать себя покинутой. А профессор по-прежнему оставался капитаном этого тонущего судна.

Он как раз вел рядом с виллой переговоры об обмене пленными, когда Тине удалось бежать с виллы. Она смогла перелезть через забор, и Лоренцони бросился ей на помощь, но рядом взорвался немецкий снаряд. Семидесятилетний профессор и его двадцатишестилетняя дочь погибли.

В Италии любят давать улицам имена героев. Символично, что одна из них носит имя двух человек: «Via Giovanni e Tina Lorenzoni»…

 

8.4. Цена вечности

Политика вскоре развела Альчидо Де Гаспери и Чезаре Баттисти не только по разные стороны баррикад, но и по разные стороны судьбы.

Де Гаспери, следуя советам своего наставника, трентинского епископа Челестино Эндричи, прошел блистательный путь одного из немногих политиков, оставшихся до конца верными внутренним принципам. Цельность и последовательность Де Гаспери поражают даже в парадоксальности его поведения: куда бы он ни сворачивал, он никогда не изменял себе – ни когда сидел вместе с ирредентистами в камере, ни когда принял сторону нейтралитета Италии в Первой мировой войне, ни когда – подобно отцу Эндричи – удалился в изгнание, не приняв политики Муссолини. Но в отличие от католического священника Эндричи у Де Гаспери была семья, поэтому он не заточил себя в замке, а занял место ватиканского библиотекаря.

Его терпение и умение ждать, в конце концов, привели к всеобщему признанию, и он стал первым послевоенным премьер-министром Италии и продолжал им оставаться долгие годы. Вместе с канцлером Германии Конрадом Аденауэром Де Гаспери олицетворял портрет лучшей политической элиты Европы второй половины XX века.

* * *

Борец за права итальянцев в Тироле Чезаре Баттисти, которого имел в виду австрийский депутат от Тироля Грабмайр, когда говорил о «печально известном агитаторе, который фактически вложил оружие в руку итальянской молодежи», не был столь осторожен и никогда не отличался терпением и дипломатическим тактом.

С началом мировой войны положение Италии стало двусмысленным: как союзница Австро-Венгрии, она должна была поддержать политику захватнической войны, которую вели Австрия и Германия. И тут либерал и христианский демократ Де Гаспери посчитал политически грамотным и достойным принять нейтралитет, как своеобразную форму несогласия с союзниками. Баттисти же начал активную деятельность за присоединение Италии к Антанте – то есть предлагал бросить вызов Австро-Венгрии. При этом он не только продолжал оставаться подданным Австро-Венгрии как уроженец Тренто, но и был заместителем председателя Венского парламента от Тироля, то есть легитимным австрийским политиком.

Это двусмысленное политическое положение не помешало Баттисти в отчаянной антиавстрийской агитации дойти даже до итальянского императора Виктора Эммануила, которого ему удалось уговорить. Чезаре был прекрасным оратором и умел быть убедительным. Цели Баттисти были далеки от благородства и желания помочь несправедливо атакованным Германией и Австрией странам: просто он понимал, что присоединение к Антанте дает Италии шанс – возможно, единственный – получить за это Тироль как плату за преданность. Он был предателем Австрии не за страх и не за деньги – за идею. Баттисти лелеял мечту увидеть Тренто в составе Италии.

– Что ты делаешь? – спросил Альчиде Де Гаспери, поравнявшись с ним в коридоре. – Ты сошел с ума?

– Не более чем ты! – ответил, улыбаясь, Баттисти: он был окрылен приемом у императора. – Неужели ты не понимаешь? Это наш последний шанс! Неосвобожденная родина! Разве она этого не стоит?

– Chi semina vento, raccoglie tempesta, – пробормотал Де Гаспери.

– Ты мне просто завидуешь! Мы освободим нашу родину! Именно мы!

Безумная одержимость стоила жизни ему самому.

23 мая 1915 года Италия вступила в войну на стороне Антанты, и Баттисти ушел воевать в составе легиона «альпини» и вел бои с австрийцами в тех самых горах и пещерах, которые знал с детства. Думал, что знал.

Он так и ушел на фронт в легкой экипировке, с книжечкой-инструкцией для пехотинцев. Карты местности рисовал для своих ополченцев уже на поле боя. Те, с кем он ушел на войну, о горах имели смутное представление. Почти все они выросли в городах.

На момент вступления в войну Италии австро-венгерская армия уже занимала позиции на передовой в Сербии и в Галиции. Поэтому она хорошо подготовила линию сопротивления на извилистой дороге тирольского фронта от Стельвио и Адамелло (к юго-западу от плато «Folgaria-Lavarone»), чтобы затем продвинуться обратно на север – через Мармолато, Фалькареджо и карстовые ущелья к Адриатическому морю.

Ранние стадии войны, в 1915 году, ознаменовались для итальянской армии медленными и неуверенными действиями на передовой, а также потерями и огромным количеством пленных к концу 1915 года. Ранее господствовала точка зрения, что это было связано с ошибочной оценкой фактической силы Австро-Венгерской империи, вина за которую долгое время возлагалась на командующего Луиджи Кадорно и его генералов. Но на самом деле итальянских войск в Южном Тироле было намного больше, чем можно подумать. Причина поражения заключалась в другом: в неумении ориентироваться в горах и, соответственно, в медлительности и неопределенности действий по закреплению в горной местности. Это оказалось фатальным для итальянцев и дало австрийцам время, чтобы укрепить свою оборону.

В начале зимы две армии оказались лицом к лицу и были довольно долго не в состоянии прорваться через линию фронта. Так началась позиционная война на Малом Лагаццо. Впрочем, весь фронт в Доломитовых Альпах был достаточно однороден. Война за Тироль превратилась в ожесточенную битву с применением мин, но без всякого результата. Особенность ее заключалась именно в том, что горная природа давала возможность для военной изобретательности, однако полностью лишала простора и широты действий, к которым привыкли пехотинцы. Поэтому вся надежда была только на тех военных, которые происходили из этих мест и имели подготовку в составе горных стрелков, и в этом отношении австрийцы чувствовали себя увереннее: военные подразделения в Тироле были сформированы практически полностью из профессионалов.

Вскоре война переместилась под землю – в тоннели и расщелины, в шахты, специально созданные для этого подземными взрывами.

С вооружением дело обстояло тоже далеко не так просто: тяжелые орудия невозможно было транспортировать по воздуху и приходилось обходиться небольшим калибром. В основном это были пулеметы и гранатометы, которые устанавливались в расщелинах гор. Часто нападения австрийцев на итальянские позиции выглядели совершенно театрально. Одетые в серую униформу, они были неразличимы на фоне гор. Во время атаки стрелки должны были нырять сверху на длинных веревках и какое-то время висеть в воздухе, забрасывая итальянцев гранатами и бомбами.

Из дневника австрийского генерала Конрада фон Крафт Дельмензингена, командира Тирольского армейского корпуса, от 7 июня 1915 года: «В общем поведении противника почти везде заметна большая осторожность. Он медленно продвигается на позиции, где может установить свою артиллерию, и вскоре после этого вновь прячется в ущелье. С тактической точки зрения это нельзя считать неумелыми действиями, но стратегически они ведут себя совершенно безрассудно. Благоприятный момент уже прошел, и другого шанса не будет».

* * *

Весной 1916 года на реке Изонцо итальянцы и австрийцы, подобно кентаврам с картины Августа Пеццеи, бились не на жизнь, а на смерть за Тироль. По одну сторону – журналист и старший лейтенант Чезаре Баттисти. По другую – в австрийском окопе – военный корреспондент «Тирольской солдатской газеты» и тоже старший лейтенант ополчения, выдающийся австрийский писатель Роберт Музиль.

Тридцатишестилетний автор «Человека без свойств» и «Воспитанника Тёрлеса» так же, как итальянский журналист, ушел на фронт добровольно – воевать за родину. Это были два уроженца одной страны, но родина у них оказалась разная. Они даже не были знакомы и никогда не увидят друг друга.

* * *

Дальнейшая судьба итальянского социалиста Баттисти пошла вразрез с судьбой Италии: сбылась мечта, но и этого он уже не увидит. Он ушел на войну рядовым добровольческой армии и оказался в батальоне «Edolo» пятого полка «Alpini» – альпийских стрелков.

В конце августа Баттисти принял участие в боях у Альбиоло и был выдвинут на медаль. Осенью батальон «Edolo» переправился в район Адамелло, а в декабре Баттисти был назначен лейтенантом роты в районе горы Бальдо. Штаб первой итальянской армии принял решение направить экспедицию для разведки местности, и 15 мая 1916 года Чезаре Баттисти во главе второй роты батальона «Alpini» организовал поход под названием «Виченца» и оказался на передовой. Именно тогда он в последний раз написал письмо жене и сразу же получил приказ захватить гору Корно, которая позднее получила название Пик Баттисти. В июле 1916 года, во время знаменитой битвы при Азиаго, Баттисти был взят в плен австрийцами. О том, как это произошло, точных сведений не имеется, но существует версия, что он спасал тяжело раненного товарища и оказался в этот момент уязвим для напавших на него горных стрелков.

Баттисти приговорили к смерти. В данном случае ему уже не могла помочь депутатская неприкосновенность, поскольку он являлся депутатом той страны, в которой был признан дезертиром и предателем. Именно этот факт и стал причиной изощренной жестокости австрийцев по отношению к пленному политику. Формально Баттисти мог рассчитывать на расстрел, как военнопленный офицер, лейтенант итальянской армии, однако его приговорили к повешению как австрийского изменника.

Черная ирония австрийцев простерлась даже до того, чтобы сделать местом казни исторический замок Буонконсильо – священную жемчужину Тренто, превращенную в австрийскую казарму.

Вечером 11 июля 1916 года заключенный замка Буонконсильо повторял с замиранием сердца знакомые строки Джозуэ Кардуччи:

С башни высокой плывут над городом сиплые звуки бьющих часов – стонет мир, людям неведомый днем. В окна стучат крылами птицы. То добрые духи здесь, на примолкшей земле, ищут меня и зовут. Скоро уже, дорогие – тише, упрямое сердце! — в вечную тишь я сойду во тьме гробовой отдохнуть. [417]

– Не хотите исповедаться или, может быть, покаяться? – спросил капеллан Джулиан Пош, внимательно посмотрев ему в лицо.

– И рад бы, да не в чем, – ответил узник Буонконсильо со снисходительной улыбкой.

– Таков порядок для любого христианина, – смутился Пош. Он с самого начала ощущал неловкость в стенах этого каземата.

– Боюсь, мои убеждения помешают осуществлению вашей благородной миссии, – сказал осужденный. – Я вижу, вам затруднителен итальянский. Можете говорить на своем родном языке, – добавил он по-немецки.

Капеллан провел в камере два часа – с четырех часов вечера до шести, – и для него это стало почти невыносимо.

