Спендиаров

Спендиарова Мария Александровна

6

 

 

Перед отъездом. Путешествие

«Москва 18 марта 1924 года.

Дорогой Александр Константинович!

…Я застрял в Москве потому, что ждал возвращения с Кавказа М.М. Ипполитова-Иванова, который обещал переговорить обо мне с главой правительства Армении. Неделю тому назад Михаил Михайлович вернулся, и на основании сообщенного им мне результата своих переговоров я решил по окончании инструментовки оперы выехать в Армению…

Искренне любящий тебя

А. Спендиаров» [78] .

Задержавшись в Москве еще на некоторое время, композитор стал часто бывать в Доме культуры Советской Армении, помещавшемся в памятном ему по дням юности здании Лазаревского института.

В марте там состоялся концерт из его произведений. Но и после концерта, который прошел с большим успехом, Спендиаров продолжал постоянно бывать в Доме культуры и часами беседовал с молодежью о музыке. По словам профессора Московской консерватории М.Н. Тэриана, сына знакомого Спендиарова по нерсесовским журфиксам, «одно присутствие лучезарного Александра Афанасьевича в Доме культуры стимулировало участников будущего Квартета имени Комитаса к развитию их только что начавшейся деятельности».

Композитор был так увлечен предстоящей поездкой в Армению и говорил о ней с таким истинно юношеским пылом, что даже Варвара Леонидовна уверовала в будущее благополучие семьи, когда, вернувшись в апреле в Судак, он посвятил ее в свои планы.

Незабываемы эти счастливые, светлые месяцы перед отъездом Александра Афанасьевича в Эривань! Сам виновник расцветших надежд присоединялся к собиравшейся у него в саду компании лишь тогда, когда его вызывали из рабочего кабинета, чтобы участвовать в групповых снимках. Но кто из оставшихся в живых обитателей «Спендиариума» не начинал своих рассказов о лете 1924 года с воспоминаний о «милом Александре Афанасьевиче»!

Одни запомнили его в лунные вечера, когда, пододвинув к открытым окнам кабинета скамейки, они с волнением слушали его импровизации. Другие — в жаркий день: держа за веревку черную корову, повадившуюся обгладывать его любимый розовый куст, он с выражением жалости на озабоченном лице отводил «голодное животное» в коровник.

«Спендиариумцы» запомнили Александра Афанасьевича и в состоянии тревоги из-за отсутствия известий из Армении. Вечером, когда все собирались в саду и кусты и деревья таяли в густеющих сумерках, Спендиаров незаметно появлялся на садовой площадке и, посидев, сутулясь, на круглой скамейке, так же незаметно исчезал в темноте.

Те, кто оставался в Судаке до осени, запомнили, какая поднялась в доме невообразимая суматоха, когда известия из Армении, наконец, пришли. Подготовка к отъезду композитора длилась чуть ли не до 9 октября, и, наконец, Спендиаров и две его дочери, Марина и Елена, поднялись на борт «Дельфина». В Феодосии они пересели на пароход «Ленин». Он заходил во все порты, даже самые малые, и стоял бесконечно долго.

На палубе среди осетин в небрежно накинутых на одно плечо черных бурках, абхазцев в белых черкесках и войлочных шляпах, грузин в башлыках, картинно драпирующих их головы и плечи, мелькала фигура Александра Афанасьевича. То и дело он подзывал к себе дочерей, чтобы указать им на чаек, несущихся с резким криком за пароходом, или на алые снежные вершины за темной грядой близких гор…

В Тифлисе, где каждый уголок вызывал у композитора теплые воспоминания, Спендиаровы провели несколько часов. Затем они сели в эриванский поезд.

Это было вечером. Расстелив на полках судакские постели, девочки приготовились ко сну. Александр Афанасьевич бодрствовал, сидя около наваленных друг на друга корзин и чемоданов. Он боялся пропустить Айрум — первую станцию на армянской земле.

Еле брезжил рассвет, когда он разбудил дочерей: «Девочки, проснитесь! Это и есть горная страна Лори, куда мы должны были поехать с Туманяном!» За окном, еще неясные в рассветных сумерках, поднимались мохнатые горы, то приближаясь к поезду, то отступая вдаль. Взошедшее солнце зажгло их красными, желтыми, огненными красками осени.

Горы отдалились. Поезд мчался по каменистому ширакскому плато, лишь кое-где желтеющему полосками опустевших полей. Александр Афанасьевич продолжал любоваться ландшафтами Армении. Как вдруг, вызвав у него благоговейный восторг, в окне вагона появился древний Арарат. За его величественным контуром стала постепенно вырисовываться конусообразная вершина его младшего собрата. Александр Афанасьевич стоял у окна, защищая рукой глаза от яркого солнца. Вот обе вершины выстроились рядом, сияя сквозь голубоватое марево дали. Воздух становился все теплее и теплее. Потянулись тронутые осенней ржавчиной виноградники. В их гуще замелькали красные платки крестьянок. В вагоне началось движение. Вдоль полотна железной дороги убегали плоскокрышие дома, группы домов вырастали в город…

— Подъезжаем к Эривани, — взволнованно сказал Александр Афанасьевич. — Девочки, собирайте вещи.

 

В Эривани

На вокзале их встретили представители Наркомпроса и консерватории. Вещи и «дети» были заботливо погружены в фаэтон. Состояние взволнованности не покидало композитора. Он приходил в восхищение от плоскокрыших домиков, выстраивающихся по сторонам ухабистой дороги, от яркой раскраски винограда и персиков, лежащих на фруктовых лотках, и оттого, что кучер, которого он наугад назвал Мкртыч, и в самом деле оказался Мкртычем.

— Подумайте, какое необыкновенное совпадение! — восклицал он, обращаясь к сопровождавшим его. — Я ведь понятия не имел, что его зовут Мкртыч!

На первое время семейство устроил у себя С.И. Абовян, ютившийся с женой в одной тесной комнатке. Среди гостей, приглашенных им на завтрак в честь приезда композитора, Александр Афанасьевич узнал бывших членов Армянского музыкального общества, которые немало способствовали ему в приискании материала для оперы. Он не преминул напомнить им об этом. Седовласого Романоса Меликяна он назвал своим «чичероне в скитаниях по Тифлису». Спиридону Меликяну, как рассказывает об этом сам Спиридон, заявил, что, не будь у него его записей ширакских песен, опера «Алмаст» не была бы написана.

Казалось, он забыл о своей собственной работе над оперой — с такой настойчивостью подчеркивал заслуги причастных к ней людей и так горячо благодарил всех тех, кто выказывал заботу о будущей постановке «Алмаст».

Торжественные тосты оставляли композитора равнодушным: он задумчиво раскатывал хлебные шарики на скатерти. Зато сколько он проявил горячности и веры в возможность быть полезным родине, когда, ответив на вопросы присутствовавшего на завтраке журналиста, заявил, что «был бы очень счастлив, если бы ему удалось стать как можно ближе к руководству музыкальной и вообще культурной жизнью Армении».

Была середина октября — лучшее время в Эривани. Листва деревьев на высоких холмах окраин соперничала в расцветке с яркими плодами.

На следующий день по приезде Спендиаровл в Эривань его пришел приветствовать Мартирос Сергеевич Сарьян. Они уселись на террасе, погруженной в тень. Говорили вполголоса; и казалось, что их легко льющаяся беседа об Армении началась уже очень давно и никогда не кончится. В тот же день они пошли осматривать город. И с тех пор ежедневно в часы, когда терраса еще была погружена в тень, Мартирос Сергеевич заходил за своим новым другом, и они бродили по Эривани, ведя тихий задушевный разговор.

Город был еще в те годы невелик: в конце каждой улицы, ведущей на юг, открывался вид на Арарат. Художник указывал композитору на мерцающую под осенним солнцем снежную вершину, и, прервав беседу, тот останавливался в восхищении.

Острый глаз Мартироса Сергеевича Сарьяна помог Спендиарову в течение нескольких дней охватить весь облик старой Эривани: поэзию ее фонтанов, вокруг которых толпились тюрчанки в белых покрывалах, великолепие форм и красок восточного базара…

Следуя за Сарьяном, он впервые увидел быстротечную Зангу, заранее представив себе, по его описаниям, ее зеленые воды, искрящиеся белоснежной пеной. В тот день художник и композитор направлялись к гидростанции. Она была еще далека от завершения. Но какими величественными показались Спендиарову ее покрытые лесами стены, когда Сарьян, прибывший одним из первых в Советскую Армению, рассказал ему о своей великой радости при виде первых булыжников мостовой.

Он рассказывал композитору о первых спектаклях драматического театра, о первых занятиях драматической студии, и после его рассказов Александру Афанасьевичу казались особенно значительными лица основателей всего первого, встречавшиеся ему на улицах Эривани.

Во многих из них он узнал своих прежних знакомых. Однажды подошли к нему два молодых архитектора — в прошлом участники хора тифлисской семинарии. Когда он появился в Государственном драматическом театре, его заключил в свои объятия Мамикон Артемьевич Геворгян — тот самый подросток Макоша, который приносил влюбленному Лёне записочки от Кати Нерсесовой.

Встречал он уже упомянутых членов тифлисского Армянского музыкального общества, членов Петербургского и Московского землячеств… Они жили по четыре человека в одной комнате, и порой канцелярские столы заменяли им кровати. Мог ли Александр Афанасьевич пожаловаться на отсутствие жилища, подрывающее его силы? Когда комната была ему, наконец, предоставлена, он был далек от мысли, что свой ордер ему передал альтист Котляревский, знакомый ему с давних ялтинских времен.

Переезд осуществился еще до зимы. За нагруженной вещами скрипучей арбой рядом с композитором следовал Мартирос Сергеевич Сарьян. Был солнечный осенний день. В памяти художника запечатлелись медные чинары у голубого купола мечети и оранжевые тыквы на увешанных красным перцем плоских крышах Конда.

Старинные ворота усадьбы Мелик-Агамаловых, возле которых остановилась арба, своим сходством с воротами феодального замка вызвали у композитора ощущение далекого прошлого. Оно сделалось еще острее при виде безмолвного слуги, который проводил его к «госпоже», и самой «госпожи» с тяжелой золотой цепью на старческой шее. Но когда на пороге его будущей комнаты появилась юная невестка «госпожи», композитор снова вернулся к настоящему.

Обзаведясь с помощью молодой хозяйки необходимой ему мебелью, Спендиаров решил воспользоваться уединенностью усадьбы, чтобы спокойно заняться инструментовкой оперы. Но уединиться для творческой работы, когда кругом бурлила жизнь, оказалось совершенно невозможным. Все чаще поки-. дал он свое жилище и, опираясь на палочку, спускался в консерваторию. Наконец наступило время, когда композитор стал выходить из дому рано утром № возвращаться только поздно вечером, удивляя своим бесстрашием обитателей усадьбы.

 

Ученики

Начался период создания первого армянского симфонического оркестра.

«Выслушав предложение Александра Афанасьевича о создании оркестра из консерваторских сил, — пишет в своих воспоминаниях ныне покойный композитор Михаил Иванович Мирзаян, — ректор Адамян выразил сомнение в своевременности этого начинания, так как «студенты пока слабы» и «в консерватории нет духовиков». Но Александр Афанасьевич был настойчив. Он сказал: «Все это мы преодолеем».

