Сердце помнит. Плевелы зла. Ключи от неба. Горький хлеб истины. Рассказы, статьи

Стаднюк Иван

Компиляция

Содержание:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

 

СЕРДЦЕ ПОМНИТ

{1}

(повесть)

 

1

ВОСПОМИНАНИЯ ПАВЛА КУДРИНА

Летом 1945 года младшего лейтенанта Павла Кудрина выписали из госпиталя. С чемоданом в руках он шагал по улицам Москвы, ошеломленный сутолокой, взволнованный необычностью обстановки, хмельной и радостный оттого, что чувствует себя сильным, здоровым и что госпитальная палата с опостылевшим запахом лекарств осталась позади. Пять месяцев он был прикован к койке!.. Ранение, полученное в дни наступления на Висле, оказалось весьма серьезным.

Павла захватил поток людей, устремившихся к входу в метро. Москвичи спешили на работу. В вагоне было тесновато. Кудрина прижали к широкому окну, за которым с шумом неслась стена туннеля. В стекле Павел увидел свое отражение. До сих пор он видел себя только в маленьком зеркальце, когда намыливал щеки перед бритьем, и теперь с неудовольствием отметил, как осунулся и похудел. На бледном лице еще отчетливее выделялись широкие и прямые черные брови, глаза запали глубже, губы казались припухшими.

«На девушку стал похож», — с досадой подумал Павел и отвернулся от окна в смущении: он уловил короткую улыбку молодой белокурой соседки, заметившей, с каким вниманием рассматривал себя Кудрин.

Младший лейтенант ехал в управление кадров за назначением. В душе была тревога. Посчастливится ли вернуться в родную дивизию? Удастся ли побывать в Берлине?

…В управлении Кудрину вручили предписание.

— Езжайте в Потсдам, — сказали. — Если там найдут нужным, пошлют в дивизию, где вы раньше служили.

«Значит, в Берлин, — с облегчением подумал Павел, пряча предписание, — значит, побываю „в гостях“ на Вальденштрассе. Эх, найти бы этого Курта!..»

Выйдя на бульвар, Кудрин свернул к свободной скамейке. Сел, закурил папиросу. Затем поставил на колени чемодан, приоткрыл его и с самого дна достал потертый конверт с берлинским адресом. Больше года хранил Павел этот конверт. В нем были письмо и фотография капитана войск СС Курта Бергера. Кудрин скользнул взглядом по вытянутому лицу фашиста и до мельчайших подробностей вспомнил тот страшный день…

Это было весной 1944 года, когда немецко-фашистское верховное командование непрерывно держало свою войсковую и агентурную разведки за горло, требуя от них точных данных: на каком именно фронте и когда советские войска готовят новую наступательную операцию. Гитлеровцы чувствовали, что гром грянет вот-вот. Но где? Где?! Первый Украинский фронт заносит над их головой бронированный кулак или Белорусские фронты? А резервов, особенно танковых, у фашистов было мало. Требовалось держать их именно в том месте, где последует удар.

Фашистская разведка сбилась с ног. Командование требовало от нее добывать пленных советских солдат и офицеров, не считаясь ни с какими своими потерями.

И вот в это самое время старший сержант Павел Кудрин, командир отделения из разведроты Н-ской дивизии 3-го Белорусского фронта, именно того фронта, который одним из первых должен был накинуть фашистам петлю на шею, попал в руки врага.

А случилось все так. Дивизия, в которой служил Павел, занимала оборону в девяти километрах от его родного села Олексина, находившегося по ту сторону фронта. И неудивительно, что именно Павлу Кудрину незадолго до начала наступления, которое готовилось в строжайшей тайне, поручили проникнуть в тыл к фашистам и разведать позиции двух их тяжелых батарей, искусно маневрировавших вдоль линии фронта.

Павел Кудрин был не только одним из храбрейших разведчиков в своей разведроте, где храбрость считалась нормой поведения, но и самым искусным следопытом, хитрым, сообразительным и очень упорным в достижении цели военным специалистом. Не раз ему удавалось выходить победителем из самых невероятных переделок. Последним его нашумевшим подвигом был захват в плен немецкого майора, который оказался начальником инженерной службы дивизии. Этого майора Кудрин вместе с группой разведчиков вывел из вражеского тыла по болотам, считавшимся совершенно непроходимыми.

В очередную разведку вместе с Павлом Кудриным отправлялся его друг рядовой Шестов, человек по натуре замкнутый и угрюмый. Павел уважал Шестова за немногословие и рассудительность: он никогда не торопился высказывать свое мнение, а если говорил, то каждое его слово звучало веско. Когда Шестов был чем-нибудь недоволен, его глаза темнели, над бровями собиралась складка, четче обозначались на коротком носу крапинки веснушек.

К разведке Шестов готовился обстоятельно, тем более что он из-за легкого ранения уже давненько не ходил во вражеский тыл. Вместе с Кудриным Шестов долго сидел над картой, выходил на наблюдательный пункт. Воображение разведчиков рисовало десятки ситуаций, которые могли создаться в тылу врага, и они искали правильные решения, как поступить в том или ином случае. Павел хорошо знал местность, где им предстояло действовать. Ведь родные места! Да и за линию фронта он уже не первый раз ходит на этом участке, используя только ему одному известные волчьи тропы, петляющие в густых зарослях между топкими болотами. Сколько раз он испытал страх перед трясиной, где станешь на кочку ногой и чувствуешь, как погружается она в бездну! Надо делать шаг вперед, но тело обливается холодным потом, а ноги не слушаются. А позади надвигаются товарищи. Им тоже страшно, но они верят Павлу — старожилу этих мест — и, сжав зубы, ловят ногами кочки над болотной пучиной.

Все точно так же повторилось и теперь. Непроходимые болота помогли Кудрину и Шестову оставить линию фронта позади. Затем они ползли по звериной тропе сквозь густой кустарник. Ветки низкорослого орешника, побеги молодого граба, кусты шиповника, опутанные цепкими жилами хмеля, все теснее прижимали разведчиков к сырой, отдававшей плесенью земле, цепляясь за их автоматы, за сумки с гранатами. Лучи солнца не могли пробиться в этот темный, зеленый туннель. Когда овраг кончился, Кудрин и Шестов поднялись на ноги и вошли в лес.

Разведчики, стараясь, чтоб под ногами не треснула сухая ветка, не зашумели кусты, пробирались сквозь заросли кудрявого подлеска. Зеленым паводком он со всех сторон обступал крепкие стволы деревьев.

Шли долго. Тяжелую артиллерию гитлеровцев нужно было разыскивать где-то километрах в семи за линией фронта. Павел всю дорогу молчал и озабоченно осматривал знакомые места. Он по памяти определял, где их путь будет скрещиваться с лесной дорогой или тропой. Там останавливались и прислушивались.

За просекой, перерезавшей лес, Павел начал забирать вправо и незаметно для себя ускорил шаг. Шестов догадался, что Кудрину не терпится хотя бы издали взглянуть на свое село, до которого теперь было рукой подать. Не произнося ни слова, он следовал за Кудриным.

Вдруг Павел остановился и, подняв руку над головой, замер. Разведчики залегли и после короткого наблюдения выяснили, что наткнулись на склад боеприпасов. Вдоль ограды ходили вражеские солдаты с автоматами. За колючей проволокой виднелись штабеля ящиков со снарядами, прикрытые для маскировки ветками деревьев.

Отползли в глубь леса. Кудрин достал карту, отыскал на ней нужный квадрат и там, где был обнаружен артиллерийский склад, синим карандашом поставил птичку.

В этот момент послышался нарастающий шум моторов. По звуку разведчики определили, что идут американские бомбардировщики. Где-то за лесом застучали зенитки, залаяли крупнокалиберные пулеметы. Лес мешал разведчикам увидеть, что делается у них над головой.

Не теряя времени, Кудрин и Шестов обогнули место, где был расположен вражеский склад, и вышли на опушку. Их взорам открылось небо, усеянное белыми облачками от разрывов снарядов. Между этими облачками тянулась полоса черного дыма. Она с каждой секундой удлинялась, выматываясь из-под брюха подбитого самолета, стремительно несшегося к земле. В воздухе болтались три парашютиста. Ветер относил их на лес, значительно левее того места, где, прислонившись к стволам деревьев, стояли Кудрин и Шестов.

Вдруг над их головами со свистом пронеслись пули, а затем послышалась автоматная очередь. Шестов первым увидел, как по направлению к ним бежали человек восемь автоматчиков. Те спешили к месту приземления парашютистов и случайно обнаружили советских разведчиков.

Разведчики залегли и открыли ответный огонь. Гитлеровцы, прячась за деревьями, продолжали стрельбу. Им на помощь торопились еще несколько солдат.

Положение осложнялось. А когда из села вырвалась группа мотоциклистов и устремилась на лесную дорогу, чтобы перехватить пути отхода разведчикам, Шестову и Кудрину стало ясно, что они в ловушке.

— Бежим к складу! — крикнул Кудрин.

Все произошло очень быстро. В лесу они наткнулись на двух вражеских солдат, охранявших подступы к складу. Застрелили их в упор. Затем бросили гранаты в ближайший штабель, а сами прильнули к земле за стволом могучего дуба: они ждали, что снаряды сдетонируют.

Тяжелый удар потряс землю. Но ящики в этом штабеле оказались пустыми. Взрыв гранат разметал их по лесу, свалил в бесформенную пылающую груду. Шестов и Кудрин вскочили на ноги и перебрались через проволочную ограду, порванную осколками. От склада во все стороны убегали гитлеровцы. Казалось, никто не обращал внимания на советских разведчиков, а они, охваченные мыслью взорвать склад, спрыгнули в ровик, снова метнули в штабеля гранаты. И тут обжигающей волной дохнул на них лес, качнулась под ногами земля, что-то тяжелое навалилось на плечи…

 

2

О ЧЕМ НЕ ЗНАЛ ПАВЕЛ КУДРИН

Полевой госпиталь, с весны обжившийся в белорусской деревеньке Бугры, готовился к страдным дням. Вот-вот начнется наступление наших войск, а это значит — многие сотни раненых… И госпиталь готовился. У каждого врача, медсестры, санитара были свои дела, заботы, и люди в белых халатах непрестанно сновали между домами, в которых размещались отделения госпиталя.

Неразлучные подружки Сима Березина и Ирина Сорока, сдав свою смену, бежали через школьный двор в столовую, как вдруг внимание привлек надсадный металлический гул в вышине. Они сразу насторожились: гул незнакомый. Сима первая разглядела в голубизне июньского неба плывущий к фронту огромный косяк четырехмоторных бомбардировщиков. Рокот моторов усиливался.

Все, кто был на школьном дворе, глядели сейчас в небо. Даже шофер, с утра копавшийся под машиной, вскочил на ноги и поднял вверх лицо.

— Американские? — с любопытством спросила Сима. — А истребители наши! Видишь, как купаются в небе?..

Действительно, это были американские бомбардировщики, летевшие к линии фронта под прикрытием советских истребителей.

— Сквозным полетом идут, — заметила Ирина тоном знатока.

Вчера она читала раненым свежую газету, в которой рассказывалось, что американские бомбардировщики поднимаются с баз Италии или Англии, летят на Румынию и Германию, затем садятся на советской территории. Заправившись горючим и бомбами, самолеты идут в обратный рейс. С наших аэродромов американцев сопровождают советские истребители, а потом их встречают «мустанги» — американские истребители дальнего полета.

Хотя Симе все это было известно, Ирина скороговоркой продолжала объяснять:

— Понимаешь, челночные операции делают. Как челнок у ткацкого станка.

— Да-а-а, — промолвила Сима. — Вот и увидели наконец мы своих союзников. Наверное, на самый Берлин летят…

Ирина не переставала глядеть вслед удаляющимся бомбардировщикам. Потом вдруг спросила:

— Как думаешь, видно им оттуда наше Олексино?

Сима с грустью вздохнула: «Одним бы глазком посмотреть, что делается дома, в родном селе…»

С запада, куда только что ушли самолеты, донеслась яростная дробь пулеметных очередей. Завыли на виражах невидимые истребители.

Где-то далеко в небе начался воздушный бой. Он был скоротечным, и девушки снова направились было к столовой. Но вдруг со стороны синевшего за большаком леса низко над землей показался тяжелый бомбардировщик, похожий на те, которые несколько минут назад проплывали над деревней. Возле бомбардировщика вились два наших «ястребка».

— Неужели «мессеры» подбили? — И девушки, встревоженные, остановились.

Самолет, выпустив шасси, начал снижаться за речушкой Быстрянкой на луг…

Из дверей школы выбежал дежурный по госпиталю — высокий подвижный капитан медицинской службы. Он метнулся по двору, кого-то разыскивая. Увидев девушек, крикнул:

— Березина! Сорока! Захватите санитарные сумки и бегом к машинам! Дежурный махнул рукой в сторону приземлявшегося самолета.

Через минуту на луг умчались две «санитарки» — легкие автобусы с узкими продолговатыми кузовами.

Капитан Гарри Дин — командир экипажа «летающей крепости» — сидел в автобусе на боковой скамейке между Симой Березиной и плечистым пожилым санитаром. Автобус слегка потряхивало, а американец что-то выкрикивал, придерживая правой рукой забинтованную левую руку. Сима, вслушиваясь в незнакомую речь, догадывалась, что капитан ругается, и попыталась успокоить раненого:

— Не волнуйтесь, пожалуйста, вам вредно, — и девушка прикоснулась к его повязке.

— Вредно? Вы говорите, мне вредно волноваться? — с раздражением переспросил Дин.

Услышав от американца русские слова, Сима с удивлением и даже растерянностью посмотрела ему в лицо.

— Вы удивлены? — улыбнулся капитан. — Русский язык я немного знаю. Пять лет изучал, год во Владивостоке жил… Но как не волноваться?! Подбили же меня мои коллеги! Когда ваши истребители дрались с «мессерами», мы, не меняя курса, тоже палили из пулеметов. И какая-то скотина из соседнего бомбардировщика, когда тот сделал крен, не успела убрать руку со спуска пулемета. Влепил мне целую очередь! Один мотор заклинило, приборы в штурманской кабине разбиты, и мне пуля в руку досталась. И еще сесть заставили черт знает где. Мог же я свободно дотянуть до вашего аэродрома! Так нет! Эта жирная свинья приказала мне по радио сесть на луг.

— Кого же вы так величаете? — с любопытством спросил санитар, хранивший до сих пор молчание.

— Есть у нас такая птица в полковничьих погонах. Доллингер — командир авиакрыла.

Капитан Дин не отличался сдержанностью. Высказавшись, он в сердцах отвернулся к окошку, за которым убегала назад покрытая воронками и убранная зеленью русская земля. Капитан постепенно остывал и с любопытством осматривал новый для него ландшафт.

На обочине дороги мелькнул указатель с красным крестом и надписью: «ХППГ». Санитарная машина мчалась в том направлении, куда указывала стрелка.

Въехали в село. На стене соседнего со школой дома углем выведено: «Сортировочное отделение». Здесь машина остановилась.

Сима первой выскочила из автобуса, откинула заднюю ступеньку и подала руку раненому. Капитан Дин прищурился от света, хлынувшего в раскрытые дверцы, и, взяв руку девушки, поставил ногу на ступеньку. Взглянув при свете на Симу, американец на мгновение замер, приятно пораженный миловидным лицом девушки.

— О-о-о! — выдохнул он. — Простите меня ради бога. Ругался я, точно на скотном дворе. В машине не разглядел, что еду в обществе такой прекрасной феи…

— Выходите же! — нетерпеливо прикрикнула Сима, чувствуя, что щеки ее заливает румянец.

— Позвольте, позвольте… — не унимался капитан, — а перевязывали меня тоже вы?

— Ну, я…

Дин схватился здоровой рукой за голову и застонал:

— Какая дубина! Проклятый темперамент! Был зол как дьявол и ничего вокруг не замечал…

Дин ступил на землю, продолжая беззастенчиво рассматривать девушку.

Не выдержав бесстыжего взгляда Дина, Сима повернулась кругом и строго приказала:

— Идите за мной!

Поглядеть на американца сбежались многие сестры, санитарки и санитары. В стороне топтались, перекидываясь словами, выздоравливающие раненые.

Капитан Дин, поспевая за Симой, с улыбкой оглядывался на людей, кивая головой в знак приветствия. Рослый, молодой, красивый, он знал, что производит на всех хорошее впечатление, и чувствовал себя уверенно. На ходу отряхнул здоровой рукой свои длинные на выпуск брюки песочного цвета, поправил кожаную куртку, на спине которой были выстрочены контуры материков Северной и Южной Америки и от рукава к рукаву — огромная надпись: «USA».

В просторной хате, ярко освещенной переносной электролампой, получавшей энергию от трещавшего во дворе школы движка, было людно. Здесь собралась молодежь — медсестры, санитары, врачи. Пришли некоторые ходячие раненые.

Хрипло играл патефон. Девушки танцевали.

Сменили пластинку, и зазвучал гопак. Девушки и ребята, охая и ахая, пристукивали об пол каблуками.

Открылась дверь комнаты, и на пороге появился капитан Дин. Он широко улыбался, щурился от яркого света. В сенях, за спиной Дина, толпились еще четыре американца и среди них уже знакомые Симе сержанты Мэлби и Хатчинс. Мэлби — авиатехник, прилетевший вчера на По-2 к месту аварии «летающей крепости», а Вилли Хатчинс — бортстрелок из экипажа Дина. Все, кроме сержанта Мэлби, были чуть навеселе.

Пляс прервался, шум стих, икнул и умолк патефон. Молодежь с любопытством смотрела на пришедших.

— Принимайте в компанию, — промолвил капитан Дин. — Хотим повеселиться. Мой экипаж в неполном составе…

— Пожалуйста, заходите! — приглашали наперебой.

Гостям освободили лучшие места на скамейке, стоявшей у завешанных одеялами окон.

Американцы вошли в комнату, потоптались у порога, а затем, по русскому обычаю, начали знакомиться, пожимая всем присутствующим руки.

При ярком электрическом свете Сима хорошо рассмотрела молчаливого сержанта Мэлби. Лицо у Мэлби маленькое, кругленькое, щеки обвислые. Глаза так прищурены, что трудно разглядеть их цвет. Брови — маленькие черненькие треугольнички, нос прямой, острый, с широкими ноздрями. Рта почти не видно — он безгубый, точно складочка между обвислыми щеками. А уши! Большие, в синих прожилках. Не будь их, лицо Мэлби было бы похоже на печеную тыкву.

Всеобщее внимание привлек широкоплечий, короткорукий, с простым улыбчивым лицом сержант Хатчинс. Он с интересом оглядывал комнату.

— Впервые в русском доме, — пояснил Дин, заметив, что все наблюдают за сержантом.

А тот вначале пощупал вышитый красными петухами и маками рушник, которым была увенчана икона, потом начал разглядывать полки с посудой. Увидев покрытую золотистым лаком, расписанную цветочками деревянную ложку, сержант пришел в восторг. Он схватил ложку и с любопытством начал рассматривать ее. Ложкой заинтересовались и другие летчики.

У печки сидела на табуретке хозяйка дома — пожилая женщина в белой вышитой сорочке, повязанная белым ситцевым платком. Скрестив на груди руки, она наблюдала, как веселится молодежь, и о чем-то думала. А когда пришли американцы, хозяйка поднялась и перенесла табуретку в самый угол, где стояли ухват, кочерга, веник, чтобы было больше места для гостей. Увидев, что сержант интересуется ложкой, хозяйка незаметно прибрала с полочки веретено, ножницы, клубок ниток и сунула их в кувшин, потом зачем-то переставила на другое место веник. Сима заметила тревогу хозяйки, и ее начал душить смех. Но смеяться было неловко, и она отвернулась к Ирине, которая рассматривала патефонные пластинки, не зная, какая из них больше понравится американским летчикам.

— Никак не выберешь? — упрекнула Сима подругу.

— Выбирай сама, — ответила Ирина. Потом вдруг тихо спросила, кивнув на летчиков: — Неужели их сбили свои же? Просто не верится.

— Не сама я придумала. Раненый капитан сказал мне это. — Сима повернулась и увидела, что совсем рядом стоит сержант Мэлби. Девушку поразили его глаза. Раньше незаметные, прятавшиеся в морщинах лица, очи теперь округлились и были настороженными. Сима даже успела разглядеть, что глаза у Мэлби густо-серые, с прозеленью, как первый лед на запущенном пруду.

«Он понимает по-русски, — вдруг мелькнула догадка у Симы. — Но почему скрывает, почему его встревожили мои слова?»

Лицо сержанта Мэлби тут же приняло обычное выражение. На нем заиграла натянутая улыбка. Сима почувствовала какую-то непонятную тревогу.

«Зачем этому сержанту скрывать, что он понимает по-русски?» — мучил ее вопрос.

Аэродром, где базировались американские тяжелые бомбардировщики авиакрыла полковника Джеймса Доллингера, находился в одном из предместий Лондона. Жизнь на аэродроме давно утихла. Обезлюдел командный пункт, опустели площадки, на которых, широко раскинув мощные крылья, стояли зачехленные машины. Позади — полный напряжения, тревог и опасностей день. Завершена очередная челночная операция.

Полковник Доллингер не в духе. Он сидел в глубоком мягком кресле в углу просторного кабинета и со стороны смотрел на свой рабочий стол, на массивный канцелярский прибор из серого, под мрамор, в медных прожилках сплава. Между двумя приплюснутыми чернильницами, которых полковник никогда не открывал, так как обходился цветными карандашами и авторучкой, вздыбилась пара лосей. Уставив взгляд на лосей, он сосредоточенно думал…

У Джеймса Доллингера полное круглое лицо, короткая красная шея. Выбритые щеки отсвечивали синевой. Он еще молод, однако уже отяжелел.

Полковнику хотелось курить, но лень было поднять руку за сигарой. Тянуло еще раз посмотреть на карту Белоруссии, где среди болот остался экипаж капитана Дина, но трудно расстаться с креслом. Вспомнился неприятный разговор с командиром авиадивизии. Высокий генерал с худощавым умным лицом кричал на него и говорил, что ему, полковнику Доллингеру, впору командовать экипажем, а не двумя сотнями самолетов. Но не только история с экипажем Дина удручала полковника. Война, кажется, шла к концу, а он многого еще не понимал. И это пугало. Доллингеру казалось, что из-за своей неполной осведомленности он остается в проигрыше. Правда, известно ему немало. Иногда он даже побаивался, как бы с ним, человеком, которому столько известно, что-либо не произошло. Ведь были в Америке подобные случаи… Поэтому Доллингер и на операции вылетал очень редко: в воздухе все может произойти. Но несколько успокаивало то, что вокруг него есть люди, которые знают гораздо больше его.

Вчера перед вылетом с русского аэродрома к Доллингеру подошел майор Мэлби. Он почему-то носит сержантские погоны и числится в команде аэродромного обслуживания. Мэлби спросил у полковника:

— Вы идете флагманом или в звене Д?

— В звене Д, — ответил Доллингер, настораживаясь. Полковнику показалось, что Мэлби догадывается, почему он не идет ведущим авиагруппы. Доллингер знал, что, если в воздухе атакуют «мессершмитты», они стараются в первую очередь сбить флагмана — машину, которая возглавляет боевой порядок. Не мог об этом не знать и Мэлби…

Мэлби хотел сказать что-то важное. Полковник чувствовал на себе пронизывающий взгляд его прищуренных глаз. Доллингер не мог понять, почему он испытывает страх перед этим тщедушным человечком.

Майор Мэлби наконец заговорил. От первых же его слов Джеймса Доллингера бросило в жар.

— Ваш правый, в звене Д, сегодня будет сбит «мессерами» в квадрате двадцать восемь — пятьдесят один, — сказал Мэлби. — Учтите, в этом квадрате, южнее населенного пункта Бугры, на лугу находился когда-то аэродром немецких бомбардировщиков. Если «крепость» будет только подбита, прикажите ей сесть на луг… Обязательно! Даже и при пустяковом повреждении. Ни в коем случае не возвращаться сюда — на аэродром. Вы за это отвечаете… — Последние слова одетого в сержантскую форму майора прозвучали многозначительно и угрожающе.

Полковник Доллингер понимал, что майор Мэлби представляет здесь американскую военную разведку, и не мог не принять всерьез сказанное им. Охрипшим, взволнованным голосом Доллингер попросил Мэлби:

— Если вы мне доверяете, объясните подробнее. Может случиться что-либо непредвиденное…

Майор усмехнулся и посмотрел на Джеймса Доллингера снизу вверх открыто, чуть вызывающе.

— Доверяем, — твердо сказал Мэлби и опять улыбнулся. — Мы кое-что помним, например, как вы водили «крепости» на бомбежку Кайсгофена, как разнесли в пух весь город, а самолетостроительные заводы Фидлера и газовые заводы пощадили… Так что не доверять вам пока не имеем основания. А нам нужно любой ценой приземлить или разбить, это все равно, свой самолет близ линии фронта — в тылах советских войск. Преследуется цель — получить возможность проехаться по русским фронтовым дорогам к потерпевшему аварию или сбитому бомбардировщику. Русские затевают что-то колоссальное. Нужно определить, где и примерно когда. Конечно, выгоднее было бы приземлиться севернее, но передвинуть трассу нашего полета еще больше — невозможно.

— Позвольте, — возразил Доллингер, — но откуда вам известно, что нас встретят «мессершмитты», а если и встретят, то их русские не прогонят? Наконец, мой правый может сам отразить нападение, да и весь наш боевой порядок рассчитан на самооборону. И почему именно ваш выбор пал на экипаж капитана Дина?

Мэлби оглянулся на проходивших к соседнему бомбардировщику летчиков и, понизив голос, сказал:

— Не будем вдаваться в детали, полковник! Дин знает русский язык, и если он уцелеет, то окажет нам помощь… «Мессершмитты» нас встретят. Их будет много, и советские истребители не сумеют справиться с ними. Экипаж Дина с правого борта стрелять не сможет. Мы об этом позаботились. А боевой порядок подчинен вам… Ну… — майор Мэлби помедлил, раздумывая, — а если «мессерам» все же не удастся сделать свое дело, та по правому бомбардировщику нужно ударить из вашей машины. Она — по соседству.

— Из моей? — похолодел Доллингер.

— Да!.. Вам только нужно будет выбрать удобный момент и положить машину на левое крыло. Двух секунд для стрельбы в упор достаточна…

Дальше продолжать разговор было невозможно. Подошел экипаж и начал проверять подвеску бомб. Наступало время вылета.

«Дьявольски хитро и в то же время просто, — думал сейчас Доллингер, развалившись в кресле в своем кабинете. — Конечно, можно было только симулировать аварию самолета. Но в такой близости от аэродрома — кто поверит! Другое дело — взрыв в воздухе, однако при групповом полете это очень опасно для других экипажей. И, черт возьми, жалко наших парней, при взрыве никто не спасется…»

И другое не давало покоя Джеймсу Доллингеру: «Похоже, что по каким-то каналам осуществляется связь с нашим противником».

Ему было давно ясно, что в основе этих связей — экономические интересы некоторых американских концернов, интересы группки могущественных людей. И конечно, Америка не несет здесь никакого урона. Но не дай бог, чтоб узнали об этом его подчиненные — офицеры и солдаты, — чтоб узнал народ или сам президент… или кто-нибудь из тех сенаторов, которые больше всего кричат о демократии… Расценят это как предательство!..

И оттого, что он, полковник Доллингер, теперь причастен к связи с нацистами без приказа сверху, без убежденности в том, что так угодно начальству, а не одному майору Мэлби, ему было не по себе. Какая-то холодная, давящая пустота ширилась в груди, томило недоброе предчувствие. Доллингеру казалось, что душа у него расклеилась, расслоилась, и эти полоски безнадежно перепутались. Трудно было сосредоточиться на одной мысли.

В самом деле, а вдруг капитан заметил, кто стрелял по его машине, а майор Мэлби откажется от всего?.. Почему от Дина нет до сих пор радиограммы? Удалось ли ему благополучно приземлить самолет?..

Доллингер уже не мог сидеть. Он поднялся и, взволнованный, начал ходить по кабинету, освещенному матовым светом настенных ламп, ввинченных в бра. Ему припомнилось, как два года назад в Штатах шумели газеты по поводу раскрытия в стране фашистского заговора, как негодовали рабочие. Федеральным следственным бюро были арестованы и преданы суду сотни людей, в том числе видные политические деятели. Был арестован даже генерал Каллагэн — ярый противник большевиков, один из руководителей изолядионистского комитета «Америка прежде всего». От своего бывшего начальника генерала Эдвардса Доллингер слышал, что Каллагэн в 1919 году набил себе карманы в России. Он, тогда полковник американской армии, под командованием британского генерала Финлесона принимал участие в вывозе с оккупированного севера России всех ценностей. Много пароходов ушло из Архангельского порта, груженных мехами, лесом, пенькой, медом… Видимо, богатство, связи и спасли Каллагэна. Он отделался небольшими неприятностями.

Размышления полковника Доллингера прервал звонок. Он подошел к столику с телефонами и только теперь заметил, что стрелка часов уже приближается к полуночи. С волнением взял трубку:

— Хэллоу!

Услышал незнакомый рокочущий голос:

— Генерал Каллагэн…

Доллингер почувствовал противную слабость в коленях и задохнулся. Ведь только сейчас он думал об этом человеке, хотя никогда с ним не встречался. Что бы значило такое совпадение? Что привело в Англию эту старую лису? Подавив суеверный страх, полковник слушал:

— …Везу вам поклон от Эдвардса. В курсе ваших тревог… Буду через двадцать минут, заказывайте ужин — я голоден…

Джеймс Доллингер воспрянул духом: от генерала Эдвардса! Само небо посылает ему помощь… Доллингер чувствовал, как его душа постепенно приобретает цельность, исчезает пустота в груди… Эдвардс! Генерал Эдвардс! Совсем недавно он был полковником, командовал авиадивизией. А теперь!..

Впрочем, ничего удивительного. Ведь и сам Джеймс Доллингер с головокружительной быстротой шагнул вверх по служебной лестнице. Не так уж много времени прошло с тех пор, как был он капитаном, командиром «лайтнинга» — самолета-разведчика. Он летал через Ла-Манш во Францию, оккупированную немцами, и с высоты двух тысяч метров фотографировал объекты, над которыми побывали «летающие крепости».

Однажды, когда Доллингер, тогда еще капитан, вернулся с задания, выяснилось, что ему заснять ничего не удалось — фотопленка оказалась засвеченной.

— Я могу в рапорте обстоятельно доложить о результатах бомбардировки, — заявил он тогда командиру авиадивизии полковнику Эдвардсу, который вызвал его для личного объяснения. — Видимость сегодня превосходная.

Разговор происходил один на один в помещении оперативного дежурного на командном пункте аэродрома, где теперь базируются самолеты Доллингера. Эдвардс сидел за маленьким круглым столиком перед недопитой бутылкой кока-колы, освещенный мягким предвечерним светом, струившимся сквозь прозрачную, как хрусталь, стенку из плексигласа. За ней виднелись стройные ряды самолетов и убегающие вдаль бетонированные взлетные дорожки. Джеймс Доллингер хорошо видел каждую черточку на лице полковника Эдвардса, настороженный прищур его карих глаз.

— Что вам удалось заметить? — спросил тогда полковник, торопливо поднимая из-за столика свое грузное тело. В тоне его голоса, в его движениях, во взгляде чувствовались плохо скрытые тревога и недовольство.

— Бомбы сброшены на причалы речного вокзала. Ни цеха завода, ни склады не пострадали, — ответил Доллингер, бесстрастно глядя в выхоленное лицо полковника.

Эдвардс отвел взгляд в сторону и раздраженно заметил:

— Плохо вы наблюдали, капитан! Очень плохо!

Проходила минута, вторая, а полковник Эдвардс стоял за столиком и безмолвно глядел сквозь прозрачную стенку на полосатое поле аэродрома. Он чувствовал на себе пристальный взгляд капитана Джеймса Доллингера и пытался угадать, какие мысли таятся за этим взглядом.

Но нелегко было угадать мысли Джеймса Доллингера. Его бесцветные глаза были как бы заслонкой, проникнуть через которую невозможно. Точно оловянные, они никогда ничего не выражали, не говорили о том, что думает и переживает Доллингер.

Может, поэтому у Джеймса не было друзей. Может, потому так официально-строго обращалось с ним начальство. Уж очень суховат капитан Доллингер, а это несвойственно американскому офицеру. Замкнут и непроницаем. Трудно понять, когда он в добром расположении духа, а когда раздражен, когда озабочен, а когда не обременен мыслями. В самом деле, сосет ли Джеймс через соломинку коктейль, проверяет подвеску бомб у самолета или читает письмо из дому — глаза его неизменны. Постоянно веет от них холодом, и этот холод точно заморозил лицо Джеймса. Ни взволнованности, ни оживления на нем.

Сама жизнь сделала Джеймса Доллингера таким. Когда-то его отец держал небольшую гостиницу в штате Пенсильвания на федеральной дороге, ведущей из Вашингтона в Питтсбург. В Пенсильвании эта старая, разбитая дорога петляла среди живописного гористого ландшафта, и шоферам приходилось на ней несладко. Если захватывала ночь, не многие рисковали продолжать путь. И гостиница никогда не пустовала.

Но вот группа сильных предпринимателей построила автостраду Гаррисбург — Питтсбург. Новая четырехколейная магистраль уже не вихляла в горах, а стрелой пронизывала их, проходила в туннелях через главный хребет Аппалачей, через малые хребты.

При въездах на автостраду Гаррисбург — Питтсбург стояли заставы, взимавшие подорожный сбор. И, несмотря на это, вся жизнь переместилась на новую дорогу, именуемую «Пенсильвания — торнпайк». Здесь машины могли нестись днем и ночью в четыре ряда на самой предельной скорости. И гостиница Доллингеров оказалась в стороне от людных мест. Только случайные путники пользовались ее услугами.

В течение года Доллингеры обанкротились…

Рухнули мечты и надежды Джеймса. Перспективы беззаботной, веселой, богатой жизни развеялись, как туман. Теперь приходилось думать о том, как бы обеспечить себя работой и минимальным достатком.

Но богатство — такое прекрасное и желаемое — по-прежнему манило Джеймса Доллингера. Он видел, что богатство вокруг него. Но доступно оно немногим. Тысячи предвиденных и непредвиденных, случайных и закономерных обстоятельств непреодолимой преградой стояли на пути человека, даже ловкого и оборотистого, искавшего возможностей разбогатеть. В массе миллионов человеку-песчинке всплыть на поверхность тяжело. Надо искать случая, связей, знакомств, надо оказаться нужным для власть имущего, и не просто нужным, а необходимым.

И Джеймс Доллингер стал упорно искать могущественного человека. Он искал его, когда работал младшим конторщиком в чикагской фондовой бирже, когда учился в авиационной школе и когда в чине офицера попал в авиакрыло полковника Эдвардса. Доллингер был уверен, что найдет себе босса, разгадает, поймет его желания, устремления, намерения и рабски, бездумно покорится им.

«Но человек не книга, которую раскроешь и прочтешь, — думал Доллингер. — Трудно узнать, какие мысли гнездятся в извилинах его мозга. Часто встретишь нужную тебе личность, но не приглянешься ей, не покажешься подходящим для какого-то ее дела — и неудача».

Поэтому Джеймс Доллингер решил: пусть боссы ищут его. Он решил стать человеком-загадкой, зная, что загадки привлекают к себе внимание. «Пусть ко мне присматриваются, пусть меня попытаются понять, — думал он. — А я тем временем сумею угадать, кого хотят во мне найти: товарища по коммерции или партнера по грабежу, доброго советчика или исполнителя чужой воли, болтуна, распространителя слухов или человека, язык которого на привязи… А пойму, какое зерно ищут во мне, его и буду выставлять напоказ. И если нет у меня того зерна, солгу, притворюсь, но покажусь в глазах нужного мне человека именно тем, кого он ищет».

И Джеймс Доллингер начал ломать свой характер, начал заковывать свое сердце в оболочку, чтобы ни горе не опаляло его, ни радость не изменяла ритма его ударов. И точно надел маску — ни одна черточка на лице, ни взгляд, ни интонация голоса не говорили больше окружающим, какими мыслями занят Джеймс Доллингер.

Мог ли догадаться полковник Эдвардс, как относится Доллингер к тому, что рассмотрел он, пролетая над французским городом? В этом городе находился крупный военный завод, делавший стволы пушек для тяжелых немецких танков.

Прервав наконец молчание, Эдвардс повернулся к Доллингеру и еще раз промолвил:

— Ни черта вы сегодня не рассмотрели… — Потом помедлил, выразительно посмотрел на бесстрастные глаза Доллингера и приказал: Напишите рапорт о результатах разведки.

На этом разговор закончился. Эдвардс не мог заметить, как на лице Джеймса Доллингера, когда он закрывал за собой дверь, скользнула сдержанная улыбка. О, с каких пор он не улыбался!.. Доллингер понял, чего от него хотят. И он сумеет оказаться полезным человеком!..

А через час на столе полковника Эдвардса лежал рапорт командира «Лайтнинга-327» капитана Доллингера. В рапорте говорилось, что военный завод в городе Н. бомбардировкой с воздуха полностью разрушен.

…Кажется, совсем недавно это было, а Джеймс Доллингер уже носит погоны полковника и сам командует авиационной частью — «крылом» тяжелых бомбардировщиков. Он наконец нашел своего босса… И сейчас к нему едет посланец босса — Каллагэн!

Была полночь. Автомобиль мчался по широкой бетонированной автостраде. Справа и слева проносились загородные коттеджи, еле различимые в зелени и сумерках ночи.

Генерал Каллагэн раскинулся на заднем сиденье с видом усталого человека. Хорошо думать в мчавшейся машине. Мысли без труда сменяли друг друга, точно отсчитывались столбами, указывающими мили. Мягко, убаюкивающе шуршали колеса.

Каллагэн думал. Перебирал в памяти свои деловые связи. И почему-то не люди вставали в его воображении, а высились перед мысленным взором небоскребы узкого мрачного, напоминающего ущелье Уолл-стрита, зажатого между старой церковью Святой Троицы на Бродвее и набережной Ист-ривер в южном углу острова Манхэттэн. Вот он, Нью-Йорк!..

Каллагэну вспомнился Бродвей — вечно хмельной, оглушенный гудками скользящих по асфальту автомобилей и лязгающей, завывающей, квакающей музыкой, которая выплескивалась на улицу из многочисленных дансингов, кафе, ресторанов, баров, ночных клубов; Бродвей — ослепленный иллюминацией пляшущих, мигающих, прыгающих световых реклам и афиш, огнями витрин и вывесок… На углу Уолл-стрита и Бродвея, рядом с фондовой биржей, стоит мрачный массивный особняк банкирской конторы «Джон Пирпойнт Морган энд компани». С конторой почти соседствует правление дюпоновского треста «Стандард ойл». У них умопотрясающая сила. И перед этой силой преклоняется он — старый генерал Каллагэн, верный слуга некоронованных королей Америки.

Правда, формально, да и фактически, он их партнер. Он держит пухлую пачку акций «Стандард ойл», имеет собственный счет в нью-йоркском банке, является собственником хотя и небольшой, но известной фирмы по изготовлению сигарет. Как и все очень богатые люди США, он приобрел дачу в Атлантик-сити — на самом фешенебельном курорте Америки. И за это свое благополучие, благополучие своей семьи, своего рода он готов служить хоть черту, хоть дьяволу. Каллагэн знал, что он один из многих агентов правления «Стандард ойл», но он гордился тем, что ему доверяют больше, чем другим, поручают самые рискованные дела. Во время войны генеральские погоны, как никогда, помогают ему.

В глаза генералу ударил яркий свет фар встречного автомобиля, потом в небе над автострадой проплыл с зелеными и красными огнями воздушный корабль. Каллагэн болезненно поморщился и переменил позу. Под его грузным телом жалобно запищали пружины сиденья. Автомобиль мчался с прежней скоростью.

Часто, когда генерал Каллагэн видит в ночном небе проплывающие огни самолета, ему вспоминается одна скандальная история, которая произошла с ним в Южной Америке. В 1941 году он тайно поехал туда с очень важным поручением. Остановился в уютном городке на берегу реки Параны. Требовалось сделать невозможное. В то время пошатнулись дела треста «Стандард ойл», все больше нарушалась связь с германским химическим концерном «И. Г. Фарбениндустри», с которым «Стандард ойл» еще до второй мировой войны объединился в компанию, носившую название «Стандард И. Г.». И теперь, когда шла война, когда Германия являлась врагом Америки, требовалось, как выразился один приятель Каллагэна, найти возможность заставить воюющие стороны (включая американцев, англичан, голландцев и немцев) улечься в одну постель. Разумеется, в этой постели должны оказаться власть имущие, учитывая, что войну ведут армии, а деловые люди продолжают свои деловые отношения. Война — это бизнес. И ни один деловой человек не мог, по мнению Каллагэна, возразить против войны.

И вот, прибыв в 1941 году в Аргентину — это было в то время, когда немецко-фашистская армия рвалась к Москве, — Каллагэн должен был улучшить организацию поставок Германии высокооктанового бензина, который в большом количестве имелся на складах «Стандард ойл» в ее южноамериканских филиалах. Ни генерала Каллагэна, ни его хозяев нисколько не смущало, что этим бензином заправляются немецкие бомбардировщики, совершающие налеты на Москву и Лондон.

В самый разгар переговоров между агентами гитлеровского химического концерна «И. Г. Фарбениндустри» и генерал-майором американской армии Каллагэном произошла каверзная история, которой затем суждено было стать международным анекдотом.

Это случилось в субботний вечер. Генерал вернулся в гостиницу после загородной поездки, где у него состоялась деловая встреча, и застал в своем номере двух субъектов. Они что-то искали. Генерал заметил, что под ковром выворочены даже плашки паркета. В первое мгновение его сковал страх. Решил, что перед ним агенты Федерального следственного бюро. Но ведь это не в США, а в Аргентине! Каллагэн выхватил пистолет, и застигнутые врасплох субъекты подняли руки.

Каллагэн колебался. Вызвать полицию — значит давать показания, раскрыть самого себя. А это не входило в планы генерала и не соответствовало инструкциям, полученным в правлении треста. И когда, окинув взглядом свои чемоданы, заметил, что они не тронуты, Каллагэн спросил:

— Что вам здесь угодно?

Вскоре все выяснилось. Забравшиеся в номер Каллагэна люди оказались служащими отеля. Они сознались, что искали драгоценности. За день до приезда генерала в этом номере были арестованы контрабандисты, нелегально ввозившие в страну жемчуг. При обыске драгоценностей у них нашли немного успели куда-то припрятать. И оба субъекта были уверены, что в этом номере имеется где-то тайник, ибо контрабандисты останавливались здесь каждый раз, как только приезжали в город.

Глаза у Каллагэна загорелись. Он опустил пистолет, прогнал «искателей жемчуга» и закрылся на ключ. Начал осматривать каждый уголок, каждую щель в комнате. Но поиски ни к чему не приводили. Тогда генерал свернул на полу ковер и принялся разбирать паркет. Среди комнаты, под паркетными плашками, наткнулся на большую металлическую плиту. «Все ясно, — решил тогда Каллагэн, — жемчуг здесь». Плита была прочно прихвачена огромнейшей гайкой на резиновой прокладке. «Чтобы не дребезжала, когда пол выстукивают», догадался генерал.

Его обуяла радость. Так неожиданно и легко пополнить свои богатства! Может, это единственный случай в жизни! Но как отвернуть гайку, как поднять плиту, под которой, несомненно, хранятся драгоценности?

Быстро оделся, вышел на улицу и в ближайшем гараже купил нужного размера ключ. Предупредив коридорного, чтобы его не беспокоили, так как он ложится отдыхать, генерал Каллагэн с гулко бьющимся сердцем принялся за работу.

С большим трудом поддавалась гайка. Взволнованный, он не обращал внимания, что зазор между плитой и гайкой не увеличивался. И вот последний оборот… Вдруг гайка подскочила, и внизу, под комнатой генерала Каллагэна, где находился ресторан, что-то загрохотало, послышались душераздирающие вопли…

Оказалось, с потолка ресторана сорвалась огромнейшая люстра…

К счастью, обошлось без жертв, но паника поднялась там невообразимая, тем более что замкнулись электрические провода и потух свет.

Генерал Каллагэн не может без содрогания вспомнить эти страшные в его жизни минуты.

Он щедро уплатил хозяину отеля за убытки, но замять скандал не удалось. Американские доллары не всегда, оказывается, имеют силу, даже в вассальных странах.

С необычайной поспешностью ехал тогда Каллагэн на аэродром, чтобы улизнуть из Аргентины. Но неудачи одна за другой постигали его. Подъезжая к аэропорту, ом увидел в ночном небе удаляющиеся огни самолета, взявшего курс на север. Ему пришлось еще на сутки остаться в том злополучном городке на реке Параче.

И теперь частенько, видя плывущие в темной вышине разноцветные огни пассажирского самолета, Каллагэн вспоминает, как искал жемчуг, как волновался после возвращения в Штаты. Ведь после того, что случилось, уже невозможно было оставить в тайне его нелегальную поездку в Аргентину. И Федеральное следственное бюро всерьез занялось его персоной, подозревая, что Каллагэн продает гитлеровцам военные секреты. А это не могло способствовать ослаблению Германии как опасного конкурента на мировом рынке, к чему стремились тогда деловые круги Америки. За генералом установили наблюдение.

В июле 1942 года Федеральное следственное бюро объявило об аресте восьми диверсантов, высадившихся с германских подводных лодок во Флориде и Лонг-Айлене.

Но никто не знал, что за неделю до этого в том же Лонг-Айлене высадился из подводной лодки Генрих Ольберг — посланник Шмитца председателя немецкого концерна «И. Г. Фарбениндустри». Ольберга встретил Каллагэн. Генерал получил от Ольберга письмо Шмитца, в котором он благодарил своих американских партнеров за то, что капиталы «И. Г. Фарбениндустри», задержавшиеся в связи с войной в Америке, переведены на счет «нейтральной фирмы» в Швейцарию. Этой «нейтральной фирмой» стало отделение фирмы «И. Г. Фарбениндустри» в Базеле. Шмитц просил также принять меры для защиты его заводов в Германии от бомбардировок с воздуха американскими и английскими самолетами.

И когда через неделю, 13 июля 1942 года, высаженная из подводной лодки четверка фашистских диверсантов была арестована, Каллагэн испугался до смерти Среди арестованных был старый знакомый Каллагэна — Вернер Тиль. Он до 1939 года жил в Америке и работал на автомобильных заводах в Детройте. Уже тогда он был немецким шпионом, и Каллагэн не однажды оказывал ему услуги. Вернер Тиль привез из Германии шифр для радиосвязи «Стандард ойл» и «И. Г. Фарбениндустри» и должен был передать его Каллагэну. Но арест помешал…

Каллагэн ждал провала… Боялся, что в стране узнают о его посредничестве между американскими и немецкими промышленниками, боялся, что его боссы откажутся от него, если народ узнает правду.

Опасения сбылись только частично. Вскоре Каллагэн был арестован. Но ровно через двенадцать дней его освободили за «необоснованностью обвинений».

Генералу на время пришлось уйти в тень и заняться только своими служебными делами в военном министерстве. Одна из вашингтонских газет выступила с разоблачительной статьей и чуть-чуть приоткрыла завесу над делами Каллагэна и его хозяев.

Но с тех пор много воды утекло. Положение изменилось. Каллагэну, как «специалисту по России», предложили важный пост — опять вспомнили о нем его боссы. Генерал, уже не стесняясь, говорил о крестовом походе против большевизма. Он напоминал коллегам, что борьба против коммунистов — это в то же время борьба за северорусский лес, за донецкий уголь, сибирское золото, кавказскую нефть… И он делал все для того, чтобы такая борьба началась в больших масштабах. По его мнению, первым этапом такой борьбы должно быть усиление гитлеровской обороны на советско-германском фронте. Советская Армия не должна продвигаться на Запад. Для этого они, американские военные разведчики, должны снабжать ставку Гитлера необходимыми сведениями о советских войсках. История с «вынужденной посадкой» экипажа Дина в расположении русских войск, как и другие «мероприятия» с этой целью, его, Каллагэна, рук дело. Майор Мэлби — его агент, знающий русский язык и вообще оборотистый малый. Несомненно, он сумеет добыть важную информацию, которая хоть что-нибудь добавит к поступающей по другим каналам.

Второе, чем следовало бы заняться американцам, по мнению Каллагэна, это убедить немцев не сопротивляться американским и английским войскам, высадившимся недавно на побережье Франции. А еще лучше — согласиться на то, что еще в 1942 и 1943 годах предлагали им на секретных переговорах в Лиссабоне и в Швейцарии англичане и американцы. Каллагэну было известно, что в феврале 1943 года специальный уполномоченный правительства США Аллен Даллес через немецкого князя Гогенлоэ поставил вопрос о заключении мира с Германией за спиной Советского Союза.

…Автомобиль завизжал тормозами. Генерал Каллагэн увидел, что находится у пропускного пункта на аэродром.

Они ужинали в офицерском кафе, в отдельной комнате, где, кроме накрытого стола, двух стульев и полужесткого дивана, ничего не было. От голубых, расписанных замысловатыми завитушками стен несло масляной краской и холодом.

Они сидели друг против друга. Говорил генерал-майор Каллагэн; полковник Доллингер больше слушал, уставив глаза на собеседника.

Каллагэн — высокий, костистый мужчина шестидесяти лет. Выступающая вперед нижняя челюсть, толстая нижняя губа, щеки плоские, чуть горбатый нос нависал над верхней губой. Когда он говорил, лицо его вытягивалось еще больше, а глаза округлялись.

Полковник Джеймс Доллингер, казалось, бесстрастно следил за каждым движением генерала и слушал его речь. Его внимание привлекал сине-багровый, напоминающий след куриной лапы шрам на лице Каллагэна. «Куриная лапа» хищно зажала в когтях левую щеку генерала, сморщила ее, обезобразила. «Кто это сделал ему такую отметку? — думал Доллингер. Видать, волк битый…»

Каллагэн чувствовал на себе пытливый холодный взгляд и старался не встречаться с этим взглядом, точно боясь, что заглянет Доллингер в его душу и увидит то, что ему не полагается увидеть.

— Итак, вы можете чувствовать себя спокойно, — говорил генерал Каллагэн. — Ваш бомбардировщик приземлился, на наше счастье, рядом с деревней, где размещается русский госпиталь. Понимаете — госпиталь! Туда каждый день поступают раненые с широкого участка фронта. Это лучший источник информации!

— Посадка совершена удачно? — спросил Доллингер.

— Вполне. Я только что получил радиограмму — прямо с борта самолета, — ответил генерал. — Майор Мэлби уже на месте «аварии» и взял дела в свои руки, хотя идут эти дела пока не блестяще. Русские, черт бы их побрал, оказались настолько любезны, что вместо автомобиля, на котором Мэлби предполагал прокатиться по их фронтовым дорогам, предоставили самолет По-2 — «кукурузник», как его называют советские летчики. К тому же ваш капитан Дин не умеет держать язык за зубами. Уже успел проболтаться русской девчонке из госпиталя, что его сбили свои.

— Значит, ему известно? — быстро спросил полковник Доллингер, в упор глядя на генерала и всеми силами стараясь скрыть страх, который пронял его в эту минуту.

— Не волнуйтесь, — поспешил успокоить полковника Каллагэн, точно угадав его душевное состояние. — Мэлби убедит Дина, что это ему показалось: наконец, объяснит, пригрозит. Я уже распорядился. Приказал Мэлби, чтобы он не допустил распространения этого слуха среди русских или, во всяком случае, ликвидировал источник его распространения.

Доллингер, пораженный решительностью генерала и его агентов, только покачал головой, ничего не ответив.

— Ну а если слух этот распространился, — продолжал Каллагэн, придется вашего Дина показать перед русскими дураком, трусом — чем угодно, лишь бы ему не поверили. Впрочем, будет видно, как поступить. Русские и сами могут не поверить, что наш самолет подбит нами же. К тому же Дин может пригодиться в нашем деле. Он молодчина, уже начал волочиться за медсестрой русского госпиталя. Капитан ведь ранен…

— Серьезно ранен? Почему же вы молчали до сих пор? Я обязан докладывать в штаб дивизии! — Доллингер начинал терять терпение. Случалось это с ним очень редко и лишь тогда, когда он долго не мог понять, что от него хотят, не знал, как лучше себя держать с собеседником.

— Рана пустяковая, — успокоил его Каллагэн. — Рука поцарапана. Это даже удобнее нам. Пусть Дин подольше задержится в госпитале. С ремонтом самолета торопиться нечего, тем более что ему взлететь не удастся.

Доллингер бросил настороженный взгляд на генерала.

— Ничего не поделаешь, могло быть и хуже, — ответил на его взгляд Каллагэн. — Майор Мэлби промерил луг, на котором приземлилась «летающая крепость», и убедился, что он очень короток для взлета.

— Как же быть? — спросил озадаченный полковник.

— Что-нибудь придумаем.

— Но как объяснить все это командиру дивизии?

— Вот это уже не моя забота, — заметил генерал Каллагэн. — С вашим стариком я не намерен разговаривать так же откровенно, как с вами. Иначе он упечет нас обоих… Генерал Эдвардс рекомендовал мне только вас. Теперь слушайте дальше. Как только капитан Дин окажется ненужным Мэлби, передайте ему приказ добраться до русского аэродрома, где вы приземляетесь, и очередным рейсом доставьте его сюда. И еще позаботьтесь, чтобы с воздуха сфотографировали передний край русских.

— Немцы в этом не нуждаются, — сказал Доллингер и впервые за время разговора отвел глаза в сторону. Он с тревогой ждал, что ответит на эту откровенность генерал.

Каллагэн не замедлил с ответом.

— У нас аппаратура более совершенна, чем у немцев, — сказал он. Потом помолчал, откусил конец сигары, прикурил и рассмеялся: — Очень хорошо, что вы разбираетесь в обстановке. Не скрываю, некоторые лица из госдепартамента считают, что наступила новая фаза войны. Нам нужно думать о своем будущем. Верно?

Доллингер молчал, испытующе глядя на собеседника. Каллагэн сдерживал себя, чтобы не ежиться под этим пустым, ничего не выражающим взглядом. Он мешал ему говорить, сковывал мысли.

— Выпьем, — предложил Каллагэн, наливая виски.

Выпили. И хотя выражение лица Доллингера было таким же бесстрастным, Каллагэн продолжал откровенный разговор. Тем более что его испытанный друг Эдвардс хорошо рекомендовал этого полковника.

— Нам нужно думать не только о будущем, но и о настоящем, — говорил Каллагэн. — О том, что и как сейчас нужно бомбить, вы и без меня знаете. Нам нужно убрать Германию как конкурента на мировом рынке и нужно сохранить ее как верного союзника, младшего партнера в борьбе с большевиками. Но сейчас есть дела поважнее, не терпящие отлагательства. Ни на минуту нам нельзя забывать, что большевизм — реальная угроза для всей Европы. Подумать страшно! Мы освобождаем от нацистов Францию, а у власти там могут оказаться коммунисты. Парадокс. Американская армия насаждает в Европе коммунистические режимы! Вы задумывались над этим?!

Каллагэн поднялся из-за стола и, взволнованный, быстрыми шагами начал ходить по комнате. Услышав его шаги, в комнату вскользнул официант и, отвешивая американцу поклоны, спросил:

— Прикажете еще виски?

— Пшел! — крикнул на него генерал и, усевшись на свое место, вновь обратился к Доллингеру: — Нельзя, дорогой полковник, закрывать глаза на реальные вещи. Удивляюсь, как до сих пор вы этого не понимаете. Ведь что будет, если во главе металлургических заводов в Лотарингии, во главе шахт в Сент-Этьене станут рабочие комитеты, участники так называемого внутреннего Сопротивления? Что будет, если во Франции появится коммунистическое или даже менее левое правительство? Молчите?.. А будет то, что нам с вами придется убраться за океан, в Штаты, несолоно хлебавши. Мы же не за этим сюда пришли. Потом не забывайте, что Франция обладает обширными колониальными владениями: Западная Африка, Экваториальная Африка, Мадагаскар с островами, Сомали, Марокко, Тунис и, наконец, Вьетнам!.. Что случится с этими колониями, если во Франции власть возьмет в свои руки народ? Они получат независимость! А это будет означать крах нашей политики, нашей системы. Короче — цивилизация гибнет!

Каллагэн сидел красный, с выступившей на лбу испариной. Даже на глазах его появились красные прожилки, и взгляд генерала был сейчас тупой, обреченный.

— Надеюсь, мы этого не допустим, — холодно промолвил полковник Доллингер.

Занятый какой-то своей новой мыслью, генерал ответил не сразу. Неожиданно речь его полилась спокойно, размеренно, точно это не он сейчас задыхался от злобы и кричал до исступления.

— Разумеется, не допустим, дорогой полковник, — промолвил Каллагэн. Для этого нужны решительные меры, нужен новый взгляд на мораль, на человеческие права — на всю ту мишуру, которая мешает нам проводить нашу политику. Вот большинство промышленников Франции, да и много политиков сотрудничали с нацистами. Стоит ли их за это осуждать? Святой бог, не стоит! На их месте и мы с вами не поступили б иначе. Поразмыслите — вы владелец завода или заводов. В страну пришли нацисты. У вас два выхода: или бежать и потерять все, или остаться на месте, уживаться с новой властью и сохранить свои капиталы. Умный, деловой человек выберет последнее, как многие, да почти все, и сделали. И вот многие эти люди собственники заводов, рудников, шахт, земельных массивов, судоходных компаний, всякие политические деятели сейчас укрываются от «гнева народного», от рабочих комитетов, участников Сопротивления. Они считают, что теперь потеряно все. Многие из них решили, что раз мы в этой войне поддерживаем Советский Союз, значит, всем, кто помогал фашистам, пощады не будет и выхода из создавшегося положения нет. А мы им укажем выход. Мы посадим их на старые места и скажем: властвуйте! Но властвуйте так, как мы вам скажем. О доходах тоже особый разговор. Часть их должна лечь в наш карман. Вот и пусть попробует кто сказать, что Америка вмешивается в чужие дела! Пусть! Мы только поддерживаем справедливость. Собственность должна находиться в руках тех, кому она принадлежит. Но пусть кто скажет, что нам принадлежит Европа!.. Вот вам и выход из положения, вот вам рецепт для лекарства против коммунистической опасности.

Генерал помедлил, подумал, а потом продолжил:

— А то, что было до сих пор, — безумие нашего президента! Он поддался давлению так называемого народа, американских обывателей, наших рабочих, батраков, зараженных симпатиями к большевизму, к русским вообще. Да и часть наших деловых людей ослепла от жадности. Подумаешь, Германия стала хозяином Европы! Германия завладела нужными Америке рынками и источниками сырья! Германия урезает наши доходы! На все это плевать надо было с крыши «Эмпайр стейт билдинг». Ведь Германия прежде всего такое же государство, как и Штаты. У нас с немцами одинаковый уклад жизни, одинаковые понятия о добре и зле, одинаковая свобода частной инициативы. Договориться с Германией — совсем несложное дело. Нужно было твердо держать курс, взятый еще в двадцатых годах, — продолжать науськивать Германию на Россию. Так нет, напугались, что окрепшая при нашей же помощи Германия угрожает миру. А ведь это сущая чепуха!

— А фашизм? — бросил вопрос Доллингер.

— Фашизм? Фашизм, дорогой мой, это высшая необходимость, это высшее проявление демократии деловых людей, запомните: демократия деловых людей! Нужно перестать играть в свободу и равенство для всех. Помилуйте, о каком равенстве может идти речь среди людей, из которых одна часть имеет полные карманы, а другая, хотя эта часть и очень велика, еле сводит концы с концами? И если вовремя не одуматься, в одно прекрасное время в Белый дом придут рабочие и попросят президента убраться вон. Россия — печальный пример этому. Ведь никакое наше вмешательство в дела России не изменило там положения. Помните восемнадцатый-двадцатый годы? Я их хорошо помню. Помню Петроград, Вологду, Архангельск, а на их улицах — вооруженные отряды рабочих… Так вот, фашизм положил подобной опасности конец… Советский Союз — это чужой, непонятный для нас мир. И то, что мы стали его союзниками, — злая ирония судьбы. Нужно исправлять положение, пока не поздно.

Каллагэн посмотрел на полковника Доллингера посветлевшими глазами, точно обрадованный, что наконец и сам уразумел важную истину, которую проповедовал сейчас своему собеседнику.

Выпили еще по рюмке. Генерал застегнул ворот своей тужурки, как будто давая понять, что беседа идет к концу, потом хлопнул ладонью по столу и, испытывая непонятную для Доллингера неловкость или нерешительность, снова заговорил:

— Но нельзя забывать о святом законе делового человека. А ведь мы с вами деловые люди?

— Разумеется, — ответил Доллингер, настораживаясь.

— Так вот, мы не должны за общими задачами забывать сегодняшний день. А для делового человека прожить день — значит ощутить, что в кармане его стало тяжелее. Бизнес — первая наша заповедь. Короче, имею деловое предложение. Вы можете организовать каждый месяц по два самолета в Штаты?

— Могу, если это нужно.

— Очень нужно. Под видом грузов для армии они будут доставлять сигареты моей фирмы. С высадкой наших войск во Франции в Европе открылся свободный рынок. Нужно торопиться.

— Это связано с огромным риском, — промолвил Доллингер. — В военное время и судят по-военному.

— Не будем предаваться мрачным предчувствиям, — запротестовал Каллагэн. — Поверьте, они обманчивы. Вы будете иметь четверть дохода.

— Треть, — поправил Доллингер.

— О, вы не так уж малопрактичны! Тогда еще один самолет прибавьте.

— Сколько потребуется, столько и будет.

— По рукам!

Капитан Дин за завтраком или обедом выпивал сто граммов спирта и потом бродил по школьному двору, по улицам села, вначале бодрый и веселый, но потом эта бодрость сменялась разбитостью. Ему уже наскучило торчать в госпитале, тем более что рана его почти зажила.

Дин удивлялся терпеливости Мэлби. Тот целыми часами сидел под старой грушей в углу школьного двора, где были сложены парты. Там всегда толпились ходячие раненые, раскуривая козьи ножки и делясь фронтовыми новостями.

Мэлби щедро угощал раненых сигаретами, улыбался, щурил свои маленькие глазки, иногда хлопал собеседника по плечу и твердил: «Рус, карош человек…» Но больше молчал, устремив взгляд в землю.

Вначале американский сержант вызывал любопытство. Его рассматривали как диковинку, пытаясь завести разговор, но Мэлби смущенно улыбался, что-то тараторил по-английски и, разводя руками, опять говорил: «Рус карош». Знатоков чужого языка среди раненых не находилось, и сержанта оставляли в покое. Вскоре вроде перестали и замечать его — молчаливого, безучастного к тому, о чем вели речь раненые. Только время от времени, когда Мэлби бросал сигарету и вытаскивал пакет с жевательной резинкой, на него снова устремляли любопытные взгляды.

— Опять жует! — с удивлением восклицал кто-нибудь.

Шофер «эмки» начальника госпиталя Вася Зозуля, увидев первый раз, как американец стал жевать резинку, даже рот открыл от удивления. Он долго стоял возле сержанта Мэлби, что-то прикидывал в уме, раздумывая. Потом улыбнулся какой-то своей мысли и, коренастый, маленький, прямой, как гвоздь, медленно побрел со школьного двора к своей машине, стоявшей в вишеннике у дома, где размещался начальник госпиталя.

Из-под сиденья машины Вася достал кусок красной резиновой камеры, аккуратно вырезал из нее небольшой кружочек, точно заплату на дырку, старательно промыл его в бензине и, воровато оглянувшись по сторонам, сунул кружочек в рот. Сосредоточенно, словно к чему-то прислушиваясь, пожевал его, потер зубами. Лицо Зозули перекосилось от мучительной гримасы, словно его вот-вот стошнит. Он решительно выплюнул резину, вытер губы рукавом комбинезона и с великим недоумением посмотрел в сторону школы. Американский сержант казался ему с этой минуты пропащим человеком.

На второй день после того, как на лугу у деревни Бугры приземлилась «летающая крепость», с очередной машиной раненых в госпиталь прибыл старший лейтенант Андронов. Из-под его гимнастерки виднелась повязка на левом плече. Молодой, загорелый, с открытым лицом и живыми глазами, Андронов ничем особым не выделялся среди раненых, кроме как своей разговорчивостью. Андронов был очень осведомлен о делах на фронте, о скором наступлении и охотно делился всем этим со своими новыми знакомыми.

Может быть, потому, что Андронов чуть-чуть знал английский язык, сержант Мэлби почувствовал к нему большую симпатию. Американец все время держался поближе к офицеру, восторженно глядел в его лицо, улыбался. А Андронов без удержу рассказывал своим слушателям забавные эпизоды из фронтовой жизни. Иногда, медленно подбирая английские слова, передавал сказанное Мэлби.

Нередко под старую грушу, где на партах в тени прохлаждались ходячие и выздоравливающие, заглядывал шофер Вася Зозуля. Он внимательно слушал веселые рассказы Андронова и так безудержно смеялся, что сержант Мэлби с опаской отодвигался от него.

Однажды Вася, воспользовавшись тем, что Андронов куда-то отлучился, сознался о причине своей столь несоизмеримой с услышанным веселости:

— Первого класса сочинитель! Врет и глазом не моргнет. А сам же от передовой так же далеко, как и мы с вами, — в штабе армии. Слово шофера. Сам вчера мне в этом сознался. И работа, кажись, не пыльная топографические карты разрисовывать для самого командующего. А ранен при бомбежке…

Неожиданно для Зозули это его открытие повысило интерес слушателей к Андронову. Раз человек близок к начальству, значит, что-нибудь да знает. Если бы Вася был более наблюдательным, он бы заметил, что и американский сержант не остался безучастным к такой новости, хотя, казалось, откуда ему уразуметь слова болтливого шофера. В глазах Мэлби вспыхнули и тут же потухли живые огоньки.

После этого, когда разговор заходил о предстоящем наступлении, из всех госпитальных «стратегов» наиболее авторитетным считался старший лейтенант Андронов. И Андронов оправдывал надежды товарищей. Он охотно делился своими соображениями и загадочно хлопал рукой по висевшей на боку планшетке. Васе Зозуле казалось, что в этой планшетке Андронов держит карту, на которой все видно как в зеркале…

Впрочем, особой нужды в оперативной карте не было. Андронов мог обыкновенным прутиком начертить на земле все свои замыслы по разгрому белорусской группировки фашистов.

— Гляди, — обращался старший лейтенант к кому-нибудь. — Видишь, как линия фронта выгнулась? Это Белорусский выступ — «Белорусский балкон», как его немцы называют. Вот Витебск, вот Могилев, Бобруйск, и здесь мы западнее Мозыря. Тут линия фронта лицом на север повернула и идет прямо до Ковеля. Понимаешь, что значит для фашистов этот выступ? — И Андронов обводил слушателей строгим, многозначительным взглядом.

— Ясное дело, понимаем, — ответил шофер Зозуля, — «жизненное пространство».

В это время шофера позвали к начальству. Кинув ему вслед уничтожающий взгляд, Андронов продолжал:

— Это угроза для Москвы! И сил у немцев здесь видимо-невидимо. Значит, оборона наша должна быть железной, и соваться здесь в наступление, все равно что Зозуле на «эмке» надолбы сшибать.

— Не то вы говорите, — возразил молоденький лейтенант-танкист с черными усиками. — А зачем же силы такие скопляются?

— Значит, нужны они, — убежденно ответил Андронов, и его прутик начал вычерчивать на земле грозные стрелы, рвавшие оборону врага. — Гляди-ка. Вот здесь Ковель. Отсюда совсем недалеко до Бреста, Люблина, Варшавы. Мощный удар на Хелм и на Львов — и фашистам станет жарко в Белоруссии! Ведь это похлеще, чем на Волге получается! Тогда и резервы на нашем фронте потребуются, чтобы преследовать и уничтожать врага… Ну, может, еще для вспомогательного удара нужны. А всерьез наступать в Белоруссии какой же смысл? Тут что ни шаг, то речка. А болота, леса! Не развернешься…

Рассуждения Андронова казались убедительными, хотя и не устраивали раненых. Всем хотелось, чтобы наступление началось именно здесь, и каждый вынашивал надежду к его началу вернуться в строй.

Подошел капитан Дин. Скользнув безразличным взглядом по лицам раненых, он приблизился к сержанту Мэлби, здоровой рукой хлопнул его по плечу и оживленно воскликнул:

— Пошли! Господин Янчуров приглашает…

Мэлби нехотя оставил свое место на верху парты и поплелся со двора школы за капитаном.

По дороге Мэлби сказал Дину:

— По моей просьбе полковник Янчуров будет знакомить нас с обстановкой на фронте. Задавайте ему больше дурацких вопросов.

— Почему дурацких? — удивился Дин.

— Не будьте идиотом!.. Постарайтесь оставить меня наедине с картой…

Полковник медслужбы Янчуров дожидался прихода американцев. Заложив руки за спину, он прохаживался по комнате, приспособленной под кабинет, предаваясь тревожным мыслям. Последнее время в его госпитале происходит что-то странное. Начальник контрразведки дивизии сказал ему только несколько слов: «Ничему не удивляйтесь и будьте ко всему готовы». Топографическую карту с нанесенной обстановкой тоже прислали из контрразведки. И этот старший лейтенант Андронов…

В дверь постучались, и тотчас же на пороге встали капитан Дин и сержант Мэлби.

— Милости прошу! — пригласил Янчуров. — Для начала давайте пропустим по рюмочке, — и он указал на маленький столик, где под салфеткой стояла бутылка превосходного коньяка, несколько чистых рюмок и тарелочка с ломтиками лимона.

— С превеликим удовольствием! — воскликнул Дин.

Он подошел к столику, бесцеремонно сдернул салфетку и, увидев коньяк, прищелкнул языком:

— О'кэй! Угощайте, господин полковник!

Янчуров наполнил рюмки…

Дин пил с чувством. Вылив рюмку в рот, он некоторое время держал коньяк на языке и затем медленно глотал.

— Божественный напиток! — заключил Дин и брался за ломтик лимона…

Сержант Мэлби пил сдержанно. Он долго разглядывал искрящуюся жидкость на свет, улыбался, пережидал, пока Янчуров и Дин выпьют и снова наполнят свои рюмки, затем вместе с ними пил маленькими глотками, жмурясь от удовольствия.

Когда бутылка была опорожнена, Янчуров направился к железному ящику, стоящему за столом рядом со стулом, и достал из него аккуратно сложенную карту. Потом развернул карту, расстелил ее на столе и сказал:

— Прошу!

На карте была нанесена линия фронта, красными флажками обозначены медсанбаты, из которых в госпиталь поступают раненые, а над деревнями, где размещались первый и второй эшелоны штаба армии, высились флажки покрупнее.

Сержант Мэлби опытным взглядом окинул карту, задержал взгляд на том месте, где красных флажков было погуще, бегло сосчитал их, проследил, куда ведет красная нитка шоссейной дороги, заметил, в каком месте проходят через фронт разграничительные линии армий…

— Вот, смотрите, Бугры, — пояснил Янчуров. — Здесь располагается наш госпиталь.

Но все, что говорил полковник Янчуров, не интересовало Мэлби. Ему уже было ясно, что русские собираются наносить удар южнее Полесья…

В это время в кабинете раздался голос старшего лейтенанта Андронова (он постучался, но стука его никто не расслышал):

— Товарищ полковник медицинской службы, разрешите к вам обратиться?

Янчуров кинул притворно-недовольный взгляд на вошедшего без разрешения офицера.

— В чем дело?

— Товарищ полковник, вы не собираетесь в штаб армии?

— Завтра буду там.

— Очень прошу вас не отказать в просьбе. — И старший лейтенант Андронов начал торопливо расстегивать свою планшетку. — Я вместе с начальством ездил в одну из дивизий и, после того как меня ранили, позабыл отдать карту с нанесенной обстановкой. Держать ее у себя не решаюсь.

И старший лейтенант развернул огромную карту, покрыв ею ту, которая лежала на столе.

Мэлби несколько изменился в лице. Резче вдруг обозначились на его щеках морщины, еще больше сузились щелочки глаз, плотнее сжался безгубый маленький рот. Его пронял страх. Цепким взглядом Мэлби впился в лицо Андронова, пытаясь прочитать на нем какую-нибудь мысль, утвердиться в своей догадке. Ему показалось, что он пойман с поличным, что все они начальник госпиталя, этот старший лейтенант — знают, что он офицер разведывательной службы, знают, что каждый вечер из «летающей крепости», которая распластала крылья на недалеком лугу, он поддерживает связь с Лондоном. Неужели они разгадали его и дурачат как могут, подсовывая ему карты с фиктивной обстановкой, любезничают с ним, а в душе смеются? Нет, с неподдельной искренностью светятся глаза русского офицера. Он ждет, что ответит ему Янчуров… Лицо открытое, простое, ни тени наигранности. «Нет, — твердо решает про себя Мэлби, — опять повезло мне, старому волку. Или, может, амулет, который ношу на шее, помогает?» И Мэлби с благодарностью вспоминает тот день, когда в графстве Уайз приобрел он эту священную вещичку.

Янчуров медлил с ответом. Ему, кажется, не хотелось связывать себя обещанием. И это еще больше успокоило Мэлби. Он убедился, что заговора нет, и бросил пытливый взгляд на карту. Мэлби интересовало сейчас одно: действительно ли русские готовят удар на Люблинском и Львовском направлениях? Действительно ли гитлеровским армиям группы «Центр» опасность угрожает с юга, а не с запада?

Мэлби несколько разочарован. Обстановка на карте Андронова хотя и совпадает с той, которая на карте Янчурова, но слишком схематична: разграничительные линии, нумерация армий и танковых соединений. Но и этого достаточно. Только дураку было неясно, что главные силы русских — под Ковелем и Владимир-Волынском. Концентрация сил в Белоруссии — для вспомогательных ударов; об этом говорили обе карты.

Мэлби заметил на карте подтертые места, большой вопросительный знак над скрещением дорог у Луцка, перечеркнутый номер какой-то армии. Все эти следы свидетельствовали о том, что карта рабочая, а не специально для него подготовленная. И Мэлби успокоился окончательно. Лицо его посветлело, морщины несколько разгладились — он ликовал, мысленно составлял шифровку. Быстрее бы вечер!..

Янчуров взял карту, медленно свернул ее. Андронов аккуратно складывал карту полковника.

А на следующий день, к большой радости Мэлби и Дина, им сообщили, что отремонтированную «летающую крепость» можно поднимать в воздух. Русские саперы расчистили за лугом кустарник, удлинив до нужных размеров взлетную полосу.

Но не ведали Мэлби, Дин и сержант Хатчинс, что не вернуться им на свой аэродром в предместье Лондона. Откуда им было знать, что при перелете американскими бомбардировщиками линии фронта именно в их «летающую крепость» попадет снаряд немецкой зенитки?

 

3

ОПЯТЬ ВОСПОМИНАНИЯ КУДРИНА

Павел пришел в себя. Он удивленно посмотрел на бревенчатые стены небольшого помещения. Сквозь крохотное окошко внутрь падал косой луч солнца и вырывал из темноты какую-то рухлядь. У стены Павел заметил человека, приникшего к щели. Когда Кудрин пошевелился и под ним зашуршала солома, человек повернулся. Павел узнал Шестова.

— Где мы? — спросил Павел и не услышал своего голоса. В голове звенело. Острая боль сжимала виски. — Где мы?! — что было силы крикнул Кудрин. На этот раз голос донесся точно издалека.

Шестов нетвердым шагом подошел к товарищу.

— Не знаю, — развел он руками, — я сам только что очухался.

Павел подполз к щели и увидел знакомую улицу родного села…

На допрос разведчиков повели вечером, когда они несколько оправились от контузии. Кудрин и Шестов не знали, что уже второй день находились в плену. Казалось, что только сейчас всколыхнулась под ногами земля и в небо взметнулся огонь…

Путь к бывшему колхозному клубу, куда вели пленных, пролегал мимо дома Кудрина. Три года не был здесь Павел! Сколько думал о том, как встретят его мать, отец! А теперь он больше всего боялся этой встречи. Живы ли они?.. Вот и знакомая хата. У ворот стоит мальчуган в подвернутых штанах. Кудрин узнал Федьку — соседского мальчишку. Тот, встретившись взглядом с Павлом, вскрикнул и что есть духу побежал в дом.

Солдаты проводили пленных в колхозный клуб. В зале Кудрин заметил наваленное крестьянское имущество, из дверей библиотеки торчал перевернутый шкаф. Только комната, где раньше помещалась читальня, содержалась в некотором порядке.

Здесь их встретил капитан войск СС. На черных петлицах его мундира тускло поблескивали эмблемы «мертвой головы». В длинном с серыми навыкат глазами лице офицера было что-то хищное. Сточенные скулы сливались с вытянутым носом, и от этого все лицо фашиста было похоже на клюв диковинной птицы.

Выпуклые глаза гитлеровца изучающе скользнули по черным лицам Шестова и Кудрина, по их измятой одежде.

Гитлеровец удивился живучести русских. Казалось загадкой, как могли они уцелеть, когда при взрыве склада погибла почти вся охрана. Было загадкой и другое: это они взорвали склад или взрыв произошел по неосторожности рабочих? Во всяком случае, в вышестоящий штаб уже сообщили, что в склад попал шальной снаряд русских.

В комнате было полутемно, и эсэсовец приказал зажечь лампу. Только теперь разведчики рассмотрели, что в углу за столом, заваленным консервными банками и пакетами, среди которых возвышалась граненая бутылка с золоченой головкой, сидели трое в незнакомой форме.

— Похоже, что американцы, — шепнул Шестов.

— Верно, «второй фронт», — согласился старший сержант, вспомнив, что видел такую форму на снимках.

Разведчики не ошиблись. Судьба действительно свела их в фашистском плену с американскими летчиками капитаном Гарри Дином, сержантом Вилли Хатчинсом и офицером военной разведки майором Мэлби. Нетрудно было догадаться, что это именно они вчера выбросились на парашютах из подбитой «летающей крепости» и невольно оказались причиной того, что фашистские автоматчики случайно заметили в лесу Кудрина и Шестова. Но почему американцы в обществе эсэсовца?..

Ни Кудрин, ни Шестов не подозревали, что майор Мэлби уже нашел общий язык с капитаном войск СС и что присутствие американцев при допросе советских разведчиков — задуманный эсэсовцем «психологический этюд». Капитан надеялся таким образом быстрее заставить Кудрина и Шестова развязать языки. А их показания ой как много могут значить для капитана! Шутка ли: в такие тревожные дни добыть контрольных пленных и от них получить сведения, которые могут совпасть с такими ценными показаниями майора Мэлби! Это же победа разведывательной службы фронта! Главное, вырвать у них все показания здесь, чтобы вышестоящим штабам осталось только дублировать их.