А Баттисти, наоборот, как будто пытался ободрить его и отвлечь от тяжких мыслей.

Он рассказывал о своей семье, о брате, который оказался в австрийской армии. Судьба брата беспокоила его, собственная – нисколько.

– Мне так жаль вас! – искренне сказал Джулиан Пош, испытывая невероятную тяжесть в груди. Каждая минута становилась все мучительнее.

– Стоит ли беспокоиться, падре? – ответил Баттисти. – Мне вот совсем себя не жаль, и я совершенно спокоен. Я достаточно пожил и немало успел, чтобы считать свою жизнь ненапрасной. За сорок два года я успел гораздо больше, чем иные за гораздо более долгую жизнь.

Плюньте в лицо тому, кто скажет, что умирать нестрашно…

Казнь Чезаре Баттисти напоминала спектакль или ритуальное убийство, окруженное всевозможными символами. Так, в последний момент была куплена на рынке гражданская одежда, чтобы унизить приговоренного и доставить к месту казни не в офицерском мундире, а в цивильном.

Вторым актом издевательства стала организованная для Баттисти демонстрация отношения к нему местных жителей: его провезли в открытой телеге по родному городу Тренто, чтобы он мог слышать оскорбления своих земляков, называвших его «канальей», «собакой» и «изменником».

Баттисти взошел на эшафот со словами: «Тренто будет итальянским!» и шагнул в вечность.

Но, добавив позорных деталей к этому ритуальному убийству, австрийцы просчитались. Провоз через весь город, оскорбления, казнь через повешенье, сломавшаяся перекладина виселицы, доставившая лишние мучения приговоренному, радостное ликование экзекуторов над телом Баттисти – все это превратило происходящее в трагическую литургию для итальянцев.

Последней научной работой трентинского географа оказался атлас «Венеция – Джулия», найденный в месте расположения его отряда и посмертно опубликованный Олинто Маринелли в 1920 году.

Сорокадвухлетний красавец Чезаре Баттисти, политик и ученый, отец троих детей, на следующий день после своей гибели стал национальным героем, великомучеником и знаменем Италии, которому поклонялись и отдавали честь вооруженные патриоты.

О нем сочиняли пьесы и поэмы, ставили спектакли и радиопостановки. Портреты Баттисти вышивали на знаменах, а войска уходили в бой под звуки посвященного Баттисти марша «La leggenda del Piave».

И произошло невероятное. То был почти исключительный случай, когда смерть национального героя послужила призывом для других итальянцев.

За Тренто бились кровопролитно, утомительно долго, но упорно – с одержимостью самоубийц и жаждой самопожертвования. Итальянцы – люди экзальтированные.

Антанта выполнила свои обещания. Тренто стал итальянским, но стал ли он свободным – вот вопрос.

 

8.5. Черная вуаль

Родственники Баттисти после этого оказались в центре внимания, и на них распространился ореол героя-мученика. В Италии есть мемориальная доска, посвященная матери Баттисти – Виттории Фоголари. На доске слова: «В этом доме родилась графиня Виттория Тереза Фоголари, мужественная мать национального героя Чезаре Баттисти».

Жена Баттисти всегда разделяла взгляды мужа, но она не хотела этой войны, предчувствуя несчастье. До последней минуты Эрнеста надеялась на его возвращение, а потом, когда надеяться уже было не на что, стояла перед открытым окном и, раскинув руки, изо всех сил держалась за обе стороны широкого оконного проема.

Костяшки пальцев побелели. Она как будто удерживала саму себя, чтобы не броситься в это окно, не вылететь черной птицей во вдовьем оперении.

Из ее груди вырывался немой крик, длинные косы растрепались по плечам, она их не чувствовала, как не чувствовала всего своего тела. Только ноющие от напряжения пальцы она чувствовала, и это казалось спасением.

Мимо окна проплывали фиолетовые сумеречные облака, выделяясь на синем южном небе. Но ничего этого больше не было, ни неба, ни облаков. «Senti: il vento de l’alpe…»

Она ничего не чувствовала – ни ветра, ни Альп.

Спустилась на первый этаж, вытащила из сундука старое бабушкино платье, совсем простое, черное, с огромным некрасивым белым воротником грубой вышивки, и, надев его, подошла к распятию в маленькой темной комнате, опустилась на колени.

Только в этом дешевом, выцветшем платье она могла молиться Анжеле Меричи, святой из Брешии, защитнице вдов и осиротевших детей.

«O Angela santa, proteggi con cuore materno le giovani perché, educate all’amore sereno e casto, sul tuo esempio promuovano con amore generoso e premuroso la dignità della donna sia nel matrimonio che nella vita consacrata, e con la luce della fede e la forza della speranza favoriscano una convivenza rispettosa e solidale. O Angela santa, prega per noi e proteggici…»

Раньше она была другой. Она никогда бы не надела это старое платье, не стала бы произносить молитву, но сейчас у нее ничего больше не было.

Потом Эрнеста взялась за публикацию сочинений своего мужа – чтобы пережить. У нее было трое несовершеннолетних детей, старшему едва исполнилось шестнадцать: он был ровесником этой войны и XX века. Луиджи Баттисти, или Джиджино, как его все называли, несмотря на свои шестнадцать лет, сразу же после смерти отца ушел добровольцем на фронт и воевал в составе «alpini». И кто мог в этом неистовом юношеском порыве помешать сыну национального героя.

Когда Муссолини вдруг пришла в голову мысль перенести свою резиденцию в многострадальный замок Буонконсильо, Эрнеста отправилась в Тренто в траурном одеянии и демонстративно накрыла надгробие мужа черной вуалью. Символическое значение этого поступка понятно: незачем было несчастному Чезаре видеть, что вытворяет на этой земле его ученик.

Впрочем, и мотивы Муссолини кажутся достаточно прозрачными: героический отсвет Буонконсильо, последнего пристанища Баттисти, – во-первых, и стремление бросить вызов австрийцам, некогда превратившим итальянскую святыню в казарму и застенок, – во-вторых. Для него этот замок стал символом реванша.

Эрнеста Биттанти была старше мужа на пять лет, ее любовь пережила его на целых сорок: столько она прожила и столько же боролась за сохранение его наследия и доброго имени. Мысль о том, что он ушел раньше и еще молодым, не давала ей покоя. Сверяя свои мысли с его мыслями, она понимала, что приятие им деяний его протеже Муссолини было бы просто невозможно, и она начала непримиримую борьбу с бывшим товарищем и союзником, выступая в защиту угнетенных национальностей и спасая антифашистов.

Но Эрнеста никогда не могла простить Де Гаспери и того, что он разошелся с ее мужем во взглядах, и того, что он жив, а ее муж никогда уже не вернется. В сущности, для Эрнесты та «великая война» была единственной, просто она так и не кончилась. Трагическая гибель Баттисти разделила их навсегда, и до последнего своего часа его вдова будет клеймить Де Гаспери в своих статьях и выступлениях.

Эрнеста умерла в 1957 году в возрасте восьмидесяти шести лет. Она сделала все, что могла.

 

8.6. «Перевернутые песочные часы»

Даже героическая смерть, единственное мерило верности человека принципам и идеалам, может породить множество вопросов и проблем общественно-политического и культурного характера. И решать их придется уже не Баттисти, а другим людям. Баттисти сделал все, что был в силах сделать, он добился своего, хотя бы и ценой собственной жизни, но он же послужил детонатором для бомбы, которая взорвется после его смерти. Для ставшего частью Италии региона Южного Тироля все началось сначала, только теперь народом второго сорта были немецкие австрийцы, принужденные говорить по-итальянски.

В своей брошюре «Трентино глазами социалиста» Муссолини писал, что в Трентино итальянцев более семидесяти процентов, в то время как в Альто-Адидже немцев и итальянцев поровну и в ходу оба языка. В то время, в 1908–1909 годах, он еще придерживался мнения, что нет нужды воевать за эту территорию, поскольку у Италии просто не хватит сил на борьбу с Австрией.

Муссолини тогда выступал как антипатриот и антимилитарист. Он довольно легко менял ориентиры в зависимости от ситуации.

Кампания по притеснению немецко-говорящих жителей и вытеснению их со своих родных земель, с последующим заселением итальянцами, заставляет вспомнить и другую брошюру – ту самую агитку, тайком отпечатанную в Инсбруке осенней ночью 1904 года:

«Немецкие домовладельцы! К вам в первую очередь обращен этот призыв. Скрепите волю и, если понадобится, будьте готовы к самопожертвованию, чтобы ваш дом не продали ни одному велшу, ваши квартиры не заняли романские семьи и романские арендаторы, чтобы не пришлось терпеть в ваших домах романских профессоров и студентов».

И вот это случилось: «невозможное стало фактом». И теперь уже немецкие жители Южного Тироля поднимались на борьбу против новых хозяев и разрушали памятники тем, кого итальянцы считали своими национальными героями, а австрийцы – своими злейшими врагами. Историки афористично назвали эту ситуацию «перевернутыми песочными часами».

* * *

Внутренняя трагедия Южного Тироля породила множество феноменов, в том числе и такой, как «катакомбные школы» – незаконные подпольные образовательные учреждения для обучения на немецком языке.

Раньше за образование на родном языке боролись итальянцы. Теперь, в 1923 году, был утвержден «закон Этторе Толомеи» об одноязычном образовании и вытеснении из бывшего Южного Тироля (даже слово «Тироль» было запрещено произносить) всего немецкого. И теперь в зависимом положении оказались тирольские немцы. Они, в 1919 году наблюдавшие из окон домов победное вступление итальянских войск в их города, переживали национальную трагедию, еще не зная, что она только начинается и продлится целый век.

В 1923 году Этторе Толомеи озвучил в Италии свой проект закона для области Альто-Адидже. Толомеи называли «человеком, который изобретает все новые способы, чтобы мучить итальянские меньшинства» и «могильщиком Тироля». Этот закон получил наименование «Riforma Gentile» («Реформы Джентиле») и распространялся на бывшие австрийские земли.

Немецкий язык и немецкая литература были отменены, а всех учащихся обязали посещать и сдавать итальянский. Немецкоязычные учителя, не пожелавшие или не сумевшие пройти ассимиляцию, лишались работы и вытеснялись из Тироля. В такой же ситуации оказались почти тридцать тысяч учеников-немцев, лишенных права на собственную культуру. Для них небольшая группа учителей-энтузиастов организовала подпольные курсы на немецком языке.

Жертвами этой новой системы образования оказались и новые учителя, присланные из Италии. Итальянское правительство видело в таких переселенцах энтузиастов и колонизаторов, которые должны нести глухой австрийской провинции модернизированный образ новой Италии. Но местные жители видели в них не пионеров нового образования, а иностранных захватчиков.