Оркестр составился из пяти педагогов струнных классов и наиболее способных учеников. Работа закипела. «До тех пор в консерватории было не шумно и не чувствовалось увлечения, — пишет Спиридон Меликян. — Слышались лишь монотонные звуки упражнений, которые играли на своих инструментах одиночки. Но приехал Спендиаров, вошел в один класс, другой, третий — и почувствовал, что в них зиждутся творческие силы и что пора их выявить д объединить. С тех пор консерватория превратилась в одно целое, и Александр Афанасьевич сделался душой ее».

Репетиции происходили утром и вечером. Чтобы не подниматься дважды на Конд, Александр Афанасьевич отдыхал днем у знакомых, чаще всего у проживавших вместе композиторов Спиридона Меликяна и Михаила Мирзаяна. Освежив силы в коротком сне, он снова шел в консерваторию. По дороге ему встречались группы студентов. Он приветствовал их: «Мое почтение!» — и высоко поднимал шляпу над головой. «Это было в Рабисе, — рассказывал композитор Сергей Шатирян, в то время худенький юноша с живыми черными глазами. — При мне туда пришел отметиться небольшой светлый человек с приветливыми серыми глазами. К нему обратились: «Как вас записать?» Он ответил так просто, точно называл рядовую фамилию: «Спендиаров, композитор». Я не поверил своим ушам! В моем представлении Спендиаров был высокий, черный, важный и хмурый, каким я привык видеть наших знаменитостей. Я подумал, что это не тот Спендиаров, о котором я столько слышал, и даже спросил его: «Крымские эскизы» — это ваша вещь?»

Нынешний дирижер Театра оперы и балета имени Спендиарова Рубен Степанян, в то время студент консерватории, впервые встретился с композитором на экзамене. «Александр Афанасьевич сидел вместе с другими педагогами за столом и задавал иногда экзаменующимся различные технические вопросы, — пишет он в своих воспоминаниях. — Узнав, что я скрипач, Александр Афанасьевич стал задавать мне вопросы, касающиеся скрипки, и неожиданно спросил: «От какого слова происходит название «соната» и что вы вообще можете рассказать о ней?» К моему стыду, я имел смутное понятие о музыкальной форме и не знал, как ответить. Вдруг я заметил, что на лице его появилась добродушная улыбка, и он начал задавать мне наводящие вопросы, приговаривая: «Голубчик, ведь это так просто! Ну подумайте хорошенько, ведь это так легко!» Я заметил, что он уже сожалел о том, что задал мне столь «сложный» вопрос. По окончании экзамена Александр Афанасьевич вышел из класса и, увидев меня, подошел ко мне и ласково сказал: «Не горюйте! Мои вопросы не в счет, я ведь только в качестве гостя у вас…»

«Он не любил вызывать у нас смущение, — рассказывал музыковед Константин Ефремович Мелик-Вртанесян. — Принимая нас такими, какими мы были, — недавно приобщившимися к музыке парнями из селений, он вел себя с нами так, чтобы не унизить нас своим превосходством. Это заставляло нас собираться в консерватории еще до начала занятий и упорно работать над своим музыкальным развитием».

Он был всегда окружен студентами. Даже те, кто не участвовал в оркестре (вначале он состоял почти только из одних струнных), часами просиживали на репетиции, жадно ловя каждое его слово.

Как вспоминает руководитель Ансамбля армянской песни и пляски Татул Алтунян, в то время ученик по классу гобоя, Спендиаров занимался с участниками оркестра «необычайно кропотливо, выправляя каждую нотку ритмически и интонационно и добиваясь предельной точности звучания».

«Порой, разгорячившись, — рассказывал Сергей Шатирян, — он протягивал руку концертмейстеру первых скрипок и, достав из поспешно предложенного ему портсигара папиросы, закуривал одну, прятал за ухо другую и, ни на мгновение не останавливая оркестр, дирижировал окурком».

Репетиция кончалась, но и тут студенты не расходились. «Мы всегда искали повода подойти к нему, поговорить с ним, почерпнуть от него не только как от музыканта, но и как от человека, — рассказывали старые оркестранты — участники оркестра Театра имени Спендиарова. — Старшие студенты окружали его тесным кольцом, любознательные подростки тоже старались протиснуться к нему. Строгий и требовательный на репетиции, он становился весел и общителен, когда кончались занятия, и, замечая каждого :из нас, отвечая на каждый вопрос, щедро делился с нами музыкальным опытом».

Юные композиторы приносили ему свои сочинения. Тут же в классе, примостившись у рояля, заставленного пюпитрами и инструментами, он внимательно просматривал их корявые рукописи и педантично разъяснял ошибки. «Мы были учениками Александра Афанасьевича не в обычном смысле этого слова, — вспоминал декан Ленинградской консерватории Тигран Тер-Мартиросян. — Он даже и не числился педагогом консерватории, так как студенты еще не доросли до сложных теоретических дисциплин. Нас связывали с ним неофициальные, если можно так выразиться, романтические отношения».

Заведя разговор о теории, композитор все более и более оживлялся. Веселый, возбужденный, поминутно оборачиваясь к сопровождавшим его ученикам, он спускался по консерваторской лестнице.

Молодые люди провожали его домой. Слушая его горячие речи, они шли за ним гуськом, балансируя среди глубоких рытвин. Остановившись у ворот усадьбы Мелик-Агамаловых под светом единственного на улице фонаря, Спендиаров говорил еще долго, переступая с ноги на ногу и сопровождая слова страстной жестикуляцией. Наконец раздавался глухой звон колокола у ворот, за ним следовало шлепа-ние босых ног безмолвного слуги. Лицо композитора становилось озабоченным. Он поспешно прощался с учениками и исчезал за воротами.

 

Первый концерт консерваторского оркестра

Дома его ожидали письма из Судака. Они были полны пылких расспросов об Эривани и смешных историй из жизни младших детей. Но материальная; стесненность читалась в них между строк. К письмам были приложены размеры детских ножек на случай, если в эриванских магазинах можно достать детскую обувь.

Первый концерт консерваторского оркестра состоялся 10 декабря 1924 года в зале Гостеатра.

Настраивая инструменты, музыканты сидели уже на своих местах, когда взволнованное лицо Спендиарова, шагающего по артистическому фойе, обратила на себя внимание одного из актеров.

«За его правое ухо была засунута папироса, — рассказывал Ори Бунятян, — другую он курил. «Маэстро, что с вами?» — обратился я к нему. Обернувшись, он заговорил быстро, страстно, с поразившей меня, в то время начинающего актера, открытостью: «Волнуюсь, ужасно волнуюсь! Ведь это первый концерт армянского симфонического оркестра. Настоящих музыкантов только пятеро, остальные играют в оркестре полтора месяца. Боюсь, что они забудут нюансы». Раздался третий звонок, он встрепенулся и быстро пошел на сцену. Я едва успел вынуть из-за его уха папиросу.

Войдя в зал, я увидел по спине и волевым жестам маэстро, что он сосредоточенной работой победил свое волнение. Его подъем, воодушевление музыкантов передались слушателям. Плененная его музыкой и им самим, публика по окончании концерта устроила ему овацию. Студенты консерватории ринулись на сцену, и мы увидели, как над их головами взметнулась худощавая фигурка во фраке».

«Мы исполнили «Этюд на еврейские темы», «Крымскую колыбельную», «К возлюбленной» и еще несколько прелестных мелких пьес, — пишет в своих воспоминаниях Рубен Степанян. — Успех у слушателей Эривани был колоссальный. Затем Спендиаров с Адамяном сыграл в четыре руки отрывки из «Алмаст». И с этого момента мы все почувствовали, какой великий музыкант перед нами».

Подходил конец декабря. Закончились переговоры с Наркомпросом Армении. Александр Афанасьевич теперь имел возможность воскресить надежды Варвары Леонидовны. «Мое материальное положение с приездом наркомпроса Мравяна окончательно выяснилось, — писал он ей 25 декабря 1924 года. — Я числюсь на службе в Народном комиссариате просвещения в качестве члена так называемого Методического совета по музыкальному отделу и получаю жалованья 100 рублей в месяц. Кроме того, я получаю 100 рублей в месяц из Совета Народных Комиссаров как временную субсидию, которая будет выдаваться до назначения мне пожизненной субсидии. Отношение ко мне наркомпроса Мравяна и других лиц очень внимательное и благожелательное…»

К этому времени Александр Афанасьевич уже целиком погрузился в музыкальную жизнь Эривани, по-хозяйски изучая ее возможности. Он был буквально вездесущ: «Спендиаров! Спендиаров!» — кричали маленькие духовики «Пионероркестра», завидев издали знакомую фигуру в тяжелой шубе. В один прекрасный день композитор привел к капельмейстеру «Пионероркестра» Тей-Муразяну несколько растрепанных и весьма подвижных беспризорников. «Это несчастные дети, оставшиеся сиротами после бедствий, постигших армян, — сказал он капельмейстеру. — Вы себе представить не можете, как они музыкальны!» Увлеченный мыслью, что мальчишек можно приобщить к искусству, он горячо повторял: «Дети — это ведь будущее страны! Разве можно допустить, чтобы из них получились бандиты!»

Если ему удавалось обнаружить в гуще народа талант, он радовался этому несказанно.

«Однажды он прибежал к нам, — вспоминала жена М. Сарьяна, чрезвычайно благоволившая к ребячливому композитору, — и, еще не сняв шубы, стал рассказывать о чудесном голосе, который он услышал, проходя мимо невзрачного домика. Стоя под окном, он слушал пение с таким увлечением, что не обращал внимания на падающий на него хлопьями снег. За столом композитор все повторял: «Какой голос! Какой голос!.. Надо немедленно выяснить, кто его обладательница», — и, наскоро проглотив приготовленные для него армянские кушанья, побежал в Наркомпрос «принимать срочные меры».

Где только не находили композитора его дочери, когда приходила пора подниматься на Конд! То в бывшей типографии, где шли занятия хореографического ансамбля, впоследствии балетной группы Театра имени Спендиарова, то в захудалом клубе. Там пробивал свой путь к будущему первый оркестр армянских народных инструментов. Увлеченный еще в Тифлисе идеей сочетания тембров, композитор чрезвычайно обрадовался попытке ее осуществления. Приехав в марте на концерт в Баку, он тотчас же стал изучать опыт Бакинского соединенного оркестра, проявляя горячий интерес к творчеству всех без исключения народов Востока.

Каждый нюанс армянской музыкальной жизни уже был им изучен, когда, командированный Наркомпросом Армении в Тифлис на юбилей Захария Палиашвили, он представлял за красным столом музыкальную культуру Армении. Композитор вполне отдавал себе отчет в важности возложенной на него миссии и потому в течение нескольких дней учил наизусть составленное им слово. Он повторял его по дороге в театр и даже на эстраде. Когда пришла его очередь выступить, он бодрым шагом подошел к юбиляру и прочувствованно произнес: «Дорогой Захарий Петрович!» Затем наступила пауза. По залу пронеслось тревожное покашливание. Композитор снял очки и, протерев их носовым платком, вынул из бокового кармана шпаргалку, зазмеившуюся до самых его колен.

