Апокриф Аглаи

Сосновский Ежи

Визит по приглашению

 

 

Отдавая себе отчет, что предуведомления подобного рода лишь убеждают читателя в том, что персонажи книги списаны с реально живущих людей, я тем не менее хотел бы уверить, что в данном случае действительно нет никакой связи между описываемым мной педагогическим коллективом и учителями из известных мне лицеев. И для большей веры моим словам добавлю: да, довоенное школьное здание с астрономической обсерваторией на крыше в Варшаве действительно существует. Ну хорошо, – Пуэлла тоже действительно существует. И это все. Остальное – вымысел.

 

Часть третья

Меня зовут Анджей Вальчак, и я являюсь автором этой книги. Поместить предуведомление об учителях потребовал от меня мой друг Ежи, вместе с которым мы учились в лицее имени Коперника на Воле, а сейчас он там преподает; Ежи чуть не ошалел, когда, читая только что законченную рукопись, сообразил, где происходит действие романа.

– Послушай, что ты себе позволяешь? – кричал он мне по телефону (признаться, я ожидал звонка с поздравлениями наподобие: «Старик, я просто не мог оторваться» или: «Ты же знаешь, старик, меня трудно растрогать, но на этот раз…» – короче, что-нибудь в том же духе). – Нет, ты понимаешь? Я притаскиваю тебя на выступление, а через полгода ты мажешь грязью учительский коллектив. Мне же этого не простят, ты должен с этим что-то сделать.

– Но, Ежи, – пытался я объяснить ему, – если только я напишу, что это вовсе не педагогический коллектив такой-то школы, читатели как раз будут убеждены, что имел я в виду именно эту школу, а мы с тобой прекрасно знаем, что все персонажи, кроме Пуэллы и Иолы, вымышленные.

– Ну, с кого списана Иола, я догадываюсь, – Ежи говорил уже спокойней, как это и бывает у холериков, – и тебе вовсе незачем сообщать адрес школы (спасибо тебе, Ежи), – напиши это как-нибудь округло, что, дескать, никого из известных тебе учителей ты не брал за прототип. Никого и ни из какой школы.

Это было совершенно бессмысленно, но я припомнил историю с фильмом «Основной инстинкт», против которого протестовали американские лесбиянки, потому что в нем была представлена одна крайне несимпатичная лесбиянка, а кроме того, я люблю Ежи, невзирая на его вспыльчивый характер, и, чтобы его успокоить, я добавил это предуведомление.

Кстати сказать, если уж вспоминать тот авторский вечер в лицее имени Коперника, то неизвестно, кто чей тут должник. Ежи тогда попросил меня:

– У нас тут будет школьный праздник, а в прессе столько пишут о твоих стихах, что было бы здорово, если бы ты на нем выступил. Я там только начинаю, и мне пойдет на пользу, если я тебя притащу.

Я попытался ему объяснить, что, кроме напечатанного, у меня больше ничегошеньки нету, и вообще я не могу с уверенностью сказать, насколько я написал эту книжку стихов, а насколько она написалась сама, однако в конце концов уступил ему, нарушив тем самым весьма важный для меня принцип. На другие авторские встречи я упорно посылал Марию, которая самоотверженно ездила на них и придумывала мне все новые болезни, так что в конце концов стали подозревать, что фамилия Вальчак на самом деле ее псевдоним. Мне это искренне нравилось, а ей, скорее, нет. Самые большие сложности у нее были в Кракове, но это уже не по моей вине; она там оказалась случайно по каким-то своим делам и увидела афишу, из которой явствовало, что я принимаю участие в некоем мероприятии; заинтригованная, она, естественно, зашла на него. Оказалось, что со мной никто (естественно) не договаривался, то есть организаторы каким-то чудом добыли мой номер телефона, позвонили, я им вежливо ответил: «Посмотрим», – а они приняли это за согласие. Но хуже всего, что там к ней прицепился какой-то тип из «Газеты Выборчей» и стал домогаться, чтобы она познакомила его со мной, потому что нас (его и меня) связывают мистические узы, сходство судеб или что-то в этом роде. Подозреваю, что он просто клеился к ней, пользуясь мной, что я считаю отвратительным поступком, так как сам уже много лет безуспешно пытаюсь обольстить Марию. Она избавилась от него, а месяца через два шумиха вокруг моего сборника стихов утихла, и я мог вздохнуть спокойно. И тогда я начал писать роман.

Но с романом все оказалось гораздо сложней. Когда подписываешь договор с издательством, то наряду со многим другим обязуешься «принимать участие в рекламной акции», а это может означать все что угодно, но уж авторские встречи обязательно. А также интервью в прессе или участие в телевизионной программе «Кофе или чай» в шесть утра (я в это время еще сплю, и, если меня вытащат в телестудию, я могу дать самые непредвиденные даже для себя ответы, например, что я написал книгу о разведении кошек породы «шартрез», а потом начисто о том забыть; я пытался объяснить это главе издательства, но она явно была убеждена, будто я шучу). Я уже мысленно видел, как я разъезжаю по городам и весям и пытаюсь объяснить, что я хотел сказать в «Визите без приглашения», а по возвращении меня встречает ироническая улыбка Марии, которая в довершение всего начинает подозревать, что на самом деле мне все это нравится.

– Если бы ты написал эссе, – говорила она, поглаживая за столиком в кафе мою руку, – то нашел бы отзыв у людей, которые, подобно мне, не ходят на такие встречи, так как знают, что они общаются с чем-то глубоким, только когда читают в тишине своего дома, а контакт с живым человеком всегда труден, как правило, поверхностен, и чаще всего от него ничего не получаешь. Кроме неприятного осадка.

Я понимал ее, по крайней мере, до определенной степени. Сколько я знаю Марию, она упрямо разыгрывает с миром некую игру, основанную на схеме торговли. Согласие на преходящесть собственной жизни она хотела оплатить решительным несогласием с бегом истории. С одной стороны, она преждевременно и неоднократно повторяла, что заранее радуется своей старости, с другой – выстраивала себе пространство, где на равных правах могли пребывать Монтень и Амьель, Манн, своего рода личная академия, которая действует на меня столь же возбуждающе, сколь и удручающе (как, спрашивается, написать эссе э таком обществе?). Или по-другому: несогласие с бегом истории было для нее уловкой, с помощью которой она разоружала, аннулировала индивидуальное чувство преходящности, ибо, если Монтень, Амьель и пр. продолжают жить, какое значение имеет ежедневное обрывание листка с календаря. Когда я иногда рассказывал ей, что вчера или позавчера видел по телевизору, она смотрела на меня с недоверием, и ее карие глаза гневно вспыхивали: зачем я так глупо шучу – разве возможно в столь интимном пространстве, каким является собственный дом, включать аппарат, который убыстряет бег времени, а главное, глушит нашу общую – как ей верилось – тоску по вечному? Ее квартира, вся в книжных полках от пола до потолка, наводила на память аранжировки Гила Эванса периода его сотрудничества с Торнхиллом: застывающее в недвижности матовое звучание труб, тромбонов и валторн, легкомысленно относящихся и к свингу ударных, и к продолжительности импровизации, и чуть ли даже не к границам произведения, которое все-таки должно в определенный момент закончиться. Телевизора, разумеется, у нее не было, а радиоприемник имелся, но только потому, что ей не удалось найти центр с проигрывателем CD, в котором не был бы вмонтирован тюнер. Когда я приходил к ней, самой современной музыкой, которая тихо звучала из колонок, был Комеда, хотя куда чаще Телеман, Боккерини, Бах, а также Вивальди и Гендель. Ее одежда – обыкновенно шерсть теплых тонов, кашемир, шелк, расписанный вручную, – ставили ее вне моды, за пределами современности, в некоем вечном «ныне», которое подвергало сомнению категории новаторства, актуальности, жизни en vogue. [66]Здесь: по моде (фр.).
В присутствии Марии любая новинка оказывалась случайностью, нечаянной морщинкой на поверхности Моря Спокойствия. Мне страшно хотелось ворваться в ее жизнь, всколыхнуть ее своим пристрастием к громкой музыке (в конце концов, это мог бы быть «Вытесанный» Киляра), к неоэкспрессионизму, эстетике видеоклипа. А также, будем уж до конца откровенны, к фаст-фуду, футболу и детским пластиковым костюмчикам, которые трогали меня своей бесстыдной недолговечностью. Когда я выдавал эти свои пристрастия, Мария приглядывалась ко мне с внимательностью энтомолога, который обнаружил у себя в квартире исключительно омерзительный, но нигде еще не описанный экземпляр камнеточца, или же – но это реже – злилась, оттого что я симулирую дружбу к ней, раз меня тянет к явлениям, враждебным ее миру. В сущности – думаю – мы оба декаденты, она в варианте «денди», я же, скорее, в варианте «богема»; она, не принимая к сведению того, что беспредельно раскинулось за дверями ее квартиры, я – извращенно наслаждаясь этим, словно изысканным, рисунком жилок на пораженной гангреной коже. А между тем мне рядом с ней легче дышалось, и я боялся, как бы что-нибудь (не я) не нарушило кокон, который она сплетала вокруг себя, и, когда мы вместе шли по улице, я старался заслонять от нее самых отвратительных пьяниц и чувствовал бессмысленное недовольство тем, что они осмеливаются показываться ей на глаза, неразумный стыд, оттого что действительность не желает приспосабливаться к ее требованиям.

А между тем именно одному пьянчужке – иначе его не назовешь – я обязан сюжетом своего романа, который Мария из вежливости читала по мере его создания и с некоего момента даже, как мне казалось, со своеобразным ироническим одобрением. А дело было так: в начале 1999 года я поселился в квартире в точечном доме на улице Батория, сняв ее у человека, имевшего еще одну квартиру в соседнем доме. Как-то он мне позвонил и сообщил, что девушка, снимающая вторую квартиру, собирается выбросить старинный буфет и не пригодится ли он мне. А надо сказать что мое собрание из ста тринадцати видеокассет с телесериалами и фильмами (между прочим, включающее полный «Твин Пике») постыдно валялось на полу – все полки были заняты книгами. Я пошел по указанному адресу и договорился, что перенесу буфет к себе. Он был достаточно поврежден и красив, чтобы я мог быть вполне уверен, что он понравится Марии.

Сказать легко – трудно выполнить. У этой квартиросъемщицы, миленькой студентки – как я догадался – находящегося неподалеку торгового техникума, не было никаких оснований помогать мне в транспортировке мебели, не говоря уж о том, что она отнюдь не выглядела богатыршей. Буфет был относительно легкий, однако его размеры настоятельно требовали второй пары рук. И тут я подумал о пане Кшисе.

Пан Кшись принадлежал – однако особенным и даже вызывающим симпатию образом – к группе ханыг, что каждодневно толклись, пошатываясь, у дверей продовольственного магазина, вливая в себя очередные бутылки вина марки «Запретный Плод» либо (в краткие периоды экономического процветания) пива, а может, наоборот. Он обращал на себя внимание черной бархоткой (старившей его), повязанной на шее с какой-то унылой аккуратностью, а также предупредительностью, с которой он отступал в сторону, пропуская в магазин покупателей, и еще он поражал меня пристрастием к питью в одиночку: пан Кшись нередко, когда его уже изрядно побагровевшие сотоварищи ржали на весь микрорайон, прятался за угол и там в одиночестве выкушивал из горла содержимое бутылки. Это была настолько характерная фигура, что уже на третий день после въезда в квартиру на улице Батория я начал отличать его от прочих незнакомых мне соседей, хотя отдавал себе отчет, что, наверное, куда как вежливей с моей стороны было бы первым здороваться с дамой, живущей на третьем этаже, но ее я узнавал только в том случае, если она выходила на прогулку с парой своих йоркширских терьеров. Когда же я понял, что мне просто необходимо найти для переноски буфета какого-нибудь человека, то не без удовольствия подумал о пане Кшисе. Я предупредил владелицу буфета, что скоро вернусь, и отправился на поиски.

У магазина никого не было; смахивало на то, что февральский денек выморозил всех страждущих. Но ждать до завтра я не мог и стал растерянно оглядываться вокруг в поисках какой-нибудь альтернативы, однако в быстро спускающихся сумерках узрел только старушку в синем платке на голове (кстати сказать, ту самую, которая полгода спустя во время солнечного затмения поразила меня бесшабашностью, с какой она наблюдала космический спектакль через рентгеновский снимок своих восьмидесятилетних легких). Просить ее о помощи было бессмысленно: она могла бы покараулить мой буфетик, в крайнем случае быстренько продала бы его, но для транспортировки определенно не годилась. И вот когда я уже принялся вполне серьезно размышлять, какая комбинация ремней и веревок позволит мне тащить буфет на спине, – если бы дело касалось не меня, я, пожалуй, с удовольствием полюбовался бы подобным live-show – за стеклом, отделяющим вестибюль ближайшего дома от улицы, неожиданно возник знакомый силуэт.

Пан Кшись сосредоточенно выслушал мою просьбу, неспешно кивнул и добавил к кивку еще какие-то галантные слова. Сейчас я думаю, что температура благоприятствовала моему будущему роману, выморозив из пана Кшися столько алкоголя, сколько это было вообще возможно, и мой – как это потом получилось – герой казался почти трезвым. Мы без происшествий перенесли буфет, пан Кшись по пути заботливо давал мне вполне вразумительные советы (надо сказать, с грузом он обходился гораздо умелее меня), а когда мы оказались в моей однокомнатной квартире, он заинтересовался синтезатором, который я купил в приступе безумия несколько дней назад.

– Вы играете? – спросил пан Кшись, вынудив меня к длительному объяснению, поскольку ответ был отнюдь не так прост.

В жизни я не учился играть на фортепьяно, но тяга к сочинению простеньких мелодий – назовем это скромно изготовлением звуковых случайностей – разрушила во мне барьеры здравого смысла, тем паче что в квартире, которую я снимал перед этой, стояло пианино, и оно воскресило мою атавистическую страсть. Так что, лишившись теперь инструмента, я подчинился голосу сердца и купил в магазине на площади Люблинской Унии самый дешевый синтезатор, причем все время разговора с продавцом дрожал, как бы не стала явной моя полнейшая некомпетентность в части того, что я хочу приобрести. Примерно это я и выложил пану Кшисю, а поскольку дорога с буфетом нас чуть-чуть сблизила, на улице же было по-настоящему холодно, я после того, как расплатился с ним за труды, спросил, не выпьет ли он чаю.

– Нет, – ответил он, – но, если вы не против, я хотел бы попробовать, как играют на этой штуке.

Я согласился не без колебаний, ожидая кошмарной алеаторики в моем духе (каковую в чужом, не своем исполнении я не переношу) или, того хуже, крайне смутных воспоминаний о «Турецком марше», «К Элизе» или песне «Сто лят». Между тем пан Кшись, после того как справился с дрожью рук, проявил себя с совершенно неожиданной стороны; оказалось, что, в отличие от меня, он просто-напросто умеет играть. Я поинтересовался, где он научился, – и так начался этот вечер, затянувшийся до самого утра: я услышал рассказ, который лег в основу сюжета романа «Визит без приглашения». Естественно, в еще большей степени, чем рассказчик, от чьего имени ведется повествование в романе, который я начал писать спустя примерно неделю, я считал, что передо мною помешанный, выкладывающий свои белогорячечные видения. Но они произвели на меня впечатление, возможно оттого, что я с детства имею привычку, прежде чем заснуть, воображать себя роботом, которого на ночь кто-то выключает. Меня это очень успокаивает, так что по причине достаточно отдаленных ассоциаций я с пониманием выслушал историю об эротическом киборге родом из КГБ, который завел пана Кшися на кривую дорожку профессиональной деградации и алкоголизма. Ну а если быть честным до конца, за моей безучастной миной блефующего игрока в покер крылась безумная радость, ибо жизнь таким образом подбросила мне божественную тему сенсационного романа, написать каковой я мечтал уже несколько лет. Само собой, потом я кое-что изменил, для завершения интриги придумал концовку, а поскольку у меня была еще свежа память о посещении лицея, в котором я и сам когда-то учился, я сделал пана Кшися (теперь уже Адама Клещевского) учителем. Когда же я подписал договор на «Визит без приглашения», меня начала слегка грызть совесть, и я стал придумывать, как тактично предложить пану Кшисю некую долю гонорара (тогда под утро я заикнулся, что, может, он хочет взять мой синтезатор, но он улыбнулся и резонно заметил: «Он у меня долго не задержался бы, уж во всяком случае не дольше, чем пианола»). И можете верить или не верить, но именно тогда мой герой (соавтор?) исчез. Его сотоварищи по стоянию возле магазина с траурными минами сообщили, что у него «вконец сдала печенка», что в равной мере могло означать и то, что пана Кшися увезли в больницу, чтобы излечить от алкоголизма, и то, что он покинул этот мир. Я надеюсь на первое, но с той поры я его больше не встречал.

Таково происхождение моей книжки, о чем я рассказал только Ежи, когда тот опять начал сетовать по поводу возможных последствий популярности «Визита без приглашения» среди учащихся лицея имени Коперника. Моя моральная проблема, которая мне виделась все явственней, закрыла в конце концов дискуссию на тему взаимоотношений Ежи с военруком, кстати сказать, вполне симпатичным человеком. Как я и предчувствовал, Ежи отнюдь не имел желания рядиться в тогу Катона и поначалу принялся меня убеждать, что в худшем случае я являюсь кем-то наподобие репортера, а репортер ведь не платит своим собеседникам (так нам обоим казалось, хотя полной уверенности у нас не было).

– Но ведь я же не репортаж написал, а по мере возможности верно воспроизвел историю, родившуюся в мозгу алкоголика, – под конец заметил я.

– Ну, раз ты его нигде не можешь найти, – предложил Ежи, – внеси какую-нибудь сумму в благотворительный фонд, безразлично какой, и перестань грызть себя. Если вообще ты получишь какие-то деньги.

Этот совет принес в мою душу некоторое спокойствие.

Обычно с подобными проблемами я отправлялся к Марии, но на сей раз я опасался ее реакции. Дело в том, что у Марии на полке над шезлонгом – рядом с польским первоизданием «Лючии де Ламмермур» Вальтера Скотта, пятитомной «Историей польской культуры» Брюкнера и подпольным изданием (1982 года) «Проблемы вины» Ясперса – стоял переплетенный в холстину репринт «Кодекса» Бозевича, и она могла совершенно искренне возмутиться тем, что я предал огласке чужую тайну. Тщетно я объяснял бы ей, что намерения у меня были самые (точнее, умеренно) чистые, что пан Кшись не просил о сохранении тайны, и даже напротив того, впечатление было такое, что его околомагазинные дружки знают эту историю наизусть. Я мог бы даже приврать, что добавил от себя куда больше, чем на самом деле, – для Марии повествование о людях, не о книжках само по себе являлось проступком, а в данном случае отчаяние, оттого что ее друг запятнал себя, раструбив в двух тысячах экземпляров (такой планировался тираж) историю, которую ему рассказали с глазу на глаз, могло привести ее к замораживанию отношений со мной на многие месяцы. А возможно, и навсегда. Потому я подавлял в себе желание признаться в своей вине, как подавлял и само чувство вины, стараясь – что, наверное, было не слишком честно – попросту не думать обо всем этом деле. Но такова уж Мария – нравственный образец из севрского фарфора, притягивающий и одновременно раздражающий нас, несовершенных. Перспектива откупиться внесением денег в какой-нибудь благотворительный фонд давала мне надежду, что с собой-то я как-нибудь в сторонке договорюсь.

Между тем перед Рождеством книжка наконец вышла в свет. Момент несказанно волнующий, и я уже испытал его благодаря томику стихов, хотя разве могут сравниться его двести экземпляров с тиражом, обещанным издательством? («Анджей, уж не мечтаешь ли ты о славе?» – неприятно удивилась бы Мария.) И это единственный случай, когда я радуюсь, что живу один: благодаря этому, кроме меня, никто не был свидетелем нескольких часов моего морального падения, когда – вопреки безжалостно ясному пониманию, что выход моей книжки ни на йоту не изменит судеб мира, – возбужденный автор (увы, я) не способен оторвать взгляда от обложки, бесконечно восхищается ладностью и красотой первой фразы, сует нос между страницами, принюхиваясь к бумаге, любуется в зеркале собой, держащим книгу под мышкой, и вообще ведет себя как помешанный. Вечером я помчался к Марии, неся ей экземпляр с дарственной надписью, которую я придумал и отточил в мыслях еще полгода назад (Марии – для которой, без которой и которая… – Анджей В.), и договорился назавтра зайти к Ежи. Утром я купил в киоске все газеты в дурацкой надежде найти там хвалы на тему «проникновенного диагноза современной жизни…» и т. п. Ни одной рецензии не было. Короче говоря, меня охватил амок, и пусть тот, кто сам без греха, первым бросит в меня камень. А спрашивается, почему я не хотел участвовать во встречах с читателями? Совершенно ясно: чтобы не утратить на публике контроля над собой…

Тем не менее встречи вскоре начались. Вторая из них происходила в Кракове, куда мы отправились втроем на машине издательского редактора: сама Алина, я и Ромуальд, актер, который своим бархатным баритоном должен был прочитать фрагмент моей прозы со страницы 136. Где-то на полпути Алина вдруг говорит:

– А знаешь, у тебя, наверное, есть поклонница. К нам дозвонилась какая-то женщина и буквально умоляла дать твой номер телефона. Но мы ей сказали, что такой информации не даем, и предложили ей оставить свой номер, но она отказалась.

После этого сообщения я испытывал приятное возбуждение на протяжении примерно полутора километров, но потом мои мысли вновь обратились к Кракову – городу, который я безумно люблю, в котором хотел бы жить, но который в тот день пугал меня: ведь я должен был там встретиться с краковянами, а я им вполне мог и не нравиться, или, хуже того (бродили у меня и такие мысли), они могли вообще не прийти. Но они пришли, я им нравился, вернее, те, кому я нравился, пришли, и вечер прошел куда приятнее, чем я ожидал. В общем-то до того приятно, что на обратном пути я с беспокойством думал, а что я скажу Марии. Ведь не мог же я допустить, чтобы она начала подозревать, будто мне нравятся такие встречи.