Патриарх австрийской журналистики XX века Клаус Гаттерер отмечал, что «итальянские учителя часто были на самом деле намного лучше, чем то мнение, которое о них сложилось. Они страдали от атмосферы враждебности, которой их окружали, и социальные контакты в их жизни отсутствовали. Фермеры в деревнях относились к ним подозрительно, особенно к учителям в городской одежде, которую считали аморальной». Итальянские законы обязывали учителей одеваться и причесываться по моде 1920-х – 1930-х годов. Не привыкшие к такому крестьяне тирольской провинции были возмущены обликом учительниц в мини-юбке, с мужской стрижкой и накрашенными ногтями. Некоторые из новых учителей действительно любили кутить по ночам. Возможно, так они снимали дневное напряжение, неизбежно появлявшееся в этом недружелюбном месте. Наутро они могли проспать занятия, из-за чего учеников отправляли по домам.

Тирольские школьники итальянских преподавателей тоже не жаловали, учительницам подбрасывали в коробках полевых мышей и отлынивали от занятий. Возникали и потасовки. Одному из учеников преподавательница подбила глаз, и он несколько дней провел дома.

На этом фоне и появились подпольные курсы немецкого языка. По словам изучавшей этот вопрос Марты Фердорфер, образ учительницы катакомбной школы не был единым. Учитывая обстоятельства истории, можно представить себе, насколько эклектично выглядел коллективный портрет немецких учительниц. Покровительство католической церкви создавало образ наставницы-монахини. Политический статус немецкого языка породил фанатичных нацисток, отмечавших с учениками дни рождения Гитлера. Вполне естественным для германской системы образования был и образ учительницы-матери, прививавшей ученикам культ семьи. Тирольские традиции обращали учеников к спорту и здоровью.

Покровителем подпольных занятий оказался даже итальянский католический пастор Михаэль Гампер (7 февраля 1885–15 апреля 1956), возмущенный тем, что император Виктор Эммануил не сдержал обещание об уважении к национальному самоопределению немцев Тироля. Пастор, пользуясь покровительством католической церкви, взялся за создание немецких издательств в Южном Тироле. С 1921 года он издавал газету «Südtiroler Volksbote» («Южнотирольская народная почта») и был президентом «Tyrolia-Verlag» («Издательство Тиролия»). Даже во времена Гитлера и его встреч с Муссолини, в 1939 году, – вот парадокс истории! – публикации текстов на немецком языке были в Тироле запрещены, как будто язык «избранной нации», арийцев, являлся чем-то незаконным и гонимым. Народ Тироля оказался в буквальном смысле между молотом и наковальней.

А пастор Гампер продолжал писать и публиковать статьи на немецком языке. В 1940 году он написал статью «Ein schrecklicher Verdacht» («Страшные подозрения»), в которой осудил уничтожение больных и инвалидов нацистами. С 1943 года он считался в Южном Тироле «врагом общества номер один» и вынужден был, подобно древним христианам, скрываться от фашистов в тосканском монастыре. Там он времени даром не терял, предвидя конец войны и сочиняя для союзнических войск меморандум – подробную историю Южного Тироля с конца Первой мировой войны до 1940-х годов. Это был исключительно подвижнический акт – попытаться донести до чужеземцев трагедию этой земли и тем самым защитить ее.

Учительница Эмма фон Лойрс, медсестра Анжела Николетти, адвокат Йозеф Нолдин, кассир Рудольф Ридл преподавали группам учащихся их родной язык, принимая их у себя дома или вывозя для конспирации на природу. Такие занятия были небезопасны, и учителя сталкивались с фашистской полицией. Начиналось все с письменных предупреждений, обысков, допросов и штрафов, а заканчивалось арестом, высылкой и поселением без права пересекать территориальную границу.

Преподавателям приходилось маскировать свои курсы и менять места занятий. Часто они использовали коды и пароли для сообщения о встрече. У организатора школ учительницы Марии Николусси была кличка Тетя. Созывая коллег на тайную встречу, она посылала телеграмму: «Тетя приглашает на 70-летие».

Конечно, это не помогало, и полицейский аппарат фашистской Италии умело отслеживал такие контакты. «Катакомбному пастору» Гамперу пришлось бежать и скрываться, кассир Рудольф Ридл пять лет провел в ссылке. Судьба некоторых оказалась трагичной.

Адвоката Йозефа Нолдина (25 ноября 1888–14 декабря 1929) арестовали 23 января 1927 года, предъявив ему обвинение в насильственном принуждении учащихся к частным урокам немецкого языка. Он был отправлен в изгнание, где тяжело заболел.

В медицинской помощи ему было отказано, а пересекать территориальную границу для лечения он не имел права, и через два года он скончался. Нолдину едва исполнился сорок один год.

Медсестре Анжеле Николетти (31 мая 1905–11 января 1930) было двадцать четыре. Она собирала учениц в своей гостиной или на кухне для обучения чтению и письму. К ней несколько раз в день приходили девочки группами по пять человек. Официально считалось, что Анжела учит их рукоделию, и они приносили с собой шитье и вязание, но вместо этого читали классику, учили грамматику, стихи, поэмы и тирольские песни.

Несмотря на угрозы, Анжела обучила в своей подпольной школе более пятисот человек, но была арестована, а потом изгнана из города. Она скрывалась зимой в горной пещере, после чего ее, уже истощенную и умирающую, подобрали жители одной из деревень Южного Тироля.

Учительницу хоронила вся деревня, и ее похороны превратились в демонстрацию против режима. Самое удивительное то, что Анжела Николетти почиталась после смерти даже самими итальянцами, как святая мученица: ее считали жертвой не Италии, а режима Муссолини – того самого «маленького дуче», в начале XX века добросовестно бравшего уроки журналистики у Чезаре Баттисти.

 

8.7. Герои, дезертиры, предатели…

До сих пор политологи и журналисты ведут дискуссии на тему – считать Баттисти национальным героем или дезертиром и что такое вообще дезертирство как историческое, юридическое и моральное понятие, особенно в условиях многонационального государства.

Определенного ответа на этот вопрос нет. Формально уроженец Тренто начал военные действия против своего государства, но по национальности он никогда к нему не принадлежал и не считал себя австрийцем, а значит – не мог считаться его гражданином и патриотом.

В то же время по статусу он продолжал оставаться депутатом Венского парламента и полномочий с себя не снимал, то есть принимал законы австрийской монархии и обязан был им следовать.

Эта путаница и создала вокруг личности ирредентиста много споров. При этом нельзя не вспомнить, что именно Первая мировая война породила такое понятие и явление, как дефетизм, которое к самому Баттисти едва ли имеет отношение. В каком-то смысле оно применимо к Де Гаспери, удалившемуся от политики в Ватиканскую библиотеку, и его наставнику Эндричи, который в годы фашизма вел отшельнический образ жизни.

В 1967 году Клаус Гаттерер издал книгу с красноречивым названием – «Под его виселицей стояла Австрия: Чезаре Баттисти – портрет великого “предателя”». Это весьма интересное исследование пыталось рассмотреть противоречивые взгляды и поведение трентинского социалиста, а также отношение к нему в Австрии и Италии объективно и политически беспристрастно.

Итальянские исследователи также утверждают, что «для австрийцев Баттисти был в первую очередь уголовником, террористическим агитатором и, наконец, предателем своего народа, в основном из-за статуса гражданина Австрии и члена Венского парламента».

Но, по их словам, Баттисти «в соответствии со своей идеологией перепробовал уже все возможные средства для достижения цели, ради которой выступал и вел мирные переговоры, еще являясь депутатом в Тренто». То есть Венский парламент он использовал исключительно как трибуну для борьбы, а не как утверждение своего государственно-политического статуса.

В то же время общая тональность таких публикаций сводится к тому, что даже не в приговоре дело и не в процессуальных нормах Австрийской империи, а в самом садистском антураже публичной экзекуции – с телегой через весь город, специально ангажированной толпой и отвратительными фотографиями каких-то веселящихся типов с печатью вырождения на лицах. Действительно, публичность, задуманная австрийцами с целью напугать возможных последователей трентинских перебежчиков, сыграла роковую роль для самой же Австрии, превратив этих перебежчиков в великомучеников. Кроме того, в материалах судебного процесса Баттисти фигурирует не как старший лейтенант отряда итальянской армии, а как доктор философии, журналист и писатель (то есть, по сути, человек свободной профессии), а в других – как журналист и член парламента. Но может ли он в гражданском статусе считаться дезертиром? Тем более что в австрийской армии воевал брат Баттисти, а не он сам. Австрийская сторона не именовала этого пленного, взятого с оружием на поле боя, военным лицом, на которое распространялись законы о военнопленных, поскольку намеревалась показательно повесить его как гражданского.

Если вообще существует такое понятие, как «продуманная оплошность», то речь идет именно о ней: спланировав все с бюрократической дотошностью, австрийцы фактически расправились с журналистом и выставили себя варварами перед воюющей Европой, а из врага государства сделали героя собственными руками.

Очевидно, понимая это, те же «Innsbrucker Nachrichten» не помещают никаких фотографий и печатают на первой полосе абсолютно нейтральную статью с сообщением о приведении приговора в исполнение. Создается впечатление, будто речь идет о военном конфликте не в Тироле, а где-нибудь в Африке. Единственная целенаправленная политизированная фраза, которую позволила себе центральная тирольская газета: «И это не последний случай: так будет с каждым, кто выберет для себя подобный путь».

Этой же теме двойственности положения этнической и этической ирреденты по отношению к базовому государству и его законам посвящена статья итальянского журналиста Фабрицио Расера «Дезертиры и монументы». В ней вопрос о дезертирстве рассматривается в военном, юридическом и моральном аспекте.

«Казнь 12 июля 1916 года Чезаре Баттисти является ярким примером насмешки над категорией относительности, – пишет Расера. – Если угодно – абсолютной иронии. “Все-таки Баттисти был патриотом или дезертиром?” – спросил дон Лоренцо Милани военного капеллана, который назвал такой “отказ” “чуждым христианской заповеди любви” и “выражением трусости” (1965).

И самой эффектной биографией главного социалиста Трентино-Альто-Адидже была книга Клауса Гаттерера, в подзаголовке которой, по иронии судьбы, повторяется мотивация исполнителей наказания: «Портрет великого “предателя”».

В этой увлекательной публицистической дуэли, по логике, лидирует Массимилиано Пилати со статьей «Монументы и дезертиры: апелляция» (Расера и Пилати не случайно назвали статьи почти одинаково, поменяв лишь порядок слов).

В статье Пилати акцент делается именно на «ненасильственном сопротивлении», которое нельзя считать дезертирством: «Сторонники ненасилия всегда имели большое уважение к закону и сами готовы были заплатить высокую цену за улучшение самого закона. Это касается и отказа от военной службы».

Впрочем, диспут вокруг темы предательства, дезертирства и дефетизма не более чем юридическая казуистика.