И эсэсовец спешил предпринять все возможное, чтобы его надежды сбылись.

Коверкая русские слова, капитан начал допрос.

— При вас не оказалось документов, — сказал он вкрадчиво, обращаясь к пленным советским разведчикам. — Мы не знаем, с кем имеем дело.

Шестов взглянул на Кудрина и усмехнулся.

Эсэсовец уловил эту усмешку. Под кожей его выбритого лица дрогнули желваки…

Допрос продолжался.

— Ты коммунист? — настойчиво допытывался капитан, обращаясь к Кудрину.

— Я комсомолец, — спокойно отвечал старший сержант.

— А он тоже коммунист? — указывая на Шестова, спросил капитан.

— Да, я тоже комсомолец, — подтвердил тот.

Офицер старался говорить спокойно.

— По нашим законам вас нужно казнить, — капитан сделал паузу и пристально вгляделся в лица пленных. — Но, — продолжал он, — мы можем и простить вас. Для этого нужна ваша откровенность. Все прошлое мы забудем, если расскажете, кто вы, откуда и зачем вас сюда прислали, как вам удалось взорвать склад. Ну, еще короткие сведения о вашей части — и все. Напоминаю, если будете молчать, у нас найдутся средства заставить вас говорить.

Шестов и Кудрин молчали.

— Не советую запираться, — зловеще сказал капитан. — Возьмите пример со своих союзников. Надеюсь, вы понимаете, что перед вами военнослужащие американской армии. Они добровольно ответили на все мои вопросы и заслужили снисхождение.

— Это ложь! — вдруг выкрикнул на русском языке капитан Дин, вскочив из-за стола.

Его схватил за плечи майор Мэлби.

— Не будьте идиотом, Дин! — прошипел Мэлби.

Дин стряхнул с плеча руку майора, и снова в просторной комнате колхозной читальни зазвучал его возмущенный голос:

— Это ложь! Я не давал никаких показаний! — И он резко повернулся к Мэлби: — Офицеры американской армии не предают родины! А ты, крыса, ответишь за все!

Вдруг майор Мэлби сделал шаг в сторону от Дина и согнулся, точно от боли в животе. Еще миг, и он выпрямился, резко послав снизу вверх кулак, направленный в подбородок капитана. Это был тот прием рукопашной борьбы, который разрешается применять только в схватке с врагом на поле боя; от страшного удара снизу в подбородок ломается шейный позвонок…

Капитан, тихо охнув, грузно упал на пол, упал, чтобы больше никогда не подняться…

Все замерли на своих местах. Сержант Хатчинс, обхватив голову руками, грудью навалился на стол и уронил голову. О чем думал он, портовый грузчик из Сан-Франциско?..

В тишине были слышны слабеющие стоны капитана Дина.

Эсэсовец требовательно постучал рукой по столу и снова обратился к Кудрину и Шестову:

— Вы коммунисты, и я обязан вас расстрелять немедленно!.. Но мы умеем ценить услуги!

К советским разведчикам подошел майор Мэлби. У него вздрагивала одна щека и лихорадочно блестели глаза. Но заговорил он спокойно.

— Мы с вами коллеги, — растягивал слова американец. — У нас одинаково сложилась судьба. Не будьте такими идиотами, как этот. — Мэлби указал на распластанное на полу тело капитана Дина.

— Выдал, где находится наш аэродром? — с лютостью спросил у американца Шестов.

Майор Мэлби снисходительно засмеялся.

— Милые мальчики, жалко мне вас, — качая головой, проговорил он. Аэродром не зажигалка, его в карман не спрячешь. Немцы и сами знают, где он находится. Я кое-что поважнее…

Шестов не дал американцу договорить. Он сделал шаг вперед и звучно плюнул в его сторону.

Офицер отшатнулся, выхватил из кармана платок, но не стал вытирать лицо, а бросился к Шестову и ударил его. У Шестова хлынула кровь из носа. И тут произошло неожиданное. Сержант Хатчинс стрелой метнулся на середину комнаты, схватил майора Мэлби за плечи и, повернув лицом к себе, резко ткнул его кулаком в переносицу… Мэлби мешком рухнул на пол.

На мгновение все онемели. Немец-капитан, выхватив парабеллум, навел его на американского сержанта и что-то крикнул.

Тот спокойно повернулся и сел на прежнее место.

Что было потом, Павел помнил смутно. Лишь в минуту просветления он вдруг явственно услышал голос матери:

— Пустите меня!.. Пустите! Там мой сын!..

На другой день утром пленных повели по дороге к кладбищу. Кудрин тоскливо смотрел на родное полуразрушенное село, на пустынные, поросшие бурьяном улицы. Хотя было раннее утро, из трубы его дома не струился дым, печь не топилась. Сердце больно заныло. Он напряг память, стараясь припомнить: действительно ли ему вчера вечером послышался голос матери? Или почудилось?

Погруженный в гнетущие мысли, Павел не заметил, как их привели на старое, с покосившимися крестами кладбище. За полуразрушенной кирпичной оградой он увидел группу солдат. А в стороне под вишневым деревом, где могила деда Захара (в груди у Павла похолодело)… привязанные к кресту, стояли отец и мать.

Тупой удар стволом автомата в спину — и непослушные ноги понесли Павла к самым близким и дорогим ему на земле людям… Больше трех лет не видел их, и лучше б никогда не увидеть, чем вот такая встреча!..

В лице матери — ни кровинки. Она подалась ему навстречу, а в глазах ее — смертный страх, тоска и немой крик. Она узнала своего Павлушку, которого вынашивала когда-то в мечтах, а потом под сердцем, которого растила и видела в нем свое счастье, свою земную радость и готова была любую боль его забрать себе. И вот теперь…

Павел, чувствуя, что задыхается, перевел взгляд на отца… Отец… Беззвучно шевелятся его пересохшие губы. Глаза — в горячечном блеске.

И Павел понял: надо сделать все, чтобы облегчить душевную муку отца и матери. Но как? Как сдержать себя, как помочь им?.. И тут он встретился с испытующим взглядом капитана-эсэсовца… Нет, Павел не отведет трусливо своих глаз. Он будет смотреть на фашиста с ненавистью и презрением… Ненависть… Павел почувствовал, как чем-то живым шевельнулась она в его груди… Да, ненависть поможет ему. Поможет выстоять…

Кудрина и Шестова поставили в нескольких шагах от крестов, к которым были привязаны старики.

Капитан достал из кармана коробку сигарет. Почему дрожат его руки? Или и ему страшно от того, что задумал он? Или, может, вспомнил свою мать, своего отца?..

Закурил и не промолвил, а почти закричал:

— Возиться долго не буду!.. Ваш сын, — обратился он к старикам, пойман моими солдатами! Он вместе с этим, — эсэсовец кивнул в сторону Шестова, — пришел сюда… Зачем — они сами должны сказать. Должны также сказать, кто и откуда их прислал. Не скажут — расстреляем здесь!

На кладбище стояла тишина; слышно было, как над кустами прожужжал шмель.

— Ты, старик, и ты, старуха, если вам жаль сына, скажите ему… Пусть сознается во всем — и дело кончено. Идите, живите, ваш сын будет помогать вам в хозяйстве. Этого, — эсэсовец кивнул головой на Шестова, — мы тоже простим…

Павел выпрямился, расправил грудь и глубоко вдохнул воздух, перевел взгляд на родителей… Ему хотелось казаться бесстрашным, хотелось, чтоб глаза его смеялись, чтоб поняли отец и мать — не надо никаких слов.

Шевельнулись губы матери, и Павел догадался, а не услышал:

— Сынок…

Отец молчал, только голова его чуть вскинулась вверх.

— Сынок… — снова шевельнулись губы матери.

Острая жалость к родителям снова захлестнула грудь Павла. Снова стало трудно дышать. Снова гулко застучало в висках… А может, это кошмарный сон? Может, он вот-вот проснется?..

Шестов с тревогой смотрел на товарища. Он понимал, что фашисты не вырвут у Кудрина тайну. Но как выдержать человеческому сердцу, сыновнему сердцу, когда все случилось вот так, неожиданно и страшно?

— Ну! — этот окрик гитлеровца прервал размышления Шестова. — Даю еще пять минут. Говори, старик!

Старый Кудрин заговорил не сразу. Он долго и пристально смотрел в глаза сыну, как бы ведя с ним немой разговор, затем глухо промолвил:

— Павлуша, ты мой сын… Сын ты мой родной… Земля, она всех ждет…

Мать встряхнула головой, силясь что-то произнести, но задохнулась в муке.

— Отец просит тебя, — обратился к Павлу эсэсовец.

Павел выпрямился:

— Мама… Отец… Прощайте!.. Солдаты смерти не боятся!..

Сказав это, Кудрин взял за руку Шестова, и они двинулись к месту, где виднелась свежевырытая яма.

Никто из гитлеровцев не посмел удержать русских разведчиков. Они остановились у ямы, крепко обнялись и поцеловались. Павел окинул фашистов взглядом, полным ненависти, и крикнул:

— Стреляйте!

Капитан-эсэсовец резко повернулся к старикам:

— Последний раз говорю. Просите, чтобы рассказали!

Отец и мать Кудрина молчали.

Фашист дал команду, и солдаты вскинули винтовки. Грянул залп… Когда рассеялся дым, на краю ямы стоял только Павел. Капитан снова что-то крикнул. Солдаты быстро отвязали стариков Кудриных и на их место поставили Павла. Стариков подвели к яме.

Павел понял, что задумали фашисты…

— Теперь ты решай их судьбу! — зло сказал капитан. — Посмотрим, что ты за сын! Любишь ли ты своих родителей…

Потом, подавив в себе злобу, начал уговаривать:

— Перестань упрямиться, ведь они отец и мать тебе. Зачем губишь их? Этого мы расстреляли, теперь он упрекать тебя не будет. Не противься. Иначе расстрел родителей ляжет тяжким грехом на твою душу. Говори, и мы сейчас отпустим их и тебя.

Павел отошел от креста и направился к родителям. Его не задерживали. Он помог матери подняться на ноги. Обнял ее, затем отца.

— Не было бы вас, я бы плюнул в морду этой гадине, — прошептал он. Не хочу, чтоб видели, как терзать меня будут…

Мать рыдала, прижимая к груди голову сына.

— Так, сынку, так, — тихо сказал отец.

Мать не могла вымолвить ни слова.

— Ну, стреляйте! — крикнул Кудрин, встав рядом со стариками.

Капитан словно одержимый бросился к Павлу и, нанося удары, стал оттаскивать его от родителей.

Снова загремели выстрелы.

Когда избитого до полусмерти Павла подняли и повели к дороге, матери и отца у каменной ограды он не увидел.

Ночью в сарай, где были заперты Павел Кудрин и пленный сержант американской армии, зашел старик — односельчанин Павла — Кузьма Шалыгин. Кудрин узнал его по голосу.

Шалыгин подсел к Павлу и по-бабьи начал причитать:

— Сынок ты мой бедный! Горемыка несчастный! Как же ты попал в село, зачем загубил отца и мать?..

Павел молчал. Он понимал, что Шалыгин пришел неспроста. Иначе как его могли пропустить в сарай?

— Павлуша, сынок, — бормотал Шалыгин, — скажи немцам все, и они тебя отпустят, перестанут мучить. Они же из-за тебя всю деревню перестреляют. Меня вызвал капитан и говорит: «Староста, собери завтра народ на кладбище!»

«А-а, староста!» — Кудрин не мог подобрать нужных слов. Наконец сообразил:

— Дядька Шалыгин, — прошептал он, — принесите хлеба, я вам все расскажу, только вам…

Шалыгин не смог скрыть радости.

— Сейчас все сделаю для тебя, потерпи малость, — быстро проговорил он и направился к двери.

Кудрин начал лихорадочно обыскивать все углы сарая. Наконец нащупал железный прут, торчавший из бревенчатой стены. Ухватился за него обеими руками, но выдернуть не мог, не хватало сил.

— Товарищ! — тихо позвал Павел.

Американский сержант понял это слово. Кудрин услышал, как зашелестела солома, и вскоре к нему прикоснулась жесткая рука. Павел поймал ее и подтолкнул к железному пруту.

— Помоги…

Вдвоем они расшатали и выдернули прут.

Сержант горячо заговорил что-то на ухо Павлу. Затем стиснул повыше локтя руку Павла и потряс ее.

— Вильям Хатчинс, Вильям Хатчинс, — шептал он.

Тогда Кудрин взял руку американца, ткнул ею в свою грудь и тихо сказал:

— Павел Кудрин.

Сержант Хатчинс опустился на солому и шепотом повторил:

— Павэл Кутрин…

Павел тоже сел и стал терпеливо ждать возвращения Шалыгина. «Придет или не придет?» Сердце колотилось так сильно, что казалось, стук его слышен во всех углах сарая.

Наконец загремел засов, тонко скрипнула дверь. В сарай упал луч света от керосинового фонаря, который держал в руке Шалыгин. Староста поставил фонарь и, с любопытством глядя на американца, начал вытаскивать из кармана хлеб, сало.

— Ешь, милок, ешь, Павлуша. Не тужи. Многие пострадали от этой войны, да еще как пострадали…

В лампе фонаря что-то зашипело, и Шалыгин нагнулся, чтобы подкрутить фитиль.

В этот миг в тусклом свете мелькнул железный прут и опустился на голову старосты.

Шалыгин приник к деревянному настилу пола, опрокинув фонарь. Вильям Хатчинс подхватил зачадившую «летучую мышь» и устремил вопросительный взгляд на Кудрина.

Движения Павла стали быстрыми, решительными. Он стащил с Шалыгина армяк и накинул его на себя, надел фуражку. Затем взял у сержанта фонарь, поднял стекло и уголком полы армяка счистил с закраин фитиля сажу. Сажей натер себе подбородок, щеки.

Хатчинс молча наблюдал за этими приготовлениями. Потом он что-то зашептал, согнул в локте правую руку, показывая бицепсы, и потянулся к железному пруту. Повел понял его. Действительно, у этого американца больше сил, его не пытали и не мучили. Он передал Вильяму армяк, снова достал сажи из фонаря и намазал ею лицо Хатчинса.

Американец открыл дверь. Часовой с автоматом на груди отступил в сторону. Вильям шагнул в темноту, потушив фонарь, и, услышав, как стукнул засов, повернулся и кинулся на гитлеровца.

А еще через минуту Кудрин и Хатчинс перелезли через плетень и бросились в огороды.

Павел напрягал все оставшиеся в нем силы. Он бежал и чувствовал, как каждый шаг отдается в теле тупой болью. Вглядываясь в темноту, Кудрин пытался различить впереди лес. Павел знал, что ближайший путь к своим через топкое болото, примыкающее к лесу со стороны Старого брода.

Недалеко от болота беглецы наткнулись на вражеский секрет. Из замаскированного окопа крикнули:

— Хальт!

Вильям дал очередь из трофейного автомата. В ответ из окопа вырвалась огненная струйка трассирующих пуль. Хатчинс остановился, еще раз полоснул по окопу и упал. Кудрин залег в тот момент, когда слева, где в болото упирался передний край вражеской обороны, взметнулись ракеты.

Яркий свет, загоревшийся в небе, озарил опушку леса, болото и прилегающее к нему незасеянное поле. Ракеты, шипя и потрескивая, роняя горячие брызги, описывали в небе дугу и падали. Из-за болота застрочили пулеметы, донесся хлопок минометного выстрела. Павел с радостно бьющимся сердцем прислушивался. Это стреляли свои.

Вскоре наступила тишина. Гитлеровцы перестали бросать ракеты. Нужно было пробираться вперед, так как к уничтоженному немецкому секрету вот-вот могли прийти вражеские солдаты.

Вильям Хатчинс лежал неподвижно. Кудрин подполз к нему и тронул за плечо. Вильям не пошевелился. Павел поспешно расстегнул его куртку и приник ухом к сердцу…

Хатчинс был жив. Время шло. Павел, преодолевая слабость, опустился на колени, приподнял Хатчинса и подставил под него свои плечи. С тяжелой ношей на плечах он, с трудом переставляя ноги, пошел к болоту. Земля качалась под ним. Ему казалось, что она то справа, то слева вдруг поднимается к черному небу и удержаться на ней трудно, как на круто наклоненной доске.

Один раз земля качнулась так сильно, что Кудрин упал. У него еле хватило сил, чтобы выбраться из-под тяжелого безжизненного Хатчинса.

Передохнув, Кудрин снова поднялся. Но взвалить сержанта на плечи уже не смог. Тогда Павел взял Хатчинса под мышки и, пятясь, поволок за собой.

Добравшись до болота, он почувствовал, что больше не сделает ни шагу. Боялся упасть и потерять сознание: утром его вместе с Хатчинсом могут найти фашисты.

Павел решил перевязать Хатчинса. Он снял с себя гимнастерку, затем рубаху. Разорвать ее на полосы стоило последних сил.

Справившись с перевязкой, Кудрин поднялся и шагнул в болото. Он хорошо знал это место — топкое, вязкое. Было очень трудно нащупывать ногами твердые кочки. Томил голод. В спешке Павел забыл взять еду, принесенную старостой. Он сделал еще несколько шагов и опустился на мягкую, покрытую мохом кочку.

«Неужели погибать в сотне шагов от своих?.. Нет, надо найти силы! Надо…»

Тупо глядя на свои ноги и руки, Павел стал упрашивать самого себя не поддаваться слабости, двигаться дальше, ползти вперед.

Но ни руки, ни ноги не слушались. Подступала тошнота. Павел уткнулся лицом в пахнущую тиной кочку и впал в забытье. А когда поднял голову, ему показалось, что звезды над ним кружат в хороводе.

«Еще немножко, еще… — опять мысленно уговаривал себя Кудрин, чувствуя, что напряжение достигло предела. — Надо же послать за Хатчинсом…»

Почти ничего не видя, не ощущая ничего, кроме шума в ушах, Кудрин нечеловеческим усилием оторвал себя от земли, шатаясь, побрел вперед…

Это было 22 июня 1944 года. А на рассвете второго дня 3-й Белорусский фронт вместе со 2-м Белорусским и 1-м Прибалтийским перешел в решительное наступление. Не ждало этого немецко-фашистское верховное командование. Оно полагало, что главный удар летом 1944 года советские войска будут наносить южнее Полесья, на Люблинском и Львовском направлениях, поэтому именно там держало наготове основную массу танковых дивизий. Начало же наступления в Белоруссии фашистское командование расценивало как отвлекательные действия… Дорого, очень дорого обошелся врагу этот просчет.

Через несколько дней после того, как Павел Кудрин вместе с Вильямом Хатчинсом вырвался из фашистского плена, в медсанбат дивизии приехал командир разведроты капитан Пиунов. В большой брезентовой палатке, куда ввела его сестра, Пиунов увидел нары, расположенные вдоль парусиновых стен. На нарах, устланных мелкими еловыми ветками и покрытых простынями или плащ-палатками, лежали раненые. Многие были в сапогах, в обмундировании, и белые повязки выделялись в полумраке палатки.

Павел Кудрин, укрытый одеялом, лежал в самом углу палатки.

Издали заметив знакомую фигуру Пиунова, он оживился.

— Как самочувствие? — бодро спросил Пиунов, но в его тоне Кудрин уловил тревогу.

— Ничего, дышу, — слабо улыбнулся он. — Даже Вильям Хатчинс и тот после операции ожил. Пулю из легкого вынули… Не зря я его тащил…

Пиунов достал из кармана какие-то бумаги, разыскал между ними фотокарточку и, показывая ее Кудрину, спросил:

— Знакомая личность?

Павел увидел лицо, напоминавшее голову диковинной птицы. Это был капитан-эсэсовец, убийца его отца и матери, убийца Шестова.

— Где взяли? — глухо спросил Кудрин.

— Наступаем же! Вчера твою деревню освободили. А этот молодчик удрал. Захватили только сумку с бумагами. Вот и конверт с адресом.

— Я приду по этому адресу, — твердо и зло сказал Павел. — Я разыщу его…

 

4

НА ВАЛЬДЕНШТРАССЕ

Младший лейтенант Павел Кудрин прибыл в Берлин утром. Расспросив у патрулей военного коменданта, как попасть в Потсдам, он прикинул, что времени достаточно, и, сдав чемодан в камеру хранения, вышел на улицу. Высившиеся по сторонам стены с пустыми квадратами окон, развалины напоминали о недавнем сражении. Кудрину казалось, что он и сейчас улавливает едкий запах порохового дыма и пригоревшей краски. Тротуары, наполовину заваленные грудами кирпича и цемента, не вмещали пешеходов. Людской поток выплескивался на мостовую.

Кудрин легко шагал в этом потоке — стройный, подтянутый, поскрипывая новыми сапогами, в гимнастерке, перехваченной новым снаряжением, при всех своих боевых орденах и медалях. Павел был горд тем, что стойко вынес всю тяжесть войны, что никакие страдания не сломили его. Это было чувство человека, закончившего очень большую и трудную работу. Но в каком-то потайном уголке души шевелилось и другое чувство. Оно напоминало, что он, Павел Кудрин, еще не все сделал…

Вальденштрассе — тенистая, малолюдная улица в советском секторе Берлина. Кудрин шел по ее растрескавшемуся тротуару, еле сдерживая себя, чтобы не торопиться, не бежать. Сколько он думал об этих минутах, сколько раз мысленно шел по этой улице!

Кудрин остановился у калитки, над которой значился нужный ему номер. Постоял, чтобы перевести дыхание, одернул гимнастерку, расстегнул кобуру пистолета, затем постучал. Сквозь щель увидел, как по песчаной дорожке заторопилась полная пожилая женщина. Она открыла калитку и вопросительно посмотрела на Павла.

— У меня к вам дело, — с хрипотой в голосе проговорил по-немецки Павел и шагнул во двор.

В передней, обставленной недорогой мебелью, Кудрин увидел седого старика — в фартуке, в очках. Он стоял за столом и оклеивал серой с прожилками бумагой картон. Кудрин понял, что профессия старика переплетчик…

— Заходите, пожалуйста, — сказал старик.

— Ваша фамилия Бергер? — спросил Кудрин.

— Бергер, Иоганн Бергер.

Кудрин сел в жесткое кресло. Его охватила минутная слабость. Он не знал, с чего начать разговор, как предъявить свой страшный счет этим людям — счет непогасимый. Взгляд упал на одну из многочисленных фотографий, украшавших стены передней. Павел поднялся, подошел к снимку. Он узнал Курта Бергера, хотя тот был сфотографирован в штатском платье.

— Сын? — спросил Павел.

— Сын, — ответил старик, вглядываясь в лицо Кудрина.

В тоне старика, в его взгляде Павел уловил тревогу и настороженность.

— Где сейчас Курт Бергер?

— Как знать, господин офицер? Не вернулся с войны… Вы знаете Курта?..

Кудрин достал из кармана конверт, вынул из него фотографию эсэсовского капитана и показал старику.

— Он?

— Он, — ответил старик.

Пожилая женщина, мать Курта, схватилась за сердце. Дрожащими руками она взялась за стакан.

Павел резко подошел к столику с графином, налил в стакан воды.

— Выпейте и слушайте!

И Павел Кудрин, используя весь свой запас немецких слов, начал рассказ о том, как он встретился с Куртом Бергером. Он видел сейчас старое деревенское кладбище, где стояли отец и мать, стоял рядовой Шестов… Павел рассказывал, пережидал, пока уляжется волнение, и опять рассказывал. Как сквозь туман, доносились до него рыдания седовласого переплетчика и его жены. А потом он вдруг увидел, что старик Бергер стоит перед ним на коленях.

— Господин офицер, — сквозь слезы промолвил Бергер, — я готов принять смерть от вашей руки. Это будет справедливо. Но разрешите мне вначале проклясть своего сына.

Старый Бергер поднялся, сорвал со стены фотографию Курта и бросил ее себе под ноги. Растоптав снимок, Бергер в исступлении закричал, грозя кому-то своим худым, жилистым кулаком:

— Нет у меня сына! Его забрал Гитлер, будь он проклят! Это он сделал из Курта убийцу, волка!..

И тут же, словно спохватившись, торопливо зашептал:

— Господин офицер, Курт жив. Я солгал вам… Курт в американском секторе Берлина, у генерала Каллагэна работает советником. Найдите его там… Теперь я готов принять смерть от вашей руки.

Кудрин поднялся с кресла и, не прощаясь, направился к двери.

…Когда Павел медленно шел по улице, в голове его была одна мысль: «У генерала Каллагэна советником пристроился… Найду!»

Тепло встретили младшего лейтенанта Кудрина в родной дивизии. Павел чувствовал эту теплоту во всем: и в приветливой улыбке знакомого солдата-автоматчика, стоявшего на посту у проходной будки, и в торопливости выбежавшего навстречу дежурного по штабу, и в душевных словах обычно сдержанного начальника разведотделения майора Пиунова.

Штаб дивизии располагался в большом двухэтажном доме в глубине огромного двора, обнесенного железной оградой. Много таких дворов в пригородах Берлина. Этот, может, несколько выделялся тем, что вокруг дома толпились, заглядывая в окна, тоществолые акации, а к железной ограде прижались подстриженные кусты.

Павел Кудрин сидел на диване в рабочей комнате майора Пиунова, вглядывался в его сухощавое утомленное лицо и слушал рассказ о новостях в дивизии. Пиунов искренне радовался возвращению младшего лейтенанта Кудрина — опытного командира-разведчика.

После долгих воспоминаний, взаимных расспросов Пиунов спохватился:

— Командиру дивизии нужно представиться. Новый он у нас. Ты ему попроще о себе докладывай. Не любит Андрей Петрович, когда перед ним подчеркивают свои заслуги, опыт. Впрочем, пойдем вместе, представлю тебя.

Кабинет генерал-майора Рябова находился на втором этаже, в просторной угловой комнате. Когда Пиунов и Кудрин вошли, генерал поднялся им навстречу из-за большого, покрытого зеленым сукном стола. Он внимательно выслушал доклад младшего лейтенанта, по-хозяйски, открыто оглядел его и подал руку.

Павла поразили серебристо-белые, гладко зачесанные волосы генерала. От их белизны ярче горели золотые погоны, еще темнее казались карие глаза Андрея Петровича.

Узнав, что Павел Кудрин прослужил в дивизии всю войну и вырос от солдата до командира взвода, генерал Рябов спросил:

— Как вы смотрите, если пошлем вас на учебу?

Павел немного помедлил и, чувствуя на себе пристальный взгляд Рябова, сказал:

— Я готов поехать учиться, но хотел бы не сейчас… Есть еще у меня дела в Берлине.

— Что за дела, если не секрет? — спросил Рябов, не отрывая глаз от нахмурившегося вдруг Кудрина.

Павел не любил говорить о том, что пришлось ему пережить в памятный день тысяча девятьсот сорок четвертого года. Но взгляд Андрея Петровича был отечески внимательным и требовательным. И Кудрин рассказал генералу историю гибели родителей и разведчика Шестова.

Рябов слушал Кудрина, курил и ходил по кабинету. Выкурив одну папиросу, Андрей Петрович взял другую. Павел, взволнованный тяжелыми воспоминаниями, не заметил, как дрожала рука генерала, когда он подносил к папиросе зажженную спичку.

Когда Кудрин закончил свой рассказ, в кабинете несколько минут стояло молчание. Нарушил его Андрей Петрович:

— Все это очень тяжело, товарищ Кудрин. Даже постичь трудно, как тяжело!.. Мне кажется, что я понимаю вас лучше, чем кто-либо другой. Вот вы видите мои белые волосы. Они стали такими в одну минуту. А случилось это ни мало ни много двадцать семь лет назад.

Рябов придвинул к себе стул и сел напротив Павла, положив ему на колено свою руку. Кудрин заметил, что на руке у генерала недостает двух пальцев.

— Мне пришлось пережить почти такую же трагедию, — продолжал Андрей Петрович. — Но у вас и своей боли хватит, рассказывать не буду. Поразило меня в вашем рассказе вот что: эти звери в образе человеческом идут по одной тропе. Я имею в виду пытки, садистские изощрения в издевательствах над людьми…

Андрей Петрович умолк и на мгновение задумался. Потом вдруг спросил:

— Так, говорите, капитан Курт Бергер спрятался под крылышко американского генерала Каллагэна? Знает волк, куда прятаться. Генерал этот, слышал я, пытается взять на учет бывших летчиков гитлеровской авиации. Как вы думаете, зачем Каллагэну этот учет? — обратился Рябов к майору Пиунову.

Пиунов, погруженный в свои мысли, не сразу понял, что вопрос адресован ему. Заметив на себе взгляд генерала, он быстро ответил:

— Думаю, принимают меры, чтобы всех военных преступников выловить.

Андрей Петрович улыбнулся и сказал:

— То-то Курт Бергер так их боится. Наивен ответ!

Генерал Рябов вернулся к рабочему столу. Офицеры поняли, что прием закончен. На прощание Андрей Петрович сказал Кудрину:

— Примем все меры, чтобы этот Бергер как военный преступник был выдан в руки советского правосудия.

 

5

ДЖЕЙМС ДОЛЛИНГЕР НЕДОВОЛЕН

Уже восемь месяцев, как сержант Вильям Хатчинс вернулся в строй. Война закончилась, и он надеялся скоро попасть в Сан-Франциско, вернуться к своей профессии портового грузчика. Вильям верил, что его ждут на родине хорошие заработки, а значит, он сможет бросить свою узкую комнату и сменить ее на приличную квартиру, сможет жениться.

Сколько он мечтал о хорошей квартире! Мечтал еще мальчиком, когда отец приносил домой получку и часть денег откладывал в шкатулку. Мечта эта не покинула его и после того, как отец не вернулся с работы. Он погиб во время аварии — в порту рухнул подъемный кран.

Шли годы. Вильям стал портовым грузчиком. Он тоже откладывал часть заработка в заветную шкатулку, давно опустевшую после смерти отца. Ему было невыносимо жаль старую мать, которая, убирая комнату, боком пробиралась между кроватью и буфетом, между кушеткой, где спал Вильям, и книжной полкой. Старушка так привыкла ходить боком, что, даже выйдя на улицу, неестественно поворачивала свое туловище и, к удивлению прохожих, шла, точно протискивалась в тесную щель.

Три года не видел матери Вильям. Как мог помогал ей: посылал свой скудный солдатский денежный «паек», писал бодрые письма. И сознание того, что старая одинокая мать живет в нужде, приводило его в отчаяние. Всеми своими помыслами он рвался за океан, в чудесный город Сан-Франциско, в тесную, как щель, комнатку матери.

И вдруг его мечты рухнули. Полковник Джеймс Доллингер, командир авиационной части, в приказе сообщил, что подчиненный ему личный состав переводится в Берлин и принимает новые самолеты — реактивные. Это значило, что срок окончания службы отягивался на неопределенное время.

За приказом последовало перебазирование из Франции в Берлин.

С тех пор прошло три месяца. Как-то вечером в приемную полковника Джеймса Доллингера явился сержант Хатчинс. Его загоревшее скуластое лицо было взволнованным. Пока адъютант докладывал полковнику, Вильям стоял у столика с цветами и, сам не замечая того, отщипывал одну за другой иглы темно-зеленого кактуса.

Появление летчика Хатчинса в столь необычное для приема время озадачило полковника Доллингера. Он разрешил сержанту войти.

Мягко ступая по ковровой дорожке, Вильям Хатчинс подошел к огромному креслу. В нем, уткнув глаза в газету, сидел полковник.

— В чем дело? — не поднимая головы, спросил он.

В это время зазвонил телефон. Полковник нехотя поднялся с кресла и подошел к своему рабочему столу. Вильям нетерпеливо дожидался, пока закончится разговор о каких-то посылках в Вашингтон, и разглядывал откормленное, мясистое лицо Доллингера. Обвисшие щеки, отсвечивающий из-под слоя пудры нос вполне гармонировали с фигурой полковника. Было похоже, что его объемистый китель и короткие брюки туго набиты ватой. Многие удивлялись, как Доллингер втискивался в кабину самолета и мог управлять машиной в воздухе.

Полковник положил телефонную трубку и остановил недоуменный взгляд на Хатчинсе.

— Господин полковник, — заговорил Вильям, — я сегодня видел автомобиль, в котором сидел майор Мэлби.

— Кто это? — с притворным недоумением спросил Доллингер, стараясь не выдать своего волнения.

— Это изменник, убийца командира нашего экипажа капитана Дина! Весной прошлого года в Белоруссии мы вместе с ним попали в плен к немцам…

Вильям Хатчинс рассказал Доллингеру все, что знал о майоре Мэлби.

Вильям кончил свой рассказ, а полковник Доллингер продолжал испытующе глядеть ему в лицо.

— А вы уверены, что в машине ехал именно майор Мэлби? — спросил наконец Джеймс Доллингер.

— Уверен, господин полковник. Больше того, за рулем автомобиля сидел немецкий капитан войск СС, к которому мы попали в плен. Я должен этому капитану предъявить счет.

— Хорошо, — задумчиво сказал полковник. — Идите и держите язык за зубами. Мы все это проверим.

Когда Вильям Хатчинс уходил из кабинета, он заметил, как правая щека Джеймса Доллингера задергалась и он мотнул головой, стараясь удержать тик. Сержант понял, что полковник крайне раздражен. Но почему? Чем мог быть недоволен Джеймс Доллингер?

Вильям вышел на улицу и свернул в пустынный сквер. Усевшись на скамейке, он закинул руки за голову и, подняв лицо кверху, устремил взгляд в вечернее небо. По нему ползли потрепанные облака, одно причудливее другого. Вот плывет огромная голова старика с длинной косматой бородой. Второе облако напоминало зверя, вытянувшегося в хищном прыжке. Вильям начал блуждать по небу взглядом, разыскивая облако, похожее на корабль. Была бы его воля, сел бы на корабль и поплыл домой…

«Значит, полковник Доллингер недоволен», — подумал Вильям. Он поднялся и пошел по улице. Зажглись редкие уличные фонари. Темнота сгущалась над крышами домов, закрадывалась в неосвещенные переулки, в развалины, громоздящиеся над тротуарами.

Вильям остановился у открытого освещенного окна, из которого несся мягкий голос певицы.

Хатчинс перевел взгляд на вывеску у дверей и прочитал: «Студия звукозаписи. Финкель и К°». Не раздумывая, Вильям зашел в дом. Старичку, встретившему его в тесной каморке, он сказал:

— Хочу письмо домой записать в двух экземплярах.

…Вильям сидел у аппарата и хрипловатым голосом говорил:

— Помните ли вы Вильяма Хатчинса, сына Джека? Жив я, хотя от смерти был недалеко. Слово мое к вам будет о том, что не все наши соотечественники одинаково видят свое место в жизни…

Хатчинс рассказал о майоре Мэлби, разъезжающем в одной машине с фашистом Бергером, о полковнике Доллингере, который недоволен тем, что Вильям многое знает.

Расплачиваясь со стариком — хозяином студии звукозаписи, — Хатчинс оставил ему два адреса, по которым тот должен отправить пластинки. Первый адрес — в, Сан-Франциско портовым грузчикам, второй — матери.

На следующий день ранним утром сержанта Хатчинса вызвал командир эскадрильи реактивных истребителей.

— Срочное задание, — сказал он. — Летите в Ганновер с пакетом.

А через несколько минут Вильям мчался на грузовике к аэродрому. Его не покидало странное чувство. Командир эскадрильи не глядел ему в лицо, когда отдавал приказание. Он даже не проверил, правильно ли сержант понял задание.

Утро было прекрасное. Взошло солнце, и трава, обступавшая взлетные дорожки, сверкала тысячами серебряных звездочек. Свежая прохлада наливала бодростью все тело. Слева простирался лес, и оттуда доносился гомон птиц. В небе заливался невидимый жаворонок.

Вот Вильям Хатчинс в кабине самолета. Серокрылая металлическая птица пронеслась по цементной дорожке. Вскоре она окунулась в бездонный небесный океан, наполненный солнечными лучами, и исчезла. Через несколько минут из-за далекого горизонта донесся звук грома. Это взорвался в воздухе реактивный истребитель сержанта Вильяма Хатчинса…

 

6

ВСТРЕЧА В ПРИГОРОДЕ

Администрация американского сектора Берлина лишь через полтора месяца ответила на запрос советских органов о Курте Бергере. Ответ был краток: «Данными о месте пребывания капитана немецкой армии Бергера Курта американское командование не располагает».

Но такими данными располагал младший лейтенант Кудрин. На другой день после того, как генерал Рябов познакомил его с копией ответа американцев, Павел столкнулся на улице со старым переплетчиком Иоганном Бергером.

Иоганн Бергер, с тех пор как видел его Кудрин, постарел еще больше. Его лицо покрыли новые глубокие морщины. В ввалившихся глазах видны были грусть и внутренняя боль. Шел он, тяжело опираясь на трость. Из-под черной шляпы в беспорядке выбивались седые волосы.

Встретив старика близ штаба дивизии, в отдаленном пригороде Берлина, Кудрин удивился: «Что его привело сюда?»

Старый Бергер узнал младшего лейтенанта, и лицо его на миг посветлело. Он снял свою потертую шляпу и поклонился.

— Господин офицер, — торопливо заговорил он, — я второй день ищу вас. Вчера направлялся в советскую комендатуру, чтобы сообщить о своем бывшем сыне Курте… Увидел на улице вас. Ноги у меня старые, догнать не смог. Вы сели в машину и уехали в этом направлении. Я понял, где искать господина офицера.

— Что вы хотели мне сказать? — насторожился Павел.

— Я хотел сказать, что Курт собирается бежать из Берлина. Позавчера ночью приезжал шофер адъютанта генерала Каллагэна. Передал записку. Курт просит подготовить все его ценные вещи. Сегодня ночью он заедет.

Кудрин смотрел в скорбные глаза старика и думал: «Или ты действительно человек чистой души, или я ничего не смыслю в людях…»

— Теперь, — заключил, опустив голову, Иоганн Бергер, — я буду считать, что выполнил свой долг, что хоть частично искупил свою вину… Ведь это я породил и вырастил такого негодяя…

Последние слова старик произнес свистящим шепотом, как человек, которого одолел приступ тяжелой одышки.

Старый полиграфист Иоганн Бергер сказал правду. Курт Бергер поздним вечером подкатил на машине к дому отца, где и был задержан.

Но эсэсовец не собирался так легко сдаваться. В комнате, куда его привезли после ареста, он, изображая негодование, обратился к генералу Рябову:

— Это произвол! Я американский подданный. Вы не имеете права. Вот мои документы. Смотрите!

Действительно, при Курте Бергере был американский паспорт на имя Вильяма Хатчинса.

— Я требую немедленно поставить в известность о моем задержании генерала Каллагэна. Я его подчиненный.

— Звоните, — разрешил генерал Рябов, указывая на телефон и прикрывая листом бумаги лежавшую перед ним фотографию Бергера в форме эсэсовца.

Бергер стремительно бросился к аппарату.

Павел Кудрин сидел в дальнем углу комнаты, безмолвно наблюдая за происходящим. Лицо его было суровым, сосредоточенным, руками он крепко сжал подлокотники кресла.

Через несколько минут после того, как Бергер переговорил с генералом Каллагэном, зазвонил телефон.

Генерал Рябов взял трубку, послушал и коротко ответил:

— Проводите их сюда.

Открылась дверь, и в комнату вошел грузный человек с рыхлым выхоленным лицом, в форменном костюме цвета желтой глины. Бритые щеки его отливали синеватым глянцем, на одной виднелся след глубокого ранения. Это был генерал Каллагэн. Его сопровождали три офицера в таких же костюмах, с пестрыми орденскими планками на груди. Во всем их виде чувствовались настороженность и любопытство.

Американцы, переступив порог, галантно раскланялись, Каллагэн чинно направился в глубину комнаты, к столу генерала Рябова, американские офицеры столь же чинно двинулись за своим шефом. Последним шел офицер, при виде которого у младшего лейтенанта Кудрина точно дыхание перехватило. Он тотчас же узнал это маленькое, круглое лицо с обвисшими щеками, черными треугольничками бровей, широконоздрым прямым носом. Сомнений не было: в кабинет генерала Рябова вошел майор Мэлби — тот самый американец, который убил своего офицера-летчика, толкал Шестова и Кудрина на предательство, когда попали они в фашистский плен.

Как только Каллагэн поравнялся с Куртом Бергером, тот вскочил и угодливо склонил голову:

— Какое-то недоразумение, господин генерал.

— Не волнуйтесь, Вильям, — по-английски оборвал его Каллагэн. — Мы с русскими коллегами всегда найдем общий язык.

Андрей Петрович, поднявшийся было из-за стола навстречу американскому генералу, вдруг снова сел. Кудрин, пораженный неожиданной встречей, не заметил, как нахмурились седые брови Рябова, еще плотнее сомкнулись его губы, резче обозначились скулы. Генерал Рябов в упор глядел на Каллагэна. Он видел длинный, тонкий, чуть горбатый нос американца, несколько выдававшуюся вперед нижнюю губу, сообщавшую лицу Каллагэна нечто лошадиное. Но прежде всего ему бросился в глаза сине-багровый шрам, напоминавший след куриной лапы. «Куриная лапа» хищно зажала в когтях левую щеку Каллагэна, сморщила ее, обезобразила.

— С кем имею честь? — обратился Каллагэн через переводчика к генералу Рябову. В сдержанном тоне американца чувствовалась обида на холодный прием.

Андрей Петрович, глядя прямо в лицо американскому генералу, глухо сказал:

— Я уже имел «счастье» с вами познакомиться.

— О, да? — осклабился Каллагэн. — Напомните, пожалуйста, и извините: у меня, как говорят, короткая память.

— Напомню. У нас, русских, память хорошая, — твердо, без улыбки ответил Рябов.

Он явственно увидел сейчас далекие дни своей молодости и во всех деталях воскресил в памяти страшную трагедию, разыгравшуюся двадцать семь лет назад на Севере, близ затерянного в придвинских лесах села.

 

7

ВОСПОМИНАНИЯ ГЕНЕРАЛА РЯБОВА

Над Синими Озерками ярко светило утреннее солнце. Из-за купола рубленой, почерневшей от времени и поросшей мохом деревенской церквушки, приютившейся на высоком берегу Емцы, выплескивался разноголосый колокольный перезвон и торжественно плыл над крышами домов, над речкой и терялся где-то за околицей, в чащобе казенного леса. По широкой, заросшей подорожником и спорышем улице, вдоль жердевых изгородей парами и в одиночку шли в церковь празднично одетые люди.

Не радовался празднику, может быть, только один Андрюша Рябов. Не любил он ходить в церковь, где нужно терпеть насмешливые взгляды хлопцев сынков деревенских богачей, наряженных в добротные юфтевые сапоги, суконные брюки с напуском и в сатиновые рубахи под цветной пояс из крученого шелка. И хотя не один Андрей среди молодежи был бедно одет, не один он носил лапти, домотканые штаны, крашенные соком бузиновых ягод, и белую домотканую рубаху, перехваченную узеньким ремешком из сыромятной кожи, но именно его замечали расфранченные парни и кололи при случае обидной насмешкой.

Знал Андрей причину неприязни к себе богатеев. Не могли они смириться с тем, что на него, «лапотника», засматриваются деревенские девчата, ловят взгляды его быстрых глаз.

Девятнадцатилетний Андрюша Рябов был статен и красив собой. Его большие карие глаза под густыми черными бровями всегда светились задумчивостью, а чистое круглое лицо с небольшим прямым носом и тонко очерченными, словно у девушки, валиками губ, над которыми чернел пушок, дышало молодостью, силой, лесной свежестью.

Не тянуло Андрея в церковь: безнаказанны оставались там презрительные улыбки и едкий шепоток чубатых хлопцев в сатиновых рубахах. Церковь не улица, в ней драку не затеешь, кулакам воли не дашь. И Андрей, вместо того чтобы идти на заутреню, тайком от своего опекуна дядьки Власа пробирался огородами к лесу. За сыромятным ремнем, подпоясывавшим его домотканую рубаху, торчал небольшой плотницкий топорик. Андрея тянуло побродить в лесной глухомани, и заодно намеревался он втихомолку срубить в казенном лесу длинную жердину для колодца. Об этой жерди не раз говаривал ворчливый дядька Влас.

…Лес встретил Андрея прохладой и птичьим гомоном. Еще не опала роса, и кусты подлеска на опушке серебрились тысячами искр.

Андрей остановился, оглянулся на деревню, на приумолкшую церковь, потом понаблюдал, как на молоденькой березке вертлявая малиновка клювом ловко сняла с веточки висящую каплю росы, улыбнулся и решительно шагнул в тень леса. Тропинка юлила сквозь березовый молодняк, потом через нечищеный сосновый лес вывела на просеку. Андрей шел по просеке, углубившись в свои мысли, ничего вокруг не замечая.

Вдруг его слуха коснулась песня — тихая, как далекое эхо, плавная, точно полет паутины в безветренную погоду. Песня доносилась откуда-то со стороны старой, запущенной вырубки, куда вела просека.

Андрей невольно ускорил шаги, напряг слух и устремил вперед свой восхищенный взгляд. Никогда он еще не слышал такой славной песни, такого свободного, свежего голоса, заставлявшего сладко трепетать каждую струнку в груди… По голосу нетрудно было догадаться, что пела девушка.

«Кто она?» — недоумевал Андрей. Он знал, что в этот ранний час воскресного дня все деревенские девчата в церкви.

Вот виднеется уже старая вырубка. Буйным, густым молодняком обступила она просеку. Голос совсем рядом. И что это за голос!.. Андрей явственно различал, как песня то с грустью вздыхала, то, в надежде на какое-то свое счастье, радостно взмывала и расплескивалась счастливым щебетом. Казалось, чья-то душа — чистая как слеза — человеческим голосом, легким, точно предутренний туман, говорила о своей судьбе…

Сердце Андрея замирало. Словно на крыльях, несся он вдоль просеки, так хотелось ему увидеть, кому принадлежал этот дивный, как несбыточная мечта, голос…

Дрогнула ветка орешника, и Андрей увидел девушку. Она стояла среди густого дикого малинника и в лукошко собирала ягоды. Наполовину скрытая зарослями низкорослой лесной малины, не замечая Андрея, девушка продолжала петь. Он видел освещенное косым лучом солнца ее чуть-чуть продолговатое румяное лицо, задумчивый взгляд больших глаз, маленькие красные, как ягоды малины, губы. Две тугих светло-русых косы спадали на ее плечи. Из-под синего сатина сарафана виднелась белая вышитая сорочка…

Андрей стоял, не отрывая глаз от этой лесной русалки. Он был поражен. Ведь перед ним Варя — дочь лесника Порфирия Дегтяря! Совсем недавно, год-два назад, видел он ее босоногой девчонкой… Как выросла!.. И откуда такая красота взялась?

Варя увидела вдруг Андрея и от неожиданности тихонько взвизгнула и присела, спрятавшись в малиннике. Потом, придя в себя, поднялась, окинула Андрея любопытным смелым взглядом и спросила:

— Ты чего по казенному лесу шатаешься с топором, как разбойник какой?!

— А что мне, с ложкой в лес ходить? — ответил Андрей. — Похлебать ведь никто здесь не приготовил. Аль приготовила? — Андрей с хитрецой прищурился.

— Жди! Приготовлю тебе! — сверкнула на него глазами девушка.

— Чего это ты, Варенька, такая сердитая? Или не узнаешь меня?

— Не подслушивай и не подсматривай, тогда и сердитая не буду. А то вытаращился, бесстыдник!

— Варя, будет тебе! Лес большой, ходить не запрещено по нему. Ей-богу, случайно набрел на тебя.

— Не божись! Увидит тебя с топором мой батя, такого арапника даст…

Андрей невольно с опаской поглядел вдоль просеки.

— Ага, страшно? — Варя залилась звонким, почти детским смехом и бросилась бежать через вырубку по малозаметной тропинке.

Какая-то сила потянула Андрея вперед. Одним духом перемахнул он через заросшую ежевикой канаву, отделявшую просеку от вырубки, перебежал через малинник и устремился вслед за девушкой. Вот уже совсем недалеко мелькают длинные Варины косы, совсем рядом слышится ее, точно звонок колокольчика, смех. Андрей взял немного правее, чтобы обогнать Варю. Ветки орешника ударили ему в лицо, но Андрей даже не заметил этого. Еще несколько шагов, и он оказался впереди девушки. Круто повернулся и, преграждая ей путь, широко расставил руки. Варя попыталась увильнуть в сторону, но лукошко в ее руке зацепилось за ветку, и красная малина брызнула на траву. Девушка остановилась.

— Чего привязался, охальник?! Видишь, малину из-за тебя рассыпала!

Андрей стоял перед Варей, возбужденный, раскрасневшийся. Он смотрел на девушку счастливыми глазами и виновато улыбался.

— Чего стоишь? — притопнула ногой Варя. — Подбирай!

Андрей присел и послушно начал собирать по одной ягодке. А она стояла над ним, вперев руки в бока, гордая, чуть дерзкая.

— Ой, какой же ты, Андрюша, нескладный. Осторожно брать нужно! — И девушка, смилостивившись, присела рядом с ним.

Их глаза встретились. На мгновение все окружающее исчезло для Андрея. Он перестал даже ощущать самого себя. Перед ним были только эти лучистые зеленоватые глаза… Не раз Андрей пел песню про ясные очи. Так вот они какие!..

Варя смутилась и, накинув на голову косынку, начала проворно подбирать из травы малину.

Рядом, на узкой лесной дороге, послышался размеренный цокот конских копыт.

— Батя! Прячься! — испуганно проговорила Варя и, схватив Андрея за руку, увлекла его в глубь вырубки.

Они сидели за густым кустом орешника и сквозь ветки смотрели на дорогу. По дороге неторопливо ехали два всадника и о чем-то разговаривали. В одном из них Андрей узнал объездчика Тимоху Власова — молодого рыжего парня, которого боялись все крестьяне окрестных деревень. Лютый как волк, Тимоха до полусмерти избивал арапником тех, кого ловил в лесу с топором. Вторым был Варин отец — Порфирий Дегтярь.

— Окаянный! — прошептала Варя, когда всадники скрылись из виду.

Андрей взглянул в лицо девушки и поразился, до того оно стало грустным, печальным.

— Кто окаянный? — спросил озадаченный Андрей.

Варя, склонив голову, молчала. Потом подняла на Андрея полные слез глаза. Долгий, грустный взгляд девушки привел Андрея в смятение. Он понимал, что ее томит какое-то горе, но сказать о нем она не решается.

— Варенька, — прошептал Андрей, стискивая ее руку.

Его голос точно рассеял последние сомнения, и она уже смотрела на него доверчиво, словно на друга.

— Тимоха уговаривает отца отдать меня за него замуж, — тихо промолвила Варя.

Андрей, пораженный такой вестью, испытующе смотрел в лицо девушки.

— А отец как? — прошептал юноша.

— Отец пока ничего не говорит. Только все хвалит Тимоху. А я смотреть на него не могу…

— Варя… Варенька! Гони ты его… Я… Я… тебе очень советую. Не дам я тебя ему!..

Варя вдруг вскочила на ноги:

— А ты какое такое право имеешь?!

Девушка негодующе сверкнула глазами и, подхватив лукошко с малиной, убежала…

В следующее воскресенье утром Андрей Рябов спешил на знакомую просеку. Всю неделю за работой думал он о Варе, вспоминал до мельчайших подробностей необыкновенную встречу в лесу. И ему хотелось хоть одним глазом посмотреть на тот малинник, ту тропинку, по которой бежала Варя, куст орешника, под которым они сидели. В глубине души Андрей надеялся, что опять встретит ее — лесную русалочку.

А Варя действительно уже была в знакомом малиннике. То ли случайно, то ли нарочно она снова пела знакомую Андрюше песню. И опять быстрее птицы летел на звуки этой самой лучшей на свете песни Андрей. И когда он вынырнул из лесной чащи, Варя больше не испугалась.

— Пришел-таки? — спросила у него Варя. — Я знала, что ты придешь.

И в глазах девушки засветилось такое счастье, оттого что она не ошиблась, что она имела большую, непонятную для нее силу над этим чернобровым пареньком…

Варя поверила в свое счастье, в любовь Андрея к себе. Ей уже не были страшны частые приезды рыжего Тимохи. Она перестала замечать его, поглощенная своими мыслями, светлыми мечтами.

Дом лесника Порфирия Дегтяря стоял среди небольшой лесной поляны, на берегу говорливого, мелководного ручейка. Со всех сторон подступал к дому дремучий лес. Варя хлопотала по хозяйству, а когда наступал вечер, прислушивалась к свисту своей любимой певуньи — иволги и ждала знака от Андрюши. Андрей искусно подражал голосу этой сизо-голубой пташки. И когда Варя слышала, что неподалеку дважды раздавалось: «Тю-ю-фио-лиу! Фиу-лио-иу!..», брала в руки бечевку и шла в лес собирать сухой хворост.

Варя была единственной дочерью у отца. Мать ее умерла, когда Варе было шесть лет. Отец привел в дом вторую жену — Наталью. Мачеха жалела Варю, любила ее, точно родную. От внимательного взгляда Натальи не ускользнула перемена, происшедшая в последнее время в поведении падчерицы. Мачеха догадывалась, где так долго задерживается Варя по вечерам, и радовалась, что девушка не хочет покориться воле отца, не хочет стать женой грубого и жестокого Тимохи.

Отец однажды выследил «иволгу»…

Это была их последняя встреча в лесу, у Вариного дома. Андрей и Варя сидели на поросшем мохом стволе сваленной бурей сосны. Андрей говорил девушке, что он на целую зиму уйдет на заработки в Емецк, поднакопит там денег и купит избу. Потом придет к ее отцу просить Вариной руки.

Над их головами тихо шептались сосны, где-то в стороне лихо выстукивал, как телеграфным ключом, дятел. А Андрей и Варя ничего не замечали. Прижавшись плечом к плечу, они сидели так рядышком, счастливые своей близостью и грустные оттого, что предстоит разлука.

Вдруг сзади треснул сухой валежник. Андрей вскочил на ноги и увидел Порфирия Дегтяря с высоко занесенным в руке арапником. Андрей шагнул навстречу Вариному отцу — высокому мужику с рыжеватыми усами, с чуть тронутым оспой лицом. Ни тени страха или растерянности на румяном юном лице Андрея. Порфирий застыл на месте, рука его медленно опустилась. Варя стояла рядом с Андреем, побледневшая, притихшая.

— Варька, марш домой! — заорал отец.

Варя втянула голову в плечи, съежилась и медленно пошла по направлению к дому.

— Дядька Порфирий, — тихо промолвил Андрей, — рассказывали мне люди, как вы мать мою спасли у Гнилого озера от лютости отца. Всю жизнь буду вам это помнить… Спасите теперь меня… не отдавайте Варю Тимохе…

Тяжелым взглядом смотрел Порфирий на стройного, широкого в плечах, красивого лицом Андрея. Он понимал, как далеко пьянчуге Тимохе до этого честного, смелого, хотя и очень бедного парня-сироты.

— Это как же? — спросил наконец Порфирий.

— Отдайте за меня Варю.

Порфирий горько усмехнулся.

— Как потом жить будете? — спросил он. — Ни кола ни двора у тебя. Нищих наплодите.

— Я на заработки уйду, денег скоплю за зиму.

— Тысячи мужиков ходят, а толк какой? Убирайся, хлопец, с богом, и чтоб ноги твоей здесь больше не было. По-доброму тебя прошу…

Уходил Андрей все дальше от Вариного дома, и казалось, солнце померкло, птицы онемели. Горькую думу думал он.

У знакомого малинника вдруг шею его обвили чьи-то руки.

— Варенька?!

— Андрейка… — Варя своим горячим ртом прижалась к губам Андрея. Андрейка! Я все слышала. Не верь ему, ты сильный, умный… Не покидай меня. Иди в Емецк, я буду ждать тебя…

Так они расстались. Андрей собрал в мешок свои скудные пожитки, распростился с семьей своего опекуна дядьки Власа, поблагодарил за хлеб-соль и ушел.

В Емецке на пристани он познакомился с молодыми грузчиками сплавщиками леса. Им приглянулся крепкий парень со смелым взглядом, и они на время приютили Андрея в своем бараке, помогли устроиться на работу. Только одна зима прошла, зима 1912/13 года, а Андрей успел за эту зиму узнать столько, сколько не узнал он за все прожитые им двадцать лет. Это были годы нового подъема революционного движения в царской империи. Волны стачек и забастовок прокатывались по всем огромным просторам России, вовлекая в борьбу миллионные массы народа.

Андрей впервые увидел людей, борющихся против неравенства, против тяжелой, несправедливой жизни, когда один владеет землей, рудниками, лесом, пароходами, а тысячи, миллионы живут впроголодь, ничего не имея, кроме своих рук, когда он — Андрюша Рябов — из-за бедности своей не может жениться на девушке, которую любит, которая любит его… Вскоре он близко познакомился с этими людьми, стал посещать рабочий кружок, читать листовки. Теперь Андрей начинал понимать, каким путем он должен идти к счастью, какую дорогу выбирать себе в жизни. Уже не собственный дом, не собственное хозяйство были вершиной его мечтаний. Он знал, что есть эксплуататоры и эксплуатируемые, что во всем мире звучит огненный лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», что есть ленинская партия большевиков, которая ведет пролетариат на штурм капитализма, и что в рядах штурмующих должен быть он, Андрей Рябов…

Наступила весна. На Емце начался ледоход. Приближалась горячая пора лесосплава. Заготовленная за зиму древесина должна была в плотах скоро пойти вниз по течению.

В один из таких дней Андрей ремонтировал на пристани настил причала. Дул свежий, влажный ветер. Рядом, шурша и потрескивая, двигался взломанный, посеревший, ноздреватый лед. Андрею казалось, что не река несет в далекое море свою зимнюю оболочку со следами санной дороги, а берег плывет куда-то в сказочные дали.

Вдруг до слуха Андрея донесся зов:

— Рябо-о-ов! Андрюша-аа!

Андрей поднял голову и увидел на пригорке своего дружка, Дениса Иванова, молодого, как и он, парня, сплавщика леса. Рядом с Денисом стояла какая-то девушка в полушубке, сапогах, повязанная большим платком. В ее руках виднелся узелок.

«Варя», — екнуло сердце. Андрей вскочил на ноги, пригляделся и, бросив на настил причала топор, стремительно побежал вверх.

— Варюшенька!..

Это была действительно Варя. Она убежала из дому. Отец объявил, что на пасху будет ее свадьба с Тимохой…

Товарищи помогли Андрею отыскать на окраине Емецка комнатушку. В узком кругу друзей Андрей и Варя скромно отпраздновали свадьбу.

Летом 1918 года американцы, англичане и французы, высадившись на севере России, захватили Мурманск, Архангельск, затем начали продвигаться на юг.

Андрей Рябов, служивший разметчиком на Емецком лесозаготовительном пункте, как и другие большевики Емецка, готовился к вооруженной борьбе с интервентами.

Одно не давало покоя Андрею — как быть с Варей, с пятилетним Юрой? Он опасался оставлять их в Емецке и в то же время не решался отпускать от себя.

И все же пришлось отправить Варю с Юрой в Синие Озерки — к Вариному отцу, который в то время уже не был лесником. Порфирий Дегтярь срубил себе дом в Синих Озерках и изо всех сил тянулся на хозяйство.

Однажды ночью Андрей проснулся от настойчивого стука в окно. «Наверное, Денис», — подумал он и вышел в сени, чтобы отодвинуть засов.

Стучался действительно Денис Иванов. Своей широкой, кряжистой фигурой он заслонил всю дверь, затем шагнул в темноту к Андрею.

— «Гости» пожаловали, на машинах, с пушками, минометами, — сообщил Денис.

— По тракту? — удивленно спросил Андрей. — А по реке? — И, высунув голову из двери, тревожно начал всматриваться вперед по руслу дремавшей рядом Емцы. Во мгле над рекой он различил притушенные огни судов. Сомнений не было: интервенты поднялись и по Северной Двине, вошли в Емцу.

— Значит, и нам в дорогу, — промолвил Андрей и вместе с Денисом вернулся в свою комнатушку.

Не зажигая света, Андрей быстро оделся, положил в холщовую сумку две пары белья, буханку хлеба и вязку трески. Из-под матраца достал наган и узелок с патронами. Узелок тоже положил в сумку, а наган сунул в карман.

Интервенты показали себя еще в Архангельске. Начиная хозяйничать в захваченном городе или селе, они первым делом арестовывали коммунистов и представителей Советской власти, расстреливали их или сажали в тюрьмы. Но Андрей Рябов и Денис Иванов не поэтому уходили из Емецка. Партийная ячейка поручила им не допустить вывоза интервентами леса, заготовленного вдоль устья реки Емцы — левого притока Северной Двины.

…Утро застало Андрея и Дениса далеко за Емецком. Покачиваясь в седлах, они ехали по неширокой тропе. Со всех сторон их обступал дремучий лес, пестро расцвеченный косыми лучами взошедшего солнца.

Ехали молча, каждый думая о своем. Где-то в стороне слева угадывалась речка Емца. В зарослях на ее берегу особенно шумно вели себя птицы. И когда к середине дня их разноголосый говор затих, Рябов и Иванов остановились на небольшой поляне покормить лошадей, да и самим перекусить.

Затем они опять тронулись в путь. Ночевать решили в селе Синие Озерки, в новом доме тестя Андрея — Порфирия Дегтяря, который давно примирился с тем, что дочь нарушила его отцовскую волю. Андрей с радостью думал о предстоящей встрече с Варей, сынишкой.

До Озерков уже было рукой подать. Вдруг конь Андрея насторожился, стал водить ушами, пугливо коситься на кусты. Не успел Андрей опомниться, как из-за стволов деревьев, из кустов выскочили солдаты. Лошадь шарахнулась в сторону, но ее схватили под уздцы, а Андрея тотчас же стащили с седла. Такая же участь постигла и Дениса, ехавшего в двух шагах сзади.

Они попали в руки американо-английского отряда, выброшенного вверх по руслу Емцы на катерах и самоходных баржах. Основная группа интервентов под командованием британского генерала Финлесона находилась в районе Двины.

Было обеденное время. Семь американских и английских офицеров расселись вокруг разостланного на траве одеяла, уставленного бутылками и едой. Между делом молодой американский подполковник, командир отряда, допрашивал пленных.

— Местные? — передавал его вопросы переводчик, низенький толстяк в военной форме, но без погон.

— Отвечать не будем, — говорил Андрей.

Двум коммунистам было ясно, что их ничто не спасет. Интервенты, найдя в переметных сумах седел двенадцать гранат-«лимонок», обнаружив у Андрея наган, убедились, что поймали не случайных проезжих.

— Значит, не хотите сказать, откуда, куда и зачем едете? — спрашивал подполковник. Он несколько раз повторил этот вопрос, так как полагал, что, получив ответ, установит, где интервентов могут встретить силой оружия местные жители.

Рябов и Иванов молчали.

Группа солдат по приказанию подполковника отправилась в Синие Озерки. Им было велено согнать к месту допроса крестьян.

Пленные со связанными руками сидели под вековой елью. Иванов наклонился к Андрею и зашептал:

— У сумок наши гранаты. Руки бы распутать…

Андрей взглянул в сторону, куда указывал Денис. На траве лежали гранаты, поблескивали головки запалов.

В это время на тропе показалась толпа женщин, стариков и детей. Молодых мужчин в селе не оказалось.

С сильно бьющимся сердцем Андрей начал всматриваться в лица односельчан. Вон старый Митрофан, рядом с ним тетка Степаниха с девочкой на руках. Вон бабка Фотына, дядька Прокоп. Никита Дегтярь — брат Вариного отца. Ни самой Вари, ни Порфирия Дегтяря и его жены Натальи в толпе крестьян Андрей не приметил. И ему стало легче. «Не видели б родные, как мучить меня будут», — подумал он.

— Кто знает этих людей? — указывая на Рябова и Иванова, обратился к собравшимся переводчик. Крестьяне молчали, хотя почти все они хорошо знали сироту Андрюшу Рябова — зятя Порфирия Дегтяря.

Тогда к пленным опять подошел подполковник.

— Куда и зачем ехали? — злобно спросил он.

Его лицо побагровело, и на щеке резко выделился шрам, напоминавший след куриной лапы. Эта «куриная лапа» почему-то притягивала взгляд Андрея.

— Отвечать не будем! — отрезал Андрей.

Американец порывисто, по-лошадиному взмахнул головой, показав худую, жилистую шею. Он спешил к веселой, захмелевшей компании офицеров, и его раздражало упорство пленников, отнимавших так много времени.

— Не будете? Как хотите. Мы вас сейчас расстреляем. — И подполковник, отдав распоряжение солдатам, повернулся, чтобы уйти.

— Папа, папочка! — неожиданно раздался из толпы крестьян детский голосок.

Андрей оцепенел. Теперь он с тревогой всматривался в лица людей из Озерков, боясь среди них увидеть Варю, Юрика, своего тестя.

Мальчик, вырвавшись из рук матери, подбежал к отцу. Андрей нагнулся и дал сынишке обнять себя за шею. Прижать Юрика к себе он не мог, так как руки были туго стянуты за спиной веревками. Высвободив шею из ручонок мальчика, Рябов встретился с загоревшимся взглядом американского подполковника.

— О-о! — протянул офицер, останавливаясь. — Встреча с сыном, женой?.. О'кэй! Очень хорошо! Зачем же тогда расстреливать? Не надо расстреливать!

К американцу вернулось доброе настроение. Переводчик еле поспевал за ним…

— Я тебя прощаю. Бери свою семью, иди, живи, размножайся. Благодари бога за счастье. Развяжите его!

Как только Андрея освободили от веревок, он подхватил затекшими руками Юрика и растерянно смотрел на Варю, на Дениса Иванова.

Варя, тоненькая, стройная, была похожа на девушку. Из-под белого платка испуганно смотрели ее большие зеленоватые глаза. Она отделилась от толпы и нерешительно направилась к мужу. Андрей опять посмотрел на Иванова. Денис стоял бледный, с выступившей на лбу испариной. Он плотно сжал губы и жадно впился глазами в американца, стараясь разгадать, что сейчас сделают с ним. На всякий случай он осторожно пошевеливал кистями рук, чтобы ослабить на них веревки. Изредка бросал он взгляд туда, где лежали гранаты.

— Без товарища я не пойду, — сказал Андрей офицеру, который с улыбкой наблюдал за происходившим.

— Что ж, пусть и он идет, — безразличным тоном бросил американец. Развяжи ему руки. Разрешаю!

Рябов быстро развязал Дениса. Затем, держа на руках сына, вместе с женой и Ивановым устремился к толпе.

— Минуточку! — окликнул подполковник. — Вы же позабыли сказать мне, куда и зачем ехали. При вас нашли оружие. Что это значит?..

Прижав сына к груди, Андрей молчал и смотрел на американца расширенными, полными ненависти глазами.

— Я готов слушать, — торопил подполковник.

— Ничего я не скажу, — выдавил из себя Андрей.

— Это ваше последнее слово?

— Да.

— Подумайте. Иначе мы можем переменить свое решение… Итак, говорите?

Рябов молчал.

— Посмотрим, — угрожающе промолвил американец и что-то сказал двум солдатам, собиравшим с расстеленного на земле одеяла бутылки. Солдаты, конфузливо улыбаясь, посмотрели на офицеров и, увидев их подбадривающие взгляды, подошли к Варе. Оттащив ее к большой ели, они начали срывать с женщины одежду.

В толпе заголосила тетка Степаниха. На груди у Рябова забился, закричал мальчик:

— Пусти маму, пусти!..

Андрей, обхватив руками голову сына, бросился к солдатам. Путь ему преградил подполковник. Пистолет он держал наготове.

— Будешь говорить?

Андрей молчал, глядя на врага невидящим взглядом.

— Будешь говорить?! — взревел американец и, отпрыгнув, поднес пистолет к виску Вари. Андрей крепче прижал сына к груди и всего лишь на миг закрыл глаза.

Грохнул выстрел. Варя широко раскрытыми, полными муки глазами взглянула на мужа, сына и упала, ударившись головой о ствол ели…

Американец был взбешен. Он видел, как стали серьезными лица охмелевших офицеров, как притихли и побледнели солдаты. Казалось, их пронял страх. Можно ли русских, вот таких, как этот, покорить? А может, и их души охватило смятение от того, что делал их соотечественник?

— Нет таких гвоздей, которые не гнутся! — зло закричал подполковник, наступая на Рябова. — Послушай, ты что — не человек? Тебе не жаль жены? Хорошо! Так, может, сына пожалеешь? Не будешь говорить, сейчас и его пристрелю!

Андрей обернулся к онемевшим женщинам, к старикам — свидетелям этой страшной сцены, сказал:

— Спрашивает, человек ли я…

В ответ в толпе раздался взрыв плача, истерический крик женщины… Казалось, от этого крика задрожала листва на одинокой березе, стоявшей среди елей.

— Ирод!.. Гадюка! А ты человек?.. Ты… ты! — Женщина не находила слов.

Схватившись обеими руками за голову, она упала на землю.

А Андрей, прижимая к груди затихшего в оцепенении сынишку, глядя страшными глазами, медленно шагнул к подполковнику. Американец оторопело отступил назад. Потом что-то крикнул, и на Рябова набросились два солдата. Андрей быстро опустил ребенка на землю и сильным ударом свалил первого подбежавшего солдата. Второго смертельным ударом сбил Иванов. Оба рванулись к подполковнику, но к месту схватки подоспела хмельная компания офицеров, сбежались солдаты. Рябова и Иванова повалили на землю.

Мальчик душераздирающе кричал и рвался к отцу. Подполковник схватил его за руку и обратился к Рябову:

— Теперь мое последнее слово. Будешь говорить?

Андрей широко раскрытыми, остановившимися глазами смотрел на руку американского офицера, в которой был зажат пистолет. Подполковник же уставил свой взгляд на голову Рябова. Лицо американца выражало изумление и любопытство. Он увидел, как пленный седел на глазах. Прошло всего несколько минут, и черные, растрепавшиеся на непокрытой голове Андрея волосы стали снежно-белыми…

 

8

ДВЕ СТОРОНЫ ОДНОЙ МОНЕТЫ

— У вас очень загадочный тон, господин генерал…

Эти слова Каллагэна оторвали от воспоминаний генерала Рябова. Он поднялся и сурово сказал:

— Никаких загадок. Помните, господин американский генерал, тысяча девятьсот восемнадцатый год, допрос двух русских рабочих, который вы учинили близ города Емецка?.. А может, мои белые волосы вам что-нибудь скажут?.. Вы — убийца моего сына и моей жены! Вы и меня хотели застрелить, да вам не дали этого сделать ваши же солдаты! Помните, как американские солдаты били вас, американского офицера?..

Тощий лейтенант, захлебываясь, переводил генералу Каллагэну слова Рябова. И с каждым словом американец все больше сутулился, втягивал голову в плечи, как бы ожидая удара. Под выпученными глазами налились желто-синие мешки, нижняя челюсть беспомощно обвисла. Весь он отяжелел, обмяк, а потом с неожиданной резвостью повернулся кругом и трусливо направился к двери. За ним устремились офицеры-американцы.

— Господин генерал!.. — в отчаянии закричал, бросаясь вслед за Каллагэном, Курт Бергер. Дорогу ему загородил Павел Кудрин. Их взгляды встретились…

Опускаясь в кресло, Андрей Петрович промолвил:

— Волки!.. Волчьи повадки… — И устало распорядился, указывая на Бергера: — Передайте в трибунал… А с того генерала народ спросит американский народ. Очень хочется мне в это верить.

1952

 

ПЛЕВЕЛЫ ЗЛА

{2}

(повесть)

Аркадий Маркович Филонов сидел рядом с шофером и, откинувшись на спинку сиденья, устало смотрел сквозь ветровое стекло на лесную дорогу. Дорога то петляла по глухо заросшей лесной вырубке, то плавными изгибами юлила между высокими медноствольными соснами.

Мимо промелькнула, точно пробежала навстречу машине, кривобедрая ель со свежими, заплывшими янтарной смолой шрамами — следами осколков. Старый хирург вздохнул.

Только что сейчас в лесу, около сгоревшей деревни Марфино, он оперировал юную санитарку Веру Наварину. Надолго останется в его памяти эта операция. Почему? Ведь он оперировал тысячи людей. Может, потому, что эта славная девушка, с бледным лицом и помутневшими от нестерпимой боли глазами, с бисеринками пота над верхней губой и на лбу, напомнила ему дочь?.. Может. А может, и нет.

Перед глазами встала просторная палатка полкового медпункта. Серая парусина расцвечена желтыми пятнами. Это пробивались сквозь кроны ветвей солнечные лучи. Посредине палатки — операционный стол, на котором лежала тяжело раненная Вера Наварина. Молоденький врач из полковой санроты растерянно глядел на Филонова. Время упущено… Долго пролежала в лесу раненая санитарка, прежде чем ее нашли.

И главный армейский хирург, генерал медицинской службы Филонов, случайно оказавшийся в полку, начал готовиться к сложной операции.

Девушка умоляла:

— Не надо… милый доктор… Отвезите меня к отцу… Только он спасет, больше никто. Или его вызовите…

Молодой врач объяснил Аркадию Марковичу, что отец Веры Навариной тоже хирург. Он работает начальником армейского хирургического подвижного госпиталя, который расположен не так далеко. Филонов знал об этом госпитале, но побывать в нем еще не успел, так как всего лишь неделю назад прибыл в Н-скую армию.

— Отвезите к отцу, милый доктор… Только он… — твердила Вера.

Филонов понимал, что девушка не вынесет переезда в госпиталь и что нельзя терять ни минуты. Не было гарантии, что даже немедленная операция спасет юную санитарку.

Над операционным столом вспыхнула ярким светом аккумуляторная электролампа. Заискрились бисеринки пота на бледном лице девушки.

Аркадий Маркович приступил к операции…

Дорога вильнула вправо и вынесла машину на широкую поляну. Филонов сощурился от солнца, ударившего в глаза, и вздохнул.

«Да. Время… Упустить в нашем деле время — нередко значит потерять чью-то жизнь…»

Вспомнилось, что, когда ехал в деревню Марфино, намеревался вначале завернуть к артиллеристам, но потом поехал прямо. А завернул бы?.. И опять вздыхает старый хирург.

«А она, глупенькая, к отцу просилась. Умерла бы! — И Аркадию Марковичу стало нестерпимо жалко незнакомого ему отца санитарки. — Нужно позвонить… Только как же его фамилия?.. Наварин?»

И вдруг Аркадий Маркович вспомнил, как два года назад, когда он замещал начальника санитарного отдела штаба Н-ской армии на Северо-Западном фронте, к ним в отдел прислали нового работника — майора медицинской службы Наварина.

«Нет, не может быть!..» Филонову очень захотелось, чтобы отец Веры оказался не тем знакомым ему Навариным…

В памяти всплыло пышущее здоровьем лицо. Широкая белозубая улыбка, румяные щеки, крутой лоб, на который спадала густая прядь черных с проседью волос. Из-под широких бровей смотрели чуть выпуклые коричневые глаза. В них — уверенность в себе, твердость и в то же время располагающее радушие… Сначала Аркадию Марковичу понравился майор медслужбы Наварин серьезный, проживший немалую жизнь человек. И работником оказался неплохим: подолгу засиживался в своей землянке, с педантичной придирчивостью относился к поступающей из войск документации, охотно ездил в дивизии обследовать работу медсанрот и медсанбатов, бывал в госпиталях.

Вот только докладные, которые, возвращаясь из очередной командировки, писал Наварин, не по душе были Филонову. Одними черными красками изображал майор положение в госпиталях, медсанбатах, санотделах дивизий. Конечно, недостатки, на которые указывал Наварин в докладных, не были придуманы им, они, видимо, имели место, однако, по мнению Аркадия Марковича, за недостатками нельзя было не видеть и того большого, неоценимого, что делают медицинские работники на фронте. Об этом он часто говорил Наварину.

Филонов понимал, что одних разговоров здесь мало, что нужно бы раз-другой поехать вместе с Навариным в войска и там показать ему, из чего следует исходить, оценивая работу госпиталей, медсанрот. Но до этого у него не доходили руки.

Как-то на армейском совещании хирургов один командир медсанбата прозвал Наварина «собирателем жучков». Его поддержали другие. «Ездит, выискивает недостатки, а помощи ни советом, ни делом не оказывает».

И вот поступила очередная докладная записка Наварина. Аркадий Маркович не поверил своим глазам: в выводах докладной предлагалось снять командира медсанбата майора медслужбы Михайлова с должности. Почему? Не потому ли, что Михайлов критиковал Наварина на армейском совещании хирургов? Это он, кажется, прозвал его «собирателем жучков»…

Филонов отложил все свои дела и поехал в медсанбат. Там убедился в несостоятельности этих выводов. Ему стало окончательно ясно, что такого человека, как Наварин, нельзя держать на руководящей работе. Об этом он откровенно заявил на партийном собрании санотдела. В ответ последовала жалоба Наварина в санитарное управление фронта — жалоба на него, Филонова. Затем появилась комиссия, обследования… Создалась обстановка, при которой стало трудно работать.

И вдруг поступило распоряжение: выделить двух лучших хирургов на курсы в Москву.

Аркадий Маркович глубоко вздохнул и досадливо поморщился. Он вспомнил, как писал характеристику на Наварина, рекомендуя его на учебу.

«Вот так мы иногда спихиваем на чужие руки неспособных работников, с горечью подумал он. — Даже в должностях повышаем, лишь бы избавиться от них… Впрочем, Наварин, кажется, хирург опытный. И раз стал начальником госпиталя, значит, и руководить научился. Время-то идет…»

Впереди, в гущине леса, забелела черточка шлагбаума. Вскоре шлагбаум остался позади, и по обеим сторонам дороги замелькали зеленые холмики землянок. Здесь размещался второй эшелон штаба армии…

Филонова ждало спешное дело. По дороге в штаб фронта тяжело ранен при бомбардировке с воздуха заместитель командующего армией по тылу. И вскоре Филонов вместе с операционной сестрой сидел в тесной кабине санитарного самолета.

…Возвратился Аркадий Маркович через три дня. Усталый, измученный, но удовлетворенный: жизнь раненого генерала спасена. И когда вошел в свою тесную землянку с задрапированными марлей стенами, блаженно посмотрел на застеленную койку. Две ночи не спал. Только сейчас почувствовал, как заныла спина, как загудело в голове.

Скрипнули ступеньки, ведущие в землянку. Постучав в дверь, вошла девушка в военной форме и положила на стол папку с бумагами. Когда девушка ушла, Филонов присел к столу и открыл папку. Сверху увидел расшифрованную телеграмму из санитарного управления фронта. На ее уголке красным карандашом была выведена резолюция начальника санотдела: «Тов. Филонову к исполнению. Срочно».