Постепенно ритм моей жизни возвращался к норме. Годом раньше мне удалось получить работу в рекламном агентстве, занимающемся среди прочего фигуркой, олицетворяющей продукт для детей в возрасте от десяти лет, – пластиковым мачо, к которому можно докупить мотоцикл, лендровер на батарейках, базуку, крупнокалиберный пулемет и тому подобные радости. Супермен этот имел блистательное имя Какао-Ман, поскольку его изображение фигурировало (для улучшения здоровья самой младшей части мужского населения нашей страны) на банках растворимого какао. В агентстве придумали – еще до моего прихода туда, – что идеальным методом обеспечения сбыта дополнительных аксессуаров к Какао-Ману будет создание Почтового клуба Какао-Манов; на практике же это означало переписку с двенадцатилетними детьми, чьи письма следовало прочитывать, обращать внимание на орфографические ошибки, уговаривать юных корреспондентов хорошо учиться и рассылать блестящие наклейки. Естественно, хоть авторов и соавторов у идеи было множество, заниматься перепиской никто не хотел, так что жребий пал на поэта, то есть на меня, и таким образом я на долгие месяцы увяз в мире малолетних монстров, у которых ручонки так и чесались устанавливать справедливость посредством базуки. Иногда мне думалось, что причина той стремительности, с какой мне удалось написать роман, была в трагической жажде бегства от необходимости изображать из себя мускулистого моторыцаря, ибо переписку я вел в соответствии с директивой, озаглавленной «Философия привлечения и привязывания (!) клиента к продукту Какао-Ман», – разумеется, от первого лица. После завершения серии авторских вечеров и прочтения трех рецензий, одна из которых была положительной, а две других так себе (Алина утверждала, что вполне приличные), я вернулся к пачке писем, ожидавших меня в агентстве. И когда в соответствии с образцом, который я успел выучить наизусть, я уже в седьмой раз за день писал: «Привет. Твое письмо очень порадовало меня. Я тоже считаю, что неплохо держать в доме животное, конечно при условии, что мамочка не против» (ведь это мамочка покупала какао), у меня на столе зазвонил телефон.

Звонил Ежи, у него в этот день было только три урока, и в двенадцать он (счастливчик!) уже пришел домой.

– Наверно, я должен извиниться перед тобой, – озабоченным голосом начал он, – но у меня, понимаешь, частенько бывает запоздалая реакция, и я боюсь, что ты можешь рассердиться.

Я что-то невнятно пробурчал; мы с Ежи знакомы уже лет двадцать с хвостиком, и я знаю, что его неумение предвидеть результаты своих действий неоднократно приводило к необратимым последствиям. Однако на этот раз его слова не предвещали ничего катастрофического.

– Дело было так, – рассказывал он, – в школу сегодня позвонила какая-то женщина и спросила, знает ли кто-нибудь из учителей Вальчака. Позвали меня. Я сказал, что знаю, а она – что она умоляет (именно так она и выразилась) дать ей твой номер телефона, так как у нее для тебя есть неслыханно важное сообщение. Ну, я ей твой номер и продиктовал, – закончил Ежи голосом, каким признаются в совершении государственного преступления.

Признаюсь, что из двух гипотез: что это была та же самая женщина, о которой говорила мне Алина, и что это совсем даже другая, я без колебаний выбрал вторую. Приятнее иметь двух поклонниц, нежели одну. Я отпустил Ежи грехи и вернулся в шкуру Кака, как называли мы в агентстве игрушку (само собой, втайне от производителя). Нет, правда, мне иногда безумно хотелось написать кому-нибудь; «Слушай, засранец, если ты в твоем возрасте все еще веришь, что тебе пишет пластиковая кукла…» Я пообещал себе, что, если мой роман перевалит за барьер десяти тысяч экземпляров, я действительно сделаю это и, не дожидаясь последствий, уволюсь. М-да, десять тысяч… Пожалуй, стратегии привязывания клиентов ничего не грозит… В тот день я написал два десятка писем, в том числе одно шестнадцатилетнему члену клуба – ох, искушение предложить ему заняться чем-нибудь полезным было поистине велико, однако я сдержался, а вечером пошел к Марии. Мы слушали фортепьянные концерты Шопена в интерпретации Циммермана (с Польским фестивальным оркестром, запись – «Дойче Граммофон»), и я даже пожалел, что Клещевский не готовил для конкурса фа-минорный концерт, так как он мне гораздо больше понравился, и о поклоннице я почти забыл. Почти – потому что все-таки я рассказал Марии об извинениях Ежи; она чудовищно возмутилась: как можно давать без разрешения чужому человеку номер телефона друга, а потом возвела очи горе и с улыбкой произнесла:

– Ну да, теперь все женщины будут у твоих ног. – Мне на миг почудилось, что в ее иронии я слышу нотку ревности, и это меня порадовало. Но, увы, Мария была по-прежнему недоступна. И на том мы попрощались.

А назавтра ранним утром, то есть без нескольких минут восемь, когда я медитировал над чашкой кофе на тему, что сделать, чтобы через час не перевоплощаться в Какао-Мана, зазвонил телефон.

– Пан Анджей Вальчак? – услышал я женский голос, странно приглушенный, как будто он проходил – даже не знаю? – через носовой платок, осенило меня.

– Да, – ответил я.

– Простите, я вынуждена говорить кратко. Через несколько секунд я должна отключиться. Вспомните, куда Адам не попал на консультацию. На этой самой улице в пиццерии сегодня вас будет ждать посылка. У бармена. Умоляю вас, получите ее. Настоящее имя Адама – Кшиштоф. Мне это известно. Пожалуйста, никому не рассказывайте об этом звонке. И умоляю, возьмите посылку. – Двадцать секунд. И щелчок положенной трубки.

Я отдаю себе отчет, что цитирование собственных произведений свидетельствует как минимум о возникновении нарциссизма, но мне пришла на память фраза из «Визита без приглашения»: «Начать жить внутри телесериала: приключение для идиота». А внутри собственного романа? Я пялился на телефонный аппарат, словно он только что влетел ко мне в окно в обличье миниатюрного НЛО, пожал плечами и стал одеваться (кофе кажется куда вкусней, если ты пьешь его еще в пижаме). Ребус был нетрудный: квартиру профессора Ц., куда Адам ходил на консультации, я поместил на улице Смольной, значит, речь шла о пиццерии на этой улице, где любительница – по всему похоже, криминальных фильмов и по случаю моего романа – и оставила мне у бармена подарок. Вышитую салфеточку? Медвежонка? На минутку я представил себе, что меня ждет там коробка с тем, о чем говорил Кшисю (а равно и Адаму К.) агент ЦРУ, которого я окрестил Хэлом Стерлингом в память об одной из самых моих любимых в детстве книжек «Призраки Тернового холма». Кстати сказать, у одного рецензента его имя ассоциировалось с Кларенсом Старлингом из «Молчания ягнят», и на этом он выстроил интерпретацию романа. Читал я его, не отрываясь, – это была именно та единственная рецензия, которая показалась мне чуть ли не восторженной, хотя на самом деле получалось, что она посвящена не совсем тому тексту, который я написал, а какому-то другому под тем же названием. В сущности, замысел передать мне посылочку, воспользовавшись правилами игры «Визита без приглашения» показался мне эксцентричным, но очаровательным, тем более что он отрывал меня как бы отраженной после написания книжки волной от проблем Какао-Мана и уровня продаж пластиковых игрушек. Поэтому я решил, что сразу после работы сяду в трамвай и поеду взглянуть, где на Смольной пиццерия. «Возможно, заодно я что-нибудь узнаю о Кшисе, – подумал я, поскольку моя читательница явно знала его. – А может, это он сам после успешного излечения от алкоголизма подсылает ее ко мне?» Я был в некоторой растерянности, так как тембр ее голоса в общем-то о том не свидетельствовал, и тем не менее в подобных обстоятельствах у нее вполне могло быть желание передать мне его претензии. Однако это не изменило моего решения. И вот ранним вечером я вышел из трамвая у бывшего Дома партии и пошел по Смольной мимо столиков с пиратскими компактами и колготками по десять злотых. Уже через несколько шагов я увидел в перспективе улицы неоновую вывеску пиццерии; она находилась в подвале дома довоенной постройки, на задах магазина «Дигиталь». Я спустился по ступенькам и вдруг понял, что я страшно голоден, и потому решил совместить приятное с полезным. Я заказал американский пирог и, назвав свою фамилию, осведомился, не оставили тут случаем что-нибудь для меня. Кельнер, по лицу которого все время блуждала ироническая улыбка, усмехнулся еще явственней и через несколько минут принес мне одновременно с дымящейся тарелкой небольшой пакет, завернутый в серую бумагу. Я развернул его. Там был «Волхв» Фаулза. Несколько секунд я искал какую-нибудь записку, надпись – ничего не было. Голод одержал верх, я взял вилку и лишь поглядывал на книжку, соображая, неужто это все. И вдруг рассмеялся от довольно нелепой идеи. «Ладно, если уж мы играем в шпионский роман, то будем продолжать»; – пробормотал я, схватил первый том и стал искать сцену, которую Адаму подчеркнул Стерлинг: «Там он держал свою коллекцию автоматов, кукол почти человеческой величины…» И разумеется, там было кое-что – моя поклонница явно насмотрелась фильмов про Бонда и иже с ним. Имя Мирабель было подчеркнуто карандашом, а на полях написано: «Неважно почему, важно как».

Я мог бы воспринять это как оригинальное признание в любви. Но я достаточно хорошо знал «Волхва»: в начале восьмидесятых я безмерно восхищался им; кто-то дал мне тогда экземпляр, и я проглотил его за два дня; я ездил тогда в Брудно заниматься английским языком и помню, что последние страницы книги дочитывал, сидя на скамейке у дома моей преподавательницы и бесстыдно опаздывая, – но я должен был узнать, чем все кончится. Я догадался, что приписка эта отсылает к сцене во втором томе, где Николас наконец-то занимается любовью с одной из таинственных сестер-двойняшек – то ли с Джуной, то ли с Джулией, сейчас я уже не помнил, – и она после всего, за минуту до вторжения в комнату шайки бандитов, говорит ему что-то в этом роде. Я принялся искать это место, потратив на поиски некоторое время, – мне казалось (ошибочно), что оно находится в самом конце книги, меж тем как аппетит подсказывал мне не позволить остыть американскому пирогу, – но в конце концов я нашел его. «Николас, прошу тебя, запомни одну вещь (я взглянул абзацем выше: все-таки Джулия). – Что? – Я улыбнулся. – Что существует не только почему, но и как». На сей раз подчеркиваний не было, однако внизу та же самая рука приписала какой-то адрес. И еще: «Дата по телефону». Доев пирог, я еще раз перелистал оба тома. Но ничего больше найти мне не удалось.

Я поехал к Марии – благо, повод был – и все ей рассказал. Ну, не совсем все, потому что свои былые взаимоотношения с паном Кшисем я упорно скрывал, вследствие чего сама мысль о какой-либо реакции на звонок незнакомой женщины априорно выглядела идиотской и даже более того. Мария принялась причитать, что я сошел с ума, что позволяю втянуть себя в какую-то сомнительную аферу, что кто-то подшучивает надо мной, а кроме того, что если я один пойду туда, то меня, вне всяких сомнений, ограбят, изобьют и т. п., поскольку место встречи, судя по адресу, находилось в той части Праги, которую жители этого берега Вислы, скорее, побаиваются. Действительно, этого нельзя было исключить, но меня страшно заинтересовал человек, который пожелал поиграть со мной и с моей книгой. Потому от Марии я поехал прямиком к Ежи, попав, кстати сказать, к семейной трапезе. Подождав, когда его жена пойдет купать маленького Томека (чудовищного сорванца), я показал Ежи «Волхва». А он, похоже, начал уже страдать от однообразия учительской жизни.

– Представляешь, – несколько минут назад рассказывал он мне, – у меня три вторых класса, и сегодня я три раза подряд вынужден был растолковывать им понятие мессианизма. Старик, я уже блюю видением ксендза Петра.

Видимо, потому таинственность этой истории несказанно воодушевила его, и он (по сути дела, как я и предвидел) стал расписывать мне сценарий: он отвозит меня на своей машине в Прагу, стоит возле дома и ждет условного сигнала – передвинутого цветочного горшка на подоконнике или чего-нибудь в этом роде.

– Так ты же не будешь знать, на какое окно смотреть, – охладил я его пыл, и Ежи несколько поник.

Время было уже позднее, а я, имея в голосах приятелей ничью 1:1, все так же не знал, как повести себя.

Прошло несколько дней, во время которых ничего не происходило; поначалу я воспринимал это с облегчением, поскольку слегка остыл и начал принимать сторону Марии: действительно, что за мысль шляться по запретным улицам только лишь потому, что некая читательница отличается изобретательностью (правда, она знала Кшися), но к концу следующей недели я уже испытывал нетерпение и разочарование. И это все? Значит, жизнь не бывает такой же интересной, как книжки? Однако в воскресенье утром зазвонил телефон, и в трубке сквозь туман каких-то чудовищных потрескиваний я услышал знакомый голос:

– Сегодня в пятнадцать. Прошу вас, придите ради Кшиштофа. В конце концов, вы обязаны ему.

И вновь, прежде чем я успел ответить, связь прервалась.

Это уже звучало как настоящий вызов. История явно материализовалась: сегодня в пятнадцать, а поскольку было действительно рано, в моем не до конца проснувшемся мозгу начали рождаться гротескные картинки – мы с Ежи в бронежилетах (а у меня на груди еще укрыт крохотный микрофончик) подъезжаем на красном «чинкиченто», за рулем которого сидит Ежи (ну ладно, ладно, пусть это будет черный «мерседес»), останавливаемся за два квартала до назначенного дома, я говорю: «Выскакиваем на счет три. Раз, два, три!» – мы выпрыгиваем из машины, бежим, прижимаясь к стенам домов…

– Охолони! – бурчу я себе, прерывая этот поток бессмыслиц.

Я сделал кофе (женщина позвонила в воскресенье, в семь утра, а все благодаря кому – благодаря Ежи, – так что не слишком ли легко я простил ему то, что он сообщил ей мой номер?), разложил план города и задумался. Разумеется, мне очень хотелось поехать. Но в Варшаве вот уже несколько лет как стало небезопасно. Я выждал два часа и позвонил Ежи. Судя по его голосу, мне следовало выждать еще некоторое время.

– Слушай-ка, – сказал я ему. – Звонила та женщина. Назначила мне встречу сегодня.

Я дал ему полторы минуты прийти в себя и сопоставить факты. В прошлый раз мы разговаривали с ним десять дней назад, и потом не он же, а я постоянно думал об этом. Через полторы минуты я повторил информацию.

– О! – правильно отреагировал он, значит, уже понял, о чем речь. – И ты сказал, что придешь?

– Ничего я сказать не успел, она положила трубку, но я все равно собираюсь узнать, чего она хочет. Ты не подвез бы меня туда? К трем часам.

– Понял. Боишься?

– Нет. Скорее нет, да и время вполне нормальное, в любом случае не ночь. Но я был бы увереннее, если бы кто-то знал, где я. Скажем, ты посидишь с книжкой в машине, и если, не знаю, через час или через два я не выйду, ты поинтересуешься, что со мной происходит.

– А меня там случайно не пришибут? Ты уж прости, что я спрашиваю, но это все-таки Прага.

Я не мог не признать, что в словах его есть доля правоты.

– Тогда сделаем по-другому. Ты отвезешь меня туда, посмотришь, куда я вошел, а я, когда вернусь, позвоню вам. И если звонка от меня не будет, например, до девяти вечера, ты сообщишь в полицию.

– Твою мать, старик… – начал Ежи и замолчал. На том конце провода чувствовалось какое-то смятение. – Черт, кажется, Томек слышал. Теперь будет повторять, – объяснил Ежи удрученным голосом и закончил: – Ты прямо как на войну собираешься.

– И вероятнее всего, зря, – отвечал я, – но, знаешь, береженого Бог бережет. Верней всего, это какая-то шутка, вот только я не знаю, в чем дело, и потому как-то… – Я чувствовал себя все глупее. Похоже, Ежи ощутил это.

– Ну, значит, договорились. Приезжаю к тебе в половине третьего. Пока.

И вот мы поехали без пистолетов и не на «мерседесе», но вдвоем. Место оказалось не такое уж страшное, почти сразу же за кинотеатром «Прага». В машине мы рассказывали друг другу анекдоты, не без нежности немножко сплетничали о Марии, Ежи очень интересовало, увидела ли моя мама свой портрет в англичанке Иоле, и я сказал чистую правду, что не знаю. Потом мы пожали друг другу руки, может, чуть крепче, чем обычно, и я вылез из машины. Я еще раз сказал, что позвоню до девяти вечера. Когда я входил в подворотню, было без пяти три.

У этого дома были два двора, и он представлял собой странное соединение двух миров. С фасада он был отремонтирован, пахнул свежей штукатуркой, но флигель являл собой кирпичные руины, хранившие на себе, как мне показалось, следы пуль времен сражения за Варшаву. Держа второй том «Волхва», я поднимался наверх; лестничные перила во многих местах утратили свою деревянную часть и пугали ржавыми краями, о которые невнимательный гость мог порезать руку даже до кости. На лестничных площадках воняло мочой. Должен признаться, что при всем моем многолетнем обожании Марии я представлял себе женщину, приславшую мне «Волхва», этакой эффектной блондинкой, но сейчас это представление спешно развеивалось. Я уже жалел, что не попросил Ежи сопутствовать мне при встрече. Наконец я оказался перед нужной дверью; звонок по всем признакам не действовал, и потому я постучал. Ответом была тишина, которую я воспринял с устыдившим меня облегчением: значит, все-таки просто глупая шутка, а сейчас, дражайший автор, бери ноги в руки и не забудь зайти на минутку в костел Святого Флориана поблагодарить за то, что никто не дал тебе по зубам. Но я подумал о Марии, о том, что вряд ли она хотела бы иметь рядом с собой труса, и чтобы произвести на нее, пусть даже временно отсутствующую, впечатление, нажал для очистки совести на дверную ручку. И в тот же миг меня бросило в пот – дверь стала приоткрываться.

– Пан Вальчак? – услышал я.

Пути назад уже не было, и я вошел. В квартире практически отсутствовала мебель. Дверь по левую руку вела из крошечного коридорчика в две смежные комнаты. Во второй из них стояли письменный стол и два стула; на том, что подальше, спиной к окну сидела женщина неопределенного возраста в темных очках, которые были модны лет двадцать пять назад и назывались «велосипед», и чудовищном лохматом парике. Солнце, опускающееся за Вислой, ярким светом освещало ее со спины. Мы были одни. У меня мелькнула мысль, что, когда я писал «Визит без приглашения», у меня все-таки было больше налажено с чувством правдоподобия.

Кто-то или что-то разыгрывало меня. Воспринимать иначе это было невозможно.

– Пан Анджей Вальчак? – еще раз уверилась женщина, указывая мне на стул перед столом.

– Да, – подтвердил я и уселся с неприятным чувством, что дверь у меня за спиной и я даже оглянуться-то не успею. Ежели что.

– Я рада, что вы не испугались прийти сюда. Я тоже немножко боюсь. Возможно, вам это покажется странным, но я рискую больше, чем вы.

– Простите, не понял, – ответил я, соображая, сколько ей может быть лет. Шестьдесят? Тридцать?

– Вы описали историю, которую мог вам рассказать только Кшиштоф. Я не ошиблась?

Несколько секунд я молчал.

– Да, один человек мне нечто подобное рассказал, и возможно, мы имеем в виду одно и то же лицо.

Она оживилась.

– Видите ли, когда ваш роман попал мне в руки, я какое-то время полагала, что это всего-навсего невероятное стечение обстоятельств. Но я нашла в нем подлинную подробность. Медальку с именем Аглаи. И тогда я поняла, что должна связаться с вами. К счастью, мне пришло в голову, что если вы описываете Вольский комиссариат и расположенный поблизости лицей, то, значит, вас там кто-то может знать.

Начать жить внутри телесериала: приключение для идиота. Начать жить внутри телесериала: приключение для идиота. Начать жить внутри телесериала: приключение для идиота. Черт, ничего другого в голову мне не приходило. Действительно, я заменил все имена из тех, кстати сказать немногочисленных, что называл пан Кшись, но имя Аглая мне понравилось, и я его оставил. Но я все равно не мог поверить, будто в «Визите без приглашения» я описал нечто, произошедшее в действительности. И потому ждал, чем кончится этот розыгрыш.

– Я ценю то, что вы затушевали реалии, – продолжала она, – но в общем описали вы все достаточно верно. Я должна найти Кшиштофа, и вы мне поможете в этом. Раз вы все это описали, значит, вы знаете, где он находится.

– Простите, – прервал я ее. Все изрядно затянулось, и я хотел лишь установить, кто со мной затеял эту игру. – Уж не хотите ли вы, чтобы я поверил в фабулу собственного романа? И между прочим, я не знаю, где сейчас пан Кшись. Не говоря уже о том, что не знаю, с кем разговариваю. Может, будет лучше, если мы попрощаемся?

– Прошу вас, не уходите. Я ради того, чтобы увидеться с вами, подвергаю опасности свою жизнь. Потому что все это действительно правда. При одном исключении. Вы переоценили технический уровень этого проекта. Да, контур управления замкнутый, но не все время. Эти роботы не были самоуправляющимися.

Она сделала паузу; мы смотрели друг на друга, и солнце светило из окна мне прямо в глаза. Оно слепило меня – я плохо видел свою собеседницу, – и потому я пошевельнулся. И тогда она произнесла:

– Это я была оператором Аглаи.

 

Часть четвертая

 

1

– Разумеется, я не скажу вам, как меня зовут на самом деле. Вы знаете меня под двумя именами – Аглая и Зофья, которое вы в своем романе заменили на Лиля. «Зофья», так я представилась Кшиштофу, когда мы познакомились с ним на том дне рождения под Варшавой. Но только, конечно, то была не я, а Аглая, которую я вела… Нет, как видите, так ничего невозможно будет рассказать. Все это выходит за пределы вашего опыта и, в сущности, в определенной степени моего тоже: в том смысле, что проект «Венера», в котором я принимала участие, ставил под сомнение – не в принципе, а так, мимоходом – наше интуитивное представление относительно идентичности человека, относительно его присутствия среди других людей, относительно наших тел. Дело в том, что сейчас я не знаю, сколько мне отпущено жизни, и хотела бы обо всем этом рассказать, раз уж вам и без того столько известно, тем паче что по лицу вашему видно, что вы хороший человек. Да, да, лицо у вас хорошее, так что пусть уж вы узнаете все.

Вот только для простоты условимся: МОЕ имя – Ирена. В конце семидесятых я училась на информатике. Неплохо знала языки, меня безумно интересовали компьютеры, а особенно электронная имитация процессов, происходящих в живых организмах. Я была некрасивой, но компанейской девушкой. Четкая, толковая. Знаете, из тех, кто является отличным товарищем и хорошо чувствует себя в компании парней. Не как объект ухаживаний, а как партнер. Я люблю это слово. Да, именно партнер.