 

8.8. Монументы

В 1928 году благодарный дуче Муссолини возвел в честь своего бывшего наставника и шеф-редактора грандиозный мраморный монумент в Больцано – «Il Monumento alla Vittoria di Bolzano». В нишах девятнадцатиметровой триумфальной арки находятся бюсты трех казненных австрийцами героев – сорокадвухлетнего журналиста Чезаре Баттисти, тридцатипятилетнего адвоката Фабио Фильци и двадцатидвухлетнего инженера-техника Дамиано Кьезы. Все трое были офицерами отрядов «альпини», и все трое – уроженцами Трентино.

Первый камень монумента был заложен императором Виктором Эммануилом III и маршалом Кадорно 12 июля 1926 года, в день и час десятилетней годовщины гибели альпийских стрелков.

Эрнеста Биттанти выступила против использования фигуры своего мужа и других ирредентистов в этой фашистской кампании, и Муссолини вынужден был убрать из названия памятника горделивое упоминание шестого года фашистской эпохи.

В церемонии открытия триумфальной арки семья Баттисти демонстративно участия не принимала. Позднее Ливия Баттисти предлагала переименовать его в «Памятник памяти и предупреждения».

В Инсбруке на горе Изель в день открытия монумента собралась десятитысячная демонстрация протеста.

Монумент, который многие считали безобразным из-за его мертвой, подавляющей формы, расположен почти на границе Италии, и больше всего немецких жителей Больцано возмущали латинские слова на фронтоне: «Здесь, на границе отечества, поставлен знак. За ним начинаются другие язык, право и искусство».

Триумфальную арку национальных мучеников много раз предлагали снести, мотивируя это и ее неэстетичностью, и разжиганием национальной розни.

Местные жители забрасывали ее бутылками с бензином и пытались отбивать от нее камни, поэтому монумент победы почти сразу огородили высоким забором.

На протяжении всего XX века вокруг этого памятника разворачивалась настоящая война с демонстрациями, пикетами, закладкой свечей, вывешиванием мемориальных досок, референдумами, потасовками правых с левыми и немцев с итальянцами, переименованием Площади Победы в Площадь Мира и обратно. Уже в XXI веке памятник был отреставрирован и причислен к национальному наследию Италии, против чего тут же выступил совет округа Больцано.

На все эти баталии молчаливо взирали трое национальных героев, превращенные в мрамор.

* * *

Изабелла Федриджотти, рассматривая вековую проблему Южного Тироля на страницах современной «Corriere della Sera», говорила о «бесчисленных причинах, разделивших население», о «взаимных обвинениях в предательстве»: немецких австрийцев Тироля считали нацистами, потому что они уповали на помощь своего соотечественника Гитлера, надеясь, что он договорится с Муссолини о возращении Южного Тироля Австрии. Но Гитлер свою родину не жаловал, и союз с Муссолини был для него важнее.

Федриджотти отметает все политические и военные решения по переделу мира одним простым аргументом – «неустранимая и неизживаемая ностальгия». Это чувство не может исчезнуть со смертью старых, еще австрийских, поколений, потому что передается по наследству. Таковы законы генетики и души: «У наследия есть преимущество: оно четко объясняет трагические последствия этого чувства покинутости и предательства, несправедливости, от которой страдают люди, лояльные по отношению к стране, переданной иностранцам. Эти чувства передаются в качестве военных трофеев, порожденные попытками итальянизации, ужесточившимися в период недавнего фашизма и заставившими жителей Южного Тироля еще больше цепляться за свои традиции во всех областях жизни, чтобы <…> сохранить в неприкосновенности свою культуру и язык. Это была надежда на то, что история может перемотать пленку назад».

* * *

Все эти проблемы изначально породил, конечно, не один Баттисти. Их породила сама европейская история, тысячу лет кидавшая Тироль из римских объятий в германские, баварские, австрийские и снова итальянские. Бесконечная круговерть европейской политики и европейского населения, вавилонское столпотворение языков на протяжении столетий сделали тирольскую ситуацию практически неразрешимой. Роковая ошибка Чезаре Баттисти заключалась лишь в том, что он обладал гипертрофированной самонадеянностью и всерьез полагал, что сможет в один момент решить проблему тысячелетия.

 

8.9. Холодный век

– И все-таки он был Фоголари, – сказал о нем не без сожаления Ойген Габсбург, командовавший австрийскими войсками в той самой, роковой для Баттисти, трентинской операции.

– Что? – переспросил фон Гётцендорф. Он склонился над картой.

– Франц, оторвитесь от карты, – спокойно произнес эрцгерцог. – Это уже никому не нужно. Скоро все будет кончено. Итальянцы еще будут благодарить нас за то, что мы подарили им героя-мученика.

Фон Гётцендорф поднял глаза от карты и удивленно посмотрел на главнокомандующего.

Эрцгерцог Ойген всегда называл тирольского ирредентиста только этим именем. Он хорошо помнил семью старых аристократов – деда Чезаре Баттисти графа де Фоголари-Тольдо, приговоренного к смерти за политическую деятельность, но помилованного правительством, двоюродных братьев и сестер Чезаре, которые были музыкантами и художниками, носили разные фамилии, но всегда каким-то неуловимым образом оставались Фоголари. Проклятые Фоголари. Или про́клятые Богом?

Сожаление эрцгерцога кажется странным, но оно вполне объяснимо. Вокруг него постепенно образовалась пустота: все, кого он знал, уходили, беззастенчиво покидали его, и он оставался без людей и без воспоминаний.

Через пять месяцев после того, как ушел из жизни Чезаре Баттисти, Ойген Австрийский получил чин фельдмаршала – за ту самую трентинскую операцию, которая – он знал – давно уже проиграна.

Генерал, фельдмаршал… Все это ему было безразлично, потому что он видел все события наперед. Австрия все равно проиграла Италии. Проиграла нелепо – ценой жизни одного революционера Фоголари, за которого встал народ. Но даже не это было главное. Эрцгерцог давно уже потерял вкус к жизни. Австрийцы, итальянцы, русские, немцы. Как же ему надоела вся эта чехарда!

Ойген размышлял, что нет, в сущности, никакой разницы в том, как ты умрешь – во время сражения, на виселице или от старости. Люди приходят и уходят, кого-то помнят долго, кого-то забывают тотчас, но все это – пустое.

И он все понял. Понял, что не дает ему покоя и что по-настоящему важно. Не «как», а «где». У каждого есть место на земле, куда он должен вернуться, чтобы умереть. Самое главное и единственное место.

Этот безумец Фоголари был счастливейшим человеком. Он любил только Тренто, именно туда он отправился с армией, не в силах сидеть в Италии, где все казалось чужим. Одержимый итальянец только теперь, попав на свою историческую родину, понял, что его дом – это Южный Тироль.

Он хотел домой, и это было последнее, что ему довелось увидеть – серое небо Тренто за эшафотом.

Ойген вдруг ощутил мучительную, удушающую зависть к этому предателю, у которого нашлось такое место, потому что Фоголари понятия не имел о том, что это такое – леденящий холод внутри. У эрцгерцога Ойгена были поместья, и не одно. Но своего места на земле у него не было.

* * *

С холодом в сердце эрцгерцог листал пустые страницы судьбы и взирал на смену времен и правительств уже в чужой стране, ничем не похожей на его родину. У него не было больше родины и нигде не было места. Он с детства знал это чувство сиротства – с той поры, как умер отец, Карл Фердинанд Австрийский, и они с братьями скитались по домам своих родственников, богатым домам, но все равно чужим. Ему тогда было одиннадцать лет, и с ним прекрасно обращались, но он всегда ощущал себя лишним, как случайный гость в этом мире.

Вдруг немолодой эрцгерцог с удивлением осознал, что отчетливо помнит только одно событие в своей жизни – Инсбрук, 4 ноября 1904 года. Маленький городок в горах, похожий на кристалл сахара на дне каменной чаши. Там не было военных театров, полей, бивуаков, орденов и чинов, но там все было по-настоящему. Эти безумные студенты, их одержимые профессора, чужая, непонятная публика влекли его больше, чем все битвы на свете.

Эрцгерцог тогда ощущал себя наблюдателем со стороны, был не вправе вмешиваться. Всю жизнь он был только созерцателем, зачем себя обманывать. Но именно поэтому события того ноября не отпускали его до сих пор. Ему казалось, что там, в этом театре, ему просто не дали роли. Они, эти студенты, профессора, губернатор, бургомистр, вице-мэр играли на исходе сил, а он оставался статистом, подающим на стол, и этого уже не изменить.

В отличие от экзекуторов, ликовавших над телом поверженного предателя Фоголари, Ойген Австрийский не испытывал ни веселья, ни удовлетворения. Возможно, этот вечный противник вызывал у него уважение и досаду. Как тот, кому всегда доставалась одна из главных ролей и в Инсбруке, и в Тренто – везде. По роковому стечению обстоятельств, во время Первой мировой войны, двенадцать лет спустя после инсбрукских беспорядков, судьба вновь свела Ойгена Австрийского с тем, кто играл главную роль, и снова они были по разные стороны баррикад. А орден «Pour le Merite» на грудь… Зачем себя обманывать?! У швейцара из дешевой мелодрамы тоже золотые позументы на одежде.

В дальнейшем эрцгерцога ждали почет и относительно спокойная старость, бестрепетная и безнадежная. Он дожил до девяноста лет и умер на исходе 1954 года, в последний день Рождества, так и не признав Австрийскую республику, где ему, старому монархисту, не было места.

В городском парке Ойгену поставили внушительный памятник, оснащенный специальной подсветкой, чтобы гуляющие жители Инсбрука могли видеть его даже в темноте. Но в окружении деревьев светящийся памятник выглядел устрашающе. Эрцгерцог ненавидел памятники.

Последние годы жизни Ойген Австрийский провел в Инсбруке. Инсбрук не был его родным городом, но он вернулся туда через тридцать пять лет после того, как подумал об этом впервые. Там было его место.

Для Инсбрука он стал живой историей, достопримечательностью, а ему нравилось общаться с молодежью, пожимать руки подросткам из нового, непонятного времени. Они застывали в восхищении, когда к ним подходил этот человек-легенда из прошлого, протягивал руку и произносил несколько доброжелательных слов.

А эрцгерцог вглядывался в голубые глаза этих подростков и в каждом из них видел Августа Пеццеи, изобразившего двух сражающихся кентавров на картине, которая так и висела на стене его кабинета.

Худощавого старика с тростью и военной выправкой часто встречали в первой аркаде Западного кладбища. Он стоял молча и о чем-то думал, глядя на скромную плиту под номером 55…

Ehrengrab des August Pezzey, akadem. Maler, gest. am 4. Nov. 1904 im 30 Lebensjahre.