Дочери были вне себя, пока спокойно, словно находясь в собственном кабинете, он «штудировал» забытую речь. Аккуратно свернув шпаргалку, он спрятал ее затем в карман и сказал свое слово так горячо и искренне, что тронутый до слез Захарий Петрович долго не выпускал его из своих объятий.; На следующий день Александр Афанасьевич присутствовал ни концерте, устроенном в его честь в Армянском доме культуры. Исполнялась армянская музыка разных эпох. Юные композиторы К. Закарян, О. Егиазарян и В. Тальян продемонстрировали свои первые сочинения. В исполнении хора прозвучали старинные армянские песни в обработке Комитаса и Сергея Бархударяна.

Обратив к сцене еще не тронутое глухотой ухо, Спендиаров слушал внимательно, поглаживая по давно укоренившейся привычке гладко выбритые щеки и подбородок.

Пианистка М.Ф. Тигранова-Тер-Мартиросян, сестра композитора Н.Ф. Тиграняна, сыграла «Чаргя» своего брата и спендиаровскую «Хайтарму». Затем, кутаясь в белую шаль, скрывавшую ее приземистую фигуру, вышла на сцену Айкануш Багдасаровна Даниэлян. Она спела несколько песен Комитаса и два романса Спендиарова.

После концерта состоялся «товарищеский чай». Многие из присутствовавших обратились к Александру Афанасьевичу с торжественными речами. Их главной темой было взаимопроникновение в лице Спендиарова русской и армянской музыкальных культур.

Когда все высказались, тамада пригласил к ответному слову виновника торжества. Все взоры обратились к Александру Афанасьевичу. Он сидел неподвижно с опущенными веками и сложенными на коленях руками. Вдруг он открыл глаза, поднялся с места и оперся обеими ладонями о стол. Несколько мгновений царило молчание. Вероятно, композитор не сразу мог найти нужные слова. Потом он повернулся всем корпусом к Даниэлян и сказал медленно, скандируя каждое слово, что «никогда — нигде не слышал — своих сочинений — в таком — бесподобном — исполнении!». Юлия Ивановна Спендиарова шепнула ему на ухо: «А как же Мария Фаддеевна Тигранова, она ведь тоже исполняла твою пьесу!» Композитор встрепенулся, на лице его появилась виноватая улыбка, и, снова наполнив бокал, он выпил за здоровье смутившейся пианистки.

 

«Эриванские этюды»

Уже цвела акация, пробуждая воспоминания о далеком детстве, когда, покинув Тифлис, Спендиаров вернулся в Эривань.

Становилось жарко. Кончились переходные экзамены. Прекратились частные уроки иностранных языков, которые давали дочери Спендиарова, чтобы пополнить бюджет семьи. Александр Афанасьевич отправил девочек в Судак, а сам остался на лето в Эривани. Он задумал музыкальное произведение, навеянное первыми впечатлениями об Армении.

Композитор готовился к нему исподволь, как бы мимоходом прислушиваясь к армянским напевам, ловя их то под окнами народных музыкантов, то на веселой вечеринке, где, следуя причудливому ритму, грациозно танцевали эриванские девушки.

«Судя по тому, что я запомнил Александра Афанасьевича в высоких калошах и теплом пальто, — рассказывал руководитель восточного ансамбля К Александрян, — дело было зимой, когда, зайдя ко мне как-то вечером, он попросил наиграть на таре популярный в то время танец «Энзели». Помню, я угостил его крепким чаем с лимоном, и, расположившись с тетрадью на чайном столе, он тщательно записывал мелодию, заставляя меня по нескольку раз играть отдельные места».

Напев «Гиджас» пленил Спендиарова той же зимой. Многие эриванские современники запомнили веселое лицо Александра Афанасьевича, когда он изображал «потешного» дудукиста, под окном которого простаивал каждый вечер. Композитор раздувал щеки и подражал тембру дудука. С помощью инспектора консерваторского оркестра Хайка Гиланяна он нашел потом этого дудукиста в «ашугскои конторе». Восседая в компании сазандари, тот яростно сражался в нарды.

«Как только я назвал фамилию моего спутника, — рассказывал впоследствии Гиланян, — вся контора всполошилась. Замолкли горячие споры, щелканье нардов… Музыканты гурьбой окружили Спендиарова.

Обратившись к пленившему его дудукисту — широколицему детине в черкеске и высоком картузе, Александр Афанасьевич попросил сыграть заинтересовавшую его мелодию. Надо было видеть, с какой готовностью была исполнена просьба композитора! Богатырь Каро встал рядом со своим напарником за спиной расположившегося на табурете дхолиста и, прильнув губами к дудуку, раздул щеки».

«Прекрасный был человек! — вспоминал о Спендиарове старый дхолист Вано Мелоян, единственный оставшийся в живых из всего выступавшего тогда ансамбля. — Он обещал научить сазандари музыкальной грамоте, но успел только устроить в консерваторию двух-трех. Он сказал нам: «Я должен развить восточную музыку. Я должен развить восточный оркестр!» Как-то я зашел к нему в консерваторию. Он играл на рояле «Гиджас» и заставил меня подыгрывать ему на дхоле. Я спросил его, почему его так интересует дхол? Он ответил: «Ритм мне нужен, понимаешь? Ритм армянской музыки». Потом он часто приходил к нам в контору. Мы играли ему «Свадебный туш» и другие эриванские вещи, а он сидел среди нас за столом, положив перед собой шляпу и повесив палку на спинку стула» *.

Разгоралось лето. В комнате Александра Афанасьевича было так тихо, что явственно слышался скрип пера. Сидя за столом у глубокого подоконника, он работал над оркестровкой «Алмаст». Со двора доносились приглушенные голоса меликагамаловских домочадцев, сквозь небольшое окно виднелась унылая Цицернакаберд. Ее однообразие подавляло Александра Афанасьевича. Нередко он оставлял работу и выходил за ворота, чтобы взглянуть на Арарат, возникавший, казалось, из глубины неба.

«Мне пришла в голову мысль устроить Александра Афанасьевича в епархиальном (епископском) доме, — рассказывал близкий друг Спендиарова архитектор Александр Иванович Таманян. — Балкон этого дома, стоящего на высоком обрыве над Зангу, обращен прямо на Арарат. Александр Афанасьевич был] восхищен этой идеей. Он немедленно устроился там для работы и, вдохновленный дивным видом, написал «Эриванские этюды».

Композитору предоставили фисгармонию, кровать для дневного отдыха и старый ломберный стол, за которым он работал над оркестровкой «Алмаст».

Снизу доносился шум Зангу. Поднимая глаза от партитуры, Спендиаров видел перед собой древний Масис. «Масис заменяет мне море», — сказал он однажды композитору Николаю Фаддеевичу Тиграняну, навестившему его в отшельничестве. «Сначала мы прохаживались по веранде, — вспоминал Николай Фаддеевич, — потом уселись за фисгармонию и стали наигрывать друг другу армянские напевы. Я почувствовал, что Спендиаров ими полон, что он теперь наш, и с этой минуты полюбил его.

Иногда, обычно по субботам, Александр Афанасьевич спускался в сад Иоаннеса Иоаннисяна, расположенный по ту сторону реки. Там собирались друзья поэта. Гостей усаживали на ковер, и начиналась оживленная беседа, вне которой оставался только Спендиаров — глухой ко всему, кроме «Дун эн глхен», распеваемой под аккомпанемент тара одним из участников кейфа.

— В то время композитор еще вынашивал в душе свое будущее сочинение. Он был рассеян, молчалив… Зато каким он стал общительным и словоохотливым, когда так долго созревавшая в нем музыка высвободилась, наконец, из связывавших ее пут и, заглушая хрипение фисгармонии, наполнила собой епископский дом!

Его одинокая «келья» стала притягивать к себе окрестных детей. Доверчиво толпясь у двери, они приветствовали его: «Барев, дядя джан!». Он приглашал их в комнату, желая проверить по их восприятию, сохранилось ли народное дыхание в его новых пьесах. Окружив фисгармонию, дети то подпевали знакомым мелодиям, то пускались в пляс. «Однажды у нас был какой-то детский праздник, — вспоминала одна из маленьких приятельниц композитора. — Спендиаров вытащил во двор фисгармонию и играл нам детские песни и танцы. «Публикой» были соседи и соседки, которые сидели тут же на низеньких скамеечках…»

Он приходил в епископский дом рано утром, когда еще не растаявший горный воздух был напоен запахом горячего лаваша.

Ключ от его комнаты хранился у сестры епископа. Осторожно постучав в дверь, он напевал:

— «Амалик, Амалик, тур инц баналик!» — и, взяв ключ и корзиночку помидоров из рук тоненькой девочки с глазами, как вишни, он шел к себе в комнату.

«У него всегда был в кармане маленький кулечек черешен, которые он ел во время работы, — рассказывала Амалик дочери композитора. — Он угощал нас то черешнями, то виноградом. Вместе с помидорами и серым хлебом виноград был главным его питанием».

С наступлением осени Спендиаров снова взялся за оркестровку «Алмаст». Работа шла быстро и успешно. Посетившее его вдохновение не покидало композитора. Похудевший, но все такой же окрыленный, он время от времени выходил на террасу и подолгу, прищурившись и откинувшись немного назад, любовался открывающимся перед ним пейзажем.

Однажды он заметил у перил веранды белокурую женщину. Она делала набросок Арарата.

«Я услышала шаги и, обернувшись, увидела небольшого человека в выцветшем пальто с поднятым воротником и в очках, — рассказывала она впоследствии. — После нескольких секунд молчания он обратился ко мне: «Простите, что я сам с вами знакомлюсь, но я вижу — вы артистка, и мне интересно, какой вы национальности». Я ответила: «Армянка из Константинополя». Тут подошел ко мне мой мальчик и сказал: «Мама, я потерял карандашик». Незнакомец вынул из кармана маленький-маленький, остро отточенный карандашик и дал его моему ребенку. Он был так ласков с ним.

В разговоре выяснилось, что он из Крыма, что у него шестеро детей. Потом он сказал совсем невзначай: «А я музыкант и здесь работаю…»

«Была осень. Пестрели деревья — желтые и красные, — продолжала свой рассказ пианистка А. Месропян, стоя у перил веранды епископского дома. — Вот так шумела Зангу. Он сказал: «Слышите этот игум? Не напоминает ли он вам журчание воды в музыке Листа?»

Опершись на перила, мы любовались видом. Он показал мне Сардарский сад по ту сторону реки и дорогу на Эчмиадзин, по которой двигался караван навьюченных осликов.

Все на веранде было так же, как сейчас. Эта зеленая деревянная тахта стояла налево у двери.

Потом он повел меня в свою комнату. Она была залита солнцем. В углу стояла коричневая фисгармония, около нее — большой круглый желтый стол, на котором лежали кипы рукописей и скрипка в черном футляре. Была еще в комнате узкая кровать и половинка ломберного стола, придвинутая к окну.

— Окно это каждую минуту дает мне счастье: разнообразные моменты освещения великолепного Масиса, — восторженно сказал мой новый знакомый. — Как часто он меняет цвет!

Он сел за фисгармонию и сыграл начало двухголосной фуги Баха и «Ларго» Генделя. Педаль стучала, и он все время извинялся. А мне хотелось це-"ловать его руки, потому что я поняла, что передо; мной большой музыкант!

— Что это за рукопись? — спросила я его.