Несколько месяцев назад выяснилось, что у меня серьезное заболевание. Как бы вам объяснить… Это вовсе не конец, но все выглядит настолько серьезно, что не считаться с этим невозможно. И должна признаться, что вы для меня оказались чем-то наподобие Божьего перста, да, да, перста Господа Бога, в которого, впрочем, я не верю, – ее голос задрожал от печального смеха. – Поверите ли, я лежала в больнице на обследовании, и мне хотелось чем-то занять мысли, я спустилась вниз, в киоск, и купила вашу книгу. Случайно. Прошу простить меня за откровенность, просто других, кроме женских романов, которые я не читаю, не было. И вдруг после нескольких десятков страниц я поняла, почему у меня случилась эта болезнь, поняла, что это кара и я должна, если у меня еще останется немножко времени, найти Кшиштофа. И когда оказалось, что исполнение мне приговора пока что отсрочено, я стала искать вас. Хотя знаю, что они отпустили меня на свободу вовсе не для того, чтобы я выбалтывала их секреты. Нет, я имею в виду не врачей… Не сомневаюсь, что они уже взяли на заметку вас да и его тоже. Но сейчас, как мне кажется, решают не они. Не они решают, буду ли я жить. Хотя кто именно, я не знаю. У меня с Ним не самые лучшие отношения. А вы… все, о чем вы узнали, вы написали в книжке. Так что вам, наверное, ничего не грозит. Вот только Кшиштоф… Мне бы очень не хотелось, чтобы он попал к ним в лапы. И сейчас я разговариваю с вами, потому что вы еще увидитесь с ним, не правда ли? А я – не знаю. Но может, вы мне сказали неправду? Может, вы знаете, где он? Я хочу, чтобы вы знали, что сейчас во мне нет дурных мыслей, ни единой… Я хочу только успокоиться или помочь ему… если это возможно, – совсем тихо произнесла она. – Потому мне так важно, чтобы вы мне доверяли.

Знаете, я не считаю, что следует переоценивать подобные воспоминания, но, может быть, это что-то для начала вам объяснит: мне было восемнадцать, когда моя сестра Дануся, которая была младше меня на четыре года и которая была такая женственная – она всегда меня умиляла, хотя и вызывала некое чувство превосходства: в детстве я играла ею как куклой – оставила у меня в комнате свой любимый синий жакетик. Не знаю почему, она свернула его и спрятала в картонной коробке под окном. Видимо, к нам неожиданно кто-то пришел. И забыла. Обычная безалаберность. Потом случилась гроза, с подоконника что-то натекло. А недели через две она при мне стала искать свой жакетик, открыла в конце концов эту коробку и – безмерное отчаяние. Материал намок и то ли прогнил, то ли плесень по нему пошла, точно не помню. В сущности, не хочу помнить. Да, кажется, прогнил. А еще Дануся оставила в кармане свой любимый брелок, которым восхищалась с детства, не знаю уж по какой причине, и он покрылся мерзким налетом. И вот она вытащила все это и страшно расплакалась, видимо, это было нервное, потому что она вроде бы собиралась на первое свидание и, разумеется, опаздывала. Плакала она, как маленький зверек. Зверек из мультфильмов Диснея. Помните, у него есть такие две белочки, Чип и Дейл? И представьте себе, что кто-то их обидел. А поскольку все происходило в моей комнате, я почувствовала себя виноватой. Тем более что – сейчас все это, к счастью, звучит несерьезно – у меня была морская свинка, которую я выпускала из клетки, и я, прежде чем вспомнить про ту грозу, подумала, а вдруг она написала в эту коробку и все случилось, выходит, из-за меня. Я почувствовала себя виноватой, и мне так жалко было Данусю, что я стала плакать вместе с ней, и – знаете – плакала и ненавидела себя за это. Терпеть не могу такие настроения. Когда я чувствую, что мне они угрожают, я убегаю. Простите, но человек не должен пускать нюни. Я не выношу быть слабой. Не выношу.

Итак я училась на информатике, и была хорошей студенткой, действительно очень хорошей. Это практически мужской факультет, и я отдавала себе отчет, что должна быть лучше всех парней. Много, много лучше. И была. Да, я была лучшей на курсе. И к концу учебы кто-то там вызвал меня на собеседование и предложил работать по военной тематике. Вы, наверное, думаете, что мы были идейно индифферентными, безнравственными и бог его знает что еще, но то был семьдесят восьмой год, и все выглядело совсем не так, как сейчас говорят. Для меня же главным было только то, что я буду иметь доступ к машинам, которые новее на два-три поколения, чем те, с которыми я работала бы в гражданской сфере. Политикой я не интересовалась, родители у меня были спокойные – говорю это, так как догадываюсь, что предварительно меня насквозь просветили, – к тому же я вступила в Социалистический союз польских студентов, потому что они устраивали отличные летние лагеря, одним словом, хлопот не доставляла. Так что предложение это я приняла с ликованием. Диплом я писала, уже работая в одном из институтов Министерства обороны.

Я была молодая, общительная, креативная. Представляете, я получила несколько военных патентов. Это меньше чем за год. И тут оказалось – было начало восьмидесятого, – что я могу принять участие в какой-то работе у советских. Может, я и колебалась, сейчас уж точно не помню, но это было как раз мое увлечение: бионика. Идея биоэлектрического управления, работы над мышечным усилителем, над управляемыми на расстоянии манипуляторами – так это тогда представлялось. Вы знаете ведь, что уже в 1958 году был продемонстрирован так называемый биоэлектрический манипулятор, макет руки, повторяющий движения реальной ладони. С той поры была усовершенствована моторика, отказались от проводной связи, но оставалась неразрешенной проблема рецепторов. То есть надо было, чтобы рука оператора ощущала то, что держит захват манипулятора. Вот что примерно я знала, когда говорила «да», но когда в марте восьмидесятого прилетела в Советы и увидела, на каком уровне в действительности ведутся работы, я была потрясена. Поверите, но это был двадцать первый век, научная фантастика. И это когда мы смеялись над советской техникой – у них, видите ли, холодильники ломались. Ясное дело, денег на холодильники у них не было. Но можете мне поверить, военные отрасли стали испытывать отсутствие средств последними.

Называлось это проект «Венера», и сначала я не понимала, откуда такое название. Надо сказать, этот агент, о котором вы пишете, оказался очень сообразительным, хоть я и не думаю, чтобы он работал на ЦРУ. Военной разведкой занимались, скорее уж, натовские службы. Простите, я забегаю вперед. Но во всяком случае все было в точности так, как он реконструировал: у русских были огромные традиции, а тут как раз появились микропроцессоры, и в конце семидесятых годов их конструкторы разработали технологию изготовления электронных имитаций человека. Но сконструировать машину, которая издали выглядит, как рамолик генсек, чьих черт к тому же никто точно не знает, потому что все фото в прессе отретушированы, это, поверьте мне, банальность. А вот сконструировать нечто, что создаст полнейшую иллюзию, причем вблизи, что будет восприниматься, скажем, как молодая, красивая женщина с быстрой реакцией, с естественными, плавными движениями, или будет выглядеть молодым, спортивным мужчиной… Подходя теоретически, тут можно было искать решение по двум направлениям. Одно – это то, которое вы представили: замкнутый управляющий контур, создание такой системы, которая собирает информацию из окружающей среды и на основе обратной связи выбирает какую-нибудь из заранее подготовленных программ поведения. Программа эта реализуется исполнительными механизмами, а рецепторы тем временем контролируют изменения, произошедшие в процессе работы автомата, корректируют программу или прерывают и выбирают другую. И так постоянно. В соответствии с этой моделью работает нервная система в человеческом организме. Вот только число комбинаций программ, помещающихся в человеческом мозгу, а к этому добавьте еще механизмы обучения, таково, что не хватит размеров, я уж не говорю, головы нашего автомата, а всего его тела, чтобы разместить ячейки, на которых все это будет записано. Не забудьте еще и об исполнительном механизме. Это только сейчас начинают вырисовываться перспективы так далеко идущей миниатюризации. А тогда это выходило за пределы наших возможностей.

Оставалось другое направление поисков. Оно состояло в том, чтобы не отказываться от человеческого соучастия. Часть простейших реакций, прежде всего тех, что не приобретены, обобщенно говоря, в процессе социализации, мы оставляем в виде небольшого контура управления внутри автомата. Например, машина сама симулирует дыхание, устанавливает размер диафрагмы в камерах, иначе говоря, в глазах, в зависимости от освещения, инстинктивно закрывает глаза, когда внезапно раздается громкий звук, и так далее. В то же время основные ее реакции – движения рук, ног, тела, речь – управляются оператором. И тут вырисовываются две трудности. Первая – это сочетание двух линий управления: замкнутой, между блоком обратной связи и программным блоком, и открытой, связывающей автомат и оператора. Синхронизация их. Вторая трудность – это обеспечение быстрого обмена информацией – разумеется, на основе беспроводной связи, – причем информации взаимной, между автоматом и оператором. Вам понятно?

Ну, в таком случае слушайте дальше. Когда мы приехали в Союз – я говорю «приехали», потому что из Польши взяли нескольких человек, – работа уже была на завершающем этапе. Через год начались испытания. Погодите, по очереди. Генеральная схема выглядела следующим образом: каждому автомату – мы их называли марионетками – соответствовал скафандр, который надевал оператор. Между оператором и автоматом поддерживалась радиосвязь. Скафандр – мы говорили упряжь – был наполнен между внешней и внутренней оболочками жидкостью, перекачиваемой с места на место маленькими поршнями. Это создавало ощущение осязания. Оператор, например я, висел в конструкции, состоящей из трех перекрещивающихся подвижных обручей. Она напоминала ажурный глобус. Благодаря ей мое тело принимало по отношению к земле то положение, какое занимала в этот миг марионетка. Очки передавали мне ту картинку, которую видела она. Через наушники я слышала то, что слышала она. Лицевая часть упряжи была, надо сказать, величайшим достижением технической мысли, и работали над ней дольше всего, почти до самого конца; вообще-то вполне могло оказаться так, что я не познакомилась бы с Кшиштофом, потому что решение о переходе к экспериментальной фазе было окончательно принято в феврале восемьдесят четвертого. А не позже чем в апреле наш человек должен был установить с ним контакт. Я имею в виду того журналиста. Кстати сказать, большая был сволочь. Имелся какой-то другой сценарий на случай, если бы мы не успели к отбору на шопеновский конкурс, не знаю какой, потому что этим занимались совсем на другом уровне, а я же за две недели до того приема в Лесной подкове получила папку с данными моего партнера и сценарием моей роли. Но на его месте мог оказаться кто угодно.

Видите, я опять забегаю вперед. Я всегда была очень систематична, но сейчас вот тороплюсь. Возможно, боюсь, что вы уйдете. Или что нас прервут. Или что в какой-то момент я просто не смогу больше говорить. Потому что понимаете… это вроде бы называется исповедь, да? Я очень долго думала, что все идет в общем-то нормально, собственно, до последнего дня проекта так думала, до того самого утра, когда сопроводила Аглаю в центр и, сняв упряжь, услышала, что сворачиваемся. И тут произошло внезапное озарение: я осознала, в чем участвовала и что он не сможет подняться. И что я обязана ему помочь, но они, наверное, сделают все, чтобы я не сумела… Вы правда не знаете, где он?

– Не знаю, – ответил я. – Правда не знаю.

– Но вы выслушаете меня до конца?

Я криво улыбнулся.

– Знаете, я не думаю, чтобы еще когда-нибудь мне подвернулась оказия разговаривать с героиней собственного романа. Откровенность за откровенность: вы уж извините, но у меня такое ощущение, как будто… как будто со мной заговорила настольная лампа. Или электрокофеварка.

Теперь и она улыбнулась. Грустной улыбкой.

– Как бы мне хотелось, чтобы так оно и было.

 

2

– Я начала о лицевой части, ну, так и закончу, хотя в тысяча девятьсот восьмидесятом году существовала лишь модель Н., мы называли ее Наташа; это был прототип серии, практически еще не обладающий мимикой. Но послушайте, до чего мы дошли. Прежде всего необходимо было одновременно передать Аглае, то есть той версии, которая потом работала с Кшиштофом, информацию о моем голосе, движениях губ и языка. Потому что ей необходимо было говорить совершенно естественно: Кшиштоф не должен был задумываться, каким образом его любимая артикулирует «р» или «л», – с полуоткрытым ртом и при неподвижном языке. Наташа была еще, собственно говоря, чревовещательницей… И вот перед сеансом мне на язык наносили металлизированную субстанцию, благодаря которой его положение фиксировал маленький лазерный датчик, установленный у меня перед губами рядом с микрофоном. Была еще трудность с установкой во рту Аглаи маленького динамика, передающего мой голос, чтобы двигающийся язык марионетки не заглушал его. В конце концов решено было установить миниатюрные мембраны в коренных зубах и на твердом нёбе, а динамик низких частот – над диафрагмой. Эффект был вполне удовлетворительный, хотя если Кшиштоф действительно вспоминал о хрипотце своей возлюбленной, то это означает, что не все удалось, так как никакой хрипоты не должно было быть. Хорошо, что ему нравился хрипловатый тембр…

Зато мимику Аглаи в романе вы переоценили. Часть реакций мы передали замкнутому управляющему контуру, размещенному в самой марионетке. Мы передавали Аглае самые общие распоряжения касательно ее настроения, выбором программ занимался техник, который слушал мои разговоры и отвечал за анимацию. Плюс к этому использовался эффект Кулешова. Вы, наверное, слышали об этом эксперименте времен немого кино: одно и то же лицо актера было смонтировано с кадрами, изображающими тарелку супа, женщину и кладбище, – и зрители восхищались тем, как актер тонко-мимически модулирует чувство голода, желания и скорби. Оказалось, что и в реальной жизни этот эффект тоже действует. Это обстоятельства и воображение Кшиштофа придавали лицу Аглаи выражение, хотя у нее, разумеется, были запрограммированы почти два десятка гримас. И три оттенка цвета глаз. Это был своего рода бонус, игра в необычность. Только и всего.

Итак, начало восьмидесятого года, и Аглаи еще нет. Есть Наташа, у которой не двигаются ни язык, ни губы и которая, по сути дела, бесполая, никто бы с ней в постель не лег, и к тому же за нею тянется провод: это наша Служба безопасности подняла крик, что если мы будем передавать команды по радио, то американцы в конце концов перехватят и им станет известно, над чем мы работаем. Потому следующие годы я провела под водой.

– Где?

– Под водой. Конец весны восемьдесят первого… Атмосфера была ужасная, говорили, что поляки взбесились, что будет польско-советская война, что «Солидарность» готовит террористические акты, вооруженное восстание; о проскрипционных списках, про которые вам говорили, кажется, в декабре восемьдесят первого, я услышала полугодом раньше. Можете пожимать плечами. Но знаете ли вы, что такое жить где-то за Уралом на секретной базе, в городе, которого нет ни на одной карте, и получать одну «Правду», и то с двухдневным опозданием? А кроме того, вы понимаете, что это било по мне? Потому что я как полька сразу же оказывалась под подозрением. А у меня был доступ к самой передовой технологии в этой части мира. И тут какой-то Валенса вылезает с мессой по радио и независимыми профсоюзами! И с правдой о Катыни! И с призывом к народам Советского Союза восстать! Какое мне было до всего этого дело? А за мной начинают сразу следить! Как я вас, здешних, ненавидела за это. И вынуждена была притворяться, что ненавижу еще сильнее. Все-таки я не была слепой. Я ведь уже училась в университете, когда убили Пыяса. Сколько лет вам было тогда? – неожиданно поинтересовалась она.

– Когда убили Пыяса? Четырнадцать.

Она махнула рукой, словно бы с гневом, словно бы этот мгновенный гнев оставался в ней, запоздалый, сдвинутый по фазе, и произнесла уже спокойно:

– Сейчас-то я знаю, что все это выглядит иначе. И я это вижу теперь иначе. Немножко иначе. Но Рейган называл страну, в которой я тогда жила, «империей зла». И если бы он направил на нее ракеты, то они упали бы на меня. И я боялась. А ведь я делала нечто важное. Мне вовсе не казалось, будто я участвую в чем-то дурном. Тогда еще нет. Я хотела только работать. Хотела увидеть, удастся ли это сделать. Сперва я думала, что марионеток будут посылать в какие-нибудь места, где опасно, – в шахты или куда там еще… Я была наивной? Хорошо, пусть я была наивной. Дело в том, что там у меня ни разу не возникала ситуация, когда необходимо делать ясный, недвусмысленный выбор. Меня подталкивала любознательность, а перспективы проекта «Венера» открывались передо мной постепенно. Ну и не будем обманываться, я кожей чувствовала, нет, не кожей, просто хорошо понимала: чем больше я знаю, тем меньше у меня шансов вырваться. Если бы в ту пору мне кто-то сказал, что я когда-нибудь буду вести такой разговор, какой мы ведем с вами, то знаете что? Я бы даже не испугалась. Я бы сразу на него донесла. Потому что это мог быть только либо провокатор, либо сумасшедший. А максимальная категория секретности работ обосновывалась вовсе не целями разведки, хотя, разумеется, нас попеременно навещали люди то из КГБ, то из ГРУ, которые друг друга терпеть не могли, а тем, что попади марионетки в руки бандитов или безумцев, то это будет нечто ужасное: самоубийственные террористические акты, дерзкие налеты среди бела дня, анонимные преступления – и полная безнаказанность. Такие могли бы быть последствия.

И вот весной восемьдесят первого года всех нас с сохранением строжайшей секретности погрузили в транспортный самолет и вывезли во Владивосток. Там нас ждала подводная лодка, огромная, я себя вправду почувствовала как героиня научно-фантастического романа, нет, вовсе не кофеварка, как вы выразились, а самая настоящая героиня; раньше мне редко доводилось путать явь со сном, помню, меня немножко раздражала сестра, для которой постоянно что-то было, как сон – парень, как сон, фейерверк, как сон, дискотека, как сон; я ей говорила: «Дануся, приземляемся, алло, алло, это говорит действительность», – но в том порту я поняла, что она имела в виду, поняла, когда мы спустились в люк этой лодки; там, в ее огромном черном корпусе, надо было сойти вниз на три этажа, ступени гудели у нас под ногами; вы знаете такой фильм «2001: Космическая Одиссея»? Вот примерно то же самое. А потом все это движется с чудовищным трудом, потому что лодка огромная, начинается качка, а поскольку окон нет, горизонта вы не видите, морская болезнь прихватывает вас еще до выхода из порта, буквально через несколько минут, а потом происходит что-то ужасное, вы себя чувствуете, как в самолете, который идет на посадку, пол убегает у вас из-под ног, боль в ушах, и вдруг – никакой качки и смертельный покой, только легкая вибрация, которая ощущается где-то в низу живота, нежная такая вибрация, и вдобавок тишина. Где-то топот ног, какие-то далекие голоса и металлическое эхо, в коридорах красные лампочки, как в фотолаборатории, а нормальные только в каютах. По одной, потому что экономят энергию. Вам кажется, что становится душно, но это нервное: вы по-прежнему погружаетесь. Этакое длящееся часами приземление, только без облаков за иллюминатором; вместо него металлическая стена, и вы можете лишь с тревогой думать, какое давление она выдержит. Ну не она, конечно, потому что есть еще внешний корпус. Но в любом случае миллионы тонн воды на расстоянии вытянутой руки. И звенящая, вибрирующая тишина. А в конце внезапный толчок; они нас вроде предупреждали, но все равно сердце ушло в пятки, оттого что это может быть конец. Мы приплыли на какую-то подводную военную базу. Кажется, на глубине трехсот метров. Прошли по сырому, словно бы протекающему, рукаву. Внутри холодное зеленое освещение, однако достаточно яркое, помещения низкие, но просторные, и четкие разграничения, куда разрешается входить, а куда запрещено. Там нам предстояло испытывать радиосвязь с марионетками. Вы же знаете, вода глушит электромагнитные излучения, так что мы могли передавать, сколько душе угодно, хотя и на малые расстояния. В отпуск нас выпустили через полгода. И когда нужно было снова возвращаться туда, я думала, что сойду с ума. Но было, ради чего. Я уже знала: было, ради чего возвращаться.

А работа в упряжи – это вообще неправдоподобное ощущение. Полной иллюзии действительности нет, поскольку вы отдаете себе отчет, что вы что-то на себя надели; в очках в правом нижнем углу загораются сообщения от руководства эксперимента; в общем это является тем, что сейчас называется виртуальное пространство. Вы поворачиваете голову и видите картину, увиденную теми глазами, которые глядят туда, куда вы хотите. Вы протягиваете руку и чувствуете то, к чему прикасается автомат. Вы не чувствуете ни температуры предмета, ни, скажем, степени его влажности, но есть ощущение прикосновения. Вы находитесь в каком-то совершенно другом месте. Не двигаясь, вы идете по коридорам, открываете двери, ложитесь на тахту, которая находится за много метров от вас. Ну, и вы не являетесь собой; если марионетка стоит перед зеркалом, вы видите в нем ее, а не себя. Внезапно вы оказываетесь молоденькой, красивой девушкой. Поначалу немножко шалеет вестибулярный аппарат. Но это вопрос тренировки, просто нужно наново настроить чувство ориентации. Из целой группы тех, кого готовили в операторы, у меня это произошло быстрее всех. Выбрали меня, потому что эксперимент проводить нам предстояло в Польше, после введения военного положения это стало совершенно ясно. Так что в упряжи должна была быть полька.

Мне бы хотелось, чтобы вы меня правильно поняли. Речь идет вовсе не об оправдании, я прекрасно отдаю себе отчет, что сделанному мной, тому, на что я тогда решилась, прощения нет и быть не может. Но я и вправду не могу представить себе никого, кто бы на моем месте, обладая моей психической настроенностью, сумел бы устоять перед искушением. Разумеется, то, что я скажу, является плодом позднейших размышлений; тогда, на базе, у меня не было для этого достаточно времени, но прежде всего отсутствовала дистанция. Однако мне кажется, что я ничего не прибавляю к тогдашним моим мотивациям, лишь развиваю их, тогда как на базе они возникали одна возле другой в плотно упакованные пачки, которые я воспринимала как целое, и с очевидным выводом на выходе: принимать.

Попробуйте представить себе. Мне была предложена, да, согласна, с намерениями далеко не благородными, другая жизнь. Другое тело. Тело без боли и жизнь без ответственности. Красивое тело и легкая жизнь, лишенная риска: обратная связь не передавала раздражителей выше определенного напряжения – что, впрочем, составляло проблему технического характера, – чтобы Аглая не выглядела полностью лишенной инстинктивного испуга, чтобы в случае падения поднималась достаточно медленно, чтобы, обо что-то ударившись, реагировала естественно. Понимаете, Аглая могла попасть под трамвай или выпасть из окна. Но я бы осталась жива. По сравнению с ней я была относительно бессмертна, была свободна и неприкосновенна. Возможно, вам это покажется странным, но перед первыми сеансами нас исследовали на реакции в состоянии аффекта, на содержание неосознанных грез и так далее; это называлось проверкой этического уровня. Да, во время сеансов, когда я руководила Аглаей, меня, находящуюся в скафандре, окружала целая команда техников, но я все равно могла бы, прежде чем кто-либо из них успел моргнуть, причинить любому встретившемуся ей человеку физический вред. А этого никто не хотел. Мы должны были манипулировать партнерами, а не увечить их.