 

8.10. «Spettatore»

[441]

Два старых политика двух непримиримых стран умерли в один год – 1954-й. Ровно через полвека после «Fatti di Innsbruck», участниками которого они оба стали волею судьбы. Но Ойген Австрийский – 30 декабря, а итальянский премьер-министр Альчиде Де Гаспери – 19 августа. В биографии Де Гаспери стоит удивительная запись: родился 3 апреля 1881 года в Тренто (Австро-Венгрия), умер 19 августа 1954 года в Тренто (Италия). В этих датах и в этой лапидарной записи соединилась и разделилась судьба двух народов Европы.

* * *

В начале весны стареющий мужчина с худощавым жестким лицом поднялся на холм, светящийся короткой молодой травой. Сутулость мужчины была вызвана усталостью, и, оказавшись на вершине, он распрямился, продемонстрировав былую стать, и окинул взглядом окрестности. С холма открывался вид на Тренто, и старик на мгновенье застыл, а его крепко сжатые губы дрогнули…

– Ну здравствуй, Спеттаторе.

Ошибки быть не могло – он услышал голос, но рядом никого не было. Впервые он услышал голос Тренто. Глуховатый негромкий голос города. Кто еще знает и помнит его старое ватиканское прозвище – Зритель, которым он пользовался в годы фашизма? Никто. Ведь никого из них уже нет в живых. Но есть город. Оказывается, город, в который ему так долго запрещали вернуться, умеет говорить. И все это время город был рядом с ним.

– Здравствуй, Тренто!

Глаза семидесятитрехлетнего политика оставались сухими. За всю свою жизнь он не пролил ни одной слезы. Ни когда погибали его товарищи по ирреденте, ни когда он терял друзей, оказавшихся в Сопротивлении. А потом, может быть, ему и хотелось заплакать, но он уже не мог. Сейчас он вдруг понял: это все. Ему больше некуда идти. Он, Альчидо Де Гаспери, сделал для этого мира все, что было в его силах. И ему не в чем себя винить.

«Теперь я сделал все, что в моих силах, и моя совесть спокойна. Смотрите же! Господь заставляет нас работать, строить планы, он дает нам для этого энергию и жизнь. А потом все то, что мы уже считали необходимым и неизменным, Он внезапно отнимает. Он заставляет нас осознать, что мы нужны только своей пользой. Он говорит нам – хватит, вставайте, идите дальше. И почему мы не хотим представить себя с другой стороны – со стороны своего дела, хорошо проделанной работы? Наш маленький человеческий разум не должен уходить в отставку, чтобы оставлять другим свои незавершенные дела и свою неутраченную страсть».

Теперь он сделал все, что мог, и ему осталось только присоединиться к своим товарищам. Как давно он их не видел. Перед его глазами проплывали их лица. Оказывается, он ничего не забыл, не смог забыть. Как будто это было вчера.

Сейчас он смотрел на Тренто с высокого холма и видел замок Буонконсильо. Когда-то он, сын жандармского офицера, играл в окрестностях этого замка и воображал себя рыцарем ордена тамплиеров.

Ему казалось, что подвалы этого замка скрывают древние сокровища и страшные тайны. Тогда он сделал себе лук и стрелы из веток оливы и учился метко стрелять, а потом увидел стоявшего в тени дерева молодого человека лет восемнадцати. Он казался старше, и ему можно было дать все двадцать, а то и больше. Почему ему так показалось? Наверное, он был как-то по-взрослому одет и смотрел на него чуть насмешливо, как смотрят взрослые люди.

Альчиде смутился, а когда смущался под взглядом взрослых, он всегда инстинктивно начинал читать стихи. Это помогало. Взрослые либо смягчались, либо вовсе исчезали в своих мелких бытовых делах.

Весь отражен простором Зеркальных рейнских вод, С большим своим собором Старинный Кёльн встает. Сиял мне в старом храме Мадонны лик святой. Он писан мастерами На коже золотой.

Ему нравились эти строфы, особенно про лик Мадонны. Альчиде видел этот лик перед собой, и у него захватывало дух. Но молодой мужчина не исчез.

– Стишки? – спросил он небрежно.

– Это поэзия, – ответил Альчиде заносчиво. – Высокая поэзия.

Но тот не смягчился и не исчез, как другие взрослые. Он, тряхнув черными кудрями, ухмыльнулся и сказал жестко:

– Гейне – поэзия для сентиментальных святош и девиц. Тедески такую обожают. Ты такой большой, а не понимаешь.

– А что же тогда читать? – спросил Альчиде, с любопытством посмотрев на незнакомца. Его покоробило отношение незнакомца к великому Гейне, но он привык быть терпеливым и не возражать старшим.

Молодой человек покачал головой с улыбкой и прочитал:

Ах, как падают листья осенние, Ко мне в душу летят, холодя! Ничего больше нет во Вселенной Кроме вечного ноября… [442]

– Почему ноября? – спросил Де Гаспери. – И почему «вечного»?

– Не знаю, – ответил серьезный юноша. – Думаю, это аллегория. Природа умирает, и ноябрь навевает мысли о конце жизни. Это и хотел сказать Джозуэ Кардуччи.

– Чем ноябрь этому Кардуччи не угодил? – Альчиде хмуро посмотрел на молодого человека. – Листья падают – ну и что. Я вообще не знаю кто это – Кардуччи.

– Напрасно, – мягко ответил незнакомец. – Своих поэтов надо знать, маленький гордый «велш». Джозуэ Кардуччи – величайший поэт нашего столетия. Он родом из Флоренции. А поэзия – это, знаешь ли, музыка духа. В ней должна быть страсть и правда.

Высокого молодого человека, встретившегося ему в начале 90-х годов у стен Буонконсильо, звали Чезаре. Он действительно казался старше своих лет, но его выдавали глаза. Впрочем, у него и в сорок лет был этот взгляд – дерзкий, молодой. С такими глазами долго не живут.

Альчиде приходилось в те далекие годы нелегко. Он был одинок, но никому не хотел в этом признаваться. Врал, что у него много друзей, что он у них чуть ли не вождь. Австрийцы дразнили его «чумазым выродком», итальянцы – «жандармским прихвостнем».

Его отец, хоть и возглавлял жандармерию, никогда богатым не был. Если у тебя четверо детей, приходится думать об их образовании. Но и на них тоже ложится ответственность за родительскую опеку. Отец учил его терпению, смирению. Унижение налетит и пройдет, останется результат – то, чего он добился в этой жизни сам.

Работа в жандармерии и дотация правительства – вот лучшее, чего мог в то время добиться итальянский провинциал в Австрии. Но привыкший к терпению Альчиде никогда бы не назвал это «подачкой Габсбургов». Чезаре назвал.

– Эту подачку Габсбургов ты считаешь подарком?

– Легко говорить, когда у тебя все есть!

Его старший товарищ не обиделся, но произнес гордо и с пафосом:

– Первое. Мой отец умер. Второе. Я никогда бы не стал учиться, работать и бороться на капиталистические деньги. Третье. Здесь, на краю габсбургской лохани, мы все равны, и у нас ничего нет.

И все же то, чего добился отец Де Гаспери в Тироле и чем он, итальянец, гордился, стало клеймом для старшего сына: Альче оказался чужаком для своих соплеменников. А ему хотелось быть своим, но не для них – для немцев, которых он в то время так старательно изучал.

* * *

Позднее он напишет книгу о своей жизни, и о нем тоже будут сочинять труды. Но интереснее всего – портреты Де Гаспери в контексте европейской политики, изощренные, эксцентричные и остроумные:

«Аденауэр, Де Гаспери, де Голль были “последними из могикан”, людьми, чье время все не приходило, могло вообще не прийти и вдруг пришло, как развязка, неся богатые дары. В конце войны в 1945 году Альчиде Гаспери было шестьдесят пять лет, а Аденауэру – шестьдесят девять. Оба родились в пограничных районах, были верующими католиками, антинационалистами, людьми, смотревшими на семью как на важнейшую ячейку общества, оба ненавидели государство (разве что как минимальную прискорбную необходимость) и верили, что самой важной характеристикой организованного общества должно быть главенство закона, отражающего закон природы, т. е. господство абсолютных ценностей. Короче говоря, они ополчились против многих характерных особенностей двадцатого века. Оба были упорными людьми со странными чертами лица <…> Де Гаспери, подобно Аденауэру, высокий и исключительно худой в молодости, имел сердитую физиономию служебной собаки. Оба были конфедералистами. Аденауэр представлял полицентрическую Германию времен Священной Римской империи, а де Гаспери – Северную Италию времен Габсбургов».

«Северная Италия времен Габсбургов» – странное сочетание. Хотя бы уже потому, что в корне неправильное для начала XX века.

* * *

Чезаре повезло больше. Потомок аристократов Фоголари и негоциантов Баттисти, он мог себе позволить не думать о выживании. Мог лазить по пещерам в поисках минералов и писать статьи для географических изданий. Родители хотели сделать из него великого путешественника, нового Марко Поло, а он читал социалистов и рассуждал о политике. Жаждущий не имеет, а имеющий не ценит. Так думал о нем Де Гаспери. Альчиде сам не понимал, почему его так притягивал этот человек. В конце концов, когда тебе всего двенадцать, шестилетняя разница в возрасте еще очень ощутима. Очевидно, ему было интересно и как-то необычно.

Но зачем он понадобился восемнадцатилетнему студенту и будущему ученому? Он прямо так и спросил однажды, потому что всегда был прямым.

– Ты многого добьешься, – ответил Чезаре. – Я тоже. Образованные люди должны держаться друг друга во имя общих целей… Особенно если они итальянцы.

– А я, наверное, немец, – сказал юный Де Гаспери с мягкой улыбкой. Когда он так улыбался, становилось непонятно, что у него на уме.

– Надеюсь, это была шутка.

Альчиде понял, что его приятель хочет услышать утвердительный ответ. Очень хочет.

– Я католик, – сказал он, надеясь, что это все объяснит.

Альчиде действительно был католиком по духу и убеждению, он не был ни ирредентистом, как Чезаре, ни приверженцем Габсбургов, как австрийцы.

В конце концов, баварцы точно так же веками боролись с австрийцами за Тироль, как и итальянцы. Просто баварцы ему ближе. Чезаре тогда протянул ему небольшой томик стихов и, улыбаясь, сказал:

– На, возьми, тедеско!

Больше они к этому разговору не возвращались. Де Гаспери казалось, что Баттисти забыл об этом.

Однажды Альчиде, ожидая старшего приятеля и поглядывая в сторону сада, увидел его вместе с матерью – Витторией де Фоголари-и-Тольдо.

В тот момент он ощутил непонятную пропасть между ними. Как будто они были чужими людьми.