Первые же строчки телеграммы заставили Аркадия Марковича насторожиться, напрячь внимание. В телеграмме говорилось:

«Н-ский медико-санитарный батальон подвергся бомбардировке и понес потери. В это время прибыло две машины с тяжелоранеными. Раненых без обработки отправили в хирургический полевой подвижной госпиталь подполковника медслужбы Наварина. Госпиталь, вместо того чтобы принять раненых и срочно обработать их, завернул машины обратно в медсанбат. Двое тяжелораненых скончались в пути…

В случае отсутствия уважительных причин виновных предать суду…»

Филонов шумно выдохнул воздух и взялся за следующую бумагу. Это было подтверждение из санотдела дивизии.

«Госпиталь завернул машины с ранеными, — читал Филонов. — На обратном пути умерли старшина Ерохин и санитарка Наварина, которая после операции, сделанной на полковом пункте, направлялась для транспортировки в госпиталь…»

Аркадий Маркович все смотрел на расплывающиеся перед глазами строки, а в ушах его звучал слабый голос Веры Навариной: «Милый доктор… отвезите меня к отцу. Он спасет…»

— Умерла… — прошептал Филонов и сжал руками седую голову. — Везли в госпиталь к отцу… Какой же подлец завернул машины?.. Нужно ехать…

Перед Аркадием Марковичем встало лицо Наварина. Ему почему-то казалось, что это именно тот самый Наварин. И оттого, что он его знал, было еще больнее. Горе знакомого человека всегда ближе принимается к сердцу, если даже этот человек несимпатичен. Хотелось побыстрее оказаться рядом с ним, помочь, утешить. Но разве утешишь? Родная дочь!..

Филонов протянул руку к телефону, стоявшему на столе, взял трубку.

Вскоре он уже говорил с санитарным отделом штаба дивизии, в которой совсем недавно служила санитаркой Вера Наварина.

— Доложите точно, кто именно завернул из госпиталя машины с ранеными, — требовал Аркадий Маркович. — Может, дежурный по госпиталю?

— Никак нет, — хриплым голосом отвечала телефонная трубка. — Раненые не приняты по личному приказанию начальника госпиталя Наварина…

— Наварин? Сам?..

Просторная комната с завешанными марлей окнами. Тишина. Ее нарушало редкое позвякивание металла и стекла. Это старшая операционная сестра Сима Березина, закончив свою смену, наводила порядок на инструментальном столе. Ее миловидное лицо с большими темными от густых ресниц глазами было задумчиво. В ушах Симы еще звучала мольба раненого, которого только что унесли из операционной: «Доктор, сохраните руку, нельзя мне без руки, я слесарь… семья большая…» Но сохранить руку не удалось. Гангрена…

Сима покосилась в угол, где примостился за тумбочкой хирург Николай Николаевич Рокотов; увидела его широченную спину с завязанными тесемками халата, черные волосы на затылке, выбившиеся из-под белого колпака, услышала шелест бумаги: хирург заполнял карточку раненого. Сима вздохнула: «Неужели нельзя было ничего сделать?»

Из-за простынной перегородки вышла с ведром в руке стройная девушка в белом халате и косынке с красным крестиком. Это медсестра Ирина Сорока. В ведре — бинты в запекшейся крови.

Ирина остановилась у окна и попыталась сквозь сетку марли рассмотреть что-то во дворе. На ее широком, курносом лице — недоумение. Потом Ирина подбежала к двери, распахнула ее. Два санитара осторожно внесли носилки с раненым, накрытым шинелью.

«Откуда? — В больших серых глазах Симы мелькнуло удивление. — Ведь палаточные все обработаны, а новых не поступало… Ни одна машина сегодня не приходила…»

Санитар Красов, пожилой рыжеусый солдат с морщинистым лицом, заметив недоуменный взгляд начальства, точно извиняясь, пояснил:

— Солдаты принесли. Прямо с передовой… на носилках…

— Шутите? — не поверила Сима.

— Вон посмотрите в окно. И уходить не хотят. Вчетвером несли с полкового пункта. В медсанбат и не заглянули. Говорят, слышали от одной санитарки, что у нас знаменитый хирург есть — Наварин.

Раненый стонал. Землисто-серое лицо, заострившийся нос, вздрагивающие веки на полузакрытых глазах. У Симы тревожно сжалось сердце, и она повернулась к Николаю Николаевичу, который, оставив свои бумаги, подошел к рукомойнику с педалью и начал натирать стерильными щетками руки. Видит ли хирург, что раненый очень тяжелый?

Ирина Сорока тем временем снимала повязку с бедра раненого, которого положили на операционный стол.

— Ой! — вдруг вскрикнула она и отшатнулась от стола. — Посмотрите…

Сима подошла к операционному столу и увидела такое, что вся кровь прихлынула к сердцу и красивое лицо девушки побледнело. Над обнаженным бедром раненого возвышался черный, ребристый стабилизатор неразорвавшейся мины.

Сима вспомнила случай, когда под Смоленском в лесу, где разбил свои палатки госпиталь, один санитар поднял такую мину, чтобы отнести ее в сторону. Мина взорвалась в руках…

При виде стабилизатора мины у хирурга Рокотова выскользнула из рук стерильная щетка. Он молча, округлившимися глазами смотрел на хвост мины, и было видно, как на его виске учащенно пульсировала розовая жилка.

— Всем выйти из палаты! — наконец проговорил Николай Николаевич. Пригласите пиротехника.

Комната опустела. У операционного стола остались хирург и Сима Березина.

— А вы? — обратился к ней Рокотов.

— Я помогу. Подготовлю рану…

Подполковник медицинской службы Вениамин Владиславович Наварин слыл в госпитале отзывчивым, добрым человеком. Зайдет к нему в кабинет начальник отделения или рядовой врач, медсестра или санитар — всякому он скажет приветливое слово, поинтересуется самочувствием. Вениамин Владиславович выслушивал подчиненных как отец родной. И особенно душевно откликался на всякие жалобы и просьбы.

Вчера санитар Красов в самую горячую пору, когда пришли машины с ранеными, оказался пьяным. Дежурный врач отстранил санитара от работы, а заместитель начальника госпиталя по политчасти майор Воронов тут же объявил ему пять суток ареста.

Сегодня утром Красов, вместо того чтобы отправиться под арест, побежал каяться к начальнику госпиталя. Вениамин Владиславович внимательно выслушал немолодого рыжеусого солдата, пожурил его и после того, как Красов, жалостливо хлюпая своим рыхлым лиловым носом, пообещал и не «нюхать» больше хмельного, отпустил его. Затем пригласил к себе майора Воронова.

— Поймите, дорогой Артем Федорович, — увещевал сейчас Наварин замполита, — санитар Красов — человек пожилой, оторван от семьи, от дома. Ну, выпил рюмку, бывает такое, может, по детям загрустил. Внушить ему нужно, прямо скажу. Но старика под арест!.. Помилуйте, у нас же госпиталь, а не рота новобранцев. Потом и о другом не забывайте. Сегодня одного накажем, завтра второго, третьего. Через месяц настроим против себя весь госпиталь. Как же работать тогда?

Майор Воронов сидел на жестком топчане у стола и недовольно хмурил брови. В его немолодых глазах поблескивали недобрые огоньки, а скулы и подбородок на худом горбоносом лице казались твердыми, точно литыми. Вениамин Владиславович начал волноваться:

— Только поймите меня правильно, — он даже привстал за своим письменным столом, заслонив широкой спиной окно. — Я не против дисциплины, наоборот. Но, прямо скажу, я против крайних мер…

— С такими порядками я согласиться не могу, — ответил Воронов, налегая плоской грудью на стол. — Ведь если придерживаться вашей точки зрения, то можно оправдать пьянку любого нашего работника, оправдать дезертира или самострела, вдруг такие окажутся. Все же оторваны от семей…

— Артем Федорович! Дорогой человек! — с дружелюбным недоумением воскликнул Наварин, усаживаясь на место и прикладывая обе руки к сердцу. Зачем же сгущать краски? Люди-то наши, советские! Пошлите этого Красова сейчас, сию минуту, на самое опасное дело, на верную смерть, и он пойдет. Пойдет без малейшего колебания.

— Боюсь, что, если я отдам ему подобное приказание, он прибежит к вам…

— Почему же?

— Мое приказание, выходит, для него не закон. Я наложил взыскание, вы отменили через мою голову, не посчитались с уставом. — Воронов отстранился от стола, и под ним жалобно, протестующе скрипнул топчан.

— А-а-а, вот тут вы правы, Артем Федорович! Прямо скажу: иногда забываю я о тонкостях устава. Каюсь, Но уставы — не главное. Душу надо иметь! Нельзя подавлять человека. Я вот родную дочь, рядовую санитарку, не могу заставить перейти из полковой санроты в госпиталь. Девчонка самовольно из дому сбежала. Не хочет под начало отца — и точка. А силой не переведешь.

Майор Воронов отвернулся к окну, в которое заглядывала со двора ветка недавно отцветшей рябины. Двор — унылый, запыленный, заросший бурьяном. Через улицу виднелось пепелище давно сгоревшего дома. Воронову не по себе. В который уже раз приходилось ему вести столь неприятные разговоры с начальником госпиталя…

В кабинет постучались. Вошла молодая женщина — лейтенант административной службы — и положила перед Навариным пакет с сургучными печатями.

— Распишитесь в получении, Вениамин Владиславович. — Женщина раскрыла журнал, вздохнула и неодобрительно покосилась на мрачного Воронова, как бы давая понять Наварину, что она сочувствует ему.

Наварин расписался в журнале, сломал на пакете сургуч. Достав бумагу, углубился в чтение…

Майор Воронов, посасывая не набитую табаком трубку, молчал. А начальник госпиталя, уткнувшись глазами в бумагу и нахмурив свои густые черные брови, точно позабыл о присутствии замполита.

В приказе, который лежал перед Навариным, четко и ясно говорилось: «Хирургический полевой подвижной госпиталь подполковника медицинской службы Наварина включается в систему головного полевого эвакуационного пункта…» Наварину предписывалось возглавить скомплектованный хирургический отряд и вместе с госпиталем быть готовым к передислокации в район тылов Н-ского полка.

— Сумасшествие! — всплеснул руками Вениамин Владиславович и торопливо начал развертывать карту с нанесенной обстановкой. Отыскав на ней у самой линии фронта красный флажок подвижного медицинского пункта Н-ского полка, он обратился к Воронову: — Полюбуйтесь! Сюда приказано перебазироваться перед наступлением, почти на передний край.

Воронов внимательно посмотрел на карту, подумал и не торопясь ответил:

— Хотя и опасно немного, но, по-моему, место подходящее. Лес, пути подъезда хорошие, близко от больших дорог. Значит, и попутный транспорт будет на нас работать.

— Удивляюсь вам, Артем Федорович! — вскипел Наварин. — Дело же не в опасности. А как с взаимодействием между медсанбатами и эвакопунктом? Снаряды, бомбы, окружение — ничто нам не может помешать в работе. Ничего мы не боимся. Но нарушить взаимодействие!.. Это именно и получится, когда мы выедем вперед за линию медсанбатов. Начнется чехарда. Медсанбаты встанут на колеса, и весь поток раненых к нам устремится. А нам же спасать этих раненых нужно! Жизни человеческие нам доверяют! Жизни! Мы обязаны свести смертность раненых к минимуму.

— Вы полагаете, этого не учитывали, когда составляли приказ? — сухо спросил Воронов.

— В том-то и дело. — Наварин снисходительно улыбнулся, и доброта, которая обычно светилась в его глазах, исчезла. — Сидят в санотделе штаба армии канцеляристы и сочиняют приказы. А у нас опыт. Помню, под Смоленском… Да что далеко за примерами ходить!.. Недавно командир медсанбата Михайлов прислал к нам без обработки две машины тяжелораненых. А ведь знает же, что не имеет права этого делать. И все-таки направляет. А что будет, если поток раненых увеличится? В каком положении мы окажемся, когда вперед медсанбатов выедем?

— Постойте, постойте, — перебил Наварина майор Воронов. — О каких двух машинах вы говорите?

— Три дня назад это было… Вот вы, Артем Федорович, упрекаете меня, что я устав нарушаю. Где нужно, я за порядок костьми лягу. Михайлов хоть и мой старый знакомый, на Северо-Западном фронте тоже в одной армии были, а я его не пощадил. Завернул машины обратно и еще сообщу об этом начальству.

— Завернули? — Глаза майора Воронова потемнели, сделались колючими. А может, медсанбат не мог?..

Во дворе хлопнула калитка и послышались чьи-то торопливые шаги. В кабинет вбежала медсестра Ирина Сорока. Запыхавшаяся от бега, взволнованная, она, не спросив, как положено, разрешения, начала тараторить:

— Товарищ начальник! Раненого принесли, прямо с полкового медпункта. У него в правом бедре мина… в верхней части… Пиротехник говорит трогать нельзя, может взорваться.

Наварин смотрел на взволнованную девушку, и его спокойное и твердое лицо выражало недоумение.

— Толком расскажите. Какая мина? — переспросил майор Воронов, поднимаясь со своего места.

— Немецкая! Небольшая, как свеколка. Застряла в бедре и не взорвалась…

Вениамин Владиславович хмурил брови, и над ними дергались мускулы. Такого случая он еще не встречал в своей практике и даже нигде не читал о подобном. Начал осмысливать услышанное. Сразу далеко отодвинулись только что одолевавшие его заботы… «В теле человека неразорвавшаяся мина. Нужно оперировать. Но мина в любой миг может взорваться. Погибнет не только раненый, но и хирург, и все, кто будет близко…»

Вениамину Владиславовичу показалось, что спинка стула, на котором он сидит, расслабленно подалась назад. И деревянные половицы под ногами вдруг показались дряблыми, скрипучими. Ему стало неприятно это состояние потерянности, и он нетерпеливо, со злостью забарабанил пальцами по столу. Ритмичная дробь пальцев как бы дала плавный ход мыслям, вернула его к действительности. Оторвав взгляд от взволнованного лица медсестры, Наварин вопросительно посмотрел на майора Воронова, который старательно набивал трубку с медным ободком на мундштуке.

— Доложить в санотдел армии? — проговорил Вениамин Владиславович и потянулся рукой к телефонному аппарату, стоявшему тут же на столе. — Алло! «Сосна»? Дайте двадцать седьмой… Попрошу главного хирурга. Нет его? Наварин говорит… К нам поехал?!

Вениамин Владиславович положил трубку и пожал плечами. Брови его вскинулись вверх, и на высокий лоб легла лестничка морщин.

— Главный армейский хирург, оказывается, к нам поехал… — вроде про себя, озадаченно промолвил Наварин. Повернувшись к Ирине, приказал: Быстренько пригласите ко мне Николая Николаевича! Посоветуемся…

Ирина убежала за ведущим хирургом Рокотовым, а Наварин поднялся из-за стола и, озабоченный, начал ходить по кабинету.

Воронов раскурил трубку и снова уселся на топчан у окна, время от времени кидая вопросительный взгляд на начальника госпиталя.

— Генерал Филонов только прибыл в армию, — промолвил Вениамин Владиславович, обращаясь к замполиту, — знакомиться с госпиталем едет, а тут такой случай! Небывалый…

Во дворе опять послышался топот. Это уже возвращалась Ирина. Раскрасневшаяся от бега, она ворвалась в кабинет и скороговоркой выпалила:

— Николай Николаевич не могут! Раненый на операционном столе!..

— Безумие! — простонал Наварин, страдальчески сморщив лицо. — Всю ответственность взвалил на свою спину. Может, я сам оперировал бы!.. Погубит себя и людей… — И, повернувшись к Воронову, спросил: — Что теперь Филонов скажет? Знаю я этого ворчливого старика!

Вениамин Владиславович остановился у стола, точно прислушиваясь, не донесется ли со стороны школы, где размещен операционно-перевязочный блок, взрыв. И вдруг ему стало не по себе: сейчас нагрянет генерал-майор медицинской службы Филонов, а он, хирург Наварин, когда в его госпитале такое событие, вынужден быть в стороне! «И все из-за самоуправства подчиненных!..»

Наварин, сам не замечая того, почти бегал по кабинету, заложив руки за спину. Казалось, начальник госпиталя позабыл о Воронове, о медсестре, притихшей у дверей. Потом неожиданно остановился перед Ириной, посмотрел в ее растерянное лицо и приказал:

— Бегите к пропускному пункту. Как только заметите машину генерала Филонова, немедленно позвоните мне.

— Так они уже приехали! — сказала Ирина.

— Как? Когда?..

— Недавно! Приехали, узнали от солдат о мине — и в операционную. Они ж вместе с Николаем Николаевичем операцию делают…

Наварин, окатив медсестру досадливо-негодующим взглядом, пулей вылетел из кабинета. Без фуражки, с растрепанной шевелюрой, он крупной рысцой бежал к школе. Ему вслед строго и задумчиво смотрел в окно замполит Воронов.

Раненый, укрытый простынями, спиной вверх лежал на операционном столе. Обнажено только правое бедро. Сима Березина, промыв кожу вокруг раны и стараясь не слышать протяжного тихого стона, смазывала ее йодом. Пальцы девушки словно онемели: то не могли попасть ватой, намотанной на палочку, в склянку с йодом, то не хватало сил притронуться к ребристому хвосту мины. Вспомнилось строго-деловитое лицо пиротехника — молодого лейтенанта: «Трогать нельзя». Рокотов приказал пиротехнику удалиться…

— Быстрее, Березина, — торопил Симу хирург Рокотов, натирая спиртом руки. — Раненому плохо.

— Сейчас, сейчас, Николай Николаевич! — И Сима, обложив рану стерильными салфетками, кинулась к инструментальному столу. Ведь многое еще надо успеть сделать, прежде чем можно начать операцию.

Вдруг открылась дверь. В операционную, надевая на ходу халат, вошел незнакомый пожилой человек. На плече его сверкнул генеральский погон.

— Главный армейский хирург Филонов, — хмуро представился он, обращаясь к Николаю Николаевичу.

Филонов приблизился к операционному столу, несколько мгновений молча смотрел на угрожающе торчащий среди белых марлевых салфеток стабилизатор мины, потом, откинув с ног раненого простыню, начал щупать пальцами пульс на правой голени и стопе. Аркадий Маркович уже был в курсе случившегося.

— Зовите ваших сестер, — точно продолжая ранее начатый разговор, спокойно сказал Филонов Николаю Николаевичу.

Рокотов, полагая, что главный армейский хирург не подозревает об опасности, наклонился к нему и, стараясь, чтобы не услышал раненый, тихо сказал:

— Мина может взорваться…

— Всякое может быть, — ответил генерал. — Но солдата надо спасать, время не терпит. Зовите сестер!

— Я сама управлюсь, — вмешалась в разговор Сима.

Филонов кинул на нее быстрый взгляд и промолчал, сосредоточенно натирая мылом и щетками руки.

Сима спешила. «Солдата надо спасать», — повторила она про себя слова генерала, делая раненому укол морфия и кофеина.

Теперь Сима была почти уверена, что мина обязательно взорвется, взорвется потому, что «солдата надо спасать» прозвучало в ее сознании торжественно, и потому, что у нее прошел всякий страх. Мина взорвется, и они — Сима, Николай Николаевич, генерал Филонов — погибнут, навсегда утвердив своей смертью закон: «Солдата надо спасать…»

Но Симе все же не управиться одной. Нужно еще наложить маску, успеть приготовить для подачи инструментов свои руки. И в операционной появляется бледная от волнения девушка. Широко раскрытыми глазами она с ужасом косится на черный хвост мины и дрожащими руками берется за шприц.

Началось самое опасное. Нетрудно рассечь клетчатку тела по оси раны. Но потревожить мину, взрыватель которой находится «на сносях»…

Сима стоит между инструментальным и операционным столами, подняв вверх руки. Напротив — армейский хирург Филонов и ведущий хирург госпиталя Рокотов. У них, как и у Симы, открыта только узкая полоска лица — глаза и лоб. Глаза сосредоточенные, нахмуренные, под марлевыми масками угадываются крепко сомкнутые губы.

Сима следит за мягкими движениями пальцев Филонова, в которых зажат скальпель, и без напоминания подает инструменты.

А вокруг — в коридорах, соседних комнатах, во дворе, на улице небывалая тишина. Весь госпиталь прислушивается к тому, что происходит сейчас в операционной.

Рука Филонова ложится на хвостовое оперение мины. Сима чувствует, как в ее груди прокатывается холодок и замирает сердце, как немеют ноги. В голове бьется только одна мысль: если мина взорвется — успеть бы отвернуться, чтобы осколки не изуродовали лицо, глаза…

В этот момент в операционно-перевязочную бесшумно вошел начальник госпиталя Наварин. В его вдруг ввалившихся темных глазах светилось не то отчаяние, не то самоотреченность. Всегда твердое и независимое лицо Вениамина Владиславовича сейчас было потерянным и необычайно бледным. Не обращая внимания на недовольный, сердитый взгляд генерала Филонова, Наварин кошачьими шажками подошел к операционному столу.

Сима стояла спиной к двери и не заметила, когда вошел начальник госпиталя. Она приготовилась подать Филонову хирургические ножницы, как вдруг к ее плечу прикоснулась рука Наварина. От неожиданности девушка вздрогнула. Ножницы выскользнули из ее руки и звонко ударились о пол. В напряженной тишине этот удар загремел как выстрел, как взрыв… И тотчас же Вениамин Владиславович проворно нырнул к ногам Симы, под стол…

Сима растерялась. Вначале ей показалось, что Наварин бросился поднимать выскользнувшие у нее ножницы. И ей, виновнице всего этого, хотелось побыстрее поднять их самой. Но окрик генерала Филонова: «Не сметь!» — вовремя остановил операционную сестру. Ведь руки-то у нее стерильные, а операция не закончена…

Филонов, Николай Николаевич, Сима Березина с удивлением смотрели на Наварина. А он, длинный, в белом халате, прикрыв голову руками, несколько секунд полежав без движения, начал подниматься — медленно, с похрустыванием в коленях. Затем расхлябанной, старческой походкой зашагал к дверям, прижимая правую руку к сердцу…

Наварин возвратился в свой кабинет подавленным.

— Что с вами, Вениамин Владиславович? — встревожился майор Воронов, положив телефонную трубку. Его задержал в кабинете звонок из политотдела армии. Там уже знали о двух не принятых госпиталем машинах с ранеными…

— Сердце, Артем Федорович… — Наварин, обессиленный, опустился на табурет. — Сейчас в операционной такой приступ…

Вдруг где-то за соседними домами громыхнул взрыв.

Воронов и Наварин вскочили на ноги. По лицу Воронова разлилась бледность. Испуганный, он посмотрел на Вениамина Владиславовича, у которого непонятным блеском загорелись глаза, и кинулся к дверям.

Наварин преобразился. Куда девались его вялость и подавленность!

— Беда, Артем Федорович! — вскрикнул он, устремляясь вслед за Вороновым. Но тут же остановился, проводил глазами пробежавшего мимо окна замполита и, прикусив нижнюю губу, углубился в какие-то свои мысли.

Потом Вениамин Владиславович налил из графина стакан воды, залпом выпил ее и посветлевшим взглядом, чему-то улыбаясь, обвел свой кабинет. И с деловитой решимостью он кинулся в распахнутую Вороновым дверь.

По знакомой тропинке бежал к школе, а в голове билась мысль:

«Эх, Филонов, Филонов!.. Славный был старик… Освободилась должность главного хирурга армии…»

Недалеко от школы Вениамин Владиславович столкнулся с Ириной Сорокой. С дрожащим блеском в глазах и сияющим лицом девушка выпалила:

— Все в порядке, товарищ начальник! Генерал бросил мину в старый колодец!..

Наварин остановился, точно наткнулся на невидимую стену, посмотрел застывшими глазами на Ирину. Девушка посторонилась, давая ему дорогу, потом заторопилась дальше. А он, поблекший, все стоял на месте, чувствуя, как от груди к ногам побежал противный холодок. Старался поймать какую-то очень нужную сейчас мысль, но никак не мог. С трудом сделал шаг вперед, потом повернулся назад и медленно побрел, сам не зная куда. Некстати вспомнилось детство, провинциальный городок, в котором отец работал врачом. Однажды мальчишки играли в войну, и Вениамин объявил себя командиром. Его побили и сказали, что командиром будет самый сильный. Потом он старался выглядеть сильным и жестоко ненавидел тех, кто в это не верил…

Наварин пришел в свой кабинет, бессмысленным взглядом посмотрел на письменный стол, где лежала развернутая топографическая карта, потом направился в соседнюю комнату и, не раздеваясь, лег поверх одеяла на кровать.

Минут через двадцать пришли генерал Филонов и подполковник медслужбы Рокотов.

— Никого нет? — недовольно спросил Аркадий Маркович, увидев пустой кабинет.

Ему никто не ответил.

Аркадий Маркович придвинул к столу табуретку, уселся верхом на нее и задумался. Рокотов присел на край скрипучего топчана.

— Не принять раненых, — с душевной болью заговорил наконец Филонов, не поинтересоваться, что стряслось в медсанбате… Боже мой! И все из-за того, что командир медсанбата Михайлов его давнишний недруг… И недруг ли?.. На совещании критиковал… Ну откуда такая мразь в душе человека?! Аркадий Маркович повернулся к Рокотову. — Откуда?.. От собственного ничтожества, от неспособности занимать то место, которое он занимает, и от стремления удержаться на нем, от трусости, что распознают его ничтожество… А мы? Где же наши глаза? Почему не хотим разглядеть таких людей, а распознав, почему не спешим указать им их место?..

Аркадий Маркович замолчал и углубился в какие-то свои мысли. Потом, очнувшись от них, снова обратился к Рокотову:

— Простите, дорогой Николай Николаевич. Я, кажется, увлекся грустными размышлениями. Приступим к делу: вам придется принимать госпиталь… Да, да. И немедленно… Наварин пойдет под суд.

В дверях, что вели в соседнюю комнату, послышался шорох. Филонов оглянулся и увидел Наварина. Он стоял бледный, беспомощный, с сухими дрожащими губами.

«Вот и еще одну мину обезвредили, — мелькнула мысль у Аркадия Марковича и тут же с новой болью отдалась в груди. — А ведь мину эту я, кажется, своими собственными руками вытолкнул на дорогу, людям под ноги… А мог же давно убрать ее…»

То ли от этой горькой справедливой мысли, то ли оттого, что ему предстоит еще сказать Наварину о смерти его дочери и о том, что он, Наварин, виновник ее смерти, генерал тяжело вздохнул и устало провел рукой по своему немолодому лицу.

1957

 

КЛЮЧИ ОТ НЕБА

(повесть)

На малолюдной городской улице стоят несколько грузовиков. В их кузовах ровными рядами сидят на скамейках курсанты военного училища. Все радостно взволнованные, оживленные, по-детски шаловливые.

Быстро заполняется кузов машины, замыкающей колонну. Непрерывной цепочкой курсанты подходят к ней, появляясь из дверей здания, на котором широко размахнулась вывеска «Ателье военного обмундирования». Под вывеской — витрины, где за стеклами окаменели по стойке «смирно» манекены, одетые в офицерскую форму для разных сезонов и разных родов войск.

Вот легко перемахнул через борт кузова последний курсант, и колонна трогается с места.

— Равнение налево! — весело командует кто-то в кузове последнего грузовика, и головы всех курсантов одним движением поворачиваются налево. Там идут по тротуару две хорошенькие девушки. Они прыскают смехом, машут курсантам руками.

— Равнение направо! — слышится команда в другой машине.

Курсанты, будто на строевом смотре, четко поворачивают головы и провожают веселыми взглядами стайку девушек с портфелями и папками.

В переднем грузовике вспыхивает песня. Ее подхватывают на всех машинах. Курсанты поют с лихим озорством, наблюдая с мчащихся машин за всем, что попадает в поле их зрения. Грузовики проезжают мимо новостроек, школ, кинотеатров. Курсанты видят здания фабрики, теплоэлектростанции, завода. Вокруг — картины бурливой жизни. На их фоне вспыхивает название фильма, идут вступительные надписи.

Песня утихла…

На одной из тенистых и малолюдных улиц мотор заднего грузовика вдруг поперхнулся, зачихал. Молодой солдат-водитель, рядом с которым сидит в кабине старшина, проворно работает рычагом подсоса, но мотор все-таки глохнет.

Грузовик сворачивает к тротуару и останавливается возле здания, на котором рядом с дверью отливает золотыми буквами вывеска «Медицинский институт».

— Забарахлил, дьявол! — бойкой скороговоркой оправдывается шофер и, выскочив из кабины, открывает капот мотора.

Выходит на тротуар и старшина.

Из кузова машины нетерпеливо-выжидательно смотрит на шофера курсант Иван Кириллов. В его неспокойных глазах светится хитринка. Заметив, что водитель подморгнул ему, Иван перемахивает через борт кузова и подходит к старшине.

— Вынужденная посадка? — спрашивает с веселой беспечностью.

— Заколдованное место, — озабоченно говорит старшина. — Прошлый раз мотор заглох тут же.

— Какие-нибудь лучи действуют, — шутливо замечает Кириллов, кивнув головой на здание института. — Научный центр рядом.

— Возможно, если в схему зажигания вмонтирован фотоэлемент. — Старшина подозрительно смотрит в глаза Кириллову. — Проверить?

— Как хотите, — смеется Иван. — А мне позвольте… — и что-то шепчет старшине на ухо.

— На вас тоже лучи действуют? — смеется тот.

Кириллов с конфузливой улыбкой разводит руками:

— Рефлекс…

— Только по-ракетному, — разрешает старшина.

— Есть! — Кириллов оглядывается по сторонам, будто колеблясь, куда ему побежать, затем устремляется к дверям мединститута.

Огромный лекторий-амфитеатр. Сидят в белых халатах студенты, старательно конспектируя лекцию.

За кафедрой — молодой профессор: тоже в халате, в белой шапочке. Молодость и высокое научное звание, видимо, сковывают его. Щуря под очками близорукие глаза, профессор водит указкой по учебному плакату, на котором изображены разрезы печени, и с подчеркнутой выразительностью говорит:

— Прошу вас зарисовать, как выглядит в разрезе печень алкоголика и печень нормального человека.

Бесшумно открывается дверь, и появляется Иван Кириллов, одетый в белый халат а белую шапочку.

— Почему опаздываете, молодой человек? — укоризненно спрашивает профессор, приподняв очки.

— Извините, товарищ полковн… товарищ профессор, — отвечает Кириллов. — Даю вам честное слово, что этого больше никогда не будет.

Студенты с любопытством смотрят на Кириллова, на его кирзовые сапоги.

Прыскает смехом в кулак Аня — миловидная девушка с большими и смелыми глазами, с пышной прической, которая темными волнами падает из-под белой шапочки на ее плечи.

— Садитесь, — великодушно разрешает профессор, тронутый искренним тоном парня. — Делаю вам последнее предупреждение.

Кириллов присаживается рядом с Аней.

— Интересуетесь печенью алкоголика? — насмешливо спрашивает Аня, подсовывая Кириллову лист чистой бумаги. — Срисовывайте.

Кириллов достает из наградного кармана смятый цветок лилии и кладет его перед девушкой, затем одним росчерком карандаша набрасывает на листе пронзенное стрелой сердце.

— Это на печень но похоже, — с притворной серьезностью замечает Аня.

— Прекрати пререкания! — перебивает ее Иван. — Институт получил приглашение к нам на субботу?

— Не знаю.

— В субботу — день выпуска. В воскресенье я уезжаю.

— Куда? — В глазах Анн метнулась озабоченность.

— В дальний округ… Я тебе должен что-то сказать на прощание… Самое главное…

По-прежнему копается в моторе грузовика солдат-водитель. Рядом стоит, посасывая сигарету, старшина.

Из дверей института вылетает Иван Кириллов.

— Ну как? — стараясь погасить на лице радость, спрашивает он у старшины. — Долго еще будем загорать?

— Думаю, что нет, — насмешливо отвечает старшина. — Мотор хоть и железный, но в сердечных делах толк понимает.

— Верно! — соглашается водитель. — Уже порядок!

Кириллов занимает свое место в кузове.

— Ну как, — спрашивает у Кириллова, садясь в кабину, старшина, — приедут к нам шефы?..

Курсанты взрываются хохотом.

Грузовик трогается с места…

Территория военного училища, вокруг которого раскинулся лес.

Перед учебным корпусом — большим каменным зданием — замер четырехшереножный строй молодых офицеров. На каждом — новая, с иголочки, форма и лейтенантские погоны. Взволнованно блестят глаза вчерашнего курсанта Ивана Кириллова. Пышат здоровьем и светятся радостью лица его однокашников. Ведь позади три года напряженной учебы, три года пылких мечтаний об этом дне, когда наконец будут присвоены офицерские звания и перед каждым распахнутся неизведанные дали самостоятельной жизни, ответственной службы…

Все молодые лейтенанты устремили любовные взгляды на седого полковника. Одетый в парадную форму, при орденах и Золотой Звезде Героя Советского Союза, полковник стоит в кругу старших офицеров на дощатой, убранной кумачом трибуне и говорит выпускникам прощальные слова:

— …И хотя вам присвоены офицерские звания, помните, что вы еще люди молодые. Не спешите жениться!.. Это, конечно, не приказ, а добрый совет. Разъедетесь кто куда, послужите год-другой, на практике примените знания ракетной техники, а там решайте — кто в академию, а кто в загс.

По рядам молодых офицеров прокатывается смешок.

— Я понимаю, в вашем возрасте трудно сдерживать сердечные порывы. Да и в вашей песне поется…

Полковник речитативом выговаривает первые строки песни «Ключи от неба», в которой шутливо утверждается, что сердцу ракетчика, властелина космических высей, хочется любви обыкновенной, земной. Потом полковник умолкает и, будто извиняясь, обращается к стоящему рядом офицеру.

— Как она поется?.. Голос-то у меня неважнецкий, — и, словно позабыв о замершем перед ним строе, начинает тихо напевать.

Вдруг, неожиданно для полковника, песню подхватывает строй лейтенантов выпускников, а затем офицеры, стоящие на трибуне. Полковник смущенно умолкает, взволнованно оглядывая шеренги. А песня набирает силу…

Вдохновенно поет Иван Кириллов… Поет лейтенант Филин — высокий, белобрысый, с тонкими чертами лица.

Поют знаменосец и его ассистенты на правом фланге строя…

Задумчиво лицо седого полковника. Он понимает, что эти торжественные минуты на всю жизнь останутся в памяти и сердцах парней, которые стали сегодня офицерами…

Вьется меж лесистыми холмами шоссейная дорога. По дороге мчатся три грузовика. В их кузовах сидят на скамейках девушки и ребята — студенты медицинского института. Они тоже поют о ракетчиках. Хор девушек заглушает голоса ребят.

Задорно поет Аня, держа в руке увядшую лилию. Она задумчиво улыбается, устремив взгляд вперед, где ждет ее свидание с Иваном Кирилловым. Гордая и своенравная, Аня не хочет признаться себе, что полюбила этого упрямого и смышленого парня.

Рядом с Аней сидит ее подружка Тоня — худенькая, большеглазая, русоволосая. Поет она с азартом, размахивая в такт песни руками.

Машины скрываются за поворотом дороги, которую обступили холмы, поросшие лесом. В зеленой гущине звучит протяжное эхо песни. Постепенно оно затихает…

Тихая гладь озера, покрытая островками камыша, кувшинок и лилий.

Недалеко от крутого, заросшего кустарником берега стоит на якоре лодка с приподнятым подвесным мотором на корме. В лодке — парень лет семнадцати. Закинув поплавочные и донные удочки, он ловит рыбу. Чуть в стороне замерли на воде кружки-щуковки.

Дрогнул поплавок, а затем наискось резко пошел в воду. Парень, сдвинув на затылок соломенную шляпу, искусно подсекает и уверенно ведет к лодке упирающуюся рыбу. В это время звякает звонок «донки» и напружинивается леска. Парень левой рукой делает подсечку, продолжая правой поднимать изогнувшееся удилище.

На берег озера выходит из кустов Иван Кириллов. Его новенькая лейтенантская форма тщательно подогнана и наглажена. Иван некоторое время стоит на тропинке, наблюдает за рыбаком, затем поднимает с земли камешек, швыряет его в озеро, а сам прячется за куст.

Парень, бросив на дно лодки не снятого с крючка окуня, берется за «донку», и в это время в воду между поплавками плюхается камешек. Парень негодующе оглядывается на берег и, никого там не заметив, смотрит в небо. Высоко в небе пролетает самолет. Парень машет ему кулаком и продолжает выбирать леску.

— Эй, рыбачок! — зовет Иван Кириллов, выйдя из-за куста. — Лодка нужна на пару минут.

— Всем лодка нужна, — невозмутимо отвечает паренек, подсаживая леща, подведенного к лодке.

— Понимаешь, лилии до зарезу нужны, — поясняет Кириллов, с тревогой взглянув на наручные часы.

— Всем лилии нужны. — Парень смотрит в сторону лейтенанта.

— Да будь же ты человеком! — возмущается Кириллов. — Девушка ко мне приезжает!

— Ко всем девушки приезжают, — безразлично отвечает рыбак, забрасывая удочку.

— Эх ты, куркуль! — взъярился Кириллов. — Лейтенант же тебя просит.

— Все курку… — Парень вдруг опомнился. С сердитым любопытством смотрит на Кириллова. — Эгей, лейтенант, не пугай мне рыбу!

Кириллов, расстелив на траве газету, нехотя начинает раздеваться и говорит:

— Не только распугаю… Я так шугану ее, что и чахоточного ерша не поймаешь, куркуль несчастный! — Он аккуратно складывает на газете новенькое обмундирование, бережно смахивает с гимнастерки невидимую соринку.

Оставшись в одних трусах, тоже новеньких — еще со складками, — направляется к воде. Вдруг останавливается. С сожалением смотрит на трусы, а затем оглядывается вокруг. Пустынно…

Кириллов прячется за куст: не трудно догадаться, что он снимает трусы.

— Эй ты, не хулигань! — кричит парень, видя, что лейтенант с силой бьет руками по воде, плывя к лодке. — Я место подкормил!

— Все место подкормили! — смеется Кириллов и умышленно проплывает среди кружков. — Ты у меня теперь поймаешь, кулак недобитый! — затем направляется к камышам.

Рыбак провожает Кириллова недобрым взглядом, смотрит на неподвижные поплавки и досадливо морщится: рыба перестала клевать. Бросает взгляд на берег и, заметив там лейтенантское обмундирование, злорадно хихикает:

— Я тебе покажу и куркуля и лилии. — И торопливо начинает сматывать снасти.

Белыми звездами сверкают под солнцем лилии. Они густо усеяли укромный уголок среди камышей. К большому цветку протягивается рука и скользит по стеблю вниз: это Иван Кириллов готовит букет для Ани…

Тем временем рыбачок выбрался на берег. Он оглядывается в сторону Кириллова и с ехидной улыбкой небрежно сгребает его обмундирование. Несет его за тропинку и прячет в кустах.

Плывет к берегу с огромным букетом лилий Иван Кириллов. Насмешливо смотрит на парня, который уже успел поставить лодку на прежнее место и забросить несколько удочек.

— Ну как, клюет? — спрашивает Кириллов.

— Сейчас клюнет, — с веселой многозначительностью отвечает парень и бросает в воду подкормку.

Кириллов стоит на берегу и, прикрываясь букетом лилий, растерянно осматривается вокруг. Устремляет взгляд на рыбака:

— Эй, дружок! Я таких шуток не люблю!

— Все не любят таких шуток, — спокойно отвечает парень и пренебрежительно сплевывает за борт.

— Ванюша! — слышится где-то наверху крутого берега голос Ани. — Ваня!

Кириллов испуганно шарахается к кустам, приседает.

По тропинке, вьющейся среди кустарника, спускаются к озеру Аня, Тоня и лейтенант Филин. Тоня восторженно рассматривает офицерскую форму на Филине.

— Я раньше не замечала, что военная форма так идет ребятам.

— Сейчас я вам представлю Ивана в полном параде, — самодовольно говорит Филин. — Красавец!

— Может, здесь обождем? — предлагает Аня. — У меня туфли на шпильках.

— Куда спрятал обмундирование?! — с мольбой и яростью спрашивает Кириллов у рыбака. — Прошу как человека!

— И я просил как человека, чтоб не пугал рыбу, — со спокойным безразличием отвечает тот.

— Ва-ня-я! — совсем близко хором зовут Аня и Тоня.

— Слушай… — шипит Кириллов, делая зверские глаза. — За такие штучки…

А голос Ани уже рядом:

— Почему он не откликается? На берег выходят Аня, Тоня и Филин. Кириллов проворно убегает в кусты.

— Должен быть здесь, — недоумевает Филин, оглядываясь. — Сюрприз тебе, Аня, готовит.

Иван Кириллов, притаившись в кустах, с жалкой улыбкой, почти гримасой плача, смотрит на букет лилий.

— Товарищ лейтенант! — с напускной серьезностью зовет Филин, затем обращается к рыбаку: — Молодой человек…

— Да он сюрприз стесняется показывать, — перебивает его рыбак. — Лейтенант, не стесняйся! Тут все свои! Вылазь!

— Где он? — удивляется Аня.

— Вон за тем кусточком, — рыбак указывает пальцем. — Прячется… Вот шутник!

— От кого прячется? — насторожилась Аня.

— А-а… — «догадался» Филин. — Сегодня начальник училища дал указание не спешить с женитьбой. Вот Иван и прячется, чтоб в загс его не уволокли.

— Ну, знаете! — сердится Аня. — Что за шутки?..

Ничего не подозревая, она крадется к кусту, но Кириллов успевает перебежать дальше.

— Нет-нет, вот за тем! — указывает рыбак, потешаясь. — Ваня, выходи!

Кириллов стискивает зубы, вытирает со лба холодные капли пота, страшно вращает белками глаз. По его лицу бьют ветки: он мечется среди кустов.

— Да вы с двух сторон зайдите! — советует рыбак. Аня и Тоня заговорщицки перемаргиваются и начинают обходить куст с двух сторон.

— Так-так так! — потирает руки рыбак. — Теперь попался… Быстрее! Быстрее!

Нервы Кириллова не выдерживают. Он отшвыривает от себя букет и, вырвавшись из кустов, на глазах у всех белым оленем устремляется к озеру и ныряет в воду.

Растеряны и изумлены глаза Ани. Она круто поворачивается, закрывает руками лицо. Некоторое время стоит, а затем, сняв туфли и взяв их в руки, бежит по тропинке вверх. Вслед за ней устремляется Тоня…

Иван Кириллов с исступлением плывет к лодке.

Испуг на лице рыбака. Он суматошно бросает в лодку удилища и пытается поднять якорь. Но видит, что не успеет, и ударом ножа обрезает веревку. Тут же садится на весла и начинает изо всех сит грести.

Однако лодка тяжелая, а лютость придает Кириллову сил. Расстояние между ним и лодкой заметно сокращается.

Тогда рыбачок, бросив весла, кидается к мотору. Открывает топливный кран, поворачивает рычаг дросселя и дергает за заводной шнур. Но мотор не заводится. Еще и еще рвет на себя рукоятку шнура. Мотор мертв.

А Кириллов уже рядом. И в это время мотор, громко чихнув, заработал. Лодка рванулась вперед.

Рыбак, вытерев рукавом взмокший лоб, торжествующе смотрит на Кириллова, описывает лодкой круг и с издевкой кричит:

— Привет, Ваня!..

Затемнение. На экране вспыхивают буквы:

«Прошло время».

Командир зенитно-ракетного полка полковник Андреев — человек, уверенный в себе. Отдает ли приказ или объясняет что-нибудь подчиненным — каждое его слово звучит твердо, властно и в то же время произносится свободно, будто давно заученное.

Вот и сейчас он прохаживается перед строем дивизиона майора Оленина — высокий, прямой, широкогрудый. На его кителе — лесенка орденских планок и академический значок. Темные глаза смотрят сквозь очки спокойно, требовательно и с мудрой лукавинкой.

Строй стоит на ракетной позиции у кабин с электронной аппаратурой. На правом фланге выстроились офицеры во главе с майором Олениным.

— Вы только что сменились с боевого дежурства, поэтому можете заняться новым пополнением серьезно. Кроме того, все вы — опытные ракетные волки, — размеренно говорит полковник Андреев, скользя взглядом по лицам ракетчиков. — Умеете работать лихо и со знанием дела. Вот эту лихость и мастерство покажите новобранцам. В самом же начале надо вытравить из молодых солдат страх перед ракетами и перед сложностью нашей аппаратуры. Во-вторых, надо разжечь у них зависть к вашему умению и горячее желание стать такими же, как вы.

Полковник Андреев останавливается перед лейтенантом Кирилловым. Иван Кириллов заметно возмужал, отрастил небольшие усы. Он стоит по стойке «смирно» и держит в руке книжку — учебник по радиотехнике.

— Ну как, лейтенант Кириллов, — весело спрашивает полковник, — сдюжим эту задачу?

— Так точно, товарищ полковник! Сдюжим! — в тон ему отвечает Кириллов.

На ракетную позицию издалека доносится солдатская песня «Ключи от неба».

— Ну вот, идут будущие ракетчики! — замечает Андреев, прислушиваясь к песне.

По асфальтированной дороге, ведущей из военного городка на огневую позицию, идет с песней солдатский строй. В кадре — лицо запевалы рядового Семена Лагоды. В нем мы узнаем парня-рыбака, сыгравшего год назад злую шутку с лейтенантом Кирилловым. Звонкий голос Семена с озорством выговаривает слова песни.

Впереди строя шагает старшина Прокатилов — высокий юноша с интеллигентным лицом и строгими глазами. Он поет с усердием и с искусством бывалого строевика четко печатает шаг.

Эхо песни прокатывается по дремотному лесу, обступившему «владения» ракетной части.

На стартовой позиции — пустынно. Только часовой у шлагбаума, да в тени от антенны радиолокатора — полковник Андреев, майор Оленин, лейтенант Кириллов и Самсонов.

Иван Кириллов наблюдает, как старшина Прокатилов проводит мимо часового, поднявшего шлагбаум, строй поющих солдат и не замечает, как из его книжки на траву падает фотоснимок.

Полковник Андреев наклоняется, поднимает фотографическую карточку и с любопытством рассматривает ее. На снимке — улыбающаяся Аня с букетом ромашек в руке.

Андреев переводит взгляд на Кириллова, порывается отдать ему снимок, но затем, поразмыслив, зачем-то прячет его в нагрудный карман кителя.

А строй солдат все ближе. Семен Лагода азартно запевает новый куплет.

Полковник Андреев с восхищением прищелкивает языком:

— Вот это голосина! Находка для полка.

— К нам бы его заполучить, — шепчет Оленин Кириллову так, чтобы не слышал Андреев.

— Постараюсь, — подмаргивает Кириллов.

Строй подходит к центру позиции, где стоят полковник Андреев с офицерами. Солдаты, продолжая песню, с любопытством смотрят на начальство. Семен Лагода вдруг осекается и умолкает: он узнает Кириллова. С изумлением пялит на него глаза, прикусывает губу…

— Отставить песню! — командует Прокатилов, выйдя из строя. — Группа-а… Стой! На-пра-во!.. Равняйсь!.. Смир-рна-а!..

Прокатилов, лихо печатая шаг, подходит к Андрееву, вскидывает к козырьку руку и докладывает:

— Товарищ полковник, группа пополнения прибыла для знакомства с ракетной техникой! Докладывает старшина Прокатилов!

— Здравствуйте, товарищи ракетчики! — здоровается Андреев.

— Здра… желаем… товарищ полковник! — не совсем стройно отвечают солдаты.

Семен Лагода стоит в середине строя и, боясь попасться на глаза лейтенанту Кириллову, прячется за спины товарищей. Но этого ему кажется мало, и он после того как полковник разрешает «Вольно!», а Прокатилов дублирует эту команду, перекашивает рот, чтоб быть не похожим на самого себя.

— Плоховато здороваетесь, — с доброй укоризной замечает полковник Андреев, прохаживаясь вдоль строя. — Но ничего, научитесь… Научитесь и более сложным делам.

Полковник останавливается перед рослым солдатом, стоящим в первой шеренге:

— Какое образование?

— Среднее! — бойко отвечает тот.

— Хорошо, — Андреев одобрительно улыбается. — А у вас? — спрашивает он у стоящего рядом.

— Высшее.

— Тоже неплохо, — шутит полковник под смешок строя. — А запевала что окончил? Кто запевала?

Товарищи толкают Семена Лагоду под бока.

— Я запевала, — гундосит Семен, скорчив рожу. — Образование — десять классов.

Кириллов пристально всматривается в лицо Лагоды…

Полковник Андреев тоже удивлен необычным выражением лица солдата.

Рядом с Семеном прыскает смехом рядовой Юрий Мигуль — широколицый, курносый.

— Что это у вас?.. — деликатно спрашивает у Семена Андреев.

Тот не успевает ответить. Над ракетной позицией взвыла сирена — сигнал тревоги.

Полковник Андреев поворачивается к майору Оленину и приказывает:

— Действуйте!

Из леса стремительно бегут по сигналу «Тревога!» солдаты, сержанты, офицеры. Стартовики направляются к окопам с ракетными установками, радиотехническое подразделение занимает места в кабинах с электронной аппаратурой.

В кабину наведения последним взбегает по решетчатой лесенке лейтенант Кириллов. В дверях он останавливается и отыскивает глазами среди молодых солдат Семена Лагоду. Напряженно смотрит…

Семен, почувствовав на себе взгляд, поворачивается, встречается с глазами Кириллова и с запозданием корчит рожу.

Кириллов хмыкает, недоуменно пожимает плечами и скрывается в кабине.

…Покоится на транспортно-заряжающей машине длинное серебристое тело ракеты.

— Перед вами ракета типа «земля-воздух», — неторопливо рассказывает лейтенант Самсонов солдатам, сгрудившимся на бруствере широкого окопа.

Самсонов молод и красив, обмундирование на нем подогнано с большой тщательностью. Видно, что он очень доволен собой и немного рисуется перед новичками.

— Вы сейчас видите подготовку ракеты для стрельбы.

— А она не бабахнет прямо здесь? — с опаской спрашивает Семен Лагода. — Не взорвется?

— Наши ракеты взрываются там, где мы им приказываем, — с некоторой театральностью отвечает Самсонов.

Между тем водитель тягача, на прицепе которого заправленная ракета, включает мотор, лихо съезжает в окоп и тормозит точно в заданном месте.

Солдаты-стартовики быстро состыковывают ракету со стрелой пусковой установки. Еще мгновение, и ракета плавно скользит по стреле, а тягач уезжает из окопа.

Дрогнула антенна радиолокатора и начала разворачиваться…

Над окопами медленно поднимаются ракеты — будто ожил один огромный механизм. Только группа людей кажется здесь лишней. Видно, как лейтенант Самсонов, указывая рукой то на антенну локатора, то на ракеты, что-то оживленно объясняет солдатам.

Наезд аппарата, и мы уже слышим Самсонова:

— А теперь посмотрим кабину наведения — электронный мозг всего ракетного комплекса.

В кабине наведения — привычная полутьма. Сквозь узкий проход, за спиной сидящих у пультов операторов, протискивается цепочка молодых солдат. Впереди — Семен Лагода. Он растерянно смотрит на панели электронных шкафов, где множество индикаторных лампочек, тумблеров, кнопок, переключателей, видит светящиеся экраны перед операторами.

— Мать моя родная! — сокрушается Семен. — Тут же профессором надо быть, чтоб в такой чертовщине разобраться!

Операторы самодовольно посмеиваются.

Из за угла шкафа, где находится место офицера наведения, смотрит на Семена Иван Кириллов. Семен не замечает лейтенанта и продолжает искренне интересоваться устройствами кабины:

— Верное слово, академиком надо быть.

— Вы правы, тут каждый в своем деле академик, — говорит Кириллов.

Лагода, увидев лейтенанта, пытается скорчить рожу, но, поняв, что поздно, конфузливо улыбается.

— Вы мне кого-то напоминаете, — говорит Кириллов Семену.

— Да, понимаете, какое дело… Я это… Я похож на одного киноартиста… Малоизвестного… Вот и путают меня с ним.

— Возможно, — задумчиво говорит Кириллов.

Столовая в квартире полковника Андреева. Андреев, в расстегнутой форменной рубашке с погонами, сидит за накрытым столом и торопливо ест суп. Входит его жена Елена Дмитриевна — еще молодая, красивая женщина. С привычной изящностью она ставит на стол тарелку с голубцами и говорит:

— Позвонил бы хоть, что домой приедешь обедать.

— Так получилось, Леночка! — Андреев с виноватой улыбкой смотрит на жену и принимается за голубцы. — Понимаешь, потребовалось съездить в подразделение. Решил переодеться в полевую форму.

— Вечно у тебя что-то получается, — с любовной насмешкой замечает Елена Дмитриевна и указывает на кушетку, где лежат аккуратно сложенные гимнастерка и бриджи. — Переодевайся, с утра приготовила.

— Откуда ты знала? — удивляется Андреев.

— Я о тебе все наперед знаю.

— Ты у меня хиромант, — посмеивается Андреев. — Переложи, пожалуйста, документы из кителя в гимнастерку.

Елена Дмитриевна подходит к креслу, на спинке которого распят китель, забирается рукой в нагрудный карман…

Андреев с аппетитом ест голубцы. Вдруг его что-то встревожило: он смотрит прямо перед собой застывшими глазами, затем кладет на стол вилку, нож, с трудом проглатывает еду и опасливо поворачивается к жене.

Так и есть: Елена Дмитриевна уже рассматривает обнаруженную в кармане фотокарточку Ани.

— Саша!.. — с изумлением восклицает Елена Дмитриевна. — Да ты с ума сошел!.. Пли верно говорят: седина в висок, а бес в ребро?!

В столовой появляется чопорная старушка в белом переднике. Это мать Елены Дмитриевны. Она несет на блюдце стакан с компотом. Увидев в руках дочери фотокарточку, сбоку рассматривает ее и восторженно восклицает:

— Какая славненькая! Как ягодка! Кто это, Леночка? — и ставит на стол компот.

— Это моя подруга, мама, — с напускным безразличием отвечает Елена Дмитриевна и прислоняет фотокарточку к вазе, стоящей на верхней крышке пианино. Затем опять к матери: — Отнеси, пожалуйста, тарелки на кухню.

Старушка собирает со стола тарелки и, еще раз посмотрев на фотографию, уходит.

— Зачем ты сказала маме неправду? — спокойно спрашивает Андреев, придвигая к себе компот.

— А что я должна была ей сказать, если ты молчишь?

— Да я и подумать не успел!

— Подумать или придумать? — Елена Дмитриевна смотрит на мужа с такой улыбкой, что тот невольно чувствует себя виноватым.

— Да не глупи ты, Леночка! — Андреев без всякого аппетита отхлебывает из стакана компот. — Там на обороте есть какая то надпись.

— Не имею привычки читать чужие надписи.

— Понимаешь, на огневой позиции поднял, — Андреев объясняет так, будто действительно сочиняет. — Лейтенант один выронил из книги… Хотел тут же отдать, но ему надо было садиться за электронную аппаратуру. Думаю, разволнуется… А потом позабыл…

Комната общежития офицеров-холостяков. Вечер. Горит электрический свет.

Перед небольшим зеркалом, приставленным к стопке книг на тумбочке, сидит в майке лейтенант Самсонов и аккуратными кольцами укладывает на мокрой голове волосы.

— Зачем терзаешь себя каждый вечер? — насмешливо спрашивает лейтенант Маюков — розовощекий крепыш в очках. Он склонился над столом, на котором лежат различные инструменты, запчасти, радиолампочки. На краю стола — обнаженный блок обучающей машины, из которого выбиваются жгуты разноцветных проводов. Кажется что Маюков плетет из этих проводов хитроумную паутину. — Если хочешь быть курчавым, сходил бы в дамскую парикмахерскую.

— Какой же уважающий себя мужчина так низко падет? — посмеиваясь, отвечает Самсонов. — Давай лучше сообразим какой-нибудь электронный прибор для завивки волос.

— Эврика! — восклицает Маюков. — Родилась идея создания нового кибернетического устройства! Ваня, сделай где-нибудь зарубку для истории! — обращается Маюков к лейтенанту Кириллову, который озабоченно перелистывает на своем столе книгу за книгой. Он ищет пропавшую фотокарточку и не слышит обращенных к нему слов.

— Лейтенант Кириллов! — снова окликает его Маюков.

— Га?! Что?.. — очнулся Кириллов.

— О чем так обстоятельно размышляешь? Может, стабильность параметров нарушена?

— Да нет, — вяло улыбается Кириллов и, поднявшись с места, подходит к Маюкову.

— Включи красный провод. — просит Маюков.

Кириллов берет красный провод со штепселем на конце и ищет нужное гнездо на щитке.

В это время под окном призывно сигналит машина. Лейтенант Самсонов с повязанным на голове полотенцем подходит к окну, распахивает его и тут же испуганно отшатывается.

На асфальтовой дороге, проходящей мимо дома, где живут молодые офицеры, стоит «Волга».

— Лейтенант Кириллов дома? — слышится из машины голос полковника Андреева.

Андреев сидит на переднем сиденье, рядом с держащей в руках руль женой. Елена Дмитриевна безразлична ко всему происходящему.

К машине подбегает Иван Кириллов.

— Товарищ полковник, по вашему приказанию лейтенант Кириллов…

— Отставить! — хмуро обрывает его Андреев и протягивает в открытое окошко фотоснимок Ани. — Ваша?

— Так точно, товарищ полковник! — Кириллов удивлен и обрадован. Он берет фотографию и не знает, куда деть себя от смущения.

— Кто это? — интересуется Андреев.

— Моя… знакомая… бывшая, — с чувством неловкости отвечает Кириллов.

— Почему бывшая?

— Да так… Одна дурацкая история… Разошлись дорожки.

— Вот именно — дурацкая история, — Андреев закуривает папиросу.

Елена Дмитриевна, не дождавшись конца разговора, заводит мотор и, дав газ, включает скорость.

Иван Кириллов растерянно смотрит вслед удаляющейся машине.

Солдатская казарма после отбоя. В тусклом свете дежурной лампочки поблёскивают смешливые глаза Юрия Мигуля. Он лежит в постели и ехидно спрашивает:

— Сеня, ну скажи, зачем ты так мило позировал сегодня перед начальством?.. Я чуть заикой не стал из-за тебя.

— Это у меня нервный тик, — серьезно отвечает Семен Лагода. Его кровать стоит рядом с кроватью Юры.

— А почему в столовой тебя этот тик не трогает?

— В столовой нервы обедают… Спи! — Семен поворачивается на спину, задумчиво смотрит в потолок. Его постепенно одолевает сон.

…Растворяется в сумраке казарма. Где-то рождается мелодичный звон, будто крохотные молоточки ударяют по серебряным наковаленкам… Нет, это позванивают колокольчики на палочках-сторожках, к которым прикреплены лески донных удочек. Такого клева Сеня еще не видел. Кругом клубится непроглядный туман, а Семен Лагода, одетый в свои старые рыбацкие доспехи, суматошливо выбирает из воды натянутую леску, на конце которой бьется огромнейшая рыба. Кольца лески закрывают все днище лодки, опутывают ноги Семена. И вот наконец рыба делает «свечу». Однако это не рыба! Это лейтенант Иван Кириллов вынырнул из воды и, оглашая все вокруг демоническим хохотом, медленно надвигается на Лагоду. Семен чувствует, как на голове у него шевелятся волосы, а глаза лезут на лоб. Он хватает весла и гребет, гребет… Но что это? Лодка оказывается не на озере, а на суше, на знакомой ракетной позиции. А Кириллов все ближе. И больше не смеется, а смотрит хищно, будто собирается убить Семена, уже одетого в солдатскую форму.

— На кухню колоть дрова! — трубным гласом звучат слова лейтенанта…

…Семен у огромного штабеля дров тянет за ручку пилы. Градом катится с его лба пот. За другую ручку тянет какое-то железное чудище — человек-робот. И распиливают они не бревно, а… лодочный мотор Семена.

— Быстрее! Быстрее! Ха-ха-ха! — оглушающе гремит голос Кириллова.

Кириллов исчезает, и Семен видит, что он распиливает с роботом не мотор, а огромное бревно. Семену больше не хочется работать. Он втыкает в землю пружинистый металлический прут и привязывает к нему ручку пилы. Робот заметил хитрость Семена и хрипло орет:

— Ищи дураков в другом месте!

Семен дает роботу закурить. Тот, довольный, затягивается папиросой и с бешеной скоростью начинает пилить один. Растет гора чурбаков.

Семен берет топор и подает его роботу. Коли, мол. Тот отворачивается:

— Теперь ты вкалывай!

Семен начинает колоть чурбак. Но сил у него не хватает. Тогда он достает из кармана конфету, с трудом раскалывает чурбак и показывает роботу конфету, которую будто бы нашел внутри чурбака. Робот проглатывает конфету, отнимает у Семена топор и суматошливо начинает колоть дрова. Все чаще и чаще мелькает в воздухе топор.

Робот переусердствовал. Из него вдруг повалил дым, потом — взрыв!.. На месте робота — груда обломков.

Появляется лейтенант Кириллов.

— Десять суток гауптвахты! — громоподобным голосом объявляет он и, взяв Семена за шиворот, толкает его в какую-то яму…

Семен сидит в камере гауптвахты. В зарешеченное окно заглядывает Кириллов и, зло захохотав, улетает куда-то в облака.

Семен видит, что мимо окна медленно проезжает тягач с причудливой ракетой. Он распускает толстый канат, который служил ему вместо табуретки, делает петлю и ловко забрасывает ее на нос ракеты, а второй конец каната прочно привязывает к железной решетке.

Канат натягивается все больше и больше, вот уже гнутся толстые прутья решетки, по не поддаются, и камера гауптвахты начинает ползти вслед за трактором. К своему ужасу, Семен замечает, что находится в клетке.

Рядом с клеткой идет лейтенант Кириллов, и его демонический хохот, кажется, заполняет всю вселенную. Лейтенант подбегает к ракете, что-то крутит, и она грозно вздыбливает нос к небу. Кириллов хохочет еще громче, и уже не хохот слышит Семен, а гром ракеты, из сопла которой яростно хлещет пламя. Еще мгновение, и ракета уносит клетку с Семеном в небо…

Далеко внизу видит Семен землю… Ракета проносит его сквозь облака. И тут он замечает, что канат на решетке вот-вот развяжется. Но решетка теперь на потолке. Как дотянуться? Семен начинает махать руками, будто крыльями. О чудо! Он подлетает к потолку клетки и хватается за канат в тот самый миг, когда узел развязался… И уже нет клетки — только мчащаяся ввысь ракета и он, Семен Лагода, на конце каната.

Семен начинает подтягиваться по канату вверх. Выше и выше… Ракета все ближе к нему. Семен уже видит дверцу в ракете и окошко рядом с ней. В окошко выглядывает старшина Прокатилов. Но сил больше нет. Руки отказываются повиноваться. Семену очень страшно. Он отпускает канат и начинает падать, судорожно извиваясь в воздухе…

— Рядовой Лаюда! — кричит ему вслед старшина. — Подъем!..

Семен открывает глаза, дико осматривается. Наконец приходит в себя. Видит казарму и спешно одевающихся по команде «Подъем!» товарищей.

— Чего вы так мычали во сие? — с удивлением спрашивает Прокатилов, стоящий возле кровати Семена.

Семен, счастливый от того, что кошмар был лишь сном, вытирает мокрый лоб и молча начинает проворно одеваться. Он даже обгоняет товарищей, поднявшихся раньше нею.

Старшина Прокатилов доволен.

— Хорошая у вас сноровка, — замечает он. — Если и грамотность подходящая, быть вам оператором.

Семен, затягивавший на гимнастерке ремень, вдруг будто деревенеет.

— А кто над операторами начальник? — настороженно спрашивает он. — Не лейтенант Кириллов?

— Да, — подтверждает старшина. — В нашем дивизионе он… Если покажете сноровку на всех занятиях, попадете к нему.

Идут занятия по физподготовке в спортивном городке. Их проводит лейтенант Самсонов. Молодые солдаты поочередно прыгают через «коня».

— Очередной, к снаряду! — командует Самсонов.

Юра Мигуль разбегается, делает толчок ногами о трамплин и, прикоснувшись руками к кожаной спине «коня», легко перелетает через него.

— К снаряду!..К снаряду! К снаряду! Солдаты прыгают один за другим, показывая в общем не плохую физическую подготовку.

— К снаряду!

Бежит Семен Лагода. Толчок на трамплине он делает неумело и прыгает «коню» на спину.

До солдат доносится взрыв девичьего хохота. Семен оглядывается и, к великому своему огорчению, видит, что в раскрытом окне соседнего здания стоят несколько миловидных девушек в военной форме: они смотрят на него и весело смеются.

— Повторить! — приказывает Самсонов Семену.

Семен снова разбегается, но перед самым трамплином пасует и под хохот девушек сворачивает в сторону.

— Повторить!

Но и на этот раз Лагоду постигает неудача. Неуверенный толчок, и он, прыгнув на противоположный край снаряда, плюхается на землю, вызвав новый взрыв девичьего смеха. Похохатывают и солдаты.

— Отставить смех! — строго требует лейтенант, а затем обращается к Семену: — Рядовой Лагода, вы что, в школе не занимались спортом?

— Занимался, но у нашего коня ноги короче.

— Подойдите к перекладине.

Семен послушно подходит к турнику.

— Подтянитесь на руках, сколько можете. Семен подпрыгивает, хватается за перекладину, Дрыгая ногами, пытается подтянуться, но опять полный конфуз перед девушками и товарищами. Беспомощно соскакивает да еще подворачивает ногу.

Самсонов укоризненно качает головой:

— Становитесь в строй. Придется с вами поработать отдельно.

— Не способен я к спорту, — отвечает Семен и, хромая, становится на левый фланг строя.

— Научим. — Лейтенант смотрит на часы. — Закончить занятия!

Услышав эту команду, девушки-солдаты, выглядывавшие в окно, скрываются в глубине комнаты.

Радиотехнический класс. Девушки торопливо заканчивают развешивать на подставках схемы.

В класс заходит лейтенант Кириллов.

— Все готово, товарищ лейтенант! — бойко докладывает одна из девушек.

А лейтенант Самсонов тем временем ведет из спортивного городка в радиотехнический класс строй молодых солдат.

Семен Лагода, прихрамывая, идет последним. Он отстает, будто поправляет выбившуюся из сапога портянку, и, видя, что никто не замечает его отсутствия в шагающем строю, вдруг быстро бежит к «коню», легко перемахивает через него с одной стороны, затем с другой. Потом подбегает к турнику, одним жимом вылетает на перекладину, делает красивый переворот, затем — соскок-ласточку и с видом победителя оглядывается на окно…

Но… девушек там нет. На их месте стоит лейтенант Кириллов, пускает колечками табачный дым и с недоумением глядит на солдата.

Некоторое время Семен, выпучив глаза, растерянно смотрит на лейтенанта, затем лихо отдает ему честь и бежит догонять строй.

— Где я видел эту плутоватую рожицу? — задумчиво говорит Кириллов.

В радиотехнический класс, где прохаживается между столами с аппаратурой лейтенант Кириллов, вливается говорливый поток молодых солдат.

— Товарищи, до начала занятий еще пять минут! — объявляет Кириллов. — Можно курить.

Многие солдаты тут же возвращаются в коридор.

— Рядовой Лагода, — обращается Кириллов к зашедшему Семену. — Что вы сейчас?.. — и кивает головой за окно.

— Да то я… — от смущения Семен не находит слов. — Да я, понимаете, при людях стесняюсь… Вот и решил один попробовать.

— Смотри ты, какой застенчивый! — смеется Кириллов. — Может, по этой причине не клеится у вас и со зрительной памятью?

— Не знаю, — Семен пожимает плечами.

— А ну-ка, товарищи, — обращается Кириллов к оставшимся в классе солдатам, — идите курить!

Когда солдаты выходят, Кириллов подзывает Семена к одному из блоков станции наведения. На панели блока — множество тумблеров, лампочек, переключателей, кнопок. Кириллов опытной рукой щелкает тумблерами, меняет положение переключателей, нажимает кнопки, от чего загораются индикаторные лампочки.

Семен внимательно следит за каждым движением рук лейтенанта.

— Посмотрите внимательно, — приказывает Кириллов.

Семен изучает панель.

— Посмотрели? Теперь отвернитесь. — И Кириллов, после того как Семен отвернулся, быстро переводит переключателя в первоначальное состояние. — Теперь сделайте все, как было.

Семен криво улыбается и начинает щелкать тумблерами и рычагами — совсем не теми, которыми нужно.

— Да-а, — сокрушается Кириллов. — Плохо дело.

— Оператор из меня не выйдет, — охотно соглашается Семен.

— Жалко назначать вас в другое подразделение.

— Почему жалко? — Семен с хитрецой глядит на лейтенанта.

— Как же! Лучший запевала!

Только поэтому? — удивился Семен.

— А почему же еще?

— Я думал потому, что кого-то напоминаю вам.

— Мало ли похожих людей встречается, — Кириллов смотрит на часы. — Пора начинать занятия.

— Минуточку! — Семен в смятении. Он напряженно смотрит в лицо лейтенанта, переживая какую-то внутреннюю борьбу. Наконец решается: — Товарищ лейтенант, а у меня не так уж плохо со зрительной памятью.

Тут же он поворачивается к панели и уверенно щелкает переключателями, тумблерами, нажимает на кнопки, в точности повторяя все, что делал Кириллов.

Кириллов с радостным изумлением смотрит на Семена…

Затемнение… На экране вспыхивают слова:

«И еще прошло время».

Полковник Андреев смотрит на Аню с загадочной улыбкой, которая как бы говорит: «А я о тебе знаю нечто такое…»

Они сидят в кабинете Андреева друг против друга и ведут разговор.

— Вы в городе остановились? — утвердительно спрашивает полковник.

— Да. У подруги, — отвечает Аня.

— Через неделю предоставим комнату.

— Спасибо…

— Простите за любопытство, Анна Павловна, — Андреев наклоняется над столом, будто бы стараясь глубже заглянуть в глаза девушки. — Вы, конечно, назначены не случайно в нашу часть?..

— Да, не случайно, — соглашается Аня, несколько смутившись. — Тут, в городе, подруга моя живет. Она жена офицера. Я списалась с ней и в Министерстве обороны попросилась к вам.

Андреев лукаво щурит глаза, улыбается.

— Чему вы улыбаетесь? — Аня недовольно хмурит брови.

— Извините, — полковника не покидает добродушное настроение. — Мне просто захотелось немножко пофилософствовать на тему о семье и браке.

— Не понимаю вас, товарищ полковник, — Аня смущена и не знает, как себя держать. — Я врач. И приехала к вам как служащая Советской Армии, а не замуж выходить.

— Ну, не будем зарекаться, — смеется Андреев и, поднявшись из-за стола, начинает прохаживаться по кабинету. После паузы останавливается перед Аней и доверительно говорит ей: — Еще не родилась девушка, которая б в принципе отказывалась от замужества. Но я о другом хочу сказать… Только по секрету… Быть женой ракетчика — трудное дело.

— Вы меня заставляете краснеть, — Аня отворачивается к окну. — К чему этот разговор?

— Послушайте — поймете, — спокойно продолжает Андреев. — Трудно быть женой ракетчика потому, что и в мирное время ракетчик на войне… Вот я, — полковник смотрит на часы, — через десять минут одному подразделению объявлю тревогу. Учебную, конечно. И никто из ракетчиков не знает, какая это будет тревога. Каждую минуту подразделения готовы дать залп по воздушному противнику. А знаете, что это значит?.. Надо знать. Вы врач ракетной части. На примере скажу: у нас недавно была свадьба без жениха.

— Как это — без жениха? — удивляется Аня.

— А вот так. Подняли первый бокал за молодоженов. Не успели крикнуть «горько», как жениху доложили, что и его кабине забарахлил один из блоков. Жених поставил бокал и ушел на огневую…

— Ну и что? — Аня смотрит на Андреева чуть насмешливо.

— Ничего, по-вашему? — удивляется Андреев.

— Конечно, ничего особенного. И меня, как врача, в любую минуту, даже со свадьбы, могут вызвать. А сколько таких профессий? Врачи, электрики, пожарники, водопроводчики, газовщики… Да мало ли!

Андреев смотрит на Аню с удивлением, раздумывая над услышанным.

— А мне нравится, что вы так рассуждаете, — наконец говорит он.

— Товарищ полковник, — Аня переводит разговор на другую тему, — я бы хотела начать свою работу с медосмотра моих будущих пациентов.

— Хорошо. Сейчас дам указание дежурному. — Андреев нажимает на столе кнопку.

В кабинет входит лейтенант Маюков. У нею на рукаве повязка с надписью: «Дежурный по части».

Идут занятия в классе программированного обучение.

— Какова функциональная схема индикатора наведения? — задает вопрос лейтенант Кириллов и передвигает подставку, на которой закреплено полотнище с чертежами.

Таких схем в классе много — одни на подставках, другие на стенах.

— Ясен вопрос?

— Ясен, — отвечают солдаты-ракетчики.

Семен Лагода (он уже ефрейтор) сидит за столом, внимательно смотрит на схему и кладет руку на рычаг обучающей машины. Чтобы узнать, правильно ли дан ответ на вопрос, надо поворотом рычага набрать нужную группу цифр. Рядом с Семеном — Юрий Мигуль. У обоих гладко причесанные волосы.

На каждом столе — по две машины. За всеми машинами сидят солдаты.

В классе раздается град щелчков. Ракетчики начали работать на машинах.

Семен уверенно поворачивает рычаг: от цифры к цифре…

На кафедре, перед глазами лейтенанта Кириллова — световое табло. На нем столбиком расположены номера обучающих машин и рядками, под порядковыми цифрами, — лампочки. По мере того как солдаты отвечают на вопрос, лампочки вспыхивают. За ними внимательно наблюдает Кириллов.

— Кончили! — приказывает Кириллов, и щелчки машин утихают. — Неправильно ответили седьмой и девятнадцатый. — Кириллов переключает на кафедре тумблер, и вспыхивают световые табло по бокам классной доски.

За столами поднимаются Юрий Мигуль (у него машина под номером «7») и еще один солдат.

— Посмотрите хорошенько на схему, — приказывает им Кириллов.

Солдаты внимательно рассматривают схему.

— А теперь попробуйте исправить ошибки.

«Седьмой» и «девятнадцатый» щелкают переключателями. На табло вспыхивают лампочки…

— Правильно. Садитесь, — разрешает Кириллов. — А теперь второе задание: нарисовать схемы формирования развертки угла и формирования развертки дальности и проверить правильность схем при помощи обучающих машин.

Солдаты зашелестели тетрадями.

Начинает чертить на тетрадном листе Семен Лагода. У сидящего рядом с ним Юрия Мигуля сломался карандаш.

— Семен, ножик нужен, — просит Юра.

— Всем ножик нужен, — невозмутимо отвечает Лагода.

К разговору друзей прислушивается лейтенант Кириллов. До его слуха доносится:

— Карандаш сломался.

— У всех карандаш сломался.

— Ну дай ножик, починить нечем.

Лицо Кириллова преображается. Застывшие глаза смотрят так, будто лейтенант глотнул горячительного и задохнулся.

А между тем доносятся слова Семена:

— У всех починить нечем… Ножик забыл в тумбочке. На карандаш.

«Рыбачок!» — шепчет про себя Кириллов и зажимает рот рукой, чтоб восклицанием не выдать своего удивления. Перед его мысленным взором рисуется полузабытая картина: озеро, в лодке сидит паренек и удит рыбу, а он, Кириллов, стоит на берегу и просит лодку. И будто слышит ответы рыбачка: «Всем лодка нужна»… «Всем лилии нужны»… «Ко всем девушки приезжают».

«Точно. Рыбачок», — говорит сам себе Кириллов и не отрывает напряженного взгляда от Семена, который, ничего не подозревая, чертит в тетради схему.

Юрии Мигуль затачивает на коробке спичек грифель карандаша. Он бросает случайный взгляд за окно, мгновение с любопытством продолжает смотреть туда, затем тихо, но так, чтоб услышали многие, шепчет Семену:

— Равнение налево!

Солдаты, следуя команде, одновременно поворачивают головы к окнам…

За окнами по асфальтированной дорожке идут Аня и лейтенант Маюков.

— Не отвлекаться, — деревянным голосом делает замечание Кириллов и сам бросает взгляд за окно.

Солдаты с хитрыми улыбками наблюдают за Кирилловым. Вид у него совершенно ошалелый. Лейтенант делает шаг к окну, встряхивает головой, будто пытается прогнать видение, и не отрывает растерянного, недоумевающею взгляда от Ани.

— Продолжать занятия самостоятельно, — приказывает Кириллов и кидается к дверям.

Но как только захлопнулась за лейтенантом дверь, солдаты, гремя стульями, устремляются к окнам.

Лейтенант Кириллов не замечает, что к стеклам окон, мимо которых он пробегает, прильнули хитро улыбающиеся лица солдат. Он напряженно смотрит вперед…

Идут, о чем то разговаривая, Маюков и Аня.

Кириллов вот-вот настигнет их. И вдруг раздается пронзительный рев сирены. Кириллов будто спотыкается и останавливается: тревога!

Резко поворачивается и изо всех сил бежит назад.

Стремительно выбегают из учебного корпуса солдаты…

Гудит земля под солдатскими сапогами. Ракетчики мчатся в направлении огневых позиций. Напряженные лица Семена Лагоды, Юрпя Мигуля, старшины Прокатилова.

Бегут, сурово сдвинув брови, офицеры — Кириллов, Самсонов, Оленин…

Вместе со всеми стремительно несется камера. Мелькают здания военного городка, видны встревоженные лица женщин и детей в окнах офицерских квартир, мелькают деревья.

А сирена не утихает…

— Готовность номер один! — звучит над стартовой позицией команда, переданная по внутренней связи.

— Готовность номер один! — будто с радостью, лихо вторит командир стартового взвода лейтенант Самсонов. Он любуется собой и слаженной работой стартовых расчетов.

А солдаты-стартовики знают свое дело. Мгновенно снимают с ракет брезентовые чехлы и «колдуют» у механизмов. Тут же слышатся четкие, отрывистые доклады:

— Второй готов!

— Первый готов!

— Третий готов!

Самсонов на каждую команду резко поворачивает голову, довольно улыбается.

— …готов!

— …готов!

— В укрытие! — звонкоголосо командует Самсонов.

Мимо лейтенанта быстро пробегают солдаты-стартовики.

Огневая позиция опустела. Ракеты, лежащие на пусковых установках, кажутся мертвыми. Но это так кажется…

Стремительно убегает от них в укрытие лейтенант Самсонов.

— Включить дизели! — твердо командует в микрофон лейтенант Иван Кириллов.

Его лицо, еще взволнованное, — во весь экран.

— Включаю станцию! — снова звучит голос Кириллова.

Лейтенант поднимает вверх руку и нажимает на электронном шкафу кнопку.