— Это мои сочинения — партитура оперы, которую я сейчас оркеструю, и недавно написанные «Этюды»…

Я сказала ему, как я счастлива, что встретилась с ним».

Время шло. Заканчивалась работа по оркестровке второго акта «Алмаст». Каждый вечер, передавая ключ от своей комнаты маленькой Амалик, Спендиаров напевал ей второй куплет придуманной им песенки:

— «Амалик, Амалик, ар кез баналик…»

В последний раз дети услышали его ласковый голос 14 октября (1925 года), когда, поставив эту дату на четвертом листе партитуры третьего акта, он унес с собой рукописи и скрипку.

Начались ежедневные спуски в консерваторию и подъемы на Конд. Комья грязи, прилипавшие к калошам, затрудняли шаг композитора и без того медленный из-за поразившей его ноги болезни. Увлеченный репетициями «Эриванских этюдов», во время которых, по словам Тиграна Мартиросяна, тут же на пультах создавалась партитура, композитор забывал о боли. Но однажды, выйдя из консерватории в сопровождении виолончелиста А. Айвазяна и его жены, он сказал совсем обычным голосом: «А мне на Конд, но я не в силах идти».

Молодые супруги жили неподалеку. Они сказали: «Пойдемте к нам», — и увели с собой больного композитора. Навещая отца в их крохотной комнатке, еле вмещавшей предоставленную Александру Афанасьевичу тахту, дочь Спендиарова видела, как красавица Нина Айвазян, стоя перед Александром Афанасьевичем на коленях, заботливо обмывала его ноги.

На первом публичном исполнении «Эриванских этюдов» композитор дирижировал в калоше, привязанной тесемкой к забинтованной ноге.

Зал Дома культуры был переполнен. Спендиаров выступал во втором отделении. Как вспоминают супруги Ширмазан, не пропускавшие ни одного консерваторского вечера, в продолжение всего первого отделения в зале слышались возгласы ревностных почитательниц Александра Афанасьевича: «Кора нам! Спендиарову придется дирижировать таким! оркестром? Кар данаков кмортен! Они ведь играют, как мертвые!» И надо было видеть лица этих эриванок, когда при первых звуках «Энзели» выражение озабоченности сменилось на них страстной увлеченностью.

«Как только началась танцевальная часть «Энзели», потухло электричество, — рассказывал флейтист Варткез Хачатурян. — На секунду Александр Афанасьевич опустил палочку, но оркестр продолжал играть, и он дирижировал в темноте. Как мы играли, я не знаю. Мы были в состоянии экстаза и, подчинившись его воле, творили вместе с ним. На последних тактах «Энзели» зажегся свет».

Молодежь ринулась было к эстраде, но, обернувшись к оркестру, Спендиаров снова поднял дирижерскую палочку. Его пластический жест был обращен теперь к Татулу Алтуняну, который исполнял соло гобоя, не спуская глаз со своего учителя. Мечтательное соло «Гиджаса» сменилось жизнерадостным тутти. Оно замолкло как-то внезапно. Раздался шквал рукоплесканий. Спендиаров стоял неподвижно. Озадаченная. публика, наконец, замолкла. Тогда, указывая широким жестом на поднявшихся по его указанию музыкантов, композитор сказал:

— Товарищи, своим успехом я обязан молодому консерваторскому оркестру и в знак глубокой признательности за его работу на репетициях и на концерте освящаю ему свое первое написанное в Армении сочинение.

 

Юбилей

Панораме старой Эривани придавал особый колорит бирюзовый купол «Гёй-мечети», окруженной шарообразными кронами столетних чинар. Красота самого здания и торжественная тишина, царившая в его дворе, привлекали к себе многих романтически настроенных строителей новой жизни. Любуясь кружевным орнаментом и красочными сочетаниями стекол в амбразурах окон, они вели здесь долгие беседы.

«Академия» — так прозвали место своих сборищ поэты, музыканты, художники, актеры, которым благодарное поколение воздвигает теперь величественные памятники. В потертой одежде и стоптанных башмаках они сидели на каменных скамьях у переливчатой воды плоского бассейна и попивали чай, приносимый им из чайханы ловким, как фокусник, персом Али.

Здесь бывали Аветик Исаакян, Романос Меликян, Дереник Демирчян.

Егише Чаренц. Стоя у самой воды, отражающей его тщедушную фигуру, поэт читал свои великолепные стихи. Всегда возбужденный, живой как ртуть, он напоминал крючковатым носом и развевающимися концами рваного шарфа горную птицу, готовую к полету.

Вместе с Мартиросом Сергеевичем Сарьяном приходил главный архитектор Армении Александр Иванович Таманян. Он держал себя незаметно, говорил очень мало. Но каждое его слово, произнесенное тихим, скрипучим голосом, заставляло умолкнуть самых красноречивых — в благоговении перед картинами новой Эривани, которые он рисовал в их воображении.

Упругой походкой, высоко взмахивая на ходу тростью, приближался к месту сборища Александр Афанасьевич Спендиаров.

Композитор был всегда чем-нибудь захвачен, причем предметы его увлечения принадлежали к самым далеким друг от друга участкам эриванской жизни! Так, посвятив членов «Академии» в свои широкие планы создания Армянского музыкального издательства, он начинал настойчиво призывать их в Общество друзей беспризорных детей, в деятельности которого принимал горячее участие. Он говорил об армянской песне, о том, что отныне посвятил ей свое творчество, о восточной музыке, восточном оркестре, а с начала 1926 года — о музыкальном оформлении спектакля «Отелло», порученном ему дирекцией драматического театра.

Почти во всех воспоминаниях современников упоминается об увлечении композитора этой работой. «Он приходил на каждую репетицию, — рассказывал режиссер театра Леон Калантар, — менял свою музыку, приспособляя ее к действию, давал советы режиссеру, делал замечания актерам, а когда пьеса пошла, забыв, что это не оперный, а драматический спектакль, спрашивал знакомых: «Вы уже слышали «Отелло»?»

«Становилось темно, и мы шли в кафе-молочную «Налбанд», — вспоминала скульптор Ара Саркисян, посвятившая дочь композитора в романтическую жизнь уже не существующей «Академии». — Здесь продолжались показы карикатур, чтение памфлетов и проникновенные беседы».

«Помню, меня поразили слова Спендиарова, когда, еще не знакомый с ним, я сидел за соседним столиком в кафе «Налбанд», — рассказывал журналист Эдуард Ходжик. — Продолжая какой-то разговор, он сказал своим собеседникам: «К сожалению, я поздно познакомился с песнями Комитаса. Если бы я узнал их раньше, я бы многое в них почерпнул». Он ел мацун и задумчиво смотрел на дверь, встречавшую приветливым звоном каждого входящего посетителя, затем он вытер губы носовым платком и добавил фразу, которая вознесла его в моих глазах на неизмеримую высоту: «Ничего, зато теперь я у него учусь».

На заседаниях Института наук и искусств, комиссии по постройке Народного дома и других собраниях, посвященных вопросам развития культурной жизни Армении, присутствовали все те же члены «Академии».

Все они были осведомлены о том, что летом 1926 года исполняется двадцатипятилетие композиторской деятельности Александра Афанасьевича, началом которой он считал первое публичное исполнение «Концертной увертюры». Спендиаров сообщил об этом просто, в дружеской беседе, но «академики» придали его словам общественное значение и стали обсуждать организацию юбилейных торжеств.

Решено было отложить празднование юбилея до будущего концертного сезона.

Александр Афанасьевич не выходил из состояния окрыленности. «Лав мацун! Лав дзу! Нафти! На-а-1>ти-и!» — кричали по утрам разносчики под окнами первого в Эривани нового дома, еще покрытого лесами, по которым Александру Афанасьевичу приходилось взбираться в свою квартиру. Накинув плед, Спендиаров выходил на балкон. Улыбающийся, светлый под лучами мартовского солнца, он наслаждался видом конусообразных вершин, подернутых розовой дымкой.

Счастлив и многолик был его юбилейный год!

Апрель застал Александра Афанасьевича в Тифлисе. Там состоялся его авторский концерт — первый после 1916 года, когда встреча с Ованесом Туманяном повернула творчество композитора на путь непосредственного служения Армении.

Наполнившая зал армянская публика приветствовала его теперь как народного героя, посвятившего свою жизнь возрождающейся стране.

Сидя в ложе верхнего яруса, дочь композитора видела, как при последних звуках музыки с галерки полетели десятки маленьких венков. Они падали к его ногам, разрастаясь в груду.

Когда в сопровождении друзей и коллег композитор вышел из театра, какие-то люди подхватили его на руки и усадили в фаэтон. Не успел он сказать кучеру, что, собственно, ехать ему некуда, потому что он живет здесь же за углом, как к нему снова протянулись десятки рук, и он оказался на плечах учеников армянской школы. Дети понесли его по Головинскому проспекту, распевая марш из оперы «Алмаст».

Через несколько дней он уже был в Судаке.

Подойдя к каменной стене, за которой трепетали серебристые тополя, он открыл чугунную калитку и, минуя обсаженную миртом аллею, стал медленно подниматься по прогнившим ступеням лестницы.

В неведении о приближении Александра Афанасьевича сидело за стеклами террасы его многочисленное семейство. Вот Варвара Леонидовна в своей всегдашней горделивой позе, скрадывающей второй подбородок, так изменивший ее когда-то прекрасный профиль. Вот белый чепец тещи Елизаветы Александровны, восседающей в кресле спиной к стеклам. Вот морщинистая Эльвина Ивановна. Редко выкраивая себе минуты досуга, она пьет кофе с каким-то благоговением, медленно закусывая кусочками хлеба и обратив глаза к саду. Вот дети. Лесеньке уже подстригли кудри, зато на худенькой спинке Мирочки болтаются две длинные каштановые косички. Александр Афанасьевич нетерпеливо постучал в дверь, и тотчас же начался радостный переполох. Домашние окружили его любовью и заботой, по которым, сам того не сознавая, он стосковался за эти годы разлуки.

Ему устроили ванну, его одели в аккуратно заштопанный костюм и, усадив за стол, напоили кофе с домашними лепешками. За обедом попотчевали его любимой рыбой — барабулькой. К ужину подали тарань и редиску из собственного огорода.

«Вот уже неделя, как я в Крыму, — писал он 12 мая 1926 года своему бакинскому знакомому П.М. Кара-Мурзе. — Усиленно питаюсь, пока отдыхаю, после эриванской студенческой… жизни чувствую себя особенно приятно в семейной обстановке…»

Казалось, никогда более не опустеет рабочая комната Александра Афанасьевича и не умолкнут его шаги, то отчетливые, если он ступал по линолеуму, то заглушаемые мягким ковром.

Когда он снова приступил к оркестровке оперы, его сосредоточенной работе не мешало ни тихое посапывание Мирочки, готовящей ему «сюрприз» к юбилею, ни настойчивые пальцы Марины: рисуя портрет отца, она поворачивала его вдохновенную голову в необходимом ей направлении.

Накануне семейного празднования юбилея, строенного в день рождения старшего сына Тасеньки, Александр Афанасьевич покорно подставил голову дочери Ляле, которая, держа его за ухо, аккуратно подстригла ему затылок. Попав затем во власть Эльвины Ивановны, он в утро празднования юбилея появился на террасе в обновленном ею пикейном костюме, белом и свежем. Дети встретили его бурными поздравлениями. Они вручили ему подарки, после чего Таня и Лесенька прочли свои стихи, в которых каждый из них, соответственно возрасту и воображению, рисовал его творческий путь.