Эта женщина была преисполнена величия, но вовсе не походила на изящных аристократок с мечтательным взором, которых изображали на картинах. Альчиде вдруг понял, кого она напоминает – Корнелию Гракх, мать убитых римских сенаторов, удостоенную особых прав. Виттория и Чезаре были похожи – не как мать и сын, а как люди. И это вдруг вызвало у Де Гаспери зависть: ему захотелось стать кем-то из них, как будто у него сейчас отнимали что-то очень важное, то, чего не будет никогда. У него отнимали историю – не его, чужую древнюю историю.

Только сейчас, стоя на вершине трентского холма, он понял, что это было. Ему вспомнился и тот далекий день в июле 1894 года, когда Чезаре читал ему стихи о ноябре. И этот взгляд без улыбки, брошенный Витторией Фоголари на сына.

В этом взгляде не было ничего материнского. Она смотрела не на сына, а на человека, который по стечению обстоятельств оказался ее сыном. Этот человек ей не принадлежал. У него был свой путь, и она это видела.

Чезаре как-то сказал:

– В идеале – и это вовсе не пустые слова – вся энергия жизни должна сконцентрироваться и обратиться к одной-единственной цели.

В то время ему было только двадцать лет, и оставалось еще ровно столько же, чтобы доказать правоту своих слов.

Двенадцатилетний Альчиде не понял, но почувствовал это внутреннее послание. Сейчас, шестьдесят лет спустя, семидесятитрехлетний Альчиде знал, как это назвать – бестрепетный покой перед волей судьбы.

Судьба равнодушна, она не имеет глаз и прячет лицо в серый плащ. Это чувство бестрепетного покоя знакомо только древним римлянам.

Прошло почти сорок лет с тех пор, как Тиберий ушел под своды своего Капитолия, но только теперь старый политик ощутил невероятную близость друга юности, братскую близость. Смерть была рядом, и сейчас наступает время Гая.

«Отчего бы это? – подумалось ему. – Оттого ли, что я вернулся в Тренто? Или оттого, что… мое время пришло?»

Ему больше нечего было делать, его никто и нигде не ждал. С уходом в отставку закончился смысл вечного движения, moto perpetuo…

Альчиде Де Гаспери смотрел с вершины холма на свой родной город. Здесь он жил, учился, играл в тени замка Буонконсильо.

Но теперь он уже не был двенадцатилетним рыцарем и знал, что подвал замка не скрывает ни сокровищ, ни тайн. Только сердце Чезаре на простой, впаянной в стену плите.

Почему его все время тянуло сюда – на эту поросшую травой площадь «Fossa degli Martiri», к этой плите? Может быть, потому, что здесь осталось и его прошлое тоже. Или потому, что, стоя в ранний утренний час на пустой площади, он слышал совсем рядом громкий голос:

– На, возьми, тедеско!

Альчиде зажмурился. Ему показалось – чья-то рука, как и тогда, шестьдесят лет назад, насильно вложила ему в руку томик стихов Кардуччи.

Стало невыносимо тяжело смотреть на старую крепость, которую он так любил в детстве. Буонконсильо хранил историю в этих светящихся тенях императоров и философов, в зашифрованных надписях Досси на стенах: «Giovanni Luteri Tridentinus Fecit». Иногда замок казался ему древним старцем, иногда – храбрым воином, несокрушимым великаном. Но и его сокрушило сердце Чезаре.

Чем виноваты стены? Не стены, а люди убивают. Он так часто видел перед собой эту сцену – как Альчиде ведут конвоиры. Его последние фотографии обошли весь мир, и не было газеты и журнала, которые не поместили бы их. Раньше Чезаре издавал газеты, а теперь сам стал их героем. О чем он думал в свои последние часы в стенах превращенного в тюрьму Буонконсильо? Может быть, о том, что в этом замке он вовсе не заключенный, потому что и сам древний великан Буонконсильо – узник, униженный и бесправный.

Альчиде Де Гаспери видел все это не на фото, а по-настоящему, хоть его и не было рядом. Он видел, как Чезаре смеялись в лицо охранники, как его, уже объявленного предателем, везли по родному городу Тренто, за который он боролся всю жизнь. Жители стояли по обеим сторонам дороги и выкрикивали ругательства: «Изменник! Собака!».

Вспомнив все это, Альчиде вновь ощутил тяжелую глухую боль. Он ничего не мог изменить. И, самое главное, он знал – если бы все можно было начать сначала, ничего бы не изменилось – ни для Чезаре, ни для него. Но его не было рядом, и он даже не знал, повезло ему или нет. Ни тогда, ни теперь не знал этого. Это незнание пожирало его изнутри.

Внутри оставалась предательски рациональная мысль человека с политическим будущим: «Такое могло случиться с каждым, но со мной не случилось, потому что я – не он». В этой мысли не было крамолы, не было трусости, и в первую очередь потому, что она была верна.

Чезаре зарвался, своими действиями он сам загнал себя на самый край пропасти. Он был старше, но никогда не был мудрее.

«У тебя было все. Твои родители никогда не были так бедны, как мои, и тебе не приходилось думать о будущем. Не приходилось смирять свою гордыню…»

Их пути разошлись окончательно, когда встал вопрос об итальянских обязательствах. Де Гаспери вспомнил, как это было. Первоначально он еще надеялся, что Италия вступит в войну на стороне Австрии и Германии. Австрия была его родиной, а Германия – его затаенной любовью. Когда этого не произошло, Италия обещала, что будет, по крайней мере, придерживаться нейтралитета.

Тогда он торжествовал, летал как на крыльях, потому что ему, человеку без эмоций, впервые можно было не скрывать своих чувств. Он мог управлять обстоятельствами, людьми, политической обстановкой. Он мог спасать мир. Это было удивительно.

А потом началась эта суета, мышиная возня, споры, чуть ли не до драки. Когда-то Чезаре ему нравился. Теперь он его почти ненавидел. Тот стал суетным, нетерпеливым. В нем не было прежней иронии, была возбужденная страсть и желание немедленных действий. Рядом с ним вертелись говорливые эдилы. Особенно шумел самодовольный поэт, и какие-то проходимцы вторили громкими голосами. Как богема в пьесе Жироду «Троянской войны не будет». Поэт, подобно поэту из этой пьесы, кричал на всех углах, что война и поэзия – родные сестры. А Чезаре отправился к Виктору Эммануилу не в силах больше ждать. Он подтолкнул историю, а история этого не любит.

– Не вините себя, – сказал своему помощнику чуткий Челестино Эндричи. – Когда человек ничего не может сделать, ему не в чем себя винить. Вы следовали принципам, и не ваша вина, что этот достойный пример не был услышан. И если кто-то посчитал это поссибилизмом и нарушением национальных интересов…

– Посчитали, – Альчиде закашлялся. У него вдруг запершило в горле.

– Что вы сказали? – не понял епископ.

– Посчитали, – хрипло повторил он. – Мне это говорили в лицо. Что я предатель и тайно подыгрываю противоположной стороне.

– Вернее поступки – громче хула, – заметил Эндричи. – Испытание общественным мнением – самое тяжкое испытание на свете. Так было и будет всегда.

Отец Эндричи прав. Де Гаспери никогда не шел против своих принципов, даже когда они противоречили национальным интересам или тем представлениям спесивой гордости, которые погубили немало хороших начинаний. Вся его жизнь католика и политика представляла собой единое целое – прямой и жесткий, как его собственный внутренний стержень, путь к вершине этого холма. И никогда он не изменял своим убеждениям. А Чезаре посчитал, что именно теперь выгода Тироля важнее общемировых принципов, того самого «категорического императива», о котором Де Гаспери напомнил ему еще на заседании 25 октября 1911 года. Но Чезаре просто устал ждать. И когда они случайно встретились в парламенте Италии, лицо у него светилось торжествующей радостью, а Де Гаспери сразу почувствовал неладное.

– У меня на руках нет тузов, – говорил азартно Чезаре, глядя на него свысока, – зато имеется король! Итальянский король. Он географ, а чтобы два географа не договорились между собой…

– Война не география! – сказал Альчиде с непривычной резкостью.

Баттисти тоже не удержался и бросил ему тогда в коридоре с брезгливым раздражением:

– А ты был прав – все-таки ты тедеско!

Это было и справедливо, и несправедливо. Действительно получалось, что своей позицией по отношению к союзу, развязавшему войну, Альчиде выражает вассальское преклонение перед немцами.

Но не в том было дело. Альчиде Де Гаспери все время повторял самому себе, что никогда бы не принес мировые законы в жертву собственным страстям. А Чезаре ради своей мечты готов был нарушить все правила и законы, и потом, не в силах понять, что еще он может сделать для Тренто, записаться в альпийский батальон. Какая глупость!

«Он, не раздумывая, отправился на войну. Не раздумывая! А когда Чезаре думал?»

Сейчас Де Гаспери смотрел на лежащий внизу город и задавал себе один вопрос – материально ли исступленное желание? Чезаре совершил ошибку, роковую для него и для других, но ведь он победил. Победил, ничего для этого не сделав. Его жалкая операция не в счет: победил не его отряд, не он сам, а только его желание.

«Его желание оказалось сильнее моего благоразумия. И значит… Бог воевал на его стороне!»

Вот это и не давало покоя премьеру великой страны. У него тоже был повод раскрыть карты.

«Такие люди должны держаться друг друга… Особенно если они итальянцы. Так он сказал. А меня назвал тедеско. Но кто из нас спасал Италию от банкротства? И кто из нас привел в политику того, кто ее до этого банкротства довел?»

Эти тщеславные, полные запоздалой обиды мысли потонули в других, гораздо более сильных. Ему даже этих мыслей не пришлось стыдиться, потому что он прогнал их. Эти мысли так же быстро улетели, как и пришли: они были не его. Просто захотелось продолжить прерванный спор, чтобы не умолкал собеседник. Сейчас ему не хватало собеседника. Один над всеми неизбежно говорит монологами, а Де Гаспери хотелось услышать голос.

«На, возьми, тедеско!»

Он открыл сборник стихов Кардуччи, все еще ощущая рядом другой, испытующий взгляд.

«Passa la nave mia con vele nere, Con vele nere pe ‘l selvaggio mare…» («Парус я черный поставлю на черной галере. На черной галере выйду в бурное море…»)

– Ты так и сделал, – сказал Де Гаспери. – Поставил черный парус и вышел в бурное море на черной галере. Но чего ты добился, флибустьер?

Де Гаспери был «Spettatore». Лучшего псевдонима и не придумаешь. Он всегда был только зрителем, наблюдателем. Все остальное происходило само по себе, помимо его воли. Как будто его в то время и не было на Земле.

Он видел, как в Тренто входят итальянские войска. Воины шли стройными рядами, жестко чеканя шаг, и все, без исключения, аскетические лица были повернуты в одну сторону – туда, где стоял замок. Теперь Буонконсильо стал символом героической смерти, почти «Sanctum Sepulchrum». И руки стрелков одновременно вскинулись в последнем приветствии тому, кого с ними не было…

– Прекрасная смерть, – промолвил Эндричи, но совершенно спокойно, даже равнодушно, и с очень странным выражением на лице.