Иван Кириллов — офицер наведения. В тесной кабине в настороженной полутьме замерли фигуры людей, сидящих у шкафов с аппаратурой — электронным мозгом ракет. В тусклом свете разноцветных лампочек узнается непривычно сосредоточенное лицо Семена Лагоды. Рядом с ним — Юрий Мигуль.

За спиной лейтенанта Кириллова стоят с часами в руках полковник Андреев и майор Оленин.

Перед Кирилловым светится экран локатора. На нем виднеется белая пульсирующая черточка — отметка цели.

Кириллов крутит внизу штурвалы, подводя перекрестие меток на экране к цели. Затем отдает от себя щелкнувшие штурвалы и энергично командует операторам:

— Взять цель!

Сосредоточенное лицо Семена Лаюды… Он проворно нажимает на кнопку, и тотчас перед ним высвечивается экран.

Ниже центра экрана белеет черточка. Семен ловко работает штурвалом, и белая черточка послушно плывет к центру экрана, к меткам.

— Есть цель! — докладывает Семен.

Кириллов кидает на него строгий взгляд, а затем нетерпеливо смотрит на Мигуля. Юрий суетливо вращает штурвал. Наконец докладывает:

— Есть цель!..

— Есть цель! — сообщает третий оператор.

На огневой позиции ожили ракеты. Они начинают подниматься вверх и в направлении цели, куда смотрит антенна локатора… Ракеты, грозно вздыбившись в небо, замерли…

В кабине наведения — напряженная тишина.

— Первая… — протяжно командует лейтенант Кириллов. Его рука тянется к черной кнопке, по ободку которой белеет грозная надпись: «Пуск».

— Отбой! — неожиданно раздается голос полковника Андреева. И после паузы: — Молодцы, товарищи ракетчики!

Полковой медпункт. Светлая комната с простынной перегородкой.

— Лагода Семен Иванович! Ефрейтор! — чеканит слова Семен, сидя на табурете. Он раздет по пояс. После паузы вкрадчиво спрашивает:

— Извините, а вас как зовут?

За столом сидит в белом халате Аня. Не поднимая головы, она отвечает:

— Аня… — И тут же поправляется: — Анна Павловна.

— Вы у нас новенькая?

— Да. Новенькая.

Семен с любопытством рассматривает врача, которая что-то бегло записывает в медицинскую книжку и не удостаивает его ни единым взглядом.

Семен хмурится от досады.

— На что жалуетесь? — спрашивает Аня.

— На сон! — обиженно отвечает Семен.

— Плохо спите? — только теперь Аня поднимает глаза — большие, опушенные длинными ресницами.

Семен не в силах оторвать восхищенного взгляда от красивого лица врача.

— Не можете уснуть? — повторяет вопрос Аня.

— Нет, проснуться не могу! — Семен опомнился. — По команде «Подъем!» хлопцы за ноги стаскивают с постели.

— Вылечим. — Аня снисходительно улыбается, обнажив блестяще-белые ровные зубы. — Могу выписать рецепт.

— Пожалуйста! — Семен с серьезным видом продолжает валять дурака. — Премного вам буду благодарен.

— Только с рецептом не в аптеку придется идти, а к старшине, — поясняет врач.

— К старшине? — удивляется Семен. — Что-то не слышал, чтобы у старшины лекарства водились.

— А наказания?! Или, как они у вас, взыскания! — Аня опять ослепляет его мягкой белозубой улыбкой. — Наряд за опоздание в строй — лучшее лекарство.

— Так наряди ж подрывают солдату здоровье! — с притворным недоумением восклицает Семен.

— Каким образом?

— Самым что ни на есть плохим, — с убеждением отвечает Семен, продолжая бесцеремонно рассматривать собеседницу. — У солдата после наряда беда с аппетитом… Зверский!.. Минимум двойной обед нужен.

— Это старо, — Аня обдает Семена дружелюбным взглядом и, отложив в сторону ручку, поднимается, выходит из-за стола — высокая, гибкая. Белый халат, надетый поверх платья, придает ей особую обаятельность, хотя и скрадывает стройную девичью фигуру.

Она заставляет Семена закинуть ногу на ногу, стучит по коленке миниатюрным молоточком. Затем ручкой молотка крест-накрест проводит по его обнаженной груди. Семен ежится от щекотки и по-прежнему не отрывает восхищенного взгляда от милого лица Ани.

Аня обращает внимание на гладко причесанные волосы Семена. Притрагивается к ним и испуганно отдергивает руку.

— Чем это вы намазали?

— Сахаром, — отвечает Семен.

— Зачем?

— Чтоб не заметно, что длинные.

— Не полагаются длинные. — Аня пытается взлохматить шевелюру, но она как панцирь. — Не гигиенично! Сейчас же помойте и в парикмахерскую!

— Помыть-то я помою, но понимаете… — Семен не находит слов.

— Что?

— Надеюсь, скоро в отпуск, домой… А девчата, когда голова у хлопца вот такая, — Семен, взяв со стола ручку, мгновенно набрасывает на листе бумаги свой портрет с наголо остриженной головой, — не то что разговаривать — смотреть не хотят.

— Плохо вы знаете девчат, — посмеивается Аня, с любопытством рассматривая рисунок.

— Плохо? — переспрашивает Семен. — А думаете, вы бы понравились хлопцам, если б были вот такой?

И он тут же изображает на рисунке голову Ани без волос.

Аня изумленно смотрит на свой обезображенный портрет.

— Другое дело, когда голову украшает растительность, — продолжает Семен, и его перо дорисовывает пышную шевелюру сначала на портрете Ани, а потом на своем.

— А вы, оказывается, художник!

— Признаете? — ухватился за новую мысль Семен.

— Признаю, — смеется Аня.

— А все художники носят во какие гривы! — Семен показывает руками, какие прически носят художники. — Я такой не прошу. Разрешите мне мою носить. И точка.

— Это как же? — Аня поражена.

Семен блудливо отводит глаза в сторону и мудро изрекает:

— Мало ли какие медицинские соображения могут быть. Главное, чтобы справка по-латыни была написана. Старшина вникать не станет.

— Может, у вас голова болит при коротких волосах? Такое бывает. — Аня еле сдерживает смех.

— Конечно! Ужасно болит! — хватается Семен за поданную мысль. — И не только голова. Сердце может треснуть, когда начнут укорачивать такую шевелюру.

Аня, запрокинув голову, хохочет, как школьница.

— Да вы же симулянт, Лагода! — говорит она сквозь смех, глядя на Семена с откровенной симпатией, как на забавного шаловливого ребенка.

Семен обнаглел еще больше.

— Какой симулянт? — в его голосе звучит неподдельное возмущение. — Да я как только подстригусь — голова разрывается от боли. И все формулы начисто забываю!..

А в коридоре санчасти, у дверей кабинета врача, ждут своей очереди с десяток солдат. Все с удивлением прислушиваются к заразительному смеху Ани, который доносится из-за двери.

— Братцы, он, наверное, ее щекочет! — говорит Юрий Мигуль и, подойдя к двери, подсматривает в замочную скважину.

И тут же отлетает: дверь распахивается, и в коридор выскакивает Семен Лагода. Обалдевший от счастья, он показывает всем справку. Подзывает даже случайно проходившего солдата и сует ему под нос бумажку:

— Разрешила длинный чуб носить! Мигуль хватается рукой за свою чуприну и умоляюще спрашивает Семена:

— На что жаловался?

— Говори: глаза свербят перед экраном осциллографа, когда голова лысая, — с серьезным видом шепчет ему на ухо Семен. — Открыли такую болезнь среди ракетчиков… Только молчок!

— Могила! — клянется Юра.

Тот же кабинет врача. Аня сидит за столом и что-то записывает в медицинскую книжку. На ее лице еще не угасла улыбка, не успели потухнуть веселые огоньки в больших глазах.

— Следующий! — зовет она.

Открывается дверь, и в кабинет влетает Юрий Мигуль. Преисполненный радужных надежд, он бодро докладывает:

— Рядовой Мигуль прибыл на медицинский осмотр!

— Раздевайтесь, пожалуйста.

— Слушаюсь.

Митуль с акробатической быстротой снимает с себя ремень, гимнастерку, нательную рубашку.

— Готов? — кукарекает он так бойко, что у Ани испуганно взметнулись брови. Но она тут же улыбается и задает стандартный вопрос:

— Жалобы имеются?

— Так точно! Чешутся глаза! — уверенно отвечает Юрий.

Аня смотрит на солдата с недоумением.

В быстром и веселом ритме звучит музыка… Во весь экран — злые глаза Юрия Мигуля. На голове у Юры от пышной прически осталась лишь жиденькая щетинка. Он украдкой притрагивается к ней рукой и с неприязнью смотрит на отбивающего в кругу солдат чечетку Семена Лагоду, у которого буйно курчавится шевелюра.

В фойе полкового клуба людно. Здесь солдаты, сержанты, офицеры с женами.

Особняком стоит группа молодых офицеров. Среди них — Кириллов, Самсонов и старшина Прокатилов. Они наблюдают за Семеном.

«Ну, рыбачок, ты у меня еще попляшешь», — замечает про себя Кириллов.

— Вот так больной! — с ухмылкой говорит Прокатилов.

— Это Лагода-то больной? — удивляется Самсонов.

— Ага. Принес справку от нашей новой врачихи. Разрешила ему длинный чуб носить… С коротким, видите ли, у него формулы в голове не держатся.

Офицеры смеются. Только Кириллов строг; он смотрит на Семена со смешанным чувством досады и недоумения.

— А врачиха новая — королева! — восхищенно говорит только что подошедший лейтенант Маюков.

К нему кидается Кириллов.

— Слушай, расскажи! Аня к нам работать приехала? — взволнованно спрашивает он. — Где она?!

— Аня? — удивляется Маюков и обращается к товарищам: — Вы слышали? Она уже для него «Аня», — и перед носом Кириллова машет пальцем: — Нет, шалишь, брат. Сегодня я ее пригласил в клуб и прошу соблюдать дистанцию.

— Придет? — хмуро спрашивает Кириллов.

— Вот-вот должна осчастливить своим появлением.

Кириллов молча направляется к дверям.

Ярко горят электрические фонари у входа в клуб, освещая афишу, на которой крупно выделяется слово «Концерт». Рядом проходит асфальтированная дорога. На ней тормозит «Волга». Из машины выходят полковник Андреев и его жена Елена Дмитриевна, как всегда красивая, элегантно одетая.

— Леночка, извини, — говорит Андреев, обращаясь к жене, — я на концерт опоздаю. Дела.

— Очень хорошо! — с лукавинкой в голосе отвечает Елена Дмитриевна. — Я хоть потанцую перед концертом. При тебе же офицеры шарахаются от меня.

— Ладно, танцуй, — милостиво разрешает Андреев.

Елена Дмитриевна направляется к дверям клуба, а полковник Андреев — к зданию штаба.

«Волга» уехала, а на ее месте останавливается «газик». Из него выскакивает высокий лейтенант в авиационной форме. В нем мы узнаем Филина, который в начале фильма вместе с Аней и Тоней разыскивал на берегу озера Ивана Кириллова. Филин открывает заднюю дверку «газика», и из машины показывается Аня…

В фойе клуба возле дверей Кириллов сталкивается с женой полковника Андреева.

— Здравствуйте, Елена Дмитриевна, — здоровается он, стараясь пройти мимо.

— Добрый вечер, Иван Федорович, — приветливо отвечает Елена Дмитриевна и, услышав, что заиграла танцевальная музыка, спрашивает: — Надеюсь, вы не дадите мне скучать?

— Да… Конечно… — Кириллов растерянно улыбается.

— Я хочу танцевать.

Кириллов мгновение колеблется, смотрит в распахнутую дверь, затем протягивает руку:

— Прошу.

Кружатся в танце пары. Танцуют Кириллов и Елена Дмитриевна.

Одиноко стоит Семен Лагода. Он ищущим взглядом высматривает себе партнершу. Вдруг слышит приветливый девичий голос:

— Добрый вечер, товарищ Лагода.

Удивленный, Семен поворачивается и видит перед собой Аню: светлую, улыбающуюся, по особому красивую в зыбком свете люстр.

— Вы танцуете? — с улыбкой спрашивает она.

— Так точно! — лепечет растерянный Семен.

— Тогда приглашайте.

— Есть!

— Зачем же так по-уставному? — смущенно замечает Аня, подавая Семену руку. Они идут в круг.

Остановился на полпути лейтенант Маюков, с опозданием заметивший Аню. Он обескуражен. Услышав позади язвительный смех офицеров, Маюков досадливо морщится.

С другой стороны фойе стоит Прокатилов. Его восхищенные глаза устремлены на Аню. Кажется, никого другого сейчас не существует для старшины.

Кириллов не замечает Ани.

— Какими судьбами вас из города сюда занесло? — спрашивает он у Елены Дмитриевны, продолжая танец.

— Сестренка моя будет сегодня выступать в концерте. Вы подумайте: недавно в куклы играла, а уже артистка.

— Ваша сестра? — удивляется Кириллов.

— Представьте себе! Училась в Киеве, а работать приехала в наши края. Мама у меня живет. Чтоб рядом с мамой, со мной.

— А мужа вашего… Товарища полковника что же не видно?

— Муж, — хмыкает Елена Дмитриевна. — Я бы военным вообще запретила жениться.

— За что же нам такое наказание?!

— Вам ракеты милее жен, детей, семьи… Вот мои… Сегодня суббота, а к нему, видите ли, начальство из округа приехало… Как будто у начальства тоже нет жен…

…Положив Семену на плечо руку, Анна Павловна будто гипнотизирует его улыбчивыми глазами. А у Семена лицо каменное. Он чувствует на себе десятки любопытных глаз и робеет.

— Вы почему так скованно себя чувствуете? — спрашивает Аня.

— Мне и не спилось, что буду танцевать с врачом полка, — растерянно шепчет Семен.

— Да? — улыбается Аня. — А если б вы еще знали, что я…

— Что?

— Зовите меня вне службы Аней. Я не обижусь.

— Гы-гы… — глуповато смеется Семен.

— А что смешного?

— Интересно, сколько бы нарядов влепил мне наш старшина, если б я даже вне службы назвал его Игорьком?

Аня смеется и вдруг умолкает. Лицо ее делается серьезным, напряженным. Она увидела Кириллова, танцующего с Еленой Дмитриевной…

Семен перехватывает взгляд Ани и тоже смотрит на лейтенанта.

— Что это за дама? — с чувством неловкости спрашивает Аня.

— Это жена нашего командира, — отвечает Семен.

— Жена?! — Аня поражена. И после мучительной паузы снова спрашивает: — А… а давно они поженились?

— Я приехал на службу, уже были женатыми, — беспечно отвечает Семен.

Музыка умолкла. Сквозь толпу поспешно протискивается к Ане лейтенант Маюков.

А Аня лицом к лицу столкнулась с Иваном Кирилловым, которого держит под руку Елена Дмитриевна. Елена Дмитриевна, не замечая Ани, разговаривает с кем-то из женщин.

— Аня… — дрогнувшим голосом произносит Кириллов.

— Анна Павловна, — спокойно поправляет его Аня. В это время между ней и Кирилловым становится Маюков.

— Добрый вечер, Анна Павловна! — бодро здоровается он. — Извините, что не встретил вас. Проморгал.

— Ничего, — с улыбкой отвечает Аня.

Снова заиграла музыка.

— Следующий танец мой! — Маюков уверенно подставляет Ане изогнутую руку.

— Я уже занята, — и Аня берет под руку Семена, который неловко топчется рядом.

— Простите, — сникшим голосом извиняется Маюков и, обескураженный, отходит. А Семен, сам не зная для чего, громко щелкнул ему вслед коваными каблуками.

Кириллов, оставив где то Елену Дмитриевну, протискивается через толпу к Ане и Семену.

— Могу вас пригласить? — спрашивает он у Ани, делая вид, что не замечает Семена.

— Я уже приглашена, — холодно отвечает Аня.

— Простите. — Кириллов мрачнее тучи.

Аня увлекает Семена в круг, но он упрямится, растерянно смотрит на лейтенанта.

— Пожалуйста, пожалуйста! — хмуро говорит ему Кириллов и с напускным безразличием отворачивается.

Аня с улыбкой выжидательно смотрит на Семена. А он, повернувшись к ней, вдруг шарахается в толпу, оттискивает от первой встретившейся на пути девушки ее партнера-солдата и с подчеркнуто деловым видом начинает с ней танцевать.

К смутившейся было Ане подлетает лейтенант Самсонов и галантно приглашает ее к танцу.

— Ну, хлопцы, пропал ракетный полк! Амба! — говорит один из офицеров в кругу хохочущих товарищей, наблюдая за обескураженным Маюковым и подавленным Кирилловым.

Кабинет полковника Андреева.

У рельефной карты, распластавшейся в огромном ящике-столе, стоит, что-то напевая, генерал — поджарый, стройный, седовласый. На его кителе, над высокой лестничкой орденских планок — Звезда Героя Советского Союза. Возле генерала поблескивает очками полковник Андреев.

— Кто наведенец у Оленина? — спрашивает генерал.

— Лейтенант Кириллов, — отвечает полковник.

— Зрелый ракетчик?

— Романтик… По уши влюблен в электронику.

— Похвально. Ракетчик без любви к технике, что скрипка без струн, — Генерал достает из кармана миниатюрную табакерку, открывает ее, берет щепотку табаку и нюхает. С аппетитом чихает. — Пригласите представителя мишенной эскадрильи.

Полковник Андреев выходит за дверь и тут же возвращается с лейтенантом Филиным. Филин четко докладывает:

— Товарищ генерал, штурман эскадрильи управляемых мишеней лейтенант Филин прибыл по вашему приказанию.

— Я вас вызвал, — говорит генерал, — чтобы вы лично объяснили командиру ракетного полка о «сюрпризах», которые приготовили для предстоящих стрельб.

— Можно объяснять?

Генерал утвердительно кивает головой и бросает хитрый взгляд на Андреева.

Филин достает из кармана маленький самолетик и подходит к рельефной карте:

— Управляемые по радио мишени подойдут к полигону с неожиданной стороны… Допустим, вот отсюда, — проносит над краем карты самолетик. — Будут разные варианты маневра по высоте и курсу. Например, один: при очень большом потолке и скорости, — самолетик в руке Филина стремительно проносится над картой.

Полковник Андреев нетерпеливо поводит плечами и перебивает Филина:

— Вы б еще по ракетам заставили нас стрелять!

— Нет, товарищ полковник, — виновато улыбается Филин. — Скорость наших мишеней уступает скорости ракет.

— Слава богу, — хмыкает Андреев.

— Будет и такой вариант, — продолжает Филин, делая над картой эволюции самолетиком. — Цель подойдет к зоне ракетного огня на большой высоте, а затем получит команду спикировать и пронестись впритирку над полигоном.

— Но в боевых условиях противник не знает, где начинается, а где кончается зона действий ракет, — замечает Андреев.

— Верно, — соглашается Филин. — Поэтому мы и предупреждаем, что, если ракетчики допустят хоть малейший просчет, они не обстреляют цели. Пропустят.

— Товарищ генерал, — полковник Андреев встревожен. — Я не совсем понимаю: нам предстоит боевая стрельба согласно программе обучения или мы на сей раз должны быть подопытными кроликами изобретателей из мишенной эскадрильи?

Генерал смеется, машет на Андреева рукой и отвечает:

— Зато в самых сложных условиях проверите боевые возможности комплексов и выучку расчетов… — Он опять достает табакерку, нюхает табак. Смачно чихает в платок и протягивает табакерку Филину.

— Не употребляю, но ради любопытства… — Филин берет щепотку табаку, нюхает, морщит нос, но не чихает.

— Предупредите о «сюрпризе» Оленина и Кириллова, — говорит генерал Андрееву.

— Кириллов будет стрелять? — насторожился Филин.

— Да, — генерал удивлен. — А почему вы встревожились?

— Однокашник мой по училищу. Не хотел бы подводить его, — отвечает Филин.

— Неужели так убеждены в неуязвимости мишеней? — озабоченно спрашивает Андреев.

— Убежден, — уверенно отвечает Филин.

А в фойе клуба продолжаются танцы. Кружатся в вальсе лейтенант Самсонов и Аня, Семен и девушка-солдат. Танцует с Еленой Дмитриевной сумрачный Кириллов.

Раздается звонок, зовущий в зрительный зал. Музыка умолкает.

Во входных дверях появляется лейтенант Филин. Он ищущими глазами осматривает фойе и вдруг, открыв рот, начинает комично морщить нос:

— Апчхи!.. Апчхи!..

Филин зажимает нос платком, обливается слезами и продолжает под насмешливыми взглядами неудержимо чихать.

К нему спешит, проталкиваясь сквозь устремившийся в зал людской поток, Аня.

— Вот злой табачище! — оправдывается перед ней Филин, вытирая платком слезы. — Генерал угостил.

— Запоздалая реакция? — грустно улыбается Аня.

Филин внимательно смотрит на нее и спрашивает:

— А ты почему такая кислая?

— Голова дико разболелась…

— А где Ваня?

— Потом все расскажу… — Аня прячет глаза. — Поедем, Вася, домой. Прошу тебя.

— Поедем… — протяжно отвечает Филин и растерянно разводит руками.

Иван Кириллов не отрывает изумленного взгляда от Анн и лейтенанта Филина. Он порывается к ним, но ему преграждают путь толпящиеся у входной двери в зал солдаты, сержанты, офицеры.

…В свете уличных фонарей появляются вышедшие из клуба лейтенант Филин и Аня. Они направляются к стоящему недалеко «газику». Филин усаживается за руль. Аня — рядом с ним.

«Газик» трогается с места и едет по асфальтовой дороге к контрольно-пропускному пункту.

У дверей клуба стоит лейтенант Кириллов и смотрит вслед удаляющейся машине…

Падает под колеса «газика» ночное, освещенное фарами шоссе. Машина мчится на большой скорости.

— Что же случилось? — спрашивает Филин у Анн, не отрывая взгляда от дороги.

— Ты давно встречался с Ваней? — будто с усталостью отвечает вопросом на вопрос Аня.

— Месяцев восемь — десять назад… Мы же в разных частях служим.

— Он женился…

— Не может быть! — Филин так потрясен, что управляемая им машина завиляла по шоссе.

…Вслед за «газиком» несется мотоциклист. Это Иван Кириллов. Сумрачно смотрят на красные огоньки мигающих впереди стоп-сигналов его глаза. Козырек фуражки низко надвинут на лоб, ремешок перехватывает подбородок.

— Дела, — протяжно говорит за рулем Филин. — После стрельб выясним… Прибежит ко мне, не выдержит. Нам ученые такую новинку приготовили… Ни одной мишени их ракеты не собьют.

— Все это уже не имеет значения, — с жалкой улыбкой отвечает Аня.

«Газик» теперь едет по городской улице. За ним неотступно следует на мотоцикле лейтенант Кириллов.

«Гастроном» — крикливо светится на здании надпись. Ярко освещены витрины.

Возле «Гастронома» машина тормозит. Филин и Аня выходят из нее и скрываются в дверях магазина.

Останавливает поодаль мотоцикл Иван Кириллов.

Сквозь витрину «Гастронома» он видит, как Филин и Аня рассматривают прилавок с винами. Затем Филин подходит к кассе, платит деньги, получает чек.

Кириллов возвращается к мотоциклу.

Из «Гастронома» выходит, неся в руках завернутую бутылку с вином, Аня, а за ней Филин. Они садятся в машину и уезжают.

Кириллов заводит мотор мотоцикла и несется вслед за ними…

На тихой улочке, возле четырехэтажного дома, «газик» останавливается. Аня и Филин выходят на тротуар. Закрыв машину, Филин берет Аню под руку и ведет в подъезд.

Тормозит мотоцикл Кириллова. Иван горячечным взглядом провожает Аню и Филина. Дверь подъезда захлопнулась…

Запрокинув голову, Кириллов смотрит на окна дома. Видит, как в одном окне вспыхивает свет.

…От выключателя опускается маленькая женская рука. Аппарат отъезжает, и мы видим Тоню — институтскую подругу Ани. Она сидела в столовой у телевизора и сейчас, когда в передней послышался шум, включила свет и, застегнув халат, спешит навстречу вошедшим.

— Малыши уже спят? — спрашивает Аня, подавая Тоне бутылку с вином.

— Еле усмирились, — жалуется Тоня, вопросительно глядя то на мужа, то на подругу.

— Можно, я посмотрю? — и Аня, видя, что Тоня не возражает, на цыпочках идет в спальню.

В двух кроватках, стоящих встык, сладко спят мальчики-близнецы. Аня рассматривает их с грустной нежностью. В полутьме видно, как ее глаза наливаются слезами.

Кириллов, с трудом оторвав от светящегося окна обезумевшие глаза, дает газ, включает скорость, и мотоцикл бешено уносит его в темень улицы…

А в полковом клубе продолжается концерт. Зал переполнен. В одном ряду напротив бокового выхода сидят Семен Лагода, Юрий Мигуль, старшина Прокатилов, лейтенанты Маюков и Самсонов. Они лениво аплодируют кому-то и переговариваются.

— Юра, мне, кровь из носу, надо срочно с какой-нибудь девушкой познакомиться, — озабоченно говорит Семен.

— Почему срочно?

— Надо глаза нашим лейтенантам намозолить.

— А ты с врачихой. — Юра ехидно ухмыляется.

— Хватит! — Семен не замечает иронии друга. — Ее надо остерегаться, как комендантского патруля на улице.

— Во! Люблю здравые рассуждения, — Юра хмыкает и толкает Семена локтем под бок.

На сцену выходит конферансье.

— Солистка окружного ансамбля Полина Ячиченко! — объявляет он.

На сцене появляется молоденькая актриса в сверкающем подвенечной белизной платье. Лицо ее отмечено той странной и дикой красотой, которая нередко встречается на юге Украины, аспидно-черные, по-монгольски чуть раскосые глаза, над которыми круто взметнулись надломленные брови, пухлые губы. Она улыбается, раскланивается, смотрит на сестру (Елену Дмитриевну), сидящую в первых рядах, слегка кивает ей головой.

— Лирическая песня «Солдатская невеста»! — объявляет конферансье.

— Хе! Солдатская! — ухмыляется Маюков. — Такая и офицеру не по зубам.

— И где рождаются такие красивые? — вздыхает Самсонов.

Раздаются вступительные аккорды рояля, и Полина начинает петь. Ее песня, вначале легкая, еле уловимая, постепенно набирает силу и заставляет трепетно биться сердца слушателей. Трогательно-чистый голос певицы стыдливо рассказывает о верной любви девушки к парню, который где то на холодном и далеком краю земли сторожит покой страны. Какая-то мучительная нежность, детская непосредственность и теплота, которыми насыщен голос певицы, заставляют думать, что она и есть та самая влюбленная девушка, тоскующая по милому.

Зал будто перестал дышать. Мечтательно смотрит на певицу лейтенант Самсонов. Сияют восторгом глаза Маюкова. Едва шевелятся от волнения губы Прокатилова.

Семен Лагода и Юрий Мигуль тоже слушают песню так, будто утоляют страшную жажду: на лицах солдат восторг и необыкновенная нежность, стыдливая нежность ко всем девушкам на свете.

Взволнованно лицо Елены Дмитриевны, слезы туманят ей глаза: она растрогана и ошеломлена успехом сестры.

Умолкает последний аккорд, и зал вкладывает все свои чувства в аплодисменты.

— Ракетчики на отдыхе! Солдатский перепляс! — объявляет конферансье.

С двух сторон вылетают на сцену с гармошками лихие парни в солдатской одежде. Начинается много раз виденное, но неизменно волнующее состязание ловких и веселых ребят…

Юрий Мигуль случайно обращает внимание на боковую дверь, в которую кто то вошел, и замечает, что в фойе прогуливается певица Полина Ячиченко.

— Мне надо выйти, — шепчет он Семену и, согнувшись, пробирается к дверям.

Пустынное фойе полкового клуба. Притушены люстры. Дремлют на стенах огромные картины в массивных рамах. Сюда доносится приглушенный шум зрительного зала.

Открывается дверь, и из зала, откуда выплеснулся шум, выходит Юрий Мигуль. Не сдерживая плутоватой улыбки, он осматривается и видит Полину. Она уже переодета в скромное платье, на плечи накинут пуховый шарфик. Девушка остановилась перед картиной, на которую падает свет дежурной люстры, и внимательно рассматривает полотно.

Юра некоторое время наблюдает за ней, затем одергивает на себе гимнастерку, поправляет на груди спортивные значки.

— Разрешите представиться, — обращается он к девушке с напускной смелостью. — Юрий Мигуль!

Полина смотрит на Юру с недоумением.

— Вам не скучно одной?

— Наоборот. После концерта я люблю быть только одна, — и Полина снова начинает рассматривать картину.

— Извините, — Юра обескураженно улыбается и отходит в сторону.

А на сцене в разгаре перепляс. В зал тихо возвращается Мигуль и садится на свое место рядом с Семеном.

— Сеня, поздравляю! — шепчет Юра. — Ты приглянулся артисточке.

Семен, повернувшись к Юре, с недоумением хлопает глазами.

Прогуливается в фойе. Я подошел, спрашиваю, как ей здесь нравится. А она отвечает: очень славные ребята. А один, говорит, тот, который с шевелюрой, — глаз нельзя оторвать от него!

— Ври больше, — отмахивается Семен.

— Не веришь? Говорит мне: прогуляйтесь со мной, а то одной скучно. А я вспомнил, что тебе надо познакомиться с девушкой, и убежал.

— Перестань трепаться!

— Серьезно тебе говорю!.. Если не хочешь идти, я опять пойду, — и Мигуль порывается с места.

Семен удерживает Юру за руку, испытующе смотрит ему в глаза.

— Если врешь… — и Семен, показав Юре кулак, уходит из зала.

Когда за Семеном закрылась дверь, Юра, не сдерживая смеха, шепчет что то старшине Прокатилову Тот слушает с веселым интересом, потом передает новость Самсонову. Лейтенант Самсонов довольно хохочет и тихо рассказывает о проделке Мигуля Маюкову. Все, предвкушая поражение Лагоды, с нетерпением посматривают на дверь.

А Семен уже «описывает круги» по фойе. Ему хочется подойти к девушке, но он робеет. Ведь не простая девушка — актриса!

Полина останавливается перед картиной «Сватовство майора».

Семен наконец решается. Поправляет шевелюру, одергивает гимнастерку и, остановившись рядом с девушкой, начинает с преувеличенным интересом рассматривать картину.

— Между прочим, — бойко замечает Семен, — автор этой картины тоже был военным человеком.

Полина, скользнув по Семену беглым взглядом, продолжает смотреть на полотно.

— Федотов его фамилия, — не сдается Семен — Павел Андреевич. Выдающийся живописец, основатель демократического, сатирического обличительного жанра в русском искусстве. Едко высмеивал язвы крепостничества, нравы дворян и купцов. Его картины отличаются глубоким психологизмом…

— Почему же вы не слушаете концерт? — холодно перебивает его Полина.

— А мне после вашего выступления ничего больше не интересно, — льстит Семен напрямик.

Полина взглянула на ефрейтора с сомнением.

— Тем более, — продолжает он, — что такие фамилии, как ваша, у нас в каждом селе есть.

— А вы откуда? — в мягком голосе Полины послышалась заинтересованность.

— Из Винничины, — с готовностью отвечает Семен.

— Ой! — с радостным удивлением восклицает Полина. — И я винничанка! Я из Немирова.

— Из Немирова?! — Семен даже задохнулся от избытка чувств. — Так это же в двух шагах от моей Чижовки!

— Вы из Чижовки?! — Полина смеется восторженно, по-девчоночьи. — В нашу школу девчата из Чижовки ходили. Надю Лагоду знаете? У нее брат Семен…

Семен потрясен еще больше. Он во все глаза смотрит на Полину, шевелит губами, силясь что-то сказать. Наконец шепчет:

— Ты… вы… Полюнька Трохимова?.. Так я ж…

— Сенька!.. — Полина бросается Семену на шею. — С ума можно сойти!..

— Антракт! — объявляет конферансье. В зрительном зале вспыхивает свет. Публика встает, заполняет проходы.

Из дверей зрительного зала выливается в фойе публика. В толпе солдат выходят Юрий Мпгуль и старшина Прокатилов. Юрий вдруг устремляет перед собой крайне удивленный взгляд, трагикомическим жестом хватается рукой за сердце и шепчет:

— Хлопцы!.. Держите меня, а то сейчас врежу дуба!

Солдаты и Прокатилов замирают на месте и, потрясенные, смотрят на… Семена Лагоду, который под руку с Подиной прохаживается по фойе — гордый и недоступный, делая вид, что никого не замечает.

Полина оживленно о чем-то ему рассказывает, заразительно хохочет.

Застыли у колонны лейтенанты Самсонов и Маюков. Они смотрят на Семена и Полину так, будто не верят своим глазам.

— Ущипни меня, Маюков, — растерянно шепчет Самсонов.

— Нет, друг мой, это не сон, — отвечает Маюков. — Это все та же загадка человеческого характера… Как он ухитрился, стервец?!

— Когда ты успела вырасти? — с удивлением спрашивает Семен у Полипы. — Я тебя помню пигалицей с двумя косичками.

— Сам ты пигалица. Я ж три года потом в Киеве жила! Училась.

— Я тоже собираюсь на учебу. В офицерское училище.

— Сеня, — Полина вдруг делается озабоченной. — Лене надо уходить, а мы с тобой и не поговорили.

— Ну давай еще встретимся, — предлагает Семен.

— Давай, — соглашается Полина. — А знаешь что? — Она засматривает ему в глаза. — Мы завтра уезжаем с концертами в другие части, а через три недели вернемся. Тогда и встретимся. Хорошо?

Со стороны завистливо смотрит на Семена и Полину Юра Мигуль, проводит рукой по своей стриженой голове, тяжко вздыхает…

Затемнение.

Полигон…

Трепещет на верхушке мачты красный флажок…

На обвалованных позициях стынут на пусковых установках под пронизывающим ветром хищные, серебристые тела зенитныл ракет. Дремлют заиндевелые фургоны — кабины станции наведения.

Аппарат панорамирует, и мы замечаем холмики над бункерами командного пункта. Над ними выставили округлые головки перископы.

В недалекой низине приютились машины-вездеходы и тягачи с прицепами для транспортировки ракет.

И больше не на чем остановиться взгляду. Кругом голая, чуть всхолмленная степь, прихваченная первым морозцем. Холодное безмолвие под дымчато-голубым небом.

Тепло и светло в просторном помещении укрывшегося под железобетонными сводами командного пункта.

На раскладном стульчике, повернувшись к свисающей с серого потолка электрической лампочке, сидит полковник Андреев и, поблескивая очками, читает «Красную звезду». Рядом прохаживается знакомый нам генерал. Он посматривает на размещенные вдоль стен выносные индикаторы, планшеты воздушной обстановки и управления самолетами и огнем, графики, таблицы и напевает.

В бездверный проем заглядывает лейтенант Кириллов. Он в шинели, в ушанке; видно, что забежал в подземелье оттуда, со стартовых позиций. Заметив генерала, пытается улизнуть куда-то в глубину, но это ему не удается.

— Наведенец?! — заинтересованно спрашивает генерал.

Исчезнувший было в сумрачном проходе Кириллов опять появляется в полосе света.

— Так точно! — докладывает он. — Лейтенант Кириллов. Ищу инженера.

— Был, да наверх сплыл… А зачем вам инженер? — с веселым любопытством спрашивает генерал. — Я слышал, что у вас каждый оператор может инженера заменить.

— Ну, не инженера, но за пультом наведения некоторые работать могут.

— Ой, хвастаетесь, лейтенант! — генерал достает табакерку, нюхает прямо из нее и крякает от удовольствия.

— Не хвастаюсь, — с уверенностью отвечает Кириллов.

— Придется проверить, — с сомнением качает головой генерал, бросив взгляд на полковника Андреева. И тут же протягивает Кириллову табакерку. — Угощайтесь!

— Не привык, — качает головой Кириллов.

— Ну, ради любопытства. Тут все нежные ароматы земли!

Кириллов деликатно берет щепотку табаку.

— Больше, больше! — подбадривает его генерал. — Иначе не продерет.

Кириллов зажимает между пальцами побольше коричневого порошка и поочередно заправляет им ноздри… Силится чихнуть, но у него не получается.

В это время в укрытие заходит майор Оленин. Андреев, оторвав глаза от газеты, спрашивает у Оленина:

— Порядок?

Оленин утвердительно кивает головой.

— Как регламенты? — интересуется генерал.

— К концу, — отвечает Оленин.

— Оценка?

— Стараемся…

Генерал обводит офицеров добродушным взглядом, понимая, что сковывает их своим присутствием, потом говорит:

— Считайте, что меня здесь нет.

— Дивизион готов… — недоумевает Андреев.

— Но я не знаю, когда появятся цели, — усмехается генерал. — Может, сейчас, а может, ночью. Так что занимайтесь по распорядку дня.

— Ясно, — коротко бросает полковник Андреев.

Среди голой степи виднеются несколько сборнощитовых домиков и ангаров. Это стартовая позиция самолето-мишеней. Похожие на реактивные истребители, три мишени, вздыбив под углом носы вверх, стоят наготове на пусковых установках.

Закончив предстартовую подготовку, убегают в укрытие солдаты — все в шлемофонах, одетые в темные комбинезоны.

В штурманской кабине за пультом управления — лейтенант Филин. Лицо его спокойно и сосредоточенно. Рядом с ним сидят еще два штурмана. Перед каждым — приборный щит для управления мишенью. На щите виднеются кнопки с надписями: «Кобрирование», «Пикирование», «Левый разворот», «Правый разворот». Здесь и рычаги управления мощностью двигателя и положением щитков.

— Напоминаю задачу, — строго обращается Филин к своим соседям. — В зоне ракетного огня непрерывно делать эволюции. Маневренные возможности использовать до предела и максимум помех. Надо постараться уклониться от ракет и совершить посадку мишеней.

Филина прерывает голос командира эскадрильи, зазвучавший из динамика:

— Старт первой разрешаю. Готовность двадцать секунд!

Колючими глазами впивается Филин в секундную стрелку часов, вмонтированных в приборный щит, кладет указательный палец правой руки на кнопку «Старт».

— Старт! — резко звучит в динамике.

Филин энергично нажимает на кнопку, и тотчас же все содрогается от оглушительного грохота.

На стартовой позиции. Крайняя мишень, выбрасывая из сопла мощную огненную струю, срывается с направляющей рамы пусковой установки и круто взмывает в небо…

Новый удар грома!.. Уходит стрелой ввысь вторая мишень… И только утонула она в голубом океане неба, как стартовая позиция вновь содрогается от мощного взрыва: третья мишень тоже стартовала…

В кабине у индикатора кругового обзора сидит майор Оленин. Красивыми, почти изящными движениями он поочередно поворачивает регулировки, подстраивает яркость пробегающей развертки, затем, повернувшись к Кириллову, энергично командует:

— Дивизион, готовность номер один!

В глубине кадра в кабину наведения заходят генерал и полковник Андреев. Они сейчас в роли пассивных, но пристрастных наблюдателей…

У пультов с электронной аппаратурой — расчет операторов. Слышится мерный гул включенных двигателей и вентиляторов.

Лейтенант Кириллов нажатием кнопки вверху включает станцию, затем вращает регулировки. Перед ним на панелях загораются десятки лампочек, вспыхивает голубым светом экран локатора.

Замерли на своих местах операторы. Ближе к Кириллову сидят Семен Лагода и Юрий Мигуль.

— Поиск! — приказывает майор Оленин.

— Есть поиск! — повторяет Кириллов и, устремив взгляд на экран, вращает маховики.

И тут случается непредвиденное: Кириллов вдруг морщит нос, потешно кривит лицо.

— Апчхи! — неожиданно оглушает он всех. — Апчхи-и!

— Будьте здоровы! — с усмешкой говорит генерал. С тревогой смотрит на лейтенанта полковник Андреев. А Кириллов, зажимая нос платком, все чихает и чихает — звонко, по-бабьи, с упоением.

— Азимут сто сорок три! — слышится настороженный голос майора Оленина.

Кириллов продолжает чихать. Экран перед ним расплывается в голубое бесформенное пятно.

— Лейтенант, вы убиты, — дает вводную генерал.

В кабине наведения наступает гробовая тишина.

— Разрешите… — порывается к пульту управления полковник Андреев.

— Вас здесь нет, — останавливает его генерал.

— Разрешите, — подает голос Оленин.

— И вас нет, — отвечает ему генерал. — Только операторы.

Кириллов, зажав лицо платком, растерянно смотрит то на генерала, то на полковника. Нерешительно поднимается со своего места, кидает быстрый взгляд на Семена Лагоду и, продолжая чихать, обращается к Оленину:

— Ефрейтор Лагода, к пульту наведения! — резко командует Оленин.

Семен оторопело хлопает глазами и тут же, уступив свое место кому-то из товарищей, садится за пульт наведения.

— Слушай мою команду!.. — звучит надтреснутый голос Семена Лагоды.

— Азимут сто сорок восемь! — передает Оленин. — Дальность… Высота…

Семен замечает на экране белую пульсирующую точку и восклицает:

— Есть цель! — Он уверенно крутит штурвалы, «подгоняя» метку к цели. И тут же приказывает операторам: — Взять цель!

Высветился экран перед Юрием Мигулем. Он явно нервничает. Рывком крутит штурвалы, и белая точка стремительно плывет по экрану, перескакивает горизонтальные метки.

— Есть ручное сопровождение! — первым докладывает солдат, заменивший Семена.

Наконец и Юра поймал белую точку в перекрестие меток.

— Взять на автоматическое!

— Есть автоматическое! — слышатся голоса операторов.

И вдруг на экране Мигуля импульс от мишени исчезает.

— Срыв сопровождения! — испуганно докладывает Юра.

— Срыв! — вторит его сосед.

Нервно ерзает на стуле полковник Андреев. Испуганны, залитые слезами, глаза Кириллова. Сурово сдвинул седые брови генерал. Его лицо неподвижно, но заметно, что генерал волнуется. На его лбу вспухают бисеринки пота.

— Всем операторам!.. Выдерживать маховиками скорость сопровождения! — спокойно приказывает Семен. Он вращает штурвал и неотрывно всматривается в экран.

Вдруг на краю экрана индикатора Лагода замечает засвеченное пятно.

— Цель на развороте. Помехи! — докладывает он чуть охрипшим голосом.

— Есть цель! — обрадованно восклицает Юрпй Мигуль и вращением штурвалов вводит засвеченное пятно, в котором пульсирует яркая точка, в перекрестие меток.

Раздается команда Оленина:

— Определить исходные данные для стрельбы!

Ракетная позиция. Шелохнулись на пусковых установках ракеты. Плавно и неотвратимо приподнимаются они вверх в направлении далеких и невидимых целей…

Снова кабина. У экрана индикатора кругового обзора майор Оленин. Он внимательно следит за разверткой…

— Цель уничтожить! — почти торжественным голосом приказывает Оленин, повернув голову к Семену Лагоде.

Генерал, неотрывно следя за Семеном, вытирает платком взмокший лоб.

Семен держит руку на кнопке «Пуск».

— Внимание! — Голос его звучит резко и властно. — Первая… пуск! — и нажимает кнопку.

Ракетная позиция сотрясается от оглушительного грохота. Ракета резко срывается с направляющей стрелы и с отдаляющимся рокотом, оставляя за собой огненный шлейф, уносится в немыслимую высоту.

Все выше и выше бушующее пламя ракеты. Ракета несется наперехват чуть заметной в глубине голубого неба белой точке, которая вдруг начинает описывать крутой разворот.

Но электронный мозг бдительно следит за полетом ракеты и за целью. Вот клубочек огня все ближе и ближе к белой точке… И наконец — яркая вспышка… Она тонет в образовавшемся белом облачке, из которого начинают неуклюже вываливаться горящие обломки…

На ракетной позиции опять гремит удар грома, и в небо уносится вторая ракета. Кажется, это летит, поблескивая в лучах солнца, звезда с огненным хвостом.

Еще взрыв!.. Стартовала третья ракета. Пусковые установки заволокло дымом и тучей взвихренного снега. А ракеты все выше и выше…

В штурманской кабине по управлению целями — самые напряженные минуты. Лейтенант Филин впился обеспокоенным и недоумевающим взглядом в экран индикатора, на котором отчетливо видно, как сближаются две белью точки — мишень и ракета. Ракета уверенно идет наперехват цели.

— Вот это работа! — с невольным восторгом замечает Филин.

И тотчас нажимает кнопку «Пикирование». Белая отметка мишени начинает послушно плыть к боковому срезу экрана. Фичин крутит штурвалы, чтобы не упустить ее, но видит, что и отметка от ракеты тоже изменила курс. Еще мгновение, и обе точки встретились… Не слышно в штурманской кабине, как где-то, за много километров, на очень большой высоте прогрохотал взрыв. А на экране вспыхнуло белое пятнышко с яркими блестками.

— Все! — устало и как-то виновато проговорил Филин, выключая радиоаппаратуру. — На таких ракетчиков и мишеней не напасешься…

Из дымного облака в небе падают горящие обломки самолета-мишени. Они все ниже и ниже к земле…

По степи несется табун испуганных сайгаков…

С пронзительным воем врезаются в землю исковерканные куски металла. Из недалекой вымоины, заросшей колючим кустарником, выскакивает потревоженный волк и устремляется в степь…

Ошалевший от страха зайчишка мечется менаду дымящимися обломками…

На командном пункте полигона — веселое оживление. Во весь рот улыбаются полковник Андреев и майор Оленин, глядя на лейтенанта Кириллова, который, вытянувшись в струнку, смущенно докладывает генералу:

— Товарищ генерал, все цели поражены! Расход — три ракеты!..

— Поздравляю, товарищ лейтенант! — генерал протягивает Кириллову руку.

Но тот воспринимает поздравление как насмешку, молчит. Наконец произносит:

— А меня за что?.. Вот его надо, — и указывает на стоящего рядом Семена Лагоду.

— Как «за что»?! — искренне изумляется генерал. — Стоило вам только чихнуть, и все цели, как корова языком слизнула!

В бункере прокатывается смешок.

— Представляю, что было бы, если б вы сами сидели за пультом наведения! — продолжает он и берет руку Кириллова. — Нет, без шуток поздравляю!.. Так подготовить операторов!.. — Генерал кивает на Семена. — Да при такой выучке муха в небе не пролетит!.. — И обращаясь к Семену: — Верно?

— Так точно! — улыбается Семен Лагода.

— Вы посмотрите на него! — восклицает генерал и достает из кармана табакерку. — Он сухой, а я мокрый!.. А что было бы, — генерал нюхает табак, — если б он пульнул ракетами мимо целей? Ведь надо мной тоже начальство есть… Нет, молодой человек, вам прямая дорога в ракетное училище! — И он протягивает Лагоде табакерку.

Семен с готовностью берет щепотку табаку.

— Уже написал рапорт, — говорит он и заправляет табак в ноздри, глубоко вдыхая воздух.

— Молодец! — хвалит его генерал. — Только шевелюру надо укоротить. У солдата нет лишнего времени с такими кудрями нянчиться.

— Врач приказала не укорачивать, — оправдывается Семен и роется в нагрудном кармане гимнастерки. — Вот.

Генерал читает справку и вдруг начинает смеяться.

— Кому предъявляли эту бумажку?

— Старшине, — отвечает Семен.

— Видать, старшина не силен в латыни, — генерал передает справку полковнику Андрееву. — Здесь написано, милый мой, что вас надо лечить от симуляции. Ясно?

Семен в крайнем замешательстве.

— Подстригитесь сразу же, как вернемся в часть, — приказывает ему Андреев.

— Есть подстричься!

В бункере прокатывается смешок офицеров.

— Командуйте дивизиону построение, — приказывает генерал Андрееву. — Буду благодарить всех перед строем.

— Есть!

Все покидают командный пункт.

Последними толпятся в выходе Кириллов и Лагода. Вдруг в углу, где у телефона дежурит солдат, раздался зуммер.

— Лейтенанта Кириллова к телефону! — зовет телефонист.

Кириллов подходит к аппарату, берет трубку. Задерживается здесь и Семен Лагода.

Штурманская эскадрильи управляемых мишеней. У телефона сидит лейтенант Филин.

— Кириллов? — спрашивает он в телефонную трубку. — Здравствуй, Ваня!.. Не узнаешь?

— Нет, не узнаю, — раздается из трубки голос Кириллова.

— Вася Филин говорит.

— А-а, ясно…

— Здорово ты срезал мои мишени! Поздравляю!

Командный пункт полигона.

— Не по адресу! — И Кириллов, сунув трубку в руку Семена, уходит.

Семен растерянно смотрит вслед лейтенанту. А из трубки доносится:

— Алло!.. Алло!.. Плохо слышу!.. Алло!

— Слушаю, — отвечает Семен.

— Ты не скромничай, — слышится голос Филина. — Все три мишени сбил?

— Ну сбил, — подтверждает Семен.

— Молодец!.. Чего ты молчишь?

— А о чем говорить? — Семен пожимает плечами.

— Скажи честно: ты женился?

— Нет, холостой, — с готовностью отвечает Семен.

— Холостой?.. А за кем в клубе волочился?

— Да то я с землячкой. — Семен конфузливо улыбается.

— Эх ты, — журит его Филин, полагая, что разговаривает с Кирилловым. — А Ане кто-то трепанул, что она твоя жена.

— Нет, какая жена!.. — У Семена глаза вдруг лезут на лоб. Он широко раскрывает рот, морщит нос и, бросив трубку на стол, начинает безудержно чихать.

Штурманская эскадрильи управляемых мишеней. Лейтенант Филин, не подозревая, что его не слушают, про должает разговор:

— Аня же из-за тебя приехала! Я умышленно не предупреждал: хотел сюрприз тебе преподнести, а получилась чепуха! Но дело поправимое. В субботу у Ани новоселье. Слышишь? Там, в вашем городке. Приходи к ней в пять вечера. Мы тоже с Тоней приедем.

Командный пункт полигона Семен Лагода, еще раз чихнув, вытирает платком слезы и хватает трубку.

— Будь здоров! — слышит он голос Филина.

— Привет, — отвечает Семен и, пожав плечами, кладет трубку.

Ошалело смотрит на телефониста, затем спрашивает:

— Кто это звонил?

Телефонист с недоумением разводит руками.

Скромно обставленная, еще не обжитая однокомнатная квартира Ани.

— Есть над чем поработать! — довольно потирает руки лейтенант Филин, наблюдая, как Аня и Тоня заканчивают накрывать стол.

— А вдруг он не придет? — с испугом спрашивает Аня, глядя на Филина.

— Придет! — Филин смотрит на часы. — Я ему по телефону втолковал все подробно. Сейчас появится. У входной двери раздается звонок.

— Люблю точность! — весело восклицает Филин и выталкивает оробевшую Аню в прихожую. — Иди встречай, да для начала намни ему уши за землячку.

Дрожащей рукой Аня открывает дверь и вдруг видит перед собой мило улыбающуюся жену командира полка Елену Дмитриевну, которая держит в руках какой-то сверток.

На лице Ани смятение.

— Извините, что без приглашения, — слышится из коридора голос полковника Андреева. Андреев появляется рядом с женой.

— Разведка донесла, что здесь новоселье, вот мы и решили нанести визит.

— Заходите, пожалуйста, — опомнилась Аня.

Елена Дмитриевна несколько смущена холодным приемом хозяйки. С чувством неловкости заходит в прихожую. За ней — полковник Андреев.

— Раздевайтесь. Я очень рада. — Глаза Ани засветились радостью: она наконец поняла, чья жена Елена Дмитриевна.

Андреев помогает жене снять пальто, затем раздевается сам.

— Это вам подарочек на новоселье, — Елена Дмитриевна развертывает бумагу и протягивает Ане куклу неваляшку.

— Зачем?.. Спасибо. — Аня со смущением принимает подарок.

В комнате чета Андреевых здоровается с Филиным и Тоней.

— Насколько я понимаю, — говорит Андреев, пожимая Тоне руку, — это и есть институтская подруга.

— Да, — подтверждает Аня. — А это ее муж.

— Мы знакомы, — Андреев подает руку Филину и лукаво спрашивает: — А где же… Не вижу тут одного нашего офицера.

— Опаздывает, — отвечает Филин.

— Опаздывает? — удивляется полковник Андреев. — Ракетчики не опаздывают. — И он подходит к телефонному аппарату, стоящему на окне, снимает трубку.

Знакомая комната в общежитии офицеров-холостяков.

Лейтенант Маюков, как и прежде, «колдует» над разобранным блоком какого-то электронного устройства. В одной его руке паяльник, во второй — полупроводниковая лампа.

Кириллов и Самсонов, пристроив на углу стола клетчатую доску, играют в шахматы. Дремотная тишина и спокойствие царят в комнате.

Самсонов тянется за лежащими на окне сигаретами и замечает, что мимо дома по тротуару торопливо проходит Семен Лагода: подтянут, в хорошо подогнанной шинели, в сверкающих сапогах.

— Куда это наша краса и гордость направляется? — с доброй насмешкой спрашивает Самсонов.

Кириллов бросает взгляд в окно.

— А-а, рыбачок-счастливчик. На автобус, в город едет, — Иван тоже берет сигарету, разминает ее пальцами. — Получил письмо от актрисули.

— Любовь с первого взгляда? — интересуется Маюков.

— Нет, — отвечает Кириллов. — Землячкой его оказалась.

Раздается телефонный звонок. Иван Кириллов, не отрывая глаз от шахматных фигур, лениво протягивает руку к стоящему на столе аппарату, снимает трубку.

— Лейтенант Кириллов, — говорит вялым голосом. Услышав какие-то слова в трубке, вскакивает, будто его укололи, валит на шахматной доске фигуры.

— Есть! — восклицает он и, бросив на аппарат трубку, кидается к шкафу, достает китель.

Не говоря ни слова, засуетились Самсонов и Маюков. Они, как и Кириллов, одеваются с необыкновенной быстротой.

— А вы куда? — вдруг опомнился Кириллов, когда все, надев шинели, устремились к дверям.

— Как куда? — удивляется Маюков. — Тревога ж!

— Какая тревога? — хохочет Кириллов. — Мне… Лично мне полковник приказал через пять минут явиться в седьмую квартиру третьего корпуса.

— В седьмую? — озадаченно переспрашивает Самсонов. — Туда же вчера Анна Павловна переехала!..

В квартире Ани гости рассаживаются за стол. Нет только Кириллова.

Полковник Андреев смотрит на бутылки и, не скрывая огорчения, говорит:

— Ракетчикам можно только по рюмке сухого. По одной.

— Вы же не на боевом дежурстве, товарищ полковник! — с мольбой в голосе восклицает Филин.

— Этим и отличается наша профессия. Раз в военном городке — значит, на службе, на посту. Неважнецкая профессия, — Андреев переставляет коньяк к Филину.

В прихожей раздается звонок. Филин и Аня кидаются открывать дверь.

Иван Кириллов стоит перед дверью и стряхивает с фуражки мокрый снег. Дверь открывается. Он видит перед собой Аню, а за ее спиной — лейтенанта Филина.

Глаза Кириллова сверкают негодованием, нервическя подрагивает ус.

— Ну давай, давай! — торопит его Филин и, выскочив в коридор, силой затаскивает Ивана в прихожую. — Стыд и позор! Ракетчик опаздывает!

Сквозь раскрытую дверь Кириллов смотрит в комнату, видит Тоню, Андреева, Елену Дмитриевну. Некоторое время брови его хмурятся, но вдруг на лице мелькает подобие улыбки…

— Снимай шинель, Ваня, — Аня помогает ему расстегнуть пуговицы шинели…

Дует сырой, пронизывающий ветер. Мечутся в воздухе снежинки.

По бульвару молча идут, улыбаясь каким-то своим мыслям, Семен и Полина.

— Чудно, — нарушает молчание Полина, плотнее запахивая шубейку из искусственного волокна. — Помнишь, как ты меня когда-то столкнул в речку прямо в платье?

— Помню, — виновато улыбается Семен. — Всех девчонок искупали.

— Я тогда почти ненавидела тебя. А сейчас встретилась как с родным. Вот что значит далекие края.

— Край земли, — глубокомысленно изрекает Семен. — Граница рядом. А чем ближе к границе, люди должны быть теснее друг к другу, — и неловко берет Полину за руку.

Полина видит горящую светом рекламу кинотеатра.

— Пойдем в кино!

— Пойдем, — соглашается Семен. И вот Семен Лагода уже стоит у кассы кинотеатра, протягивает в окошко рублевку.

— Подешевле, чтоб видно было хорошо, — просит он кассиршу.

Семен и Полина в тесном фоне кинотеатра протискиваются к буфету.

— Два стакана газировки! — властно требует Семен у буфетчицы. И затем деликатно уточняет: — Один с сиропом, один чистой.

Подает стакан с сиропом Полине, а сам пьет чистую.

— С детства не люблю сладкого, — бессовестно врет Семен. — Однажды объелся медом на колхозной пасеке, с тех пор даже чай пью без сахара.

— Это вредно, — усмехается Полина. — Сахар содержит фосфор, который питает клетки головного мозга.

Звонок. Зрители тесной толпой вливаются в кинозал. Сжатые со всех сторон, плывут в зал Семен и Полина.

Электрические часы на столбе у кинотеатра. Стрелки показывают восемь вечера. Мимо проходят Семен и Полина. Семен бросает тревожный взгляд на часы и бодро замечает:

— У меня еще море времени!

— И у меня весь вечер свободный, — весело замечает Полина.

Вот они бредут по безлюдному парку. Сиротливо светят фонари. Откуда-то донеслись звуки музыки. Полина берет Семена за руки, начинает петь и вальсировать. Семен послушен и счастлив…

Музыка затихла. Полина смотрит в небо на тощий серпик луны и снова начинает петь. Поймала рукой капельку, уроненную веткой, с озорством слизнула ее и опять запела.

Будто весь парк наполнен песней Полины. Семен смотрит на девушку с восхищением и грустью. Глубоко вздыхает.

— Ты по ком вздыхаешь? — игриво спрашивает Полина.

— По себе, — задумчиво отвечает Семен.

— По себе?!.

— Ну, как тебе сказать… Вот я и тысячи таких хлопцев, как я, несем службу, оторванные от дома, от родных мест, от друзей детства.

— От девушек, — с легкой иронией замечает Поля.

— Конечно! Разве мало девчат тоскуют по нашему брату? Эх, если бы не было войн… Сколько бы счастья прибавилось на земле!

И уже Полина вздыхает.

Подул ветер, стряхнув с веток поток воды. Полива ежится от холода…

Они выходят на хорошо освещенную улицу.

— Ноги совсем окоченели, — жалуется девушка.

Семен смотрит на ее ноги и испуганно говорит:

— Меня б так, в чулочках, выпустили на холод, уже пропал бы… Ужас!

Они как раз проходят мимо ресторана. Из его ярко освещенных окон, из дверей слышится джазовая музыка.

— Зайдем? — предлагает Полина. — Погреемся, послушаем музыку. Возьмем по бокалу шампанского, конфет.

У Семена округлились в испуге глаза. Он достает из кармана шинели руку, разжимает ее и тайком косит глаза на несколько оставшихся монет.

— Сейчас народищу там — не протолкнешься, — морщится Семен. — Да и какой это ресторан? Харчевня.

— Ну и что? — с милой непосредственностью настаивает Полина. — Я как раз получила деньги. Пойдем, а то простудимся.

— Нет, не имею права по ресторанам шататься да шампанское распивать.

— Почему?

— Такая служба у меня.

— Какая?

— Такая.

— Тайна?

— Как сказать… — смеется Семен. — Ключи от неба ношу в кармане, поэтому и не могу.

Полина вдруг останавливается, берет Семена за руку и с восхищением засматривает ему в глаза. Спрашивает почти с испугом:

— Сеня, ты космонавт?..

Семен неопределенно мотает головой и улыбается почти утвердительно, блудливо пряча глаза.

— Сенечка! Я с первою взгляда догадалась, что ты совсем не такой, как был в Чижовке! Мне даже страшно идти рядом с тобой.

— Почему? — скромно удивляется Семен.

— Ты еще спрашиваешь! — Полина укоризненно качает головой. — Жалко — все фотоателье закрыты. Я б тебя затащила сфотографироваться с собой.

— Полина, не надо об этом. И запомни: я тебе ничего не говорил насчет космоса.

— Сенечка, мне все ясно…

Навстречу Семену и Полине идет старшина Прокатилов, держа под руку девушку. Семен чинно отдает ему честь. Старшина, чуть подмигнув, отвечает.

Когда разошлись шагов на десять, Семен вдруг опомнился.

— Одну минуточку, — извиняется он перед Полиной и зовет: — Товарищ старшина!

Прокатилов, оставив свою девушку, идет навстречу Лагоде.

Полина с любопытством наблюдает, как они о чем-то шушукаются.

Прокатилов незаметно сует Семену в руку пять рублей. Отдают друг другу честь и расходятся.

— Опять тайна? — игриво спрашивает Полина.

— Служба, — солидно отвечает Семен и внимательно смотрит через улицу, где светятся окна ресторана. — А ты, пожалуй, права. Надо зайти погреться.

Официантка ставит на стол бутылку шампанского и вазочку с конфетами. За столом сидят Полина и Семен. Семен, несколько смущенный непривычной обстановкой, оглядывается на малолюдный зал.

— Счет, пожалуйста, — говорит Полина официантке и начинает рыться в сумочке.

Семен щедрым жестом кладет на стол пять рублей.

— Сеня… — Полина смотрит на него с укоризной.

Официантка берет пятерку и уходит.

— Все правильно, — успокаивает Полину Семен. — У ефрейтора Лагоды тоже деньги водятся.

Полина вдруг замечает, что от пышной шевелюры Семена осталась коротенькая прическа и всплескивает руками:

— Зачем ты так волосы обкорнал?!

Семен не спешит отвечать на этот неприятный для него вопрос. Он берет со стола бутылку с шампанским, обдирает с головки серебристую обертку, снимает проволочную оплетку, расшатывает пробку.

— А-а, понимаю! — высказывает догадку Полина. — Шевелюра мешает надевать космический скафандр?

— Поля… — Семен с искренним огорчением смотрит на девушку. — Мы же договорились…

— Молчу! — опомнилась Полина. — О космосе ни слова. И тут случилось непредвиденное: отломилась головка пробки.

Подходит официантка, кладет перед Семеном сдачу и забирает у него бутылку. Пытается ввинтить в пробку штопор. Но запрессованная пробка слишком твердая.

— Давайте я! — Семен уверенно берется за дело.

С большим усилием ввинчивает штопор. Затем начинает тянуть его за рукоятку. Но пробка — ни с места.

— Старайтесь не взболтать, — предупреждает официантка.

Семен чувствует себя неловко перед Полиной, что у него не хватает сил. Но выхода нет, и он решается на крайность: переворачивает бутылку горлышком вниз и ногами прижимает рукоятку штопора к полу. Двумя руками тянет за бутылку вверх… Пробка поддалась. Вновь перевернув бутылку, вытаскивает пробку. Взболтанное шампанское внезапно бьет Семену в лицо. Семен закрывает горлышко бутылки пальцем. Но струя бьет еще сильнее — попадает в официантку… Семен поворачивает горлышко к себе, и оно случайно попадает под подол гимнастерки. Однако шампанское находит выход: оно хлещет из под воротника гимнастерки…

Полина задыхается от хохота, но тут же наказана: пенистая струя обдает ее лицо…

— Ну вот и угостились шампанским, — крайне обескураженный Семен ставит на стол пустую бутылку и отряхивает мокрую гимнастерку.

Кофточка на Полине тоже мокрая. Поля ежится, перекладывает из вазы в сумочку конфеты и со смехом говорит:

— Пошли сушиться.

— Куда?

— К нам. Дома одна мама. Лена с Сашей где-то в гостях.

— А кто такой Саша? — ревниво спрашивает Семен.

— Муж моей сестры. Он тоже военный… Кстати, Лена хотела с тобой познакомиться…

Семен и Полина идут по темной городской улочке. Заходят в изрытый строителями двор. Через канавы, через глину проложены доски, и Семен бережно ведет по ним Полину, а сам месит солдатскими сапогами липкую грязь.

В передней комнате квартиры полковника Андреева темно. Раздается звонок.

Из глубины квартиры спешит к дверям чопорная старушка. Включает свет, открывает дверь.

Входят Полина и Семен.

— Мама, знакомься. Это Сеня из Чижовки, о котором я тебе говорила.

— А-а, сынок Ивана Лагоды! Заходите, будьте ласковы, — старушка подает Семену руку. — Такой большой свет, и везде земляки встречаются.

— Мама, включи, пожалуйста, утюг, мы шампанским облились, — говорит Полина, снимая шубейку.

— Чего, чего? — удивляется старушка.

— Потом расскажем. Обхохочешься. Иди, мамочка, включи.

— Знаю я твоего батьку, и мать знаю, — старушка окидывает Семена приветливым взглядом и уходит на кухню.

Семен вешает шинель, осматривается. Видит в прихожей зеркало, столик с телефоном, до блеска натертый пол и ворсовую дорожку на нем. Глянул на свои сапоги и обмер: они у него в густой грязи. Он беспомощно смотрит на Полину и спрашивает:

— А сапоги снять можно?

— Правильно! И надень Сашины тапочки. — Полина указывает на стоящие под вешалкой тапочки.

Семен стаскивает с ног сапоги, засовывает в голенище портянки. Поставив сапоги под вешалку, надевает тапочки.

— Снимай гимнастерку! — деловито распоряжается Полина.

По асфальтовой дороге, зажатой с двух сторон лесом, мчится «Волга». В лучах фар мечутся снежинки.

За рулем — Елена Дмитриевна, рядом с ней — полковник Андреев.

— Вот как бывает, — весело говорит Елена Дмитриевна. — Чуть не разбила я чужую любовь.

— Бывает, — соглашается Андреев. — А Кириллов — орел. На стрельбах молодцом себя показал.

— На учениях все вы герои, — с ласковой насмешкой замечает Елена Дмитриевна. — До войны тоже пели: «Любимый город может спать спокойно». А что получилось?

— Другие времена. Совсем другие! Тебе, как самому близкому мне человеку, могу выдать строгую государственную тайну.

— Ты выдашь! Дождешься от тебя, — смеется Елена Дмитриевна.

— Выдам, — усмехается Андреев. — Потому что это уже ни для кого не тайна. А суть ее в том, что действительно можно спать спокойно. Поверь мне!

— Ну-ну, расхвастался! — подзадоривает его Елена Дмитриевна, внимательно наблюдая за дорогой.

— Ну, конечно, все может быть… Должен сообщить тебе, что меня вызывают в штаб округа.

— Зачем?

— На переговоры. Предлагают принять другие подразделения, которые будут сбивать не самолеты, в случае войны, а ракеты — откуда бы они ни прилетели. И тоже наверняка.

— Саша! — восклицает Елена Дмитриевна. — Это опять надо переезжать!..

— Такая судьба военных. Зато небо наше будет на замке.

— Опять хвастаешься.

— Да нет же! У нас каждый ракетчик знает, что носит ключи от неба в своем кармане…

— Что это за колесо? — удивляется Семен Лагода, рассматривая круг для «хула-хупа» В майке, бриджах и тапочках на босу ногу, он выглядит нелепо среди современной мебели, которой обставлена столовая квартиры полковника Андреева.

— Гимнастический круг, — поясняет Полина. Она надевает круг на себя и начинает вращать его.

Семен наблюдает за упражнениями Полины и морщится.

— Неприлично, — категорически заявляет он.

— Почему? Это сохраняет фигуру, — Полина снимает круг.

— Вот как надо, — Семен становится на руки вверх ногами. — Надень круг на ногу.

Полина надевает, и Семен, поджав одну ногу, второй начинает искусно вращать круг.

— Поля! — слышится из кухни голос матери.

— Иди, — велит ей Семен. — Я долго так могу.

В темной прихожей щелкает замок. Входят полковник Андреев и Елена Дмитриевна. Не зажигая света, они раздеваются.

Семен, по-прежнему стоя на руках, вращает ногой колесо.

В столовой появляется полковник Андреев. Увидев стоящего вверх ногами солдата, замирает с открытым ртом на месте. Некоторое время ошалело смотрит на него, снимает запотевшие очки, протирает глаза, отходит в сторону и опять смотрит, не в силах осмыслить, что происходит. Рядом с ним появляется Елена Дмитриевна и тоже окаменевает.

Семен поворачивает голову, испуганно глядит снизу вверх на полковника и его жену… Семену кажется, что это они стоят вниз головой…

Торопливо вскакивает, точно угодив ногами в тапочки, и пялит на Андреева глаза так, будто перед ним появился марсианин. Ведь сам командир полка!

— Гы-гы, — испуганно, одними губами, смеется Семен и встряхивает головой, полагая, что все это ему мерещится.

Но командир полка не исчезает, а стоит перед ним с изумленными глазами.

До Семена постепенно начинает доходить вся нелепость сложившейся ситуации. Не помня и не слыша себя, он испуганной скороговоркой выпаливает:

— Здравия желаю, товарищ полковник! — и одновременно подбрасывает правую руку к виску, по привычке щелкнув… тапочками.

Ощутив наготу ног, кидает взгляд на них и, поняв, как выглядело его приветствие, от беспомощности и полнейшей растерянности опять глупо хихикает.

Из кухни прибегает с гимнастеркой Семена в руках Полина. Заметив растерянность на лице Семена и ошарашенность родственников, она со смущением выпаливает:

— Саша, Лена!.. Это же наш земляк, Сеня. Космонавт!..

Нервы Семена не выдерживают. При слове «космонавт» он хватает у Полины гимнастерку, выскакивает в прихожую, судорожно снимает с вешалки шинель, шапку и, будто обезумев, вылетает на лестницу. Звонко шлепают по ступенькам тапочки…

Вот Семен, уже одетый в шинель, стремительно бежит по ночной улочке…

Семен стоит на пустынном тротуаре, поочередно поджимая под полы шинели озябшие в тапочках ноги. Поворачивается в ту сторону, откуда прибежал. Размышляет. Затем решительно направляется вперед.

Но вдруг с противоположного тротуара его окликают:

— Товарищ военный, подойдите сюда!

Семен замирает на месте. Он видит, что на другой стороне улицы стоит комендантский патруль — незнакомый старший лейтенант и трое солдат с повязками на рукавах.

Патрули с любопытством наблюдают за ефрейтором, у которого на ногах вместо сапог тапочки.

— Ко мне! — строго приказывает старший лейтенант.

Семен медлит, пережидая, пока проедет по мостовой спецмашина со складной вышкой на крыше фургона.

Вот машина проехала между патрулями и Семеном, и патрули от изумления раскрывают рты: ефрейтор исчез.

А спецмашина увозит Семена от опасности. Он прицепился к лестнице, которая по диагонали прикреплена к стенке фургона.

К ужасу Семена, машина вскоре тормозит, медленно сворачивает с мостовой на тротуар…

Семен соскакивает с лестницы и бежит дальше. Но впереди — группа ребят с повязками на рукавах. Комсомольский патруль!

Семен затравленно оглядывается. Видит, что по тротуару бегут солдаты комендантского патруля. Кажется, положение безвыходное.

Семен бросает взгляд на спецмашину, которая вплотную подъехала к стенке трехэтажного дома. На машине уже поднята пневматическая вышка, а в ее корзине стоит монтер и натягивает на вбитый в стенку крюк провод, который поддерживает воздушную троллейбусную линию.

Семен проворно карабкается по железной стремянке, что сзади фургона, к вышке, забирается в корзину и, не замеченный занятым своим делом монтером, дотягивается руками до карниза балкона…

В мягком кресле сидит в пижаме лысый, в очках толстяк и читает газету. На диване, поджав под себя ноги, миловидная дамочка рассматривает журнал мод. В комнате светло и уютно.

Вдруг раздается стук в балконную дверь.

— Войдите! — механически откликается толстяк.

Дверь открывается, и в комнату заходит Семен Лагода. Он отдает честь и вежливо спрашивает:

— Скажите, пожалуйста, как пройти во двор?

— В дверь и прямо по коридору, — отвечает мужчина.

И уже слышно, как хлопнула за Семеном выходная дверь.

Толстяк ошалело смотрит на жену, а она уставила такие же глаза на него.

Толстяк, не отводя гипнотизирующего взгляда от жены, медленно поднимается и, выставив вперед скрюченные руки, угрожающе приближается к дивану.

— А-а-а!.. — в ужасе кричит жена.

— Пьян?! — испуганно спрашивает Юрий Мигуль у стоящего перед ним Семена Лагоды.

— Хуже! — зло отвечает Семен и вдруг разражается истерическим хохотом.

— Тише! — Юрий зажимает Семену рот рукой, прихлопывает дверь, ведущую из коридора в казарму.

Мигуль стоит на посту дневального. Рядом с ним — тумбочка с телефоном, на стенках вывешены в рамках разграфленные листы бумаги, на которых можно прочесть: «Распорядок дня», «Расписание занятий и боевых дежурств», «График»…

С недоумением смотрит Юрий Мигуль на обутые в тапочки ноги Семена. А Семен то хохочет, то вытирает злые слезы.

— Что случилось? — добивается Мигуль.

Сквозь смех и плач Семен отвечает:

— Готовь, Юрочка, сухари… Упекут Сеньку-космонавта в штрафной батальон.

— Сеня-я! — в голосе Полины звучат слезы. Вместо с полковником Андреевым она идет по глухому, безлюдному переулку.

— Ну, Поля, дала ты мне задачу, — грустно смеется Андреев. — Не знал я, что у меня такие робкие солдаты.

Утопает в полутьме казарма. Длинный ряд кроватей, на которых спят солдаты. Возле каждой кровати, в ногах, стоит по паре сапог, а на их голенищах аккуратно развешаны портянки. И только возле одной кровати мы видим тапочки — жалкие во внушительном строю солдатских сапог.

Тапочки крупным планом. Аппарат делает разворот и наездом засматривает в лицо спящего Семена Лагоды. Семен что-то бормочет во сне, мотает головой, стонет… Протягивается чья-то рука и осторожно притрагивается к его лбу.

Опять разворот камеры на тапочки. Чья-то рука забирает их из кадра и тут же ставит чисто вымытые сапоги Семена, развешивает на голенищах портянки.

Дневальный Юрий Мнгуль, открыв из коридора дверь, подсматривает в казарму. При тусклом свете дежурной лампочки видит, что из глубины казармы идут полковник Андреев и старшина Прокатилов. Юрий отлетает к тумбочке и вытягивается в струнку.

Андреев и заспанный Прокатилов выходят в коридор.

— И чтобы никаких разговоров, — обращается полковник Андреев к старшине. — Это приказ.

— Ясно, — кивает головой Прокатилов.

— А вам? — Полковник смотрит на Мигуля.

— Так точно! — бойко отвечает Юрий.

— Утром заставьте Лагоду измерить температуру, — уже на ходу приказывает Андреев старшине.

В это время звонит телефон. Юрии Мигуль хватает трубку.

— Дневальный рядовой Мигуль…

И тут же испуганно смотрит на полковника:

— Тревога!

— Действуйте! — приказывает полковник и кидается к выходной двери.

Над головой дневального вспыхивает красная лампочка, начинает мигать световое табло: «Тревога! Тревога!»

Раздаются звуки сирены.

— Дивизион, подъем! — командует Прокатилов. — Тревога!

— Тревога! — вторит ему Мигуль.

Знакомые кадры, в которых мы видим поднимающихся по тревоге солдат. Но нас интересует Семен Лагода. Мигом слетает с Семена одеяло. Он вскакивает и торопливо надевает брюки, натягивает гимнастерку, кидается к сапогам и натренированными движениями наматывает портянку, засовывает ногу в сапог, затем надевает второй сапог и, на ходу подпоясываясь ремнем, бежит к вешалке за шинелью.

Никакой другой мысли, кроме «Тревога!», нет сейчас в голове Семена. Не вспомнил он ни о своих злоключениях, ни о тапочках…

Пугает предрассветную темноту, окутавшую лесной военный городок, призывный вопль сирены. В направлении огневых позиций бегут в строю солдаты.

Бежит лейтенант Кириллов, застегивая на ходу шинель. Бежит лейтенант Самсонов.

Командный пункт, где получен сигнал о появлении неизвестного самолета. Заняты своим делом операторы. На командный пункт заходит полковник Андреев.

Дежурный — щеголеватый капитан — встревоженно докладывает ему:

— Товарищ полковник, с «Рубина» сообщили, что неизвестный самолет вторгся в наше пространство и идет курсом на охраняемый объект. Станции обнаружения цель сопровождают. Получен приказ: при входе в зону уничтожить. Дежурным подразделениям приказ передан. Остальным объявлена боевая тревога. Докладывает дежурный капитан Великородов.

— Продолжайте работу. — Полковник отдает честь и подходит к планшетистам. В это время из динамика громкоговорящей сети раздается голос:

— Внимание, внимание! Ракетчикам — отбой. Неизвестный самолет перехвачен истребителями…

— Командуйте отбой, — приказывает Андреев. — Станциям продолжать работу до посадки самолета.

Говорливой толпой вливаются солдаты в казарму.

— Отбой! — весело командует Юрий Мигуль. — Сто двадцать шесть минут спать осталось!

Солдаты раздеваются.

Юрий Мигуль с любопытством наблюдает за Семеном Лагодой. Семен присаживается на табуретку у своей койки, чтобы разуться, и вдруг глаза его стекленеют. С недоумением смотрит на свои сапоги, поднимает растерянный взгляд на Юру, не в состоянии осмыслить происшедшее. Так окаменело и сидит с открытым ртом, ошеломленный воспоминаниями о вчерашних событиях… Встряхивает головой, будто прогоняет сновидение. Резко переводит взгляд на то место, где должны стоять тапочки. Но тапочек нет, и Семен, скривив в жалкой улыбке губы, рассматривает сапоги.

— Мои сапоги… — растерянно шепчет он.

Юрий Мигуль весь сотрясается от смеха.

— Откуда сапоги?.. — охрипшим голосом спрашивает у него Семен. — Где тапочки?

— Какие тапочки? — притворно удивляется Юрий.

Семен вскакивает и свирепо хватает Мигуля за грудки.

— Юрка! — плачущим голосом выкрикивает он.

— Тш-ш-ш, — успокаивает его Юрий, указывая глазами на солдат. — Командир полка приказал, чтоб ты утром… смерил… температуру, — прикладывает руку ко лбу Семена. — А сейчас спать.

Небольшой кабинет майора Оленина. Майор сидит за столом и рассматривает какие-то бумаги, а у стола стоит лейтенант Кириллов.

Заходит испуганный Семен Лагода. Дрожащим голосом докладывает:

— Товарищ майор, ефрейтор Лагода по вашему вызову явился!