А кстати, вам знаком механизм воздержания от принятия решения, которое и так осуществляется без вас? В нескольких очередных фазах проекта «Венера» я чувствовала, что подчиняюсь ему, и я не верю, что то была моя, и только моя особенность. Вы не говорите ни «да», ни «нет», а в результате все идет так, словно вы сказали «да». Но все это происходит как бы вне вас. Можно в таких случаях говорить: «Вот так у меня сложилось». Думаешь: «Я еще не приняла решения», а на самом-то деле: «Пусть так и идет». И все происходит словно само по себе.

По-настоящему кризисный момент наступил, когда нам доставили сексуальный модуль, и наконец-то стало окончательно ясно, почему так назван проект. Я говорю «модуль», потому что это была отдельно созданная программа, наиболее расширенная, самоуправляемая реакция. И отдельный комплекс рецепторов в эрогенных зонах, подсоединенных только к внутреннему компьютеру марионетки. И кроме того, гениталии, результат кропотливой работы наших художников и электронщиков. Я должна была доводить только до введения члена, затем через несколько секунд включалась программа «эрос», марионетка переставала реагировать на сигналы, идущие по каналам связи, и на мне оставался лишь контроль ситуации на основании иконок и сообщений, поступающих мне на очки. После симуляции оргазма марионетка постепенно принимала позицию, установленную в данный момент положением упряжи. Имелось тут некоторое неудобство, поскольку, понимаете, вокруг было много техников, при которых я должна была ложиться, разведя ноги, реагировать в соответствии с ситуацией Аглаи в течение нескольких секунд, пока не включалась эта чертова программа, да и потом я не могла принять позицию, радикально отличающуюся от эротической, например, встать, чтобы Аглая после всего не выскочила бы автоматически из-под Кшиштофа; к счастью, к тому времени мы уже так сработались с техниками, что достаточно скоро стали это воспринимать шутливо, а потом попросту привыкли и не обращали внимания. Но о немногих людях из тех, о ком рассказывал мне Кшиштоф, я думала с таким пониманием, как о его этой – как вы ее у себя обозвали? – а, Барбаре, хотя настоящее ее имя было, если я правильно помню, Ева…

– Да, Ева. Но, понимаете, сексуальная инициация героя через подглядывание за Евой под деревом… На мой вкус, слишком символично.

Она сняла очки. Кажется, глаза у нее были серые. Но против солнца я плохо их видел. Она довольно долго молчала, и до меня дошло, что я ляпнул нечто неуместное.

– Я все время забываю, что вы думаете о нас как о созданиях собственной фантазии. А ведь мы действительно жили, неужто вы этого не понимаете?

Я разозлился.

– Кшиштоф действительно жил, неужто вы этого не понимаете? – парировал я.

– Да, вы правы. – Я ждал, что она что-нибудь еще добавит, но она после небольшой паузы всего лишь продолжила: – Так вот, я с пониманием думала об этой Басе или Еве, когда этот юный извращенец подглядывал за нею, потому что такое удовольствие я имела каждодневно. И знаете, у меня иногда появлялась мысль, что это моя маленькая месть. За нее. Ему.

 

3

К концу восемьдесят третьего у нас были подготовлены к работе три марионетки, две женщины и один мужчина. Продолжалось внесение исправлений в лазерный датчик, так как оказалось, что он дурит, выключается, когда оператор закрывает рот, и в определенный момент это, как я уже говорила, поставило под угрозу гармонограмму всего проекта. Химики, работавшие над вкусом кожи и запахом Аглаи, ну и те, что делали сексуальный модуль, были, о чудо, уже давно готовы. А носитель их изобретений давал сбои… Я уже вполне поняла, что работаем мы отнюдь не на благо шахтеров, вовсе не для того, чтобы избавить их от опасностей, а еще чуть позже, что моя работа информатика начинает опасно сближаться с участием в порнофильме, и наконец, что объектом эксперимента будет какой-нибудь ни в чем не повинный и ничего не ведающий человек, к тому же из Польши. Нравилось мне это все меньше и меньше.

Но когда я увидела биограмму человека, который должен был стать моей жертвой – у нас говорили «партнер», – его оперативные данные, а потом, когда при посредстве Аглаи я в первый раз с ним разговаривала, то отметила нечто, чего, наверное, не заметили мои шефы. Наверное, не заметили. И я подумала, что могу сделать в каком-то смысле доброе дело. Вопреки им. Да, вы можете иронизировать, что я намеревалась сыграть этого Валенрода в юбке; да, несомненно, на том этапе я уже была рабом, который полуосознанно искал обоснований своему рабству, и потому ухватилась за эту мысль. Но понимаете, у Кшиштофа была пустота внутри, ничего в нем не было своего, все внешнее, подобно скорлупе, наклеенной его токсической матерью. И я подумала: когда он вот так погрузится в себя, свернется, спустится ниже всех возможных норм и задач, которые ставились ему извне… Когда он будет в состоянии реализовать все желания, даже самые инфантильные, сожмется до точки, до чистого хотения, то, может, там найдет себя. И тогда начнет жизнь еще раз, сначала, но уже не потому, что кто-то ему так когда-то сказал, но потому, что он выберет что-то в себе, в себе таком, какой он в действительности, и разовьет. Возможно, он не будет пианистом, нет, наверное, не будет. Но он станет собой, цельным, подлинным человеком.

Я пыталась это сделать. Но знаете, попытки эти стали для меня таким страшным разочарованием, потому что он действительно ушел очень глубоко в себя – и там и остался. Я не могла дождаться от него никакого движения, ни тогда, ни потом, когда Аглаю от него забрали, а я его нашла. Он словно бы стал некой черной дырой – представляете? – которая никогда уже не будет излучать свет.

Но по порядку. В начале восемьдесят четвертого подготовка шла полным ходом. Последние дни, проведенные на подводной базе, заполняли тренировки рефлексов оператора – до полного изнеможения. Для каждой из трех марионеток в Польше уже были сняты квартиры, они были воссозданы в виде фанерных декораций в тренировочном зале. Речь шла о том, чтобы даже в случае каких-нибудь затруднений с обратной связью можно было проводить их там, словно с закрытыми глазами. Проверяли также разными способами программу «Эрос», ну, эта Аглая такое выдавала тогда… – Женщина неожиданно рассмеялась. – Ребята утверждали, что она высший класс. Я уже говорила вам, что некая неловкость нескольких первых дней сменилась циничными шуточками; такое же, наверно, происходит со студентами-медиками после первого или второго семестра, когда им начинает становиться ясно, как все это просто действует. Я имею в виду наше тело. Тогда-то нам пришла идея насчет идентификации марионеток с помощью браслетов, потому что степень иллюзии была просто невероятной: я несколько раз наблюдала Аглаю в действии, когда в упряжи сидели мои сменщицы, и при всем моем специфическом знании о ней просто поверить не могла, до чего мы дошли. Так вот, чтобы охрана, которая должна будет сопровождать марионеток, не сомневалась, вне зависимости от уровня интеллекта, кого, к примеру, эвакуировать в случае необходимости и не прихватила по ошибке какую-нибудь случайную девушку, мы снабдили Аглаю, Анастасию и Алешу браслетами, которые первоначально надели им на правую руку, а потом я предложила, чтобы девушки носили их на лодыжке. Они не так бросались в глаза и создавали особый эффект напряжения, что-то среднее между элегантностью и утонченной испорченностью. Заодно Алешу переименовали в Филиппа, потому что поляки поинтересовались, как объяснить соблазняемой девушке в Польше, почему ее избранник носит педерастический браслет с русским именем. Впрочем, мне кажется, что мужская марионетка так и не дошла до фазы эксперимента, но точно не знаю, потому что с какого-то момента из-за работы у меня прервались все контакты с двумя остальными группами.

Насколько я слышала, в Польше к тому времени завершили сбор оперативных данных о наших будущих партнерах. Предварительно отобрано было девять человек, и не только из музыкальной среды. У Анастасии и Аглаи было по три оператора – главная и две сменщицы. Одна постоянно находилась на месте во время сеанса, своего рода аварийная помощь, потому что нельзя было допустить, если бы со мной, к примеру, случился обморок, чтобы и марионетка потеряла сознание; каждый врач был нашим врагом: рано или поздно он сориентировался бы, что дело тут нечисто. Вторая сменщица ждала у телефона, месяца через два-три я стала использовать ее ночью, чтобы чуточку отоспаться. Ну, об этом я еще подробней расскажу. Итак, рабочая смена включала меня и аварийную сменщицу, аниматора лица, техника по памяти и руководителя группы. Он, короче говоря, следил за мной. Итак, пять человек плюс охрана: двое на улице, трое в квартире по соседству.

– А что такое «техник по памяти»? – поинтересовался я.

– Он был очень полезен, особенно первое время, когда существовал риск, что я не смогу охватить всю фиктивную биогр а фию моей героини. Он давал мне информацию, темы для разговоров, раза три подсказал даже шутливые реплики. Иногда объяснял поведение Кшиштофа.

– Значит, он тоже все слышал? Как и аниматор? Она пожала плечами.

– Все слышали. То, что я видела в очках, им демонстрировалось на мониторах, а параллельные наушники были у всех.

– Но это же чудовищно. Пожалуй, это ужасней всего.

Она несколько секунд смотрела на меня, а потом опять нацепила на нос свой «велосипед».

– Да не будьте вы ребенком. Там не шла речь ни о каких сантиментах, это был чистой воды шпионаж. Подготовка к широкомасштабной психологической войне. Что же касается меня, моего отношения ко всему этому, я уже говорила вам: то была техника маленьких шажков, постепенных уступок. Если бы во время учебы мне кто-нибудь вдруг сказал: доведи мужчину до откровенных признаний, обнажи его физически и психически и пусти это все на экран для пяти человек, я бы, конечно, ответила «нет». Но после нескольких лет, в течение которых я входила в это все глубже и глубже… Кстати сказать, я боялась, но, может, то был не страх, скорее, возбуждение, как во время игры, состязаний… Состязания с большим уровнем риска. Помню тот кризисный момент, когда я почувствовала, что Кшиштоф вырывается от меня, – после его разговора с агентом; я в точности не знала, в чем причина, но было очевидно, что дело плохо, и тогда я использовала аварийный план, подбросила сказочку о проституции, однако не знала, что дальше. Я упрятала Аглаю в другую комнату, сбросила очки и намордник с лазером и микрофоном, он и вправду выглядел как кожаный намордник, и в панике принялась совещаться с группой: «Что делать?» Было понятно: у нас в запасе три-четыре минуты, он вот-вот войдет, и все зависит от удачного решения. Сама бы я не справилась. Мне велели все снова надеть, положить Аглаю ничком на кровать и наперебой стали втолковывать, какие могут быть варианты поведения. Окончательный вывод был таков: раз уж так получилось, идти дальше, хотя потом мне врезали за то, что я использовала план «Б» без приказа, по собственной инициативе. Однако впоследствии признали, что я была права.

Я вижу, какое у вас выражение лица. И прекрасно понимаю вас, нет, правда, понимаю. Но ведь я все это потом пыталась исправить… Ну хорошо, вернемся к техническим проблемам. По сути, я вела к тому, что финал книги у вас совершенно неправдоподобный; я уж не говорю о толпе автоматов – вы представляете себе, сколько бы это стоило? – главное в том, что для аппаратуры на одну марионетку требовалось как минимум тридцать квадратных метров, а вы разместили все это в какой-то каморке на чердаке. Ведь там же располагались рядом рабочие места руководителя группы, двух техников, мои обручи, и все это находилось в квартире несколькими кварталами дальше. Это туда Аглая шла па службу, а я в это время ложилась спать. Разумеется, не на шесть часов, как написали вы, а на восемь; на шесть она уходила только в самом начале, когда моего партнера нужно было отвлечь от рояля. Потом придумали какую-то причину, по которой его возлюбленная должна была работать дольше, так что у меня были восемь часов на восстановление сил. Но все равно это была каторга, продолжавшаяся четыре года, потому что в Аглае я не могла заснуть по-настоящему, и ночью приходилось бодрствовать, потом долгие годы у меня был сбитый суточный ритм… Ела я, когда Кшиштоф ее не видел, а уж если была очень голодна, то Аглая обыкновенно отправлялась в туалет. Ну вот вы возмущаетесь мной, а я как раз не хотела совсем уж обманывать его, я была добросовестна, как лучшая студентка на курсе: если он с самого начала имел дело со мной, то пусть уж и дальше только со мной. А не с моей напарницей. Она сменяла меня лишь иногда ночью, и то только спустя несколько месяцев, но это было такое облегчение; у меня тогда начался кризис, я была полуживая, но он, к счастью, уже чуть-чуть унялся, впрочем, ночью у Аглаи могла быть немножко другая реакция, а кроме того, как бы это деликатнее выразиться, вся работа оператора ночью заключалась в том, чтобы вести марионетку от одного включения программы «Эрос» к другому…

Я захохотал.

– Простите, чисто нервное. Жаль, что вы не слышали, как он мне рассказывал про это. Для него то были главнейшие минуты в жизни. Вся ваша команда была шайкой подлых сукиных детей.

Она так шарахнула ладонью по столу, что я даже подпрыгнул.

– Он не воспользовался шансом, который я ему дала! Даже такой опыт, даже нечто подобное можно было обратить себе во благо, нужно только захотеть. Но он не хотел, не сумел захотеть. Я не могла этого знать заранее.

– Хотите послушать меня? Если бы я сейчас и знал его адрес… я ни за что не дал бы его вам.

Она как-то съежилась за этим своим столом. Было в ней что-то отвратительное, я совершенно неожиданно осознал это, словно бы на ней было слишком много кожи, словно она под ней усыхала на протяжении всего нашего разговора. А руки у нее были уродливые и старые, настоящие лапы хищной птицы. И они дрожали.

– Вы считаете, мне прощения нет? – еле слышно спросила она.

Я пожал плечами.

– Не знаю, знакомы ли вам такие стихи: «И не прощай, воистину не в твоих силах прощать от имени тех, кого предали на рассвете…»

– Прошу вас, воздержитесь с оценкой. Послушайте меня еще немножко.

Я глянул на часы.

– Да, конечно, я вас слушаю.

 

4

– Отдельной проблемой было овладение особого рода кокетливостью, которая должна была отличать Зофью. Такое имя было выбрано для фиктивной личности, которую играла Аглая, ведомая мной, – рассказчица на миг прервалась, словно что-то отвлекло ее. Потом сняла очки и принялась массировать переносицу. И уже совсем другим тоном произнесла: – Знаете, несколько лет назад я укрылась в одной фирме, торговавшей программным обеспечением. У меня были основания полагать, что, пока я живу тихо и спокойно, как другие люди, меня тоже оставят в покое. И однажды на Инфофестивале, были такие компьютерные торги в Кракове, я неожиданно встретила свою бывшую одноклассницу. В лицее мы особой симпатии друг к другу не испытывали, но встреча после стольких лет да еще в чужом городе всегда впечатляет. Кончилось тем, что она пригласила меня потом к себе в гости. Они с мужем построили себе виллу в Мендзылесе. Через какое-то время мы стали рассматривать старые снимки, и вдруг Марта с внезапным блеском в глазах подает мне фотографию и говорит: «Муж больше всего любит вот эту. Помнишь?»

А я этой фотографии вообще не знала. В нашем классе была компания немножко шальных девчонок, наверное милых, но я держалась от них на расстоянии. Нет, нет, никаких конфликтов, просто – «Здравствуй» – «Здравствуй» – не больше. И они в четвертом классе поехали ранней весной, как объяснила, посмеиваясь, Марта, в Кампиновскую пущу (там еще снег лежал) и сфотографировались топлесс, этакие эмансипированные девушки. По правде сказать, только одна сняла с себя все сверху – холодно еще было, а может, другие побоялись, что кто подсмотрит; короче, остальные, их там было шестеро, кто свитер поднял, кто что… Невинное развлечение девочек, у которых ветер в голове гуляет, возможно, даже забавное по прошествии стольких лет. Марта хихикала, похоже, до нее не дошло, что меня на этом снимке нет и быть не могло.

Глядя на этих черно-белых голышек двадцатилетней с хвостиком давности, я вдруг осознала: а ведь что-то прошло мимо меня, некая атмосфера, поскольку я была из другой сказки – водилась с мальчишками, мне нравилось, когда они обращались ко мне: «Привет, старая», я помогала им по тригонометрии, а когда один из них на стодневке сказал, что хотел бы поцеловать меня, я посоветовала ему сходить к психиатру. Было это почти тогда же, когда они в лесу фотографировали свои обнаженные бюсты и с хихиканьем обсуждали всех мальчиков в радиусе пятисот километров… Тогда у Марты я об этом не жалела, потому что, понимаете, нельзя жалеть, что ты не был кем-то другим. Ведь верно же? Тем более что, как это ни парадоксально, благодаря Аглае я превратилась в такую femme fatale, [73]Роковая женщина (фр.).
стать какой ни одна из них и мечтать не могла… Вспомнилось мне это сейчас, потому что отсутствие… опыта в некоторых областях, кокетливости, чувственного обаяния затрудняло мне работу и даже привело к такой ситуации, что мне грозило понижение до роли сменщицы. А я, как вы уже знаете, всегда должна была быть самой лучшей. К счастью, конкурентка оказалась явно слабее меня в части моторики, ориентация в пространстве у нее тоже была хуже, и когда летом восемьдесят третьего стало известно, что на эксперимент мы едем в Польшу, для моего обучения вызвали актрису. Фамилия ее очень знаменита, так что называть я ее не буду; то была звезда советского кино тех лет, когда я еще ходила в начальную школу; ее фото было у меня в альбомчике, куда я наклеивала изображения своих идолов (потом я отдала его сестре за пластинку Дина Рида, которую отец привез из Минска. Обмен так себе, потому что через год эту пластинку можно было свободно достать в Польше). Несмотря на годы, актриса все еще была красива, чуть в стиле Одри Хепберн, короче, сплошное очарование, да прибавьте к этому величественное обаяние русской княгини. Она обучала меня жестам, движениям, взглядам, учила, как ходить, как садиться; само собой, она не знала, зачем мне это нужно, а жила я тогда в таком ритме: неделя на берегу с этой актрисой, неделя на базе с Аглаей. В сумме полгода.

Но думаю, больше всего мне дали воспоминания о Данусе. Тогда я вдруг поняла, зачем она встряхивала волосами, кокетливо стреляла глазками в моих приятелей, когда они приходили ко мне, зачем так клала ногу на ногу, лодыжка к лодыжке, отчего я заходилась неудержимым смехом и спрашивала, не собирается ли она устроиться на работу в «Студио 2», потому что вела эту передачу Вожена Вальтер, которая именно так и садилась. До меня дошло, что Дануся с ее чувствительностью, склонностью к слезам, с миной беспомощной принцессы, когда перегорала лампа на ее письменном столе, интуитивно была, как мне думается, чемпионкой Польши по обвораживанию мужчин. По подаче своей внешности. К счастью, мне не нужно было учиться макияжу – у Аглаи он был постоянный, и каждый день, пока я спала, декораторы подправляли его, – потому что одна только мысль о том, чтобы водить щеточкой по ресницам, до сих пор вызывает у меня ужас. А вот Дануся и это тоже умела замечательно делать. Да, то, чем я пренебрегала, неожиданно оказалось важным, может быть, столь же важным, как и решение полиномов, что я всегда делала за нее.

– Так что же с ней стало? – прервал я ее, потому что меня осенило, что женщина опять говорит о сестре и опять в прошедшем времени.

– С кем? С Данусей? – Она пожала плечами. – Вышла замуж. Уехала в Венгрию. Знаете, у нас был очень странный дом. Поразительно теплый, душевный, а, однако, рассыпался. Мы посылаем друг другу открытки на праздники. Она очень ловкая, практичная. Думаю, она всегда такой была.

– Ну и как, вы овладели этим искусством? – поинтересовался я. Я все больше убеждался, что для нее наш разговор крайне важен, куда важнее, чем для меня, и что поэтому я могу не сдерживать ни иронию, ни сарказм, могу не скрывать своих чувств. Это страшное ощущение власти: она была в моих руках. Мне даже стыдно стало.

– У вас есть право на такие замечания, – бросила она, словно прочла мои мысли. – Во всяком случае занятия с актрисой меня многому научили. Настолько, что к концу восемьдесят третьего года и речи уже не было, чтобы отобрать у меня Аглаю. Но если я правильно поняла ваш вопрос, то нет, это не вошло мне в кровь. Впрочем, вы, наверное, сами видите. Я всегда держала дистанцию. И думаю, что, если бы Аглая передавала мою мимику, эффект был бы не слишком удовлетворительный, потому что у меня, наверное, на лице все время было бы выражение недоверия, скуки, а возможно, даже презрения. Да, кстати, когда я начала играть Зосю, то никак не могла поверить, что Кшиштоф на это клюнет. Какая все это дешевка, думала я, а он на это покупается. Самые дешевые средства производили на него ошеломляющее впечатление. Бедный. Из-за этого я очень поздно начала испытывать к нему симпатию. Он ничего не ждал от меня, то есть от Зофьи. Ничего не требовал. Все принимал с восторгом, даже если мне что-то не удавалось.

– Он вас любил.

– Вы не думаете, что любовь – это нечто такое, что приходит в движение при помощи предсказуемых процедур? Алгоритм действий: доведение мужчины до неистовства. Первый шаг: обратить на себя внимание. Второй шаг: грациозно изгибаться, когда на меня смотрят. Третий шаг: слушать его сосредоточенно, буквально впивая каждое слово. Рекомендуется широко распахивать глаза. Четвертый шаг: сказать ему, что он самый замечательный мужчина, какого я знаю, а потом отойти, чтобы он обдумал эту информацию. Пятый шаг…

– Прекратите, прошу вас.

– Но разве не так все было? Меня он заинтересовал бы, если бы пренебрег мною. Мне бы пришлось беспокоиться, пришлось бы снова устанавливать контакт, как-то это обосновывать, пришлось бы поработать аналитикам, но он шел за мной, как я хотела, все было страшно просто. Его можно было безошибочно программировать. Сказать по правде, мне он стал симпатичен, только когда покрасил прихожую. И не потому, что мне это было нужно, совсем напротив. Просто это была первая вещь, о которой я его не просила. Маляр, кстати сказать, из него был никудышный. Но он захотел это сделать. Сам захотел. И тогда я подумала, что он славный. Старается. – Она тускло улыбнулась. – Возможно, во мне проявился материнский инстинкт. У меня было преимущество перед ним, и это меня трогало.