К пятичасовому чаю потянулись к Спендиарову суданские старожилы, сохранившие вместе с воспоминаниями о начале его композиторской деятельности старый загар и старые моды. Вечером состоялся домашний концерт.

А спустя несколько дней композитор уже ехал в Эривань. Заложив руки с тростью за спину, он бродил по палубе и созерцал море, на котором пароход оставлял быстро исчезающую полосу. Продолжалось это день, два… На третий его окружили со всех сторон пассажиры армяне. Они отвлекли его от грустных мыслей расспросами о его жизни в Эривани, на которые он отвечал с готовностью, посвящая их в музыкальную жизнь Армении и обещая им — молодым и полным сил — ее близкий расцвет. «У нас будет свое музыкальное издательство — говорил он, загоревшись юношеским румянцем. — Своя опера! Своя филармония!» Размахивая в пылу увлечения тростью, он рассказывал о молодых армянских композиторах, о неустанно растущем консерваторском оркестре и, раз сев на своего любимого конька, не сходим с него до самого Батума,

Душевный подъем не оставлял композитора в течение всей подготовки к юбилейным концертам. Каждый оркестрант, даже самый юный, расценивался им на вес золота. Чувство необычайного единения с воспитанной им молодежью заставляло его тут же на репетициях обращаться к ней за советами, подобно своему великому учителю, находившему в беседах с учениками разрешение творческих сомнений.

Имя Римского-Корсакова беспрестанно упоминалось теперь в расцветшем розовыми астрами дворе мечети и в кафе «Налбанд», где с наступлением темноты собирались «академики».

Рассказывая о годах своего учения, Александр Афанасьевич все чаще переходил к теме о воспитании молодежи искусством, причем приводил в пример быструю эволюцию своего оркестра и «поразительную метаморфозу», происшедшую с «уличными мальчишками» за два года их обучения в «Пионероркестре».

«После посещения композитором народного празднества на Севанском острове встречи в кафе «Налбанд» происходили под девизом «Севан», — пишет в своих воспоминаниях поэт М.С. Ахумян.

Потрясенный зрелищем горного озера и плясками монастырской стены красочно одетых крестьян, композитор делился своими впечатлениями с «академиками», учениками, близкими и съехавшимися на юбилей гостями.

«Севан стал для него символом творческого гения армянского народа», — пишет далее поэт Ахумян.

В самом разгаре юбилейных торжеств композитор был одержим творческими планами, брезжившими перед ним, как дальние горы, с высоты пройденного пути.

Первый юбилейный концерт состоялся 3 октября 1926 года. Зал Дома культуры был ярко освещен. У его входа толпилось множество народа. Седоусые старики в черных черкесках, старухи в парадных шалях, прикрывающих нижнюю часть лица, нарядная городская молодежь, крестьяне с обветренными лицами, держащие в заскорузлых руках мохнатые шапки, целой лавиной устремились к залу, нетерпеливо протискиваясь к двери.

Один за другим вышли на эстраду оркестранты. Среди музыкантов тифлисского оркестра, приглашенных для участия в юбилейных концертах, Варвара Леонидовна, сидевшая в первом ряду с Таней и Тасей, узнала немало участников ялтинской «сезонной музыки».

Притихший было зал разразился громом аплодисментов: деловито пробираясь между оркестрантами, к дирижерскому пульту подходил Спендиаров.

Торжественно зазвучала «Концертная увертюра», написанная в годы скорби о любимом брате. Потом послышались нежные звуки «Берсез», посвященной «Моему маленькому племяннику»…

«Могила Агаси». Ее печальная тень омрачила лица слушателей, но они тотчас же оживились, когда раздалась легкая, прозрачная, грациозная музыка «Крымских эскизов».

После бесконечно длившегося антракта началась торжественная часть. «Никогда не забуду, как Александр Афанасьевич сидел на эстраде во время чествования, — рассказывал В. Хачатурян, — ноги немного вперед, руки на коленях, сосредоточенно слушает…»

Иногда он поворачивал голову в сторону юбилейной комиссии, переводя взгляд с седой головы Таманяна на атлетические плечи артиста Абеляна, за которыми желтел френч Дереника Демирчяна.

Композитор выпрямился и поднялся с места, когда огласили постановление о присуждении ему звания народного артиста Армении. Затем он снова опусился на стул. Он устал. Казалось, ему не выдержать натиска нахлынувших на него поздравлений.

В каждом обращенном к нему приветствии его имя было связано с именем его страны.

«Национальная гордость Армении», — сказал оСпендиарове в своей теплой телеграмме Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов.

«Твори на гордость великого армянского народа», — напутствовал его другой ученик Римского-Корсакова — А.В. Оссовский.

«Да здравствует Армения! Да здравствует ее верный сын Александр Спендиаров!» — приветствовала Спендиарова Ленинградская консерватория в телеграмме, подписанной дорогим ему именем Глазунова.

После финальных аплодисментов его окружили ученики. Распоряжаясь им как своей собственностью, они заключали его в объятия, подбрасывали вверх в в конце концов унесли на руках под несмолкаемый гул ликования.

На следующий день зал снова наполнился публикой. Программа началась симфонической картиной «Три пальмы». За нею — сюита из оперы «Алмаст». Александр Афанасьевич дирижировал с неповторимым увлечением. Близким становилось страшно за его больное сердце, когда его руки сотрясались в воздухе с такой силой, что поднявшийся фрак образовал на спине глубокие складки. Выставив вперед подбородок и вперив яростный взор в оркестрантов, он вел за собой симфоническую рать к победным аккордам финала сюиты. Особенно упоительной показалась после них певучая музыка медленной части «Энзели». Она перешла в темпераментный танец, заставивший даже стариков держаться за стул, чтобы не пуститься в пляс.

Армянская песня «К возлюбленной», «Татарская колыбельная», записанная в Бахчисарае в лунный вечер, когда минарет и плоскокрышие сакли отбрасывали на землю длинные тени… Голова композитора откинулась назад, и дирижерская палочка, уподобясь резцу ювелира, стала вырезывать в воздухе нежные штрихи, сопровождавшие драгоценное пение Айкануш Багдасаровны Даниэлян.

Рукоплескания долго не смолкали. Когда отзвучала вторая серия «Крымских эскизов», композитор повернулся к публике. И опять восторженные крики, стук смычков, аплодисменты — и страшная усталость, превратившаяся в покорность, когда чьи-то юношеские руки, бережно подняв его на плечи, унесли в гущу толпы.

 

После юбилея

Отдых наступил после юбилея. Со стен зала Дома культуры сняли гирлянды зелени, и гости разъехались, оставив Спендиарова в кругу семьи.

В рабочей комнате композитора царила тишина. На окнах висели тщательно отглаженные Таней полосатые занавески. Из кухни доносился аромат «судакского» обеда, приготовляемого Варварой Леонидовной. Стоя у стола, покрытого зеленой промокав тельной бумагой, Александр Афанасьевич перебирал поздравительные письма и перечитывал особенно тронувшие его.

«Ты знаешь, насколько я восхищаюсь твоими созиданиями в области твоей родной музыки, мне дорогой и близкой, — писал ему Александр Константинович Глазунов. — Чистота и благоуханье твоих звуков, их яркий красочный колорит всегда пленяют меня, я в этом отношении мне трудно найти творцов, тебе равных. Ты соединяешь в своем лице крупный талант и безупречное мастерство… Тобою восхищались и Римский-Корсаков и Лядов…»

Перевязав разобранные письма специально нарезанной для этой цели веревочкой, Александр Афанасьевич садился за судакский «Бехштейн» и предавался импровизированию.

Композитор еще долго находился во власти инерции праздника. Он не приступал к повседневным делам, так как ждал подтверждения приглашений на юбилейные гастроли. Но по непредвиденным обстоятельствам концерты в Крыму и Тифлисе были отложены. Состоялась лишь гастроль в Ростове. Концерт Спендиарова прошел там с «грандиозным успехом», но, воспользовавшись детской доверчивостью Александра Афанасьевича, ему не уплатили причитающегося гонорара.

Горечь, вызванная в душе композитора мелочным поступком концертных заправил, усугубилась еще небрежным отношением некоторых эриванских чиновников: все более затрудняли они ему получение ежемесячной субсидии. Как вспоминает дочь Спендиарова Татьяна, оставшаяся с отцом и братом в Эривани после отъезда матери к младшим детям, Александр Афанасьевич всю зиму 1927 года был как-то особенно молчалив и задумчив. По своей величайшей скромности он искал причину небрежного к нему отношения в себе, в том, что его присутствие в Эривани не столь уж необходимо. Варвара Леонидовна уговаривала его вернуться к «насиженному месту». Но жить вне Армении, вне ее новой строящейся жизни, вдали от ее талантливого народа, он не мог. бесспорный рост оркестра, успехи Музыкального издательства и других его начинаний убеждали в том, что он может быть полезен родине. Постепенно он вонял, что причина небрежного к нему отношения лежала в небрежности чиновников к отечественному искусству, и это открытие, несказанно огорчившее Композитора, заставило его работать с еще большей самоотверженностью.

Он черпал силы в музыке. По-прежнему вечерами, после напряженной дневной работы композитор слушал армянские напевы. Его часто видели на Астафьевской улице около углового хлебного магазина. У дверей булочной, укрывшись за деревянной ставней, играл с наступлением вечера слепой блулист. Композитор слушал своего слепого собрата с напряженным вниманием, вытянув вперед шею и приложив ладонь к глохнущему уху.

«Журчала вода в арыке, — вспоминал искусствовед Драмиян, — по пустынной улице, позвякивая бубенчиками, проходил караван верблюдов, и все это так гармонировало с печальными напевами блулиста и внимательным лицом композитора, прислушивающегося к ним…»

«В один летний вечер, спускаясь по Астафьевской улице, вижу Спендиарова, неподвижно стоящего на безлюдном тротуаре, — пишет в своих воспоминаниях поэт Ахумян. — «А… — сказал он мне, как бы очнувшись, — это вы? А я вот слушаю музыканта…».

Иногда его видели одного, иногда в обществе друзей. После вечерних репетиций к бетховенским концертам он приходил сюда с бетховенистом Василием Давыдовичем Кургановым. Эриванцы находили у них сходство во внешнем облике, когда, опираясь на трости, они стояли бок о. бок под тусклым светом уличного фонаря.

Блулист умолкал, и, опустив в его протянутую ладонь свое скромное подаяние, музыканты медленно шли по ночной Эривани, неторопливо обсуждая музыкальные дела. Оба были деятельны и бескорыстны. Презрев привычку к комфорту, они обрекли себя на «студенческую жизнь». Педантичные и самоотверженные, они готовы были преодолеть все трудности, видя развитие и скорый расцвет там, где люди, не обладавшие их большим сердцем и опытом, усматривали лишь трудное начало.

Оба были плохи здоровьем и подвержены усталости, но сколько препятствий на пути к прогрессу сдвинули они своими слабыми плечами!

Вот они — на заседании издательской комиссии, корректные и подтянутые, ратующие за продвижение своих смелых идей. Вот они в приемной Наркомпроса. Оба обдумывают предстоящий разговор.