— Хорошо, — отвечает Оленин и, бросив на Семена взгляд, говорит: — Жалко мне с вами расставаться, но что поделаешь…

Звонит телефон, майор тянется к трубке:

— Оленин слушает!.. Да…

— На сколько суток? — жалостливо спрашивает Семен у Кириллова.

— Насовсем, — уверенно отвечает Кириллов.

— То есть как — насовсем?! — глаза Семена округлились.

— Выдержите, — говорит Кириллов.

— Что выдержу?!

— Экзамены.

Оленин кладет на аппарат трубку и, повернувшись к Семену, продолжает:

— Пришел вызов из ракетного училища. На экзамены поедете.

Лицо Семена постепенно светлеет, глаза искрятся радостью.

Семен Лагода и лейтенант Кириллов идут по ракетной позиции.

— В знакомые места еду, — Семен сияет от счастья.

— Туда, где рыба хорошо ловится и лилии на озерах растут? — посмеивается Кириллов.

Семен, точно споткнувшись, останавливается, с изумлением смотрит на Кириллова.

— А вы поверили, что я вас не узнал? — хохочет Кириллов.

Семен крайне смущен.

— Вы уж извините меня, товарищ лейтенант, — говорит он, не зная, куда деть глаза. — Сейчас я другой… А я вас сразу узнал.

— А Аню не узнал? — Кириллов с хитрецой смотрит на Семена.

Вновь изумлен Семен. Он силится что-то сказать, но только глотает воздух. Наконец выговаривает:

— Так Анна Павловна — та самая?! Которой вы лилии рвали?..

Из затемнения — покрытая лилиями гладь озера. Недалеко от берега сидит в лодке паренек и удит рыбу. На берег выходит из кустов Семен Лагода. Он в новенькой форме. На плечах — погоны лейтенанта.

— Эй, рыбачок! — зовет Семен. — Лодка нужна на пару минут!

— Всем лодка нужна, — спокойно отвечает паренек, не отрывая глаз от поплавков.

— Понимаешь, лилии до зарезу нужны, — продолжает втолковывать Семен.

— Всем лилии нужны.

— Эх ты, куркуль! — И Семен начинает расстегивать гимнастерку. Но вдруг опомнился, грозит рыбаку пальцем и застегивает ворот.

— Сеня, где ты? — слышится за кустами девичий голос.

— Здесь! — откликается Семен.

На берег выходит Полина — нарядно одетая, возбужденная.

— Ну, где твои лилии? — спрашивает она.

— Да вот куркуль лодки не дает, — смеется Семен.

— Обойдемся без лилий, а то придется новую комедию начинать, — Полина берет Семена под руку.

— Привет! — машут они рукой рыбачку.

 

ГОРЬКИЙ ХЛЕБ ИСТИНЫ

{3}

(драма)

 

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

Любомиров Алексей Иванович — генерал-майор медицинской службы, 50 лет.

Ступакоа Иван Алексеевич — подполковник медицинской службы, 43 лет.

Вера Ступакова — его дочь, 19 лет.

Савинов Владимир Тарасович — лейтенант-разведчик, 25 лет (в эпилоге — ответственный работник министерства).

Марина Гордеевна — его мать, 70 лет.

Крикунов Степан Степанович — полковник медицинской службы, 35 лет.

Киреева Анна Ильинична — майор медицинской службы, 40 лет.

Гаркуша Полина — капитан медицинской службы, 25 лет.

Цаца Светлана Святозаровна — лейтенант медицинской службы, 25 лет.

Серафима — медсестра.

Рыжеусый — рядовой пехоты, 35 лет.

Лейтенант пиротехник Алеша — сын Савиновых, 18 лет.

Первый санитар.

Второй санитар.

Артюхов — майор медслужбы.

Действие происходит летом 1943 года где-то на Западном фронте. В прологе и эпилоге — 20–25 лет после войны.

 

ПРОЛОГ

Просторная гостиная. Современная мебель. Среди картин выделяется портрет Гагарина как примета времени. На видном месте увеличенная фотография Веры Ступаковой в форме медицинской сестры.

По гостиной нервно прохаживается С а в и н о в. Он в очках, в домашней куртке; заметно хромает — у него протез.

В кресле сидит со спицами в руках М а р и н а Г о р д е е в н а; она вяжет.

С а в и н о в (достает из кармана брюк монетку). Упадет гербом поступил наш Алеша, упадет решкой — не приняли. (Подбрасывает монету, затем поднимает ее с пола, рассматривает.) Решка!.. Неужели провалился?

М а р и н а Г о р д е е в н а. Другие отцы где-то хлопочут, кого-то просят, ублажают… А он монеткой играется, чтоб сына в институт приняли. Комедия…

С а в и н о в. Мама… Милая и дорогая наша Марина Гордеевна! Ты учила меня с самого детства: живи, сынок, честно, ходи на своих ногах… Но почему их так долго нет?

М а р и н а Г о р д е е в н а. Скоро будут… Успокойся, сынок.

С а в и н о в. Ладно, пойду продолжу свои мучения за письменным столом. (Уходит.)

В прихожей раздается звонок. Марина Гордеевна встает из кресла и через всю гостиную спешит открыть дверь. Скрывается за сценой. Слышен ее голос: «Да, да, это его квартира… Я его мама. Входите, пожалуйста. Шляпу и трость можно сюда… Прошу вас…»

Входят С т у п а к о в и М а р и н а Г о р д е е в н а. Ступаков (он при бороде и усах) держит в руках чемоданчик и газету, осматривается.

М а р и н а Г о р д е е в н а. Что сказать о вас Володе… э-э… Владимиру Тарасовичу?.. Он не говорил, что ждет кого-то…

С т у п а к о в. Простите… Мне очень нужно повидать его. Буквально на две-три минуты. Не больше…

М а р и н а Г о р д е е в н а. Вообще-то… Если вы с просьбой или жалобой, то Владимир Тарасович принимает только в министерстве.

С т у п а к о в. Нет-нет. Я не с просьбой… У меня только единственный вопрос к товарищу Савинову. И очень важный. (Развертывает газету.) Вот тут, в газете, его прощальное слово на панихиде по моему фронтовому коллеге… (Неожиданно замечает на стене портрет Веры. Замирает, потрясенный… Делает к нему шаг, другой, берется рукой за сердце.) Простите… Откуда у вас этот портрет?

М а р и н а Г о р д е е в н а (с удивлением). То есть как откуда? (Обеспокоенно.) А в чем, собственно, дело? Это… это… жена Воло… Владимира Тарасовича.

С т у п а к о в (тяжело опускается на стул, проводит рукой по глазам). Неужели такое сходство?.. (Опять присматривается к фотографии.) Не понимаю…

М а р и н а Г о р д е е в н а. Но в чем, собственно, дело?

С т у п а к о в. Это Вера…

М а р и н а Г о р д е е в н а. Да, это Вера… жена Володи…

С т у п а к о в (словно не слыша). Я храню дома такую же фотографию… Это моя покойная дочь!..

М а р и н а Г о р д е е в н а (уже строго). Простите, вы обознались… Это Вера Ивановна Савинова, жена моего сына… (Оглядывается.) Я вам сейчас позову Володю.

С т у п а к о в (останавливает ее). А как ее девичья фамилия?

М а р и н а Г о р д е е в н а. Девичья? (Припоминает.) Ступакова. Да, да… Вера Ивановна Ступакова.

С т у п а к о в (встает, нервно складывает газету). В таком случае позвольте представиться: Иван Ступаков!

М а р и н а Г о р д е е в н а. Вы — Ступаков? Вы отец Верочки? (Указывает на портрет.) Вы живы?!

С т у п а к о в (убито). Как видите… А ее нет… (Громче.) Ее нет!..

М а р и н а Г о р д е е в н а. Вы ошибаетесь! Она жива! Она сейчас придет!.. Боже мой, что же это такое? (Смотрит на дверь и зовет.) Володя!.. Володя!

В гостиную входит, прихрамывая, С а в и н о в. Снимает очки, напряженно вглядывается в бородатое лицо Ступакова. И вдруг, узнав, потрясенно отшатывается.

Ступаков растерян, ждет от Савинова каких-то слов…

С а в и н о в (строго). Вы?!

М е д л е н н о е з а т е м н е н и е.

 

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

 

Картина первая

Деревенская изба. Стекла в окнах крест-накрест заклеены полосками бумаги. За столом полковник медицинской службы К р и к у н о в начальник санитарного отдела действующей армии. На столе — документы. Раздается телефонный звонок. Крикунов снимает трубку.

К р и к у н о в. Да, я — «Сосна». Первый у аппарата… И я вас приветствую… Да, ведем разъяснительную работу среди командиров. А то на марше во время привалов забывают, что и медсестрам тоже надо по нужде… И это учтем… А вы в курсе, что погиб наш армейский хирург?.. Да, представили… Что? Уже назначен на его место?! Благодарю! А то без главного хирурга очень трудно… (Слышится грохот далекой бомбежки.) Алле! Алле!.. Опять обрыв. (В сердцах кладет трубку.)

Входит подполковник медслужбы С т у п а к о в.

С т у п а к о в. Разрешите?

К р и к у н о в. А-а, легок на помине, товарищ бывший начальник госпиталя! Заходи! (Встает навстречу Ступакову.)

С т у п а к о в. Здравия желаю, товарищ начсанарм! (Здоровается за руку.) Говорите, «бывший»?.. Значит, все-таки состоялось?

К р и к у н о в. Состоялось. Поздравляю! Приказ, наверное, уже в дороге… Получим и… подполковник Ступаков Иван Алексеевич торжественно вступит на пост главного армейского хирурга! Взлет немаленький! (Хлопает Ступакова по плечу.) Так что с тебя причитается. Не отвертишься!

С т у п а к о в. Согласен… Но только тогда, когда увижу приказ своими глазами. А то иной раз случается…

К р и к у н о в. Не сомневайся! Сейчас мне по телефону сказали: «Назначен на место погибшего новый главный!..»

С т у п а к о в (достает из полевой сумки документ). Ну а пока я еще начальник госпиталя. Вот завизируйте, Степан Степанович, нашу заявку на медикаменты… Там ждет мой человек с доверенностью… лейтенант Цаца.

К р и к у н о в (берет документ, садится за стол). Цаца, говоришь? Зови своего Цацу. (Читает.)

С т у п а к о в (приоткрыв дверь, зовет). Лейтенант Цаца!

Входит С в е т л а н а Ц а ц а, отдает честь.

Ц а ц а. Лейтенант медслужбы Цаца по вашему приказанию!..

К р и к у н о в (с интересом рассматривает молодую женщину). О-о, вот так Цаца!.. Ничего себе… (Затем что-то черкает в документе.)

Ц а ц а (встревоженно). Товарищ начсанарм, не сокращайте! Пожалуйста, не сокращайте! И не вычеркивайте! Там все учтено правильно, без излишеств.

К р и к у н о в. А если у вас больно велики аппетиты кое на что?.. А, товарищ Цаца? (Протягивает ей накладную.)

Ц а ц а. Нормальные аппетиты, товарищ полковник!.. (Придирчиво рассматривает накладную.) Разрешите идти?

К р и к у н о в. Если нет претензий, идите…

Ц а ц а. Претензии есть, товарищ полковник!

С т у п а к о в (настороженно). Какие еще претензии?!

Ц а ц а (шутливо). Холостяков в нашем полевом госпитале не хватает!

Ступаков досадливо морщится.

К р и к у н о в (смеется). А почему в заявке не указали?

Ц а ц а (косится на Ступакова). Да графы нет такой в бланке!

К р и к у н о в. Верно, графы такой нет… Да, но у вас же начальник госпиталя холостяк! (Указывает на Ступакова.)

Ц а ц а (кокетливо). Товарищу подполковнику нравится хирург товарищ Киреева. Так что он не в счет.

С т у п а к о в (сердито). Лейтенант Цаца, не болтайте глупостей!

Ц а ц а (невинно). Разве любовь — глупость?

К р и к у н о в. Да что вы! Если такой серьезный человек, как начальник госпиталя, любит…

С т у п а к о в (смущенно). Степан Степанович, помилуйте. Все это шутки… При мне в госпитале взрослая дочь!

К р и к у н о в. А это вот непорядок. (Улыбается.) Взрослую дочь надо замуж выдать. Верно?

Ц а ц а (весело). Верно! У Верочки и жених есть!.. Такой лейтенантик в команде выздоравливающих — пальчики оближешь!

С т у п а к о в. Лейтенант Цаца, прекратите нести вздор! Хватит!..

Ц а ц а. Есть прекратить и есть хватит!..

К р и к у н о в. Ну, почему же вздор?! (Весело потирает руки.) А по-моему, все правильно! Надо выдать замуж дочь, а потом женить и холостого отца!.. (Указывает на Ступакова.) Молодой, красивый — кровь с молоком!

С т у п а к о в. Я не холостяк, Степан Степанович, я вдовец.

Ц а ц а (посерьезнев). А я вдова! С сорок первого — уже более двух лет.

К р и к у н о в (продолжает игру). Тем более!.. Но как же тогда быть с хирургом Киреевой?

Ц а ц а. А она замужняя! Да и не по душе ей наш подполковник.

С т у п а к о в. Лейтенант Цаца!..

К р и к у н о в (улыбчиво). Не шуми, Иван Алексеевич! (К Цаце.) А разность ваших возрастов вас не смущает?

Ц а ц а. Нисколечко! (Указывает на Ступакова.) Очень даже хороший возраст. Зрелый!.. А после войны еще не такие возрасты пойдут в ход.

С т у п а к о в. Это уже совсем не смешно! Хватит!

Раздается телефонный звонок.

К р и к у н о в (берет трубку, но вначале говорит Цаце). Идите, а мы тут посовещаемся и примем решение.

Ц а ц а. А вы приказ напишите!

К р и к у н о в. Это мысль. (В трубку.) Да! Крикунов слушает!

Ц а ц а (отдает честь, поворачивается кругом и печатает шаг к выходу. У двери останавливается). А что?.. Почему бы мне и не вкрутить подполковника?.. Не так уж и стар он… А?.. (Уходит.)

К р и к у н о в (в трубку). Да, бомбежка оборвала линию… Не договорили. (Смотрит на Ступакова.) Хороша вдовушка!.. (Затем в трубку.) Это не вам!.. Да! Да! Я правильно понял: на место погибшего главного армейского хирурга назначен подполковник медслужбы Ступаков.

В это время доносится шум самолета и стрельба зенитных орудий.

Минуточку, не слышу!

Незамеченным входит генерал медслужбы Л ю б о м и р о в. Останавливается у порога и ставит на пол чемодан. Крикунов и Ступаков стоят к нему спиной. Шум самолета стихает.

Теперь слышу!.. Да, Ступаков, начальник лучшего госпиталя!.. Превосходный хирург! Что?.. Неправильно понял?.. Это почему?.. Какого генерала?..

Взволнованный Ступаков тоже подходит к телефону.

Зачем же вы мне, полковнику, посылаете в подчинение генерала?! На кой дьявол он мне?! На эту должность нужен работяга. Понимаете, работяга с золотыми руками и бычьим здоровьем, а не генерал!.. И все-таки я прошу и настаиваю назначить Ступакова!..

Любомиров, покачав головой, на цыпочках выходит из комнаты. Крикунов и Ступаков оглядываются на скрипнувшую дверь, с удивлением замечают чемодан.

Что за чертовщина?.. (Отвернувшись, в трубку.) Это не вам!.. Да я-то понимаю! Но чем выше чин, тем больше амбиции.

Слышится стук в дверь.

Войдите!.. (Затем снова в трубку.) Это не вам!..

Входит Л ю б о м и р о в. Его замечает только Ступаков и замирает в неестественной позе. Крикунов продолжает разговаривать.

Да! Конечно!.. Работяга нужен, с железным здоровьем! Чтоб по медсанбатам и медсанротам мотался! А генерал ваш будет в обнимочку с грелкой и, разумеется, с хорошей бабенкой отсиживаться в армейских тылах! (Ступаков не выдерживает, толкает Крикунова под бок. Крикунов, заметив Любомирова, умолкает, смотрит на него с изумлением. Опускает трубку. Оторопело.) Алексей Иванович?.. Не верю глазам своим!.. Какими судьбами, учитель? (С распростертыми руками идет навстречу.)

Л ю б о м и р о в (взяв под козырек). Товарищ начсанарм! Генерал-майор медицинской службы Любомиров прибыл в ваше распоряжение на должность главного армейского хирурга!.. Что, расстроены?

К р и к у н о в. Вы?! В мое распоряжение?.. С ума можно сойти!..

Л ю б о м и р о в. Зачем же? Потому, что вам обязательно нужен товарищ Ступаков? (Кивает на Ступакова.)

К р и к у н о в. Нам главный хирург нужен… Ждем его как соловей лета! Тем более что лето для немцев будет очень жарким. (Отводит от Ступакова виноватый взгляд.)

Л ю б о м и р о в (смеется). Слышал, как ждете. (Здоровается за руку). Ну, здравствуйте, Степан Степанович! (Обнимаются.) Рад вас видеть, дорогой мой полковник, в веселом здравии и блеске славы. (Кивает на грудь Крикунова, где поблескивают два ордена Красной Звезды. Такие же ордена рядом с орденом Ленина на груди Любомирова.)

К р и к у н о в. Не нахожу слов!.. В нашей армии сам Любомиров! Но как это понимать: бросили в Москве клинику, кафедру — и на фронт?

Л ю б о м и р о в. Э-э, голубчик, я уже третий год по фронтам кочую. (Направляется к Ступакову.) А сейчас из госпиталя, после ранения под Киевом. (Подает Ступакову руку.) Здравствуйте, Иван Алексеевич!

С т у п а к о в. Здравия желаю, Алексей Иванович!

Л ю б о м и р о в. Когда мы расставались, вы, помнится, были в чине капитана. Значит, наука пошла на пользу?

С т у п а к о в. Так точно, товарищ генерал!

Л ю б о м и р о в. «Так точно» — в медицине понятие приблизительное.

С т у п а к о в. Эти годы пошли мне на пользу.

К р и к у н о в (изумленно). Да я вижу, вы тоже знакомы?!

С т у п а к о в. Я обязан генералу Любомирову тем, что он в сорок первом послал меня с фронта учиться на курсы… А потом… вот… я стал начальником госпиталя.

Л ю б о м и р о в. А сейчас метили на пост главного хирурга армии… Но все-таки надо иметь мужество отказываться от должностей, которые вам не по силам. Важно быть на своем месте, товарищ Ступаков. В ваших же интересах. Ведь война достигла апогея.

Крикунов слушает пораженно.

С т у п а к о в (сухо). Я не привык отказываться от трудных заданий, особенно когда впереди тяжелые сражения.

Л ю б о м и р о в. Главный хирург — это не задание… Это призвание… И при этом высочайшее… Это, не забывайте, человеческие жизни! Тысячи жизней!

За сценой слышны сигналы машины.

С т у п а к о в (строго официально Крикунову). Товарищ начсанарм, мне пора! Разрешите идти?

К р и к у н о в (бросает вопросительный взгляд на Любомирова). Пожалуйста, идите.

С т у п а к о в, щелкнув каблуками и отдав честь, не глядя на Любомирова, выходит.

Н а п р я ж е н н а я п а у з а.

Л ю б о м и р о в (присаживаясь на табурет). Так, говорите, ждали как соловей лета? (Посмеивается.) Ну а как же все-таки насчет грелок и бабенки?

К р и к у н о в. Помилуйте, Алексей Иванович! Откуда же мне было знать, что разговор идет о вас? Подумал, раз хирург в генеральском чине…

Л ю б о м и р о в. Значит, обязательно старая калоша?

К р и к у н о в. Ну, не совсем так, но все же… А как понять вашу строгость к Ступакову?

Л ю б о м и р о в. Да, конечно, у меня возраст, к сожалению, действительно не юношеский. Что поделаешь… Только женщины стараются, чтобы река их жизни после тридцатилетия потекла вспять…

К р и к у н о в. При чем тут возраст? А ваши знания, опыт, ваше имя! Помните, как вы когда-то говорили нам, студентам вашим: «Не тот стар, кто далек от колыбели, а тот стар, кто близок к могиле»? Моя бы власть, я ваши погоны увенчал бы полным комплектом звезд!.. Алексей Иванович, я не понял, что здесь у вас со Ступаковым произошло…

Л ю б о м и р о в (посмеивается). Потом поймете… В мире медиков, ну… еще, может, писателей, художников вообще можно бы обходиться без званий… Я уверен: истинную одаренность не обозначить никакими чинами, если речь идет не о ступенях армейского подчинения. Ну, разве вашему скальпелю нейрохирурга поможет полковничий или генеральский погон?..

К р и к у н о в. Золотые слова!.. А помните, Алексей Иванович, как вы с кафедры говорили о трех главнейших профессиях на земле?

Л ю б о м и р о в (улыбается). Если говорил в пору молодости, то, наверное, пересказывал чужие мысли. Впрочем, от повторения истина не стареет, и Парнас давно опустел бы, если б прогнали оттуда подражателей.

К р и к у н о в. Я подобного не встречал. Чайку с дороги? Или, может, коньячку?

Л ю б о м и р о в. Давай с чайку начнем. С удовольствием чайку выпью.

К р и к у н о в (ставит на стол маленький самовар, берет полешко и неторопливо начинает откалывать ножом щепки). Помню, вы говорили тогда, что есть три высочайшие профессии. Первая — профессия матери, которая дает человеку жизнь; вторая — учителя, который учит его; и наконец, врача…

Л ю б о м и р о в. Ну, это все — дважды два, Степан Степанович… К тому же добавлю, что материнство из всех трех — это самое главное, возвышенное, беспредельное… Это любовь, которая творит и созидает… Да и само материнское сердце есть гениальнейшее творение любви… Человек же вообще, со всем его внутренним миром, есть бесценный продукт любви материнского сердца. Нам, медикам, это особенно надо помнить, иначе мы постепенно превратимся в… Ступаковых.

К р и к у н о в. Алексей Иванович, не томите! Вы что-то о нем знаете?

Л ю б о м и р о в (помолчав). Да… Благодаря Ступакову я у вас… Прослышал в сануправлении фронта, что Ступакова назначают главным армейским хирургом, умышленно помешал. На его место попросился, тем более, что действительно наступает время, когда мы погоним немцев с нашей земли.

К р и к у н о в. Да я ваш приезд как великую честь и небывалую удачу принимаю!

Л ю б о м и р о в. В сорок первом мы со Ступаковым работали вместе. Вернется он из поездки по частям армии и садится за докладные… Такого, бывало, понапишет о своих коллегах, о положении в госпиталях, в медсанбатах, санотделах дивизий!.. Стервец! Ну, если тебе так нравится быть тигром, леопардом, то имей смелость терзать открыто! Не доноси на коллег, а скажи им на месте, помоги!.. А он еще возьмет да тайком отнесет копию докладной в особый отдел.

К р и к у н о в. Странно… На Ступакова это вроде непохоже!

Л ю б о м и р о в. Вы Михайлова из нашей военно-медицинской академии помните? На одном совещании в санотделе он назвал этого Ступакова «собирателем жучков». (Смеется.) Что сие значит, я, право, не знаю, но почему-то запомнил. И еще запомнил: «У вас сердце не в груди! Оно у вас под пряжкой ремня!» Это опять Михайлов Ступакову. С трибуны!

К р и к у н о в (посмеивается). Узнаю майора Михайлова! Кстати, он сейчас командир медсанбата нашей седьмой гвардейской.

Л ю б о м и р о в. Достойный человек!.. Так вот, о Ступакове. Однажды звонит мне начальник особого отдела. Ваш Ступаков, говорит, в превратном свете информирует нас о состоянии медико-санитарной службы в армии. Внушите капитану, пусть поответственнее относится к бумаге и судьбам людей… Да, заведомое подозрение — суть благоразумия подлеца…

К р и к у н о в. Странно… Неужели я так ошибся в нем?..

Л ю б о м и р о в. До смерти не прощу себе, что покривил душой и послал его на курсы переподготовки… Хотел избавиться… Подписал положительную характеристику на него… Добрячок… (Качает головой.) Вот от таких добрячков и рождается зло на земле. Во все времена…

К р и к у н о в. Алексей Иванович, а может вы преувеличиваете? Из его госпиталя — ни одной жалобы!

Л ю б о м и р о в. Даже царям преподносит урок безмолвие народа. А вы — нет жалоб из госпиталя…

К р и к у н о в. Но ведь производит впечатление умного и дельного человека. Недавно мы обсуждали план медико-санитарного обеспечения предстоящей операции. Так Ступаков камня на камне не оставил от, казалось, оправдавшей себя системы головного эвакопункта! (Бросает щепки в трубу самовара.)

Л ю б о м и р о в (поражен). То есть как? Без хирургии на передовой?

К р и к у н о в. Очень убедительно обосновал, что выдвигать общехирургические госпитали вперед, к самым медсанбатам, и создавать передовые хирургические отряды совершенно непрактично.

Л ю б о м и р о в. Степан Степанович!.. Только опытность есть доказательство доказательств!.. И вы согласились?

К р и к у н о в. Да…

Л ю б о м и р о в. Но ведь одно дело оперировать через какой-нибудь час, ну, через два после ранения. Другое — через сутки… (Нервно ходит.) Вот так новость: отказаться от головного эвакопункта! Да это преступление!.. Покажите мне карту с расположением наших медучреждений.

К р и к у н о в (развертывает на столе карту). Прошу! Полная картина на всем участке нашей армии.

Л ю б о м и р о в (рассматривает карту). Где госпиталь Ступакова?

К р и к у н о в (указывает пальцем). Вот здесь.

Л ю б о м и р о в (после паузы). Я так и знал!.. Думаю, что Ступаков просто трус. Конечно же, при этой дислокации ему лично придется возглавить подвижной хирургический отряд. А делать операции под обстрелом он не любит. Я это знаю.

К р и к у н о в (раздувает огонь в самоваре). Алексей Иванович… Но ведь с ним согласились и наши штабисты… Ступаков открыто выступил против шаблона. И мы его мнение разделяем. Это действительно придумано в тиши кабинетов без учета тяжких фронтовых условий — обстрелов, бомбежек, вражеских прорывов. Ступаков даже заявил, что лично знает автора головных полевых эвакопунктов. Говорил (смеется)… какая-то бездарная тыловая крыса, которая ни в хирургии, ни в организации медицинской службы на фронте ничего не смыслит.

Л ю б о м и р о в (поднялся). Эта, как вы изволили выразиться, тыловая крыса… перед вами, товарищ полковник… (Картинно поклонился.) Да, именно лично по моему предложению во время наступательных операций часть госпиталей стали выдвигать ближе к передовой…

К р и к у н о в (крайне растерян). Простите, Алексей Иванович… Простите…

Затемнение

 

Картина вторая

Лесная поляна, за которой виднеются в лесу палатки полевого госпиталя. На краю сцены, рядом с искореженным осколком деревом, вход в штабную палатку; недалеко от входа — грубо сколоченный стол и скамейка.

На сцену выходит С в е т л а н а Ц а ц а. На рукаве у нее красная повязка дежурного по госпиталю, на боку противогаз. Она останавливается, достает из сумки противогаза зеркальце, смотрится в него, кокетливо поправляет выбившуюся из-под пилотки кудрявую прядь.

Ц а ц а. А вы, лейтенант Цаца, действительно «ничего себе»… Как сказал начсанарм. (Вздыхает.) Эх, если б так сказал Ступаков! (Задумалась.)

Мимо торопливо, почти бегом, спешит В е р а С т у п а к о в а. Увидев Цацу, замедляет шаг, отдает честь.

Куда ты, Верочка?

В е р а (останавливается). Володю Савинова ищу. Вы не видели?

Ц а ц а. Лейтенанта Савинова?

В е р а. Для кого лейтенант, а для меня он — Володя.

Ц а ц а. А ты знаешь, что его завтра выписывают? И твой Володя тю-тю!.. На передовую!

В е р а. Вот только сейчас узнала… Все это так неожиданно…

Ц а ц а (с любопытством). Неужели отпустишь одного?

В е р а. Он не хочет, чтоб я с ним в полк на передовую ехала. А отцу и говорить боюсь… Но я все равно убегу!

Ц а ц а. Умница, умница, Верочка! Такие парни, как Володя, в холостяках не засиживаются.

В е р а (глядя в сторону). Да я не только из-за Володи!.. Не могу больше сидеть под крылышком у отца. Или на передовую, или в другой госпиталь переведусь. Хватит!

Ц а ц а. Так в чем же дело?! Выходи замуж — и вдвоем с Володенькой в полк!

В е р а (тише). Володя тоже предлагает пожениться. А я боюсь отцу говорить. Он же горячий, вы знаете. Убьет!

Ц а ц а (улыбнувшись). Тоже мне, героиня! Передовой не боится, а перед отцом трусит! Девчонка ты еще совсем! Будь посмелее, посамостоятельнее!

В е р а. Мне все-таки жалко папу.

Ц а ц а. А себя тебе не жалко?! А Володю? А любовь свою? А меня?.. (Спохватилась.) Ты меня послушай!.. Я дело советую: поженитесь тайком, а потом отцу и скажешь.

В е р а. Как это — тайком?!

Ц а ц а. Очень просто! Делается это так… (Вдруг что-то замечает за сценой.) Воздух! Вон отец твой с Киреевой!.. (Хватает Веру за руку, и они убегают.)

На сцене появляются С т у п а к о в и майор медслужбы К и р е е в а с папкой в руках.

С т у п а к о в. Что ж, торжествует закономерность: слабый… уступает… сильному! Подполковник уступил генералу…

К и р е е в а. Любомиров в хирургии действительно звезда первой величины. В сравнении с ним, извините, мы с вами, да и не только мы, проигрываем. Это же счастье, что его к нам прислали.

С т у п а к о в. Он ваш бывший педагог, поэтому вы так судите. Но разве я не справляюсь на посту начальника госпиталя? Или вы — на посту ведущего хирурга?

К и р е е в а. Справляемся. (Усаживается за стол, раскрывает папку и рассматривает какие-то бумаги.) Особенно вы… Так поставили себя… (С иронией.) Прямо позавидуешь!

С т у п а к о в (не замечает иронии Киреевой). Я привык на все смотреть философски. (Прохаживается по сцене.) Я никогда не забываю, что жизнь — это большой спектакль, необозримая и бесконечная драма. В ней каждому из нас, как актеру на сцене, надобно превосходно, с полной отдачей сыграть ту роль, которую ему преподносит госпожа судьба, его величество случай.

К и р е е в а. Не знаю, Иван Алексеевич, насколько вы собирались (с нажимом) и г р а т ь роль главного хирурга армии, но роль начальника госпиталя я бы вам посоветовала играть перестать. Надо им просто быть.

С т у п а к о в. Нет, вы не правы… Если ты волей судьбы стал трубочистом, внуши всем, что ты самый лучший в мире, самый первый трубочист! Это старая притча. А притчи, как известно, плоды опытности всех народов и здравого смысла всех веков.

К и р е е в а (с усмешкой). А если ты стал генералом, значит, заботься, чтобы тебя обязательно считали талантливым полководцем…

С т у п а к о в. Только так! Не хватает таланта — притворись, что он у тебя есть!..

К и р е е в а. Но ведь притворство — это, извините, ложь, очковтирательство.

С т у п а к о в. А вам известно такое понятие, как святая ложь, ложь во имя человека?.. Ну, представьте себе, Анна Ильинична, что мы… попали во вражеское кольцо. Никто не знает, где выход. Я генерал, но и я не знаю. И вдруг заявляю: я знаю где! Всем — за мной!.. И представьте себе, мы выходим из окружения…

К и р е е в а. А если не выходим?

С т у п а к о в. Может случиться и такое. Но зато я подал людям надежду. Надежда, как известно, питает мужество, побуждает к действию. Мужество и деятельность превращаются в силу, и рождается хоть какая-то, небольшая, призрачная, но все-таки гарантия успеха. Согласитесь, это лучше, чем ничего!

К и р е е в а (размышляет). Интересно, интересно… Извините, Иван Алексеевич, но я по праву женщины. Вот вы хороший хирург… (Лукаво.) Не выдающийся, конечно, как Вишневский или Любомиров, но все же хороший. (Он кивает головой в знак благодарности.) Скажите, вы, как начальник госпиталя, как руководитель коллектива, о чем вы больше заботитесь — о том, чтобы лучше всматриваться в души людей или чтобы самому эффектнее выглядеть в их глазах?

С т у п а к о в (с усмешкой). Анна Ильинична, не добавляйте в молоко уксус! Я знаю, что вы всегда мыслите оригинально…

К и р е е в а. Но оригинальность не всегда превосходство.

С т у п а к о в (обрадованно). Это что? Самокритика?

К и р е е в а. Нет. (Посмеивается.) Я просто ощутила опасность быть правой в тех вопросах, в которых не право мое начальство.

С т у п а к о в (вынужденно хохочет). Не зазорно быть покорным. (Заглядывает ей в глаза.) У вас очень меняется лицо, когда вы язвите! Не замечали?

К и р е е в а. Человеческое лицо — самая занимательная поверхность на земном шаре.

С т у п а к о в (весело). Ну и ну… С вами спорить — все равно что на минном поле собирать грибы. Как в той поговорке: ешь мед, да берегись жала…

Торопливо входит лейтенант медслужбы С в е т л а н а Ц а ц а.

Ц а ц а (прикладывает руку к пилотке). Товарищ подполковник… (Кокетливо.) Вас просят к телефону.

С т у п а к о в (сердито). Не начальник санотдела?

Ц а ц а. Нет… Начальник… банно-прачечного отряда.

Ступаков досадливо морщится и уходит.

(С наивностью смотрит на Кирееву.) Анна Ильинична, а вот правду говорят, что если у вдовца взрослая дочь, то он не может жениться, пока дочь замуж не выйдет?

К и р е е в а. Не знаю, Света. Не слышала такого. А к чему это вы?

Ц а ц а. Да так… Интересуюсь народными обычаями. В дневник записываю.

К и р е е в а (насмешливо). В таком случае не забудьте записать в дневник, что нельзя во время операции со стерильными руками пикировать под стол.

Ц а ц а (обиженно). А я что, виновата? Бомбы как засвистели!.. Я и сама не помню, как под столом очутилась.

К и р е е в а (встает, направляясь в палатку). Бомбы, Света, за километр упали. За километр. А операцию пришлось прервать, пока ты руки мыла.

Ц а ц а (останавливает ее). Ой, Анна Ильинична! Я и позабыла. Совсем! Вас же там ищут.

К и р е е в а. Кто?

Ц а ц а. Да разведчик этот… Лейтенант с орденами.

К и р е е в а. Савинов, что ли?

Ц а ц а. Ага, Савинов… (Таинственно.) Я что вам сказать-то хотела: он ведь влюбился…

К и р е е в а. В вас?

Ц а ц а. Да что вы?

К и р е е в а. Но не в меня же!

Ц а ц а. В Веру, в дочку начальника госпиталя.

К и р е е в а. Ну а я здесь при чем?!

Ц а ц а. Вы должны им помочь обвенчаться.

К и р е е в а (поражена). Я хирург, а не священник! Это во-первых, а во-вторых, какое венчанье, какая свадьба на фронте?!

Ц а ц а. Скоро конец войны. Многие женятся. А не помочь влюбленным грешно! Бесчеловечно!.. Помогите, а то Володю уже выписывают в полк.

К и р е е в а. Ну, чем помочь? Как?

На сцену выходит лейтенант С а в и н о в. Киреева и Цаца его не замечают.

Ц а ц а. Надо уговорить Ступакова. Мозги ему проветрить! Только вы это сможете.

К и р е е в а. Ну нет, увольте меня от этой миссии! Увольте! (Уходит в палатку.)

Ц а ц а. Анна Ильинична, миленькая! Я вам еще не все сказала! (Спешит в палатку вслед за Киреевой.)

С а в и н о в (один.) Ох, Вера, Вера… Что же ты со мной делаешь? Гибнет от любви боевой разведчик Володя Савинов на виду у всего фронта!.. Но как это, черт возьми, прекрасно!.. Я даже маме написал об этом — своей дорогой Марине Гордеевне. (Кружится.) Вера… Верочка… Какого цвета у вас глаза?.. Ласково-голубого… Олух! (Останавливается, хватается за голову.) До чего я дошел?! (Издевается над собой.) Какого цвета ее голос?.. Нежно-лунного… А какого цвета наша любовь?.. Идиот! Ведь с ума схожу!.. Боже мой!.. Все! Пропал!.. Растаял, как снежинка на ладони!

Вбегает В е р а. Увидев Володю, кидается к нему.

В е р а. Володя… У меня отчего-то сердце болит. И такой холодок в груди иногда… Будто я летаю высоко-высоко! В небе. И боюсь упасть, разбиться.

С а в и н о в. И я во сне часто летаю.

В е р а. Нет, это другое, совсем другое. (Тише.) А меня во сне видишь?.. Ну, хоть раз видел?

С а в и н о в. Знаешь, Веруша, вот как мы познакомились с тобой, так мне все время кажется, что я во сне. В каком-то нереальном, дивном сне. И страшно проснуться: вдруг ты исчезнешь?

В е р а. Нет, уж лучше ты просыпайся. Я теперь никуда от тебя не денусь… Никуда.

Целуются.

И с тобой теперь ничего не случится… Я буду всегда рядом… Да, а кто из нас все-таки поговорит с Анной Ильиничной?

С а в и н о в (шутливо-строго). По-моему, это уже ни к чему.

В е р а. Как это ни к чему? И с отцом моим поговорить, а по-военному согласовать надо… Да, а как же твоя мама? Она меня примет?

С а в и н о в. Моя милая Марина Гордеевна уже любит тебя, как и меня. Я ей целую поэму о тебе написал. В стихах.

В е р а. Прочитал бы…

С а в и н о в. Прочитаю как-нибудь. А что касается Анны Ильиничны, то, по-моему, мы опоздали. (С улыбкой кивает на палатку.) Там Светлана Святозаровна, кажется, уже ведет разведку боем.

В е р а (обрадованно). Правда?! Сегодня, пожалуй, самый подходящий день для свадьбы!.. На фронте затишье. Ни одна машина с ранеными не приходила. А палаточные все обработаны.

С а в и н о в. Самый момент прокричать «горько!». Только боюсь, укокошит меня твой отец. (Со смешком.) И вместо свадьбы будут похороны.

В е р а. Боюсь, боюсь… А еще разведчик, герой!.. (Притрагивается к груди Володи, где прикреплены орден Красного Знамени, медаль «За отвагу» и гвардейский значок.) В тыл к немцам ходить не боялся. Эх, если б я родилась мальчишкой!..

С а в и н о в (шутливо). Нет уж, нет. Не надо! Мальчишек и без тебя хватает. А вот такую девушку я встретил впервые и, кажется, голову потерял.

В е р а. Так тебе и надо, не шляйся по госпиталям!

С а в и н о в. Я в первый раз.

В е р а. Что в первый?! Голову потерял?

С а в и н о в. Нет, в госпиталь попал.

В е р а (кокетливо). А голову, значит, не первый?

С а в и н о в. Видишь же: на месте голова. (Что-то достает из кармана.) Смотри, что я сохранил… Это осколок из моего плеча… Я вот все о чем думаю: где-то в Германии на заводе отливали снаряд, потом везли его на восток… заряжали в пушку… стреляли… Осколок снаряда попал в меня… Я чудом остался жив, но… он привел меня к тебе. (Прячет в карман.) Будем хранить его.

В е р а. Не надо! (Обнимает Володю.) С таким трудом мы спасли тебя. Он так глубоко сидел… Надежды не было… Если бы не Киреева, не ее золотые руки…

С а в и н о в. И твои золотые руки. (Целует Вере руку.) Как они тут нужны.

В е р а (решительно). Нет, нет! Я все равно убегу на передовую!

С а в и н о в (тревожно). Вера, не вздумай! Я говорю серьезно… Скоро наступление. Тяжелые бои… Ты должна ждать меня здесь.

В е р а. Ну, конечно! Они готовятся к наступлению, а я, молодая, здоровущая, и торчи в тридцати километрах от фронта! Ну почему, почему я не могу быть вместе с тобой?!

С а в и н о в. Перестань!.. Ты как маленькая… Как романтичная девчонка. На передовой запросто убить могут!

В е р а. Будто тут не могут! Нас то и дело бомбят…

С а в и н о в. Ну и часто погибают?

В е р а. Случается. Ты же сам видел, как на прошлой неделе двоих наших схоронили.

С а в и н о в. Случается, Вера, и дуб ломается. А там… (Махнул рукой.)

В е р а. Извини, конечно, но думаю, что я знаю о войне побольше, чем ты. Я каждый день такое вижу… Смертные муки и смерть… И трупы таскаю… (Помолчала.) С тех пор как все наши — и мама, и брат, и бабушка — погибли в блокаде, я поклялась, что буду, буду на передовой… А сама торчу тут, возле отца.

С а в и н о в. Вера, сейчас не надо об этом!.. Лучше иди поговори с отцом о нас. А я поговорю с Анной Ильиничной.

В е р а. Ишь какой хитрый! Отец меня и слушать не станет. Сам иди к нему. А я пока отпрошусь у Анны Ильиничны с дежурства! (Хочет уйти.)

С а в и н о в (в нерешительности). А может, нам лучше вдвоем явиться перед его грозные очи?

В е р а (решительно). Эх ты! Ладно, сперва я одна с ним поговорю. Но ты сейчас же выпишись из госпиталя. Понял?.. Получи в штабе свои документы.

С а в и н о в. Понял! Чтоб подполковник Ступаков уже не имел надо мной власти? И не упек в штрафную роту?

В е р а. Умница… Вам пятерка, Савинов. А теперь идите.

С а в и н о в. Слушаюсь! (Обнимает и целует Веру.)

Из палатки выходят К и р е е в а и Ц а ц а. Они видят целующихся Веру и Савинова; Киреева отворачивается.

К и р е е в а (к Цаце). Я все поняла.

Савинов отрывается от Веры и убегает.

Продолжайте выполнять обязанности дежурного по госпиталю.

Ц а ц а. Слушаюсь! (Кидает многозначительный взгляд на Веру и уходит.)

В е р а (смущенно). Товарищ майор медицинской службы, разрешите обратиться?

К и р е е в а. А-а, новоявленная Дульцинея! Обращайся. (Садится на скамейку, оглядывается.) День-то сегодня какой тихий. На удивление. Даже сиренью пахнет.

В е р а. Точно, Анна Ильинична, пахнет… И с передовой ни одной машины нет…

К и р е е в а. Все ясно! И ты просишь, чтобы я освободила тебя от дежурства?

В е р а. Ага. (Обрадованно.) А как вы догадались?

К и р е е в а. По твоему серьезному, глубокомысленному выражению лица. (Смотрит строго, вопрошающе.) Ты давно любишь этого лейтенанта?

В е р а. Мне стыдно, Анна Ильинична!.. Но на войне день засчитывается за три.

К и р е е в а (вздыхает). Нет, любить никогда не стыдно. (Помолчав). Если, конечно, это действительно любовь.

В е р а (взволнованно). Действительно, Анна Ильинична! Знаете, как люблю!.. Ну вот… будто все вокруг совсем другим стало! И этот день, и лес… И люди совсем другие!.. И я другая!.. Ну… не знаю, как сказать. А он, Володя, такой славный!..

К и р е е в а. Какой?

В е р а. Ну, характер у него славный.

К и р е е в а (насмешливо). Характер… Девушки ни о чем так поверхностно не судят, как о характере своих женихов… А он-то тебя искренне любит?

В е р а. Ой, знаете, как любит!

К и р е е в а (смеется). Откуда же мне знать? Только имей в виду, если слишком умно говорит о любви, тогда еще не очень влюблен… Вот когда языка лишится… (Взмахнув рукой.) Ну, ладно, Дульцинея, освобождаю тебя от дежурства, а остальное уволь — не в моей власти.

В е р а (чмокает Кирееву в щеку). Спасибо, спасибо, Анна Ильинична! (Убегая.) Пойду скажу Володе.

К и р е е в а (смотрит вслед). Милая, славная девушка… Да пусть будет у тебя счастье…

Появляется С т у п а к о в.

С т у п а к о в. Ну, что вы, Анна Ильинична, скажете на такое: начальник банно-прачечного отряда спрашивает, нельзя ли сделать аборт его кастелянше на седьмом месяце беременности. По-моему, он сумасшедший! Я ему так и сказал: вы с ума спятили… А кто это так помчался?

К и р е е в а. Дочь ваша, Иван Алексеевич.

С т у п а к о в. Случилось что? (Берет со стола газету.)

К и р е е в а. Думаю, да. Случилось.

С т у п а к о в (разворачивает газету). А именно?

К и р е е в а. А именно — влюбилась.

С т у п а к о в. Серьезно?

К и р е е в а. Да, кажется, очень серьезно.

С т у п а к о в (не отрываясь от газеты). Прекрасно, прекрасно. В ее возрасте любовь — это песнь души. А душа, так сказать, куется в страстях и сомненьях… Важно только, чтоб чувство не ослепляло разум и объект был достойным.

К и р е е в а. Объект, как вы изволили выразиться, — прославленный разведчик. Может, приметили в команде выздоравливающих лейтенанта с орденом и медалью? Если нет — надо познакомиться. Хороший зять будет.

С т у п а к о в (испуганно отрывается от газеты). Что?! Как это зять?! Вы что? Все это серьезно?.. Нет, нельзя так шутить над отцом, у которого одна дочь и больше никого…

К и р е е в а (закуривает). Вы слепец, Иван Алексеевич. Дочь ваша светится от счастья как солнышко!

С т у п а к о в. Да вы шутите! Но… но она мне ни слова…

К и р е е в а. Истинное чувство всегда безмолвно.

С т у п а к о в (взволнованно). Какое может быть чувство? Война, кругом кровь льется!.. Сколько кладбищ уже оставил за собой наш госпиталь, да и каждый медсанбат.

К и р е е в а. Конечно, война не лучшая пора для любви. Но и она тут не властна.

С т у п а к о в (нервно ходит по сцене). Она же еще девчонка! Откуда вдруг все это? Здесь какая-то…

К и р е е в а. Родители последними замечают, когда их чада далеко уходят за порог детства.

С т у п а к о в. Нет, Анна Ильинична, ваши очки мне не по глазам. Все это пустое. Дочь у меня одна. И я в ответе за ее судьбу хотя бы перед памятью покойной жены.

К и р е е в а. Извините, Иван Алексеевич. Считайте, что я вам тут не советчица…

С т у п а к о в. А жаль… Я хотел бы…

К и р е е в а. Разрешите идти на обход?

С т у п а к о в. Что ж, идите, пора.

Киреева уходит.

(Сидит молча, затем раздраженно.) Любовь. Чувства. Зять… Черт знает что! (Барабанит пальцами по столу.) Зять хочет взять. Тесть любит честь… Тьфу!

Появляется В е р а, испытующе смотрит на отца. Тот поднимает голову.

В е р а (с робостью подходит к столу). Пап, я что-то хотела тебе сказать…

С т у п а к о в (строго). Я уже в курсе… Последним узнал. Но все-таки узнал. Прослышал, так сказать… (Встает, выходит из-за стола.) Что ж ты молчала? Я понимаю: молчание — золото. Но слово все-таки тоже благородный металл — серебро. Особенно в подобном случае.

В е р а. Пап, отнесись к этому серьезно.

С т у п а к о в (с притворством). А как же иначе?.. Когда речь идет о важных делах, я — воплощение серьезности.

В е р а. Пап… Мы с Володей… любим друг друга и решили…

С т у п а к о в. Ах, уже «мы», уже «решили»!.. Так зачем же тебе мое отношение? Когда умерла в блокаду твоя мама, я чудом разыскал тебя! Ты это знаешь. И знаешь, что, кроме тебя, у меня никого нет на всем белом свете! Я и на фронт взял тебя, чтоб ты не погибла в тылу от голода или чтоб с тобой не приключилось еще что-нибудь ужасное.

В е р а. Пап, ну я же вполне самостоятельная.

С т у п а к о в (в том же тоне). И если хочешь знать — ради тебя я проявляю излишнюю осмотрительность, стараюсь держать госпиталь подальше от передовой… А ты… ты недавно увидела человека… и уже готова на все… готова забыть об отце…

В е р а. Я не собираюсь о тебе забывать… А Володя лечился у нас полтора месяца…

С т у п а к о в. Полтора месяца? Как много?!

В е р а. В условиях фронта вполне достаточно.

С т у п а к о в. Для чего достаточно?

В е р а. Чтобы полюбить и узнать человека.

С т у п а к о в. Может, вначале узнать, а потом полюбить?

В е р а. Да, я так и хотела сказать.

С т у п а к о в. А может, еще надо удостовериться, что это и есть любовь?

В е р а. Он очень хороший, ты сам увидишь.

С т у п а к о в. Хороший?..

В е р а. И храбрый! И очень умный!

С т у п а к о в. Очень умный?.. Если он умный, так пусть оставит тебя в покое! Ему в полк! Тебе — за работу!

Появляется В о л о д я, издали прислушивается к разговору.

И не забывай. Тебе только девятнадцать! Впереди ждет тебя еще не одна увлеченность!.. И каждая будет казаться любовью.

В е р а. Пап, как ты можешь?!

С т у п а к о в. Запомни: парней много, а отец у тебя один! (В сердцах.) А если завтра его убьют?! Ты об этом подумала?

В е р а (испуганно). Не смей так говорить… Мы с ним уже… решили… пожениться!

С т у п а к о в (поражен). Что? Уже и свадьба? Ах, вот оно как! (Суматошно расстегивает ремень.) Я доведу тебя до ума!

В е р а. Пап, ты не прав! Ты сто раз не прав.

С т у п а к о в (снимает с ремня кобуру с пистолетом и сует ее в карман). Чем более не правы люди, имеющие власть, тем менее следует им говорить о том, что они не правы… И пока ты моя дочь…

В е р а. Папочка, ты не посмеешь!.. Я не маленькая!

С т у п а к о в. Ты моя дочь!.. И коль ты не понимаешь слов… я обязан исполнить свой родительский долг… (Замахивается на Веру ремнем.)

Володя подбегает к Ступакову и ловким движением отнимает и отшвыривает ремень.

С а в и н о в. Я не позволю!.. Не имеете права!

С т у п а к о в (в ярости). Что?! Нападение лейтенанта на подполковника?! Арестовать!.. Дежурный по госпиталю, ко мне!..

В е р а. Папа!.. Папочка!.. Родненький!.. Успокойся…

С т у п а к о в. В военный трибунал!.. Дежурный!

Вбегает лейтенант медслужбы С в е т л а н а Ц а ц а.

Ц а ц а. Товарищ подполковник! Дежурная по госпиталю лейтенант Цаца по вашему вызову!..

С т у п а к о в (указывает на Савинова). Арестовать! Составить протокол дознания за нападение на старшего офицера!

Ц а ц а (к Савинову). Лейтенант Савинов, вы арестованы!

С т у п а к о в. Можете считать, что он уже разжалован из лейтенантов! И принесите мне его документы!

В е р а. Папа, разве мы на тебя нападали?! (Плачет.)

Ц а ц а (с притворной серьезностью). Товарищ подполковник, я обязана записать в протокол дознания побудительные причины нападения… И указать фамилии свидетелей. (К Вере.) Вы будете свидетельствовать?

В е р а. Ничего я не буду! Володя защищал меня.

С т у п а к о в (остывая, поднимает ремень и подпоясывается). Теперь я вижу, какой он «умный» и «храбрый».

Ц а ц а. Ничего, трибунал разберется! (К Ступакову, с лукавством.) Так какие будут указания, товарищ подполковник?

С т у п а к о в. А ну вас всех к дьяволу! (К Вере.) Сейчас же на дежурство!.. Сами заварили кашу, сами расхлебывайте! (Уходит.)

Ц а ц а (к Вере и Савинову). Ну, что же вы?! Расхлебывайте!.. Зачем теряете время? (К Савинову.) Документы успел получить?

С а в и н о в утвердительно кивает и притрагивается рукой к карману гимнастерки; вопросительно смотрит на Веру, затем на Цацу.

Ц а ц а (оглядываясь). Там сейчас санитарный автобус отправляется в сторону передовой. Я скажу, чтоб обождал! (Убегает.)

С а в и н о в (взволнованно). Она права! В полк! Немедленно! За дезертирство на передовую судить тебя не будут! В мой полк!

В е р а. Вдвоем? В твой гвардейский?

С а в и н о в. Вдвоем! В гвардейский!

Вбегает Ц а ц а.

Ц а ц а. Автобус за шлагбаумом! Я предупредила!

В е р а. Володя… А меня не вытурят оттуда?

Ц а ц а. Не вытурят! Да бегите же!

Вера на прощанье порывисто обнимает Цацу.

С а в и н о в. Кто посмеет прогнать из полка жену гвардии лейтенанта Савинова?!

Занавес

 

Картина третья

Полковой медпункт на опушке леса. Среди деревьев — палатка, над ней флажок с красным крестом. Близ входа в палатку — рукомойник, носилки, бачок с водой, ящики из-под снарядов.

Слышны автоматные очереди, изредка воют мины, и где-то далеко слышны их взрывы.

Из палатки д в а с а н и т а р а выносят носилки с ранеными, направляясь на сцену. Вслед за ними выходит в белом халате и шапочке капитан медслужбы П о л и н а Г а р к у ш а.

Г а р к у ш а (санитарам). Если есть места, машину не отправляйте. Еще будут раненые.

Доносится серия взрывов.

Концерт продолжается.

Гаркуша моет руки под рукомойником, всматривается в даль, откуда слышится шум приближающегося автомобиля.

(Кому-то за сцену). Машину, пожалуйста, под деревья! Слышите?! Под деревья машину!

Г о л о с. Есть соблюдать маскировку!

Шум мотора.

Входит С т у п а к о в с немецким автоматом на груди и гранатами у пояса. Осматривается.

Г а р к у ш а (торопливо вытирает руки салфеткой, отбрасывает ее). Здравия желаю, товарищ подполковник!

С т у п а к о в. Приветствую вас, коллега. (Подает руку.) Начальник… полевого госпиталя Ступаков.

Г а р к у ш а. Гвардии капитан медслужбы Гаркуша!.. Чем обязаны?..

С т у п а к о в. Так… Прогулка по передовой, товарищ гвардии капитан…

Слышится стрельба.

Засиделись мы там, в тылу.

Г а р к у ш а. Неподходящее время для прогулок… У вас, наверное, есть претензии к первичной обработке раненых? Но у нас, знаете, порой такое тут творится… Просто рук не хватает.

С т у п а к о в. Да нет. Как раз сейчас претензий нет… (Пытливо оглядывается.) Посмотрим, как будет во время наступления.

Возвращаются с пустыми носилками д в а с а н и т а р а. Ставят их под дерево, а сами уходят в палатку. Ступаков провожает их взглядом.

Г а р к у ш а. Желаете осмотреть медпункт?

С т у п а к о в. Нет-нет… Насмотрелся… Скажите, пожалуйста, гвардии капитан…

Г а р к у ш а (подсказывает). Гаркуша…

С т у п а к о в. Скажите, капитан Гаркуша, на днях в ваш полк новенькие из медперсонала не поступали?.. Понимаете, я дочь свою разыскиваю.

Г а р к у ш а (с ухмылкой). Извиняюсь, товарищ подполковник, но это старый избитый прием: дочь, сестра, жена…

С т у п а к о в (смутился). Да ей же право! Я серьезно.

На сцене появляется В о л о д я С а в и н о в с автоматом за плечом и гранатными сумками на поясе. Увидев Ступакова, пятится. Гаркуша тоже делает ему предупреждающий знак. Савинов, не замеченный Ступаковым, прячется за куст.

Г а р к у ш а. У нас в медсанроте и на батальонных медпунктах много девушек. Кто именно вас интересует?

С т у п а к о в. Вы неправильно меня поняли… Дочь сбежала из госпиталя!

Г а р к у ш а. Недавно один капитан тоже разыскивал свою… сестру. Мы вызвали ее из батальона, а она, как увидела, и в слезы: «Прости, Коленька, я другого люблю. Встретила свое счастье».

С т у п а к о в (сердится). Ну, знаете!.. Мне не до шуток! И не думаю, что я похож на фронтового донжуана.

Г а р к у ш а (осматривает Ступакова). Да как вам сказать… Термин «пе-пе-же», то есть «походно-полевая жена», не я сочинила…

С т у п а к о в. Товарищ гвардии капитан, я ведь могу рассердиться и приказать!

За сценой слышится девичий голос: «Девочки, почта еще не приходила?..» Ступаков торопливо направляется за сцену. Савинов встревоженно смотрит ему вслед.

С а в и н о в (выйдя из-за куста). А где Вера? Она знает, что он появился?

Г а р к у ш а (вытирает платком лоб). Ну, лейтенант, и задал ты мне хлопот со своей Верой. Только этого мне еще не хватало! А где обещанные трофеи?

С а в и н о в (достает из кармана сверкающий пистолетик). Вот, прошу, дамский!.. Подполковник очень сердит?

Г а р к у ш а (берет пистолет). Стоящая вещь! Главное — нужная. Подполковник?.. О-о, как тигр!

С а в и н о в. А где Вера?

Г а р к у ш а (рассматривая пистолет). Нюхает порох твоя Вера в третьем батальоне.

С а в и н о в (встревоженно). А зачем вы ей разрешили?! Ей же нельзя под пули! Она ж не умеет!..

Г а р к у ш а (сердито). Не умеет — научится. Там медпункт накрыт залпом шестиствольного. Ничего не осталось. Вот и вызвалась… Кто-то же должен был идти. (Помолчав.) А что там за шум на участке третьего батальона?

С а в и н о в (опасливо оглядываясь в ту сторону, куда ушел Ступаков). На рассвете мы там вели разведку боем. А сейчас… Давно она пошла туда?

Г а р к у ш а. Утром еще пошла… А как там сейчас?

С а в и н о в. Немцы контратакуют. Будьте наготове.

Г а р к у ш а (удивилась). Можете не сдержать?!

С а в и н о в. Пока приказано не обнаруживать свои огневые позиции и не раскрывать огневые средства перед наступлением… Когда же она вернется?

Г а р к у ш а (нервно). Не знаю, не знаю!.. Но как же тогда продержаться, если не стрелять?

С а в и н о в. Пропустим в тыл и секанем с флангов… (Смотрит в сторону, куда ушел Ступаков.) Когда Вера вернется, предупредите ее об отце и скажите, что я с разведчиками в траншее. (Указывает.) На той опушке.

Опираясь на карабин, появляется р ы ж е у с ы й с о л д а т с забинтованной до самого паха ногой. Он бледен. Савинов смотрит в ту сторону, куда ушел Ступаков, пятится назад и, чуть не столкнув раненого, убегает.

Р ы ж е у с ы й (сердито смотрит вслед Савинову). Что за псих? Из медпункта, что ль, сбег?

Входит С т у п а к о в.

Г а р к у ш а (Рыжеусому). Вы угадали: у него мания преследования. (Осматривает повязку на Рыжеусом.) Кто и когда вас перевязывал?

Р ы ж е у с ы й. Да санитарка одна, в воронке. С час назад, сразу, как дерябнуло.

Из палатки выходят с а н и т а р ы. Один бросает из таза в яму груду окровавленных бинтов, второй забирает у Рыжеусого карабин, уносит за палатку.

Г а р к у ш а (Рыжеусому). Тогда потерпите до медсанбата. (Санитарам.) Заберите его в машину.

Р ы ж е у с ы й (хрипло). Там девчонку сейчас достают с нейтралки. Раненую. Может, попридержите транспорт?

С т у п а к о в. Какую девчонку?! (Прислушивается к стрельбе.)

Р ы ж е у с ы й. Медсестру… Из третьего батальона… Геройская девка!.. Кругом ревет все, я от боли благим матом кричу, а она знай волокет меня, верзилу, на плащ-палатке. И тоже ревет…

С т у п а к о в. А чего ж она-то ревет?

Р ы ж е у с ы й. Да страшно!.. Потом в воронку меня кувырнула, ну и перевязала… Худо-бедно, а перевязала. И тех, восьмерых, тяжелых, которых на повозках поперед меня повезли, тоже она выволокла. Просто герой девка!..

С т у п а к о в. Да, такое не каждому мужику под силу!

Г а р к у ш а (к санитарам). У нас все девочки молодцы. А что за санитарка? Из какой она роты, не знаете?

Р ы ж е у с ы й (он морщится от боли). Дьявол ее знает. Я не спрашивал. Красивенькая такая, брови как по шнурочку, командирский ремень.

Г а р к у ш а. Наверное, из пополнения.

Гремят недалекие взрывы.

С т у п а к о в (испуган). На медпункт соседнего полка я проеду от вас?

Г а р к у ш а. Да, по шоссе.

С т у п а к о в. А если не выбираться на шоссе? Его ведь простреливают.

Г а р к у ш а. Тогда налево за озерцом.

Опять слышен вой снаряда, взрыв.

С т у п а к о в (торопится). Ну что ж, честь имею. Желаю успехов! (Берет под козырек, уходит.)

Г а р к у ш а (отдав честь, к санитарам). Сразу видно: не кадровый военный. Ему проще было бы искать лейтенанта Савинова, так он нет медсестру ищет.

П е р в ы й с а н и т а р. Да-а, иголку в стоге сена! (Смеется.)

Г а р к у ш а (санитарам). Грузите его (указывает на Рыжеусого) и отправляйте машину, и сразу же на медпункт третьего батальона! Выносите всех, кого можно!

Подхватив Рыжеусого под руки, санитары уходят. Гаркуша смотрит вслед. На сцене появляются генерал Л ю б о м и р о в и полковник К р и к у н о в. Молча наблюдают за Гаркушей. Вдруг она замечает их, застегивает халат, принимает стойку «смирно».

(Взяв под козырек.) Товарищ генерал-майор!..

Л ю б о м и р о в (указывая на Крикунова). Вот полковнику докладывайте.

Гаркуша смешалась, умолкла, не может понять, почему при генерале она должна докладывать полковнику.

К р и к у н о в. Да ладно, не надо докладывать. Вы — полковой врач?

Г а р к у ш а. Так точно! Гвардии капитан Гаркуша!

К р и к у н о в (подавая руку). Начсанарм Крикунов. (Затем указывает на Любомирова.) А это наш новый главный армейский хирург.

Л ю б о м и р о в (здоровается за руку). Раненые поступали сегодня?

Г а р к у ш а (напряженно). Четырнадцать человек, товарищ генерал! Все отправлены в медсанбат. И судя по всему, еще будут.

Л ю б о м и р о в. Держите себя свободнее, товарищ капитан. Мы же медики.

Г а р к у ш а. Есть свободнее! Прошу садиться! (Придвигает два ящика из-под снарядов.)

Любомиров и Крикунов садятся. Крикунов развертывает на коленях топографическую карту.

К р и к у н о в. Пожалуйста: полная картина! Медпункты, медсанроты. Вот разгранлинии. Вот передний край. (Гаркуше.) Товарищ гвардии капитан, посмотрите, правильно нанесен ваш медпункт?

Г а р к у ш а (заглядывает в карту). Правильно: юго-западная опушка грушевидной рощи.

К р и к у н о в (Любомирову). Но вы меня сразили, Алексей Иванович, наметкой этапов медицинской эвакуации. Конечно, так легче бороться с шоком, раневой инфекцией и проще обеспечивать транспортную иммобилизацию переломов. Век живи, век учись.

Л ю б о м и р о в. Заблуждаются не потому, что не знают, а потому, что думают, что знают. Ну а что нам посоветует врач Гаркуша? Вы ведь в наступательных операциях участвовали?

Г а р к у ш а. Так точно! И не однажды.

Л ю б о м и р о в. Где, по вашему мнению, лучше располагать хирургические госпитали во время наступления — ближе к передовой или дальше?

Г а р к у ш а. Так точно, ближе, товарищ генерал!

Л ю б о м и р о в. Я не против краткости, коллега, но мне сейчас нужно от вас не «так точно», а определенное выражение мысли. Какой, по-вашему, принцип целесообразнее класть в основу плана медико-санитарного обеспечения наступательной операции?

Г а р к у ш а. Если при наступлении походные госпитали будут отставать, мы излишне загрузим дороги машинами с ранеными. И смертность от ран намного увеличится.

Л ю б о м и р о в. При этом еще надо учесть эффективность работы выдвинутых вперед хирургических отрядов… (Крикунову.) Ваш Ступаков боялся нарушения взаимодействия между медсанбатами и подвижным эвакопунктом?

К р и к у н о в. Да-да. Вот именно.

Л ю б о м и р о в. Все как раз наоборот. Легко убедить людей в том, чего они желают, еще легче в том, чего они боятся.

Шум боя доносится явственнее. Все настороженно прислушиваются.

Д в а знакомых нам с а н и т а р а вносят на плащ-палатке тяжело раненную В е р у. Еще д в о е — второго раненого. Опускают наземь. Любомиров и Крикунов с состраданием смотрят на раненых.

С а н и т а р. Вот она, та санитарка Из самого пекла выволокли ее. Очень тяжелое ранение. Море кровищи.

Г а р к у ш а (склоняется над Верой). Это наша Вера! Ох ты, господи! Ранение полостное… Нужно срочно оперировать. (Подходит к другому раненому, берет его руку.) А этому уже ничто не поможет… Умер. (Санитарам.) Унесите…

Санитары уносят умершего за палатку.

В е р а (тихо). Отвезите меня… в госпиталь… к отцу… Он спасет… Я не хочу… уми… рать…

Л ю б о м и р о в. Бредит?

Г а р к у ш а (в смятении). Нет, у нее действительно отец — начальник госпиталя.

К р и к у н о в. Какого госпиталя?..

Г а р к у ш а. Ступаков… Да он был тут недавно. В соседний полк поехал.

К р и к у н о в. Это дочь Ступакова?!

Л ю б о м и р о в (к санитарам). А ну давайте ее на операционный стол.

В е р а. Не надо… милый доктор… Только отец… Сообщите отцу… Он спасет… И Володе скажите…

Санитары уносят Веру в палатку. С ними уходит Крикунов. За сценой разгорается стрельба.

Л ю б о м и р о в (торопливо моет руки. Гаркуше). Стерильные перчатки у вас есть?

Г а р к у ш а. Для операции все наготове, товарищ генерал… Ах, Вера, Вера!..

Из палатки выходит К р и к у н о в.

К р и к у н о в. Алексей Иванович, откровенно скажу, надежды мало… Каждая минута дорога. Об отправке в тыл не может быть и речи… Не выдержит.

Шум боя за сценой усиливается. Вбегает лейтенант С а в и н о в с автоматом.

С а в и н о в (растерянно осматривает начальство. Затем к Гаркуше). Не вернулась Вера?

Г а р к у ш а. Вернулась.

С а в и н о в. Скорее снимайтесь и уходите! Немцы прорвали оборону!

К р и к у н о в. Как прорвали?.. Мы же собираемся наступать!..

С а в и н о в. Мышеловку немцам мы подготовили! Но не успели всех наших предупредить! Уходите за линию батарей! Быстро! Тут метров триста! Мы попридержим их! (Гаркуше.) Где Вера?! Почему вы молчите?

Из палатки выходят с а н и т а р ы.

Г а р к у ш а (санитарам). А ну, хлопцы, к бою!

С а н и т а р ы. Есть к бою! (Кидаются за палатку и тут же выскакивают с автоматами.)

Г а р к у ш а. В распоряжение лейтенанта!

С а в и н о в (санитарам). Бегом в траншею! Я сейчас!

Санитары убегают.

Л ю б о м и р о в (Гаркуше спокойно). Введите раненой морфий и кофеин.

Г а р к у ш а. Ясно. (Бросает взгляд на Савинова.)

С а в и н о в (к Любомирову). Что, Вера ранена?! (Кидается в палатку, за ним — Гаркуша.)

Через мгновение С а в и н о в выходит из палатки с окаменелым от горя лицом.

Л ю б о м и р о в. Кто она вам?

С а в и н о в. Жена! Это моя жена.

Л ю б о м и р о в (берется вместе с Крикуновым за пустые носилки). Держите немцев. Мы вынесем ее из опасной зоны и прооперируем. За исход не ручаюсь. Не те условия, да и ранение тяжелейшее…

Гаркуша и Крикунов из палатки выносят на носилках накрытую простыней В е р у. На этих же носилках, у ног Веры, — ящики с инструментами и стопка простыней. Савинов испуганно смотрит на Веру. Она узнала его.

В е р а. Володя… Береги себя… Я выживу… Береги себя.

С а в и н о в (наклонился над носилками). Верочка… Верочка, выдержи… Выдержи, милая… Я люблю тебя… Мы отомстим им, Вера!

Г а р к у ш а (Крикунову и Любомирову). Идите! Идите за мной!..

Все уходят. Савинов кидается туда, где идет бой.

С а в и н о в. Ребята, держись! Не пускай гадов!.. Сейчас там Веру будут оперировать!..

З а т е м н е н и е.

Внезапный взрыв и вспышка, которая выхватывает из темноты падающую лицом на землю фигуру Савинова.

С а в и н о в (кричит). А-а-а!..

Мечутся лучи прожектора.

Г о л о с. Лейтенанта Савинова убило! Взвод… Слушай мою команду-у!..

Занавес

 

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

 

Картина четвертая

В палатке Ступакова. На парусиновой стенке висит топографическая карта. Стол с бумагами и телефоном. Железная койка, тумбочка с графином, ящик-сейф.

С т у п а к о в, заложив руки за спину, нервно прохаживается по палатке. Остановившись у карты, водит по ней карандашом. Раздается телефонный звонок. Берет трубку.

С т у п а к о в. У аппарата… Кто?.. Простите, это какой Михайлов?.. А-а, как же, помню… Гора с горой не сходится… Михайлов, Михайлов… Я видел на дороге указатель «Хозяйство Михайлова». И в голову не пришло, что это именно ваш санбат… Пожалуйста, коль смогу… (Слушает.) Хах-ха… Раз аптека взлетела на воздух, значит, теперь у вас воздух целебный!.. (Холодно.) Понимаю, что не до шуток. Но извините, дорогой, у меня медикаменты по нормам, в обрез… Вот именно, даже на полдня заимообразно не могу… Мы ведь тоже под бомбами… Что поделаешь… Пожалуйста. (Кладет трубку.)

За входом в палатку слышится голос Киреевой: «Можно войти?»

Войдите!

Входит К и р е е в а.

Ну, удалось что-нибудь выяснить?

К и р е е в а. Светлана Цаца доказывает, что Савинов отбыл в запасной полк. А мне думается, что он на передовой, в своей седьмой гвардейской.

С т у п а к о в. Почему вы так полагаете?

К и р е е в а. Характер у него такой. Да и у дочери вашей, извините, тоже.

С т у п а к о в. Но я же там был! Облазил всю передовую, все медпункты. Неужели ехать опять?

К и р е е в а. Несерьезно и неблагородно… Силой вы ее не вернете! Натура у нее не такая.

С т у п а к о в. Ничего, привезу силой! И натуру ее приведем в порядок.

К и р е е в а. Лучше согласитесь на ее замужество. Письмо напишите. Пусть приедут вдвоем да хоть по-человечески фронтовую свадьбу сыграем. Ведь ребята-то какие!

С т у п а к о в. Неужели она стала его женой? Не уберег!.. Дите ж еще!

К и р е е в а. В ее возрасте я уже была мамой.

С т у п а к о в. Моя дочь — пе-пе-же. Ужас!

К и р е е в а. Странный вы человек, Иван Алексеевич.

С т у п а к о в. Пусть бы лучше конец света, чем такое падение! Какой позор на мою голову!

К и р е е в а. А если это любовь! Чистая и светлая! Это же их счастье. И мы не имеем права посягать на него!

С т у п а к о в (примирительно). Ну хорошо. Письмо ей я уже написал. А дальше что? Куда посылать?

К и р е е в а. Пошлите с письмом в седьмую… Ну, хотя бы Светлану Цацу! Она, если ей строго приказать, разыщет их!..

С т у п а к о в. Верно. Позовите-ка Цацу, прошу вас.

К и р е е в а. Сейчас. (Уходит.)

С т у п а к о в (делает несколько шагов по палатке). Не гнись, не гнись, Ступаков! Все в жизни поправимо, кроме смерти. Что же я ей там написал? (Подходит к столу, садится, читает написанное.) «…Сразила ты меня наповал… Сердце не выдержало… Лежу. Если не хочешь потерять отца, немедленно возвращайся. (Дописывает и говорит вслух.) И привози этого своего бандита. Раз все так случилось, будем справлять свадьбу». (Заклеивает письмо в конверт.)

Входит лейтенант С в е т л а н а Ц а ц а.

Ц а ц а. Лейтенант Цаца по вашему вызову!..

С т у п а к о в. Светлана Святозаровна, к вам огромнейшая просьба… Личная… Понимаете, личная…

Ц а ц а. Личная?.. Личную — с превеликим удовольствием, Иван Алексеевич!

С т у п а к о в. Берите машину и езжайте в седьмую гвардейскую… Где-то там Вера. Я знаю. Найдите и вручите это письмо. (Подает конверт.) И привезите. Живую или мертвую привезите!

Ц а ц а. Зачем же мертвую? Так не шутят… Но я знаю: она не согласится.

С т у п а к о в. Согласится. Тут все написано! И скажите, что я серьезно заболел… Я действительно плохо себя чувствую.

Ц а ц а (с притворным испугом). У вас нездоровый вид! (Решительно подходит к Ступакову, прикладывает ладонь к его лбу.) Очень нездоровый! И температура!.. (Обнимает за плечи, прижимается губами ко лбу.)

С т у п а к о в. Что вы?! Светлана Святозаровна!

Ц а ц а. Мне в детстве мама всегда так температуру мерила.

С т у п а к о в. Я же не ребенок!

Ц а ц а. Вы хуже ребенка… Вы, мужчины, как дети, беспомощны и безвольны. Вам даже тут, на войне, нужна женская забота и ласка. (Осторожно обнимает Ступакова за плечи.) Давайте я вас уложу.

С т у п а к о в. Не буду я ложиться! Я здоров! (Встает.)

Ц а ц а (поворачивает его к себе лицом). А температура?.. Может, я ошиблась?.. А ну… (Обнимает за шею, тянется губами будто ко лбу, но целует в губы.)

Ступаков пытается вырваться из ее объятий, но тщетно.

В палатку заходит медсестра С е р а ф и м а. Увидев обнявшихся, зажимает рукой рот, чтобы сдержать вскрик, и выбегает.

С т у п а к о в (вырвался из рук Светланы). Что это значит, черт вас возьми?! Что за ерунда?!

Ц а ц а. Я думала — температура… А вы… холодны, как снеговик.

С т у п а к о в. Я спрашиваю, что это за шуточки?!

Ц а ц а. Шуточки?.. Ничего себе шуточки!.. От таких шуточек (тихо) дети бывают.

С т у п а к о в. Что вы болтаете, лейтенант Цаца?! Как вам не стыдно?!

Ц а ц а. А что здесь стыдного?.. Я уезжаю на передовую, где, между прочим, стреляют… Буду искать там вашу дочь… Может, меня убьют… Вот и поцеловала. Вдруг мы последний раз видимся с вами.

С т у п а к о в (уже мягче). Светлана Святозаровна, что за глупости? Будем благоразумны.

Ц а ц а. Могли бы на прощанье и Светой назвать.

С т у п а к о в. Ничего не понимаю… Может, я действительно в бреду?..

Слышится голос Серафимы: «Светлана Святозаровна!..»

С е р а ф и м а заглядывает в палатку, лукаво смотрит на Светлану и Ступакова. Так как же с этими машинами?

Ц а ц а (вдруг вспомнив). Ой товарищ подполковник! Там пришли две машины с ранеными!.. Начальник сортировки спрашивает, как с ними быть.

С т у п а к о в (удивлен). Что значит «как быть»? Как всегда — в сортировку. Затем раненых в обработку.

С е р а ф и м а. Но раненые прямо с передовой. Почему-то медсанбат переправил их к нам без обработки.

С т у п а к о в. Вот так новость! Почему без обработки? Стоим в обороне, и такое нарушение инструкции! А если в машинах окажутся безнадежно отяжелевшие? Значит, повышение смертности в моем госпитале? И лучшие показатели отдавай, Ступаков, дяде?..

Ц а ц а. Выходит, что так. Берем чужие грехи на свою душу.

С т у п а к о в. Какой же это медсанбат позволяет себе такое безобразие?

Ц а ц а. Седьмой гвардейской дивизии. Михайлова.

С т у п а к о в. Михайлова?.. Опять этот Михайлов! У другого соринку в глазу видит, а сам… И я еще буду виноват, если заверну машины. (Задумался.) А представитель медсанбата сопровождает машины? Хоть объяснил бы, в чем там у них дело.

Ц а ц а. Нет. Представителя с ними нет.

С т у п а к о в. Нет? А машины уже на территории госпиталя?

С е р а ф и м а. Стоят за шлагбаумом.

С т у п а к о в (раздумывает, качает головой). Ха! Опять Михайлов скажет, что у Ступакова сердце не на месте.

Ц а ц а (поражена). А где ж ваше сердце?

С т у п а к о в. Оно у меня, по Михайлову, под пряжкой ремня! Ясно?

Ц а ц а (смотрит на Ступакова с испугом). Ну, вот видите! Я же говорила, что вы нездоровы.

С т у п а к о в (строго). Инструкция есть инструкция. И на фронте должен быть хоть элементарный порядок. Все!.. Машины не принимать! Идите!

Пожав плечами, Цаца подталкивает из палатки Серафиму. Они уходят. Ступаков продолжает шагать вдоль стола.

По его определению, я «собиратель жучков», и я же прими раненых не только без обработки, но и без объяснения причин… Шалишь, товарищ Михайлов! Ах да! Тебя бомбили!.. А ты что хотел, чтоб тебя одеколончиком поливали? На то и война!.. Ступаков может прощать обиды. Но оскорбления… никогда!.. Придумал же: сердце под пряжкой ремня!.. Понабирались там, в своей медицинской академии, притчей от Любомирова… И Анна Ильинична… Ну, ничего. Ступаков тоже не лыком шит. Мал барабанщик, да громок, мал золотник, да дорог!.. (Притрагивается рукой к губам.) Вот холера!.. Что все это значит?

Входит К и р е е в а с папкой в руках.

К и р е е в а. Извините, товарищ начальник, опять я. Есть новости.

С т у п а к о в. От Веры?!

К и р е е в а. Нет. Приказ о медико-санитарном обеспечении наступления. (Открывает папку.)

С т у п а к о в (угрюмо). Читайте. Исполнение приказов — суть нашей жизни на войне.

К и р е е в а. Тут надо с картой читать. Приказ о создании головного полевого эвакопункта. Наш госпиталь включается в его систему.

С т у п а к о в. Вот как?! Успел-таки Любомиров!

К и р е е в а. Я только суть. (Читает.) «Подполковнику Ступакову И. А. скомплектовать и возглавить подвижной хирургический отряд и вместе с госпиталем быть готовым к передислокации в район тылов тридцатого полка седьмой гвардейской стрелковой дивизии…»

С т у п а к о в (хмуро). Понятно. Все ясно.