– И нелепая, – бросил Альчиде.

– Прекрасная смерть всегда нелепа, – сказал отец Челестино. – Разве теперь это важно? Люди поворачивают колесо истории по своему усмотрению. Но судят их за это не люди. Люди их только вешают. Вот в чем парадокс.

Альчиде никогда не задумывался над этим, но вдруг понял, что его наставник прав: трагичнее всего именно нелепая и никому не нужная смерть – она никогда не будет забыта, и память о ней, даже угасая, разгорается с новой силой.

Чезаре сам выбрал свой путь. Это не значит, что все должны были следовать его примеру. У него было много достоинств, но были и недостатки. Баттисти ведь совсем не умел ждать.

Он, Де Гаспери, ждать умел. Он ждал всю жизнь. А когда он ждать перестал, когда устал его дух, и ничего больше не хотелось, он получил то, о чем Баттисти и мечтать не мог. Он получил Италию. Всю Италию.

Де Гаспери не испытывал ни радости, ни торжества. Он просто делал то, чего ждали от него все эти люди. В сущности, всю свою жизнь он был только человеком долга. Ему хотелось гордо вскинуть голову, но вместо этого он, сам того не замечая, втягивал ее в плечи.

Хотелось говорить с металлом в голосе, но голос его был тихим и неуверенным, как будто, говоря, он продолжал о чем-то думать, в чем-то сомневаться.

И никто из итальянцев этого не замечал. Как будто, вручив ему свою страну, они сами дорисовали его облик, а потом взирали на него с благоговением – как на Бога. Они опускались на колени на всем пути, где проезжал его автомобиль. Но ему это было не нужно. Де Гаспери понимал, что вместе с Италией ему досталось и что-то еще, то, что сейчас не дает ему покоя.

Де Гаспери вспомнился Инсбрук. Ноябрь 1904 года.

Ничего больше нет во Вселенной, Кроме вечного ноября… [446]

– Почему ноября? И почему «вечного»?

– Не знаю. Думаю, это аллегория. Природа умирает, и ноябрь навевает мысли о конце жизни…

Как давно это было! Пятьдесят лет назад они решились на эту авантюру. Они даже не считали авантюрой свое законное право открыть на земле, где полно итальянцев, свой факультет права. Почему все юристы получают образование в Вене? Ведь Тироль – это не Вена. Почему их все время учат соблюдать законы давно прогнившей монархии? Это были слова флибустьера, поднявшего черный парус. Тогда, в ноябре 1904 года, он был не похож на возбужденного, суетливого политика, с блестящими глазами и горячечным румянцем, из итальянских коридоров. Да и они все казались тогда другими. Как будто умерли в том ноябре, как художник. Как же его звали? Он вспомнил: Август Пеццеи.

Вокруг кипели страсти, бились стекла, сочинялись статьи и стихи, искали убийц, а он, студент венского университета Альчиде Де Гаспери, читал «Фауста» в тюремной камере и боялся, что его отчислят с факультета за инсбрукские беспорядки. Ректор из Вены грозил репрессиями и дисциплинарным разбирательством. Эрнеста публиковала в «Il Popolo» пламенные статьи о том, что чувствует жена коммунара, арестованного австрийской охранкой. Чезаре давал интервью прямо из тюрьмы.

Потом это были уже совсем другие люди и другая жизнь. Нельзя повторить прошлое. Именно это и хотел сказать Джозуэ Кардуччи. Ведь так?

«Ты прав, тедеско!»

Альчиде слышал голос Чезаре Баттисти, энергично взывавшего к здравому смыслу в парламенте 24 октября 1911 года:

– Эта монархия не в силах управлять не только своими территориями, но и собой! Вы взгляните, что делается с ее правительством. Если эту беспомощную компанию казнокрадов можно назвать правительством! Они второй год не в состоянии утвердить собственный бюджет! Почему мы, итальянцы, должны подпирать своим плечом эту давно развалившуюся страну? Они считают нас своими рабами и требуют верности – разве это не самая большая нелепость на свете?

Баттисти был прав, когда говорил про давно развалившуюся страну. Парламент неповоротливой Австрийской империи возобновил свои заседания 31 мая 1917 года, но только 28 сентября 1917 года был поставлен и решен вопрос о снятии депутатских полномочий с Чезаре Баттисти, которого уже больше года не было в живых. И в этом тоже была какая-то черная ирония.

Де Гаспери вдруг подумал о том, что жизнь не прощает тому, кто изменяет своему предназначению. И Баттисти подписал себе смертный приговор, как только вместо пера взял в руки оружие.

Он вспомнил, кого ему все время напоминал этот человек – Спартака. Даже внешне был похож. Баттисти оказался из другого века, и новая эра его не приняла.

Де Гаспери не в чем было себя винить. Он все сделал правильно. И все-таки тени прошлого не давали ему покоя.

 

8.11. Осенние листья

В Австрии война тоже продолжалась, в том числе и другая – война террора и интриг.

Во главе австрийского правительства оказался граф Карл фон Штюрк. Ему было уже пятьдесят шесть лет, но и его судьба сложилась трагически.

Об этом его давний товарищ Грабмайр оставил короткое и печальное воспоминание:

«1916 год. Летом в замке меня посетили дети, и я, как обычно, провел с ними время. Мы даже посетили любимый парк аттракционов – единственное место, до которого пока не доносились взрывы и грохот пушек с Доломитовых Альп.

Я все еще находился во дворце, когда Штюрк телеграфировал мне, что я награжден Орденом Железной Короны первого класса. На этой ритуальной церемонии меня занимала не столько моя награда, сколько то, чего не хватало в моем туалете. Для моего ранга парадная ленточка была практически ничем незаменима. Но, в конце концов, все это было идеей Штюрка, а он полагал, что в такое время не стоит обращать внимания на всякие формальности и незначительные недостатки.

После многолетней дружбы это была наша последняя встреча. Несколько недель спустя, в октябре Штюрк был предательски убит. После обеда в отеле “Meißl-Schadn” к нему бросился д-р Фридрих Адлер, сын лидера социалистов Виктора Адлера, и выстрелил сзади ему в голову. Никто и предположить не мог, что граф станет жертвой убийцы.

Так после пяти лет руководства государством закончилась жизнь графа Штюрка, честного человека, преданного слуги своего императора, тонкого, образованного и очень умного кавалера, имевшего самые лучшие намерения и душевные устремления.

Он был неустанно трудолюбив и много сделал для страны, но до самой могилы его преследовали проклятия безумцев, закончившиеся безрассудным преступлением. Как будто мало нам было бесчисленных страданий, которые принесла страшная мировая война».

Даже в отношении человека, которого он называет своим другом, Грабмайр не находит ничего, кроме причитаний и беспомощного всплескивания руками. А между тем этот случай примечателен и гораздо более трагичен, чем это может показаться.

Еще в начале века Грабмайр называл сорокалетнего Карла Штюрка «умным, всесторонне одаренным политиком».

Лев Троцкий назовет его «представителем все той же истинно-австрийской бюрократической школы, которая считает, что править – значит заключать мелкие сделки, накоплять затруднения и отсрочивать задачи». Советский деятель больше переживал за судьбу застрелившего Штюрка террориста Фридриха Адлера, выпустившего в премьера четыре пули и крикнувшего «Долой абсолютизм! Мы хотим мира!»

«Фриц Адлер, каким мы его знали, не был террористом, – писал Троцкий. – Социал-демократ по семейной традиции и лично завоеванному убеждению, всесторонне-образованный марксист, он отнюдь не склонен был к террористическому субъективизму, к наивной вере, что хорошо направленная пуля может разрубить узел величайшей исторической проблемы. <…> Казалось невероятным, что Фриц Адлер поставил свою жизнь интернационалиста на одну карту с жизнью габсбургского Штюргка. <…> Он решил изо всех своих сил крикнуть пролетарским массам, что путь социал-патриотизма есть путь рабства и духовной смерти. Он избрал для этого тот способ, какой казался ему наиболее действительным. Как героический стрелочник на железнодорожном полотне, который вскрывает себе вену и сигнализирует об опасности смоченным собственной кровью платком, Фриц Адлер превратил себя самого, свою жизнь в сигнальную бомбу пред лицом обманутых и обескровленных рабочих масс…»

Каким цинизмом надо было обладать, чтобы позволить себе по отношению к убийце и его жертве подобную фразу: «Казалось невероятным, что Фриц Адлер поставил свою жизнь интернационалиста на одну карту с жизнью габсбургского Штюргка». Жизнь еще живого убийцы оказалась дороже жизни убитого им человека, который, по мнению советского политика, ничего не стоил. Возникает вопрос: а чем же оказалась так ценна жизнь самого Фрица Адлера?

Трагизм истории графа фон Штюрка в том и заключается, что она оказалась ничем не оплачена. Его убийцу приговорили к смерти, потом заменили ее на восемнадцать лет тюрьмы, а через два года выпустили по амнистии. Жизнь своего премьера Австрийская империя оценила в два года, а его убийца отсидел меньше, чем за мелкое хулиганство. Каким бы политиком ни был Карл Штюрк – плохим, хорошим, умным, бюрократическим, – но он отдал этой стране свою жизнь. В буквальном смысле слова. Но страна не дорожила собственными премьер-министрами.

Впоследствии Фриц Адлер, надежда социалистического движения, этот «героический стрелочник» и «чудесный молодой человек» превратится в национал-социалиста, гонителя коммунистов и социалистов. Любимец Советского Союза, Фриц Адлер всегда держал нос по ветру. За всю свою долгую жизнь он не совершил ни одного достойного внимания поступка и вошел в энциклопедические словари мира исключительно как убийца министр-президента Штюрка.

* * *

Судьба Адлера почти зеркально повторяет судьбу Карела Крамаржа. В Вене того времени это стало достаточно распространенной судебной практикой – приговаривали, смягчали, амнистировали. Мир погрузился в хаос войны и интриг, и никто уже не мог принимать волевые решения. У всех на глазах гибла целая империя. Кому тогда было дело до убийц?

«После этого старый император вызвал к себе Кёрбера, который в глазах общественного мнения выглядел как наиболее удачная политическая фигура, – пишет Грабмайр. – Кабинет был сформирован. В него вошел и Шварценау, назначенный министром внутренних дел. Времени на размышления и составления планов новому кабинету не дали. Не осталось времени…»

* * *

Генерал Эрвин фон Шварценау, назначенный губернатором Тироля 7 декабря 1901 года, находился на этом посту до роковых беспорядков. Понимая сложность политической ситуации в Тироле, он с самого начала шел на уступки Италии. Но вскоре, когда вопрос автономии вышел за пределы Трентино, Шварценау оказался между Германией и Италией как между молотом и наковальней. В этнических группах он пытался найти золотую середину и до последнего надеялся на компромисс. Ему очень не хотелось вспоминать о том, что он военный человек.