Другое дело, что многое нам облегчила его мать; я, кстати, хотела обратить внимание коллег, что аналитики, похоже, выбрали для нас не вполне ту жертву, но потом подумала: все отлично, я сделаю для Кшиштофа доброе дело. Освобожу его. А потом у меня начались сомнения; такая работа, больше двенадцати часов в день, со сдвинутым на первую половину дня сном, в постоянном напряжении, очень ослабляет способность к рациональной оценке фактов – так что я потеряла уверенность в том, каково мое отношение ко всему, что я делаю, к проекту «Венера», к самому Кшиштофу, и я пришла к такому выводу: ладно, буду заниматься только тем, что я должна делать, выполню эту работу на «пятерку» и не стану соваться со стратегическими предложениями.

Временами мне хотелось, чтобы у другой группы, ведущей Анастасию, ничего не получилось, потому что через несколько месяцев Кшиштоф мне уже по-настоящему нравился, во всяком случае так мне казалось, и мне было любопытно, до чего мы можем дойти вдвоем. Я стала думать о нем действительно как о партнере. Оценила его наблюдательность, когда он засек Гришу, который ходил за нами; впрочем, он был самый слабый из охранников, Андрей и Степа умели следить за мной незаметно, но руководитель проекта решил, что если Кшиштоф будет за меня бояться, то это может стать дополнительным фактором, сплачивающим нас как пару. А потом оказалось, что нас действительно кто-то засек, и несколько дней были даже сомнения, а не прекратить ли эксперимент; вот тогда я и спросила, через сколько лет пианист не сможет вернуться на сцену; я хотела получить аргумент в пользу продолжения. И поверите, это решило дело. Но нас в буквальном смысле слова охватила паника, когда Аглаю попытались похитить; если бы не Кшиштоф, произошел бы скандал мирового масштаба; Грише со Степой, видимо, пришлось здорово объясняться, не знаю, как они оправдывались, но они не должны были позволить захватить себя врасплох. Странно, что их не отослали обратно в Союз. Поверите ли, но это страшно запутанное чувство. Чувствовать угрозу и в то же время не чувствовать ее, потому что, когда похитители схватили меня, я боялась за Аглаю, боялась за свое тело (так я ее воспринимала), и в то же время была уверена, что при самом худшем исходе я выйду из упряжи и пойду спать, и дальше пусть беспокоятся другие. У меня были две жизни, как в компьютерных играх. Вы иногда думаете о смерти? – внезапно спросила она.

– Я? Как каждый, – пожал я плечами. – Иногда.

– Ну да, иногда, как каждый. А вот я интенсивно думала о смерти три раза в жизни. Первый, когда закончился эксперимент. Меня отправили в отпуск. Я больше двух суток беспробудно спала, а потом проснулась и подумала: а может, это так и будет выглядеть? Я теперь другой человек, помню, что пережила Зофья, но теперь я опять стала Иреной. И должна заново учиться видеть свое отражение в зеркале, должна привыкнуть к тому, что я несколько старше Зофьи и совсем не красива и что теперь в поле моего зрения справа уже никогда не загорится правильный ответ на вопрос. А второй раз это произошло на пляже в Орлове… Но об этом позже. И недавно в больнице. Во всем этом по-настоящему и исключительно позитивным было первое осознание смерти, близости ее. Оно приносило не только печаль, но и облегчение. Наверно, впоследствии облегчение это осталось во мне, возможно, не само облегчение, скорее, некая его аура, особенно когда я думаю, что в конечном счете и мое собственное тело тоже может оказаться машиной. Машиной, из которой я выйду.

– Кстати, а какая у меня может быть уверенность, – бросил я, поскольку мне вдруг пришла в голову странная мысль, – что я сейчас разговариваю не с машиной? Используя ваше выражение, не с марионеткой?

– Никакой, – сухо отрезала она после некоторого замешательства. – Вас спасает то, что вы, в сущности, не до конца верите мне. Если бы вы увидели марионетку, то легко бы пришли к выводу, что являетесь единственным подлинным человеком на свете. Ага, вы могли бы начать калечить людей. У марионеток нет крови. У Аглаи даже не было регул. Через каждые двадцать девять дней я симулировала недомогание. Не хотите ли, – она протянула руку, – уколоть меня и проверить, подлинное ли у меня человеческое тело?

– Вы же знаете, что я не стану проверять.

Она кивнула.

– Хороший ответ. Сожалею, пан Анджей, но уверенности никакой. Только вера. Доверие, если вам угодно.

– Доверие? К вам?

– Вы человек исключительно неприятный. Но мы обязаны сотрудничать, потому что Кшиштофу действительно грозит опасность. И сейчас вы можете его спасти, вместе со мной. Не я. Не я одна… Где вы его встретили? Он ведь не стал учителем?

Я услышал собственный голос:

– Я пока еще не знаю, сказать ли вам. Рассказывайте дальше.

 

5

– Когда в феврале восемьдесят четвертого года мы окончательно покидали базу на дне моря, в подводную лодку я садилась уже с совершенно другими чувствами, нежели в первый раз. Ясное дело, за время занятий с актрисой я так часто плавала с базы на берег и обратно, что уже привыкла. А кроме того, мы сработались в нашем коллективе, как-никак мы, группы, занимающиеся отдельными марионетками, – конструкторы, визажисты, химики, так называемый наземный обслуживающий персонал, то есть те, кто занимался текущим ремонтом, и, наконец, мы, группы операторов – были вместе два с половиной года и стали добрыми знакомыми, чуть ли не друзьями. Но главное, у нас было волнующее ощущение мощи, ведь мы отправлялись померяться силами с действительностью, с другими людьми, а также дрожь волнения, поскольку до конца не было ясно, как покажут себя марионетки в боевых условиях, но одновременно и ощущение власти, так как в глубине души мы все верили, что покорим мир. Да, то было преждевременное ощущение триумфа, преждевременное, потому что никто из нас, наверное, не представлял, каких усилий это от нас потребует, а я – сколько сомнений ежедневно будет пробуждать во мне наша деятельность. И вот я сидела на гробу с Аглаей, то есть на сосновом ящике, выложенном синтетической стружкой, как для перевозки стеклянных бутылок, и представляла себе, что она сейчас видит; во мне уже было некое раздвоение, я ощущала себя одновременно и собой, и ею. Когда ее укладывали в ящик на спину, руки свободно вдоль тела, я чувствовала в мышцах ее инертность, а когда какой-то солдат рукавом зацепил браслет у нее на ноге, я – вы не поверите – ощутила боль в лодыжке. Рядом стояли два других ящика, дальше – огромные коробки с запасными частями, а уже в следующем отсеке за овальной дверью, стальные чемоданы с электроникой, наше hardware.

Подъем лодки со дна – особенный опыт, чрезвычайно патетический: это словно вознесение, полет к поверхности моря, к свету; все те же ощущения, о которых я уже рассказывала, только в обратном порядке и с противоположным психическим вектором. Мы как бы рождались, исполненные страха, но и силы, и, знаете, было в этом что-то от Вагнера. Вибрация всех переборок, сливающаяся с глухим шумом – звуком воды, вытесняемой из балластных цистерн; мы почти видели эту пену, которую выблевывало черное тулово нашей лодки, становившееся все легче, все стремительней возносящееся вверх. Я много раз мысленно возвращалась к той минуте: при всех сомнениях, а в последнее время уже и при угрызениях совести, она оставалась в моей памяти окруженная каким-то неизгладимым светлым ореолом, и, знаете, иногда, в минуты депрессии, мне казалось, что я просто-напросто с удовольствием, укрытая от всего мира, жила бы в полной безопасности в такой лодке только ради того, чтобы изредка переживать такие вот моменты всплытия на поверхность. Надо сказать, жизнь осуществила мою мечту, но, как она всегда это делает, страшно коварным образом. Потом на двух тяжелых транспортных самолетах мы прилетели в тот город за Уралом – мне-то тогда казалось, что перед Уралом, карта, как и все прочее, у меня тоже переориентировалась, – а потом был еще один перелет на военный аэродром Окенче. Разгрузка производилась ночами, чтобы не бросаться в глаза.

Несколько следующих дней заняли пробные запуски: мы проверяли поведение Аглаи на улице, сперва на боковой, где стоял дом, потом стали уходить все дальше, с ней осваивалась охрана, я начала здороваться с соседями, а первый разговор с киоскером вызвал у меня эйфорию, потому что было ясно: он не понял, с кем, а вернее, с чем, разговаривает. В общем-то так и должно было быть, но после ее возвращения мы выпили шампанского. Как было установлено с самого начала, квартиру Аглаи я видела только ее глазами и ни разу там не была; официально объяснялось, что это для того, чтобы я не могла привыкнуть к иному восприятию интерьера, кроме как при ее посредничестве, и чтобы не возбуждать ничьих подозрений, но много позже я пришла к выводу, что тут имелась еще одна, скрываемая от меня цель: чтобы я не установила с этим местом непосредственных эмоциональных связей, чтобы воспринимала его как некую иллюзорную, несуществующую реальность или, вернее, существующую только в компьютерной программе. Вскоре мы получили материалы о Кшиштофе – его фотографии, информацию о семье и отношениях в ней, о склонностях, о профессиональном пути, ну и несколько анекдотов из его жизни, одним словом все, что смогли рассказать о нем его болтливые знакомые. А я, когда не работала в упряжи, заучивала наизусть биографию моей героини. В определенном смысле уже шел обратный отсчет: мы знали, что журналист установил с Кшиштофом контакт, мы получали все самое интересное и существенное из его записей – как интервью, которые ему давал Кшиштоф, так и неофициальных их разговоров, поскольку у «Владека» по гэбэшной методе в галстуке все время спрятан был микрофон. Затем следующий шаг: мой партнер принял приглашение на день рождения. Передающая станция была установлена в подвале виллы; там же сидела я в своей упряжи. Потом, когда наш человек повез их в машине в Варшаву, контроль над Аглаей переняла моя сменщица на центральном пункте, в соседнем доме. Дело было в том, чтобы не допустить запаздывания в реакциях марионетки, а оно при большом расстоянии от оператора могло быть… нет, не то чтобы заметным, а, скорее ощутимым. Это было первое свидание, и оно могло стать решающим. Но все пошло как по писанному. Ночью мы перебрались снова в Варшаву и больше таких вылазок не совершали. В случае чего Зофья должна была говорить, что терпеть не может выезды за город.

Первая ночь с Кшиштофом… Странное чувство. Сейчас-то я думаю об этом, в сущности, с нежностью и грустью; нет, нет, я не пытаюсь представить себя лучше, чем я есть на самом деле, но мне действительно жаль, что ему не встретилась настоящая женщина, хотя бы… я. Ведь то было для него бегство из дома, этакий отрыв, как когда-то называла это молодежь, отрыв двадцатипятилетнего мужчины, который не заметил, что стал взрослым, – и к любой отдавшейся ему женщине он испытывал бы точно такое же чувство собачьей благодарности. Тогда я, по правде сказать, не верила, что он не заметит разницы, хотя внутренне отдавала себе отчет, что руководство проекта облегчило себе задачу, выбрав того, у кого, по полученной нами информации, в этой сфере не было никакого опыта и сравнивать было не с чем. И прежде всего я почувствовала облегчение, когда оказалось, что он так сильно вовлекся, так стремительно втянулся. Мы рассчитывали, что он поселится у меня перед первым отборочным туром и что я уговорю его не пойти на какое-нибудь прослушивание, а он уже через два или три дня был мой. Мы тогда много разговаривали, он был страшно трогателен со своей наивностью, с полнейшим неверием в существование зла, с восхищением своей мамочкой, хотя он и рассказывал о ней ужасные вещи, но так, словно не понимал, что говорит. А когда я попросила его рассказать о дальних родственниках, он начал преподносить какие-то истории, которых не было в его досье, и у меня это вызвало замешательство, но я не могла показать, что удивляюсь; успокоила меня только надпись, которую зажег техник по памяти: «СОЧИНЯЕТ». Поначалу я не могла понять зачем, но в какой-то момент меня осенило: ведь в его предшествующей жизни был только рояль, а Кшиштоф чувствовал, что я не люблю говорить о музыке; ну а, кроме рояля, у него всего-то и было, что несколько травматических сцен с матерью, неудачный роман с Евой, который у нас был задокументирован благодаря болтливости «Викинга» – представляете, он еще спустя многие годы хвастался за пивом, что имел женщину на глазах у подростка, и от этого у него, как он, сволочь, выражался, «стояло со страшной силой». Вот, в сущности, и все. Ну, еще какие-то легенды о тетках, о родственниках во время восстания. Так что бедняга Кшись заполнял пустоту, как мог. Мне он тогда не нравился. Я думала: «Старик, если бы не проект „Венера", ты никогда бы не добился ни одной женщины, и кончилось бы тем, что тебя соблазнил бы какой-нибудь педик из балета или оркестра…» Потом я сожалела, как и сейчас, когда об этом рассказываю. Вот вы говорите, он любил Зофью. Да, любил. А что ему оставалось делать?…

Со временем я стала жалеть, что не чувствую его тепла. Я имею в виду тепло его тела. Знаете, я всегда считала себя человеком трезвым, противницей всяких там романов; разумеется, у меня были мужчины, и там, под водой, тоже – мне вот интересно, занимался ли еще кто-нибудь любовью на такой глубине? – но без всякого растворения в любимом; да, было очень приятно, но потом «Привет» – «Привет», и на этом конец. Мужчины хороши как приятели, но когда дело касается чувств, они впутывают нас в какие-то совершенно нелепые отношения. Неясные. Неблагородные. Вроде бы на коленях, но доминируют. Так что, возможно, Зофья действительно психически заражала меня собой, а с осени восемьдесят четвертого года, думаю, так даже очень заметно. Я знала, что в декабре у меня будет первый отпуск, а ведь я уже начала чудовищно уставать. И в то же время я не хотела уступать свое место в упряжи: я успела проникнуться симпатией к партнеру, и мне казалось, что если я так поступлю, то это станет еще большим свинством, чем все, что было до того. Чем предсказуемой становились его реакции, тем больше я относилась к этому как к приятному фильму с перерывом в виде той попытки похищения. Ах да, я уже говорила. Когда же наконец наступил декабрь и я поехала на отдых, а вернее сказать, на регенерацию, то думала, что с облегчением вернусь в себя, в собственную личность, и не на шутку перепугалась, осознав, что мне не хватает и его, и ее. Я начала бояться за себя. Я знала, что реакции Кшиштофа весь этот период совершенно неизвестны, и когда я работала над собой под наблюдением психотерапевта, который еще больше напугал меня, сказав после десяти дней, что подобная игра, если будет продолжаться долго, грозит шизофренией, то пришла к выводу, что для меня лучше было бы, если бы мой партнер взбесился и возвратился к матери, к роялю, избавив меня от необходимости продолжать игру. Однако он не взбесился и не возвратился. После первых минут раздражения я почувствовала – даже сама не знаю, как это назвать, – уважение? Растроганность? Благодарность? Кшиштоф был верный. Возможно, вы удивитесь, но это имело значение. Даже для меня.

Было несколько трудных проблем, о которых я аккуратно сигнализировала в еженедельных отчетах. Писать их была мука мученическая. В понедельник, после практически сорокавосьмичасового дежурства, иногда с крохотным перерывом на сон? И первая проблема возникла, когда Кшиштоф начал готовить. У Аглаи ведь не было вкусовых сосочков; естественно, это помогало изображать влюбленную женщину, особенно вначале, когда у него могло что-то не получиться, – она с каменным лицом проглотила бы как ни в чем не бывало все, что угодно. Но нужно было брать в расчет и то, что когда-нибудь он может приготовить такую гадость, которую сам будет не в состоянии съесть, и спокойствие возлюбленной в этом случае выглядело бы уже утрированным. Кшиштоф заподозрил бы, что тут что-то не так. Я старалась делать первый глоток после него, чтобы видеть его реакцию, но все равно постоянно существовал изрядный риск, этакая рулетка. Но как-то проносило. Другая проблема, но, кажется, это случилось раньше – я уж в точности не помню, – это когда ему попала в глаз соринка. Вы знаете, я собственными руками ни у кого из глаза ничего не выну, мне сразу нехорошо от этого становится, но вот такая уж я уродилась, а что уж говорить о том, чтобы сделать это при посредничестве машины. Образно говоря, я могла бы через Аглаю попытаться вести автомобиль, но стать через нее часовщиком у меня явно не получилось бы. Не тот масштаб точности. Кстати, Кшиштоф действительно таким образом проверял вас?

– Нет, он только вспомнил, как пришел к выводу, каким образом можно распознавать марионеток. А именно по их неумению оперировать с очень маленькими предметами и по неспособности приправлять пищу…

– А про телевизор вспоминал?

– Нет, о телевизоре он ничего не говорил.

– Понимаете, это была драма. Кшиштоф вызвал изменения в электронной системе Аглаи в процессе нашей работы! В начале восемьдесят восьмого он купил телевизор. Из-за частоты передачи картинки в моих очках я не могла смотреть на телеэкран, он чудовищно мигал. Оказывается, этого не предусмотрели. Мне подсоединили специальный модуль, сделали это быстро, потому что удалось использовать одно устройство из камер формата BETA, которые как раз появились на телевизионном рынке; но те трое или четверо суток, пока его не подключили, у меня была жуткая мигрень; устройство установили на ноутбуке, а переключатель, чтобы смотреть телевизор, смонтировали на упряжи, точнее, на моих очках, а не на пульте техников, и я все время боялась, что Кшиштоф начнет задумываться, что за навязчивый невроз у Зофьи, потому как всякий раз, когда они садились перед телевизором, она проделывала какой-то странный жест у виска, а это просто я нажимала на кнопку – в своей действительности, а не в их. Вы долго были знакомы с ним? – неожиданно спросила она. Я пожал плечами.

– Не пытайтесь вытянуть у меня какие-нибудь сведения. Я по-прежнему вижу, что вы были палачом, а он жертвой. Почему же я должен вам помогать? – Я неожиданно отдал себе отчет, что втягиваюсь в ложь, так как, даже если бы она растрогала меня продолжением своего рассказа до слез, я все равно не мог ей ничего сообщить: пан Кшись развеялся, как золотой сон. Но было уже поздно отыгрывать назад.

– Вы знаете «Фауста»? – вдруг услышал я.

Я не понял, к чему она клонит.

– То есть? – дипломатично ответил я вопросом на вопрос.

– Я как-то видела по телевизору. Кому вы больше сочувствуете, Фаусту или Маргарите?

– Знаете что, рассказывайте дальше.

 

6

– Однажды мы пошли на танцы. Это было через несколько месяцев после попытки похищения Аглаи; когда я думаю о моей жизни с Кшиштофом, то вспоминаю главным образом этот период. Видите, я говорю «моей жизни»; эксперимент довел меня до очень тяжелого психического состояния, через два-три месяца я переставала различать, что произошло со мной, а что с ней, и эти двухнедельные перерывы были необходимы скорее уж мне, чем механизму, который действительно в это время ремонтировали; но по-настоящему ремонтировать надо было меня: я уезжала в специальный рекреационный центр и работала с психологом, который старался восстановить целостность моей личности; между прочим, когда после того, как проект «Венера» был свернут, я стала искать Кшиштофа, официальная интерпретация моего поведения, насколько мне известно, была такой: моя привязанность к нему является следствием проникновения в мое сознание психического содержания Зофьи… Другими словами, что меня нужно скорее лечить, а не наказывать; кто знает, не это ли спасло мне жизнь, это и перестройка, я уж не говорю о распаде Советского Союза, потому что он произошел позже, но в какой-то мере я обязана и ему, так как определенные процессы уже шли… Ну да ладно. Значит, пошли мы на танцы; мы вообще в ту пору много ходили по кафе, особенно любили одно заведение на углу Маршалковской и Крулевской, там подавали великолепный чай, десятка полтора сортов, по тем временам это было потрясающее место, Кшиштоф даже стал пить его без сахара, чтобы различать вкус. С питьем у Аглаи проблем не было, следовало только избегать газированных напитков, так как у нее тут же начиналась икота, и я тут повлиять никак не могла, у меня не было возможностей контроля того, что у человека является системой внутренних мышц, ну а все прочее вливалось в нее без всяких препон, то же самое и с едой, главное только, чтобы немного; на следующий день в центре управления все это удалялось, кажется, методом отсоса; химики разработали какой-то механизм, имитирующий пищеварение: то, что она проглотила, разлагалось в желудке, но до определенной степени, чтобы не булькало. Впрочем, хватит об этом.

Видимо, ее смутило выражение моего лица.

– Нет, нет, я собираюсь рассказать совсем о другом. Итак, мы были на танцах. В тот период финансовая база жизни любовников изменилась просто фантастически, потому что курс доллара лез вверх, за один зеленый уже давали девятьсот злотых, а на эти деньги можно было купить, не знаю, помните ли вы, два килограмма сыра или килограмм ветчины, так что денег у Зофьи с Кшиштофом было как снега зимой, поскольку ее сбережения были в долларах, только частью фальшивых, а за квартиру, разумеется, платил КГБ. Мы ходили в дансинги или на дискотеки. Я, признаюсь вам, безумно любила танцевать в Аглае, потому что между моей реакцией и реакцией марионетки было небольшое запаздывание, всего в несколько микросекунд, но тем не менее; поэтому быстрый танец требовал большой ловкости, хорошего чувства ритма, а заодно давал такой эффект инерции, что если сделаешь какое-нибудь размашистое движение, закружишься на месте, то уже трудно остановиться, и тебя так и несет. Так и несет. Замечательное развлечение. Упоительное. Поначалу руководитель группы был против дансинга, но я переубедила его, говоря, что в худшем случае Кшиштоф почувствует, что танцует он лучше, чем Зофья, а результатом при той степени его зависимости, какой мы добились, может стать лишь некая покровительственная нежность ко мне, легкое чувство превосходства, так что бояться нечего. Но потом, когда оказалось, что все прекрасно, это стало отличным развлечением… для меня. Охотней всего мы ходили в «Викторию», тогда самыми большими шлягерами была песенка Тины Тернер «We Don't Need Another Него», а еще негритянского квартета «Бэд Бойс Блю» «You Are a Woman». Кшиштоф перевел припев этой песенки, то есть якобы перевел, в шутку, и звучало это так: «Баба ты, а я мужик, я хочу тебя, как бык, клёво будет, аж невмочь, только дай мне в эту ночь». Он страшно смеялся над этим переводом и вообще был тогда как мальчишка, то есть вел себя по-мальчишески, но мне это даже нравилось, потому что, когда я узнала его, он был скованный, неуверенный в себе, а тут вдруг поверил, что он никому ничего не обязан и что такой, какой он есть, он способен в глазах Зофьи, то есть моих, найти одобрение. Потом, уже узнав из газеты о смерти отца, он заметно потускнел, но тот восемьдесят шестой год был, наверное, для него самым лучшим… Мы танцевали до рассвета, у меня суточный ритм уже давно был сбит, так что я практически не страдала, а вот он через какое-то время выбился из сил и, изрядно пьяный, смешно каялся, ну, мы вернулись домой. А перед этим какой-то незнакомый мужчина пригласил меня на танец, Кшиштоф не возражал, хотя я заметила, что он смотрит на нас, кружащихся на паркете, с таким страшным напряжением, с напряжением собаки, которая ждет еды; для вида, чтобы не уходить с площадки, он переминался с ноги на ногу в ритм музыки, а на самом деле следил за мной – Кшиштоф был страшно ревнивый, особенно после той сказки о проституции. А я вдруг прочла в глазах пригласившего меня мужчины вожделение и поняла, что химики напитали кожу марионетки чем-то, воздействующим не только на Кшиштофа, но и на каждого мужчину, – и с некоторым смущением, но и с чувством превосходства подумала, что могла бы сделать то же самое с ними со всеми, никто не оказался бы в безопасности, ни у кого не было бы средств защиты против могущества Аглаи. Руководству я не сказала ни слова, потому что они, несомненно, пришли бы к вполне резонному выводу: эксперимент на этом можно кончать. Страшно представить, что будет, если кто-то когда-нибудь разработает технологию дешевого производства подобных марионеток, так как эта была все-таки безумно дорогой игрушкой, этаким эксклюзивом для политических противников, причем всего лишь нескольких, которых необходимо было устранить, а при массовом производстве, думаю, можно было бы полностью прекратить, скажем, естественный прирост населения в какой-нибудь стране, потому что в соперничестве с марионетками у женщин не было бы никаких шансов. Стерилизация целых народов, канализирование сексуального влечения – вы представляете себе? Нет, я вовсе не восхищаюсь такими вещами, они меня ужасают. Ну, может, восхищаюсь, самую чуточку. В конце концов, я все-таки принимала участие в работах, которые когда-нибудь смогут оказаться переломными.