К и р е е в а (с любопытством наблюдает за Ступаковым). Какие будут указания?

С т у п а к о в. Ну что ж… Приказ есть приказ.

З а т е м н е н и е.

Декорация первой картины. В кабинете Крикунова прибавилась еще одна солдатская кровать, аккуратно застланная серым одеялом.

У стола, на котором кипит самовар, сидят за чаем Л ю б о м и р о в и К р и к у н о в.

Л ю б о м и р о в. Мало о полковых медиках пишут наши фронтовые газеты. Солдат должен знать и верить: для его спасения наготове армия медицинских работников и целый арсенал медицинских средств. Это тоже важный моральный фактор.

К р и к у н о в. Пописывают больше о красивых санитарках да молодых врачихах.

Л ю б о м и р о в. И это надо. Надо, чтоб и об этой девушке написали. И орденом наградить ее надо! В одном бою вытащить столько раненых нешуточное дело! Все умоляла, дурочка: «Отвезите к отцу…» Еще бы чуть-чуть промедлили, и никто бы не спас.

К р и к у н о в. Всякое я видел на фронте, но чтобы такую операцию, как вы… вот так, на поляне, в лесу…

Л ю б о м и р о в. Сегодня, с вашего позволения, я съезжу в госпиталь к Ступакову. Посмотрю, как она себя чувствует, подскажу кое-что Ступакову… Интересно, как он встретит меня после того жесткого разговора?

К р и к у н о в. Ступаков воспитан, вежлив. Есть выдержка.

Л ю б о м и р о в. Вежливость отличается от доброты как позолота от золота.

Раздается телефонный звонок. Крикунов встает, берет трубку.

К р и к у н о в. Слушаю!.. Крикунов у телефона!.. (Закрывает рукой трубку, обращается к Любомирову.) Из санитарного управления фронта… (Опять в трубку.) Нет, нет! Мы все-таки остановились на системе головного эвакопункта!.. Виноват… Признаю… Я же нейрохирург, а не штабист!.. Буду только благодарен! Готов хоть сейчас передать!.. Что Ступаков?.. Алло! Алло!.. (Кладет трубку.) Что-то о Ступакове начал говорить, и обрыв. Конечно! (Прохаживается по комнате.) Какой из меня начальник санотдела? Я специалист по черепным и мозговым ранениям!

Л ю б о м и р о в. Но ведь у нас нигде сейчас не готовят ни начальников, ни главных. Приходится…

Слышен стук в дверь. Г о л о с и з с е н е й: «Полковнику Крикунову шифровки!»

К р и к у н о в. Иду! (Быстро выходит.)

Любомиров допивает чай, отодвигает кружку, затягивает ремень на гимнастерке, берет полевую сумку. Возвращается со вскрытым пакетом в руках К р и к у н о в.

К р и к у н о в. Вы послушайте, что пишет Ступаков!.. (Читает.) «С получением приказа о включении… так… так… Прошу разрешить дислоцировать госпиталь на два километра северо-западнее пункта, указанного в приказе, по соображениям условий транспортировки. Свои сомнения о системе эвакопункта снимаю полностью как ошибочные. Ступаков».

П а у з а. Любомиров и Крикунов озадаченно смотрят друг на друга.

Л ю б о м и р о в. Как бы я хотел, чтоб с его стороны все это было искренним.

К р и к у н о в. Алексей Иванович, поверьте мне… Ей-богу, он неплохой мужик!.. Может, по молодости делал глупости, а сейчас… Видите? (Потрясает шифровкой.) Так разрешим?

Л ю б о м и р о в. Разумеется, если для пользы дела.

К р и к у н о в. Что тут еще… (Развертывает вторую бумагу, молча читает, прикладывает руку к груди.) Алексей Иванович… невероятно! «В медсанбат майора Михайлова во время бомбежки прибыли две машины с ранеными. Ввиду невозможности обработки раненых их отправили в полевой госпиталь подполковника Ступакова… Госпиталь отказался принять раненых и завернул машины обратно… Многие раненые отяжелели, а трое наиболее тяжелых… скончались в пути».

Т я г о с т н а я п а у з а.

Л ю б о м и р о в (обессиленно опускается на табуретку). Там, во второй машине, была и Вера… Она была самая тяжелая…

К р и к у н о в (кидается к телефону, с яростью крутит ручку). Соедините с двадцатым!.. Шумилов? Позвоните в санотдел седьмой, а еще лучше прямо Михайлову!.. Да!.. Узнайте, кто завернул машины с ранеными?! Уже известно?.. Не может быть… (Медленно кладет трубку). Они проверили… Сам Ступаков…

Занавес

 

Картина пятая

Перевязочная палатка операционно-перевязочного блока полевого госпиталя. Столы для перевязок и легких операций, столики с инструментарием и растворами, шкаф с перевязочными материалами. Слева выход в лес, в глубине — задрапированный простынями переход в операционную палатку.

За столом для записей сидит в белом халате К и р е е в а, что-то пишет в журнале.

На переднем столе полулежит знакомый нам р ы ж е у с ы й с о л д а т. Медсестра С е р а ф и м а заканчивает перебинтовывать ему ногу.

К и р е е в а (закрывает журнал). Кажется, палаточные все обработаны.

Р ы ж е у с ы й. Скоро вам медсанбаты опять подкинут работенки. По всему видать — наступать будем. (Вздыхает.) А я уже отнаступался.

С е р а ф и м а. Давно пора. Уже одичали в лесу. Глаза свербят от того, что нельзя вдаль посмотреть. Простору хочется. (Заправила конец бинта, подает Рыжеусому костыль.) Пожалуйста, миленький, можете маршировать на здоровье. Но только поблизости.

Р ы ж е у с ы й. Отходили ноженьки по большой дороженьке. (Встает на костыли.) Гарантируете, что нога будет гнуться?

К и р е е в а. Зачем же ей гнуться? А?

Р ы ж е у с ы й (поражен). А как ходить?!

К и р е е в а. Для этого нога должна сгибаться, а не гнуться. На гнущихся ногах только пьяные ходят. А ты солдат.

Р ы ж е у с ы й. Не в лоб, так по лбу… А короче тоже не станет?

С е р а ф и м а. Тебе ее не укорачивали.

Р ы ж е у с ы й. А кто вас знает. Оттяпаете что-нибудь под наркозом, забинтуете, вроде так и было. А потом и не найдешь, с кого спросить!

К и р е е в а. Нам чужое не надо… Можем, правда, что-либо пришить дополнительно. Но только по знакомству.

Р ы ж е у с ы й (от удивления застыл). Как понимать? Внутрях пришить или… на поверхности?..

С е р а ф и м а (вступает в игру). Это кому что надо. Можно внутри, а можно на поверхности.

К и р е е в а. Да-да. У кого где не хватает.

Р ы ж е у с ы й (улыбается). Ну, будя!.. Так я вам и поверил.

К и р е е в а. А почему?.. Запчастей, к сожалению, в достатке. Что нам стоит?

Р ы ж е у с ы й (колеблется). У меня перед войной отрезали этот самый (пилит рукой по животу) пендицит… Может, есть смысл, пока я тут валяюсь в госпитале без толку, снова пришить его?

К и р е е в а. Никакого смысла!

Р ы ж е у с ы й. Это почему же?.. И был бы я опять при полном комплекте.

С е р а ф и м а. Он вам не нужен.

Р ы ж е у с ы й. Почему ж не нужен? Все, что от матери родилось с человеком, — все для чего-то ему нужно…

С е р а ф и м а. Много мороки… Резать надо, искать место, где он у вас был…

К и р е е в а. Размер подбирать…

Р ы ж е у с ы й. Я думал — он с «лимонку». А он тонюсенький. (Показывает мизинец.) Вот такой!

С е р а ф и м а. А тебе нужен покрупнее?

Р ы ж е у с ы й. Мне безразлично, лишь бы прирос!.. Но вы гарантируете приживание?

К и р е е в а. Вот чего нет, того нет. Никакой гарантии! (Смеется.) Наше дело портновское — нож и нитка. А далее сами старайтесь, чтоб приросло.

Серафима хохочет и вдруг умолкает. Входит С т у п а к о в в халате.

Р ы ж е у с ы й. Тьфу!.. А я-то заглотнул, как ерш… Разве такими вещами шутят?..

С е р а ф и м а. Шутке — минутка, а заряжает на час.

Р ы ж е у с ы й. Шутили рыбки на сковородке, да и заплясали. (Направляется к выходу, сталкивается со Ступаковым.) О! Я этого гражданина где-то недавность встречал!

С т у п а к о в. А-а, верно, верно! На передовой в седьмой гвардейской! Как нога? (К Киреевой.) Жаль, что я не успел к перевязке. Все-таки старые знакомые… Под огнем вместе побывали.

Р ы ж е у с ы й. Так, пожалуйста, повторим! (С готовностью направляется к столу.) Лишний глаз не помешает, а тем более мужчинский.

К и р е е в а (строго). Не надо больше рану тревожить. Идите.

С т у п а к о в. Вы бы послушали его, как там, под огнем, санитарки и медсестры работают. Вот где герои.

С е р а ф и м а. Он нам рассказывал о сестричке, что его выволокла. Молоденькая, говорит, брови в шнурочек.

Р ы ж е у с ы й. Это точно. Меня тянет, а сама ревет, как телка.

С т у п а к о в. Ну хорошо. Я вас не задерживаю. (К Серафиме.) Проводите раненого.

Серафима уходит вместе с Рыжеусым.

Из седьмой гвардейской ничего?.. Не звонила Света?

К и р е е в а (с усмешкой). Лейтенант Цаца для вас уже Света?

С т у п а к о в. Ох, любите вы пригоршнями ветер собирать. Виноват…

К и р е е в а. Нет, не звонила.

С т у п а к о в. Места себе не нахожу. И чувствую себя плохо. (Прижимает руку к сердцу.)

К и р е е в а. Так соскучились?.. Ну, выпейте рюмку коньяку — станет легче.

С т у п а к о в (пронзительно смотрит на Кирееву. После паузы). Да, кстати, напомнили. Чует мое сердце: новый армейский хирург вот-вот к нам нагрянет. И проверять меня Любомиров будет с особым пристрастием. Я уже обошел все отделения, дал указания. А вас, Анна Ильинична, как ведущего хирурга, попрошу, если старик появится, взять на себя организацию обеда. Но чтобы без излишеств, без спиртного… Старик не любит этого.

Слышен приближающийся шум самолета.

К и р е е в а. Что ж, так-таки и ни рюмочки?

С т у п а к о в. Помнится, Любомиров за обедом выпивал иногда шкалик спирта… Но то было зимой… Ну, поставьте немножко спирта. Для себя что хотите. А мне в графинчике чайной заварки, будто коньяк.

К и р е е в а. Зачем же обманывать? Просто скажите, что не пьете.

С т у п а к о в (с досадой). Завидую людям, которые имеют неограниченное влияние на ум женщин! И как это им удается?

К и р е е в а. Ладно, влияйте. Все будет сделано по-вашему. (Вздохнув.) Ну а если Любомиров попросит коньяку? Вы ему что, чаю нальете?

С т у п а к о в. Ладно, ставьте коньяк!

К и р е е в а. Но Любомиров, я полагаю, еще до обеда поинтересуется тем, как мы готовимся к наступлению.

С т у п а к о в. Я с закрытыми глазами могу доложить всю схему передислокаций, эшелонирования, транспортировки…

К и р е е в а. Надо бы встретиться с представителями санбатов да уточнить детали взаимодействия.

С т у п а к о в. Одному начальнику медсанбата я уже преподнес урок… Михайлову. Прислал он без обработки две машины раненых. Так я их завернул!

К и р е е в а (поражена). Завернули?! А может, медсанбат не мог.

С т у п а к о в. Как это не мог?.. Стабильная оборона, стоим на месте…

К и р е е в а. В иные времена середина считается ближайщей точкой к истине. Не дойдешь до нее — плохо, перейдешь — тоже плохо. Сколько же люди тратят времени и усилий ума на поиски середины… А вы будто и не утруждаете себя поисками… Вчера были противником головного эвакопункта, сегодня — уже сторонник. Инструкция требует в обычных условиях пропускать поток раненых через медсанбаты… Чтобы как можно быстрее оказывать помощь раненым… Эту же инструкцию вы обратили во зло для раненых…

С т у п а к о в. Ну, знаете! Это, извините, пустозвонство! (Смотрит в марлевое окошко.) Кто там в белых халатах прогуливается?! Вот разгильдяи! (Быстро уходит.)

Входит Л ю б о м и р о в. Увидев Кирееву, глядящую в марлевое окошко, замирает. Н а п р я ж е н н а я п а у з а.

Л ю б о м и р о в. Товарищ майор медицинской службы Киреева, почему не представляетесь армейскому хирургу?! К тому же генералу!

Киреева резко поворачивается. Мгновение радостно смотрит на Любомирова, кидается ему навстречу. Они замирают в объятиях, затем Киреева нежно целует Любомирова — в лоб, глаза, щеки. Вбегает С е р а ф и м а. Оторопело смотрит на эту встречу и тут же выбегает.

К и р е е в а. Я уже знаю, что ты к нам назначен. Почему ж не звонил так долго? У меня сердце изболелось!.. Сама хотела звонить или ехать разыскивать.

Л ю б о м и р о в. Один мой звонок тебе — и вся армия узнает, что ты моя жена. А в армии не полагается, чтоб у начальника в подчинении были родственники, а тем более жены, да еще такие красивые, как ты.

К и р е е в а. Глупости все это. А зачем же я тогда оставила себе девичью фамилию?

Л ю б о м и р о в. Чтоб моя фамилия не отпугивала от тебя ухажеров… А ну, сознавайся! Не завела себе тут поклонника?!

К и р е е в а. Их тут столько в команде выздоравливающих… Одного трудно выбрать. А ты не обзавелся?..

Л ю б о м и р о в. Присматривался, да лучше тебя не встретил.

К и р е е в а (смотрит с нежностью). А ты изменился, постарел за два года.

Л ю б о м и р о в. Зато ты цветешь. Молодец! Горжусь тобой.

К и р е е в а. Кажется, вечность тебя не видела. И даже не верится, что мы встретились.

Л ю б о м и р о в. Письмо мое из госпиталя получила?

К и р е е в а. Получила. (Печально.) Неужели ты не мог единственного сына своего не посылать на фронт? Достаточно нас двоих. Он же еще мальчик.

Л ю б о м и р о в (строго). Мы уже с тобой говорили об этом не раз. Война — народное бедствие. А у нас семья хирургов… Главный род медицинских войск на фронте. И он хирург…

К и р е е в а. Но ведь будущий… Ох, жестокий ты человек… Бессердечный… (Нежно.) Как я по тебе соскучилась. И наконец вместе.

Л ю б о м и р о в. Кажется, в молодости не любил тебя так, не тосковал… (Осматривается.) Ну, как ты тут?.. Найду непорядок — попадет тебе.

К и р е е в а. Не найдешь.

За сценой слышен голос Серафимы: «Возьмите носилки вдвоем!.. Вчетвером не пройдете!» Входит, пятясь, С е р а ф и м а. За ней д в а знакомых нам с а н и т а р а с медпункта Гаркуши осторожно вносят носилки. Раненый лежит лицом вниз, покрытый плащ-палаткой. Он изредка постанывает.

С е р а ф и м а. Они тащат его на носилках прямо с передовой. Больше двадцати километров.

Санитары с величайшей осторожностью ставят носилки на стол.

К и р е е в а. Привезти не могли? Шутят, наверное. (Вдруг узнает в раненом Савинова.) Володя?! Лейтенант Савинов?!

П е р в ы й с а н и т а р (встает на пути Киреевой). Осторожно, доктор! Тут мина! А он без сознания. Но жив — донесли…

К и р е е в а (поражена). Что за глупости?! Какая мина? Где?

В т о р о й с а н и т а р (устало). Немецкая. Из ротного миномета.

П е р в ы й с а н и т а р. Маленькая, как свеколка. Попала лейтенанту в бедро. Застряла и не разорвалась.

В т о р о й с а н и т а р. Трогать нельзя.

Л ю б о м и р о в (подходит к раненому. После минутного раздумья Серафиме.) Немедленно сюда пиротехника!

Серафима убегает.

П е р в ы й с а н и т а р. Поэтому и несли. В машине она бы при первом толчке бабахнула.

Любомиров осторожно щупает пульс на руке Савинова, открывает пальцем глаз.

В т о р о й с а н и т а р. Нам еще (указывает на Савинова) разведчики из его взвода помогли. Они там на улице.

П е р в ы й с а н и т а р. Лейтенант, когда был в сознании, говорил, что тут есть знаменитые хирурги — Ступаков и… Анна Ильинична Киреева.

Л ю б о м и р о в (к санитарам). Несите его в операционную. (Киреевой.) Готовь руки. И обнажай рану. К мине не прикасайся.

Санитары осторожно берут носилки с раненым, несут их вслед за Киреевой в соседнее операционное отделение. Там вспыхивает свет. На парусиновую стену четко проецируются тени. Мы видим, как раненого кладут на стол, как Киреева снимает с него плащ-палатку. Санитары на цыпочках выходят из операционного отделения и, пройдя перевязочную, покидают сцену. Любомиров, склонившись над умывальником, торопливо натирает стерильными щетками руки. Видно, как за парусиновой стенкой моет руки Киреева. Входят С е р а ф и м а и л е й т е н а н т-п и р о т е х н и к.

(Обливает раствором руки.) Посмотрите мину и сделайте заключение.

П и р о т е х н и к. Слушаюсь! (Уходит в операционную. Видна его тень, склонившаяся над операционным столом.)

Рядом с ним — Киреева. Она делает какие-то манипуляции.

С е р а ф и м а (начинает всхлипывать, говорить сквозь слезы). В лесу под Смоленском… санитар дядя Коля… поднял такую мину, чтоб отнести в сторону от палаток… (Плачет громко.) Мина в руках… взорвалась.

Л ю б о м и р о в (вытирает руки салфеткой). Ничего не поделаешь… Солдата надо спасать…

С е р а ф и м а. Он не солдат… Это гвардии лейтенант…

Л ю б о м и р о в. На операционном столе все солдаты!..

Входят К и р е е в а и п и р о т е х н и к.

П и р о т е х н и к. Товарищ генерал, мину трогать нельзя.

Л ю б о м и р о в. А что можно?

П и р о т е х н и к. Мина на «сносях»… Понимаете, при выстреле взрывное устройство приняло крайнее заднее положение… Теперь на боевом взводе. Мина не взорвалась случайно… Амортизация сыграла роль.

Л ю б о м и р о в. Все это теоретически. А практически?.. Какие есть шансы?.. И что бы ты сделал?

П и р о т е х н и к (растерянно). Я знаю, что мину трогать нельзя.

Л ю б о м и р о в. Ну, это теория.

П и р о т е х н и к. Ну, теория. А тронете — и взорвется… Это практика.

Л ю б о м и р о в. Солдата надо спасать… Тут тебе и теория и практика.

П и р о т е х н и к. Я отвечаю за мину…

Л ю б о м и р о в. А я за жизни… (Сурово.) Посмотрите, есть ли рядом щели в земле. Если удастся извлечь мину…

С е р а ф и м а. Щелей кругом много!

Л ю б о м и р о в (пиротехнику). Тогда вы свободны! (Киреевой.) Аня, как рана?

К и р е е в а. Кожу вокруг мины промыла и смазала йодом. Рану обложила стерильными салфетками. Ввела морфий и кофеин.

Л ю б о м и р о в. Пульс на голени и стопе прощупывается? (Надевает марлевую повязку.)

К и р е е в а (смутилась). Извините… Не проверила. (Тоже надевает марлевую маску.)

Л ю б о м и р о в. Прошу всех удалиться.

К и р е е в а (к Серафиме). Доложи начальнику госпиталя.

Серафима убегает.

Л ю б о м и р о в. Аня… А теперь уходи. Удались на безопасное расстояние.

К и р е е в а. Товарищ генерал! О чем вы говорите?! Я ведущий хирург госпиталя… Приказать удалиться вам я не имею права… Но спасать здесь раненого — это моя работа.

Л ю б о м и р о в. Аня… Аннушка… милая… Ведь все может случиться… Зачем же вдвоем?.. Умоляю тебя… Это не женское дело… Ведь у нас еще сын…

К и р е е в а. Алеша, нельзя тебе… Меня нетрудно заменить… Ты, может, один такой на весь фронт. Алеша… все будет хорошо. Я справлюсь… У меня руки не дрогнут. Уйди отсюда. Ну, прошу тебя, Лешенька… (В ее голосе звучит мольба. Она строго смотрит на Любомирова и идет в операционную.)

Любомиров медлит, смотрит ей вслед. Затем решительно направляется туда же.

Д л и т е л ь н а я п а у з а. На парусиновой стенке видны тени Любомирова и Киреевой, которые начинают операцию.

З а т е м н е н и е.

Палатка Ступакова. Декорация без изменений. С т у п а к о в стоит перед топографической картой и о чем-то размышляет. Потом подходит к столу и делает какую-то запись.

С т у п а к о в (размышляет вслух). Если они разрешат мне расположить госпиталь на два километра северо-западнее, а они, разумеется, разрешат, тогда Вера может не возвращаться… Санрота тридцатого будет работать в зоне моего передового хирургического отряда, и я прикажу командиру санроты, чтобы моя дочь…

Слышится топот, в палатку влетает взволнованная С е р а ф и м а.

С е р а ф и м а (задыхаясь, говорит сквозь слезы). Ой, товарищ начальник!.. Там принесли Володю!.. Страшно ранен!.. Трогать нельзя… А он чуть живой…

С т у п а к о в. Спокойнее, спокойнее, медсестра. Толком докладывайте… Раненые к нам каждый день поступают.

С е р а ф и м а. Так Володя ж, Володя! Гвардии лейтенант Савинов!..

С т у п а к о в. Савинов? Знакомая фамилия… Постойте! Тот самый! Из команды выздоравливающих?!

С е р а ф и м а. Да. С которым Верочка утекла!

С т у п а к о в (сурово). Почему истерика?! Вы что, до сих пор не видели тяжелых ранений?..

С е р а ф и м а. Его нельзя оперировать… Взорвется, и все погибнут…

С т у п а к о в. Кто взорвется?

С е р а ф и м а. Мина взорвется и всех поубивает…

С т у п а к о в. Какая мина?!

С е р а ф и м а. Немецкая… маленькая, как свеколка…

С т у п а к о в. Что за чушь? Где мина?!

С е р а ф и м а (причитая). В ем, в бедре у него застряла!.. Не разорвалась!.. Пиротехник сказал — поубивает всех, если трогать будут!

С т у п а к о в (трясущимися руками берется за графин, наливает в стакан воду, вначале пьет сам, потом протягивает стакан Серафиме). Мина в человеческом теле… Операция сопряжена с гибелью не только раненого… Надо посоветоваться… (Кидается к телефону, крутит ручку.) Алло!.. Соедините по экстренному с «Сосной»! «Сосна»?.. Девушка, немедленно главного!.. Главного армейского хирурга!.. Любомирова! Как нет?.. Это Ступаков говорит! К нам поехал?! (Кладет трубку, делает несколько шагов по палатке. Останавливается перед Серафимой.) Срочно ко мне Анну Ильиничну!

С е р а ф и м а (с удивлением). Так она ж его оперирует!

С т у п а к о в (вздрагивает). Она что, не соображает?! Погубит и себя и людей… (Бегает по палатке, позабыв о Серафиме, которая наблюдает за ним.) Спокойнее, спокойнее, Ступаков. Так… Значит, взялась за операцию, не спросив ни совета, ни разрешения… Сейчас нагрянет начальство, а в госпитале чрезвычайное происшествие… Анна Ильинична героически рискует жизнью, спасая прославленного разведчика, а начальник госпиталя хирург Ступаков спокойненько отсиживается в палатке… Красиво, ничего не скажешь… (Вдруг, словно впервые увидел Серафиму, останавливается перед ней.) Вы подтвердите, что доложили мне о мине после того, как началась операция?

С е р а ф и м а. Кому подтвердить-то… (Что-то соображает.) А-а, подтвержу! А чего ж, подтвержу, коли оно так и есть.

С т у п а к о в. Тогда бегите к пропускному пункту и, как только подъедет машина Любомирова, сразу же позвоните мне!

С е р а ф и м а. Так они уже приехали!

С т у п а к о в. Когда?!

С е р а ф и м а. Дак недавно. Приехали и целовались с Анной Ильиничной… А сейчас оба в операционной.

С т у п а к о в (ошеломленно). Дура-а!.. (Выбегает из палатки.)

З а т е м н е н и е.

Перевязочная палатка операционно-перевязочного блока. Декорация без изменений.

Сцена пуста. На парусиновой перегородке контрастно видны тени К и р е е в о й и Л ю б о м и р о в а, склонившихся над С а в и н о в ы м.

В перевязочную входит С т у п а к о в. Он в белом халате. Некоторое время наблюдает за ходом операции. За перегородкой вдруг что-то звякнуло. Ступаков в испуге отшатывается. Затем, овладев собой, нерешительно идет за перегородку.

Видно, как выпрямилась тень Любомирова. Слышен его голос: «Иван Алексеевич, прошу вас покинуть операционную…» Тень Ступакова неподвижна. Снова слышен голос Любомирова: «Я приказываю покинуть операционную!»

С т у п а к о в возвращается на сцену, как бы невзначай встает в безопасное место — за шкаф с перевязочными материалами.

Н а п р я ж е н н а я т и ш и н а.

Видно, как Любомиров отходит к столику с инструментами, что-то берет на нем… Вдруг — ослепляющая вспышка, грохот взрыва и… темнота.

После д л и т е л ь н о й п а у з ы слышны приглушенные звуки духового оркестра, играющего похоронную музыку.

Из з а т е м н е н и я — та же сцена; парусиновая перегородка порвана, иссечена осколками. На сцене один полковник К р и к у н о в.

К р и к у н о в (нервно прохаживается, оглядывая помещение). Зачем?! Зачем же они вдвоем?! Глупость какая! Непростительная глупость!

Входит С е р а ф и м а, отдает честь.

Где начальник госпиталя?

С е р а ф и м а. Подполковник Ступаков лежит у себя в палатке… Острый сердечный приступ… (Тише.) После похорон Анны Ильиничны…

К р и к у н о в. А где остальное начальство?

С е р а ф и м а. Замполит и начальник штаба поехали на место новой дислокации госпиталя. Говорят, наступать будем? Правда, что ль?

К р и к у н о в. Наступать будем. А госпиталь осевого направления обезглавлен… Как чувствует себя генерал Любомиров?

С е р а ф и м а. Плохо… Вся спина в осколочных ранах. Скрываем от него, что Анна Ильинична погибла. Сказали — в Москву на самолете отправили.

К р и к у н о в. А этот лейтенант… как его?.. Савинов?..

С е р а ф и м а. Без ноги остался… Это его на самолете-то, и отправили. А генерал Любомиров верит, что Анна Ильинична-то жива…

Г о л о с з а с ц е н о й. Серафима! Где ты запропастилась?.. Коляску в палатку генерала!

С е р а ф и м а (Крикунову.) Разрешите уйти? Это меня зовут… (Убегает, столкнувшись на выходе с майором Артюховым.)

А р т ю х о в (Крикунову). Майор медслужбы Артюхов! Представитель отдела кадров санитарного управления фронта.

Отдав честь, пожимает протянутую Крикуновым руку.

Не застал вас, товарищ начальник, на месте и вот решил следом…

К р и к у н о в. Какие-нибудь новости?

А р т ю х о в. Небольшая перестановка в руководстве. (Достает из полевой сумки пакет с приказом.) Вы лично назначены начальником фронтового нейрохирургического госпиталя… Поздравляю. Майор медслужбы Киреева назначена начальником этого госпиталя — вместо подполковника Ступакова…

К р и к у н о в (хмуро и будто безучастно). Майор Киреева погибла…

А р т ю х о в. Как?! Вроде в эти дни не бомбили…

К р и к у н о в. А Ступакова куда же?

С е р а ф и м а ввозит на коляске перебинтованного генерала Л ю б о м и р о в а. Их не замечают.

А р т ю х о в. Подполковник Ступаков на ваше место назначен начальником санотдела армии… На повышение пошел… Понравилось нашему начальству ваше представление на него… Да и прежняя лестная характеристика генерала Любомирова тоже в его личном деле…

К р и к у н о в (взрывается). Ступаков пойдет под трибунал, а не на повышение!

Л ю б о м и р о в (горестно). Не шумите, дорогой Степан Степанович… Все несчастья на земле происходят от нас, добрячков, от недостатка твердости… И еще от неумения смотреть в грядущее… В Москву не звонили? Как там моя Аннушка?

К р и к у н о в. Делается все возможное, Алексей Иванович… Сам Бурденко спасает…

Л ю б о м и р о в. Надеюсь, очень надеюсь. Ведь Николай Николаевич светило из светил. (Вздыхает. После паузы.) В сорок первом я думал, что спихнул Ступакова с рук. Думал, пусть другие укрощают его себялюбие. Ан нет… вернулся он по мою душу… Теперь расплачивайся, Любомиров, терзайся совестью и болью сердца… (Помолчав.) А девчонка, глупенькая, молила: «…везите к отцу».

А р т ю х о в. Простите, товарищ генерал, я что-то не понимаю… Если речь о Ступакове, так… вы же сами рекомендовали его и даже письменно…

Л ю б о м и р о в. Да, сам, сам… Всегда есть виновники того, что кто-то из недостойных оказывается не на своем месте. Вот и я так провинился. По мнимой доброте своей, по беспринципности сами сеем на земле зло. Иной раз хочешь избавиться от недостойного, и на учебу его!.. Или куда-то на выдвижение!.. Лишь бы от себя подальше… Проходит время… Глядь, а он уже недосягаем… И уже льются где-то чьи-то слезы или даже кровь… Или текут в песок народные денежки… Вот так-то… Жуй теперь, генерал Любомиров, г о р ь к и й х л е б и с т и н ы и запивай из кубка жизни, где влага разбавлена г о р е ч ь ю т в о и х с л е з…

К р и к у н о в (Любомирову). Давайте подумаем, как быть… Я тоже, как и вы, потрясен поведением Ступакова…

Входит С т у п а к о в; услышав свою фамилию, он замирает на месте.

Л ю б о м и р о в (будто сам с собой). Кто это сказал?.. Во времена социальных неурядиц каждый равнодушный становится недовольным, врагом каждый недовольный, заговорщиком — каждый враг…

К р и к у н о в (с тревогой смотрит на Любомирова). Алексей Иванович… Вопрос серьезный. Ступакова назначили на санотдел, а во фронт надо докладывать, что он совершил преступление. По его вине погибли раненые, погибла даже его родная дочь…

С т у п а к о в. Что?! (Кидается к Крикунову.) Что вы сказали?! Что с моей дочерью?! Какое преступление?! Какая вина?! (Оглядывает всех.) Что вы скрываете от меня?!

Л ю б о м и р о в. Мужайтесь, Иван Алексеевич… Водной из двух машин с ранеными, которые вы не приняли, была и ваша дочь Вера. За час до этого я ей сделал сложнейшую операцию…

С т у п а к о в (отшатнувшись, тихо). Вера… Девочка моя…

Затемнение

 

ЭПИЛОГ

Та же гостиная квартиры Савинова. Та же декорация, что и в прологе. В той же позе постаревший С т у п а к о в смотрит на С а в и н о в а. Тот снимает очки, напряженно всматривается в лицо Ступакова.

С а в и н о в. Вы?..

М о л ч а н и е.

М а р и н а Г о р д е е в н а. Володя… Знаешь, товарищ утверждает, что он отец нашей Верочки… Что он — Ступаков.

С а в и н о в. Иван…

С т у п а к о в (торопливо). Иван Алексеевич…

С а в и н о в. А нам сообщили, что вы погибли… В штрафном батальоне…

С т у п а к о в. Да, там многие погибали. А я вот не погиб. Выжил. Я живучий. Был в плену… Бежал. (Помолчав, смотрит на фотографию Веры.) Простите, вчера я тут прочитал в газете вашу речь на похоронах академика Любомирова, и захотелось встретиться, расспросить кое о чем… Это же его заботами я в штрафной батальон попал… И вдруг не могу поверить своим глазам. (Указывает на портрет Веры.) Это же моя дочь!.. Ведь она погибла по моей вине…

В прихожей слышится шум и голос Веры: «Всем на построение!.. С оркестром, цветами и шампанским!» Входят В е р а и А л е ш а.

В е р а. Поздравляйте нас! Мы в списках! Теперь Алешка у нас студент!

В е р а и А л е ш а (хором.) Ура… Ура… Ура… (Увидев постороннего, осекаются.)

В е р а (смотрит приветливо). У нас гости?.. Так почему вы так, стоя? Пригласи же, Володя, сесть… (Приглядываясь к гостю, снимая шарфик.) Садитесь, садитесь, пожалуйста. (Ступаков садится. Володе.) Ах, какой ты невоспитанный… И будто не рад нам?.. Что-то случилось?

С а в и н о в. Нет, нет, ничего, Верочка. Просто это товарищ ко мне.

В е р а (поглядывая на гостя). Вы так напомнили мне одного человека… А впрочем, может, показалось…

С т у п а к о в (смотрит, потрясенный). А вы… вы похожи на мою дочь… которая погибла (теребит газету на столе).

М а р и н а Г о р д е е в н а (взволнованно Вере). Пойдемте-ка лучше, я вас накормлю. Вы же с утра не ели.

С а в и н о в (стараясь отвлечь Веру). Да, бывают иногда такие совпадения, сходства… Этот товарищ, Вера, ко мне, по поводу моего выступления на вчерашней панихиде.

В е р а. А-а-а… Ну, тогда извините… Так что, Володя? Вечером придется отметить Алешино поступление в институт? (Треплет шевелюру сына.) Проходной балл — двадцать один, а мы двадцать три набрали! Разве не радость? И никаких поблажек? Представляете?

М а р и н а Г о р д е е в н а (радостно суетясь у буфета, внуку). Как не представить? Вот уж правда — радость так радость. Мать-то извелась совсем, пока ты сдавал…

В е р а (Марине Гордеевне). А вы, мама, разве не извелись? От окна не отходили: идет, не идет…

А л е ш а. Пап, можно, я ребят позову? Генку, Витьку… А Виталька принесет хорошие записи.

С а в и н о в. Ну, конечно, зови. Кого хочешь. Праздник есть праздник.

А л е ш а. Я позвоню им из твоего кабинета. (Уходит.)

М а р и н а Г о р д е е в н а. А есть кто будет?

В е р а. Сейчас, мама, сейчас. (Надевает фартук и обращается к Ступакову.) Вы уж извините, я оставлю вас. Мы тут по хозяйству. (Мужу.) Надо к вечеру торт испечь. И пирог мясной. Побольше. Все-таки столько народу будет. (Уходит на кухню.)

Марина Гордеевна стоит в нерешительности, смотрит на сына и на гостя.

С а в и н о в. Мама, помоги там Вере на кухне, пожалуйста…

М а р и н а Г о р д е е в н а (спохватившись). Хорошо, хорошо, я помогу. (Уходит.)

Савинов и Ступаков одни. Ступаков смотрит на Верину фотографию.

С а в и н о в. Да, да. Это моя жена, Вера. И она жива. Ее тогда, в сорок третьем, чудом спас случай. И еще золотые руки профессора Любомирова… Вчера мы его похоронили…

С т у п а к о в (с радостью). А я жив! Остался в живых! (Осекается и сникает.) Представляете?.. Это необычная история моего спасения. Тогда же, в сорок третьем…

С а в и н о в (жестко останавливает). Не надо. Это уже другая история. (Твердо.) А что касается Верочкиного отца, то он погиб. Погиб. Понимаете? В сорок третьем! На Западном фронте, в штрафном батальоне. (Многозначительно.) А все остальное для нас уже не имеет значения.

С т у п а к о в (потрясенно). То есть как?! Как не имеет значения?.. Вы меня лишаете права на дочь, на внука?!

С а в и н о в. Вы сами лишили себя этого права!.. Нет у вас ни дочери, ни внука! (Смягчившись.) Вы извините, сын поступил в институт, и сегодня у нас семейный праздник. (Смотрит на часы.) Так что время у меня ограниченно.

Ступаков поднимается, теребя газету.

С а в и н о в. Вы хотели что-то спросить о профессоре Любомирове?

С т у п а к о в. Да, собственно, нет… Теперь уже нет. Здесь все написано.

С а в и н о в. Да, там все сказано. И большего я ничего вам не смогу добавить.

С т у п а к о в (хотел подать руку, раздумал). Тогда что ж… до свидания. (Уходя, смотрит на Верин портрет.) Прощайте…

С а в и н о в. Прощайте… Да, вы забыли газету. (Догнав в дверях, отдает. Вернувшись, устало опускается в кресло. В раздумье молчит.)

Входит из кабинета А л е ш а.

А л е ш а. Всех обзвонил. Витюха придет. И Генка. А у Витальки занято. Перезвоню потом. Ужас как есть хочется! (Направляясь в кухню.) Пап, а кто это приходил?

С а в и н о в (раздельно). Да так… Человек из прошлого… Случайно забрел.

Что-то напевая, с полотенцем через плечо появляется В е р а.

В е р а. Ну что, дорогие мои мужчины? Деловые визиты кончились? Можно и отдохнуть? Ах, сколько мы ждали этого дня? Так ведь, Алешка? (Что-то ищет на полках буфета, перебирает баночки.) Где же у нас ваниль? Не могу найти. Какой же торт без ванили? Володя!.. Алеша! Вы не брали ваниль?

Отец с сыном весело переглядываются, хохочут.

А л е ш а. Наша мамуля в своем репертуаре.

В е р а (перебирая). Не то… И это не то.

Достает какую-то баночку, трясет ее, открыв, заглядывает и… замирает. Что-то достав из баночки, медленно идет к Савинову.

В е р а (взволнованно). Посмотри, что я нашла. Помнишь? (Раскрывает ладонь.)

С а в и н о в. Что это?

В е р а. Посмотри. Вспомни. Это осколок снаряда.

С а в и н о в. Осколок из моего плеча. (Задумчиво.) Снаряд отливали и начиняли взрывчаткой где-то на заводе в Германии, потом везли на восток, потом заряжали и наконец стреляли, целясь в меня и в моих солдат. (Смотрит на приближающегося сына.)

А л е ш а. Какой осколок, покажи, пап? (Берет в руки.)

В е р а. Мы еле спасли тебя тогда… Если б не прекрасные руки хирурга Киреевой.

С а в и н о в. И твои золотые руки. (Целует руку жены.) И все-таки он привел меня к тебе…

А л е ш а. Ну, пап, расскажи! Я ж тоже хочу все знать.

С а в и н о в. Обязательно расскажу. Ты это должен знать. (Повеселев, шутливо.) Ты не забыл, сколько тебе лет-то?

А л е ш а (обиженно). Ну, восемнадцать.

В дверях кухни появляется М а р и я Г о р д е е в н а: опершись о косяк, она прислушивается к разговору.

С а в и н о в. Так вот, мы храним его с мамой с тех пор, как встретились. (Подкидывает на ладони.) Как напоминание о прошлом.

В е р а. Да, о прошлом… (Прижимает руку к сердцу.) У меня заболело сердце… Ой… А кто это сейчас у нас был?.. (Смотрит на мужа, затем на свекровь.) Почему вы все так странно молчите?.. Да это же… Это же он!.. Отец мой!.. (К Марине Гордеевне.) Отец, правда? Отец?!

М а р и н а Г о р д е е в н а. Да, это он… Живой.

В е р а. Папа живой?! (Умоляюще смотрит на Савинова. Кричит.) Мой папа-а!.. (Кидается в дверь.) Папа, родненький, я хочу видеть тебя! Па-па-а-а!..

Немая сцена.

Затемнение

Занавес

 

ЖИЗНЬ, А НЕ СЛУЖБА

(рассказ

)

Капитан Севостьянов сидел в своем кабинете за письменным столом и, повернув голову к распахнутому окну, смотрел на пустынный, зажатый между казарменными зданиями плац. Желтоватые с прозеленью глаза капитана останавливались то на ведущей к штабу аллейке, обсаженной дружно распустившимися кленами, то на чадившей далеко за военным городком трубе кирпичного завода. От трубы до самого горизонта тянулась в голубом апрельском небе рыжая пасма дыма.

Севостьянов потер рукой свой крутой лоб, погладил белесую копну волос и взялся за перо.

О чем же писать? Что самое главное в работе партийного секретаря бюро части? Вспомнился вчерашний телефонный разговор с начальником политотдела.

— У вас, Севостьянов, есть о чем рассказать на совещании, — рокотала знакомым голосом телефонная трубка. — Главное — роль парторганизации в боевой учебе. Набросайте тезисы. Приеду — обсудим.

Завтра утром приедет начальник политотдела. Но обсуждать-то пока нечего!

Севостьянов мучительно смотрит на чистый лист бумаги. Кажется, хруст стоит в голове от мыслей, а на бумагу ничего не ложится.

Севостьянов по натуре романтик. Он любит размышлять о своей партийной работе как о самом возвышенном и интересном на земле. Любит рассматривать ее в ярких переливающихся красках. Иногда его недремлющее воображение рисует партийную жизнь части как гигантский, красивых форм и причудливой конструкции светильник, без которого людям пришлось бы делать свое дело впотьмах. И он, Севостьянов, бдительно следит за тем, чтобы светильник этот не погас, чтобы лучи его проникали во все уголки войскового организма, и не только освещали их, но и согревали тем особенным теплом, которое рождает энергию, энтузиазм, заинтересованность во всем.

Да, легко вот так сидеть за столом и фантазировать, видеть себя в образе Прометея. А вот о чем он все-таки будет рассказывать на Всеармейском совещании? Чем он удивит, озадачит или хотя бы чуть-чуть заинтересует своих собратьев-секретарей?

Севостьянов начал думать об отчетно-выборном собрании, где его уже на третий «сезон» избрали секретарем партийного бюро. Пытался вспомнить, что именно коммунисты хвалили в работе партийного бюро… Попробуй вспомни, когда ребра от критики трещали! Не любят же у нас хвалить. Если хорошо дело поставлено, значит, так и надо, если плохо — оглоблей по голове!

И тут же Севостьянов коротко хохотнул. Верно, загнул он насчет оглобли. Вспомнил, как поднялся на трибуну капитан Лесков — высокий, лобастый, резкий. Посмотрел в зал так, вроде искал там своего обидчика, и вдруг заявил:

— Наша часть по всем показателям занимает одно из первых мест в округе. В этом большая заслуга партийной организации. Я предлагаю оценить работу партийного бюро за отчетный период как хорошую!

Зал весело загудел, провожая дружескими взглядами высокую фигуру Лескова. Послышались даже жиденькие аплодисменты.

Других предложений пока не было, и председательствующий уже собирался ставить вопрос на голосование. Но вдруг поднялся на трибуну представитель политотдела майор Филонов, веселый и острый на язык парень.

— Я предлагаю так, товарищи, — сказал он с доброй улыбкой, — давайте мы скажем по-дружески капитану Севостьянову, что он и возглавляемое им бюро работали действительно хорошо. Тут никуда не денешься: показатели налицо. Но в протоколе, официально, надо оценить их работу как удовлетворительную. Скромность, товарищи, она украшает…

Собрание заволновалось. Скрипела трибуна под все новыми ораторами. Прикусив губу, торопливо вел протокол член бюро лейтенант Каленик. Наконец после второго выступления Филонова незначительным большинством голосов было решено: «Считать работу партийного бюро удовлетворительной».

«Интересно, есть ли счастливчики секретари, чью работу оценили бы на „хорошо“? — размышлял сейчас Севостьянов. — Вряд ли… а зря! Ханжество же это: ведь партийная работа — не служба, а жизнь! И сколько людей посвятило себя этой беспокойной, нелегкой жизни! Сколько воинских частей благодаря горячей работе коммунистов добились высокого боевого совершенства! Да хотя бы наша часть!»

Но как об этом расскажешь? Назвать все формы работы, перечислить все мероприятия? Какие? Какое мероприятие может заставить солдата на посту крепче сжимать в руках оружие и зорче всматриваться в ночную темень? Какое мероприятие поможет молодому офицеру в весенний вечер оторваться от юношеских мечтаний и углубиться в работу над конспектом завтрашних занятий? Каким мероприятием можно убедить отстающего солдата Чеснокова в том, что его трудная служба нужна народу?.. Мероприятие! И слово-то какое холодное, казенное. Разве согреешь им солдатские сердца?

Да, но сделано немало. День и ночь часть несет службу. День и ночь ни на секунду не спускают локаторы своих зорких глаз с глубин воздушного океана. Не зря гордится успехами части командующий войсками округа. Значит, что-то и ты делаешь, капитан Севостьянов, какие-то мероприятия и ты проводишь. И дело, конечно, не в названии. Дело в том, сколько вкладываешь души и выдумки в свою работу, как искренне и взволнованно звучат твои слова в разговоре с людьми, а главное, самое главное, как умеешь зажечь своих помощников — членов бюро, активистов, комсомольцев…

Резко зазвенел на столе телефон, и капитан вздрогнул от неожиданности. Поднял трубку. Услышал приглушенный расстоянием голос лейтенанта Каленика. Он с маленьким гарнизоном солдат и сержантов несет службу в сорока километрах от части.

— Очень надо посоветоваться! — взволнованно гудел в телефонную трубку Каленик. — Тут, понимаете, такой случай… чепе, одним словом.

— Чепе?!

— Да, сержант Васюта… Не то, чтоб чепе…

Далеко позади остался кирпичный завод с рыжей пасмой дыма над высокой трубой.

Капитан Севостьянов пожалел, что не позвонил лейтенанту Каленику и до конца не выяснил, что же там произошло с сержантом Васютой. Их разговор прервала междугородная телефонная станция.

Сейчас Севостьянов едет на пост Каленика. Капитан сидит на переднем сиденье юркого «газика» рядом с молоденьким солдатом-водителем и задумчиво смотрит вперед на сгорбившуюся за лощиной дорогу.

С неба во всю мочь светит апрельское солнце. В воздухе уже пахнет маем…

«Что же там натворил сержант Васюта?» — который раз задавал себе вопрос Севостьянов.

Вспомнилось широкоскулое, курносое лицо Васюты. Полные губы со смешинкой в уголках, хитрые, глубоко сидящие глаза. Смекалистый парень, сержант Васюта!

Работая оператором на радиолокаторной станции, Васюта первым в части перекрыл все тактико-технические возможности аппаратуры и значительно увеличил дальность обнаружения целей.

Капитан Севостьянов, узнав об этом, доложил командиру части. А на второй день партийное бюро обсуждало вопрос об опыте сержанта Васюты. Затем в подразделениях прошли партийные собрания, на которых по поручению партбюро выступили офицеры-специалисты с разъяснением и техническим обоснованием превышения станцией дальности обнаружения целей.

Доброе дело сделали. Но… сержант Васюта вскоре зазнался, допустил пререкания с лейтенантом Калеником, за что получил выговор, а потом совершил еще один, более серьезный проступок. Какую же теперь еще штуку выкинул строптивый сержант?

Ехать было далеко, и капитан Севостьянов опять углубился в размышления над тем, что он должен будет записать в тезисы своего выступления в Москве. Один за другим вставали вопросы: как ты, капитан Севостьянов, измеряешь плоды своих усилий, какой мерой и какими величинами? Нет ли в твоей работе переливания из пустого в порожнее? Понимаешь ли, какое конкретное выражение принимают итоги твоего труда?

А ну, вспомни-ка свое столкновение с капитаном Лесковым. Задолго до больших учений ты пришел в его подразделение, чтобы оказать помощь.

— Уж как-нибудь сам справлюсь, — насмешливо сказал тебе Лесков. — Не вмешивайся не в свое дело. К тому же я и сам коммунист…

И как ты ему ответил, капитан Севостьянов? Зло ответил, резко. Ты сказал:

— Деляга ты, Лесков, а не коммунист! Что ты один можешь? Кое-что: учебный процесс организуешь, поставишь задачи перед офицерами и сержантами, потребуешь от них соблюдения методики обучения. Когда начнется учебная операция, ты сумеешь, исходя из обстановки, принимать правильные решения и отдавать приказы. Но ведь этого мало! Ты забыл, что у солдат, кроме желания честно выполнять свой долг, есть еще и характеры, и сердца, и разный уровень сознания, и сложившиеся отношения друг с другом. Хватит ли тебя одного, даже при помощи командиров, зажечь все сердца жаждой подвига, донести до глубины сознания многих десятков солдат важность и сущность предстоящей задачи? Наконец, сможешь ли ты в ходе длительных учений при своей большой занятости постоянно влиять на подчиненных так, чтобы их ни на минуту не покидал дух бодрости, чувство локтя товарища и тот задор, боевой накал, которые приносят победу? Ничего ты один не сделаешь. И я один ничего не сделаю. А вот мы вместе с тобой да при помощи всех коммунистов подразделения, при помощи комсомольцев и актива (если эту армию мы с тобой хорошо нацелим) сдюжим все!

И сдюжили. Капитан Лесков теперь гордится золотыми часами — подарком командующего войсками округа. А тебе, Севостьянов, на разборе учений указали на запоздалую доставку газет, за которую отвечал один из твоих коммунистов. Недосмотрел ты. Значит, правильно указано.

Или неправильно? Обошли тебя похвалой? Тебе тоже нужна награда? Ах, не нужна! Ты видишь свою награду в другом… В чем же? В итогах партийной работы? Где они? Какие?

И перед мысленным взором Севостьянова стали проходить лица — десятки знакомых лиц. Это солдаты. Вспомнились те, которые осенью уволились в запас. Какие ребята! А были какими? Были разными, может, неплохими, а стали отличными — со светлым умом, добрым и горячим сердцем и умелыми руками.

И ты, Севостьянов, убежден, что в формировании характера этих людей первая роль принадлежит партийной работе? Да, партийной работе!

Что же такое партийная работа?

Это работа с людьми, это прежде всего влияние на человеческие умы и сердца, это умение помочь людям обрести или закрепить обретенное коммунистическое мироощущение, умение помочь им раздвинуть горизонты своего понимания жизни вообще и сегодняшнего дня в частности. Это умение помочь людям быть активными в жизни, активными сознательно.

Партийная работа — это жизнь. Это жизнь, а не служба! Большая жизнь, наполненная страстью, накалом, заинтересованностью в человеческих судьбах. В такой жизни самое элементарное, что требуется от секретаря партийной организации, — знание людей. Надо знать людей! А ведь иные, нечего греха таить, знают только отношения между людьми, знают их служебное положение, потому что они не жмут партийной работой, а служат на посту секретаря. И вследствие этого между их намерениями и делами часто лежит пропасть.

Размышления капитана Севостьянова прервал визг тормозов «газика». И только сейчас он обратил внимание на то, что ехавший навстречу грузовик тоже остановился. Из кабины грузовика выскочил улыбающийся старшина Рукавица — приземистый, крепкогрудый, с уже загоревшим, грубоватым лицом.

— Здравия желаю, товарищ капитан! — бодро произнес Рукавица.

Севостьянов тоже вышел из машины. Поздоровавшись со старшиной, озабоченно спросил:

— Что там натворил сержант Васюта?

— Сержант Васюта?.. Чего натворил?

— Да.

— Ничего он не натворил, товарищ капитан. К нему жена приехала.

— Жена?!

— Ага.

— Как же она разыскала пост?

— Васюта клянется, что в письмах ей ничего не объяснял.

Вскоре «газик» Севостьянова весело катился по дороге. Вдалеке над степью приплюснутыми курганами обозначилось расположение поста лейтенанта Каленика. Над одним из курганов медленно вращалась большая полусфера радиолокатора.

Что же делать с Васютой? Этот вопрос сейчас занимал капитана уже всерьез. Надо бы предоставить сержанту Васюте пару-тройку суток отпуска да отправить в город. Но после его проступков…

Капитан заулыбался, представив все, что произошло на посту Каленика. Любопытные и оживленные глаза солдат. Обалделый от радости и смущения сержант Васюта. Растерянный лейтенант Каленик, ломающий голову над тем, как ему поступить в этом, не предусмотренном никакими уставами случае.

С поста давно заметили «газик» капитана, и лейтенант Каленик вышел встречать начальство в степь.

Севостьянов, выслушав рапорт начальника поста, сделал вид, что ничего не знает о происшедшем, и опередил Каленика вопросом:

— Что здесь с Васютой стряслось? Он же мне в части до зарезу нужен.

— Нужен?! — обрадованно удивился Каленик, и в его серых глазах блеснула надежда. — Так к нему же приехала жена!

— Когда? Как?

— Сегодня. Будто с неба свалилась. Говорит, соскучилась по мужу, вот и приехала. Взяла и приехала. Запретить, говорит, не имеете права.

В стороне от поста Севостьянов увидел сержанта Васюту и его жену. Они оба сидели на вкопанной в землю под чахлым кустом акации скамейке и виновато смотрели на капитана. Молодая женщина то и дело поправляла белую косынку на голове, а Васюта, придавленный так внезапно свалившимся на него счастьем, только через некоторое время догадался вскочить на ноги и издали отдать честь капитану.

— Вот что, Степан Романович, — обратился Севостьянов к Каленику, — у тебя, конечно, негде устроить гостью. Да и не полагается здесь. А отпуска Васюта не заслужил.

— Само собой. Но…

— Что «но»? Согласен дать увольнительную?

— А что же делать? Такой случай…

— Не надо. Откомандируй его на трое суток в штаб. Нужен там…

Когда Севостьянов возвращался в город, в «газике», за его спиной, в испуганном молчании сидел рядом со своей женой сержант Васюта.

Севостьянов улыбался своим мыслям. Он с теплотой думал об этой маленькой, черноглазой молодой женщине. Соскучилась по своему губастому Васюте и примчалась в такую даль, разыскала.

В городе, возле гостиницы, Севостьянов приказал шоферу остановить машину.

— Ну что ж, Васюта, вам повезло, — со смехом обратился к сержанту. Завтра потребуется ваша помощь в оружейных мастерских — на час работы… А сейчас устраивайтесь в гостинице.

— Слушаюсь! — обрадованно гаркнул Васюта, проворно выбираясь из машины.

— А вечером приходите с женой ко мне в гости, — с улыбкой добавил Севостьянов.

— Слушаюсь!

— Да это же не приказ, — захохотал капитан.

— А я приучила его все исполнять как приказ, — впервые заговорила жена Васюты и так улыбнулась да повела глазами на своего муженька, что тот онемел от счастья.

Поездка в маленький гарнизон лейтенанта Каленика заняла у Севостьянова несколько часов. Возвратившись в свой кабинет, он сел за стол, придвинул к себе нетронутый лист бумаги, взял перо и беглыми, косыми буквами написал: «Тезисы к выступлению». А под этими тезисами потекли строчки, в которых перечислялись «мероприятия», «формы работы», «обеспечения»… Писал, а перед глазами вставали сержант Васюта, капитан Лесков, лейтенант Каленик, те парни, которые унесли с собой из армии частицу его сердца, — люди, которым легче живется, легче дышится оттого, что рядом есть такая большая сила, как коммунисты.

1950

 

ЛЕНА

(рассказ)

Она смотрела на него с удивлением и некоторым беспокойством. Следила, как с мокрого полушубка падали на паркет редкие капельки растаявшего снега. Проходя мимо, понимающе, краешками губ улыбались подруги; она краснела, и ей неудержимо хотелось зажмурить глаза. А он стоял, с любопытством рассматривая институтский коридор, шеренгу дверей, похожих одна на другую, и говорил, говорил…

— Что ж, кажется, все рассказал. Виктор — парень хороший, человек настоящий, — внезапно закончил он. — А о подробностях нашего фронтового житья-бытья распространяться не стоит.

— Нет, почему же? Это очень интересно.

Но военный, назвавший себя Василием и привезший от Виктора привет с фронта, молчал. Лена вопросительно посмотрела в его молодое лицо с жестковатыми складками у рта и нахмуренным взглядом из-под густых черных бровей. Пыталась представить рядом с ним Виктора — остроглазого, веселого, подвижного. Но не представила. Воспоминания унесли ее в недалекое прошлое — в партизанский отряд, где она была медсестрой. В памяти встал тот тяжелый день, когда пришла она в Симферополь для связи с подпольщиками. На явочной квартире оказалась гестаповская засада. Лена постучала в калитку и тут же в щелку заметила черные мундиры эсэсовцев. Бросилась бежать. В это время из-за угла вырвался переодетый в немецкую форму Виктор. Вначале она не узнала его. Опоздай Виктор на одну минуту, и ее схватили б… Мотоцикл вынес их за город. И только тогда Виктор, взволнованный, сказал ей: «О засаде узнали поздно. Думал, не успею…»

А Василий стоял молчаливый, грустный. Чистый, светлый коридор и множество одинаковых дверей напомнили ему, что тот, о ком он рассказывает, лежит сейчас во фронтовом госпитале и, может быть, тоскует сейчас по этой девушке с пушистыми ресницами и удивленными глазами. А главное, Василий никак не мог сказать решающего слова: тот, другой, которому, собственно, и следовало находиться здесь, лежит раненый.

— Вы все-таки не горюйте, Леночка, он скоро приедет…

— А почему я должна горевать?

— Так… Я должен сказать вам — он… он сейчас не на фронте.

Должно быть, она вдруг поняла, что главное, зачем пришел этот военный, впереди, и оно очень печальное. Лена неловко переступила с ноги на ногу, и в глазах ее метнулось беспокойство. Но она смолчала.

— Вот я и говорю, — продолжал Василий. — Это совсем неопасно. Правда, он ранен…

— Ой! — совсем по-детски вскрикнула девушка.

— Да вы не пугайтесь, — деланно улыбнулся Василий. — Так, пустяки… Скоро встанет, и уж тогда мы справим-таки вашу свадьбу!

Лена вдруг запахнула жакетку, словно ей стало холодно. Конечно, когда после освобождения Крыма партизаны спустились с гор и Виктор, сменив шапку с красной лентой на красноармейскую стальную каску, ушел на фронт, она предвидела и такую возможность — на войне не без этого. Но чтобы он был ранен… это слишком внезапно, это даже не вязалось с ним, таким жизнерадостным и веселым. Лена отчетливо представила лицо Виктора: серые глаза с веселыми искорками, прямой нос, добрые, чуть вывернутые губы, в уголках которых всегда таилась улыбка. Близкое, родное лицо.

В другое время она покраснела бы от разговора о свадьбе: хотя дело было решенное, говорить вслух об этом Лена еще не привыкла. Но сейчас не обратила никакого внимания на неудачную попытку Василия отшутиться, а набросилась на него с расспросами:

— Когда ранен?! Серьезно? Почему же он не написал?

— Обязательно напишет, — ответил Василий, глядя на полные слез глаза Лены.

Она почувствовала, что сейчас разрыдается. Сколько видела Лена ран, когда партизаны вели бои с карателями, скольким людям сама спасла жизнь. Но все это отодвинулось в прошлое, и весть о ранении Виктора обрушилась на нее непосильной тяжестью. И было очень обидно, что он, передавая привет с этим человеком, не написал даже маленькой записочки.

— У нас сейчас лекция, извините, — сквозь слезы проговорила Лена.

Она попрощалась и ушла. Никакой лекции не было. Ей хотелось остаться одной, и она поспешила домой, на Аксаковскую улицу, где жила она у знакомой по партизанскому отряду женщины Татьяны Павловны.

На дворе появились первые признаки весны: пригревало солнце, снег, выпавший вчера, уже стал рыхлым. В парке над Салгиром с деревьев падали сгнившие сучки, и казалось, что на снегу наследили птицы.

Взбежав на крыльцо, Лена нетерпеливо постучала в дверь.

— Что это ты? — удивилась Татьяна Павловна, впуская девушку в полутемную переднюю. — Что случилось?

— Ничего особенного.

…Обедала нехотя, нервничала. Татьяна Павловна смотрела понимающе и украдкой вздыхала. Наконец не вытерпела:

— Лена, скажи, что случилось? Может, с Виктором что-нибудь?

— А при чем тут Виктор? Что вы, Татьяна Павловна, всегда спрашиваете меня о нем? И даже при подругах. Неудобно же!

Татьяна Павловна — немолодая полная женщина со следами прежней красоты на лице — обычно любила разговаривать властным, требовательным голосом. Хотя в отряде она всего-навсего была поварихой, партизаны побаивались ее острого языка. С Леной же, к которой привязалась как к родной дочери, Татьяна Павловна обращалась ласково, участливо.

— Леночка, зачем ты от меня скрываешь? Ведь не чужая я тебе. А Виктор еще в отряде говорил со мной откровенно. Что ж, обычное дело, а человек он хороший, всем это известно.

Лена промолчала, отметив про себя, что Татьяна Павловна употребила те же слова, что и тот военный — Василий. От похвалы Виктору ей стало радостно и в то же время горько: им хорошо говорить, а он раненый!..

В дверь постучали. Татьяна Павловна пошла открывать. Пришел почтальон.

— Лена, тебе письмо! От Вити…

Лена вскочила из-за стола, чуть не опрокинув тарелку, но сейчас же села. Вертела конверт в руках, разглядывая штемпеля, почерк. Пыталась угадать, что в письме заключено. Она знала, письма всегда непохожи друг на друга; они имеют свое внешнее лицо: если Виктор спешит, он пишет размашисто, обратный адрес — сокращенно. Перо у него тогда царапает. А когда спокоен, буквы ложатся ровно.

Нет, почерк спокойный — значит, все в порядке. Лена облегченно вздохнула и вскрыла конверт. Первые строки поразили ее: они были бесстрастные и холодные, словно писал чужой. С досады прикусила нижнюю губу, стала читать быстрее и вдруг вскрикнула. На пушистых ресницах задрожали слезы.

— Что такое, Лена? — испугалась Татьяна Павловна.

Лена не отвечала. Пошатываясь, прошла к дивану и, уткнувшись головой в подушку, всхлипнула. Письмо выпало из рук и белым пятном лежало на ярком зелено-красном коврике. Татьяна Павловна нагнулась и подняла его. «Мне ампутировали левую ногу… Можешь считать наши отношения кончеными. Я прошу тебя поступить здраво — тут ничего не поделаешь…»

Татьяна Павловна бережно положила письмо на стол и ушла на кухню, ничего не сказав.

Наступили серые сумерки. Лена лежала молча, без движения. Татьяна Павловна зажгла огонь, несколько раз прошлась мимо дивана, но заговорить не решилась.

Лена подняла голову:

— Помогите мне собраться. Я поеду к нему…

Татьяна Павловна не удивилась. Казалось, она ничего другого не ожидала. Только утвердительно кивнула головой и спросила:

— Когда?

1962

 

ПОЛЕ ИСКАНИЙ

(очерк)

Уже два десятка лет я пишу о сорок первом годе — самом трагическом и героическом периоде Великой Отечественной войны. Многие события на Западном фронте видел и пережил лично и испытал там наиболее глубокие, незабываемые душевные потрясения. А затем сама жизнь по необъяснимым закономерностям ставила меня в ситуации или сталкивала с такими людьми, которые в совокупности дополняли и обогащали накопленный «строительный» литературный материал, помогали своим вторжением развивать драматургию создаваемого, прояснять подчас самые сложные события того тяжкого времени.

Благодарю судьбу, что она в ряду многих других подарила мне одну особенно памятную встречу — с легендарным человеком, талантливейшим полководцем маршалом Тимошенко Семеном Константиновичем. Было это в 1959 году в Минске. Тогда на «Беларусьфильме» экранизировалась моя повесть «Человек не сдается» — снимался первый в нашем кинематографе фильм о самом начальном периоде войны. Редактором фильма был известный белорусский поэт и мой друг Аркадий Кулешов. И вот руководство студии поручило ему и мне обратиться о просьбой к командующему войсками Белорусского военного округа маршалу Тимошенко с просьбой выделить для участия в батальных сценах будущего фильма определенное количество войск, боевой техники, назначить военного консультанта и разрешить вести натурные съемки на одном из окружных полигонов. Министр культуры БССР Микола Садкович вручил нам официальное письмо, и мы отправились в штаб военного округа.

Дежурный по приемной командующего извинительно предупредил нас, что у маршала очень много дел и он может уделить нам всего лишь несколько минут. С естественным волнением вошли мы в кабинет легендарного человека. Он сидел за столом и читал какую-то бумагу. На наше приветствие поднял лицо такое знакомое по портретам и фотографиям! Мы представились: мол, писатели такие-то. В утомленных глазах Семена Константиновича мелькнуло удивление. Может, потому, что я был в полковничьей форме. Затем он остановил взгляд на Аркадии Кулешове и как-то бесстрастно, однако утвердительно спросил:

— Поэма «Знамя бригады»?

— И многое другое, — со скрытой гордостью за товарища брякнул я, Лауреат…

Маршал перевел взгляд на меня, и я осекся.

— А среди военных писателей вашей фамилии не помню, — сказал он.

Я со времен войны был наслышан, что маршал Тимошенко вообще не очень ласков с пишущей братией, и поэтому, как утверждали иные, его имя не столь широко запечатлено в литературе и журналистике. Внутренне подобравшись и с трудом преодолевая робость, которая укоренилась во мне перед высоким военным начальством еще в годы солдатской и курсантской службы, я положил на стол командующего письмо министра культуры и коротко высказал просьбу киностудии.

— О чем фильм? — хмуро спросил маршал, склонив голову.

— О первых неделях войны, — бойко ответил я.

— А что вы знаете о начале войны… — В словах маршала прозвучали горечь и раздражение. — Ничего вы толком не можете знать.

И тут меня захлестнула обида, я не сдержался и неожиданно для себя выпалил:

— Товарищ Маршал Советского Союза! Я все знаю о начале войны, что может знать средний командир, прошедший от границы до Москвы!.. От первого артналета немцев…

Маршал откинулся на спинку кресла и посмотрел на меня долгим и суровым взглядом. Затем не без интереса спросил:

— Вы в какой армии служили?

— В десятой… Семнадцатый механизированный корпус генерала Петрова.

— В какой части?

— В двести девятой моторизованной дивизии. А после выхода из окружения — в шестьдесят четвертой стрелковой…

— Кто командовал двести девятой?

— Полковник Муравьев, — я начал обижаться еще больше, ибо вопросы ставились так, будто мне не доверяют.

Но тут увидел, как в выражении лица маршала что-то изменилось. Он встал с кресла, вышел из-за стола и приблизился ко мне — высокий, прямой, суровый.

— Вам случайно не известна судьба полковника Муравьева? — спросил маршал, напряженно, с нескрываемой надеждой глядя мне в глаза?

— Видел его тяжело раненным в живот.

И я рассказал, что 25-го или 26 июня 1941 года штаб нашей дивизии и ее спецподразделения располагались в лесу севернее городка Мир. В то время командование, видимо, пыталось объединить полки, которые вступили в бои с врагом почти в районах расквартирования. Я в этот день, раненный в челюсть, пробился с мотоциклистами еще не сформированной танковой бригады, входившей в состав нашей дивизии, на высоту, где «дневал» штаб. Возле остановившейся на опушке леса эмки я увидел полковника Муравьева, лежащего на плащ-палатке, вокруг хлопотали военные медики. Услышал и подробности: в полковника выстрелил переодетый в одежду пастуха немецкий диверсант…

Вот и все, что я мог рассказать о полковнике Александре Ильиче Муравьеве. Сам же не осмелился спросить у маршала, кем ему приходится Муравьев. Возможно, и никем. Молодой полковник перед самой войной был назначен командиром формировавшейся механизированной дивизии, и не исключено, что нарком обороны Тимошенко знакомился с ним и давал напутствия…

В кабинет принесли чай, печенье, разговор наш затянулся. Несколько раз подходил маршал к настенной топографической карте, раздумчиво всматривался в нее. Поощренный его вниманием, я подробно рассказал о бое с диверсантами и группой немецких танков у деревень Боровая и Валки в ночь на 28 июня (эта драматическая ситуация подробно описана мной в повести «Человек не сдается»). Показывал маршруты и рубежи нашей дивизии…

Мы с Аркадием Кулешовым конечно же понимали, что в Семене Константиновиче болезненно всколыхнулась память и он размышлял о первых пограничных сражениях, проигранных нами немцам, вспоминал о первых оперативных решениях Ставки и Генерального штаба, о тех давних тревогах, которыми жила тогда Москва и он лично как нарком обороны, а потом командующий Западным фронтом. Маршал словно позабыл о нашем присутствии в его кабинете. Вновь подойдя к топографической карте, он обвел на ней пальцем районы Белостока, Налибокской пущи, скользнул взглядом по Пинским болотам и будто сам себе вполголоса сказал:

— Здесь растаяли главные силы Западного фронта… Пришлось создавать новую стратегическую оборону… Эх, если бы знать… Если б предполье… А могло случиться еще страшнее, введи заранее в действие наш план прикрытия… Да, война — гигантский смертный мешок с загадками…

На боковом столе зазвонил один из многих телефонов, и маршал вырвался из плена мучительных воспоминаний. Коротко поговорив с кем-то, он присел в кресло, начал вчитываться в принесенную нами бумагу.

Мы с Кулешовым сердечно поблагодарили Семена Константиновича — уже не столь сурового — за то, что сполна удовлетворил просьбу киностудии, и распрощались. Однако уходили из кабинета без особой радости, смущенные, возможно, тем, что стали свидетелями чего-то очень личного в судьбе маршала, что невольно заставили его испытать вдруг воскресшую мучительную душевную боль и будто постигли тревожные тайны, которые знать нам не полагалось.

Уже за пределами штаба, на улице, Аркадий Александрович закурил папиросу, посмотрел на меня с пронзительной значительностью и сказал:

— Побегу домой… Я должен записать все это. И ты запиши. Тебе, солдату, это даже скорее пригодится…

В то время я еще не замышлял романа «Война», хотя он подсознательно начинал во мне жить. Дело в том, что в повести «Человек не сдается» мной были выплеснуты на бумагу еще не отстоявшиеся чувства и впечатления, рожденные всем виденным западнее Минска и в Смоленском сражении. Они, эти чувства и впечатления, обнаженно-болезненные, еще не были подкреплены социально-философскими категориями понимания войны, еще не родилось во мне (да и не было для этого знаний и разбега мыслей) оперативно-стратегическое видение всей грандиозности, сложности и трагичности военного противоборства двух могущественных армий, одна из которых была лютым агрессором, а вторая — Красная Армия — защитницей свободы и независимости первого в мире социалистического государства. Однако пульсировали во мне чувства, похожие на неутоленную жажду, на вину, что не сделал чего-то самого главного, важного. И эти чувства вспыхивали с особой силой, когда сталкивался в литературе, в военно-исторических публикациях или во время дискуссий за «круглым столом» с суждениями о начальном периоде войны, которые искажали подлинную правду или являлись полуправдой. И в то же время не было полного убеждения, что лично я владею знаниями этой правды. Требовалось все выверять в тщательных сопоставлениях и взаимосвязях.

На написание и издание романов «Война» и «Москва, 41-й» я потратил без малого двадцать лет. Всем пишущим известно, что процесс творческой работы, а тем более длительный, сопряжен с муками исканий, ошибок, радостями находок, вдохновляющими ощущениями преодоленного. Когда же начал писать главы, в которых рычаги управления действом должен был взять маршал Тимошенко, я мысленно встретился с ним как со старым знакомым. В сознании были стерты границы между воображением, догадками и истиной. Опираясь на давние записи, не во всем, возможно, совершенные, а также изучая архивы, вникая в воспоминания военачальников, знавших Семена Константиновича лучше, чем я, постигая биографию маршала, я стал ощущать его как близкого мне человека, с понятным характером, более или менее ясными его привычками, заботами и тревогами, связанными с теми высочайшими постами, которые занимал он в год начала войны.

Но литература — дело серьезное и жестокое. Она не идет навстречу читателю, не воспринимается им глубоко, если он, читатель, только узнает что-то из нее, а не видит, не чувствует ее объемности и картинности. Фон, краска, звук, запах, деталь — без подробности обстоятельств не рождается видение происходящего и соучастие в нем. Я это особенно ощутил тогда, когда настал черед писать главу, в которой маршал Тимошенко переживает, может, наиболее драматичные дни в своей жизни. 30 июня 1941 года он, будучи наркомом обороны СССР, председателем Ставки Главного Командования, назначается еще и командующим Западным фронтом. Это назначение происходит в невероятной ситуации. В Москве стало известно, что враг захватил Минск, глубоко проник танковыми клиньями на нашу территорию, окружив главные силы армий Западного фронта.

В то время когда я уже сидел за письменным столом, мне были известны решения Ставки и Государственного Комитета Обороны, направленные на ликвидацию смертельной угрозы. Эти решения предстояло осуществлять, как организующей силе и «направляющему механизму», командованию Западного фронта во главе с маршалом Тимошенко. Я также был знаком с первыми решениями Семена Константиновича по его приезде в Гнездово, где находился штаб. Но нельзя забывать, что часто эмоционально-мыслительная, пусть даже импульсивная напряженность человека наиболее высока тогда, когда он только готовится приступить к делу, а тем более столь ответственному, требующему множества оценок, предосторожностей, многокомплексных знаний, интуиции, воинского мужества и т. п.

Мне представилось, что эта внутренняя подготовка маршала, взяв начало в Генеральном штабе, наиболее остро продолжалась в пути от Москвы до Смоленска. И чтоб наполнить повествование о ней изобразительностью, надо было хотя бы знать, каким транспортом и в сопровождении кого этот путь преодолевался. Но откуда было почерпнуть информацию об этом? Никакие документы подобного не фиксируют. Поиски же свидетелей ни к чему не приводили. Но «кто ищет, тот всегда найдет» — эта крылатая песенная фраза не суть пустословие. Однажды, листая далеко не свежий военный журнал, я вдруг обратил внимание на статью тогдашнего Министра обороны СССР Маршала Советского Союза А. А. Гречко, посвященную 25-летию нашей Победы. В ней мне бросились в глаза строки, где маршал писал о том, что 30 июня 1941 года он, полковник Гречко, будучи работником Генерального штаба, сопровождал наркома обороны Тимошенко на командный пункт Западного фронта, к новому месту службы, и тогда же, в пути, попросил маршала направить его, полковника Гречко, в кавалерийские войска действующей армии.

В тот период, когда попал мне в руки журнал, я состоял в группе консультантов 12-томного издания «Истории второй мировой войны». Маршал же Гречко возглавлял Главную редакционную комиссию этого многотомника. И разумеется, я не замедлил воспользоваться столь близким и надежным источником информации. На свой несложный вопрос вскоре получил разъяснение:

«Маршал Тимошенко и сопровождавшие его военные 30 июня 1941 г. ехали в Смоленск поездом…»

Итак, глава у меня родилась. Опираясь на уже накопившиеся в моей памяти и моих ощущениях черты человеческой натуры Тимошенко, я попытался в силу своих возможностей вторгнуться во внутренний мир полководца и как бы заново, его взглядом, мыслью и чувствами охватить все то, что произошло с нашими войсками на Западном фронте после начала вражеского вторжения. Жанровая сторона главы развертывалась на фоне салон-вагона — мне приходилось бывать в таких вагонах уже после войны.

Не без тревоги и сомнений послал рукопись главы маршалу Гречко. Вскоре мне ее вернули с пометками на полях, в тексте и с общим одобрением. Однако, к моему изумлению, весь «салон-вагонный антураж» был вычеркнут, а сбоку страницы рукой маршала написано: «В Смоленск мы летели на самолете Ли-2 в сопровождении четырех истребителей».

Ну что ж, подумал я, изменила память Андрею Антоновичу. Главу пришлось переделывать, вписывая ее содержание в новое «обрамление» с иными деталями, учитывая и то, что человек чувствует себя и мыслит не совсем одинаково в поезде и в самолете.

В конечном счете я был счастлив, ибо в романе «Война» появилась еще одна, почти документальная глава, достоверность которой засвидетельствовал один из ее персонажей.

Но человеческая память действительно не всегда является надежным инструментом. Наслоения событий многих лет нередко делают в ней «смещения». Одно обстоятельство порой заслоняется другим или совмещается, рождая в памяти нечто обобщающее.

Вскоре после выхода в свет книги я получил письмо от бывшего адъютанта маршала Тимошенко — Никифора Лаврентьевича Ермака. Одобрительно отзываясь о романе, он утверждал, что в главе, где Семен Константинович Тимошенко следует в штаб Западного фронта, допущена ошибка: «Мы не летели самолетом, а ехали машинами». И такие приводятся в письме картины попутного чаепития в деревенском доме и ночевки на сеновале, такой разговор маршала со стариком-крестьянином о войне, что у меня сердце зашлось от упущенной возможности написать главу ярче, сочнее и глубже. Но переписывать ее не стал, ибо роман в целом зажил своей жизнью, а новые творческие планы звали вперед.

За письменным столом я обычно не задумываюсь над тем, существуют ли какие-нибудь художнические законы о правомерности и ее степени совмещения в прозаическом произведении судеб исторических личностей и собирательных персонажей. Я забочусь о правде происходящего, особенно если в происходящем участвуют реальные люди. Тут я опираюсь на знание факта, на подлинность обстоятельств, на свидетельства документов и на проверенные воспоминания людей, причастных к тем событиям, которые являются полем моих исканий. И так — от главы к главе.

 

НАЧАЛО ОДНОГО НАЧАЛА

(из творческой лаборатории)

Тот июньский день, примерно двадцатилетней давности, стал для меня особо памятным. В вестибюле издательства «Молодая гвардия» случайно встретился с одним из старейших русских советских писателей Сергеем Ивановичем Малашкиным. Сергей Иванович, как мне было известно, внимательно следил за моим творческим становлением, похвально отзывался особенно о романе «Люди не ангелы» и повести «Человек не сдается».

— Над чем сейчас страдаешь? — спросил он.

— Замесил повесть о рождении полководцев на фронте, — ответил я, приглашая Малашкина посидеть у курительного столика. — Пока условно назвал повесть «Генералы видят дальше». Хочу посмотреть на войну более объемно, чем видел ее сам.

— С вышки командарма или командующего фронтом? — заинтересованно спросил Сергей Иванович.

— Пока попробую всмотреться в психологию командира механизированного корпуса, который потом станет командующим армией.

— А не стоит ли подняться выше?

— Вряд ли сумею, — усомнился я, вспомнив при этом Петра Андреевича Павленко, который, прочитав в рукописи мою повесть «Человек не сдается», обронил весьма значительную фразу: «Писатель должен в семь раз быть смелее самого себя». — И так замахнулся на трудное.

— А ты дерзни! — убеждал меня Малашкин. — Кому-то надо показать, как зарождалась война, что предпринимало наше правительство, чтобы ее избежать… А самую войну ты пережил лично, начиная с первых дней нападения немцев… Попробуй!

— Это очень ответственно и серьезно. К такой работе я не готов, хотя веду записи бесед с некоторыми нашими полководцами.