Однако в 1904 году в результате происшествия в Инсбруке, закончившегося беспорядками и гибелью художника, Шварценау подвергся нападкам со всех сторон. «Scherer» поместила злую карикатуру на губернатора: Шварценау смывал с рук кровь и сетовал, что никак не получается смыть все.

Шварценау спешно уехал в Вену, опасаясь за свою жизнь, он изо дня в день выслушивал упреки, обвинения в некомпетентности, а вскоре был уволен со своего поста. На несколько лет генерал ушел в тень.

– Меня все только обвиняют, – с затаенной обидой говорил генерал Карлу Грабмайру. – А что мне было делать в сложившейся ситуации? Наблюдать за происходящим со стороны?

Его вновь призвали на государственную службу в тот самый момент, когда уже ничего нельзя было сделать. И кто бы в такое время захотел стать министром внутренних дел? Престарелый кайзер умирал, не оставив прямых наследников, страна распадалась, премьер был убит. Претендентов на правительственные посты не было. Но даже теперь Кёрбер оказался верен себе и своим пристрастиям. Некогда он послал Шварценау в Тироль, оказав ему тем самым медвежью услугу, хотя и без всякого злого умысла. Теперь, когда его вызвал к себе старик-император, Кёрбер стоял перед ним навытяжку и старался ни о чем не думать, потому что мысли приходили невеселые. Дурная примета – занимать место убитого террористом предшественника. Император спросил, кого бы Кёрбер предложил в состав кабинета, и тот, не раздумывая, ответил: «Генерала Шварценау, Ваше Величество. Этот достойный человек немало сделал для империи».

Эрвин фон Шварценау умер так, как умирали в Австро-Венгрии почти все чиновники, военные и дипломаты – в собственной постели. Ему было шестьдесят восемь лет.

* * *

Карл Хаберман издал последний номер «Der Scherer» в декабре 1904 года, и его газета была изгнана в Линц. События в Инсбруке развязали руки местным властям, и «Der Scherer» уже не мог беспрепятственно публиковать свои острые материалы. Половина «людей Scherer» переехала вместе с газетой.

– А что, – сказал Хаберман. – Линц хороший город. Там издательства, типографии, все, что нужно для самой лучшей в мире газеты. Не жалейте, друзья, не сомневайтесь.

– А как же ты, Карл? – спросила Хедвиг.

– Может, и ты с нами? – осторожно предложил Гуго Грайнц.

– Э-э! – сказал издатель удивленно. – Вы это о чем? Решили избавиться от меня? Не надейтесь! Вот стукнет мне лет этак пятьдесят, тогда можете выпихивать на покой… Да и то вряд ли! Когда-нибудь я вот так и умру от старости в редакционном кабинете за чтением твоих очередных виршей, Валльпах, так и знай!

Артур засмеялся.

Хаберман оказался прав. Им удалось сохранить газету, а потом за них это делали уже другие. Пришли новые поколения молодых, и «Подстригатель» просуществовал до 1952 года. Для человека пятьдесят три года не такой уж большой срок, но для газеты – вполне приличный. Но это была уже совсем другая газета. Ехидный и злой «Scherer» Хабермана умер вместе с ним. Хаберману судьба отвела только сорок семь лет жизни. Он не любил жаловаться, и почти никто из «людей Scherer» не знал, что их главный редактор давно болен. Они-то были уверены, что он здоров как бык и всегда бодр, а горло у него болит из-за постоянных выступлений на площадях. В Инсбруке те, о ком писала его газета, Хабермана не любили, иногда ненавидели. Но издатель говорил:

– Если у человека не было врагов, значит, он не жил.

В начале 1913 года он поехал на Капри. Официально – делать альбом фотографий, неофициально – лечиться. На вокзале его провожал Грайнц. Последнее, что сказал Хаберман, уже стоя одной ногой на подножке поезда:

– Вот, Эразмус, как в жизни иной раз бывает. К «велшам» еду.

– Все «велши» тут остались. Те не «велши», а итальянцы, – ответил Грайнц. – В Италии тепло, пальмы, апельсины, брюнетки. Да и не все ли тебе равно? Ты же едешь туда фотографировать, а не жить.

– Умирать, – ответил Хаберман и вскочил на подножку. Поезд уже тронулся, и колеса заглушили его последние слова.

– Что? – крикнул Грайнц. – Что ты сказал?

Но издатель только улыбнулся и махнул ему рукой. В конце мая 1913 года он умер в госпитале на Капри от рака горла.

Его бывшие товарищи узнали об этом из газет.

«Innsbrucker Nachrichten» поместила большой некролог, вполне традиционный. Там его назвали «человеком действия в годы пламенной борьбы». «Tiroler Tagblatt» восторженно отзывалась о создателе «Scherer» как о человеке, который создал эпоху.

– Карл умер! – воскликнул Тёни. – Поверить не могу! Карла больше нет.

Они сгрудились над газетой, вглядываясь в строчки короткого некролога.

– А он ведь так и не отметил свой юбилей, – сказал вдруг пессимист Даллаго.

– Наверное, потому, что слишком часто об этом говорил, – ответил Герман с грустной улыбкой. – Давайте, что ли, вечером помянем Карла. Он был одним из нас.

– Не одним из нас, – поправил Артур Валльпах. – Он был нами. Каждым из нас. И мы были им.

Кто-то, вдруг вспомнив давние события 1904 года, тихо сказал:

– Август Пеццеи тоже свой юбилей не отметил. Помянем и его тоже.

– И Тони Ренка, – добавил другой. – Ему ведь так и не исполнилось тридцати пяти.

Только теперь они поняли, скольких людей им сейчас не хватает. Вместе с уходом друзей уходит их время. И кто-то прочитал строки из «Нирваны» Хедвиг:

Флиртует жизнь с последними цветами, Доносят горы отдаленный гром. Увидеть бы, что будет дальше с нами В том времени, неведомо другом.

Тут вошла сама Хедвиг с заплаканными глазами и «Neue Tiroler Stimmen» в руках:

– Стервятники! Иезуиты! Как же так? Человек умер, а они тут пишут… Знают ведь, что он ответить уже не сможет.

– Не хнычь, Хеди, – сказал Валльпах. – Эта газетенка – лучшее надгробие для Хабермана. Карл, ты слышишь? А ведь они тебя боялись! Как же они тебя боялись! Разве это не высшая похвала для журналиста?

* * *

Вильгельм Грайль, как простой и успешный хозяйственник, представитель набиравшего вес буржуазного класса, имел наиболее удачную в профессиональном отношении судьбу. Он был бессменным мэром Инсбрука целых двадцать семь лет – до 1923 года.

Звучали голоса осуждения в адрес этого типичного снабженца. Историки писали, что Грайль несет ответственность и за то, что произошло, и за формирование последующей за этим пропагандистской шумихи, которую развернули местные средства массовой информации. Что именно Грайль и его сторонники создали нездоровый политический климат в Тироле.

Заслуги Грайля как отца города также описаны во многих изданиях. Одна из улиц города была названа его именем еще при его жизни.

Бургомистр добился экономического развития Инсбрука, увеличил финансовую базу муниципалитета, улучшил систему общегородской электроэнергии, строил газовые заводы и крупные компании.

Он был верен своей идее прогресса, процветания и внедрения научных достижений. Грайль имел свой взгляд на современный государственный капитал, направления развития городской местности, развития водного хозяйства, заводов, бойни, на строительство бань, организацию больниц и медицинских учреждений. Он расширил город, в который вошли пригороды Прадль и Вильтен, обновил ландшафт, модернизировал транспорт и образование…

Он стоял в задумчивости на том самом месте, где всего год назад произошли кровавые события, и смотрел на дом, в котором была «Золотая Роза». Что-то мешало Грайлю спокойно и бестрепетно взирать на место убийства. Эксперименты с фотографией и поисками истины не дали результатов. А эта пустая голая площадь мешала ему обрести внутренний покой.

Вдруг бургомистра осенило. Он отправился в мэрию и издал указ о проведении через Бургграбен трамвайной линии. Вскоре улицу перекрыли и начали прокладывать пути. Облик старого города изменился, вдоль улицы катились трамваи, и теперь уже бесполезно было искать здесь следы преступления. Рельсы, как военные шрамы, перечеркнули лицо старого города.

Бургомистр по-прежнему ставил своей задачей отделение Церкви от власти и активно поддерживал городскую буржуазию, к которой сам принадлежал. Он был хорошим управленцем, и его до сих пор называют самым выдающимся деятелем либерального движения австрийской провинции. Почетный бургомистр Инсбрука умер в 1928 году в возрасте семидесяти восьми лет.

* * *

Доктор Эдуард Эрлер после горячего ноября 1904 года благополучно продолжил свою деятельность в парламенте. Депутат дожил до восьмидесяти восьми лет, пережил две мировые войны и умер в 1949 году. Разумеется, в Инсбруке. Но Эрлер так и не смог забыть единственную жертву инсбрукских событий. Он все чаще испытывал приступы нервной экзальтации. Открытое искреннее лицо несчастного художника мучило политика по ночам. Эрлеру казалось, что он видит его на улице, в толпе, в окне вагона.

Спустя два года Эрлер сделал то, чего никогда не сделал бы ни один член Имперского Совета, но что присуще романтику – человеку, узнавшему, что такое парение духа. Он купил автопортрет Августа Пеццеи, тот самый – в шляпе, с белым воротником и красным шарфом на шее.

…Всю дорогу до Вены советник прижимал картину к груди, как украденного младенца.

Поезд пересекал Тироль, а мимо проносились горы, поля, леса – та самая молчаливая яркая осень, которую изображал художник. У Эрлера дрогнуло сердце, и он привстал, увидев человека на вершине горы, но поезд уже мчался дальше…

…Одинокий странник стоял на вершине утеса и смотрел на маленький город внизу – город, похожий на кристалл сахара в чаше гор. В трапезной кипело пиршество и царило веселье. Живой ветер гулял в вершинах сосен и, вырвавшись на простор, играл чьей-то украденной шляпой. Легкий, как ветер, олень скакал на просторе, вздымая ветвистые рога к вершинам сосен. Таким был мир Августа Пеццеи.

– Что это за существа? Откуда ты их берешь? Ты живешь в придуманной, несуществующей стране!

– Это страна существует, папа. Она называется Тироль.

* * *

Такова была судьба свидетелей, актеров и режиссеров давних трагических событий. И только тот, из кого эти режиссеры сделали звезду ноябрьской недели 1904 года, никогда уже не увидит XX век и не напишет больше ни одной картины. Он так и останется тем голубоглазым юношей в шляпе, идущим по ночной улице навстречу собственной смерти.