– Да, да, переломят хребет человечеству. Мне думается, что вы, по счастью, ошибаетесь. Если вы правы, то достаточно было бы спрыскивать агенток такими духами.

Она вежливо улыбнулась, словно удивленная моим низким уровнем интеллекта.

– Вы не понимаете. Духи смешиваются с естественным запахом кожи, и окончательный эффект предвидеть очень трудно. А это был естественный запах ее кожи, под ним уже ничего не крылось. И ко всему этому специально разработанная, уникальная масса, имитирующая поверхность тела и обеспечивающая скольжение, когда гладишь рукой. Такого удовольствия от прикосновения я никогда не испытывала. Я, – она исподлобья взглянула на меня, – я – женщина – до вас это доходит? Я уж не говорю о пропорциях ее фигуры, результате компьютерной обработки данных со снимков многих манекенщиц… – Она умолкла, словно не желала больше ничего сообщать.

– Вы говорите страшные вещи.

– Извините, – через несколько секунд с поразительной кротостью произнесла она. – Я вновь была в том зале, ощутила то мгновение, забыла о своем позднейшем знании. Позднейших размышлениях. Вы правы. Понимаете, очевидно, это побочные следствия той работы: легко отрываешься мыслью от действительности, воображаемое становится на миг реальным. Почти реальным.

Потом, в восемьдесят седьмом году, после смерти отца Кшиштофа, было уже не так хорошо. То есть для нашего проекта просто великолепно. Кшиштоф менялся прямо на глазах: вел себя все более странно. Он мог часами смотреть на меня или вынюхивать как собака следы моего присутствия. Если бы между ним и мной не было Аглаи, я бы стала его слегка побаиваться. Тогда-то он и начал пить. Его привязанность ко мне обрела какой-то… дикий, двусмысленный характер. Как я думаю, двусмысленный даже для него. Как-то ночью он ни с того ни с сего проснулся; дежурила тогда не я, мне рассказали… И вот представьте такой диалог: Кшиштоф, еще полусонный, открывает глаза, смотрит на Аглаю и говорит: «Мне приснилось, что я был на небе?» Моя сменщица гладит его по лицу: «На небе? А я там была?» А он в ответ: «Да. Ты была Снежной королевой». Интересное объяснение в любви, да? Но утром он сказал, что ничего не помнит.

Думаю, в тот период до него стало доходить, что он превратился в некое подобие наркомана, и ваша книга подтвердила это мое предположение. Как раз тогда он мог еще что-то сделать для себя, и я очень желала ему этого, но в то же время вынуждена была держаться установленных правил. Я расхваливала его стихи, но он бросил писать, словно осознав, что слова не удовлетворяют его. И вообще любая творческая реакция на события перестала быть для него необходимостью. За эти три года из человека, который играл по десять часов в сутки, он превратился в нечто наподобие гриба. Я все время думала, как вырвать его из этого состояния, но меня сдерживали правила проведения эксперимента, и к тому же меня все время прослушивали, так что я не могла сказать ему напрямую: «Старина, возьми себя в руки. Делай что-нибудь: карьеру, деньги, да что угодно!» Человек, черт возьми, это не простейшее с хлорофиллом внутри, а тот, кто осуществляет активный взаимообмен с миром… Что-то получает, но и что-то отдает. Но и я тоже увязла в Аглае. Мы оба были в западне. И вот я неожиданно получила приказ привести марионетку в центр управления, вошла внутри нее в дом, в наш зал, увидела – ее глазами – себя в тех обручах, марширующую на месте. Услышала, как обычно, сообщение: «Стоп. Конец работы». И когда сняла упряжь, стала переодеваться в нормальную одежду, обратила внимание на улыбку на лице руководителя, в которой было безмерное облегчение: «Ребята, мы закончили с этим! Собираем манатки». А мне он сказал: «Ты заслужила полугодичный отдых на Черном море, если только не предпочтешь Кубу». Я стояла как громом пораженная. Техники далее смеяться стали: «Гляньте, как она зависла! Иренка, где у тебя кнопка, чтобы включить?» Один из них схватил меня за грудь, я дала ему по физиономии. Все смолкли. Вообще, он имел право удивиться: за четыре года они насмотрелись на меня в этих обручах, наслушались того, что я говорила Кшисю, особенно по ночам, – я понимала это, не хотела понимать, но понимала и внезапно ощутила себя шлюхой. «Извини, нервы, – сказала я ему, – это все-таки шок». Руководитель обнял меня: «Придется тебе, Иреночка, заново учиться жить. А потом будешь тренировать наших девушек». А я думала только одно: если через десять минут я не окажусь в одиночестве, то кого-нибудь точно убыо.

Женщина впервые сделала неожиданный, резкий жест, а так все время она сидела неподвижно как сова, только надевала и снимала эти свои очки; сейчас она закрыла глаза ладонью.

– Они это предвидели, – через какое-то время произнесла она. – За мной тут же приехала военная санитарная машина. Меня увезли из города… на природу…

 

7

Женщина довольно долго молчала. За ее спиной я видел панораму того берега Вислы с багровым солнцем, касающимся крыш высоток: идеальный вид на открытку с приветом из Варшавы. А напротив меня, вновь неподвижно замерев, сидело это духовно и физически отвратительное существо, кажущееся еще уродливей из-за бурого косматого парика и нелепых допотопных очков. Я подумал, какую мину скорчил бы пан Кшись, увидь он ее так же, как вижу я, и мне захотелось смеяться. За спиной у меня что-то скрипнуло – во мгновение ока веселье бесследно развеялось, я резко обернулся, но никого, кроме нас, не было. Мое движение вырвало Ирену из задумчивости.

– Нет, не думаю, чтобы кто-то сюда пришел. Мне кажется, я предприняла все меры предосторожности. Адрес отдельно, срок встречи отдельно, контакт установлен с помощью кода, известного лишь немногим… Разумеется, там тоже работают профессионалы. Вы могли разбудить чудовище, у которого по-настоящему длинные руки. Но раз уж нам позволили встретиться… Когда будете уходить, мы откроем дверь из кухни на другую лестницу, вы выйдете на соседнюю улицу. И как можно быстрей идите в сторону трассы Восток – Запад, там для них слишком много народа. А мне все равно.

– Не преувеличивайте. Это только говорится легко.

Она ответила мне какой-то неопределенной улыбкой и продолжила рассказ:

– Ту местность даже нельзя было назвать сельской, санаторий находился среди Мазурских лесов. Я была какая-то совершенно одурманенная и уже засыпала, но все-таки помню последние километры: с шоссе мы свернули на гравийную дорогу возле щита: «Въезд воспрещен, лесопитомник». Потом еще поворот налево у очередного щита: «Заповедник, прохода нет». Через несколько сотен метров очередной резкий поворот, на сей раз в противоположную сторону, и тут взгляду открывались будка часового и шлагбаум. «Военный полигон». Опять долго ехали, и вот показался небольшой дом, бывшая лесная сторожка, в которой устроили пансионат. Не молвив ни слова, я как автомат прошла в отведенную мне комнату и рухнула на постель. Потом мне сказали, что я проспала двое суток.

Я уже говорила вам, что ощущение это было похоже на смерть. На то, как люди воображают себе смерть. А места там очаровательные и совершенно безлюдные: огромные луга, по которым бродят цапли, а из-под ног вспархивают куропатки; длинные аллеи верб – когда-то там была деревня, – березовые рощи, еловые леса. Весна. И ни живой души в радиусе многих километров. Озеро с чистейшей водой, с удобными спусками на берег, вдоль которого трудолюбивые солдатики вырубили тростники. В таких декорациях все то, что происходило со мной, очень скоро начало мне казаться сном, в общем-то кошмарным сном: да может ли быть, чтобы я, студентка-отличница факультета информатики, в продолжение нескольких лет обманывала приличного человека, которому сломала карьеру, ради того только, чтобы предоставить советской разведке психологическое оружие? Чтобы без любви или, что еще хуже, с любовью симулировала любовные акты, выводившиеся на экраны мониторов для каких-то типов, которым хотелось поиграть в мирную войну? Неужели это была я? Проблема моя состояла в том, что я уже не знала, кто я. Я уже не была Зофьей, это было совершенно ясно, но и Иреной тоже нет. Ирена осталась где-то там, в комнате, где в картонной коробке под окном тихо покрывался плесенью Данусин жакетик… В первый и последний раз с каким-то облегчением я поддалась чувствам и подолгу плакала, глядя вечерами на огонь в камине, и уже не знала, почему я плачу, – от радости, что все наконец кончилось, или от стыда, а может, от тревоги и тоски. Ведь меня вырвали из самого средоточия некоей жизни, пусть странной, основанной на лжи, но жизни, которая, я не могла не признать, была по-своему притягательна. В пансионате жили три человека: заведующая, мой психолог и я. Несколькими сотнями метров ближе к обитаемому миру, неподалеку от шлагбаума с часовым, стоял еще один дом, где жила обслуга, четверо не то пятеро солдат, которым, похоже, строго-настрого приказали не приближаться ко мне ближе чем на двести шагов. Но и те двое в пансионате обращались со мной, как с каким-то хрупким предметом. Все делалось так, как я хотела; не помню, чтобы раньше или после кто-нибудь относился ко мне с такой же деликатной предупредительностью. Вот только психолог следил, чтобы я ужинала не позже девяти, а когда наступала темнота, решительно отправлял спать. Я любила играть с псом, который вроде был цепным, но ластился, как обычная комнатная собака; иногда я спускала его с цепи, и мы шли на прогулку. В одну сторону я довольно скоро доходила до высокой сетки, но когда шла в противоположную, мне ни разу не удалось дойти до границы этой территории. Вечером мы слушали музыку или жгли около дома костер. Я была у них задокументирована так же подробно, как когда-то Кшиштоф: на кассетах и компакт-дисках были мои любимые произведения времен учебы в университете, заведующая готовила мои любимые кушанья, которые я и сама-то уже позабыла: во время работы с Аглаей есть приходилось наскоро, и кормили меня, как спортсменку, калорийной пищей, пить давали напитки, восстанавливающие силы, а сейчас вдруг гречневая каша, омлет с зеленым горошком, однажды даже была кулебяка. Я все больше разговаривала с приставленным ко мне душеведом; да, я знала, что он работает на них, но, в конце концов, чем я была лучше его? А он, несомненно, хотел мне помочь. Я отдавала себе отчет, что полностью расклеилась. И это была не только проблема самоидентификации, хотя разделение моих и не моих воспоминаний составляло для меня большую трудность; гораздо хуже было то, что, если не считать чисто физических удовольствий – сидеть на солнышке или смотреть на окно, по которому стучит дождь, – я не сумела выработать однозначного эмоционального отношения к миру. Я думала: «Мне хорошо», – и одновременно: «Я этого не заслуживаю». Мне недоставало тех устройств и приборов, того пространства, и, когда я уже готова была разрыдаться от тоски, неожиданно разражалась смехом, до того нелепым все это мне казалось. Я испытывала гордость, и в то же время мне хотелось спрятаться со стыда в какую-нибудь мышиную норку. Психолог успокаивал меня, уверял, что это пройдет.

Ну что ж, он оказался прав.

Он велел мне проводить много времени перед зеркалом, приносил фотографии, которые каким-то образом добыл из моей квартиры, хотя она все эти годы стояла запертая, под присмотром родителей; он велел мне рассказывать о себе, но, если я начинала говорить о Зофье, не возражал.

«Выброси все это из себя, девочка, – повторял он. – Вещи названные перестают доминировать, позволяют облечь себя в слова и с этой минуты становятся мертвыми. Никто не переживал ничего, подобного тому, что пережила ты, ты, словно космонавтка, рассказывай же мне, рассказывай».

И я говорила, но я вовсе не хотела убить в себе Зофью, то есть Зофью-то, наверное, да, но вовсе не чувство верности Кшиштофу. И все чаще задумывалась, как он там справляется без меня. Я выработала поразительную ловкость: сперва рассказывала о своей жизни в течение последних лет, почти не вспоминая о Кшиштофе, но потом, когда мне пришло в голову, что психолог, должно быть, пишет какие-то отчеты и в конце концов поймет, что означает отсутствие в этих монологах моего партнера, начала придумывать. Кшиштоф стал литературным героем, да, да, стал он им впервые именно тогда, а не под вашим пером. Я плела истории, почти неотличимо похожие на те, что я переживала в действительности, но все-таки другие. А когда перебирала в выдумке или касалась проблем, о которых психолог имел подробные данные, он, случалось, прерывал меня и, поглаживая по руке, говорил: «Тебе показалось, деточка, этого не было». Я соглашалась, что он прав, и продолжала врать, но уже тоньше. Я хотела счистить с себя Зофыо, но не вымести вслед за нею Кшиштофа, вопреки душеведу, который так определил мою задачу: «Ты должна очиститься от всего, что там с тобой происходило. Кто такой Кшиштоф? Чужой человек, с которым ты по-настоящему и знакома-то не была. Ты ведь даже не видела его собственными глазами». Вроде бы так; иногда я с тревогой задумывалась, а узнала бы я его, если бы увидела его своими глазами, а не через очки упряжи? И однако он не был мне чужим: все то, что раздражало меня в первые месяцы, пьянство, которое под конец нашей акции я старалась как-то ограничить, канализировать, перестало иметь какое-либо значение. А воспоминания о тех минутах, когда он умел проявить зрелую нежность, преданность – таких минут было страшно много, – совершенно выбивали меня из колеи. Словно я обидела не только и не столько его, сколько себя. Словно перестала всерьез относиться к чему-то, что постоянно происходит между людьми и без чего нет настоящей жизни. Словно я это что-то измарала. Чудесное слово, не правда ли? Никто его сейчас не употребляет. А мне приходится.

Вот так это и шло. Минули апрель и май; с началом лета я научилась идентифицировать себя как Ирену – ту Ирену, которая спокойно живет где-то к югу от Ольштына, играет с собакой и как раз заново начала учиться плавать. Когда первый раз входишь в воду, ощущение не слишком приятное, отдаленно напоминавшее ощущение от надевания упряжи, – но потом я почувствовала, что озеро, оно естественное, настоящее, мокрое. Я ныряла и превращалась в подводную лодку. На дне переворачивалась на спину и смотрела на солнце. И позволяла вытолкнуть себя наверх, выпуская постепенно воздух и гудя, как двигатель корабля, а когда выскакивала на поверхность, то взрывалась смехом. Однажды я начала расспрашивать, что с моими сменщицами, что с группой, работавшей с Анастасией, однако психолог отрезал: сейчас это уже не имеет значения. Я поняла, что никогда про это не узнаю. И одновременно чем лучше мне было, чем большую радость я чувствовала от пребывания там, тем отчетливей понимала, что так просто это не может кончиться. И я решила вернуться. Вырваться из этой сладостной тюрьмы. Да, потому что, если я была Ирена – а я была ею, – я не могла согласиться с несправедливостью, причиненной тому человеку. «Никакой тренировки „наших девушек"», – с яростью думала я. Но я была уже настолько разумна, что ни с кем этими мыслями не делилась.

Я старалась выиграть время и потому вела себя, как раньше. Ходила на прогулки, читала книжки, которые привозили по моему заказу, в пансионате наконец появились газеты. Однажды весь дом заполнился мухами, это было подлинное нашествие. После обеда разразилась чудовищная буря, хлынул проливной дождь, молнии вспыхивали одна за другой и причем рядом друг с другом. Видно, мухи чувствовали дождь. Я объявила, что с меня хватит мухобойства – мы их били все утро, – что я предпочитаю вымокнуть, и села на скамейку возле дома. Я говорила себе: «Ирена, не затем ты изучала точные науки, чтобы сейчас не суметь вести себя разумно». Рассуждения мои выглядели так: из-за того, что я знаю, они никогда не выпустят меня из своих лап. Либо я буду готовить им кадры, либо, а это вполне возможно, они меня убьют. Ежели я буду проявлять признаки выздоровления, они в конце концов заберут меня в Союз. А ежели не буду, засадят в дурдом. Там, наверное, полно людей, рассказывающих истории, подобные моей. А вот ежели я сбегу и установлю контакт с Кшиштофом, вдвоем мы что-нибудь придумаем. Внезапно Кшиштоф стал моим спасением. Помогая ему, я могла помочь себе.

И тогда до меня дошло, что любой старательно разработанный план бегства отсюда будет хуже, чем незамедлительный побег (мне тогда пришло в голову выражение непосредственная акция). Во-первых, потому что на должности психолога у них, вне сомнений, специалист высочайшего класса, а я все, что делала в течение последних трех лет, делала при посредстве марионетки; мое собственное тело легко могло подвести меня. Кроме того, существовала опасность, что, прежде чем я придумаю надежную дорогу бегства, они предпримут средства предосторожности. (Так можно сказать? Ведь вы не филолог.) Во-вторых, в том случае, если меня поймают, я превращаюсь в опасную преступницу, способную выдать строго охраняемый секрет, а вот если я убегу немедленно, без подготовки, у меня есть шанс предстать в роли сумасшедшей. Относительно не опасной. Так значит – в путь! Я и так засиделась здесь. Я вскочила и помчалась под ливнем в ту сторону, где, как я знала по прогулкам с собакой, была ближе всего металлическая сетка. На мне был тренировочный костюм, я промокла до нитки, ветки хлестали меня по лицу, и вдобавок все произошло так же быстро, как завершение проекта «Венера», – что называется, отсечь одним ударом. Но, возможно, так и должно было быть, возможно, так было для меня легче всего. После десяти минут безумного бега я буквально врезалась в сетку, благодаря чему могла не мучиться сомнениями – под током она или нет. Я вскарабкалась по ней, впервые за много лет благодаря Бога за то, что в детстве дружила с мальчишками и лазала по деревьям. Я побежала дальше, молясь, чтобы то шоссе, по которому меня сюда привезли, не делало какого-нибудь гигантского поворота вправо, потому что тогда я вполне могла бы бежать параллельно ему до самого вечера – то есть до того момента, когда меня поймают. Поворот был, но в мою сторону, так что я довольно скоро уже стояла на обочине. Время от времени по шоссе проезжали машины, уже начались отпуска, и под таким ливнем у нестарой женщины в мокром тренировочном костюме были большие шансы, что ее подвезут. Третий водитель затормозил. Мне безумно повезло, в России говорят: «Дуракам везет»: он ехал в Варшаву.

 

8

Она умолкла, а у меня возникло неприятное впечатление, что я просто-напросто выловил из моря житейского двух сумасшедших: сперва алкоголика, а теперь вот эту. В ее рассказе таилось безумие, я это явственно чувствовал: подводные лодки, искусственные тела, даже эти мухи перед дождем – все словно бы тронутое ржавчиной сумасшествия, которому, возможно, я сам дал толчок, напомнив своей книгой какой-нибудь давнишний, может быть, происходивший много лет назад разговор с паном Кшисем. Невозможно было отрицать, что она знает настоящее имя Клещевского. И теперь все это вырвалось из нее бурлящей, горячечной фантазией. Фантазией, отводящей ей центральное место во всей этой истории. И центральное место в мире: кто, как не она, вкусила вторую жизнь, эрзац бессмертия, а сверх того такое чувство, ради которого мужчина бросает все? Теперь я уже не опасался, что за моей спиной что-нибудь произойдет, – что там может произойти? – я боялся женщины, сидящей напротив меня, ненормально экономной в движениях, быть может, собирающейся с силами для неожиданной атаки, а может, как раз и атакующей меня словами, миазмами своего изуродованного воображения. Я жалел, что пришел сюда, почти жалел, что написал этот роман, который должен был стать чем-то очищающим, ни к чему не обязывающей игрой, реакцией на мои личные неприятности, возможно, в какой-то мере также воображаемым обольщением Марии (поскольку признаемся откровенно, пан Вальчак, кто стоял перед вашими глазами, когда вы так трепетно писали эротические сцены? На кого это должно было произвести впечатление? На Ежи?) А здесь сидело это больное чудовище и, похоже, выходило уже из терпения, оттого что я погрузился в собственные мысли и ничего не говорю.

– Это было в июне восемьдесят восьмого года? – спросил я, чтобы прервать молчание.

Она отрицательно покачала головой.

– Нет, в конце июля восемьдесят восьмого. Я попросила водителя подвезти меня, если это для него не большой крюк, к тому дому, где я жила с Кшиштофом. И только когда мы подъехали, меня вдруг ударило, что я совершила страшную неосторожность: тут они, надо думать, уж точно поджидали меня. Однако я знала места, где они обычно стояли, и там их не было. Все окна были темные, и в той квартире, этажом ниже, где все годы эксперимента бдела остальная часть охраны, – тоже. Я на цыпочках поднималась вверх, около их двери буквально умирала от страха. Нажала на кнопку звонка, но Кшиштоф не открыл. И вообще там никаких признаков жизни не проявилось. Я позвонила второй раз. Но ведь если он меня – то есть не меня, а ее – любил, то должен был ждать этого момента. Но, может, он напился до положения риз. Если он только вообще жив. В третий раз я звонить не стала, мне было страшно. Удирала я оттуда, словно за мной гнались. Остановилась – поверьте, я не преувеличиваю – только через несколько кварталов.