— А если я познакомлю тебя с Молотовым?

Я знал, что Сергей Иванович дружит с Вячеславом Михайловичем Молотовым, который, как известно, в годы войны был первым заместителем Председателя Совета Министров СССР, заместителем председателя ГКО и наркомом иностранных дел. Дружба Молотова и Малашкина зародилась еще в дооктябрьский период, когда они вместе отбывали ссылку за революционную деятельность.

…И вот мы в подмосковной Жуковке, на даче у Молотова. Сидим за столом на веранде. Вячеслав Михайлович, как мне казалось, посматривает на меня с сомнением, ибо по литературе моя фамилия ему не известна. Расспрашивает о книжных новинках, об «Огоньке», где я работал заместителем главного редактора, при этом не очень лестно отзываясь о некоторых его публикациях и особенно об оформлении, о непомерно большом количестве фотоснимков, на которых запечатлены одни и те же лица руководителей. («В прежние времена за такое чинопоклонение привлекали бы к партийной ответственности…», — заметил Вячеслав Михайлович.)

От смущения я не находил слов в оправдание и начисто позабыл вопросы, которые готовился задать Молотову.

На выручку пришел Малашкин — разъяснил Вячеславу Михайловичу цель нашего визита. Атмосферу непринужденности постепенно создала супруга Молотова — Полина Семеновна Жемчужина; даже в немолодом возрасте она была очень красива и обаятельно-общительна. Полина Семеновна поставила на стол фрукты, вино и веселыми репликами понуждала «Вече» — так она звала Вячеслава Михайловича — к более оживленному разговору.

Пока больше вопросов задавал Молотов мне — о первых часах и днях войны. Отвечая на них, я обмолвился, что не слышал его речи от 22 июня 1941 года, потому что в то время уже был в боях. И тут же неожиданно для себя спросил, почему выступил тогда по радио он, Молотов, а не Сталин. И после этого вопроса разговор наш влился в русло, которое для моей памяти и моего блокнота, лежавшего у меня на коленях под столешницей, явилось самым главным.

Молотов стал рассказывать о гигантской работе нашего партийного и государственного аппарата, советских дипломатов, направленной на предотвращение войны, о международных загадках, неясностях, о переговорах в Берлине советской делегации (12–13 ноября 1940 г.), которую он возглавлял, и, в частности, о том, как Гитлер горячо его убеждал, чтобы Советский Союз подписал соглашение со странами — участницами тройственного пакта (Германия, Япония и Италия) о разграничении сфер влияния; за месяц до этого правительство Германии уже обращалось в Москву с письмом, предлагая Советскому Союзу свободу действий на юг от своей государственной территории к Индийскому океану в сторону Персидского залива и Индии. Молотов, по его утверждению, решительно отклонил предложения Гитлера и отказался продолжать разговор на сей счет…

— Именно, даже участвовать в подобной дискуссии было бы непростительной ошибкой и непорядочно с нашей стороны, — подытожил эту часть разговора Вячеслав Михайлович и далее стал излагать некоторые факты, дававшие мне возможность представить все те тревоги и заботы, которые томили советских руководителей в канун войны и в ее первые дни. Я мысленно всматривался во все это, как в мощное увеличительное стекло…

Ровно четыре часа провели мы тогда с С. И. Малашкиным в Жуковке. На прощанье я заручился согласием Вячеслава Михайловича позвонить ему, если у меня что-нибудь напишется.

На второй день, выхлопотав себе длительный творческий отпуск, уехал с семьей на Оку, в деревню Соколова Пустынь, где снял комнату в крестьянском доме Колотушкиных. Трудился, не разгибая спины, более двух месяцев. Когда стопка машинописного текста заметно выросла, остановился на очередной главе и помчался в Москву, позвонил Молотову и с его согласия нарочным отправил ему несколько глав романа, которому суждено было получить название «Война».

Мне казалось, что для прочтения части моей рукописи Вячеславу Михайловичу понадобится несколько недель. И я, управившись с некоторыми делами, на третий день утром собрался было уезжать в Соколову Пустынь.

И вдруг раздался в квартире телефонный звонок.

— Иван Фотиевич?

— Да, слушаю вас.

— Узнаете мой голос?

— Извините, нет…

— Вы были у меня в Жуковке…

— Вячеслав Михайлович?! — я обмер.

— Да. Я прочитал ваши главы…

Наступила мучительная для меня пауза.

— Будете ругать? — с робостью спросил у него.

— Нет… Наоборот… Мне сейчас будет интересно с вами разговаривать… Приезжайте.

— Когда?

— Удобно вам завтра в четырнадцать часов?

На второй день, ровно в четырнадцать часов, я подъехал к даче Молотова.

Начался разговор, наверное, самый главный в моей жизни. Будто шла тщательная правка плохо отточенной бритвы. Все, что я написал, было, казалось, и правильно, достоверно, однако в нем недоставало каких-то нюансов, необходимых деталей, оттенков, тонкостей в толковании проблем. Я с жадностью впитывал все услышанное от Молотова и словно поднимался на новые ступеньки видения горизонтов нашей военной истории, государственной политики, деятельности Центрального Комитета партии и его Политбюро. Удивило меня только то обстоятельство, что Вячеслав Михайлович не сделал на рукописи ни одной пометки. Он положил перед собой листочек бумаги с написанными на нем номерами страниц. Взглянув на листочек, он перелистывал рукопись, находил нужную страницу, и я слышал его суждения — литератора, философа, историка, дипломата, человека, мыслящего высочайшими категориями партийного и государственного масштаба…

А вот как родились при помощи Молотова страницы романа, изображающие приезд в сентябре 1939 года в Москву Иоахима фон Риббентропа — имперского министра иностранных дел Германии — для подписания пакта о ненападении.

С тем же Сергеем Ивановичем Малашкиным мы приехали на квартиру Вячеслава Михайловича, на улицу Грановского, разумеется, по предварительной телефонной договоренности. Я с восхищением рассматривал богатую, тщательно подобранную библиотеку, картины на стенах, написанные его братом, художником Николаем Михайловичем Скрябиным, удивлялся тесноватому кабинету с зачехленными в белую парусину двумя-тремя креслами и небольшим столом.

Малашкин и Молотов с веселым оживлением почему-то стали вспоминать двадцатые годы, один из новогодних вечеров, когда к Малашкину на квартиру неожиданно пожаловали Сталин, Молотов, Буденный с гармошкой и еще кто-то. Продолжили отмечать Новогодний праздник — с песнями и плясками. А на второй день утром Малашкина потребовал к себе домоуправ и строго отчитал, ссылаясь на жалобы соседей, что в его квартире было слишком шумно и что пели церковные песни. Малашкин же не посмел сказать, кто у него был в гостях (не поверил бы домоуправ!), и принес свои извинения.

Эти воспоминания друзей мне показались настолько занятными, что я достал блокнот и, зная, что Молотов при виде блокнота или диктофона чувствует себя скованно, все-таки спросил у него:

— Вячеслав Михайлович, разрешите, я немножко посижу над блокнотом?

— Пожалуйста, — и указал на свое зачехленное кресло за письменным столом.

Я взглянул на хорошо отутюженную парусину кресла и заколебался.

— Почему не садитесь? — удивился Молотов.

— Не смею, — ответил я, пытаясь придать своему голосу шутливый тон, Ведь придет время, и я тоже, как и многие, буду писать мемуары… Разве я удержусь, чтоб не написать, что мне выпал счастливый случай сидеть в кресле бывшего главы советского правительства?!

Я имел в виду, что с 1930 по май 1941 года Молотов был Председателем Совета Народных Комиссаров СССР.

Вячеслав Михайлович, весело сверкнув глазами, вдруг посерьезнел, помолчал какое-то время и сказал:

— Вы мне напомнили, как в Кремле, после подписания пакта о ненападении с немцами, в моем кресле главы советского правительства, сидел фон Риббентроп и разговаривал по телефону с Берлином… С кем, вы думаете, разговаривал?.. С Гитлером!.. Мы со Сталиным ему это разрешили и получили колоссальное удовольствие, поняв по его болтовне, сколь глуп имперский министр…

Рассказав некоторые подробности этого разговора, Молотов дал мне «ключ» к написанию одной из важных глав романа «Война».

За двадцать лет я частенько утруждал Вячеслава Михайловича Молотова своими звонками и визитами. Несколько раз бывал он и у меня на даче в Переделкино. И каждое общение с ним, все его суждения о написанном мной, необыкновенно обогащали меня творчески и повышали мою ответственность перед читателями.

Все знают, что жизнь Вячеслава Михайловича складывалась не просто. И он, видимо, тревожился, как бы наши с ним встречи и беседы не затруднили публикаций моих книг. Меня тоже навещали эти тревоги, тем более что действительно были сложности с публикациями, особенно первой и второй книг романа «Война». На этот счет Вячеслав Михайлович как-то даже высказал свои опасения, и я, чтоб между нами было все ясно, давая ему вторично прочесть, уже в верстке, первую книгу романа, написал письмо, которое целиком привожу здесь:

«Дорогой Вячеслав Михайлович!
И. Стаднюк

Посылаю Вам верстку 1-й книги романа „Война“ (название, возможно, изменится).
10 декабря 1969 г.»

К сожалению, мне пришлось пойти на небольшие уступки редактуре в главах, которые Вы читали раньше. Но я внес в них и значительные дополнения.

Роман принят журналом „Октябрь“ и планируется к выпуску в свет в январском номере 1970 года [5] . Времени для работы над версткой — в обрез.

Очень прошу Вас, Вячеслав Михайлович, прочесть в первую очередь подвергшиеся доработке главы 9, 10, 11-ю (стр. 171–187) и две новые главы — 12-ю (стр. 187–189) и 21-ю (стр. 228–234). Буду Вам искренне благодарен за любые замечания.

Еще раз оговариваюсь, что единолично несу полную ответственность за всю историческую и философскую основу романа, в равной мере как и за все художественно домысленное.

Заранее благодарю Вас!

С глубоким уважением

 

СТРАНИЦЫ БИОГРАФИИ

Когда я работал в «Огоньке» (1965–1972 гг.), красные следопыты из моего родного села пожаловались на меня главному редактору журнала за то, что я никак не соберусь с силами и не напишу для их клуба свою биографию. Так вот она и положила начало этим строкам о самом себе.

Родился я в селе Кордышивке, бывшего Вороновицкого (ныне Винницкого) района Винницкой области в начале 1921 года (точная дата мне не известна), однако во всех моих документах значится, что родился я в Женский день, 8 марта 1920 года. Кажется, эти «уточнения» сделал мой земляк Григорий Павлович Юрчак в 1937 году, когда я брал у него, как секретаря сельрады, метрику для поступления в Винницкий строительный техникум и мне, видимо, не хватало возраста.

Разумеется, как и у всех детей, были у меня родители. Мать — Марина Гордеевна (девичья фамилия Дубова) и отец — Фотий Исихиевич. Мать помню смутно, так как она умерла в 1928 году, и даже фотографии ее не осталось: мать была глубоко верующей и считала, что фотографироваться — великий грех. Однако мне кто-то говорил, что видел ее на каком-то коллективном снимке у кого-то из кордышивских Дубовых. Если бы разыскалась эта фотография, для меня бы не было более драгоценного подарка.

Помню, как мать учила меня молиться богу; еще помню, как белила она домотканое полотно, расстелив длинные дорожки на затравелом подворье, и мы вдвоем с ней носили на коромысле из «Юхтымовой криницы» воду (она тяжело болела, и даже одно ведро воды ей было не под силу).

Отец — Фотий Исихиевич — был человеком крутоватого нрава, но справедливым. До коллективизации считался середняком, работал, как и все тогда крестьяне, денно и нощно, а осенними и зимними вечерами еще и сапожничал. Одним из первых вступил в колхоз, тяжело расставаясь с Карьком, слепым на один глаз конем, и с возом на железных осях, для приобретения которого долго копил деньги.

По рассказам старшего брата Якова, знаю, что мое рождение было для родителей крайне желанным: нужен был «наследник», который бы со временем взял на себя хозяйство. Дело в том, что из восьмерых детей в нашей семье трое умерло. Еще в детстве умерли Архип и Явдоха, а в 1919 году умер семинарист Демьян. Из сыновей оставались Яков и Борис. Но Яков «выбился в люди» — выучился и пошел учительствовать, а Борис после женитьбы отделился на «садыбу»*. Сестра Фанаска вышла замуж и переселилась на хутор Арсеновка, а сестра Афия поступила на рабфак. Таким образом, мне была уготована участь принять от отца хозяйство и стать хлеборобом.

_______________

* С а д ы б а — клин земли, примыкающий к огородам села (укр.).

В 1928 году поступил я в начальную школу, которая стояла на бугре рядом с церковью. Когда-то это была «попова хата», в ней две комнаты, и в каждой комнате училось по два класса. На все четыре класса у нас был только один учитель — Зискин Ефим Моисеевич. Но звали мы его «Прошу» (так обращались к нему, подняв руку), и многие полагали, что это его имя. Все мы любили своего первого учителя, изо всех сил старались заслужить его похвалу; весной он водил нас в лес и будто заново открывал перед нами мир, рассказывая о растениях, деревьях, птицах. Зискин пророчил мне будущность художника, так как на уроках, которые иногда давал нам сельский живописец Иван Емельянович Стаднюк, по прозвищу Казанский, у меня очень хорошо получались кувшин, графин и красноармеец. Правда, красноармейца мы с Федей Стаднюком скопировали, кажется из календаря.

Мне всегда хочется узнать, откуда произошла фамилия Стаднюк. У нас в Кордышивке их великое множество, и не все они связаны родственными узами. Стаднюков-родственников по-уличному дразнили (а может, и сейчас дразнят) Салабаями. Что это такое, я не знаю, но оскорблялся на прозвище смертно и бросался в драку безоглядно. В школе дразнили меня еще Рябой Квочкой. Рябой — от обилия веснушек, а Квочкой — от имени отца: Фоть-Квоть — плод творчества кого-то из школьных товарищей.

Детство мое похоже на детство всех кордышивских сверстников: во время весенней и осенней пахоты ходил за погоныча, получал кнутом по спине от отца, если плохо держал коня в борозде, а летом пас Комету — корову брата Бориса, за что к осени вознаграждался отрезом материи «на штаны» и «на сорочку». Многое из картин детства широко использовано мной в романе «Люди не ангелы».

В 1932 году, спасаясь от страшного голода, я уехал в Чернигов к брату Якову, который был там на партийной работе. К тому времени мной уже была закончена четырехлетка. В Чернигове ползимы проучился в пятом классе школы № 4 имени Коцюбинского, а потом затосковал по селу и отпросился у брата домой, хотя там было еще голодно. Вторую половину зимы ходил в школу Степановского сахарного завода — за четыре километра от нашего села.

Затем я снова приехал к Якову, уже в Нежин, где закончил 6-й класс. Потом взяла меня к себе сестра Афия, ставшая к тому времени учительницей. Она вначале учительствовала в селе Старая Басань Бобровицкого района Черниговской области, а выйдя замуж, переехала в село Тупичев (тогда райцентр) Черниговской области. В Старой Басани я проучился ползимы в 7-м классе, заканчивал же семилетку в Тупичеве, после которой поступил в Винницкий строительный техникум. Проучился в нем одну зиму и убедился, что строителя из меня не получится: туго давались математика и химия. Пришлось вернуться в Тупичев.

Жить на «чужом хлебе» было не так легко, и я все время стремился куда-то пристроиться, чтоб никому не быть в тягость. Закончив восьмой класс, прослышал, что идет набор в военные училища. Помчался в райвоенкомат и заполнил бумаги для поступления в Краснодарскую школу летчиков-наблюдателей. Вскоре в военкомате мне вручили засургучованный пакет с документами, и я поехал в Краснодар. Там пошел по указанному на пакете адресу и только после сдачи документов узнал, что меня прислали не в летную школу, а в пехотное училище. Пришлось смириться с коварной уловкой военкома (тогда все ребята моего возраста рвались в летчики) и надеть общевойсковую курсантскую форму. А через месяц учебы меня вызвал начальник училища и объявил, что на запрос мандатной комиссий по месту моего рождения сельский Совет прислал сведения, которые не позволяют мне оставаться курсантом: среди репрессированных в Кордышивке крестьян оказались мой дядя, двоюродный брат и два брата жены моего брата Бориса.

С трудом перенес я этот тяжкий и стыдный по тогдашнему пониманию удар и вновь вернулся в Тупичев к сестре Афие. А со временем, после больших колебаний, тайком от всех написал жалобу в Москву тов. Сталину, в которой напоминал его же, Сталина, слова: «Сын за отца не отвечает». Почему же я должен был отвечать за родственников, которые в пору моего сиротского малолетства не поддержали меня даже куском хлеба?

Ответ из Москвы все не приходил. Я заканчивал девятый класс, как вдруг Черниговский пединститут объявил набор на 10-месячные учительские курсы. Немедленно поехал в Чернигов, успешно сдал экзамены и был принят на курсы. Но тут же с позором был отчислен, ибо при поступлении соврал, что учусь в 10-м классе. Это был урок мне.

А нужда заставляла искать заработки. В школе я числился хорошо успевающим учеником, особенно по гуманитарным предметам, и мне доверили одновременно с учебой преподавать на курсах трактористов при Тупичевской МТС русский язык. Не могу без улыбки вспоминать даваемые мной уроки парням и девушкам с начальным образованием, которые не были сильны даже в украинской грамматике. Непродолжительное время даже был инструктором районо по ликвидации неграмотности.

Будучи комсомольцем, числился в райкоме ЛСМУ активным агитатором, особенно еще в период обсуждения первого Избирательного закона к первой Конституции СССР. А потом неожиданно привлек к себе внимание тем, что из Москвы наконец пришел в райвоенкомат ответ на мое письмо тов. Сталину. В нем указывалось, что мне открыта дорога в любое, по моему выбору, военное училище. И тут я попал в затруднительное положение: ведь совсем немного осталось времени до окончания десятилетки и получения «аттестата зрелости». Да и родилась у меня новая мечта — стать журналистом. Более того, редакция тупичевской районной газеты «Сталинский шлях», в которой в летние каникулы после 9-го и после 10-го классов работал я литсотрудником (писал заметки, репортажи, фельетоны), обещала рекомендовать меня для поступления в Украинский Коммунистический институт журналистики (г. Харьков)… Немало тревог испытал тогда наш райком из-за того, что я отказался от поступления в военное училище, а поехал после окончания десятилетки в Харьков и, выдержав конкурсные экзамены, был принят в институт.

В мае 1939 года, когда был еще учеником 10-го класса, меня приняли кандидатом в члены КПСС, а через год — в члены КПСС.

Из института журналистики осенью 1939 года был призван в армию. Окончил ускоренный курс полковой артиллерийской сержантской школы в г. Калинине и был откомандирован в Смоленское военно-политическое училище, которое окончил в конце мая 1941 года. Будучи курсантом училища, опубликовал в смоленской областной газете «Рабочий путь» свои первые рассказы, которые прошли через добрые руки поэта Николая Грибачева, руководившего училищным литературным кружком, и поэта Николая Рыленкова заведующего литературным отделом областной газеты.

После училища в звании младшего политрука был направлен в Западную Белоруссию секретарем газеты 209-й мотострелковой дивизии, где и застала меня война. Все, что со мной произошло в первые недели войны, подробно описано в повести «Человек не сдается», но, разумеется, с некоторой долей вымысла, как и полагается в художественном произведении.

На войне пробыл от первого до последнего дня. Из них наиболее тяжкими были июнь — август 1941 года. Окружения, атаки, контратаки, стычки с диверсантами, первые ранения без должной медицинской помощи. После выхода с группой бойцов и командиров из тыла врага был направлен в 64-ю стрелковую дивизию, которая до войны дислоцировалась в Смоленске. За успешные бои в обороне Минска и в районе Ярцево нашей дивизии присвоили звание 7-й гвардейской.

Она участвовала потом в Московской битве — вначале под Серпуховом, а затем на рубеже Крюково — Ленинградское шоссе. На второй день после переброски дивизии из-под Серпухова в район Малые и Большие Ржавки погиб редактор нашей газеты «Ворошиловский залп» старший политрук М. Каган. Газету было поручено подписывать мне: «За редактора политрук И. Стаднюк», — что я и делал с величайшей гордостью почти до окончания боев под Москвой. Однако 20-летнему политруку не решались доверить газету «насовсем», и вскоре к нам на должность редактора прибыл батальонный комиссар А. Кормщиков — опытный газетный «волк» и очень хороший человек.

Когда завершилась Московская битва, 7-ю гвардейскую стрелковую дивизию перебросили на Северо-Западный фронт, где она участвовала в окружении демянской группировки противника и в боях за Старую Руссу. Там, в июне 1942 года, я был переведен в газету «Мужество» 27-й армии, с которой прошел путь: Старая Русса, Орел, Курск, Киев, Корсунь-Шевченковский, Яссы, Бухарест, Будапешт, Вена…

В 1943 году женился на девушке, которая приехала из Москвы в нашу редакцию работать корректором.

До 1958 года служил в армии, занимал разные должности в военной печати, продолжая в то же время творческую работу и завершая образование. Окончил заочно редакторский факультет Московского полиграфического института, а также получил высшее военное образование по профилю истории войн и военного искусства.

Последние шесть лет службы в армии работал в журнале «Советский воин», где членом редколлегии пробыл ровно тридцать лет, передав затем это «членство» своему родному сыну Юрию, который к этому времени успел закончить два вуза, в том числе военно-политическую академию им. В. И. Ленина. И будто не уходил я в запас. По первому зову надеваю полковничью форму и отправляюсь в войска. В числе других учений побывал на маневрах «Днепр», «Двина», «Братство по оружию».

Из всего, что мной написано, всерьез отношусь к роману и драме «Люди не ангелы», ранней повести «Человек не сдается», некоторым рассказам, сценариям фильмов «Максим Перепелица», «Человек не сдается», драме «Горький хлеб истины» (в репертуаре академического театра Советской Армии она именуется «Белая палатка»). Особенно же дорот мне роман «Война», в который я вложил много сил. В 1983 году он удостоен Государственной премии СССР. Однако не считаю работу над этим романом законченной. Судьбы его героев и взявшие начало в нем события продолжил в романе «Москва, 41-й» и продолжаю в новом романе «Москва, 41-42-й».

Изредка пишу публицистику и самостоятельные комедийные киносценарии («Артист из Кохановки», «Ключи от неба», «Спокойствие отменяется» и другие), фильмы по которым не всегда удаются. Еще и перевожу с украинского на русский произведения моих близких друзей (например, романы Миколы Зарудного «На белом свете», «Уран», «Гилея»).

Сценарий полнометражного документального фильма «Служу Советскому Союзу» мы написали вдвоем с моим еще довоенным литературным наставником Николаем Грибачевым, а сценарий кинокомедии «Меж высоких хлебов» — с режиссером Л. Миллионщиковым.

Мне часто задают вопрос, как родился образ Максима Перепелицы. Черты этого веселого хлопца носят многие мои герои, включая Петра Маринина и Мишу Иванюту.

Как ни странно, схема образа Перепелицы родилась в сумятице мыслей, вызванных тем, что я увидел и пережил в первых пограничных боях 1941 года. В самых безнадежных, смертельно опасных ситуациях наши рядовые воины, равняясь на командиров и политработников, проявляли немыслимое упорство, самоотречение, храбрость и стойкость. Кажется, порой они больше, чем противника, боялись выглядеть со стороны робкими, нерешительными. А когда после критической ситуации наступали минуты затишья, находились заводилы и начиналось веселье: смеялись над мнимыми и истинными нелепостями — у кого какое было выражение лица во время штыковой схватки (тут же копировали), как, кто и что кричал в атаке, как увертывался от танка или закрывался каской от свистящей над головой бомбы… А когда вновь приближался бой, люди суровели, понимая неотвратимость опасности и собираясь с силами, чтобы выстоять.

Где берется у солдат эта неистощимая нравственная твердость? Можно, конечно, много рассуждать о влиянии на характеры наших людей советского общественного строя, советской идеологии и так далее. Но ведь очень много дает человеку и служба в армии в мирных условиях. Я сам был до войны рядовым солдатом, потом курсантом полковой школы, курсантом военного училища и на себе ощутил влияние казармы, красноармейского коллектива, влияние всего уклада жизни, каждая минута которой регламентирована уставами, наставлениями, инструкциями и приказами. Почти зримо слетала с меня «гражданская шелуха», и я видел, как постепенно менялись характеры моих сослуживцев; среди них многие несли в себе что-то от Максима Перепелицы, которому как литературному образу еще предстояло родиться. И если вначале казарменные весельчаки потешались над недостатками своих товарищей, не щадили и себя, дабы повеселить друзей, иногда валяли дурака и на занятиях, то со временем это их качество приобретало иную направленность — оно уже помогало в службе и в учебе.

Вот и задумал я в начале 50-х годов проследить на примере одного героя, поначалу хвастуна, балагура и проказника, как выковывается в армейских условиях тот самый характер, который в бою делает человека несгибаемым.

У каждого человека есть на земле места, которые всегда живут в его сердце. Есть места милые, волнующие тем, что человек родился там, впервые ощутил ослепляющую красоту подсолнечного мира, впервые сказал самое дорогое слово «мама», испытал первые волнения юности… А есть места, ставшие частью твоей души потому, что с ними связаны тяжкие испытания в твоей жизни, связано рождение в тебе воистину великих чувств человека и гражданина, когда в их совокупности с силой взрыва встает на первый план чувство долга.

Вот таким, вторым для меня местом на земле, второй моей родиной является Белоруссия, где я получил первое литературное крещение, а потом первое боевое.

…7 и 8 мая 1941 года. Зал в Доме командиров Западного Особого военного округа в Минске. В президиуме — Якуб Колас, Янка Купала, Кондрат Крапива и другие выдающиеся деятели литературы Белоруссии, представители командования, а в зале — красноармейцы, курсанты полковых школ и военных училищ, сержанты, молодые командиры и политработники. Все они — начинающие литераторы, сделавшие первые шаги на трудной стезе прозы, поэзии или драматургии. Это было окружное совещание молодых красноармейских писателей. Правду сказать, слово «писатель» для большинства из нас было определение довольно условное, ибо я, например, тогда курсант Смоленского военно-политического училища, или известный, ныне уже покойный, военный прозаик Геннадий Семенихин, тогда замполитрука, к тому времени напечатали всего лишь по нескольку рассказов. Однако совещание было для нас огромнейшим событием, ибо с высокой трибуны мы услышали оценку своих первых произведений, услышали наставления мастеров белорусской литературы… Никто из нас, участников этого совещания, не ведал тогда, что стоим мы на пороге великих и тяжких испытаний и что не скоро постигнутое здесь станет нашим творческим подспорьем. Многим вообще не пришлось больше браться за перо…

В белорусской земле покоится прах моих погибших боевых побратимов. Дважды и я пролил там кровь — на Березине и Друти. А как забыть холодившие душу горькие вопросы белорусских крестьян: «Куда вы отступаете?..» Как потушить в памяти их укоряющие, тоскливые взгляды?.. И не забыть знобкого восторга наших победных контратак, не забыть трепетной радости, когда на груди засверкал первый боевой орден за бои в Белоруссии… В моем архиве бережно хранится документ, свидетельствующий о том, что крестьяне деревни Боровая Дзержинского района Минской области избрали меня своим почетным гражданином. Близ этой деревни в ночь на 28 июня 1941 года наша часть вступила в бой с крупным немецким десантом.

Ну и не могу не сказать о родном мне Смоленске, где стал членом КПСС, где в военно-политическом училище постигал не только марксистско-ленинскую теорию, но и военные знания, приобретал физическую закалку; верю, что именно все это помогло мне остаться самим собой в первых боях близ границы, сдюжить все тяжкое, что выпало на нашу долю в трудные месяцы боев на Смоленских возвышенностях летом 1941 года, а затем пройти по дорогам войны до Победы. И как самой высокой оказанной мне честью, бесценной духовной наградой горжусь тем, что мне присвоено звание Почетного гражданина Смоленска.

Писать и говорить обо всем этом мне как-то не очень удобно, наверно, из-за врожденной крестьянской застенчивости, но умолчать тоже нелегко, ибо характер хвастуна Максима Перепелицы, пусть и не в большей мере, но слеплен мной и из черт собственного характера.

Так случилось, что со времен окончания войны я живу мыслями и чувствами, взявшими начало там, среди полей, лесов и лугов Белоруссии и Смоленщины, и уже больше двух десятков лет работаю над эпопеей о войне. Пока написаны и опубликованы три книги романа «Война», роман «Москва, 41-й», в стадии завершения роман «Москва, 41 — 42-й». Не знаю, хватит ли сил закончить все задуманное. Так, роман «Люди не ангелы» я писал пять лет. Первую книгу «Войны» — три года, вторую — четыре, третью — пять лет. На их издание тоже потрачено в общей сложности три года… А ведь кроме литературного труда не уклоняюсь и от других обязанностей — общественных и служебных, не порываю связей с родной армией, которой служу верой и правдой. И есть у меня родная Винничина и маленькое село там Кордышивка…

Когда сижу за письменным столом, будто исповедуюсь перед советскими воинами и перед своими земляками. И, хотя мой родной язык украинский, пишу я по-русски и считаю себя и украинским прозаиком и драматургом: так сложилась моя судьба, о чем нашел необходимым подробно высказаться в авторском послесловии к роману «Люди не ангелы». И есть у меня много верных друзей. И есть внуки — Иван, Оксана, Алеша и Оля. Да-да, я уже давненько четырежды дед.

1987

 

ПУБЛИЦИСТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ

{4}

 

Заметки об историзме

Историография накопила бесчисленное количество примеров, опираясь на которые великие умы человечества, начиная от отца истории Геродота, определили в объективных формулах, что главное в исторической науке стремление проникнуть во внутреннюю, причинно-следственную связь событий, решительное утверждение достоверных фактов и отторжение вымысла. Марксистская историография взяла эти формулы на вооружение, очистив их от идеалистической мякины, наполнив подлинно научным светом и конкретным опытом истории. В видении философской науки и опыта истории выкристаллизовался и марксистский принцип подхода к действительности, заключенный в понятии «историзм». Выражая сущность сего принципа, В. И. Ленин учил: «…Не забывать основной исторической связи, смотреть на каждый вопрос с точки зрения того, как известное явление истории возникло, какие главные этапы в своем развитии это явление проходило, и с точки зрения этого его развития смотреть, чем данная вещь стала теперь».

Писатель, связавший свое творчество с всемирно-историческим подвигом советского народа в Великой Отечественной войне, не сможет добраться до глубин истины и сделать серьезные обобщения, если не будет исходить из марксистско-ленинского историзма.

Минувшая война — уже история, зовущая к поискам мысли. Такой войны не знало человечество, таких жертв и разрушений не видел мир, таких последствий, какие принесла в социальном плане вторая мировая война, не мог предвидеть ни один титан буржуазной науки.

Вторая мировая война явилась великим уроком для человечества и наиболее тяжким испытанием для советского народа; урок этот никогда не должен забываться во имя будущего. Отсюда и наша жестокая потребность в точных и мужественно-правдивых оценках явлений минувшей войны, которые дает и еще должна дать советская литература.

За минувшие после войны десятилетия советская литература обогатилась огромным опытом и создала нетленные художественные богатства. Написаны и приняты на вооружение читателями тысячи книг, посвященных борьбе советского народа с гитлеровским фашизмом. Многие десятки книг вошли в золотой фонд литературы — особенно те, которые появились в первое десятилетие после Победы. Они созданы людьми, прошедшими по фронтовым дорогам, познавшими войну на собственном опыте, и написаны о самом главном: как творилась Победа на земле, в воздухе и на море — в атаках, разведках, окопных боях, в тылу врага, в штабах частей и подразделений, в глубинах советского стратегического тыла. Главный герой этих произведений — простой советский человек, воин переднего края, вынесший на своих плечах главную тяжесть фронтового бытия и в полной мере испытавший ужасы войны… Книги М. Шолохова, Л. Леонова, А. Фадеева, Ю. Бондарева, М. Алексеева, Э. Казакевича, Н. Бубеннова, О. Гончара, И. Мележа, Г. Березко, В. Закруткина, В. Быкова, Н. Грибачева, В. Козаченко, И. Шамякина, А. Кешокова, В. Кожевникова, А. Первенцева, П. Федорова и других образовали наш золотой фонд. Он неустанно пополняется все новыми произведениями. Военная проза последних лет обогатилась талантливыми книгами О. Кожуховой, П. Сажина, А. Ананьева, Ю. Збанацкого, Я. Цветова, А. Адамовича, Г. Семенихина, И. Падерина, В. Карпова, И. Чигринова, С. Крутилина, Н. Камбулова и других.

Но время не стоит на месте. Раздвинулись горизонты видения сложностей военных лет: больших успехов достигла наша военно-историческая наука и советская военная мемуаристика; стали доступны для писателей архивы; ощутимее проявились характеры наших полководцев (в их печатных воспоминаниях и в личных общениях с писателями). Все это создало предпосылки для рождения произведений эпического плана. Однако… Трудно было перешагнуть через определенные наслоения и предвзятости, естественно возникшие в ходе борьбы с последствиями культа личности Сталина, нелегко давался поиск точки обозрения событий и определения возможных границ изображения.

И тем не менее, как и полагается в каждом поступательном движении вперед, появляются очередные проблемы, связанные с дальнейшим развитием темы Великой Отечественной войны в нашей литературе.

1

В силу сложившихся исторических обстоятельств сейчас, когда идет речь о новом этапе в художественном изображении всемирно-исторического подвига советского народа в Великой Отечественной войне, большую роль играет не только постижение художником объективной реальности и знание им подлинной глубины событий. Огромное значение имеет и то обстоятельство, как сам художник относится к постигнутой им реальности в ее взаимосвязях и причинностях, куда устремляет он свою мыслительную энергию в философско-эстетической трактовке событий. Все это нечто шире, чем «позиция художника», и тоже является объективной реальностью. И нет здесь никакого суесловия, ибо взгляды писателя на определенные периоды нашей истории, на те или иные события и процессы, художественно обобщенные в произведении, вторгаются с неизбежной закономерностью в сознание большинства читателей, особенно молодых.

Речь, разумеется, идет не о том, чтобы навязывать художникам определенные взгляды, понуждать их к принятию тех или иных политических, исторических, философских аспектов или концепций. Главное в том, что наше литературоведение и наша литературная критика, опираясь на течение живого литературного процесса, должны с предельной заинтересованностью поддержать с ее точки зрения концепции верные и подвергнуть доказательной критике расплывчатые или ошибочные. В выработке оптимального отношения к этим концепциям следует, на мой взгляд, опираться на единственно правильное положение, выработанное советской историографией. Оно наиболее четко сформулировано в передовой статье «Правды» от 14 февраля 1976 года:

«Коммунистам, всем советским людям свойственно целостное восприятие политики родной ленинской партии во все периоды ее деятельности, живое ощущение преемственности ее революционных, трудовых и боевых традиций. Тщетно недруги социализма пытаются чернить отдельные эпизоды и периоды из истории КПСС, противопоставлять их друг другу, Курс нашей партии был, есть и всегда будет ленинским; ее отношение к действительности всегда было и будет критически революционным, творчески созидательным».

2

Не может быть двух мнений и насчет того, с каких подмостков должен всматриваться писатель в исторические дали — с сегодняшнего дня или с позиций тех времен, которым посвящено его произведение. Мне думается, что только высоты познаний, достигнутые современностью, только вершины сегодняшней прогрессивной мысли должны стать главным наблюдательным пунктом автора военно-исторического романа. Очень важно, чтобы пафос художнических исканий писателя опирался на новейшие достижения марксистско-ленинской науки сегодняшнего дня. Эти требования неотъемлемы от само собой разумеющейся обязанности художника знать весь строй мыслей, всю гармонию чувств своих героев, какими они (мысли и чувства) были в те далекие годы. Читатель ни на грош не поверит писателю, как показывает некоторый опыт, литературные персонажи которого, живущие и действующие, например, в грозном 41-м, судят о событиях, о политике, о личностях с горизонтов, прояснившихся для нас только после XX съезда КПСС. Не устами своих героев, не модернизацией их суждений и эмоций, а глубинной идейно-философской основой повествования, всем его строем мы обязаны прокладывать мостки из прошлого в современность, всей силой творчества обнажать уроки истории, без измышлений и псевдоноваторского моделирования, не становясь при этом в позу поучителей и ни в коем случае не вырывая читателя из естественного плена подлинности происходящего на страницах произведения, памятуя, что война создала свою правду бытия, свою логику измерений и оценок, Перекраивать то, что было, — значит грешить перед историей, перед читателем, перед своим святым призванием инженера человеческих душ.

Нельзя также чураться поучительных уроков нашей литературы, например творческой одиссеи «Петра Первого». Алексей Толстой не сразу нашел путь к научному пониманию истории. Петр Первый долгое время для писателя «торчал загадкой в историческом тумане». И только вхождение в историю через современность, осмысленную с марксистских позиций, помогло Алексею Толстому настроить на должную волну свое художническое мироощущение.

При этом вспомним, сколь непросто относился к Петру Первому А. С. Пушкин. В своих записках он не без смятения писал: «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, написаны кнутом. Первые были для вечности или по крайней мере для будущего, — вторые вырывались у нетерпеливого самовластного помещика».

Несомненно, что это суждение Пушкина тоже послужило для Алексея Толстого указующим перстом в воссоздании сложного и противоречивого образа Петра.

Оценивая ту или иную историческую личность, нельзя отрывать ее от своеобразия эпохи, от устремлений народных масс, от понимания или непонимания личностью реальных, активно действующих общественно-экономических закономерностей и от условий исторического развития на этом этапе государства и общества. Каждая личность есть порождение своей эпохи.

3

Главная и отличительная черта советского военно-исторического романа — крупноплановое изображение в нем народа и партии как решающей силы, таящей в себе начала исторических сдвигов и творящей эти сдвиги всей своей неукротимой активностью. Только такая позиция писателя, только взгляд на народ как на творца истории, взгляд на партию как на вдохновляющую и ведущую силу эпохи позволят ему воссоздать подлинную историческую правду в приемлемом объеме и без злокачественного субъективизма.

4

Но существует, на мой взгляд, проблема, которую можно бы назвать «объективным субъективизмом». Она отчетливо проявилась во многих мемуарных произведениях о Великой Отечественной войне и стала заметно влиять на художественную литературу.

Известно, что одно и то же событие, один и тот же факт могут по-разному отражаться в человеческом сознании, а с течением времени приобретают в памяти некоторую трансформацию. И поэтому вполне естественно, что каждая мемуарная книга несет в себе черты индивидуальности ее автора. В ней может быть свое особое видение войны, свои нюансы в оценках оперативно-стратегической обстановки и действий войск, свое отношение к конкретным личностям и явлениям.

Казалось бы, что этот «объективный субъективизм» нам только на пользу, ибо делает наши представления о событиях войны более разносторонними. Однако авторы некоторых военно-художественных произведений безоговорочно берут «точку видения» и «аспект отношений» иных военачальников на свое творческое вооружение, приобщаются к ним как к единственно правильным и этим лишают свои произведения должной обобщенности и философской глубины. Сие явление грозит развернуться в бедствие для литературы и особенно для художнических исканий молодых писателей.

Отдельные литераторы надеются на силу факта, документа, на близкое к точности воспроизведение тех или иных обстоятельств, почерпнутых в доступных источниках, забывая при этом о ведущем значении силы собственной внутренней убежденности, силы художественных средств, которыми писатель доказывает истинность своего видения и своих верований.

Но встает вопрос: в какой же мере писатель-баталист вправе опираться на военные мемуары? Могут ли печатные воспоминания военачальников являться первоисточниками истины, например, о каких-то конкретных этапах боевых действий? Тем более что нельзя сбрасывать со счетов еще одно обстоятельство: многие суждения о ряде явлений и событий, о конкретных личностях в иных мемуарных книгах, вышедших в 50-х и в первой половине 60-х годов, заметно отличаются от оценок тех же самых явлений, событий и личностей, которые даны в более поздних изданиях. Мне думается, что наличие «субъективного объективизма» в военной мемуаристике мы должны рассматривать как естественный процесс развития общественной мысли в оценках явлений второй мировой войны и как правомерное самоопределение некоторых концепций исторического движения. Поэтому писатели военной темы вправе (хотя наша критика не очень одобряет это) обращаться к военным мемуарам (особенно когда автор мемуарной книги является персонажем или прототипом создающегося художественного произведения), подкрепляя их архивными материалами. Но при этом любой подлинный факт должен быть художественно раскрепощен, переплавлен и поглощен писательской мыслью. И пусть никто не думает, что это легкий путь. Обработка художественными средствами конкретного исторического материала всегда связывает писателя, сдерживает его фантазию, затрудняет выбор изобразительных средств и в целом очень замедляет процесс творчества, делает его мучительным.

5

Сейчас приходят в литературу молодые художники, не принимавшие участия в войне, но пишущие о ней. Задача тех писателей, которые вынесли войну вместе с народом на своих плечах, — оказать молодой смене всяческую поддержку. Молодежь, на которую не столь явственно давят литературные традиции и особенно правда факта и личное причастие к событиям, возможно, скорее найдет новые пути, новые формы и новые средства выражения для очередного шага вперед в военно-художественном творчестве. Мы должны подавлять в себе ревнивое чувство права на первородство в этой трудной и ответственной теме.

Надо также учитывать, что для тех, кто пережил войну в коротких штанишках, она не прошла бесследно в их памяти и в их чувствованиях. Надо помнить об остроте детского восприятия и о том, что «снизу» многое видится укрупненным. Пусть молодежь помножит свои знания на опыт старших, а ее зреющие таланты оплодотворятся творческими удачами и неудачами советской литературы.

Проблема вхождения молодежи в литературу — может быть, самая главная проблема нашей сегодняшней творческой жизни. Не надо только успокаивать себя ее кажущейся простотой. Мы должны бороться со своим консерватизмом, должны следить, чтоб не были зажаты наши тормоза, когда у нас просит лыжню молодая смена.

* * *

Неизмеримо велики социальные функции советской художественной литературы сегодняшнего дня. Они определяются современным процессом развития нашего общества и международным положением СССР. Рождение и упрочение мировой социалистической системы выдвигает перед советской литературой дополнительные и очень серьезные требования: она должна сыграть и в других странах важную роль для полной победы там марксистско-ленинской идеологии. А тема Великой Отечественной войны — один из важнейших «болевых центров» нашей литературы. Зарубежные читатели, насытившись умозрительными, спекулятивными построениями буржуазных «советологов» и «кремленологов», наслушавшись злобных воплей Солженицына и его своры, должны из каждой новой нашей книги черпать главную правду о Великой Отечественной войне советских народов против немецкого фашизма.

1976

 

Сердце солдата

Когда я встречаю на улице солдата, невольно испытываю волнение. Мне хочется сказать ему доброе слово или просто по-дружески подмигнуть. И не потому только, что при виде солдата вспоминается собственная военная молодость и служба в армии — это по-хорошему суровая школа мужества, которой не одно поколение парней обязано тем, что научилось уверенно шагать по жизни.

Главное в другом: когда видишь солдата, всегда помнишь, что перед тобой человек гордой, трудной и напряженной жизни, человек, в любую минуту готовый на подвиг, готовый к тому, чтобы по первому зову Родины грудью встать на ее защиту от посягательств врагов. Солдат всегда на боевом посту, его помыслы и устремления направлены к тому, чтоб над нашей землей светило яркое солнце и в нашем доме не утихала радостная песня мирного труда. Всегда он держит руку на железе, всегда он сердцем своим устремлен к командиру, которому Родина доверила приказывать.

А в это время его где-то недостает в девичьих хороводах, где-то тоскует по нему мать, скучает сестра, вздыхает любимая девушка.

Да, служба солдатская — это одна из ярких и трудных страниц биографии мужской половины нашей молодежи. А такие страницы в биографии человека нельзя не уважать, нельзя, прикасаясь к ним, не испытывать глубокого волнения, восторга. И очень приятно сознавать, что солдат Советской Армии — не только равноправный гражданин нашего государства, но и человек, окруженный всеобщим уважением и любовью.

Однажды мне довелось присутствовать на совещании офицеров в Н-ской воинской части. Когда закончилось обсуждение намеченных вопросов, меня попросили поделиться мыслями о последних художественных произведениях, посвященных военной теме. В это время старший лейтенант Белоусов, глянув на часы, что-то шепнул командиру части и поспешно ушел.

На второй день я случайно встретился со старшим лейтенантом Белоусовым на территории воинской части. Разговорились. Офицер высказал сожаление, что вчера не смог принять участие в беседе о литературе. Тогда я, в свою очередь, поинтересовался причиной его столь поспешного ухода. И вот что я услышал.

Два взвода из роты, которой командует старший лейтенант Белоусов, заступали в караул. Перед самым разводом караулов Белоусов узнал, что один из его солдат получил письмо с неприятной вестью. И старший лейтенант Белоусов решил немедленно подменить солдата.

— Живой человек ведь… — раздумчиво объяснил офицер свое решение. Зачем оставлять хлопца наедине с тяжелыми мыслями?.. Послал я его на полигон хозяйственными работами заниматься. В труде и среди людей горе легче переносится.

В словах офицера я почувствовал такое участие к судьбе солдата!

Нахлынули раздумья — о воинской службе, о солдатской жизни, о высоком благородстве профессии офицера, которые мне захотелось вкратце изложить на бумаге. И разумеется, эти заметки отнюдь не претендуют на исчерпывающее освещение какого-либо круга вопросов воинского воспитания. Это, повторяю, лишь заметки…

В каждой груди бьется сердце — трепетное, горячее, способное любить и ненавидеть, испытывать счастье, радость и страдание. Каждый человек, будь он солдат или генерал, рабочий или академик, одинаково способен испытывать самые сложные душевные переживания. Подобно скрипке, которая звучит от малейшего прикосновения к ее струнам, человек откликается звучанием своих чувств на прикосновение к ним жизни. И откликается по-разному. От грубых ударов по струнам скрипка издает раздражающие звуки, и, наоборот, в умелых руках она рождает пленительную музыку. Точно так же и человек: малейшее нарушение в обращении с ним этических норм рождает в его душе протест и негодование; на искренность же и уважение к себе он отвечает всеми своими добрыми качествами.

Хотя сказанное выше — аксиома, помнить о ней, понимать ее не только разумом, но и сердцем необходимо каждому, и в особенности сержантам и офицерам, как лицам, наделенным властью, призванным воспитывать и обучать подчиненных им людей, одетых в солдатскую форму.

Почему именно в первую очередь командир никогда не вправе забывать эти всем известные общечеловеческие истины? Потому, что иначе он не оправдает возложенного на него высочайшего доверия, не станет подлинным воспитателем, наставником своих солдат, не найдет ключа к их сердцам; потому, что командир — это отец солдата. Он отвечает не только за настоящее своих подчиненных, но и за их будущее.

В чем же главнейшем должно проявляться понимание командиром сущности человеческой психологии? На такой вопрос в какой-то мере отвечает и приведенный выше пример из командирской практики старшего лейтенанта Белоусова. Из этого примера, как и из тысячи других, вытекает совершенно определенный вывод: к солдату всегда надо относиться с уважением и заботой.

Данный вывод тоже, конечно, не является открытием. В нашей армии взаимное уважение начальника и подчиненного — элементарная норма поведения, непреложный закон, подкрепленный уставами. Хочется только сказать, что уважение к солдату должно проявляться в большом и малом, а главное, искренне.

Рассмотрим хотя бы такой абстрактный, но типический по обстоятельствам пример. Из деревни или из города отправляется на службу в армию парень. Преисполненный самыми благородными устремлениями, он зачастую рисует в своем воображении солдатскую жизнь в ярких романтических красках. Он жаждет подвигов, приключений и парадов под звуки фанфар. А на поверку оказывается, что солдатская профессия, хоть и интересная, почетная, но ой какая трудная, подчас буднично однообразная, требующая такого напряжения всех человеческих сил — физических и моральных, что только высокое сознание своей священной обязанности перед Родиной помогает с честью преодолевать эти трудности.

Ну а если молодому воину покажется, что какая-нибудь очередная трудность вызвана не условиями службы, не задачами боевого совершенствования, а прихотью или нераспорядительностью, а то еще хуже несправедливостью командира? Ведь и в этих обстоятельствах он обязан повиноваться? Да, обязан. Каждый хороший солдат и виду не подаст, что он осуждает в данном случае своего начальника. А как должен поступить начальник, чтобы в глазах подчиненных при подобных обстоятельствах не выглядеть в дурном свете?

На этот вопрос многие дадут такой железно правильный ответ: командир любого звания и занимаемой должности обязан придерживаться золотого закона — все рационально, что разумно. То есть подчиненные всегда должны понимать целесообразность, разумность своих усилий, на что бы они ни были направлены.

Но ведь специфика военного дела требует от командира приказывать, не мотивируя своих приказов, хотя каждый командир заинтересован, чтобы его подчиненные не только разумом, но и сердцем приняли приказ к исполнению.

Вот тут-то и играют важнейшую роль взаимоотношения, установившиеся между начальником и подчиненным. Если солдат чувствует, что командир ценит его, относится к нему, как к человеку, с уважением, требует с него хотя и строго, но справедливо, он всегда будет воспринимать любые его распоряжения без малейшей тени сомнения.

Разумеется, нелегкое дело, имея под своей командой много людей — будь это отделение или рота, — найти с ними душевный контакт, установить сердечные отношения. Ведь сколько людей, столько и характеров. И каждый характер требует своего подхода, учета его особенностей. Но на то сержант или офицер и называются воспитателями, на то занимаемая ими должность и отмечается соответствующими воинскими званиями. Они обязаны поставить себя среди подчиненных так, чтобы те всегда чувствовали отеческое внимание к себе.

Чертами характера командира должны быть простота, заботливость и требовательность. Доброе слово начальника облегчает солдату вещевой мешок и оружие в походе, делает тверже его шаг, крепче руку и зорче глаз. Казарма становится воистину родным домом, если командир не забудет поздравить солдата с днем рождения, не оставит его без внимания во время болезни, поинтересуется домашними делами…

Это только небольшая частичка того, из чего складывается, в чем проявляется уважение командира к солдату, уважение, которое рождает у солдата к своему начальнику ответное уважение, помноженное на искреннюю, суровую любовь.

Могут, конечно, найтись люди, которые заметят: а если среди моих подчиненных есть люди мне несимпатичные? Почему я их должен уважать?

Вполне возможно, что в подразделении найдутся солдаты, не вызывающие по тем или иным причинам симпатий у командира. Ну и что ж? На то ты и воспитатель. Подави свою неприязнь! Ведь никто тебя не заставляет объясняться солдату в любви. Но коль он твой подчиненный, коль тебе вручена его военная судьба, не имеешь права относиться к нему предвзято. Ты отвечаешь и за его характер, который обязан формировать, и за его отношение к тебе как командиру. Ведь командир действует не только от себя лично, а и от лица службы. Часто же мы слышим эту сакраментальную формулу: «От лица службы объявляю…» Так будь добр, если не от себя, так от лица службы выказывай уважение к солдату. А служба обязывает относиться к своим обязанностям с душой. Следовательно, и твое отношение к подчиненному должно быть не наигранным, а подлинным. Ведь даже малейшая фальшь дойдет до сердца солдата. Не зря ж говорят, что сердце глухим не бывает.

Существует в армии непреложный закон: любой проступок военнослужащего командир не имеет права оставлять без внимания. Этот закон имеет и другую сторону: успех, проявление доблести должны быть замечены командиром, и замечены так, чтоб солдат это почувствовал. Пристальное, по-доброму заинтересованное внимание к успехам подчиненного — это и есть элементарное уважение к нему начальника.

Но при этом, разумеется, нельзя забывать, что солдат — не кисейная барышня, а армия — не институт благородных девиц. Добрые взаимоотношения подчиненного и начальника не исключают суровой требовательности последнего. Строгая и постоянная требовательность к солдату украшает командира не меньше любого воинского отличия. Но требовательность ничего общего не имеет с бестактностью, грубостью и бессердечием, которые ставят командира в глазах подчиненного в самое низкое положение, какое бы звание он ни носил и как бы образован ни был.

Я знаю одного заслуженного офицера, который очень правильно рассуждает о человеческой добродетели, о высоком назначении командира как наставника и воспитателя подчиненных. Убежден, что и в размышлениях наедине этот офицер весьма правильно толкует о своем долге, достоинстве и чести, о нормах взаимоотношений с подчиненными. Но вот на практике поступками этого человека руководят порой случайные обстоятельства. О нем, а он, прямо скажем, не одинок, часто говорят: «Такому не попадайся под горячую руку». Придет на службу не в духе или получит замечание от вышестоящего начальника — и тогда беда подчиненным. А успокоится милейший человек, да еще добродушно подтрунивает, что кое-кого из попавшихся на глаза вогнал в пот.

Человек, наделенный властью, если он дорожит своей честью, если он хочет, чтоб его распоряжения выполнялись не за страх, а за совесть, если он, наконец, понимает, что призван утверждать в характерах людей, зависимых от него, доброе и светлое, обязан придерживаться золотого правила: уважать подчиненного точно так же, как уважает он (командир) самого себя и как он желает, чтоб старший начальник уважал его самого.

1959

 

Величие земли

Уходящая в глубь тысячелетий история человека неразрывно связана с землей, на которой он обитал, которая его кормила и являлась ареной борьбы с природой и себе подобными. Занимательна эта история своей сложной и в то же время простой сущностью, и складывается она из множества непростых и разновеликих ступеней, по которым шагала жизнь из далекого прошлого.

Нелишним будет оглянуться на иные из этих ступеней, дабы мысль наша, согретая чувствами сердца, взволновалась, ощутив высоту, достигнутую человеком на своей земле и в борьбе за свою землю. Итак, молодея из глубины веков, земля будто сознательно избрала человека своим властелином и стала кормить его своими дикорастущими плодами, злаками, травами. И начала пробуждать в человеке мысль о том, что любовь приносит счастье только при взаимности, а следовательно, человек обязан платить земле лаской к ней, не жалея усилий и не останавливаясь перед загадками природы…

И хотя человек в своей темноте долго удивлялся, как это удается земле выращивать сладкое и кислое, пряное и горькое, красное и зеленое, как удается ей взметать одни плоды на деревья, а другие холить под своим покровом, он, этот человек, уразумел главное: земля — ласковая мать его, которая становится недоброй мачехой, если не прикладывать к ней рук, если не помогать ей, если не бороться за нее.

Да, время — мудрейший учитель. Человек-потребитель постепенно превращался в человека-творца, и это превращение сопровождалось большими и малыми открытиями законов земледелия и плодородия. Земля щедро платила за это человеку добром.

Но не дремало и зло: человек стал превращаться в собственника, и дальнейшая его поступь в грядущее уже стала процессом социальным. А поскольку все великое начинается с малого, то и первобытное социальное неравенство несло в себе с каждой новой общественной ступенью то неравенство и те доклассовые, а затем классовые противоречия, которые явились предметом глубоких исследований передовых умов человечества и которые затем вылились в четкие формулы марксистского учения.

Все это выглядит будто бы просто, если б стремительной лавиной не нарастали вместе с общечеловеческим прогрессом социальные сложности. Мы не будем всматриваться в те времена, когда, случалось, брат убивал брата за вершок земли, за подпаханную межу, не будем говорить о ситуациях классовой борьбы высокого драматического накала. Сосредоточим свою мысль на событии самом разительном по масштабности и социальной заостренности. Оглянемся на Великую Отечественную войну советского народа против немецко-фашистских захватчиков.

Ничего подобного еще не видела история… Огромные пространства земли, которая родила хлеб, плодоносила, кормила народы крупнейшего государства и снабжала его промышленность сырьем, топливом и электроэнергией, — эти пространства стали ареной вторжения несметных фашистских полчищ, ареной кровопролитнейшего единоборства. Эта земля обильно поливалась кровью, усеивалась свинцом и железом, опалялась пожарищами, кромсалась гусеницами, становилась вечным покоем ее погибшим защитникам и лобным местом завоевателям.

И словно изменились все прежние физические понятия о земле, иную значимость обрели на время поля и леса, кустарники и луга, овраги и возвышенности, реки и речушки. Они как бы включались в сражение, становясь важными слагаемыми в грозных боевых действиях противоборствующих сил. Но самое главное, земля наша в эти трагические времена как бы обрела трубный голос, обращенный к ее защитникам. Он, вплетаясь в набатный хорал чувств патриотизма, совести, достоинства и чести, воспламенял в сердцах советских воинов огонь ненависти к захватчикам, придавал им богатырскую силу, возвышал их дух, обнажал величие целей борьбы против гитлеризма.

Советская земля — колыбель Октябрьской революции, обиталище воплощенных в дела бессмертных ленинских идей, грандиозная, полная многоцветья и радости панорама жизни советских союзных национальных республик — стала зовущим знаменем и символом непокорства. В ее оккупированных врагом областях заполыхала партизанская борьба, а те безбрежные пространства Советской державы, куда войне было не докатиться, словно бы с первозданной силой материнства и в едином ритме с героическим трудом народа взращивали все необходимое для фронта…

Так было. Ценой больших жертв мы пришли к Победе, вначале пережив горечь захвата врагом больших наших территорий, а затем испытав радость избавления родной земли от фашистской чумы.

С той поры, когда был повержен фашистский Берлин, миновало более тридцати лет. Давно зарубцевались раны фронтовиков. Многие из бывших воинов, отжив свое, уже спят вечным сном. Притушилась в сердце народа боль по тяжким утратам. Но только притушилась, ибо сиротские слезы навсегда опаляют сердце и омрачают память, а тоска вдовствующей женщины или потерявшей сыновей матери умирает вместе с ней.

А родная наша земля?.. Перепаханная жестокими плугами войны, начиненная рваным железом и свинцом, минами, снарядами и бомбами, она тоже залечила свои раны, хотя эхо войны нет-нет да и вспугнет над ней тишину. Земля наша окружена великой заботой, ибо является она бесценным, самым главным богатством советского народа. Заботами хлеборобов давно наполнены животворной силой даже те неплодоносные пласты, которые война взметнула на поверхность почвы. Однако шрамы на лике земли будут видны еще десятилетия, будут напоминать людям о канувшем в прошлое лихолетье. Если бы современные лайнеры не уносили нас в поднебесье, откуда земля видится в голубом мареве, мы бы видели, сколь многочисленными «письменами» войны покрыты наши поля и луга, опушки лесов и окраины населенных пунктов. Я видел эти «письмена», пролетая на маленьком самолете над полями Орловско-Курского сражения… Вся панорама бывших траншей, ходов сообщения, огневых позиций артиллерии, командных пунктов просматривается будто сквозь кисею… Время от времени я бываю в тех местах, где проходила моя фронтовая юность. У деревни Валки Дзержинского района Минской области я и сейчас могу найти контуры орудийного окопа на обочине дороги, который мы вырыли 27 июля 1941 года… Мой друг писатель Михаил Алексеев, участник Сталинградской битвы, часто навещает место своего командного пункта и яблоньку, которая живет с тех давних времен.

Время неумолимо, однако не всесильно. Всесильны только люди, если иметь в виду доступное их возможностям. А возможности их оказались фантастическими. За короткий срок искалеченную войной землю они сделали еще плодородней. Сейчас, куда ни оглянись, есть над чем задуматься, есть чему удивиться и порадоваться.

Любовь советского человека к своей земле выражается не только в труде и в привязанности к родным местам, но и в песнях, в народных обычаях, в народном творчестве и в творчестве профессиональном. Неиссякаем поток книг, в которых на всю глубину чувств исповедуется любовь к родным просторам. Примечательно, что писатели послевоенного поколения с энтузиазмом подхватили в своих произведениях яркую, звучную и взволнованную песенность своих предшественников, обращенную мыслью и сердцем к матушке-земле. Сколько, например, воистину талантливых строк об этом можно прочесть в полюбившихся читателям книгах М. Алексеева и А. Иванова, В. Закруткина и С. Воронина, О. Гончара и Н. Шундика, И. Мележа, М. Зарудного!.. Не утихает на советской земле песнь в ее честь и ее славу!..

1975

 

Любовь моя и боль моя

Каждый раз, когда я собираюсь навестить Винничину, испытываю, кроме волнующей радости, тревогу, что не сумею увидеть, распознать, осмыслить что-то самое главное, очень важное для меня как писателя. Что же есть это главное, в чем суть его?.. Трудно сразу ответить на такой вопрос, трудно облечь в слова чувства, которые смутно брезжат в сердце… Дело в том, что в каждую поездку главное бывает совершенно разным…

Соловьиная Винничина, благословенная земля! Как в каждом краю, обитают там счастье и горе, любовь и ненависть, добро и зло, обитает там все вечное и преходящее, из чего складывается человеческая жизнь. Но по моему, может наивному, убеждению, Винничина — это самая близкая к небу, самая живописная и песенная земля на планете. Такого мнения придерживаюсь я, наверное, потому, что там, в селянской хате, родился и вырос, что все там начиналось для меня впервые в жизни — от первого, самого дорогого слова «мама», первого шага по глинобитному полу, первой боли до первого радостного осознания, что я человек. Все, что есть во мне, в моем сердце доброе и дурное, — все родилось там, и я не стыжусь восторженности, когда думаю и пишу о родном крае, о дорогих моих земляках. И надеюсь, что читатель не осудит меня, как не осудит другого человека за его сердечную любовь к матери…

Я помню Винничину двадцатых годов, помню свое полусиротское детство с пастушьими тропинками и зябкими рассветами. Нет, не замирало мое сердце от восторга, когда над темной гребенкой далекого леса величественно вставало огненное светило, зажигая на полях и лугах росное серебро. В сердце несмышленыша пастушка еще не просыпалась поэзия, еще не родилась чуткость к красоте. Пастушок относился к солнцу чисто потребительски — ему нужно было тепло, ему хотелось, чтобы быстрее спала холодная роса, обжигающая босые ноги.

Детство почти всех селянских детей в те не столь далекие годы протекало на пастбищах. И, как всякое детство, оно никогда не задумывалось ни над прошедшим, ни над будущим; оно жило настоящим, а природа не спешила совершенствовать его ум в ущерб еще не окрепшему сердцу; она как бы впрок откладывала самое себя в потаенные уголки памяти детей, чтобы, когда прозреют их сердца, воскреснуть в них живыми картинами, может, более яркими и более золнующими, чем те, которые они будут наблюдать вокруг себя в трудовой обыденности, отягощенные тревогами о земле и хлебе.

А пока хлопчики и девчата упивались своим настоящим, жили нехитрыми заботами, неосмысленно постигали сущность всего живого, что их окружало. С закатом солнца, смертельно усталые, брели они домой. В сумерках хаты присаживались к столу, где вечеряла из одной миски семья… Засыпали там, где смаривал сон, — на топчане, на лавке, на полатях либо на печке. Никто не имел понятия, что такое «моя кровать», «моя подушка». Одеяла и простыни заменяли домотканые рядна или старые свитки. Единственное, что каждый имел свое, — это ложку, ароматно пахнущую деревом. И никому в голову не приходило, что жизнь может быть иной, никто не задумывался, почему белый хлеб появлялся в хате лишь на рождество и на пасху, почему чай кипятили только для захворавших, хотя в каморке стоял мешок, а то и два сахара, полученного на сахарном заводе за сданную свеклу.

Каким все это кажется сейчас далеким и невероятным! Как не похож образ жизни нынешнего украинского села на ту отшумевшую жизнь! И детство далекое Вчера, — как всегда, самое верное зеркало Сегодня. По его цветению легко распознать все содержание людского бытия.

Во многих селах Винничины побывали мы недавно с моим другом Николаем Козловским, известным фотомастером, старейшим корреспондентом «Огонька». Мне почему-то хотелось увидеть хоть одного босоногого хлопчика — ну не из-за бедности бегающего босиком, а хотя бы озорства ради. Не увидел. Смотрел на детей, которые выросли на той же земле, под тем же небом, что и я, разговаривал с ними, даже угадывал знакомые черты в их лицах, черты, передавшиеся им от родителей, известных мне. И кажется, совсем они другие, ничем не похожие на наше пастушье племя двадцатых-тридцатых годов. Не потому, что все они хорошо одеты, со школьными портфелями или сумками, что многие — с велосипедами. Это дети новой эпохи, перед которыми жизнь уже успела раскрыться своими самыми лучшими, самыми прекрасными гранями.

Все это не ново и элементарно, но иногда нужно прикасаться к нему мыслями, чтобы явственнее ощущать всю глубину преобразований жизни народной.

И вот мы странствуем по живописным дорогам Винничины. Немировский шлях — добротное асфальтовое шоссе; по его обочинам раскинули могучие ветви липы-гиганты. Но нас тянет в «глубинку», и наша машина сворачивает на Гуменное, за которым распростерлись необозримые хлебные поля и свекловичные плантации. Вот она, богатая земля Винничины, та самая земля, о которой говорят: «Воткни в нее оглоблю — телега вырастет».

Нас сопровождает заместитель председателя Винницкого райисполкома Петр Павлович Чорный — действительно чернявый, густобровый крепыш. После того как мы побродили по хозяйству колхоза имени Мичурина, поговорили с доярками и поехали дальше — в село Александровку, затем в Оленовку, я уловил удивленно-насмешливый взгляд Петра Павловича. Этот взгляд как бы говорил: «Ничегошеньки ты из окна машины да при коротких остановках не увидишь и не поймешь». Но я видел именно то, что меня интересовало: строятся ли новые дороги, много ли осталось хат под соломенными крышами, есть ли в селах клубы, много ли телевизионных антенн поднялось над домами, шагнуло ли электричество в самые отдаленные переулки.

И тут мне вспомнился недавний разговор в Москве с прозаиком Анатолием Калининым, который постоянно живет в хуторе Пухляковском на Дону. «Как аккумулятор нуждается в периодической зарядке от источника электроэнергии, — сказал он, — так и писателю надо пополнять свои чувства, наблюдения, свой эмоциональный заряд от родной земли, от людей, среди которых он родился и вырос».

Какая верная мысль! Ведь нечто подобное происходит и со мной, когда я попадаю на родную Винничину. Да и сейчас, когда мы ездим по селам Винницкого района, я не могу сдержать радостного волнения от того, что под колесами шумят новые дороги, что почти не встречаются соломенные стрехи…

В селе Михайловка нас ожидало приятное свидание с председателем колхоза имени Чапаева Явтухом Ивановичем Ксенчиным, награжденным орденом Ленина за успехи артели в выращивании свеклы. Мы с ним старые знакомые: в тридцатые годы Явтух Иванович был председателем колхоза в моем родном селе Кордышивка и славился не только как хороший хозяйственник, но и как автор всякого рода афористических изречений; это ему, например, принадлежит ставшее широко известным предупреждение выпивохам: «Не пей самогонки, а то ботва на голове вырастет».

Заговорили о делах в колхозе, о видах на урожай, о преимуществах выращивания свеклы перед зерновыми, о заработках механизаторов и животноводов, о степени обеспеченности работой колхозников зимой и летом. Картина довольно отрадная: артель с превышением выполняет государственные поставки и дает людям полную возможность иметь хороший заработок.

Я ощутил смутную тревогу от того, что не задал Явтуху Ивановичу какого-то главного вопроса, и, когда он приглашал нас на обед, я старался оттянуть время и подольше посидеть в тени на лавочке возле конторы колхоза. Наблюдательный Петр Павлович Чорный, то ли уловив мою тревогу, то ли обратив внимание на сбивчивость моих вопросов, предложил зайти в контору и познакомиться с документами артели. Но разве могли документы сказать больше, чем прямой разговор, тем более что я еще до этой поездки был оснащен цифрами вполне достаточно! И деликатно отказался заходить в контору. Тут же мелькнула догадка: «Не ждали ли нас в этом колхозе, если документы наготове?»

Я помню Явтуха Ивановича Ксенчина как рачительного хозяина, как председателя, умеющего ладить с людьми и всегда проявляющего о них заботу. Вспомнилось, как в голодный тридцать третий год он открыл в колхозе столовую для учеников начальной школы и однажды, когда я, третьеклассник, дежурил по столовой, дал мне тайком кусок хлеба сверх пайка.

За обедом Явтух Иванович, посмеиваясь, напомнил мне, что я не умел толком управляться с парой захудалых лошаденок на каких-то работах, а я предъявил ему претензию, что недополучил чашку меда за то, что пас колхозных телят, и мне этого меда жалко до сих пор. Словом, велся то веселый, то грустный разговор, какой обычно ведется между старыми знакомыми, которые давно не виделись. А вот то главное, о чем нашептывала мне интуиция и что хотелось узнать, никак не удавалось выкристаллизовать в четко выраженную мысль… Так, не уяснив для себя какого-то самого главного вопроса, мы и уехали, взяв курс на Кордышивку, где нас в ряду других встреч ждала встреча со Светланой Дацюк.

Впервые я увидел ее два года назад в кордышивском лесу — самом прекрасном из всех лесов на земле. Я возвращался из знакомого ельника, который мы, второклассники, посадили в тридцать втором году. Закопали в землю еловые шишки, и сейчас на том месте вымахали могучие великаны, непривычно соседствуя с лиственными деревьями.

Над крутым лесным оврагом перекликались грибники. И вдруг мне навстречу вышла девушка с лукошком. Я замер на месте. Кажется, я ничего очаровательнее еще не видел!

— Добрый день, — певуче поздоровалась девушка, с любопытством посмотрев на меня бездонными, диковатыми глазами.

— Здравствуй, — ответил я и заметил, что под моим взглядом девушка чуть покраснела. Тут же, по сельскому обычаю, спросил у нее: — Чья ты такая?

— Сяньчина, — ответила девушка и, смутившись еще больше, заспешила к подружкам.

Идя к селу, я все думал о том, как богата земля красивыми людьми.

«Сяньчина», — звучал в моей памяти ее голос. И вдруг я вспомнил: Сянька — жена моего школьного дружка, Мити Дацюка!.. А девушка эта — их дочь Светлана!

И сердце мое зашлось от боли. Заметьте: девушка, когда я спросил, чья она, назвала имя матери, а не отца.

Дмитрий Павлович Дацюк… Вернулся с войны он в звании старшины, вся грудь в боевых наградах. Избрали его председателем колхоза. Трудные то были времена послевоенной разрухи. Многое удалось сделать Дмитру, а многое не удалось. За давностью не помню, как все произошло, но знаю, что Дмитро Дацюк оставил семью, родное село и переехал в соседний район. И там погиб — трагически, при загадочных обстоятельствах…

И вот мы ведем с его дочерью неторопливый разговор. Перед нами сидела красивая девушка с загорелым лицом и несколько недоумевающими глазами. Ее лучистый взгляд с какой-то нетерпеливой деликатностью спрашивал: «Что вам от меня нужно?» А я с горечью размышлял над тем, что Светлана уже не казалась мне лесной русалкой (да простит она меня за такую откровенность), что два года, которые я не видел ее, будто бы чуть притушили красоту девушки, огрубили нежный овал лица. Но тут вспомнил, что когда впервые увидел ее, была весна; сейчас же — разгар лета, разгар полевых работ, а солнце да ветер никого не щадят, не пощадили они и Светлану. В памяти всплыла заключительная строфа поэмы Василия Федорова «Проданная Венера», по-иному прозвучали взволнованно-горестные слова:

За красоту людей живущих, За красоту времен грядущих Мы заплатили красотой.

Да, что поделаешь: приходится платить и человеческой красотой во имя того, чтобы жизнь не была уродливой…

На попечении Светланы Дацюк около двух гектаров свеклы! Тяжкий это труд, еще мало механизированный. Сколько раз, согнув спину, надо тяпкой переворошить такую площадь земли, вначале уничтожая сорняки, а потом и лишние всходы. Каждую свеколку приходится обласкать пальцами, оставляя в кустистом ряду самую сильную. Сколько часов, дней, недель надо провести на жаре и ветру в нелегкой работе! А потом в слякотную осень уборка свеклы…

— Тяжело? — с чувством виноватости спросил я у Светланы.

— Конечно, нелегко, — ответила она с веселой снисходительностью. — Но кому же, как не нам, молодым, за нелегкое браться! — И посмотрела на нас, как на неразумных детей.

В этом ее взгляде, в мимолетной улыбке, в певучем голосе проглянуло такое очарование, что мне опять погрезилась лесная королева из сказки и подумалось, что живописцы, наверное, вот в такие мгновения и постигают всеобъемлющую сущность человеческой красоты, запечатлевая ее сияние на полотне.

— Работаем же не за спасибо, — добавила Светлана, будто рассеивая какие-то наши сомнения. — Теперь все хотят работать…

Я уловил глубокий смысл в этих непростых словах…

…Наша «база» в Кордышивке — в новой, отлитой из шлакобетона хате Миколы Яковлевича Штахновского, шофера автобазы Степановского сахарного завода. Микола — муж моей племянницы Елены Борисовны, кордышивской учительницы. Несколько лет терпеливо возводил он хату, и сейчас у самого леса на краю села высится она, могучая, гордая, как некое оборонительное сооружение. Попутно замечу, что столбы для ворот и для штакетника Микола отлил тоже из смеси цемента и гравия (разумеется, на каркасе из толстой проволоки), и суждено им теперь целые века нести свое назначение.

Вечером Микола Яковлевич решил по случаю приезда гостей устроить иллюминацию — дать дополнительное освещение не только в хате, но и во дворе, в переулке. И перестарался: начисто сгорели пробки на щитке и даже перемычки на столбах. Все погрузилось во тьму. Но электрослужба в селе работает надежно: через полчаса на столбе уже сидел монтер и не в лучших выражениях «благословлял» обескураженного Миколу.

…Застольная беседа не располагает к деловым темам. Мы сидим в компании первого секретаря Винницкого райкома партии Василия Кирилловича Кравчука и секретаря по пропаганде Петра Трофимовича Кугая. Здесь и председатель колхоза имени Можайского Леонид Игнатович Веретинский, и уже знакомый читателю Явтух Иванович Ксенчин.

Петр Трофимович Кугай — непревзойденный мастер рассказывать анекдоты. И каменные стены хаты гудят от надсадного хохота. От небылиц переходим к былям.

— Недавно на колхозном собрании был случай, — рассказывает Леонид Игнатович. — Собрание уже к концу подходило, но председательствующий все выспрашивал, нет ли еще желающих выступать. А один дедок уснул в заднем ряду. Какой-то школьник, шутки ради, растолкал его и шепчет:

— Диду, чего ж вы молчите? Выступайте!

— Га-а! — проснулся дед. — Зачем мне выступать?

— Так решили ж на вашем огороде мельницу колхозную строить! Каменную!

— Что, что?! На моем огороде?! — И сорвался с места. — А ну дай слово, голова!

Вылетел дед на трибуну да как заорет:

— Вы что, сдурели?! Я столько лет в колхозе проработал, а вы мельницу на моем огороде?.. Кто дал право? За такие дела по шапке получите!

А собрание ничего не понимает. Все пялят на деда глаза, думают рехнулся. Утихомирили только тем, что напомнили: права колхозников на приусадебные участки закреплены в партийных и государственных документах.

Постепенно переходим к разговору о самом главном — о задачах сельского хозяйства, выраженных в Директивах XXIII съезда КПСС. Василий Кириллович Кравчук — делегат съезда. Заметно, что в нем еще не улеглось волнение, вызванное пребыванием в Москве. Говорит он темпераментно, со знанием всех тонкостей проблем земли и крестьянина. Настроение у колхозников прекрасное. Повысились доходы колхозов, стал по-настоящему весомым трудодень. Сыграли огромнейшую роль и решения о пенсиях для крестьян, о приусадебных участках и домашнем животноводстве.

А для меня из всего услышанного вызревают те самые главные, искомые вопросы, которые можно сформулировать примерно так: о чем мечтают сейчас колхозники, когда в их дом вошел достаток и городской быт? К каким идеалам устремлены теперь сердца крестьян? Каким бы они хотели видеть свое ближайшее будущее и будущее своих детей?..

Коль ясны вопросы, надо искать ответы на них. Этим мы и занимаемся в последующие дни. Очень хотелось встретиться с опытным механизатором Василием Семеновичем Шинкаруком. Но Василь еще на рассвете оседлал мотоцикл и растаял в безбрежности полей. Столкнулись близ усадьбы бригады со старым колхозником Ариеном Степановичем. Гуменюком. С ходу неудобно расспрашивать о самом главное, но он будто угадал наши мысли и заговорил первым:

— Повезло людям, которые позже родились. Пришла жизнь, которую мужик в счастливых снах видел: и заработок хорош, и с землей стали по-хозяйски обходиться, и пенсия тебе полагается. Вот я, например: все у меня есть для хорошей жизни. Нет только сил: изработался… стар стал… А время пришло такое, что молодым хочется быть…

Удивительно, что почти эти же мысли высказал мой дядька восьмидесятишестилетний Иван Исихиевич. У него еще и другая боль: вырастил Иван Исихиевич пятерых сыновей, и никто из них в село не вернулся — один погиб на войне, трое много лет прослужили в армии и в звании старших офицеров ушли в запас, а самый младший после действительной застрял на строительстве в Москве.

— Вот я и говорю, — размышлял мой дядька, — надо что-то делать, как-то объяснять теперешней молодежи: всем места в городах не хватит. Да и в селе сейчас не хуже, чем в городе. Селянин избавился от каторги, которая была при единоличном хозяйстве. Раньше работали как лошади, а теперь куда ни глянь — машины. И за трудодень добре платят, и свет, и радио, и читать есть что, и с огорода хорошая подмога.

Зная, что Иван Исихиевич любит «пофилософствовать», умышленно подначиваю его:

— Но при огородах трудно крестьянину избавиться от частнособственнической психологии.

— А ты не будь таким разумным!

— Почему?

— А потому, что не дело говоришь! Скажем, у вас в Москве многие покупают себе квартиры, дачи, машины. Так что, они тоже ломают свой характер в сторону кулацкого? Как ты думаешь?

— Квартира и дача дохода никому не приносят.

— И опять не то говоришь. Верно, огород и садок дают прибыль. Но дело не в прибыли, а в том, что, если у тебя квартира, машина и дача, купленные на скопленные гроши, ты чувствуешь себя собственником! А интеллигентам такие чувства ни к чему! Интеллигенция нам должна помогать избавляться от этой коросты.

Точка зрения старого колхозника насчет того, какие обстоятельства рождают мелкобуржуазную психологию, разумеется, не бесспорная, но любопытна хотя бы потому, что крестьян интересуют абсолютно все и подчас далеко не простые стороны нашей жизни.