— Приближается дата столетия со дня смерти Бетховена. К ней готовится весь музыкальный мир. Необходимо организовать юбилейные торжества и в Эривани, где публика еще не слышала симфонических произведений Бетховена.

— Но поймет ли она их и справится ли с ними консерваторский оркестр?

— Несомненно. Надо только приложить силы.

И музыканты прилагают все свои силы: один читает лекции и доклады о Бетховене; другой, никогда еще не дирижировавший чужими пьесам», разучивает с оркестром бетховенские произведения. |Немало усилий употребил Александр Афанасьевич, чтобы найти дирижерский жест, понятный для молодого, неопытного оркестра. Он искал его долго и упорно, выслушивая во время репетиций указания старых оркестрантов и перечитывая за утренним чаем «Методику дирижирования».

Как всегда, уйдя в свои музыкальные размышления, композитор становился глух к окружающему. «Мы собрались у директора консерватории по вопросу постройки садовой раковины, — вспоминал альтист оркестра Армен Вартанян. — Каждый высказывал свое мнение. Предоставили слово Александру Афанасьевичу. И вдруг он говорит: «Товарищи! Я все-таки думаю, что в финале симфонии при переходе от ферматы к аллегро надо сделать такой жест (он показал). Давайте-ка попробуем сейчас: вы споете, а я продирижирую, тогда я буду спокоен». И тут же на совещании мы спели, а он продирижировал».

Наконец концерт состоялся. Он «вызвал бурю оваций у эриванской публики, — пишет в своих воспоминаниях Рубен Степанян. — Безукоризненная чистота, которой он добился от нас, тонкая нюансировка и переданный нам величайший энтузиазм его сделали чудо с нашим полупрофессиональным, полуученическим оркестром».

Та же весна 1927 года принесла композитору еще одну радость: состоялся публичный показ оперного класса, которому Спендиаров придавал огромное значение. «18 мая был заложен фундамент армянской оперы, — написал он в газете «Заря Востока». — Это важное событие в музыкальной жизни нашей республики, и потому большого одобрения заслуживает работа лиц, заложивших этот фундамент: руководителя оперного класса и дирижера оркестра И.А. Оганезова, режиссера спектакля А.С. Бурджалова, преподавателей оперного класса А.С. Абрамян и М.М. Меликсетян, и полных молодой, здоровой энергии учеников — участников спектакля».

«Спендиаров сыграл огромную роль в создании оперного класса, — сообщила дочери композитора артистка Театра имени Спендиарова Ашхен Симонян. — Успех каждого из нас он принимал как свой. Он посещал наши уроки, направлял нас, делал замечания. Перед показом оперного класса он вникал во все детали спектакля: интересовался гримом, костюмами…»

С не меньшим энтузиазмом относился Александр Афанасьевич и к работе молодых композиторов. Сохранив экспансивность молодости, он настолько увлекался уроками, что, «провожая учеников по лестнице, спускался в пылу беседы на улицу и шел по ней в домашнем костюме».

Он любил молодежь. И она отвечала ему тем же.

«Мы обожали Александра Афанасьевича, — определил отношение учеников к композитору Хайк Гиланян. — Мы видели в нем что-то недосягаемо большое и светлое. Нам хотелось сделать для него что-нибудь хорошее, помочь ему, обрадовать…»

Однажды, сидя с учениками в садовом кафе, Александр Афанасьевич сказал, что хотел бы посетить древний монастырь «Гехарт». Чуть ли не на следующий день к дому композитора подъехала линейка, и он покатил по дорогам Армении, сопровождаемый своим учеником Левоном Ходжа-Эйнатовым и молодым режиссером Армстудии Амасиком Мартиросяном.

Впоследствии Мартиросян рассказывал, что, восхищаясь красными, розовыми, коричневыми, оранжевыми скалами, композитор повторял: «Какое счастье, что я приехал в Армению! Какое счастье!..»

«Он говорил, что каждый открывающийся перед ним пейзаж, будь то горы, ущелья, долины, дополняет его представление о стране, которую он хотел бы отобразить в своем будущем сочинении. Помню, приближаясь к «Гехарту», мы услышали звуки свирели, и Александр Афанасьевич тотчас же записал их, а когда мы подъехали к воротам, наша линейка врезалась в стадо овец, очень живописное под лучами заката.

Во дворе монастыря мы встретили дряхлого сторожа. Он разрешил нам переночевать в опустевшем домике священника. Умывшись водой из родника, мы разожгли костер и приготовили шашлык, а потом улеглись на балконе, устроив постель из бурки.

Поздно ночью взошла луна. Мы проснулись от яркого света и увидели, что Спендиаров стоит у перил, следуя взглядом за ущербным светилом, которое выползало из-за отвесных скал. Он что-то шептал. Мы прислушались. «Вот такой должна быть декорация в сцене Татула и Алмаст, — говорил он, (отстукивая на перилах какой-то мотив. — Именно такой: терраса, луна, выходящая из-за диких гор». Он замолчал, продолжая любоваться ночным пейзажем, а мы лежали неподвижно, не сводя глаз с его одинокой фигуры, облитой лунным светом».

 

Четвертый акт оперы «Алмаст» остался неоркестрованным

«Дано сие народному артисту ССР Армении профессору Эриванской госконсерватории Александру Афанасьевичу Спендиарову в том, что ему разрешен отпуск с 16 июля 1927 года по 1 января 1928 года». Так написано было в удостоверении, выданном Спендиарову перед его отъездом в Тифлис, куда он был приглашен на авторские концерты.

Композитор получил также приглашение в Кисловодск и решил отправиться туда в начале августа, а затем проследовать в Крым, где надеялся завершить работу над оперой.

Весь план его жизни на ближайшее время был им, таким образом, составлен. Оставалось только укрепить здоровье, чему должно было способствовать пребывание в Кисловодске, где он надеялся подлечить сердце.

Как это было заведено с 1916 года, в Тифлисе он остановился у своих родственников И.С. и Ю.С. Спендиаровых, в их уютной квартирке на Евангуловской улице.

Болезненный вид гостя сразу обратил на себя внимание заботливых хозяев. Но начались репетиции, и он обманул их бдительность, тотчас же развив бурную энергию.

Концерты давались на летней эстраде сада «Стелла». Композитор впервые включил в программу Вторую сюиту из оперы «Алмаст», и его несказанно волновало знакомство с собственным сочинением. «Черт возьми! — восклицал он на репетициях, оглушенный звучаниями, которые до того воспринимал только внутренним слухом. — Я не знаю еще своей музыки!»

«Он был очень доволен оркестровкой сюиты, — рассказывал Сергей Шатирян, приехавший из Эривани, чтобы присутствовать на концерте учителя. — Но это нисколько не придавало ему самодовольства. Александр Афанасьевич оставался самим собой даже во время неистовых оваций, которые устроила ему тифлисская публика. Выйдя по ее требованию на эстраду, он сказал с приветливой улыбкой: «Шат шнорагалем» («Очень благодарен»).

После концерта компания друзей чествовала композитора в погребке «Симпатия», украшенном изображениями древнегреческих мудрецов. Как вспоминает тифлисский старожил доктор Пано Монденов, композитор принимал довольно равнодушно похвалы его впервые исполненной сюите, как бы не находя в них ничего для себя нового. Медленно разжевывая шашлык, он сидел сутулясь среди ресторанного веселья, щуря на свет люстры усталые глаза. Все в нем являло человека слабого здоровья и утомленного. Но через несколько дней, на прощальной гастроли, программа которой была составлена «по желанию публики», он снова превратился в «кусок огня», удивляя необычайной дирижерской хваткой и неистощимым исполнительским пылом.

Прошло немного времени, и Александр Афанасьевич заторопился в Кисловодск. Он отправил туда телеграмму с запросом о подтверждении приглашения.

Но ответ не приходил. Составленный композитором план «катастрофически» рушился. По воспоминаниям Нины Ивановны Кушнаревой, дочери приютивших Спендиарова родственников, Александр Афанасьевич с каждым днем становился все озабоченнее. Куда девалось его светлое состояние духа, заставлявшее его весело насвистывать пиршественные мелодии и, расстилая на ночь постель, размахивать в такт простыней?

«Александр Афанасьевич выбегал в переднюю на каждый звонок, надеясь на приход долгожданного известия, — вспоминала Нина Ивановна. — Наконец — это было уже в двадцатых числах августа — ему вручили телеграмму. Александр Афанасьевич прочел ее и воскликнул с отчаянием: «Опять не то!..» — а затем добавил унылым тоном: «Телеграмма не из Кисловодска, а из Судака. Ляля замуж выходит».

Приехав в Судак, он смог приступить к оркестровке оперы только через несколько дней. Но надо было торопиться. В доме оказались истощены все денежные запасы, печальные письма находившейся на его иждивении сестры Жени надрывали душу. Необходимо было приложить все силы, чтобы закончить оркестровку оперы и добиться ее постановки. Композитор с головой ушел в работу и в течение месяца закончил оркестровку третьего акта. Наступил ноябрь. Спендиаров подготовил партитурные листы для четвертого акта, как вдруг пришла телеграмма из Москвы с приглашением участвовать в концерте, в котором должны были демонстрироваться культурные достижения Армении. Концерт хотели приурочить к десятой годовщине Октябрьской революции. Необходимо было ехать. Стоя около машины «Союзтранса», композитор говорил жене, глядя в ее скорбное от вечных забот лицо, что едет всего на месяц, что в декабре вернется домой. Будущее казалось ему ясным и твердо очерченным.

Приехав в Москву, он узнал с огорчением, что «по непредвиденным обстоятельствам концерт отложен на неопределенное время». На вокзале ему вручили партитуру «Эриванских этюдов», которая только что вышла из печати.

Композитор остановился сначала у дочери Ляли. Но жить в крохотной комнатке молодоженов оказалось невозможным. Он поселился у Марины, снимавшей комнату у женщины с виду добродушной, но придиравшейся к малейшему шуму, производимому жильцами.

Вставая рано утром, чтобы «закончить свой туалет» у Ляли, композитор осторожно складывал кровать, боясь уронить перекладину. Медленно и педантично одеваясь, он старался не производить даже шороха. Но перед уходом, прохаживаясь по комнате в длинной шубе, подбитой стертым мехом, он вдруг заговаривал так громко, что дочери приходилось останавливать его.

Однажды, пройдясь по комнате несколько раз, он сказал ей, точно о чем-то вспомнив: «Почему, скажи, пожалуйста, у тебя нет на пальто хоть маленького воротничка? Воображаю, как ты мерзнешь, несчастная». Спохватившись, он заговорил вполголоса, с опаской поглядывая на дверь хозяйки: «Ничего, детка, вот когда опера пойдет, мы сошьем тебе прекрасное пальто, а воротник можно сделать из подола моей шубы, ведь она слишком длинна. Как по-твоему, детка, а?»

Прошел месяц. После очередной придирки ворчливой хозяйки отец и дочь погрузили свои вещи на тачку и, следуя за тачечником сквозь непрерывную завесу падающего снега, направились в Дом культуры Советской Армении.

Александр Афанасьевич был так непритязателен, что встретил с неподдельной радостью предложение директора поселиться в канцелярии. «Знаете ли, я прекрасно устроился, — говорил он знакомым, обеспокоенным его жилищным положением. — Комната чудесная, большая, светлая и после четырех часов в моем полном распоряжении!»