Ситуацию, в какой я оказалась, благоприятной не назовешь. Была она, прямо скажем, кошмарная. Еще в пути, в машине, я начала понимать, что стратегия импровизированного побега имеет свои скверные стороны: в Варшаве я оказалась без документов, без денег, без одежды на смену. В чуть просохшем тренировочном костюме. КГБ не было нужды бросаться на поиски меня: первый встречный милиционер мог совершенно спокойно задержать меня. К тому же, думала я, если им известно, какие кассеты я любила слушать десять лет назад, то и предвидеть каждый мой шаг для них не составит большого труда. И однако они не подняли тревогу, не поджидали меня у дома Кшиштофа. Это могло означать что угодно: либо они сторожили его, а он куда-то уехал, либо не придали большого значения моему бегству (вполне возможно, психолог боялся признаться в собственном недосмотре и надеялся найти меня утром где-нибудь неподалеку), либо Кшиштофа уже не было в живых, а без него кто мне поверит.

Я как помешанная блуждала по улицам. Все было такое же, как когда-то, и, однако, изменилось. Дома страшно высокие. Что-то у меня произошло с восприятием, подумала я. И речь тут шла не только и даже, главным образом, не о зрительных ощущениях. Я чувствовала себя голой. Более того. Чувствовала себя так, будто с меня содрали кожу. Каждый порыв ветра причинял мне боль. Тогда-то я оценила свое пребывание на Мазурах; думаю, если бы не оно, в городе я точно сошла бы с ума. Чересчур много раздражителей. Да и сейчас я не была уверена, что не свихнусь. Вдобавок я еще расчихалась: как следует промокнув, я простудилась, ведь это был первый дождь за четыре года, под который я попала. К себе в квартиру я пойти не могла: раз они привезли мне фотографии, значит, у них были ключи, и они вполне могли поселить там кого-то. Например, Гришу. Мои родители, у которых были на всякий случай вторые ключи и которые, по нашей договоренности, приезжали ко мне поливать цветы, спокойно спали у себя на Садыбе, уверенные, что их дочурка делает научную карьеру в Москве (позже я узнала, что они регулярно получали от меня письма, хотя я им не писала). А до утра было еще страшно далеко.

Но одно я понимала совершенно ясно: если я хочу, чтобы у меня получилось, мне нужно действовать парадоксально, бессмысленно, непредсказуемо. Как сквозь туман мне припомнилось, как во время проведения эксперимента мои русские коллеги восхищались одним своим знаменитым гроссмейстером, который выиграл у компьютера, использовав следующую тактику: десятка два первых ходов у него были совершенно абсурдные, тем самым он не давал машине выстроить стройную стратегию, а затем, в эндшпиле, нанес точные решающие удары. Мне надо было действовать так же, как он. Я стала вспоминать своих соучеников; прошло уже десять лет, и многие из них могли неоднократно сменить место проживания. Но мне терять было нечего, а перед рассветом свалиться без гроша за душой кому-нибудь из них на голову выглядело как идиотизм, вполне соответствующий выбранной мною стратегии. Три адреса мне удалось вспомнить. Я шла пешком. Ходьба немного меня разогрела. В первой квартире никого не было. Или же мне не открыли со страха – было два часа ночи. В следующем доме меня через домофон обозвали пьяницей и пригрозили вызвать милицию, я молниеносно удрала. В третьем мне открыл перепуганный мужчина, который что-то держал за спиной, возможно даже, нож (был уже четвертый час). Я в полном соответствии с правдой сказал, что ищу Януша Д., на что он мне ответил, что такой здесь не живет, и захлопнул дверь. Я чудовищно устала, мне хотелось расплакаться, но уже светало. В июле день начинается рано.

И тогда я подумала, что мне уже все равно, остановила такси, сочинила жалобную историю о том, что меня обокрали и что мне нужно добраться до Садыбы, и поехала к родителям. Вид у меня был бесконечно несчастный, и таксист даже не стал дожидаться, когда я ему вынесу деньги. Приличный оказался человек. Перед домом никого не было, ни топтунов, ни засады. Я ничего не понимала. Они что, ушли с рассветом, не веря, что я решусь на что-нибудь подобное? Вообще-то у родителей мог и разрыв сердца случиться. У отца, когда он мне открыл, лицо была такое… Единственное в своем роде, словами и не описать.

– И что же вы им сказали?

– Немного. Придумала, что неожиданно прилетела вечером из Москвы, но было уже поздно им звонить, а ночью вышла зачем-то на площадку, и дверь захлопнулась. Меня поразило, что отец как-то удивительно торопливо заталкивает маму обратно в спальню. Чуть ли не грубо. Он произнес что-то наподобие: «Как славно, что ты приехала, утром поговорим». А когда мама, явно вырванная из глубокого сна и еще как следует не проснувшаяся, снова легла, отец указал мне на мои кроссовки, все в грязи и мазурской траве. Думаю, то была отменная немая сцена. Он вопросительно глянул на меня, а я приложила палец к губам. В ответ он поднял бровь, я с детства любила эту его гримасу. Я поцеловала его в щеку. Он взял меня за руку и потащил в кухню. «Если бы на твоем месте стояла Дануся, – прошептал отец, – я бы знал, что она как минимум убежала из постели арабского террориста. Но ты? Ну, давай выкладывай».

Я все время действовала как автомат, но в тот момент по-настоящему растрогалась. И стала говорить что-то вроде: «Папа, я не хочу тебя обманывать, но правды сказать не могу. Дай мне все деньги, какие можешь. (Я помнила, что перед выездом в Советский Союз оставила им все свои сбережения в валюте, чтобы они не лежали в пустой квартире. Я боялась перевозить их через границу. Он добавил еще немножко своих денег.) Кроме того, я хочу взять рюкзак и палатку Дануси. Объясню все, как только смогу». И через час я была уже на вокзале с автомобильными правами, которые я получила, еще когда училась, а потом они мне не понадобились. А вот сейчас пригодились: не удостоверение личности, но все-таки хоть что-то. Какой-то милиционер, едва я вышла из дома родителей, проверил у меня документы. Возможно, случайность. Но я на всякий случай первым утренним поездом поехала в Гдыню.

– За Кшиштофом?

– За Кшиштофом. Я знала, что оставаться в Варшаве мне нельзя. Проверить, не живет ли он и дальше в нашей с ним квартире, я могла и из другого города – номер телефона я помнила. А если он уехал, то только туда. Я же сама ему наговорила те глупости, и он мог попытаться отыскать меня. Не меня, Зофью. Вот только – я это осознала в поезде – гэбэшники могли рассуждать точно так же. Так что это был далеко не гроссмейстерский ход. Меня охватила паника. В результате в Гданьске я пересела на электричку и вышла в Вейхерове. А оттуда – первым же подъехавшим автобусом – еще дальше. Не помню, как называлось то место. Там были рядом два небольших озерка. Дикий палаточный лагерь, какие-то дачи. Наконец-то я почувствовала себя в безопасности. Понимаете, случайный выбор, никакого плана. Чистой воды комбинаторика, бросок костей. Им пришлось бы прочесывать палаточные лагеря по всей Польше. Ну, по крайней мере, на всем Балтийском побережье. И притом до Гдыни было совсем не далеко. Вот только я жутко боялась поехать туда.

Необходимо было взвесить два фактора (я все время твердила себе, что должна сейчас блеснуть точным мышлением). С одной стороны, необходимо было на какое-то время затаиться. Не станут же они искать меня до бесконечности. С другой стороны, Кшиштоф тоже не будет бесконечно искать Зофью, и в конце концов может вернуться в Варшаву. А мне, кстати сказать, надо было найти какой-нибудь заработок.

Тем временем я ездила в разные места – в Вейхеров, Румию, а один раз так даже в Тчев – и звонила в квартиру Кшиштофа. Безрезультатно. Все время безрезультатно. Родителям я звонила реже, смешно сказать, но тут я больше боялась. Временами мне приходило в голову, что, прежде чем гэбисты схватят меня, меня прихватит нормальная паранойя. Вы знаете, до чего страшно жить в страхе? Вы все время заняты наблюдением за окружающими и поиском возможных путей бегства. Все время взвешиваете свои шансы. А вокруг отпускники, дети кричат, люди валяются на матрацах, сидят в шезлонгах, солнце, из приемников звучит «Лето с радио» – фон, подходящий для чего угодно, но только не для моей ситуации. Так я дотянула до последней недели августа и наконец решилась на Гдыню. Проход по центру стоил мне столько же, сколько все прочее до того. Нет, я просто была не в состоянии надолго обосноваться там. Но лето кончалось, и в старой палаточке, да при том что деньги таяли… В Вейхеров я возвращалась с газетой под мышкой. Я начала изучать объявления. И вот нашла в Сопоте предложение, которое меня устраивало: опека над пенсионеркой за какие-то гроши, как раз, чтобы не подохнуть с голоду, и ночлег. Свободное время с четырех до шести.

Я пыталась припомнить, что именно я говорила Кшиштофу как Зося о ее занятии проституцией (тогда я уже думала о Зофье – она), и прикинуть, где я могла бы его встретить. Хотя мне неоднократно приходила страшная мысль, что прошло несколько месяцев и его тут может уже не быть. В одной гостинице я заговорила с женщиной, по которой было видно, чем она занимается, и спросила про него: тридцатилетний мужчина, ищет брюнетку с браслетом на ноге – это была самая большая удача за последнее время, а может, даже и за последние годы, потому что ока принялась издевательски хохотать на всю гостиницу: «Может, это он и тебя искал, три вечера лапшу мне на уши вешал, да только описывал он настоящую принцессу». Я поинтересовалась, когда это было; по всему выходило, что в августе, недели две назад. Недели не месяцы, уже этого одного мне было достаточно, чтобы радоваться. Ведь из этого следовало, что он не покончил с собой, не запил, а ищет меня… Правда, проститутка весьма резко напомнила мне, что ищет он не меня, а Зофью, однако Зофья была для него потеряна.

– Да Зофьи никогда и не было, – прервал я ее. Она кивнула.

– И я – представляете? – я хотела ему об этом сказать.

Но тот разговор был для меня чрезвычайно важен, потому что я уже пала духом, мне постепенно становилось ясно, что Кшиштофа нет и, возможно, больше не будет, а я со своим пристрастием к бионике нашла себе довольно странное применение: убираю за симпатичной, впрочем, старушкой. И похоже было, что продвижение мне никакое не светило, – она вновь рассмеялась сухим саркастическим смехом. – Даже на трудовой стаж я не могла рассчитывать, ведь это же происходило еще в ПНР. И тут я его встретила.

 

9

– Как вам это рассказать? – произнесла она через несколько секунд, но исключительно невнятно, словно у нее произошло что-то с дикцией или словно (впечатление было как раз такое) она каким-то незаметным для меня образом заглотнула под столом несколько рюмашек. – Да и надо ли? У вас не возникает впечатления, что в словах и вправду есть нечто… лишающее жизни? Этакая подозрительность поименованного? Я уже столько зла ему причинила, что, наверное, должна была бы молчать, уберечь это ради него и ради себя. Только вот если вы об этом не узнаете… то он тоже не узнает. В его глазах я останусь странной особой, которая прицепилась к нему на улице. Хотела его заклеить. Похоже на то, что никаких предчувствий не существует. Нет ничего, ни порывов сердца, ничего такого, чем нас пичкают в школе. Как ее звали? А, Изольда… Изольда ведь всегда узнавала Тристана, да?

– Нет, – чуть усмехнулся я, – не всегда.

– Нет? Видимо, я плохо помню.

Во всяком случае с нами, не вдаваясь в общем в подробности, было так: я обошла уже, наверное, все гостиницы и питейные заведения в городе и после того разговора с проституткой приняла решение ежедневно два часа прочесывать центр Гдыни. Я уже перестала верить в кагэбистов за каждым углом. «Может быть, я переоценила свое значение?» – думала я. Что-то подсказывало мне, что сейчас начинается действительно опасный период: я утрачиваю инстинкт самозащиты. Утрачиваю бдительность, а ведь они, если они действительно существуют, по-прежнему жаждут схватить меня. Но, с другой стороны, утешала я себя, я ведь применила стратегию гроссмейстера. «Я так умно, – льстила я себе, – запряталась, переждала, и теперь в любой день могу встретить его». До обеда я занималась своей старушкой, временами ходила по ее просьбе в магазин, читала ей. А в четыре – на два, а иногда и на три часа исчезала. Потом возвращалась: умывала ее и укладывала спать за ширмой. Она удивлялась, что меня устраивает такая работа, но, похоже, не слушала моих объяснений. Кстати сказать, достаточно туманных.

Но встретила я его не тогда, когда у меня было свободное время, а когда утром возвращалась от мясника: у моей пенсионерки иногда просыпался волчий аппетит, и она требовала бифштекс с кровью; я всякий раз, когда готовила их для нее, боялась, что кончится это обвинением в убийстве, потому что старый организм может не выдержать такой пищи, и я буду виновата, однако дочка, которая платила за уход, успокаивала меня (не думаю, что она хотела избавиться от матери): «Знаете, не надо идти маме наперекор, она этого не переносит, злится. А инсульт куда опасней несварения желудка». Надо сказать, старушка обычно съедала небольшой кусочек, видимо, дело тут было в том, чтобы почувствовать вкус, а может даже, просто вспомнить его. И вот как-то она послала меня к мяснику за вырезкой. Возвращаюсь я и вдруг вижу – он.

Человек, которому я поочередно вынуждена была причинить зло, хотела помочь, причинила зло. Идет как ни в чем не бывало, чуть ссутулясь, в волосах появилась небольшая седина. Но это он. У меня не было ни малейших сомнений, хотя еще десять минут назад я могла тревожиться на предмет того, узнаю я его или не узнаю. Кшиштоф. Я замерла с этой своей сумкой, в которой лежал кровавый кусок мяса, а он, разумеется, прошел мимо – меня ведь он не знал и притом думал, наверное, о чем-то другом. Он был трезвый. В мятом плаще, похудевший, но трезвый. Пришелец из иного мира.

Я повернула и пошла за ним. И вдруг поняла, что не знаю, что дальше. Быть может, нужно просто пойти своей дорогой: Кшиштоф не умер, как-то приспособился, я могла принести только еще больше смятения в его жизнь. Кто знает, возможно, самое худшее из причиненного мной ему было сделано как раз тогда, потому что я не оставила его в покое, не дала ему идти каким-то своим путем. Но человеку всегда мало того, что есть. Знаете, если он что-нибудь чувствует, то у него ощущение, что это самое важное предчувствие, важнее быть не может, и уж оно-то не подведет. А чувства, как раз напротив, обманывают. Подсовывают самые худшие решения. Самые глупые. Можете качать головой; но я-то знаю. И внезапно меня как ударило: ведь я за ним слежу. А он дошел до станции, сел в электричку, доехал до Гдыни Главной, а потом прогулочным шагом двинул в сторону сквера Костюшки. А там вошел через служебный вход в Музыкальный театр. Я переждала минутку и спросила у вахтера, кто этот человек. И вот так я узнала, что он работает аккомпаниатором. Для начинающих актеров.

То обстоятельство, что он поселился в Гдыне постоянно, что нашел работу, хоть чуточку связанную с профессией, которую я отняла у него, растрогало меня. Но в том его отсутствующем взгляде, который я поймала на улице… мне показалось и, как выяснилось, верно показалось, было что-то скверное, какая-то… пассивность. Что-то его несло, и он покорялся этому, но сам уже ничего не хотел, ничего не ждал. Знаете, как мертвец. Мертвец, который по привычке ходит, двигается. Мне было жаль его, но я бы не хотела, чтобы вы сочли, что это была жалость. Кто знает, быть может, он мне был нужен куда больше, чем я ему. Он по-прежнему оставался самим собой, оставив в стороне все прочее. А я уже не могла дать ему Аглаи. – Что-то, похожее на улыбку, мелькнуло у нее на губах. Какое-то время она занималась очками, передвигая их туда-сюда по столу. Наконец, не глядя на меня, произнесла: – И запаха ванили тоже.

В тот день в свободное время я сразу же отправилась к Музыкальному театру. Когда он выходил около шести, – я должна была бы уже возвращаться к моей старушке, которая, надо сказать, в тот день изрядно нервничала, так как я вернулась от мясника на углу только через два часа, – я подошла к нему и с наивным видом спросила, не может ли он порекомендовать что-нибудь из репертуара, потому что я тут недавно, а слышала… Короче, этакая незамысловатая чушь. Возможно, он решил, что к нему пристала одинокая девушка, которая ищет общества; мужчины, знаете ли, склонны к таким умозаключениям… Он вежливо отвечал мне, и по тому, как он со мной разговаривал, было совершенно очевидно, что он чудовищно одинок. Он никуда не торопился, вы понимаете, что я имею в виду? А я ведь для него была никем. Он проводил меня до вокзала, я сказала ему, что живу в Сопоте. Да, тогда я попыталась воспользоваться советами той русской актрисы. Опять. Но впервые без недобрых намерений.

Так мы начали встречаться; было ясно, что он убивает со мной время, которого в его жизни стало страшно много. Он перестал искать Зофью. Смирился, как смиряются – даже не знаю, с чем сравнить, – с собственной смертью, если после нее что-то чувствуют. От него веяло ощущением поражения, прикрытого, можно даже сказать, обаятельной элегантностью. Временами цинизмом. Я старалась слушать его, но он говорил куда меньше, чем когда-то. Словно отвык от излияний. А может, считал, что слишком мало знает меня. Уже на второе свидание я шла с твердым решением рассказать ему все. И на третье тоже. И на четвертое. Все никак не могла собраться с духом. Однажды я попыталась дать ему знак, использовать свое знание о нем. Я перечислила ему его любимые кушанья. Он обратил это в шутку, словно вообще не заметив, что я говорю. Я разозлилась и – я понимаю, что это, наверное, страшно, упомянула «Песню Роксаны». Сказала что-то в том духе, что мне она нравится. Он бросил на меня такой взгляд, какого я вообще не видела у него; то была невероятная смесь злобы и боли. Потом, когда мы уже прощались в тот день, он сказал мне: «Ты смотрела „Касабланку"? Помнишь, там Рик запретил играть в своем кафе „As Time Goes By"? Это чудачество, но я не хочу слышать о „Роксане"». Я извинилась и приняла решение, никогда больше ничего подобного не делать. Ведь вполне достаточно было с ним подружиться. Чтобы он не был один.

Однако оказалось, что недостаточно. В следующий раз он пришел на свидание со мной в таком состоянии, что я едва узнала его. Небритый и, сказать по-честному, не очень чистый. Он что-то бормотал, что едва встал с кровати, что у него бывают такие дни, что ничего не может с этим поделать. Тогда он рассказал о себе чуть больше, чем обычно, у меня даже возникло впечатление, что он мне исповедуется, однако вечером, когда я занималась своей пенсионеркой и восстанавливала в памяти все, что он говорил, я поняла: он говорил это себе. А то, что я его понимала, проистекало в основном от того, что я обладала этим чертовым запретным знанием о нем, о чем он, естественно, не подозревал. И совершенно не замечал этого. Я попыталась достучаться в нем до каких-нибудь планов на будущее. Сказала, что я понимаю: что-то у него в жизни не получилось, но у него еще многое впереди. Надо только попробовать. Кажется, – по лицу Ирены вновь пробежала тень улыбки, – вела я себя как дура, охотящаяся на мужа. Он мог меня осадить, высмеять, ранить. Понимаете? Сделать что-нибудь. – Она умолкла, словно внезапно опять перенеслась в то кафе.

В комнате быстро темнело, и через какое-то время в голове у меня возникло абсурдное предположение, что так мы и просидим до утра, не двигаясь, в молчании. В темноте. Я выждал минуту, может, две и решил напомнить ей о своем существовании.

– И что же он? – полюбопытствовал я.

– Я помню все до мельчайших подробностей, слово в слово, – продолжила она, словно не было никакого перерыва. – Наверное, ничего в жизни я так хорошо не помню. Он закурил и с сигаретой во рту бросил: «Попробовать? Еще раз? Но с кем? Ведь ежели по-настоящему, то ее не было. Я любил часть себя, выброшенную вовне, отождествленную с чем-то мертвенным. Даже не с человеком…»

– А вы что?

– Да, то был тот самый момент, когда у меня появился шанс. Возможно, то была даже моя обязанность. Просто сказать: «Неправда. Я сижу рядом с тобой». Другое дело, поверил бы он мне, но после всего, что было… – Она передернула плечами. – Однако все дело в том, что я только что приняла решение подружиться с ним. Стать для него близким человеком, не той женщиной, но кем-то новым. А если бы я сказала, то получилось бы, что к нему в дружбу втирается некто, кого он должен ударить. Как минимум.

– И вы не дали ему этого шанса.

– Да, этого шанса я ему не дала. Я услыхала свой голос: «Не понимаю». Он глянул на меня и произнес: «А ты и не должна понимать». И попрощался со мной.

– А что дальше?

– А ничего дальше. – Звучало это, как смягченный приступ эхолалии, словно ей проще было паразитировать на моих словах, подпираться ими. Ее лицо, насколько я мог видеть его в сумерках, оставалось неподвижным. – Дальше ничего, – повторила она. – Это была наша последняя встреча.

– Он уехал?

Сухой смешок, похожий на кашель.

– Не уехал. То есть не он.

 

10

– На следующий день Кшиштоф не пришел на свидание, а я после тридцатиминутного ожидания вспомнила наш вчерашний разговор, и меня охватила паника. Больше десяти дней я была с ним и не набралась смелости сказать ему правду! Возможно, тело Аглаи было не так уж важно, может, я переоценила его значение, может, Кшиштофу помогло бы сознание, что нечто от той женщины, сведшей его с ума, осталось и находится рядом? Я стала думать, где его искать; разумеется, проще всего было бы отправиться к нему, но он не сообщил мне своего адреса, а я так и не придумала повода, чтобы спросить об этом. Мне казалось, что мы с ним начинали становиться ближе, но близость эта казалась какой-то формальной, холодной на фоне той близости – с Зофьей… И тогда я вдруг вспомнила, как он как-то сказал, что когда у него бывает скверное настроение, он вечерами гуляет по берегу моря. Я вскочила из-за столика, заплатила за недопитый кофе и выбежала. Уже смеркалось, но вечер обещал быть теплым, так что предположение, что он, бедняга, бродит где-нибудь по пляжу, казалось весьма правдоподобным. Только вот где его искать… Во мне что-то начало кричать: «Да, если я встречу его, все ему скажу, во всем признаюсь, хватит этой лжи, сперва мнимая любовь, потом мнимая дружба, обе основывающиеся на умолчаниях, я признаюсь ему, и, может, он поймет, почему я это делаю». (Хотя, вероятнее всего, он первым делом спросил бы, зачем я это сделала.) Моя старушка могла подождать, она и так проявляла безмерное терпение, после того как я ей нагло солгала, что безумно влюбилась; она просила только, рассказывать, как прошло свидание. PI я врала ей как нанятая, и даже не без удовольствия, потому что видела, что это ее развлекает. Я пошла по бульвару за Музыкальным театром, пристально всматриваясь в гуляющих, а потом, когда бульвар закончился, спустилась на пляж. Становилось все темнее, но я думала, что чем темнее, тем больше я ему буду нужна, если эта чертова тоска действительно выгнала его к воде.