Днем она ему совсем не нужна. Он ведь с утра до ночи занят музыкальными делами! Во-первых, ему необходимо познакомиться с домбровым оркестром Любимова, чтобы поделиться полученными сведениями с Буни, который впервые на Кавказе осуществил идею расширения диапазона восточных инструментов.

Во-вторых, у него уйма издательских дел, касающихся оформления в армянском стиле обложек и титулов издаваемых пьес, подготовки монографий об армянских композиторах и т. д. и т. п., причем все это требует серьезных обсуждений в Армянском музыкальном коллективе, своего рода филиале музыкальных учреждений Армении.

Увлекаясь, как в студенческие годы, московскими зрелищами, композитор и вечерами редко бывал в канцелярии. Если ему и приходилось оставаться в Доме культуры, то он проводил время в концертном зале, присутствуя на репетициях будущего Квартета имени Комитаса или Драматической студии, которая готовила артистов для Гостеатра Армении.

Настоятельная необходимость в уединении появилась у него лишь с началом подготовки к концерту, назначенному на 25 декабря. До поздней ночи засиживался он с композитором Арамом Кочаряном над исправлением партий и перепиской дубликатов.

Его очень беспокоил оркестр, участвовавший в концерте. Недовольные администрацией, оркестранты были, казалось, целиком погружены в свои дрязги. Даже на генеральной репетиции, происходившей в утро концерта, они не слушались настойчивых указаний Александра Афанасьевича, занятые перебранкой с администрацией.

Как вспоминает Д. Рогаль-Левицкий, который видел композитора перед самым выходом на эстраду, Александр Афанасьевич страшно волновался перед концертом, не зная, как будет вести себя оркестр. «Но, к счастью, все обошлось более или менее благополучно. Публика принимала Спендиарова с бурными овациями, и обычный симфонический концерт превратился в чествование композитора. Такой встречи не видел, между прочим, ни один приезжий концертант, и разве только встречи Сергея Прокофьева и Н.К. Метнера могли соперничать с приемом Спендиарова».

Кого только не было в «курительной» Дома союзов, где тридцать четыре года назад, охваченный благоговением перед Чайковским, стоял в толпе его почитателей студент юридическего факультета Спендиаров! Не говоря уже о членах музыкального коллектива Араме Хачатуряне, Е. Будагяне, Араме Кочаряне, здесь были композиторы Василенко, Глиэр, Гнесин, Мясковский и группа студентов консерватории, среди которых выделялись нарочитой простотой одежды Александр Давиденко и Николай Чемберджи.

«Александр Афанасьевич… дирижировал концертом из своих сочинений… с крупнейшим успехом, — записал в своих воспоминаниях Михаил Фабианович Гнесин. — Нравились и сочинения Александра Афанасьевича, картинные и колоритные, и чрезвычайно увлекательные истолкования их автором. Эта темпераментность, вскрывшаяся на эстраде, шла как-то вразрез с флегматичным внешним обликом композитора и малой подвижностью его лица. Милый юмор… отчасти непроизвольный и столь же милое чудачество, равно как и проявление поэтической рассеянности, породившей столько забавных рассказов о Спендиарове, увеличивали обаяние этого жизненно непритязательного, добродушного человека… Меня поразила острота образной зарисовки в еврейском танце — пьесе, так ярко исполнявшейся Спендиаровым в последний его приезд в Москву. Александр Афанасьевич был удовлетворен, когда я выразил ему восхищение этой пьесой. Он был у меня, и мы много беседовали с величайшим взаимным доброжелательством. Он очень звал меня на ближайшую весну в Эривань…»

Об Эривани, Армении Спендиаров говорил московским знакомым охотно и увлекательно. Консерватория, оркестр, строительство огромного Народного дома, перспективы построения величественного города — все это было предметом вдохновенных рассказов композитора.

Подготовка к концерту отняла у него много сил. Первые дни после своего выступления Спендиаров буквально валился с ног. 31 декабря дочь позвонила ему в Дом культуры, предлагая встретить вместе наступающий 1928 год. «Это ты, Маришка? — услышала она его слабый, утомленный голос. — Нет, детка, я страшно устал, я сейчас лягу спать…» Но спать ему не пришлось. Его подняли с постели студийцы ДКСА, и он ожил, развеселился и даже пел с молодежью армянские песни.

Перед отъездом в Эривань силы композитора снова упали. Но это не помешало ему тщательно готовиться к концерту в пользу Общества беспризорных детей и со свойственной ему внимательностью отнестись к творчеству Арама Хачатуряна, решившегося после долгих колебаний показать ему свои сочинения.

Накануне отъезда Александр Афанасьевич зашел проститься с дочерью, не выходившей из дому из-за простуды. Уславливаясь о встрече летом в Крыму, он вдруг сказал шутливым тоном, как бы заранее не веря в реальность своих слов: «Знаешь, Маришка, у меня чудесный план: поедем-ка со мной в Эривань, самое разлюбезное дело!» — на что так же мимоходом, не веря в серьезность его предложения, она ответила: «Ну что ты, папа, куда же я сейчас поеду!»

В поезде он чувствовал себя неважно, но приехал в Тифлис и тотчас же ожил. То ли лучи южного солнца освежили композитора, то ли близкая ему атмосфера милого, гостеприимного города, но, по воспоминаниям тифлисских знакомых, Спендиаров «горел» и «кипел» в этот приезд в Тифлис. Он был полон впечатлениями о Москве, о беседах с московскими музыкантами и планами на будущую постановку «Алмаст», в успех которой он вдруг страстно поверил.

«Я собиралась в го время в Ленинград для участия в концерте певицы Арцруни, — рассказывала пианистка Тигранова-Тер-Мартиросян. — Узнав о моей скорой встрече с певицей, он повторил несколько раз: «Когда увидите Арцруни, непременно предупредите ее, что Алмаст — драматическое сопрано!» В те дни все помыслы его были заняты постановкой «Алмаст» в Тифлисе и подыскиванием исполнительницы для партии героини. Он опаздывал на поезд, поэтому мы почти бегом провожали его до трамвая, но это нисколько не изменило течения его мыслей. Когда трамвай тронулся, он высунулся из него и, запыхавшийся, раскрасневшийся, крикнул мне, приложив ладонь к губам: «Так не забудьте же ей сказать, что Алмаст — драматическое сопрано!»

В Эривань он ехал с Варткезом Хачатуряном, которого встретил накануне в Тифлисской опере. Они сидели рядом на нижней полке вагона. Была глубокая ночь. Рассказывая о событиях, сопровождавших его поездку, он вдруг заявил, что хотел бы в тридцатом году поехать в Москву вместе с молодым армянским оркестром. «Мне нужна душа ваша, понимаешь, душа, с которой вы играете мои вещи», — повторил он несколько раз.

Прибыв в Эривань, композитор дал интервью корреспонденту газеты «Хорурдаин Айастан»: «Моей ближайшей задачей является постановка «Алмаст». Должен сказать, что мое искреннее желание впервые поставить оперу в Эривани по техническим причинам не удается. Поэтому я воспользуюсь предложением Грузинской государственной оперы и поставлю «Алмаст» в Тифлисе. Мое трехлетнее непосредственное знакомство с народным творчеством Советской Армении, как и со всей национальной музыкальной культурой, с большим подъемом экономики и красивой и богатой природой отдельных районов нашей страны, по моему глубокому убеждению, явится сильным стимулом для дальнейшего музыкального творчества. И все мои дальнейшие работы будут связаны с Советской Арменией. После постановки «Алмаст» я займусь музыкальным оформлением своих впечатлений.

Как известно, мой концерт состоялся в Москве 25 декабря. Я чрезвычайно удовлетворен тем отношением, которое проявили к концерту как аудитория, печать, так и мои товарищи композиторы. Особенно рад подчеркнуть, что все оценки, данные моему концерту, связывались с достижениями армянской музыки, причем акцентировалась глубина народной музыки…»

Теперь, когда путешествие осталось позади и были подведены все итоги, пора было переходить к повседневным делам. Прежде всего следовало привести в порядок квартиру, изрядно запущенную за время его отсутствия.

«Закопченная мною керосинка засияла золотом и голубой эмалью, — рассказывал его сын Тася. — Снова, при поднятии фитиля на известную высоту, она стала гудеть на ноте «фа». Папа с радостью прислушивался к этой ноте и даже проверял ее на фортепьяно.

Установив внешний порядок, необходимый для его внутреннего покоя, папа стал говорить об оборудованной «как следует» ванной комнате. Энергично взявшись за хлопоты, он внушал мне, что хватит жить кое-как, что пора позаботиться о внешнем устройстве жизни. Наталкиваясь на мое полнейшее равнодушие, он восклицал сокрушенно: «Какая у тебя кислая физиономия, Таська! Ну как ты будешь жить!..»

Композитор вставал очень рано и приготовлял утренний чай, а затем садился с гостившим у него Романосом Меликяном за фортепьяно и проигрывал песни Комитаса. Что-то необычайно трогательное было в отношении к хрупкому Спендиарову огромного, басистого Романоса Меликяна. Очарованный талантом Александра Афанасьевича, он не отходил от него ни на шаг, наклоняясь к нему всем корпусом и впитывая в себя каждое его слово.

Еще осенью консерваторию покинули соратники Александра Афанасьевича — А. Айвазян и И. Оганезян. Композитор был удручен этим событием и на первых занятиях с оркестром выглядел печальным и угрюмым. Но мог ли он устоять против нетерпеливой радости, которая так и светилась во взглядах его учеников!

Вот трубач Гугуш Тараян. Еще недавно на замечание композитора о пропуске ноты он отвечал: «Одна нота — небольшое дело», — а теперь, сделавшись настоящим музыкантом, он строго подтягивает новичков.

Вот виолончелист Корюн Ананян. Дирижируя, Александр Афанасьевич видит его черные, бархатные, густо опушенные ресницами глаза, в которых, как в зеркале, отражается малейший нюанс его дирижерской воли.

Вот сменивший флейту на ударные инструменты Варткез Хачатурян. Его сухопарая фигура маячит 3 всюду, где только появляется любимый учитель.

Вот гобоист Татул Алтунян, валторнист Шатир, «чичероне» Александра Афанасьевича Хайк Гиланян и Армен Вартанян, Рубен Степанян, Лева Мартиросян, Карагезян, Алоян, Агбалян… После занятий они идут его провожать, и, дойдя до дому, композитор еще долго стоит с ними на панели, горячо о чем-то беседуя и размахивая тростью. В его петлице букетик фиалок. Мартовское солнце отражается в весенних лужах и стеклах его очков. Спендиаров увлечен идеей устроить концерт в ознаменование 35-летия писательской деятельности Горького. Алексей Максимович любит Бетховена. Надо включить в программу увертюру «Эгмонт». Надо исполнить также балладу «Рыбак и фея» на слова юбиляра.

В солнечной комнате композитора звучит давно забытая музыка, оживляя образы и слова, получившие теперь новое звучание. Как бы подытоживая мысль писателя, высказанную когда-то в его ялтинском доме, Александр Афанасьевич говорит, выступая 8 марта на собрании в консерватории: «Прежде только горсточка людей пользовалась всеми благами земными, теперь же наступило время, когда все доступно всем».

Он засиживался за фортепьяно до поздней ночи. Готовясь к выпускным экзаменам, сын его слышал, как после занятий с учеником консерватории Фоминым, разучивавшим к концерту балладу «Рыбак и фея», он проигрывал «Несжатую полос)», посвященную Амани, легенду «Бэда-проповедник», романс «К луне». Прошлое властно захватывало его существо, накладывая на него тень печали.

Вышли на поверхность давно лежавшие под спудом воспоминания юности. Однажды, восхитившись в цирке зверями Дурова, он рассказал дрессировщику о виденном в детстве дрессированном жаворонке и предложил написать ему квартет для птиц. Воспоминания о невыполненных намерениях вызывали острое сожаление о потерянном времени. Композитор говорил сыну: «Мой завет тебе, Таська, никогда ничего не откладывай…»

Во всех его действиях чувствовалась теперь обостренная жажда творчества. Спендиаров был занят подготовкой к концерту и нахлынувшими на него издательскими делами, и все-таки он ухватился за идею Романоса Меликяна писать с ним комическую оперу «Кач-Назар» и уже подумывал о помпезно-комическом марше. Композиторы заботились о либретто, обсуждали вместе будущую инструментовку. Но все это лишь поверхностно занимало Спендиарова. Его воображение было заполнено образами давно вынашиваемого им сочинения.

«Это будет симфоническая картина в трех частях, — говорил он домочадцам, собиравшимся в кухне за утренним завтраком. — Первая, наиболее монументальная часть — природа Армении, вдохновившая меня: Арарат, колорит библейский. Вторая, окончательно сложившаяся, — фольклорная Армения, яркий армянский стиль: игры, пляски, песни, гадание… И, наконец, третья часть — Севан. Сначала спокойное, великолепное в своем спокойствии озеро. Потом оно начинает бушевать, и поднимается буря, символизирующая пробуждение армянского народа».

Он садился за фортепьяно и пробовал импровизировать, но тут же со вздохом опускал крышку и, пройдясь несколько раз по комнате, останавливался у стола, на котором лежали рукописи. «Алмаст» — мой тяжелый крест, — говорил он сыну, — работа над нею страшно затянулась. Мне надо взяться за что-нибудь новое, а она связывает меня по рукам и ногам…»

Необходимо поскорее закончить инструментовку и сделать клавираусцуг. Софья Яковлевна Парнок настаивает на постановке оперы на большой сцене. Соблазнившись этой идеей, он уже заручился предложением Тифлисского театра, но не следует ли выверить ее раньше на малой сцене? Может быть, придется внести некоторые изменения, чтобы подчеркнуть отдельные важные моменты? Например, когда он рассказывал содержание оперы виолончелисту Малунцяну, тот выразил неудовольствие, что героиня оперы изменница. Композитору уже не раз говорили об этом. Но ведь сложность образа княгини и состоит в борьбе любви и честолюбия, и в конце концов эта борьба и привела ее к глубокому раскаянию. Все это необходимо подчеркнуть и как можно лучше довести до слушателя.

Весной у композитора усилилось сердечное недомогание. Врачи настаивали на немедленном отдыхе, жена упорно призывала его в Судак, чтобы «отдаться добросовестно восстановлению здоровья и творчеству». Решив отложить отъезд до мая, композитор мобилизовал все свои силы на выполнение «неотложных» эриванских дел. Началась подготовка к концерту в пользу фонда консерватории, в программу которого впервые в Эривани были включены танцы из Второй сюиты. Композитор работал с прежним энтузиазмом, не допуская ни малейшей неточности.

На генеральной репетиции ему сделалось плохо, и, боясь повторения приступа, он просил альтиста Армена Вартаняна захватить на концерт валерьяновые капли.

Выступление состоялось 16 апреля.

«Все были, вся Эривань, — рассказывала мать скульптора Г. Чубара, работавшего впоследствии над памятником композитору. — Вначале все было хорошо, но на половине «Персидского марша» он схватился за лоб и откинул голову назад. Запахло валерьянкой. На сцену бросились присутствовавшие на концерте врачи. Композитора посадили на стул. Я видела сбоку, как он сидел, закрыв рукой глаза. Ясно было, что концерт продолжаться не может, и я направилась к выходу. Вдруг вижу: врачи вернулись в зал, а он поднялся с места, взял палочку и взмахнул ею. Слушать музыку я больше не могла. Я только смотрела на Спендиарова: сам маленький, фрак на нем аккуратный, жест четкий. И вдруг я поняла, что он не мог не доиграть свое произведение! Публика буквально обезумела: она хлопала, кричала, стучала, а он кланялся, держа руку на сердце».

18 апреля программа была повторена в Доме Красной Армии.

19-го, по распоряжению Наркомпроса, Спендиарова осмотрела комиссия врачей. «Приехать сейчас в Крым ни в каком случае не могу, — писал он Варваре Леонидовне 23 апреля. — Осматривавшая меня на днях комиссия врачей нашла, что мне нужно серьезно полечиться со стороны сердца, и отправляет меня в Кисловодск…»

Отложив заботу о здоровье до Кисловодска, композитор решился еще на третье дирижерское выступление. Оно состоялось в Доме культуры в понедельник 23 апреля 1928 года.

«До сих пор в моем воображении живы его движения, ритмика его рук, — пишет об этом концерте Аветик Исаакян. — Он как бы прощался с нами, обращенный спиной к нам, он шел, шел и уходил от нас…»

Весеннее цветение было в полном разгаре, эриванские сады покрылись благоуханным облаком.

Спендиаров участил свои прогулки в фруктовый сад на Докторской. Там уже подготавливался фундамент для будущего Народного дома и находилась наскоро построенная контора Таманяна. Композитор часто сиживал в дощатом кабинете архитектора, подробно расспрашивал о будущем строительстве и педантично изучал чертежи и планы.

В один из последних дней апреля он ездил с артистом Абеляном и его семьей на гидростанцию. Быстротечная Зангу в розово-белом цветении садов привела его в восторг. Вернувшись домой, он затеребил сына: «Брось все! Пойди посмотри, какая красота!»

Жизнь ни на мгновение не теряла для него привлекательности. Здоровье все ухудшалось, но не угасал интерес к будущему, напротив, Спендиаров радостно отмечал все новые и новые таланты.

Постоянный нервный подъем вызывал бессонницу. Романос уехал в Тифлис, и, избрав музыкальным «духовником» проживавшего в его квартире комдива, А.П. Шахназарова, Спендиаров играл ему ночью отрывки из «Алмаст». Вся фигура его, облитая мягким светом лампы, прикрытой красной бумагой, выражала глубочайшую сосредоточенность. Чаще всего он играл пляску Алмаст. До конца жизни он был влюблен в свою героиню и видел ее прообраз в каждой красивой женщине Армении. В последние дни его жизни все связанное с оперой вытеснило остальные музыкальные тревоги. Как-то он сказал сыну: «Если бы пропала рукопись «Алмаст», я бы покончил с собой».

Несмотря на все нарастающую слабость, одно за другим заканчивал он свои «неотложные дела». Он устроил в Гостеатр талантливую воспитанницу детдома Майрануш Бароникян и в том же состоянии недомогания, уже не покидавшем его в последнее время, отнес обещанную партитуру молодому дирижеру Чарекяну.

В воскресенье 29 апреля к обычному болезненному состоянию прибавился озноб. И все-таки, испытывая потребность в домашнем уюте, он пошел на воскресный обед в семью знакомого доктора.

День был серый. Моросил дождь. Композитор расположился в глубоком кресле, но за ним целой гурьбой пришли ученики, чтобы отвезти к виолончелисту Ананяну, который отмечал свой день рождения. Они искали композитора повсюду и, найдя, увезли его с собой, не мысля себе семейного торжества без любимого маэстро. Но озноб не проходил, и, не в силах сидеть за праздничным столом, Александр Афанасьевич попросил разрешения прилечь на кушетку.

«В самом начале болезни папа был какой-то суровый, — рассказывал его сын Тася. — В первые дни, когда он лежал еще дома, он все просил разыскать забытую им где-то трость. Повседневные заботы все еще тяготели над ним. Вставая с постели, — он ходил на кухню, чтобы удостовериться, не коптит ли керосинка. Беспокоил его также выбор цвета сукна для пианино, деловито обсуждаемый с настройщиком. Навещавший его врач Мелик-Адамян вскоре определил крупозное воспаление легких. Услышав, как он сообщил об этом комдиву, папа подозвал меня и сказал с суровым выражением лица: «Крупозное воспаление — это, брат…» 3 мая я отвез его в больницу. Закутанный в длинную шубу, он медленно спускался по лестнице, ставя на ступеньку сперва одну ногу и осторожно опуская за нею другую. В прихожей больницы я усадил его на скамью. Ждать пришлось довольно долго. Потом по длинному коридору его повели в палату.

Он просил меня не приходить к нему каждый день, боясь, что это отразится на моих экзаменах. Но на следующее утро я пришел». «Рассказывай, рассказывай, — с нетерпением проговорил он, как только я появился в дверях. — Как там ремонт? Знаешь, Таська, мне очень нравится, как здесь выкрашены стены. Надо будет обязательно выкрасить так в нашей ванной…»

Вечером ему стало хуже. Начался бред. Придя в себя, он сказал ухаживавшей за ним практикантке Баласанян:

— Мне кажется, будто я прижимаю к боку папку с нотами, чтоб не отняли, и от этого боль…

Ему казалось в забытьи, что он делает музыкальный доклад, что он слышит в оркестре крещендо… Очнувшись, он рассказал об этом врачу и, объяснив ей, что такое крещендо, добавил, широко улыбаясь:

— Вот поправлюсь, приглашу вас на концерт…

Пятого утром он был озабочен телеграммой, которую должен был послать в ответ на приглашение выступить в Баку. В тот же день он с интересом выслушал консерваторские новости, принесенные ему навестившим его кларнетистом Довгань.

Несмотря на боль в боку и затрудненное дыхание, его не покидало чувство юмора.

— Тут был министр, — сообщил он сыну с улыбкой, — он сказал мне: «Поправляйтесь, и мы вас — фюить! — в Кисловодск», а я ответил ему: «А не пошлете ли вы меня — фюить! — на тот свет?..»

Шестого мая ему стало значительно хуже. В час дня зашел знакомый врач. Александр Афанасьевич встрепенулся и сказал, виновато улыбаясь:

— А… доктор Гро! Я не узнал без очков… Потом он повторил вопрос, заданный утром де журившей подле него практикантке:

— Скажите, не будет ли рокового конца?

Седьмого мая пришел доктор Баграмов — племянник Спендиарова. Больной дышал страшно тяжело. Баграмов сказал ему:

— Вот подождите, дядя Саша, пройдет сегодняшний день, и вам станет легче.

Спендиаров взглянул на него уходящим взглядом и проговорил:

— А как я сегодняшний день переживу?

Днем он попросил, чтобы все практиканты были возле него. Через каждые пять минут ему давали кислород. В два часа дня, оторвавшись от кислородной подушки, он сказал:

— Мне легче дышать от кислорода!

И тут же забылся. Через несколько минут он открыл глаза, они были уже неподвижны, схватился за шнурок электрического звонка, два-три раза вздохнул — и его не стало…

Москва. 28 апреля 1960 года