Я защищалась от подобных мыслей, но можете поверить, идя по пляжу, я тогда, в сущности, отправляла большую панихиду по Кшиштофу. Я суммировала все, что он успел мне рассказать, все, что успела заметить, представила его жизнь изнутри, представила, как он должен чувствовать себя, лишенный всех своих амбиций, подсознательно осознающий, что его обманули, – хотя неизвестно, не была ли действительность стократ хуже его представлений, – разыскивающий женщину, о которой он успел сказать, что ее не было, разыскивающий себя, непонятно какого, неопределенного, и мне показалось абсурдным, что он все еще (я на это так надеялась) живой, что находит в себе силы продолжать все это. Я припомнила так рельефно и ярко, как давно мне уже не случалось, все, что видела как Зофья, но теперь это было обогащено его запахом, легкой влажностью ладоней и столькими различными нюансами, которые я даже не смогла бы назвать и которые ускользали от Аглаи. И мне приходилось заставлять себя высматривать его на берегу, а не в воде. Его недвижное тело, покачивающееся на волнах. Я оплакивала его и, наверное, немножко себя – знаете, человек все-таки эгоист и проще всего вживается в другого посредством аналогии, а ведь моя ситуация была отнюдь не лучше, а может, даже хуже, потому что претензии я могла предъявлять только к себе. В сотый раз я оценивала свои поступки, пыталась понять, как могло получиться, что я впуталась во все это, а потом растущие любопытство и страх (потому что было страшно узнавать все больше и больше) не дали мне своевременно выйти. Правда, я могла говорить себе, что благодаря этому я узнала его, и сейчас мне казалось, будто он был чувствительнее, тоньше, чем мои друзья, в компании с которыми в школе и в университете мне было так хорошо, – и в моем восприятии Кшиштоф становился все значительнее, он был уже не глупым мальчиком-переростком, отравленным ядовитым тщеславием его матери, но живым, достойнейшим человеком, которого я искалечила. Тем временем я дошла до мола в Сопоте, было уже страшно поздно, и я поняла, что на этот раз я Кшиштофа не увижу. Я даже и не думала, что не увижу уже никогда. Во мне была такая уверенность, что у меня даже мысли не возникло, что никаких встреч у нас больше не будет. Хотя несколькими минутами раньше было такое чувство, будто я его похоронила – в море.

Надо было возвращаться, но когда я подошла к «Гранд Отелю», мне показалось, что около беседок стоят какие-то мужчины, которых я когда-то уже видела. Ничего конкретного, то были вовсе не Гриша или Андрей; бдительность пробудило только то, что самым краешком сознания я зарегистрировала знакомые типы. Откуда-то знакомые. Я тотчас же повернула и, заставляя себя не бежать, пошла обратно. Я уговаривала себя: «Спокойно, Иренка, где-где, но только не в Сопоте, не сейчас, они давно уже перестали тебя искать», – но тем не менее я вновь испытала стресс, который не отпускал меня после бегства с Мазур. Я уж почти забыла про этот страх, и вот он вернулся. Я спугнула чаек, которые устраивались на пляже, готовясь ко сну, и, когда они с криками взлетели, подумала, что птицы выдают, где я. Привлекают ко мне внимание. Я боялась оглядываться. А идти по песку было страшно трудно. И я думала, только бы добраться до новых раздевалок, а там я сверну в курортный парк, и я уже почти поворачивала, но вдруг заметила какого-то мужчину в плаще, он стоял и курил; в темноте я его практически не видела, только огонек сигареты, но этого оказалось достаточно: я побоялась пройти мимо него. И я повернула обратно, и опять шла вдоль этого чертова моря, но уже не вдоль дюн, а там, где вода почти что лизала мне туфли, хоть это было очень страшно: ведь когда ночью не видишь горизонта – вам такое знакомо? – чудится, будто это само небо, а вернее сказать, даже не небо, а черное ничто подкатывает тебе к ногам и так алчно плещется, хлюпает, чтобы только ты вступил в него, и тут-то ты и попадешься. И будешь падать. Вечно. Я поймала себя на этой мысли, хотя человек я трезвый и вроде бы понимала, что если что-то мне с этой стороны и грозит, то самое большее – промочить ноги. Но преследователи, шедшие за мной, отсутствие Кшиштофа, отсутствие чего-либо, на что можно опереться, ибо все представлявшееся мне когда-то важным расползалось в тот вечер, создавали ощущение полного одиночества; может быть, поэтому спокойные вечерние волны казались мне алчным небытием. Алчущим меня.

Я шла быстро, насколько была способна, через некоторое время обернулась и практически уверилась, что за мной идут двое, но по какой-то причине отнюдь не спешат, а ведь каждые несколько сотен метров имелись, хоть я в темноте отчетливо не видела, выходы с пляжа, и там бы я скрылась от них. В какой-то момент я уже даже собралась свернуть, но что-то меня остановило: если их не беспокоила такая возможность, то это означает, что они к ней подготовились и по приморскому парку параллельно мне идет их человек, и если я сверну, то попаду прямо ему в лапы. Приходило ли вам в голову, что можно мучиться от клаустрофобии на открытом пространстве, самом открытом, какое только можно себе пожелать, – на морском берегу? Я шла, разыскивая на песке тропку, на которой уравновешивались бы мои страхи, тропинку относительной безопасности на равном расстоянии от стены деревьев за дюнами по левую руку и плещущегося простора, по правую. Плещущегося, облизывающегося при мысли обо мне. И я старалась не замедлять скорость, чтобы точно такое же расстояние, что отделяет меня от берега и дюн, было бы между мной и теми двумя, которые шли за мною следом.

Между Сопотом и Гдыней есть такое место, где пляж кончается, высокий берег подступает к самому морю, а у его подножия уложены бетонные плиты. А перед этим местом открывается слева заросшее деревьями ущелье, достаточно пугающее после наступления темноты, но я вспомнила о нем с неподдельной благодарностью. «Там сверну и скроюсь», – думала я по-прежнему на грани истерики. Да, собственно говоря, уже за гранью. Иногда мне казалось, что я захвачу их врасплох, если побегу, иногда, что, напротив, спровоцирую погоню, а шансов убежать от них у меня явно не было, я устала, так как шла чудовищно долго. И вот уже замаячил этот высокий берег, но я не хотела преждевременно сворачивать, чтобы не предупредить их о моем намерении; наверное, действовала я не самым оптимальным образом, и все же, думаю, я сохраняла достаточное хладнокровие, например, не начала кричать. Чем бы это мне помогло?… И вот он уже был рядом, воронкообразный вход в ущелье, и тут я увидела очередных трех мужчин, вернее сказать, сперва услышала характерный звук коротковолнового приемника, а только потом различила их силуэты, и хоть знала, что это нелепость – но кто мог уверить меня в противоположном? – мне уже начало казаться, что за мной охотится, по меньшей мере, батальон, я почти что видела огромную эту цепь, окружающую меня со всех сторон. Они были везде. Несколько секунд я пребывала в нерешительности, в таком состоянии души я была готова броситься вплавь, будь я уверена, что так я спасусь, что ускользну от них, будь у меня хотя бы тень уверенности, однако меня удержала мысль, что, может быть, это-то им и нужно, может, они меня именно для этого и пугают, провоцируют, чтобы я бросилась в море и утонула, да, это был бы для них наилучший выход. И я пошла дальше, по бетонным плитам, которые были дьявольски скользкими; я помогала себе руками, в некоторые минуты ползла на четвереньках, уже почти что плача, и в то же время представляла себе, как поверху идут целые легионы их, поглядывают на меня с обрыва: «Ну как она там, идет еще? – Так точно, идет. Может, камнем ее, товарищ?» Так что ко всем моим страхам прибавился еще и этот, угроза таилась всюду: позади, слева, справа, наверху. И наверное, впереди; я даже на миг остановилась, подумав, что иду прямиком туда, куда они меня загоняют, однако мои преследователи, кажется уже впятером, шли вслед за мной по этим скользким бетонным плитам и вовсю ругались; я слышала их голоса и хоть не разбирала отдельные слова, но ощущала в их голосах гнев и недовольство, и темень была непроглядная; даже Варшава, когда я оказалась там после бегства с Мазур одна, без денег и документов, казалась мне теперь уютной, а тут, тут я дошла до предела и ясно это видела в темноте. Я шла, стараясь не поскользнуться, не свалиться в абсолютно черную воду, чтобы не облегчить им задачу; но шла уже без всякой надежды, и в иные минуты мне казалось, что меня окружает множество людей в черных плащах, точь-в-точь как на какой-нибудь унылой первомайской демонстрации; наверное, у меня была температура. Высокий берег отступил куда-то влево, началась курортная зона Гдыня-Орлово, так, кажется, называется это место, там есть еще такой короткий мол. На ступенях, ведущих на откос, опять стоял кто-то с коротковолновым приемником и уже даже не скрывался – я слышала, как он говорит: «Так точно, товарищ капитан, идет». Единственная надежда, мелькнуло у меня в голове, что все это мне снится, что у меня галлюцинации. Только вот где я проснусь? У меня возник страх, что опять в центре управления и опять мне придется надевать скафандр, чтобы управлять Аглаей.

Сейчас справа от меня был тот самый короткий мол, а у входа на него, естественно, очередная группа мужчин. У меня уже не было сил ничего придумывать, я подошла к ним как баран, подошла чуть ли не для того, чтобы умолять не мучить меня больше; пусть делают со мной, что хотят. Меня взяли под руки и провели на мол, считая со мной, там находилось человек двадцать. Потом уже мне пришло в голову, что я могла бы кричать, вырываться, возможно, кто-нибудь услышал бы; не стали бы они ликвидировать ради того, чтобы схватить меня, всех жителей прибрежного региона. Но я была, даже не могу сказать, в чем причина, то ли парализована страхом, то ли чудовищно усталая. А может быть, я просто устала от страха. Из темноты доносился стук мотора, и к молу пришвартовался катер. Меня втолкнули на палубу. Я почувствовала, что на руки мне надели наручники. Катер отчалил. «Значит, все-таки случилось», – подумала я, и знаете, в этот миг мне больше всего было жаль Кшися, а потом отца. Оттого что я так и не успела сказать им четко и ясно, как они мне были нужны. И оттого, что они так об этом и не узнают. О себе же я с презрением думала, что превосходна я была только во всяких подлостях, а когда хотела сделать что-нибудь доброе, то действовала глупо и неловко. Мы плыли в открытое море, и, если бы не наручники, я бы ни минуты не сомневалась, что меня собираются утопить, но меня сковали с каким-то парнем в кожаной куртке, который явно был из них, и я тогда сказала себе: «Я жива, пока нас соединяет цепь». И вдруг в темноте перед нами возникла какая-то громадина. Кто-нибудь другой, наверное, долго ломал бы голову, что это такое. Ну а мне голову ломать не пришлось: я знала. Черные ослизлые листы металла, огромная рубка, металлические скобы. Я вскарабкалась наверх – теперь-то уж точно я была у них в лапах. Корабль этот, в принципе, был экстерриториальный, стоило ему уйти под воду, и он переставал существовать. Внутри с меня сняли наручники, какой-то офицер подписал бумагу, поданную ему тем парнем, к которому я была прикована, они козырнули друг другу. И всё. Те покинули корабль. Я почувствовала знакомую вибрацию, и пол стал уходить у меня из-под ног. Мы шли на погружение.

 

11

Я пробыла на этой подводной лодке несколько месяцев без захода в порты. А может, я просто проспала эти порты, не заметила? Я совершенно потеряла ориентацию. Полностью. Вот так осуществилась моя мечта укрыться в подводной лодке: меня охраняли, главным образом от меня самой. Меня там держали как пассажира, пробравшегося зайцем, мне постоянно сопутствовал матрос, следил за мной, но не навязчиво, но я все равно не могла избавиться от впечатления, что надо мной висит смертный приговор, который по каким-то непонятным причинам все не приводится в исполнение. В общем не так уж сильно я ошибалась… Я не имела ни малейшего понятия, где мы находимся, но когда спрашивала об этом, а также, разумеется, о том, что будет со мной, – ответа никакого не получала. Экипажу, очевидно, дан был приказ не разговаривать со мной, хотя посматривали они на меня с интересом; все-таки я была единственной женщиной на такой глубине. Представляете себе? Несколько месяцев находиться среди мужчин, которые вроде бы смотрят на тебя (нет, нет, не смотрят, подглядывают), но стоит к ним обратиться, и они реагируют так, словно ты пустое место. Как будто тебя уже нет в живых. Чувствовала я себя все хуже, никаких гигиенических средств, условия поистине спартанские, и помогало мне только то, что я говорила себе: «Ничего, все равно это ненадолго». Наконец в какой-то из дней, а может, и ночью – я там совершенно не понимала, какая пора суток, – меня вызвал капитан и объявил, что с большим удовольствием утопил бы меня (ко мне он обращался не иначе как сука), но он не получил относительно меня никаких дальнейших указаний. А восстанавливать против себя защитников прав человека и всякую прочую сволочь, которая пользуется тем, что в стране такой бардак, он не намерен. Так вот пусть я запомню, что он дарит мне жизнь, но если снова вздумаю искать этого своего парня, те, кто надо, отыщут меня, и тогда уж мне не помогут даже Горбачев вместе с Шеварднадзе. Меня вывели на палубу, посадили в надувную лодку и отвезли на берег, на какой-то пляж. И уплыли. Я просто поверить себе не могла, что под ногами у меня песок, что ничего подо мной не вибрирует и что – все свидетельствовало об этом – кошмар, причем так стремительно, закончился. Было темно, я шла, спотыкаясь, по какой-то дороге, которая открылась передо мной за дюнами, совершенно не представляя, куда она меня приведет. Я даже в точности не знала, в какой я стране. Вокруг стоял высокий сосновый лес, а ближе какие-то маленькие деревца и кусты. Под ногами гравий, над головой полная луна, прямо как с олеографии. В кармане у меня по-прежнему лежали те деньги, которые я взяла с собой тогда в Гдыню, но в деревне, до которой я наконец-то добралась, – она называлась Бялогура, то есть я все-таки находилась в Польше, – оказалось, что стоят они десятую часть того, что стоили полгода назад. Я позвонила оттуда в милицию. Приехали из Гмины. Я сказала, что меня похитили, что я потеряла память и хотела бы вернуться домой. Меня допросили, отвечала я как можно невразумительнее, и вы, надо думать, не удивитесь, если я скажу, что следствие закрыли по причине ненахождения преступников. Эту же версию я сообщила родителям и твердо стояла на ней. Я получила новое удостоверение личности, устроилась на работу в частную компьютерную фирму и вообще считала, что тот этап моей жизни закрыт. Где-то, не знаю где, обо мне, наверное, сказали: «Хорошая девочка. Не трогать, оставить в покое». Но вот я попала в больницу и наткнулась на вашу книжку. И тут все вернулось. Или я вернулась. К себе, той, давней.

– И вы больше не пытались разыскивать Кшиштофа? Сколько это продолжалось?

– Нетрудно сосчитать. Десять лет.

– Вас не подмывало хотя бы увидеть ту квартиру? Те места?

Она улыбнулась.

– Нет. И тому есть две причины. Во-первых, у меня и вправду было чувство, будто мне подарили жизнь. Пожалуй, я никогда так не боялась, как тогда на пляже в Орлове. Даже на подводной лодке уже не так. Не хотела бы я еще раз пережить такое. А кроме того… Я боялась, как бы это сказать, очной ставки – очной ставки с собой. Та квартира снилась мне много раз. И это были тяжелые сны. Они напомнили мне одну японскую сказку, которую мне рассказывали в детстве. Может быть, вы даже знаете ее. Про обойщика, который имел несчастье влюбиться в принцессу.

– Пожалуй, не знаю, – ответил я, пытаясь понять, куда она клонит.

– У обойщика, разумеется, не было ни малейших шансов не то, что получить руку принцессы, но даже и официально приблизиться к ней. И он, когда император заказал ему обить комплект мебели для дворца, воспользовался оказией и изготовил большущее кресло, в которое он тайно мог влезать. И он зашился в нем. Зашился… Наверное, это самое подходящее слово для определения того, что мог сделать обойщик?

И вот представьте себе, – в глазах женщины вспыхнул блеск, словно из окна сквозь ее голову просвечивало заходящее солнце, хотя на улице было темно уже не меньше часа, с рассказа о бегстве с Мазур, а может, и раньше, – рядом спорили о делах государственной важности. Выносили смертные приговоры, решали, начинать или не начинать войну. Сидя именно в этом кресле, принцесса узнала имя юноши, который предназначен ей в мужья. Неподалеку от этого кресла, на ложе из того же комплекта мебели, она столько раз отдавалась своему мужу; впоследствии под подушкой кресла она прятала письма от своих любовников. А стареющий обойщик ничего не мог поделать. Ему оставалось одно: роль пассивного свидетеля. Верного свидетеля, – исправилась она. – Единственным его утешением было то, что принцесса все так же сидела у него на коленях. Когда она становилась тяжелее, он догадывался, что она опять ожидает ребенка, когда у нее дрожали плечи, он знал, что она плачет. Иногда он ощущал странные удары по левой руке, и только через много лет до него дошло, что это принцесса в раздражении постукивала веером по поручню кресла. Кстати, с годами она становилась все грузнее. Однако он не мог ее видеть, и в его воображении она оставалась неизменной.

Лишь по ночам обойщик выходил из своего укрытия, – после секундной паузы продолжила Ирена. Сейчас она говорила так тихо, что я с трудом понимал ее. – Первым делом он шел в дворцовую кухню украсть какой-нибудь еды. Но и потом он не стоял над ней, спящей. Возможно, боялся разбудить ее. А со временем ему, наверное, уже просто не хотелось увидеть ее. Вместо этого он предавался размышлениям о странной жизни, которую он выбрал, которая выпала ему. Неспешно прогуливался по анфиладе дворцовых покоев. Поочередно, точно дух, вступал в них.

Глаза моей собеседницы погасли. Шепот утих – как будто, оставив со мной тело, она уплыла куда-то в подводной лодке. Однако после недолгого молчания она вдруг произнесла:

– Простите, но я еще раз задам вам тот же вопрос. Вы правда не знаете, где Кшиштоф?

– Не знаю. Нет, правда не знаю. Какое-то время мы жили по соседству, – неожиданно мне стало жалко ее, а заодно и пана Кшися, и себя, потому что у меня не хватало смелости сказать ей, что мне, скорее всего, известен конец его истории. – Может быть, вы скажете, каким образом… Может, здесь есть телефон?

Она отрицательно покачала головой.

– Эта квартира снята специально для разговора с вами. На фальшивую фамилию. Через несколько минут я выйду отсюда и больше не вернусь. Хватит рисковать. В конце концов, я люблю его не больше, чем себя. А у меня нет оснований допускать, что никто уже не оберегает тайны КГБ. Впрочем, не исключено, что мне и так осталось не слишком много времени. Так чего ради его сокращать? Ну все, вы можете идти.

Я встал со стула.

– Да, вот еще что. В связи со всем вышесказанным не рассказывайте об этом деле кому угодно. Ну а когда вы начнете по-настоящему бояться, тогда, ничего не поделаешь, предайте его огласке, опишите. Да, для вас это наилучший выход. Чтобы не оказаться последним свидетелем.

– А вы?

– Сама не знаю. Вообще не знаю, что дальше. Я очень рассчитывала, что… Ладно, пора кончать с нежными чувствами. – Она хлопнула в ладоши, словно прогоняя ненужные мысли. – До свидания.

Поскольку она по-прежнему продолжала неподвижно сидеть, что оставалось мне делать? Я повернул в кухню, как она посоветовала мне, открыл засов двери черного хода и вышел. На лестнице я глянул на часы, и меня охватила паника: было без пятнадцати девять. Я представил, как Ежи преждевременно звонит в полицию, заводится совершенно ненужное дело, мне придется объясняться… а я хотел еще какое-то время сам разобраться во всем этом. И я помчался к больнице на аллее Солидарности в смутной надежде, что там должен быть телефон-автомат. Я даже ни разу не оглянулся, хотя за мной вполне мог кто-то следить: один человек, двое, а то и целый батальон. Ворвавшись в приемный покой, я, перебарывая одышку, проскрипел, что мне обязательно нужно позвонить, что это вопрос жизни и смерти, и мне в конце концов указали на телефонный аппарат в конце коридора. Я стоял у широких дверей с надписью: «Родильное отделение», дрожащими руками вставлял карточку в щель автомата, думая, что мне делать, если аппарат окажется неисправным, и мыслям моим постоянно аккомпанировала какая-то негромкая, словно бы приглушенная, мелодичная сирена. Нет, то была не сирена – голос предупредительно порекомендовал мне: «НАБЕРИТЕ НОМЕР», – это хор новорожденных плачем возвещал о своем пришествии в этот мир. Я нажимал цифры, воображая, что за это время с Ежи связался (только как?) пан Кшись, потому что ну не может же быть, чтобы все так кончилось, коль была уже Ирена (Аглая? Лиля? Зофья?). Мне просто необходимо было продолжение, хотя что-то мне подсовывало картинки, которые тоже были продолжением, но другим, не таким, как мне хотелось бы: тело женщины в пустой квартире в Праге, короткая заметка в криминальной хронике, по которой я скользну глазами, даже не прочитав; мужчина с бархоткой на шее, умирающий где-то от цирроза печени. Я пытался направить воображение на какой-нибудь благоприятный, спасительный для всех путь, а меж тем кто-то во мне думал совершенно иное: а вдруг Ирена была сумасшедшая? Или же агентом иностранной разведки, подосланной ко мне, чтобы своей фантастической историей скрыть правду, к которой я случайно подошел слишком близко? Или исполнительницей какой-то космической шутки, объектом которой я стал? Среди всех этих сомнений, в сумятице голосов, звучащих во мне, я услышал исполненное тревоги «алло», произнесенное голосом Ежи, и мне следовало сказать ему то, что не вызывает никаких сомнений. А было этого не так уж много.

– Это я. Все в порядке, – произнес я в трубку.

12 мая 1999

11 ноября 1999

11 марта 2000