Итак, кажется, я узнал многое из того, что не давало мне покоя. Но вот беда: Николаю Козловскому надо делать фотосъемки, а небо затянуто тучами. И я тревожусь, что не приглянется ему винницкая земля в сумрачном освещении непогожих дней. Солнце, будто дразня фотомастера, только изредка выглядывало из-за туч. Выглянуло оно и в ту минуту, когда мы зашли в акациевый лес, раскинувшийся над огромными прудами Степановского сахарного завода. Непередаваема эта картина. Высокие, с неприятно шершавой корой деревья густо облеплены белыми гроздьями цветов. Даже трудно дышать от густого нежно-сладкого запаха. В ветвях — неумолчный, монотонный пчелиный гуд. И когда солнце бросило косые лучи на кроны тысяч акаций, будто свершилось волшебство: цветущие гроздья приняли светло-янтарный оттенок, словно засветились изнутри, и, кажется, еще нежнее и устойчивее заструился пьянящий аромат. Зарумянился внизу пруд, где-то в стороне встрепенулась кукушка и разразилась вещим звоном…

Затем мы опять бродили по улицам Кордышивки, разговаривали с людьми, прислушивались к далекой голосистой песне девчат, смотрели на молодые сады, поднявшиеся возле новых хат.

И я замечаю, как суровый Николай Козловский светлеет лицом: он присмотрелся ко всему, что нас окружает, понаслушался разговоров (может, передались ему и моя восторженная взволнованность, и моя тревога), и он завздыхал, задумался. Посматривал на небо в надежде, что тучи выпустят из плена солнце.

Но мне думается, что все-таки фотопленка не в силах отразить глубинное биение пульса жизни народной с ее радостями и печалями. Разве можно запечатлеть крик родившегося ребенка и тихую радость родителей? Разве сфотографируешь спокойствие повелителя земли — крестьянина, уверенного в завтрашнем дне? А как передать скорбь матерей, чьи сыновья не вернулись с войны, как рассказать об уснувшей боли, но вечно живой тоске овдовевших молодиц, как проникнуть в души выросших без отцовской ласки хлопцев и девчат? Да, раны земли, которые оставила война, рубцуются быстрее, чем раны человеческие.

А как передать необъятную доброту людскую? Добрых людей — море, а злых — что бодяков на хорошо ухоженной ниве.

Никогда не забуду слез на глазах первого секретаря обкома партии Павла Пантелеевича Козыря. Он рассказывал мне о судьбе своего товарища Степана Гавриловича Поштарука — и говорил о человеческой сердечности.

Степан Гаврилович работал секретарем райкома партии, затем его избрали председателем райисполкома. А двенадцать лет назад, один из первых тридцатитысячников на Винничине, он пошел в самый отсталый колхоз — в село Кукавка. Там избрали Поштарука председателем и взвалили на его плечи все беды колхоза: неурожаи, запущенное хозяйство, пустые каморы и пустую кассу. А со временем колхоз имени Богдана Хмельницкого стал одним из лучших в области.

Нежданно семью Степана Гавриловича подкараулила страшная беда. Их дочь Галя, студентка медицинского института, во время пожара смело кинулась в огонь, чтобы спасти двоих маленьких детей. Галя получила тяжелые ожоги и вскоре скончалась.

Более тяжкое горе трудно себе представить. И семья решила уехать из Кукавки, где все напоминало о Гале.

Степан Гаврилович созвал колхозное собрание, чтобы отчитаться о своей работе и избрать нового председателя… Колхозники решили по-иному.

— Баше горе, Степан Гаврилович, это и наше горе, — заявили они. И нашли другие слова, идущие от самого сердца, от глубинной народной мудрости, и убедили Поштарука в том, что самая тяжкая беда переживается в кругу друзей. Единогласно постановили отправить Степана Гавриловича и его супругу, сельскую учительницу, в длительный отпуск и снабдить за счет колхоза путевками на курорт. Заверили, что все будут работать так, как еще никогда не работали, во имя памяти о Гале Поштарук, во имя большой человеческой любви ко всему праведному, настоящему, светлому.

— В этом — душа народная, — рассказывал Павел Пантелеевич Козырь, чистая и честная, любвеобильная и искренняя…

Справедливые и мудрые слова! Душа народная щедро откликается на любые прикосновения к ней жизни. Именно на все прикосновения. Весь уклад нашего социалистического бытия научил людей не отделять себя, свою судьбу ни от событий, происшедших рядом, ни от событий в государстве и во всем мире. Родилось новое, совершенное общество, где каждый член его живет заботами, выходящими за пределы личных интересов.

Таков облик трудовых людей современного украинского села. Они научились мыслить широкими категориями.

Наполненной, интересной жизнью живет соловьиная Винничина. Как же не любить ее, если люди там добрые и работящие, мудрые и веселые, если все там наполняет твое сердце радостью и поэзией, как не болеть о ней, если нет для тебя на земле более родного края?!

1966

 

Разум сновал серебряную нить, а сердце — золотую

Иногда друзья или читатели спрашивают у меня, кто из художников слова прошлого наиболее глубоко потряс мое воображение и своим творчеством в какой-то мере способствовал зарождению моих писательских начал. Я всегда без колебаний называю Михаила Михайловича Коцюбинского.

Почему именно Коцюбинский?

На этот вопрос ответить уже труднее, ибо сказать кратко — значит ничего не сказать, а говорить пространно — можно растечься мыслью по древу…

И вот однажды я получил письмо из села Выхвостов, которое описано в знаменитом романе М. Коцюбинского «Фата Моргана». Учитель местной школы М. П. Таратын просил меня кратко написать о своем отношении к этому классику украинской литературы: такие отзывы Таратын собирает от всех писателей, когда-либо побывавших в Выхвостове. Вот тогда и родились эти отрывочные заметки…

Михайло Коцюбинский — истинно талантливый ваятель слова, признанный народный писатель, борец за правду, справедливость и красоту. Своим творчеством он еще шире раздвинул рамки нашего понимания исторических судеб украинского народа, особенно крестьян и трудовой интеллигенции. С сыновней любовью к Украине художник изобразил далеко не простой характер ее людей — лиричный и мускулистый, непреклонный и нежный, песенно-печальный… Читаешь Коцюбинского, и временами сердце рвется из груди от того, как пронзительно, с пониманием тончайших сложностей человеческой натуры всматривается он в душу простолюдина и как находит, кажется, единственно точные слова, краски и их оттенки, чтобы выразить любовь или ненависть, скорбь или радость, боль, восторг, надежду — все многообразие наполняющих жизнь чувствований и их контрастов. Кто еще с такой взволнованностью, как Коцюбинский, показал, что забитый бедностью, темнотой и каторжным подневольным трудом селянин способен страдать или испытывать возвышенные чувства не менее глубоко и остро, чем те просвещенные и власть имущие «человеки», на которых он гнет спину? А чувство протеста крестьянина против неправды и социальных уродств, порывы его души к свободе и свету? А его неповторимый быт, национальные обычаи, его трудовая и мудрая своей значительностью, пусть внешне незатейливая, повседневность?.. Всем этим проникнуты творения писателя-демократа.

Да, Михайло Коцюбинский — это кричащая от негодования душа порабощенного в былом украинского трудового народа, трубный глас, протестующий против царившего социального зла и несправедливости. И роман «Фата Моргана» являет собой лучший образец воинствующего творчества художника-страстотерпца.

Есть у меня еще и чисто личные мотивы в моем отношении к Михайле Коцюбинскому. Он мой земляк: село Кордышивка в двадцати пяти километрах от Винницы — родины писателя. Дом Коцюбинского был в моей жизни первым Музеем, первым такого рода Святилищем, порог которого я с трепетом переступил. Потом моя жизнь сложилась так, что в голодные 1932–1933 годы я оказался в Чернигове, где поступил в пятый класс школы № 4 имени да-да! — Коцюбинского! Тогда же я узнал путь и на Троицкую горку, где над придеснянскими просторами, близко к широкому небу, покоится прах великого сына Украины.

С седьмого по десятый класс учился я в Тупичевской средней школе на Черниговщине (тернисты пути сиротские…). И как же был изумлен, услышав, что село Выхвостов, по улицам которого хаживал когда-то Михайло Михайлович Коцюбинский, раскинулось невдалеке, за поднебесным частоколом стройных тополей, окаймлявших сад тупичевского колхоза. Значит, сидящие рядом со мной в классе хлопцы и девчата (Микола Таратын, братья Мисники, Иван Мамчур, Катя Желдак и другие) — внуки и правнуки людей, судьбы которых слились когда-то с судьбами героев «Фата Моргана»!

Потом было волнующее знакомство с Выхвостовом, было постигание его мнившейся загадочности, выяснение степени близости между героями «Фата Моргана» и их прототипами, узнавание описанных художником мест…

Недавно я впервые после Отечественной войны вновь посетил Выхвостов. Эта поездка была весьма знаменательна для меня не только как свидание с юностью моей, а и потому, что я взял с собой в Выхвостов своего сына Юрия, чтобы он мыслью и сердцем прикоснулся к этому священному месту Украины и воочию увидел, что наследники героев «Фата Моргана» живут сейчас иной жизнью — воистину прекрасной и безоблачной, и чтобы ясней понимал он сложности тех путей, которые ведут из глубин истории к нашим дням.

Нам, современным советским писателям, есть чему учиться у Коцюбинского. Он показал превосходный пример яркого художественного мастерства, верности правде жизни и высокого чувства сыновнего долга перед своим народом. Вспоминая в ряду множества его произведений цикл миниатюр, объединенных заглавием «Из глубины», хочется сказать перед светлой памятью Михайлы Михайловича его же словами, несколько перефразировав их и чуть дополнив на свой лад:

— Не устает сновать серебряную нить твой разум, а золотую — твое сердце, и в миллионных тиражах твоих книг не устает вышивать на канве прошлого ярчайшие картины отшумевшей жизни и глубоко волновать сердца твоих благодарных читателей… Нет, ты давно больше не одинок!..

Пусть льется из твоего сердца ручей в море людского горя… Пусть, как цветок для росы, будет раскрыта душа твоя для чужой беды, но то все в прошлом, то живая память народа о лихолетьях, то бессмертная память о тебе… Сфинкс действительно уже разгадан, а твое сердце давно нашло свою родную половину и слилось с ней… С тех пор ты больше не одинок!..

1972

 

Тема избирает писателя

Как ни странно, можно и в таком аспекте рассматривать взаимосвязь между темой, которую тот и иной писатель разрабатывает в литературе, и личностью самого писателя. Мне легче всего подтвердить правомерность такого взгляда своей же творческой биографией.

То обстоятельство, что я родился и вырос в украинском селе, а затем долгие годы, включая и пребывание на фронте, служил в рядах Советской Армии, определило мое отношение к крестьянам и военным как к людям наиболее близким и понятным и сгруппировало в моем сознании увиденный жизненный материал таким образом, что он не мог не лечь в основу моих книг и фильмов. То есть тема революционного преобразования советской деревни со всеми психологическими переломами в душе крестьянина и тема армии, войны и народного подвига в войне стали естественной закономерностью, основным содержанием моих писательских размышлений и бдений за письменным столом и как бы всецело поработили меня.

Становление каждого писателя — процесс сугубо индивидуальный. Однако в развитии творческих начал все мы, видимо, в какой-то мере походим друг на друга, походим главным образом самим процессом роста. Да, элементарного роста, как растет всякий живой организм и даже как растет и обретает форму дерево. Рост этот разделен на различные стадии, он во многом зависит от питательной среды, от почвы, из которой берут не только начатие, но и жизненные силы наши корни. Эта почва и эта среда в конечном итоге и определяют главную тему наших творческих исканий.

Роман «Люди не ангелы» почти полностью вобрал все, что видел и пережил я в детстве, отрочестве и юности. В длительном, пятигодичном процессе написания романа давнее как бы воскресало в моей памяти и сердце, но это воскрешение вызывалось ищущей мыслью человека, далеко ушедшего от порога юности и выверившего свои наблюдения суровыми мерками многих уроков жизни. К тому времени уже был накоплен и кое-какой творческий опыт, что, разумеется, играет не последнюю роль в судьбе писателя и его будущих книг. Были три повести о фронтовой жизни («Следопыты», «Перед наступлением», «Сердце помнит»), повесть о первых днях войны «Человек не сдается». Была повесть в рассказах «Максим Перепелица», были многочисленные рассказы, очерки и несколько сценариев художественных фильмов. В какой-то мере я уже чувствовал себя готовым к написанию давно задуманного романа «Люди не ангелы», да и общественная мысль того времени активно настраивала многих писателей моего поколения на осмысление сложностей прошлого, связанных с переходом нашего крестьянства на рельсы социалистического хозяйствования.

Должен сознаться, что первую книгу романа «Люди не ангелы» (1960 1962) я писал запоем, в творческой лихорадке, мучительной и радостной. Давно отшумевшая жизнь вставала в моем воображении, кажется, более ярко, чем была она на самом деле; я будто заново переживал все, что сохранила моя память, заново постигал свое детство, ужасаясь одним картинам и обстоятельствам и радуясь другим… Вторая книга романа (1962–1965) писалась более спокойно, без запала; события, легшие в ее основу, еще как следует не отстоялись в сознании, в чувствах. Несколько раз ездил на родную Винничину, чтобы утвердиться в каких-то убеждениях, разобраться в сомнениях, еще и еще посмотреть на жизнь своих героев, посоветоваться с областным партийным руководством. И вполне закономерно, что в «современную» книгу улеглось кое-что и преходящее, но в то время казавшееся очень важным, серьезным, социально глубоким.

Мне думается, что самая главная книга писателя не может быть написана ни раньше, ни позже, а только тогда, когда написана. После романа «Люди не ангелы» во мне проснулась давняя мысль о самой главной своей книге романе о Великой Отечественной войне. Но вот вплотную подойти к этой своей главной работе, к написанию романа о том времени, когда народ наш пережил не виданное историей потрясение, долго не решался, хотя бы потому, что о войне уже было создано немало художественных произведений, в которых с разной мерой мастерства, но с большой полнотой и достоверностью отображены и фронт, и тыл, и всемирно-историческая роль наших Вооруженных Сил в разгроме гитлеризма. Я не ощущал в себе возможностей сказать о войне какое-то новое слово, подняться в ее художественном осмыслении если не на чуть высшую, то пусть на иную ступеньку, несмотря на то что на фронте я был с первого и до последнего дня, многое видел, многое испытал. Пусть не осудят меня мои друзья фронтовые журналисты, особенно те, кто работал в дивизионных и армейских газетах, однако я с убежденностью замечу, что наше тогдашнее видение и понимание войны было не весьма широким. Фронтовые события мы наблюдали со своей журналистской вышки, с которой хорошо просматривались только самые горячие места переднего края, ротных, батальонных и полковых районов. И еще можно сказать, что нам удалось на собственном опыте хорошо постигнуть фронтовой быт. Но… не имели мы возможности взглянуть на войну масштабно и поэтому не вынесли с собой ясного представления о работе высших штабов, о сущности таланта военачальника, о совокупности величайших сложностей и проблем, из которых складывалось планирование и осуществление крупных боевых операций.

Мне повезло несколько больше, чем моим фронтовым друзьям журналистам, но только позже. После войны я еще долго оставался в кадрах армии и не преминул воспользоваться возможностью обогатить свои познания законов войны, хотя бы в теоретическом плане, а в беседах со многими боевыми генералами уловить кое-какие присущие им психологические краски и оттенки, вытекающие из своеобразности мышления полководца, во многом основанном на особенностях боевой деятельности и на знании оперативного искусства. Как и все пишущие на военную тему, я с огромным интересом встречал и встречаю каждую новую книгу мемуаров о войне. Написанные крупными советскими военачальниками, эти книги довольно широко раздвигают для нашего видения рамки давно отгремевших грозных событий, показывают фон и сущность деятельности больших штабов и с яркими приметами конкретности приоткрывают особенности человеческой натуры полководца и главные побудительные причины для поиска полководческого решения. А если при этом есть еще представление об оперативном искусстве и методах его постигания в академических аудиториях и штабных учениях, есть знания из области истории войн и военного искусства — все это ощутимо вооружает писателей военной темы, как вооружило в какой-то мере и меня.

Разумеется, эти мои размышления весьма субъективны. Я исхожу только из своего опыта. Но буду далеко не искренен, если не назову главной причины, побудившей избрать ту форму повествования, которую я избрал в «Войне», а также объем, места и сущность событий, которые проявились в первых двух книгах. Оговорюсь, что в этом направлении уже много сделано другими писателями, да и, я убежден, еще будет сделано. В первых книгах «Войны» мне хотелось, не вступая в прямую полемику, поспорить с теми литераторами, военными историками и мемуаристами, которые в своих трудах весьма односторонне рассматривали события, предшествовавшие нападению гитлеровской Германии на СССР, а также события начального периода Отечественной войны; хотелось, основываясь на изученных исторических фактах и на свидетельствах лиц, имевших причастность к происходившему, несколько с иных позиций рассмотреть причины наших неудач в начальный период гитлеровского вторжения. Иные историки и литераторы с прилежанием, достойным лучшего применения, порой не гнушаясь даже тенденциозными буржуазными источниками, собирали всевозможные факты и домыслы, которые очерчивали круг известных якобы Советскому правительству сведений о сроках начала гитлеровского вторжения. И делали из этого вывод: Советское правительство и лично Сталин были, мол, предупреждены о нависшей угрозе, но необходимых мер не приняли. Дальше этого вывода не шли, не анализировали ситуацию того времени и не сопоставляли исторические факты таким образом, дабы обнажилась главная истина: Советская страна задолго до войны уже напрягала огромные усилия, стараясь накопить необходимые средства, в предвидении вооруженного столкновения с миром капитализма; наши враги наблюдали за этими усилиями и тоже торопились, чтобы упредить военное возмужание Страны Советов. Что же касается просчетов Сталина в определении сроков начала войны и недосмотров в планах нашей стратегической обороны, то они, разумеется, имели место и имели свои причины, которые обусловлены связью явлений — внешнеполитических, внутриэкономических, военно-оперативных; но в конечном счете, как показала война, просчитался Гитлер со своим генералитетом…

Никто сейчас не возьмет на себя смелость утверждать, что сумеет исчерпывающе и всесторонне осветить в художественном произведении те далекие, но все еще воспаляющие нашу мысль события в их причинной взаимосвязи. Однако писатели военной темы, каждый в меру своих сил, активно стремятся высветлять это прошлое лучами правды — во имя настоящего и будущего.

Свою работу над романом «Война» я рассматриваю как весьма скромный и, может, не во всем удавшийся вклад в это важное и святое дело. Судить о нем — главному судье: читателю.

Иные критики (они есть и среди читателей), не решаясь отрицать права писателя на тенденциозность в своем творчестве, все-таки корят роман «Война» за его тенденции. И мне доставляет удовольствие сказать им, что партийная тенденциозность присуща и моему мироощущению, которое в равной степени проявилось в романе «Люди не ангелы» и в романе «Война». Я горжусь тем, что исповедую почерпнутую из ленинского учения убежденность взглядов на жизнь, на место человека в жизни.

Я никогда не солидаризовался с теми, кто изображал теневые стороны нашей действительности с расчетом на подчеркивание своей «смелости» и на шумный успех у наших идейных противников. Вместе с тем я не уклоняюсь от изображения трудностей и невзгод на боевом пути строительства коммунистического общества. Роман «Люди не ангелы» именно и рассказывает о сложных временах нашей жизни, когда в советской деревне были допущены отклонения от ленинской политики партии. Однако главное в этом романе звучание искренней веры крестьянства в правоту ленинских идей. Эта вера не пошатнулась на самых крутых поворотах истории, а когда на нашу Родину напали фашисты, она, эта святая вера, проявилась в величайшей самоотверженности всего советского народа, в том числе и крестьянства. Великая Отечественная война показала необоримую силу социалистического строя, сплоченность советских людей вокруг Коммунистической партии, единство духа и устремлений Советского правительства и всех народов и народностей, населяющих нашу страну. Именно этой тенденцией я старался пронизать свой роман «Война» и полагаю, что в нем продолжены тенденции, прозвучавшие в «Людях не ангелах».

1970

 

Размышления над письмами

Передо мной лежит на столе горка писем — читательских откликов на публикацию первой книги романа «Война».

Многих читателей интересует, как родился замысел романа «Война», где и когда автор черпал для него материалы, в какой мере в романе соседствуют подлинность с вымыслом. А иные вообще приемлют «Войну» как документальное произведение. Приведу для наполнения разговора конкретностью выдержку из одного письма.

«Я прочел первую книгу Вашего романа „Война“, напечатанного в журнале „Октябрь“ № 12 за 1970 год… Ваш Федор Ксенофонтович очень похож на нашего командира 13-го мехкорпуса генерал-майора Ахлюстина Петра Николаевича, погибшего при выходе из окружения 16 июля 1941 года на реке Сож вблизи Славгорода (бывш. Пропойск) Могилевской области. Он погиб как Чапаев: будучи раненным, утонул в реке Сож на последней переправе к своим, когда под ураганным огнем противника выводил остатки своего корпуса за линию фронта (линия фронта была на реке Сож).

Еще раньше, 30 июня 1941 года, в Налибокской пуще переодетые в нашу форму немецкие диверсанты убили заместителя командира нашего корпуса генерал-майора Иванова Василия Ивановича. На моих глазах погибли в те дни многие товарищи из нашего корпуса. Я, будучи раненным, вынужден был остаться в лесах Белоруссии, потом попал к партизанам. Был начальником штаба партизанского отряда, а потом НШ 1-й Бобруйской партизанской бригады, которой командовал Герой Советского Союза Ливенцев Виктор Ильич. По совместительству пришлось выполнять обязанности ответственного редактора подпольной газеты „Бобруйский партизан“. Фамилия моя — Кремнев Сергей Зиновьевич, до начала войны — начштаба отдельного батальона связи вновь сформированного в апреле — мае 1941 года 13-го мехкорпуса.

Штаб нашего корпуса находился в Бельске, южнее Белостока. Части корпуса в первый день войны занимали рубеж по реке Нурец. Дивизии вели бои у населенных пунктов Бряньск, Боцьки, Клещеле. Впереди нас на передовом рубеже 22 июня 1941 года вел бои непосредственно у границы 5-й стрелковый корпус, штаб которого также размещался до войны в Бельске. Между прочим, комиссар этого корпуса Яковлев Константин Михайлович тоже был в партизанах, затем в августе 1942 года был вывезен на самолете за фронт в действующую армию. Теперь он на пенсии, живет в Омске.

Я Вас убедительно прошу, когда будете издавать этот роман в виде отдельной книги, внесите дополнения о наших погибших генералах: Ахлюстине и Иванове. Это были очень заслуженные командиры, участники гражданской войны, награжденные орденом Красного Знамени еще в те годы. У меня есть адреса их родственников и земляков, есть фото.

Здесь, в Минске, живет бывший командир 11-го мехкорпуса генерал-полковник в отставке Мостовенко Дмитрий Карпович. Он занимал рубеж в первые дни войны по реке Лососьна, южнее Гродно (эта речка у Гродно впадает в Неман). Потом в июле 1941 года он вышел с группой через Полесье в Гомель и всю войну командовал танковыми соединениями. На второй день войны (23.6.41) на его КП был генерал Карбышев вместе с командующим 3-й армией генерал-лейтенантом Кузнецовым…»

Это письмо мне очень дорого. Оно словно дружеский голос из глубин самого романа, голос человека, многое сопережившего вместе со мной и с моими литературными персонажами. Мой генерал-майор Чумаков Федор Ксенофонтович — лицо вымышленное, однако, работая над его образом, особенно над чертами его характера как военачальника, я непрерывно обращался мыслями и к командиру 13-го мехкорпуса генералу Ахлюстину, на которого, как утверждает читатель Кремнев, похож мой генерал Чумаков, и к командиру 11-го мехкорпуса генералу Мостовенко, и к командиру 6-го мехкорпуса генералу Хацкилевичу. Мне очень хорошо известно, какую роль сыграли эти корпуса в невероятно тяжелые первые недели войны, а воображение позволило представить, через сколь огромные трудности, опасности, трагические ситуации прошли их командиры. И корпус генерала Чумакова я заставил по своему писательскому своеволию действовать в тех же местах и в той же сложнейшей обстановке…

Сам я тоже участвовал в событиях, которые развернулись в первые дни войны в пограничных районах Западной Белоруссии. Однако мотомеханизированная дивизия, в которую я приехал за двадцать дней до начала войны, располагалась чуть севернее, на участке соседней армии. Еще не укомплектованные полки дивизии в первый же день вторжения врага вступили в бой, и нам пришлось увидеть и испытать все то, что увидели и испытали другие части и соединения, внезапно оказавшиеся лицом к лицу с врагом.

Замысел каждой книги, как мне кажется, берет свое начало в бурном смятении чувств, которые потрясают ее будущего автора, и в их осмыслении. Для меня подобным смятением были, на удивление, не первые контратаки и атаки, в которых я участвовал, не первые бомбежки и окружения, а первая стычка и схватка с переодетыми немецкими диверсантами, проникшими в автоколонну штаба нашей дивизии, который вместе с приданными подразделениями следовал с запада в направлении Минска. К этому времени мы уже были наслышаны о диверсантах. Более того, одним из них на третий день войны был тяжело (а может, и смертельно — об этом я не знаю до сих пор) ранен в живот командир нашей дивизии полковник А. И. Муравьев. Но появление их в нашей колонне оказалось немыслимо неожиданным и невероятным, а действия — предельно дерзкими, наглыми.

Случилось это в ночь на 27 июня близ деревень Валки и Боровая Дзержинского района Минской области. Переодетым в форму старших командиров Красной Армии диверсантам удалось расчленить надвое нашу огромную колонну, но затянуть в ловушку и разоружить не удалось. Как это случилось, я с определенной мерой подробностей описал в повести «Человек не сдается», а затем и в «Войне». Мы разоблачили и уничтожили около двух десятков диверсантов, хотя и сами понесли потери. Дело в том, что в растянувшейся на много километров колонне оказалось много «чужих» машин с беженцами и военнослужащими из других частей, отступавших на восток. Каждого незнакомого человека можно было в той ситуации принять за врага. И каждый незнакомый мог принять тебя за диверсанта и без предупреждения выстрелить тебе в лицо или в спину.

Однако превозмочь можно все. Наши командиры и политработники (мне запомнились батальонный комиссар Дробиленко, майор Маричев, младший политрук Лоб, погибший в схватке с диверсантом, младшие политруки Полищук и Таскиров) сумели организовать людей и взять инициативу в свои руки, сумели потому, что над нашими войсками витала неуловимая сила, именуемая духом веры и упорства. При всей внешней неразберихе и кровавой сумятице будто один нерв связывал тогда всех наших людей. В минуты растерянности, паники он словно посылал в мозг каждого импульсы надежды и стремления к сплоченности. Мне лично казалось, что в западных районах произошло какое-то дикое недоразумение. По какой-то невероятной случайности немцам удалось застать нас врасплох, и стоит нам опомниться от первого потрясения, организоваться и стать фронтом — тут же вражеское вторжение выдохнется. Была твердая надежда, что сплошная линия фронта возводится вдоль старых, до 1939 года, западных границ. А когда ее там не оказалось, мы уповали на каждый очередной водный рубеж… Даже при самых отчаянных обстоятельствах, и не только в начальный период войны, а и во все последующие, все мы, смею это утверждать со всей категоричностью, выросшие при Советской власти, прошедшие до войны школу комсомола, школу Чапаева и Николая Островского, — все мы ни на одну секунду не сомневались, что «наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами». Более того, в сорок первом году мы даже думали, что придем в Берлин гораздо скорее, чем это случилось.

Пережитое и увиденное весной и летом 1941 года жило во мне наиболее волнующим из всего, с чем я потом встречался на протяжении всей войны.

После войны я как кадровый военный остался для продолжения службы в армии. Осенью 1945 года был направлен в Симферополь для работы в газете «Боевая слава» Таврического военного округа. Там при областной газете «Крымская правда» стал посещать занятия литературного объединения, которым руководил Петр Павленко. В ту же осень начал писать повесть «Человек не сдается», все больше волнуясь от воскресавших в памяти батальных и иных картин и от надежд, что обязательно потрясу мир повествованием о том, что видел я в 41-м в Западной Белоруссии.

Помнится, как (кажется, весной 1946 года) наше Крымское литературное объединение собралось в Алуште, чтобы встретиться с С. Н. Сергеевым-Ценским. По фронтовой привычке тогда все мы, участники войны, еще ходили при орденах и медалях. И я заметил, что во время наших литературных бесед Сергей Николаевич часто косил глаза на мою сверкающую грудь. А беседы велись вокруг первых литературных опытов начинающих крымских писателей. Во время обеда в алуштинской столовой Сергеев-Ценский, сидевший за соседним с нами столом в компании Петра Павленко и Евгения Поповкина, поманил меня к себе пальцем и спросил:

— Какие вы книги написали? — При этом Сергей Николаевич почему-то провел рукой по моим орденам и медалям.

— Никаких, — ответил я.

— Не слышу! — Сергей Николаевич действительно плохо слышал.

— Никаких! — повторил я громко, смущенно оглянувшись на своих коллег. — Я еще напишу!

По залу прокатился смешок, хотя, если не подводит память, среди присутствовавших не один я был ничего не написавший, кроме газетных рассказов и очерков.

— Когда напишете, обязательно покажите мне! — очень громко сказал Сергеев-Ценский и обвел зал львиным взглядом из-под седых кустистых бровей.

Веселое оживление в зале растаяло.

Я действительно вскоре закончил повесть о первых днях войны, но показывать ее по своей неопытности никому не стал, а послал в Москву в один из толстых журналов. Это была, повторяюсь, весна 1946 года. А где-то в середине лета пришел из Москвы пакет, в котором я обнаружил свою рукопись и сопровождавшую ее разгромную рецензию, подписанную одним из московских литераторов. Она поразила меня не анализом литературных несовершенств повести, а категорическим осуждением всего ее содержания.

Не стану описывать, как я воспринял все случившееся. После одного из очередных собраний нашего литобъединения показал рецензию П. А. Павленко. Он тут же прочел ее и сказал:

— Приезжай ко мне в Ялту и привези рукопись.

Разумеется, я не мог не воспользоваться готовностью такого известного писателя принять участие в моей литературной судьбе. И вот мы сидим с ним на террасе его ялтинской дачи, он возвращает мне рукопись и с мудрой грустью говорит, щадя, конечно, мое самолюбие:

— Повесть написана слабовато… Но сейчас это не имеет значения. Главное, что я поверил всему, что в ней написано. Это — свидетельство очевидца… А повести пока нет. Да еще и не время для появления такой повести или романа… Ведь победа — вот она, рукой можно достать. Будто вчера мы ее завоевали. Народ наш живет чувствами победы. И пока не стоит омрачать эти чувства воспоминаниями о днях наших трагических неудач… А вот пройдет лет десять, может, чуть больше, ты заново перепишешь повесть, и тогда она окажется ко времени.

Все, о чем говорил Петр Андреевич, было, разумеется, справедливо. И точно, сбылось его предсказание. Забегая вперед, скажу, что именно через десять лет я вновь переписал повесть «Человек не сдается», опубликовал ее, а еще через два года по мотивам повести был поставлен на Белорусской студии художественный фильм.

Но прежде чем все это сбылось, я чувствовал себя в положении человека, которому надели на глаза чужие очки. Часто обращался мыслями к событиям весны и лета 1941 года, соотнося их с оценками военно-исторической литературы того времени и не имея сил ни согласиться с ними, ни опровергнуть их. И самое ужасное, что не приходила в голову весьма простая мысль: с позиций военного журналиста дивизионного или даже армейского масштаба невозможно было увидеть и постигнуть войну во всех ее измерениях и аспектах, а тем более невозможно утверждаться в каких-то своих собственных концепциях хотя бы на тот или иной период войны. Ведь одно дело быть участником событий, другое — еще и знать, как и во имя чего они замышлялись, как развертывались, обеспечивались и каким закономерностям они подвластны. Все это элементарно, однако эта элементарность была постигнута мной только после того, как история войн и военного искусства, оперативное искусство, философия стали для меня на несколько лет главным содержанием моей жизни, хотя я не смог бы ответить в то время, да и сейчас вряд ли отвечу, зачем мне для литературной работы надо досконально знать, например, военное искусство Древнего Рима и Карфагена или организацию феодально-рыцарского войска и вооружение рыцарей. Но программа предмета являлась законом, и пришлось изучать ее от войн рабовладельческих государств до грандиозных операций Великой Отечественной войны. А в итоге родилось у меня новое представление о войне, ее сущности и ее слагаемых, по-иному стало видеться многое из того, что пережил сам и чему был свидетелем. А самое главное — обрелись подступы к осмыслению деятельности и особенностей характера военачальника. Появились при этом иные критерии оценок, стали заметнее трансформации взглядов некоторых мемуаристов или литераторов, вызывая иногда сочувствие, а иногда протест. Началась мысленная полемика с теми литераторами и историками, концепции которых ее разделялись мной.

Наличие большой литературы о минувшей войне налагает на каждого писателя, который вновь обращается к этой теме, трудные обязанности не повториться и приоткрыть для читателя что-то новое. Не убежден, что мне в первых двух книгах романа «Война» удалось это сделать. Но я постарался объективно, в строгом соответствии с историческими фактами, беспристрастно сопоставляя и анализируя события, опираясь на документы и весьма авторитетные свидетельства лиц, имевших причастность к происходившему в те трудные годы, рассказать то, что рассказал.

1971

 

Еще слово к читателям

После публикации второй книги романа «Война» и особенно после издания двух книг вместе я получил многие сотни писем от читателей — пожилых и молодых, бывших фронтовиков и тружеников фронтового тыла, от военных, рабочих, колхозников, студентов, домохозяек. Высказывая свое отношение к роману, читатели часто задают вопросы, ответить на которые всем авторам многочисленных писем я физически не в состоянии. Понимаю, что вопросов было бы куда меньше, если б я сразу выдал на-гора завершенный роман. Вот почему мне захотелось обратиться здесь ко всем моим читателям и к военным профессионалам — в прошлом или настоящем — и разъяснить им свой принцип наполнения романа документальностью.

Рождение книги — сложный и сугубо индивидуальный процесс творчества, неотъемлемый от процесса обогащения автора конкретным историческим материалом.

Каждая книга есть преодоленный писателем рубеж и новая вершина его художественных возможностей. Иногда эта вершина бывает ниже прежних, им же, писателем, достигнутых, но чаще оказывается значительно выше. И все это правомерно, ибо творческий труд складывается из многих духовных величин, которые в силу разных обстоятельств являются к писателю, сидящему за письменным столом, не всегда в должных и нужных емкостях.

Начало работы над книгой чем-то напоминает… ну, скажем, прорыв на поверхность подземных вод, которые затем бурно скатываются в низину и образуют озеро. Бывает, что писатель долгие годы готовится к прорыву на бумагу своих чувств и мыслей, сгруппированных в замысел. Случается, что, подойдя к созданию своего главного романа, он вдруг начинает понимать, что подсознательно готовился к нему всю жизнь. Ему подчас даже мнится, что вся его судьба складывалась именно таким образом, чтоб он имел право и имел творческие возможности засесть за написание именно этой книги.

Мне иногда мнится, что, если уж судьба уберегла меня на фронте, значит, нет и не может быть у меня более важной задачи, чем служить своим пером во имя памяти павших. И я писал военные повести, рассказы, сценарии к фильмам, не подозревая, что главная моя книга о войне ждет меня впереди. К этой книге я шел через серьезную литературную учебу, через изучение истории войн и военного искусства, философии, оперативного искусства.

Или, например, в 50-х годах свела меня судьба с бывшим заместителем командующего войсками Западного фронта генералом В. И. Болдиным. Он командовал сводной группой танковых корпусов, которая наносила первый контрудар по фашистским войскам южнее Гродно. Я был свидетелем и участником тех событий, и мне было интересно посмотреть на них глазами генерала Болдина. Много часов провели мы в беседах, и я, делая записи в блокноте, еще не знал, что закладываю первые кирпичи будущего романа.

Потом работа пошла более целенаправленно. Этому помогала и хорошая злость: она рождалась при появлении иных литературных или военно-исторических публикаций, в которых, например, сорок первый год рассматривался только как сплошная цепь наших поражений.

Готовясь к написанию романа «Война» и в ходе работы над ним, я многие часы провел над изучением документов, осмыслением боевых операций. Обо всем, что произошло в первые дни войны западнее Минска, у меня, кроме бесед с генералом В. И. Болдиным, были беседы с бывшим членом Военного совета этого же фронта генералом А. Я. Фоминых, с бывшим командиром 11-го мехкорпуса, который принимал участие в первом контрударе под Гродно, генералом Д. К. Мостовенко. Многие часы проведены в беседах с бывшим наркомом иностранных дел и заместителем Председателя Совнаркома СССР В. М. Молотовым, несколько меньше — с бывшим наркомом авиационной промышленности А. И. Шахуриным, с бывшим ответственным работником разведывательного управления Генштаба генералом Н. С. Дроновым, с участником летних боев 1941 года на Западном фронте генералом армии С. П. Ивановым и многими другими людьми — свидетелями и непосредственными участниками исторических событий кануна и первого периода Великой Отечественной войны.

Еще Аристотель определил, что История преподносит нам то, что было, а Литература — то, что могло быть; так сказать, включает элемент иллюзии. Наблюдением отмечено, что есть довольно большая категория читателей, которая охотней тратит свое время на чтение книг, содержащих в себе «то, что было».

Кроме того, читатель наш настолько вырос, а современная жизнь настолько прочно и плотно его подпирает со всех сторон новыми открытиями и проникновениями, что нынешней литературе, художественный уровень которой в общем-то достаточно высок, все-таки порой нелегко пробиться к сердцу требовательного, высокообразованного читателя, нелегко удивить его перегруженный всевозможной информацией разум, поразить глубиной новых прозрений.

Литература же о войне стоит на особом месте. Война во всех своих конкретных проявлениях настолько потрясла воображение очевидцев и современников, предоставила в наше распоряжение столько разительного человеческого материала, что его художественное осмысление подчас не в состоянии должным образом возвыситься над подлинностью факта, то есть не в состоянии потрясти читателя более глубоко, чем иногда потрясает документальное изложение имевшего место события.

Бывают разные подходы к этой проблеме.

П. В. Палиевский в своей интересной книге «Пути реализма» пишет, что на заре века Чехов яростно противился документальным «улучшениям» своих пьес, которые пытался делать увлеченный тогда бытовизмом К. Станиславский. И когда писателя спрашивали: «Непонятно, почему вы против? Ведь это реально», — он отвечает: «У Крамского есть одна картина, где чудесно выписаны все лица. Попробуйте вырежьте в одном из них нос и вставьте настоящий. Нос-то „реальный“, а картина испорчена».

Для чеховского художественного мира это в самом деле золотое правило, утверждает П. В. Палиевский. Однако заметим от себя, что Чехов все-таки взял для подкрепления своих позиций пример не из драматургии, а из живописи. А это немаловажно, ибо каждый вид искусства создается по своим законам.

Например, если скульптор или живописец во всей реалистичности могут изобразить нагое человеческое тело, то прозаик не волен, изображая словесным рисунком это же тело, называть все вещи своими именами. Зато прозаику доступно описание многого другого, что неподвластно законам живописи, скульптуры, драматургии.

Итак, совершенно очевидно, что в рамках каждого вида искусства при соблюдении законов жанра документальность может находить свое место, не нанося вреда художественности, что подтверждается многими примерами.

В романе «Война» подлинные события и невымышленные личности занимают достаточно большое место по площади и в компонентах сюжета. Мне бы только хотелось пояснить свои принципы состыковки подлинного факта с вымыслом.

Вот пример из имевшей место оперативной обстановки в начале июля 1941 года на Западном фронте… Сцена из второй книги в палатке командарма Ташутина, куда вызывают генерала Чумакова и где он встречается с Тимошенко и Мехлисом, на самом деле, если исходить из правды жизни, должна бы произойти на командном пункте 20-й армии, в палатке генерал-лейтенанта Курочкина. Но тогда я был бы скован при введении в повествование генерала Чумакова, отдавая ему столь пространное место, а главное, обязан был изобразить более или менее точную оперативную обстановку в полосе 20-й армии. Но это ослабило бы напряженность драматургии романа. Поэтому я перенес психологическую и портретную характеристику генерала Курочкина на генерала Ташутина — вымышленного героя, хотя фамилия «Курочкин» тоже параллельно упоминается. Такое смещение сделано для того, чтобы ввести в действие войсковую оперативную группу Чумакова, не нарушив подлинного расположения войск 20-й и 21-й армий и не внеся путаницы в замысел маршала Тимошенко о проведении операции, начавшейся 5 июля.

В чем суть этой операции?

Во-первых, ее задача состояла в том, чтобы ликвидировать угрозу со стороны вражеской группировки, наступавшей на Витебск. К этому времени Тимошенко как раз вступил в командование фронтом, и ему надо было во что бы то ни стало стабилизировать обстановку. С этой целью он предложил Ставке план и отдал командующему 20-й армией директиву на осуществление контрудара силами 7-го и 5-го механизированных корпусов в направлении Сенно и Лепель.

Сталин, рассматривая этот план, предложил нанести еще вспомогательный удар 2-м и 44-м стрелковыми корпусами из района восточнее Борисова в направлении Лепель, Докшицы, в тыл 57-го мехкорпуса немцев.

Рядом с этими корпусами я поставил вымышленную оперативную группу генерала Чумакова и постарался создать для нее оперативно-тактическую обстановку, сходную с той, в которой действовали 2-й и 44-й стрелковые корпуса. Это позволило распоряжаться судьбами литературных героев согласно замыслу романа…

Во многих читательских письмах заметное место отводится судьбе бывшего командующего Западным фронтом генерала армии Д. Г. Павлова и его соратников. Высказываются разные точки зрения о степени их виновности, о соразмерности вины и кары и так далее. К сожалению, к тому, что написано в романе, я ничего не могу прибавить. Могу только прочесть, что написал мне по этому поводу первый член Военного совета Западного фронта, бывший соратник Павлова, генерал-лейтенант Александр Яковлевич Фоминых. Высказывая свое отношение к роману, он замечает:

«О Д. Г. Павлове. Тысячу раз прав профессор Романов Н. И., говоря, что „не у всех вместе с очередной генеральской звездой начинает сиять новая звезда во лбу…“. Это целиком относится к Дмитрию Григорьевичу. Обвинять в этом генерала армии нельзя: виновата природа. Не все могут быть государственными деятелями или маршалами.

На важнейшие вопросы того времени: „Будет ли война с Германией?“, „Когда можно ожидать войны с Германией?“ и т. д. — Павлов всегда отвечал односложно: „Об этом знает Сталин“.

Совет профессора Романова Н. И. - обязательно иметь умных и деятельных помощников — воспринимался однобоко. Дмитрий Григорьевич уважал умных, но… со звонкими каблучками».

Добавлю, что мне пришлось поработать довольно много, по крупицам собирать материал о Д. Г. Павлове. А такой установленный мной факт, что генерал Павлов арестован 4 июля 1941 года в городе Довске (Белоруссия), поставил было меня в тупик, из которого я долго не мог найти выхода. В самом деле, почему смещенный четыре дня назад командующий фронтом оказался в нескольких километрах от района жесточайших боев? Что он там мог делать?.. Вопрос был неразрешим до тех пор, пока не отыскались живые свидетели событий. Подчеркиваю: свидетели… Когда вышла книга, в потоке читательских писем я нашел и такие, в которых рассказывались подробности описываемых мною событий, и убедился, что правда факта и правда художественного обобщения оказались в одном русле, не противореча друг другу даже при том обстоятельстве, что я позволил себе сместить место событий в здание Гостиного двора и ввести в них своего литературного героя — генерала Чумакова.

Когда проникаешь мыслью в глубь того, что содержится в письмах, когда соизмеряешь свои, легшие в роман, замыслы с теми чувствами, которые они вызвали у читателей, и начинаешь ощущать единство своего видения и оценок прошлого с видением и оценками читателей — это ли не самая большая награда для писателя! Мне особенно дороги те строки, в которых бывшие фронтовики, определяя отношение к роману, вспоминают свои военные дороги и своих фронтовых побратимов. А разве не вздрогнет сердце при мысли, что, может быть, написанное о войне (не только мной, а и моими коллегами) побудит молодых читателей пристальнее всмотреться в героическую сложность и трагичность тех будто бы и далеких, а для нас, фронтовиков, всегда близких лет, заставит глубже задуматься над величием советского человека, который во имя будущих поколений (уже пришедших в сегодняшнюю жизнь) без колебаний решался на полное самоотречение. Ведь стоит только напомнить иному читателю, что в годы войны были, прямо скажем, иные мерки жизни, иные оценки достоинств человека как воина или труженика, что было иное суждение о человеческих радостях, горестях и в целом — о человеческом счастье, стоит начинающим жизнь юноше или девушке задуматься над этим, как воспламеняется великая очистительная сила — их совесть — и начинает быть строгим судьей, взыскательным наставником и надежным врачевателем.

Но это лишь один из многих аспектов, которые, может, даже подсознательно тревожат писателей военной темы, когда они садятся за свою очередную книгу. Главное же, смею заметить по собственному опыту, гнетет забота, как выстроить и наполнить повествование большой правдой жизни, судеб и характеров, чтобы книга привнесла что-то новое, важное, хоть в какой-то мере обогащающее уже существующую литературу о Великой Отечественной войне. И, разумеется, всегда тревожит мысль, чтобы написанное тобой вплелось, пусть маленькой веточкой, в вечно живой венок народной памяти на надгробии погибших героев, коих миллионы…

Сейчас, конечно, легко из звучных слов слагать цветистые фразы. А вот тем людям, которые первыми испытали страшную сумятицу чувств, вызванных внезапным нападением врага, было очень нелегко. Я могу говорить об этом с пониманием всей трагичности сложившейся в приграничных районах ситуации, потому что в ту пору сам находился там. Как развертывались приграничные сражения, сейчас хорошо известно по документам, учебникам, мемуарным и художественным произведениям. Но тогда, в июне 1941 года, даже для тех, кто руководил первыми сражениями, многое было неясно, не говоря уже о нас, рядовых и командирах начальных звеньев. Каждому из нас тогда казалось, что ты находишься на самом трудном участке, в центре событий, и всех нас не покидала мысль: остановить врага, выстоять, а если погибнуть, то успеть бы прежде узнать, что происходит…

Погибли многие тысячи, так ничего и не узнав. Многие, умирая, полагали, что началась не война, а вооруженная пограничная провокация. И вышестоящим штабам, вплоть до Генерального штаба, в первые дни войны очень трудно было оценивать обстановку, ибо заброшенные в наши прифронтовые тылы переодетые в форму командиров Красной Армии, милицейских работников и в иные одеяния немецкие диверсанты разрушали линии связи, применяя изуверскую хитрость, истребляли на дорогах наших так называемых в то время делегатов связи.

Казалось бы, гитлеровские дивизии добились возможности с ходу сломить сопротивление наших войск и торжественным маршем устремиться в глубь советской территории.

Адольф Гитлер на это, между прочим, и рассчитывал.

За три дня до нападения Германии на СССР, 19 июня 1941 года, германское верховное главнокомандование поторопилось издать директиву № 32, в которой излагались задачи гитлеровских войск после победы над Советским Союзом. Вот их суть: завоевание Средиземного моря, Северной Африки, Ближнего и Среднего Востока при одновременном возобновлении «осады Англии». Вслед за этим нацистскому руководству казалось возможным порабощение Индии и перенесение боевых действий на территорию США.

Первые успехи немецко-фашистских войск, их выход в южные районы Эстонии, к Пскову, на рубеж среднего течения Северной Двины и Днепра, были расценены гитлеровским руководством как полный выигрыш войны против Советского Союза.

Вот что заявил 4 июля 1941 года Гитлер на совещании в ставке: «Я все время стараюсь поставить себя в положение противника. Практически он войну уже проиграл. Хорошо, что мы разгромили танковые и военно-воздушные силы русских в самом начале. Русские не смогут их больше восстановить».

Это, повторяю, было сказано Гитлером 4 июля 1941 года.

Так что же случилось в наших приграничных областях? Кто сдержал гитлеровские армии, дав возможность нашему командованию подтянуть силы из глубины страны? Ведь действительно наши войска прикрытия оказались в отчаянном положении из-за нарушения снабжения боеприпасами, горючим, при полном господстве немцев в воздухе.

Если ответить на эти вопросы краткой общей формулой, то надо повторить известную истину, что на вооружении войск прикрытия Красной Армии оказалось в полной боевой готовности такое оружие, как ВЕРА в наши идеалы, как ВЕРНОСТЬ своей Родине и Коммунистической партии. И это не просто красивые слова, это реальные понятия, ибо со словами любви к Родине, партии наши полки шли в штыковые атаки и эти слова у многих тысяч бойцов были последними в их жизни…

А если эту общую формулу развернуть картинно, то надо обстоятельно рассказывать, как все было. И многие писатели уже рассказывали — одни с большей мерой достоверности, другие с меньшей.

1975

 

Кузнецы высокого духа

Когда с высоты возраста обращаешь взор на давнюю пору своей молодости, на те годы, в которые будущее с какими-то свершениями грезилось за далекой розовой дымкой, то с горечью отмечаешь, что где-то прошел не по той дороге, сделал кое-что не так, как надо было сделать, а кое-где подруга неопытности — самонадеянность тоже сыграла с тобой злую шутку… Сетовать на все это особенно не приходится, и не потому, что молодость имеет право на ошибки и заблуждения, а главным образом потому, что не они, эти ошибки и заблуждения, были сущностью постижения моим поколением истин человеческого бытия и столбовой дорогой в будущее. Вся атмосфера жизни в годы нашей молодости была пропитана романтикой подвигов, навеянной «Чапаевым» и Павкой Корчагиным, многими другими книгами и фильмами, а также песнями того времени и еще благоговейным отношением простых людей к красноармейской, особенно командирской, форме. И все мы страстно мечтали стать если не летчиками, то в крайнем случае моряками, а на худой конец танкистами или артиллеристами. Слово «лейтенант» или «капитан» звучало для нас сладчайшей музыкой, а непостижимо высокое слово «комиссар» вообще повергало в священный трепет. В этом слове звучала для нас вся история гражданской войны, все самое героическое и благородное, светлое и бессмертное. Не у всех хватало храбрости даже в дерзновенных мечтах увидеть себя комиссаром, тем более что комиссарскому званию предшествовали тоже звучащие гордо и призывно «младший политрук», «политрук»…

И когда во время финской войны я оказался курсантом Смоленского военно-политического училища, не было конца моей радости. Училище как раз и готовило политработников ротного и батарейного звена. В мечтах я не только проводил политинформации и политзанятия, занимался другими видами воспитательной работы, но уже и ходил впереди атакующих цепей на врага… А чтобы мечты обретали хоть какую-нибудь реальность, я писал рассказы о воинских подвигах. Рассказы читал на занятиях училищного литературного кружка, которым руководил ныне широко известный поэт, публицист и прозаик Николай Грибачев; несколько из них даже напечатал в областной газете «Рабочий путь», а в мае 1941 года был приглашен в Минск на совещание молодых красноармейских писателей, что потом сыграло важную роль в моей жизни.

И вот 30 мая 1941 года нам присвоили воинское звание «младший политрук» и разослали по разным военным округам. Я попал в Особый Западный. Приехал за назначением в Минск, где в отделе кадров политуправления округа меня уже ждал пакет с предписанием. Взглянув на название должности, на которую назначен, я не поверил своим глазам: «политрук противотанковой батареи». Счастью моему не было предела. Я боялся, что это сон. Уходил из отдела кадров, не чуя под собой ног… И вдруг, когда буквально летел по коридору, из кабинета вышел батальонный комиссар в кавалерийской форме. Я узнал в нем инструктора по печати политуправления округа Матвея Крючкина, с которым совсем недавно познакомился на писательском совещании. Осведомившись о причине моей радости, батальонный комиссар Крючкин почти силой отнял у меня предписание и безапелляционно изрек:

— В округе голод на журналистов! Поедешь секретарем дивизионной газеты…

Трудно было мне расставаться со своей заветной мечтой. В снах я продолжал водить бойцов в атаки, не подозревая, что снам этим надлежало сбыться очень скоро. Грянула война. Наступили дни тяжелейших испытаний. Реальность оказалась весьма далекой от картин, которые недавно рисовало восторженное воображение. Но в этой жуткой реальности образ комиссара и политрука нисколько не лишился того привычного и восхищающего ореола. Более того, юношеская фантазия оказалась беднее всего происходящего.

Я глубоко убежден, что еще не оценена по достоинству та грандиозная роль, которую сыграли политработники в начальный период Великой Отечественной войны, особенно политработники старшего звена — комиссары. Являясь участником трагических событий, которые разыгрались в июне 1941 года западнее Минска, я вынес оттуда такое ощущение, что, не будь с нами комиссаров, все обернулось бы во сто крат трагичнее. При этом нисколько не хочу умалять роль командиров, которым в казавшейся неразберихе и кровавой сумятице хватало работы по выяснению непрерывно меняющейся обстановки и организации отпора врагу. Однако, поскольку уже в первые дни немалая часть наших войск оказалась разобщенной, очень важно было, как выяснилось, видеть впереди контратакующих цепей не только политруков рот, а и комиссаров батальонов и полков. Понимая, что главная задача — задержать врага, замедлить темпы его наступления на восток, они останавливали людей и спокойно, но с определенной категоричностью приказывали (даже командирам) развертываться в боевые порядки вправо и влево от магистралей и окапываться. При этом сами оставались тут до конца, продолжали наращивать силы, помогали командирам приводить людей в боевое состояние.

Кажется, не было оживленного перекрестка, переправы через речку, не было заслона, который выбрасывался навстречу врагу, где бы не слышался голос человека с красной звездой на рукаве. Ко всему они были причастны, везде находили себе неотложное дело.

Помню даже такой необычный случай. Штаб нашей 209-й мотострелковой дивизии закопался в землю на лесных высотах близ городишка Кресты в Западной Белоруссии. Командир дивизии полковник Муравьев, начальник отдела политпропаганды полковой комиссар Маслов и начальник особого отдела (фамилию не помню) сидели возле штабной палатки и выслушивали доклады командиров подразделений из разбитых частей, отступавших на восток и задержанных развернувшимися впереди нашими штабными подразделениями. Я, в то время желторотый секретарь дивизионной газеты, вертелся поблизости, снедаемый труднообъяснимым любопытством: хотелось взглянуть на сидевшего в окопе под охраной военфельдшера штабной санчасти, с которым до войны (три дня назад) в местечке Ивье жил по соседству; военфельдшер был приговорен военным трибуналом к расстрелу «за членовредительство» (прострелил себе ногу) и ждал утверждения приговора в вышестоящем штабе. В это время на высоту к палатке приконвоировали задержанного на дороге майора. Майор предъявил начальству документы и объяснил, что следует с двумя грузовиками, в которых сидят его саперы, на восток для выполнения задания по охране мостов. А я, оказавшись свидетелем этого объяснения, был потрясен: в майоре узнал недавнего курсанта Смоленского училища; два года подряд наши роты ежедневно в одном коридоре, а затем по соседству в лагерях выстраивались на утренние осмотры и вечерние позерки. Всего лишь три недели назад мы вместе закончили училище, и вдруг вижу в петлицах своего однокашника не два кубика младшего политрука, а две шпалы, да еще на рукавах золотые шевроны строевого командира. А «майор» между тем, получив разрешение следовать дальше, отдал начальству честь, четко повернулся кругом и… увидел меня. Побледнел, отвел в сторону глаза и зашагал к дороге. Я окликнул его по фамилии, но он будто не расслышал. Я еще раз окликнул. На мой взволнованный голос обратил внимание полковой комиссар Маслов и тоже крикнул:

— Товарищ майор!..

«Майор» остановился, устремив притворно-недоумевающий взгляд на полкового комиссара.

— Вы что, знакомы? — спросил у меня Маслов.

— Да. — И в двух фразах все объяснил.

— Ошибаетесь, товарищ младший политрук, — растянул губы в подобие улыбки «майор».

— Ну как же? — Я сбивчиво начал что-то говорить, а «майор» тут же с дьявольской усмешкой на бледном лице все опровергал.

Полковой комиссар Маслов смотрел то на меня, то на «майора». К нам уже подходили комдив и начальник особого отдела.

— А не являетесь ли вы, младший политрук, засланным провокатором? сурово спросил, не спуская с меня глаз, полковой комиссар. — Ведь вы у нас новичок?

Я остолбенел от неожиданного поворота событий, видя при этом, как рука Маслова скользнула к кобуре и выхватила пистолет.

— Руки вверх! — скомандовал полковой комиссар, но приказ был обращен не ко мне, а к «майору», и вовремя, потому что «майор» тоже схватился за оружие. Его успели скрутить, затем не без трудностей и не без потерь обезоружили солдат в двух грузовиках, которые оказались переодетыми фашистами.

В моем сознании никак не укладывалось, что в нашем училище пребывал среди нас враг — с чужим именем и чужой биографией. Но — речь о полковом комиссаре Маслове. В несколько секунд он осмыслил ситуацию и принял единственно правильное решение: обрати он первые слова не ко мне, а к «майору», кто знает, кому бы раньше удалось выхватить оружие!

Попутно вспоминается мне, что именно заместитель Маслова батальонный комиссар Дробиленко — раскрыл секрет подделки немцами документов. Он обратил внимание, что все наши документы были прошиты обыкновенной, ржавеющей от пота и времени проволочкой, оставляющей на бумаге рыжие следы, а тут вдруг стали встречаться партбилеты и удостоверения, сверкающие хромированной проволочкой… Просчитались немцы на мелочи, и этот просчет обнаружили политработники.

О какой стороне деятельности войскового организма ни подумай, ко всему причастны политработники. В то же время они причастны к самому главному: к высокому воинскому духу людей, как кузнецы этого духа.

…Попробуем представить себе накал чувствований человека, решившегося во время боя закрыть своим телом амбразуру вражеского дота или броситься с гранатами под гусеницы вражеского танка. Человек этот, даже если он находится в состоянии крайнего аффекта, все-таки отдает себе отчет в том, что у него нет ни малейшего шанса остаться в живых. А ведь свой поступок он совершает не по чьему-то принуждению или приказу — решается на него сам, по своей воле, исходя только из целесообразности, вытекающей из обстановки, сложившейся на поле боя. Сразу же оговоримся, что такие поступки ничего общего не имеют с фанатизмом, который, как известно, не возвышает, а ослабляет нравственные чувства; фанатизм, по утверждению Наполеона, приходит только от гонения… Так что же испытывает человек, героически отважившийся на трагический, последний для него шаг?

Можно, конечно, вообразить весь сложный комплекс чувств воина, идущего на самопожертвование. Это особенно легко сделать людям, побывавшим на войне и не раз подвергавшим себя смертельным опасностям. Можно даже эти чувства тщательно проанализировать, назвать поименно, определить эмоциональную окраску каждого, найти их истоки, побудительные причины и так далее. Но при этом мы обязательно будем пристально всматриваться в душу самого человека, совершившего подвиг, человека как личности, как индивидуума, и перед нами с естественной закономерностью, помимо нашей воли, вырисуется образ благороднейшего рыцаря, в первую очередь беспредельно и сознательно преданного тому делу, ради которого он взял в руки оружие, до конца верного своему народу и Отечеству. А уж потом мы будем размышлять над такими сопутствующими категориями, как храбрость, мужество, решительность и тому подобное.

Но ведь все названные выше духовные качества, начиная с сознательности и преданности, нужны воину и когда он поднимается в атаку или идет в разведку, когда терпит в окопе холод и голод, когда обороняет свой рубеж, отражая штурм противника, или подвергается массированному артиллерийскому обстрелу. Верно, нужны, хотя проявить их коллективно, как говорят, «на виду», куда легче. Не зря твердят в народе, что «на миру и смерть красна». Когда, например, идет в атаку ротная цепь, да еще если атакует весь полк, солдата греет надежда — авось меня пуля обминет и на сей раз, авось осколок не заденет… Но даже и при наличии этой естественной надежды солдат выполняет поставленную задачу не только потому, что согласно приказу, как учил Суворов, знает свой маневр и делает в бою то, что ему надлежит делать во имя выполнения поставленной задачи и достижения общей цели, а и потому, что, помимо воинского мастерства, он еще вооружен любовью, преданностью, верой и ясным пониманием идеалов, за которые готов отдать жизнь. Это элементарные истины, но истины прекрасные, возвеличивающие наше социалистическое общество. О них никогда нелишне размышлять с охватом не только следствий, но и причин. Ведь даже если такие яркие случаи, как самопожертвование, оставить в особом ряду, а рассматривать лишь будничность минувшей войны, то и без этого ясно, из каких родников черпало наше общество духовные силы, особенно там, на фронтах вооруженной борьбы с фашизмом, где психологическое напряжение чувств было беспредельным. И главная сущность этих высоких нравственных сил, не боюсь повторить азбучную истину, — любовь, преданность, вера и верность. Не затрагивая их истоков, хочется в то же время напомнить, что в сложных фронтовых условиях в многотысячных массах армии надо было еще суметь аккумулировать накал этих человеческих чувств, устремить их в нужном направлении, с учетом обстановки и предстоящих задач, да и в ходе выполнения самих задач, на каждом очередном этапе подготовки и проведения боя… Это не такое уж простое дело — воспламенять чувства великого множества людей, стоящих на пороге между жизнью и смертью, когда война смотрит им в глаза всеми своими устрашающе-кровавыми проявлениями, когда каждый воин должен превозмочь естественное чувство самосохранения, как бы перечеркнуть личную судьбу и всецело подчинить свои помыслы и действия достижению общей цели.

Кто желает более предметно убедиться в справедливости сказанного выше, пусть прочтет хотя бы книгу генерал-полковника М. Х. Калашника «Испытание огнем», изданную военным издательством в серии «Военные мемуары». Она относится к числу тех документальных книг, которые заставляют как бы заново пережить войну и смотреть на нее с более высокой вышки, в иных, несравнимо более широких и новых ракурсах, а воинский подвиг, вообще его нравственную сущность, осмысливать в неразрывном единстве с деятельностью Коммунистической партии на фронтах Отечественной войны. Книга эта, пожалуй, одно из тех мемуарных произведений, в котором с глубоким знанием дела, непосредственно и просто повествуется о деятельности на войне политработников Советской Армии. Ведь именно политработники, полномочные представители Коммунистической партии в армии, и явились в грозных условиях войны той силой, которая сумела все лучшие и светлые чувства, рожденные в человеке не только его природой, но и социалистическим строем, советским образом жизни и воспитанием, всколыхнуть по-особому, собрать воедино, ярко осветить мыслью советского патриотизма, идеями ленинизма и обратить, с одной стороны, словно в броню от страха и безволия, а с другой стороны — в могучие крылья, которые смело и решительно несли воинов вперед на врага.

Все участники войны прекрасно помнят об этом, а книга «Испытание огнем» не только будоражит наши воспоминания, но и возвышается над ними как достоверный человеческий документ, который воскрешает конкретные деяния на фронте политработников и партийных организаций 47-й армии, прошедшей с боями от Северного Кавказа до Берлина. Автор был в этой армии начальником политотдела, и все, о чем он пишет, — лично виденное и пережитое.

Я не ставлю перед собой задачу делать полный анализ и давать всестороннюю оценку книге (это удел критиков). Вместе с тем мне хотелось бы отметить ее появление как важное событие в военно-исторической литературе, за которой внимательно слежу, с проблемами которой, как писатель, связал себя не на один год. Книга примечательна и своеобычна во многих отношениях. Она по значимости содержания далеко выходит за рамки одной армии и дает широкое представление о деятельности политотделов армий на фронте вообще — в самые различные периоды предбоевого и боевого состояния войск. Перед нами встает подлинный политический штаб времен войны, откуда направляется партийно-политическая работа в соединениях и частях, входящих в состав армии, штаб, в котором на основе обобщения передового опыта, подсказанного самой жизнью в боевых условиях, разрабатываются новые формы и методы пропагандистско-воспитательной работы во всех звеньях сложнейшего войскового организма. Эти методы и формы, как мы видим в книге, в постоянном совершенствовании и обновлении, в зависимости от того, какую задачу, какими силами, каким национальным составом, в какое время года, на какой местности и даже на чьей территории решает армия. А она, как упоминалось выше, воевала в предгорьях Кавказа, форсировала Днепр и удерживала знаменитый Букринский плацдарм, освобождала Ковель, штурмовала Берлин — это только некоторые этапы ее боевого пути. Автор «Испытания огнем» последовательно и всесторонне раскрывает содержание партийно-политической работы на каждом этапе, с учетом всех условий и обстоятельств. И эта работа предстает перед нами как подлинное высокое искусство — плод неутомимых усилий коллектива политработников и их верных помощников — коммунистов и комсомольцев из подразделений.

Ближайшие помощники командиров, политработники армии не знают на фронте отдыха. Они в ответе не только за политико-воспитательную деятельность, формам которой нет числа, за работу партийных и комсомольских организаций, за содержание армейской и дивизионных газет — с них спрос и за работу тыла, который обеспечивает людей переднего края питанием, обмундированием, оружием, боеприпасами, и за работу военно-медицинских учреждений, транспортных, дорожных и других служб, без которых немыслимы боевые действия армии. Это они, политработники, через громкоговорители с переднего края обращались со словами правды к вражеским солдатам, это они составляли листовки, которые разбрасывались над расположением войск противника. На их плечи ложилась и первая политическая работа среди советского населения на освобожденных от врага территориях, им приходилось разъяснять освободительную миссию Советской Армии среди народов тех стран, куда вступал, преследуя гитлеровцев, советский воин. Особенно это нелегко было делать среди немецкого населения, одураченного гитлеровской пропагандой.

Или даже такие подробности: армия ведет наступление в полосе, где как раз оказываются знаменитые исторические места, прославившие русское оружие, — поле Полтавской битвы, в которой 1709 году русская армия под командованием Петра Первого разгромила шведов; реки Стырь и Стоход, где в 1916 году русские войска под командованием А. А. Брусилова разгромили австро-германские армии; селение Кунерсдорф на территории Германии, близ которого в августе 1759 года русские войска под командованием генерал-аншефа П. С. Салтыкова наголову разбили прусскую армию Фридриха Второго.

Естественно, политотдел армии не мог пройти мимо таких обстоятельств. В частях и подразделениях проносился в каждом случае шквал митингов и бесед, посвященных героической истории нашего народа.

«Замечу сразу же, — не без юмора пишет автор, — что бой за Кунерсдорф в апреле 1945 года не стал таким знаменитым, как Кунерсдорфское сражение 1759 года: на этот раз гитлеровцев вышибли из села всего два батальона 601-го стрелкового полка, которым командовал полковник М. М. Пазухин. Но наши бойцы нисколько не жалели об этом!»

Как видим, все старались учитывать политработники. В книге это показано на множестве самых разнообразных примеров. В то же время очень убедительно, в живых картинах и ярко выписанных эпизодах изображена подчиненность всей партийно-политической деятельности боевым задачам, которые решала армия, показано единство устремлений и человеческое взаимопонимание командиров-единоначальников и политических работников. И как следствие — конкретные результаты совместной деятельности штабов и политорганов.

В чем же выражаются эти результаты, какими показателями определяются итоги всех усилий политработников? Ведь важна не впечатляющая сумма проведенных бесед, митингов, собраний, личных встреч. Важно не количество активно действующих агитаторов и пропагандистов и даже не само число вступающих накануне сражения в партию и комсомол. Важен конечный результат всего комплекса проводимой партийно-политической работы. То есть рождены ли и воспламенены ли в сердцах огромной массы воинов те самые чувства и мысли, которые помогут им преодолеть страх и робость, помогут ощутить побуждающую силу своего гражданского долга и в ходе самого сражения лучшим образом выполнить поставленную командиром задачу и совершить немыслимое; и как глубоко понимают воины свою священную миссию в обобщающем смысле отстоять с оружием в руках честь и независимость Советского Отечества, освободить от порабощения фашизмом многие народы… Как определить наличие таких чувств и чем измерить их глубину и накал? Как узнать, принесла ли воспитательная работа необходимые плоды? Только бой подводит итоги всему и дает всестороннюю оценку предшествующей подготовке во всех ее звеньях.

В книге живет и действует немало прославивших себя во время войны командиров и командующих, всем им автор находит пусть не всегда пространные, но зато яркие и убеждающие характеристики, которые вновь заставляют проникаться к ним верой и уважением. Среди таких широко известных нашему народу военачальников можно назвать А. А. Гречко, К. К. Рокоссовского, П. П. Корзуна, Ф. Ф. Жмаченко, Н. И. Гусева, В. С. Поленова, Ф. И. Перховича, Г. С. Лукьянченко и многих других, чьи имена много раз звучали в период Великой Отечественной войны в сообщениях с фронтов и в приказах Верховного Главнокомандующего И. В. Сталина.

Наряду с полководцами в книге дана еще одна, довольно большая галерея имен и их психологических портретов, очерченных по-солдатски скупо, но с той емкостью и выразительностью, за которыми явственно ощущается глубина чувств, видятся люди с большой душой, самоотверженные, до конца преданные делу, которому они служат, и умеющие глубоко проникать мыслью в сущность явлений и определять самые злободневные задачи. Их имена не было принято упоминать в победных приказах Верховного Главнокомандующего, и принадлежат они членам военных советов фронтов и армий, начальникам политуправлений и политотделов — людям, в полной мере и самым непосредственным образом причастным ко всем боевым свершениям, достигнутым нашими войсками на фронтах борьбы с германским фашизмом.

В книге мы видим активно действующими таких широко известных политработников Советской Армии, как С. Ф. Галаджев, С. Е. Колонин, И. Н. Королев, С. С. Шатилов, К. В. Крайнюков, А. Д. Окороков, К. Ф. Телегин, А. И. Колунов…

Мне особенно дороги воспоминания о Сергее Федоровиче Галаджеве, ныне уже покойном, как дороги они многим, кто имел счастье встречаться с ним на своем жизненном пути. Генерал Галаджев был начальником политуправления 1-го Белорусского фронта. Автор пишет о нем как о незаурядном человеке, прекрасном организаторе, чутком и внимательном советчике. «Настоящий коммунист-ленинец, он обладал талантом политработника крупного масштаба, отличался высокой партийной принципиальностью, любовью к людям». И еще немало взволнованных слов — искренних и справедливых. Рассказывая уже о заключительном этапе войны, М. Х. Калашник пишет:

«По вечерам, когда я возвращался из поездок, меня вызывал к аппарату ВЧ начальник политуправления фронта генерал С. Ф. Галаджев. Подробно интересовался настроением людей, их отношением к местному населению (речь идет о населении Германии. — И. С.). Я докладывал обстоятельно и откровенно, благо при разговоре по высокочастотной связи никто не подслушивает. Сергей Федорович требовал самой решительной борьбы с любыми, даже с малейшими отступлениями от воинского порядка. По складу характера Сергей Федорович был, в сущности, очень добрым и отзывчивым человеком, однако, как опытный политический руководитель, непримиримо относился к расхлябанности. Этого он требовал и от нас».

Я очень хорошо знал генерала Галаджева, имел честь под его началом несколько лет служить после войны, когда он был начальником политуправления Сухопутных войск. Невысокий, темноволосый, со смуглым восточным лицом; темные грустные глаза, казалось, смотрят тебе в самую душу, смотрят с вопрошающей мудростью и будто видят что-то самое главное. Неуютно чувствовали себя люди, которые, докладывая ему о выполненном задании, делали поспешные выводы о чем-либо или о ком-либо или составляли непродуманные документы. Он не прощал предвзятости, мелких суждений и суесловия. Зато сам показывал образец отточенности мысли, обоснованных решений, внимательного отношения к людям.

Книга «Испытание огнем», как и книга К. В. Крайнюкова «От Днепра до Одера», как и многие другие лучшие военно-мемуарные произведения, уже завоевавшие широкую популярность, становятся в буквальном смысле литературным явлением. Их роль в развитии военно-художественной прозы и драматургии огромна хотя бы уже потому, что они, исповедуя на основании живой истории главную правду о войне, в которой мы одержали великую победу, создают прочный барьер против неправды, где бы она ни прорастала. А для необозримого моря читателей в этих книгах — живой пульс тех героических лет, когда усилиями советского народа, его Вооруженных Сил под руководством Коммунистической партии были повергнуты в прах фашистские полчища и человечество было спасено от коричневой чумы.

1971

 

В то грозное лето

Трудно вспоминать о том тяжком времени. Трудно и больно, хотя уже прошло с тех пор сорок лет. Больно от понесенных нами в первые недели войны больших потерь, от постигшей нас нравственной оглушенности и от того, что тогда мы даже не могли осмыслить в полной мере происшедшее. Идя в первые контратаки, прорываясь из одного вражеского окружения и попадая в другое, вгрызаясь в землю на каждом выгодном рубеже, чтобы обороняться, мы напряженно ждали решительного перелома в событиях. А война все брала и брала свой страшный оброк, унося жизни бойцов, командиров, политработников… За минувшие сорок лет не откликнулся ни один мой сослуживец из 209-й мотострелковой дивизии, в которой я воевал первые недели войны и о людях которой продолжаю и сейчас писать в своих книгах и статьях — не хочется думать, что их нет в живых…

В конце июня и начале июля 1941 года всем нам, кто в составе главных сил Западного фронта сражался в окружении западнее уже захваченного врагом Минска, казалось, что, стоит выиграть хоть немного времени, и подоспеют резервы, линия фронта стабилизируется. Мы ощущали трагизм происходящего, но не знали тогда главного: ведя свыше двух недель упорные бои в больших и малых «котлах», наши части сковали около 25 нацеленных на Москву вражеских дивизий — почти половину состава группы армий «Центр».

Смоленск казался тогда далеким тылом, нам и в голову не могло прийти, что на тех самых высотах, где мы, курсанты Смоленского военно-политического училища, всего лишь месяц назад постигали азы управления взводами и ротами, скоро развернутся кровавые бои с врагом.

А Смоленск, 29 июня превращенный жестокой бомбежкой в развалины и пожарища, уже воевал. В который раз в своей истории он вставал на путях к Москве преградой захватчикам!

Смоляне — жители Смоленска и области — последовали своей исторической традиции: сотни тысяч их сразу же стали в строй вооруженных защитников Родины, в том числе 24 тысячи коммунистов и 32 тысячи комсомольцев. В городе была сформирована бригада народного ополчения, а в районах области — десятки истребительных батальонов, групп самообороны и ополченческих отрядов, 2,5 миллиона пудов хлеба и много других продуктов передали фронту смоленские колхозники с началом войны. А как не вспомнить те противотанковые рвы, окопы и траншеи, которые были вырыты руками жителей города и области, явившиеся потом опорными рубежами для наших отступавших войск. Триста тысяч юношей и девушек, стариков и женщин трудились тогда на оборонных работах.

Помню похороны и братскую могилу на опушке леса близ Хиславичей: гитлеровские воздушные асы с бреющего полета напали на безоружных людей, рывших окопы, и убили восьмерых студентов смоленских вузов, Мы поклялись над их могилой отомстить фашистам. Затем один наш батальон, прикрывая отход остатков штаба 209-й мотострелковой дивизии и его спецподразделений, защищался в тех окопах до последнего бойца…

Ставка принимала меры по непрерывному усилению Западного фронта. Но достигнуть равновесия сил не удавалось: господствовавшая в воздухе авиация врага поражала наши коммуникации, и подходившие из глубины страны эшелоны опаздывали. Противник нависал над районами их выгрузки, расчеты и графики рушились, прибывавшие полки и дивизии вводились в бой разрозненно. В них вливались подразделения и группы, которым удалось вырваться из вражеского кольца. Пробились в район Могилева остатки и нашей 209-й моторизованной дивизии. Ее командир полковник Муравьев был тяжело ранен, начальник политотдела полковой комиссар Маслов убит. Нас, группу командиров и политработников, распределили в части, дравшиеся на Смоленской возвышенности.

10 июля немецко-фашистские войска, имея двукратное превосходство в живой силе, самолетах, артиллерии и четырехкратное — в танках, начали наступление на Смоленск. В августе фашистское командование рассчитывало захватить Москву, к началу сентября выйти на Волгу, достичь Казани и Сталинграда.

Младший политрук, я тогда не мог постичь события во всей их масштабности. Но спустя десятилетия, с той поры, как начал писать роман «Война», вновь, но по-иному переживаю это сражение, сопоставляю то, что видел сам, и почерпнутое в беседах с военачальниками, с рядовыми участниками боев, в архивных документах. Большое впечатление произвела на меня карта за 12 июля 1941 года, с которой работал командующий Западным фронтом маршал С. К. Тимошенко. На карте видно, как он маневрировал не очень богатыми резервами, как перенацеливал ведшие бои соединения.

Сгруппировав в ударный кулак часть подоспевших сил 19-й армии И. С. Конева и силы правого крыла 20-й армии П. А. Курочкина, командующий фронтом обрушил в районе Витебска неожиданный контрудар на выдвинутый из резерва вермахта для развития наступления моторизованный корпус. В тот же день части 22-й армии Ф. А. Ершакова внезапным контрударом из Полоцкого укрепрайона разгромили фашистскую моторизованную дивизию. Части 21-й армии Ф. И. Кузнецова и 13-й армии Ф. Н. Ремезова остановили фашистов на Рославльском направлении.

Но, несмотря на величайшие усилия наших войск, обстановка все-таки складывалась в пользу противника.

Против трех армий Западного фронта, оборонявшихся в полосе от Витебска до Быхова, противник в середине июля перешел в наступление главными силами своих 3-й и 2-й танковых групп при поддержке большей части сил 2-го воздушного флота. Наша 19-я армия вынуждена была отойти на северо- и юго-восток, и противник устремил в образовавшуюся брешь две танковые дивизии. К вечеру 15 июля они прорвались в район севернее Ярцева, охватывая с северо-востока тылы советских войск.

Над Смоленском нависла реальная угроза. Командующий 16-й армией генерал-лейтенант М. Ф. Лукин получил 14 июля приказ возглавить оборону города. Но он уже был не в силах предпринять действенные меры. В мои руки попали неопубликованные воспоминания командарма. В них он рассказывает, какие трудности пришлось испытать 16-й армии в первые недели войны. Армия прибыла под Смоленск разрозненно. Часть ее сил, в том числе и все танковые соединения, была передана 20-й армии. У Лукина остались лишь две дивизии, растянутые по фронту и действовавшие ударными подвижными отрядами.

Непосредственно Смоленск защищала ополченческая бригада полковника П. Ф. Малышева. Когда вечером 15 июля после тяжелых боев немцы с трех направлений ворвались в город, батальоны Малышева и подразделения, отошедшие за крепостные стены, вступили в ожесточенный бой, защищая каждый дом, квартал, каждую улицу. Короткая июльская ночь прошла в жесточайших схватках. К утру южная часть Смоленска была захвачена врагом. Мосты через Днепр были взорваны полковником Малышевым; не самовольно, как ошибочно утверждается в некоторых мемуарах, а согласно приказу командования 16-й армии — это мне удалось установить по архивным документам.

Но и после взрыва мостов сражение за Смоленск продолжалось. Соединения и части несколько пополнившейся 16-й армии неустанно контратаковали врага, пытаясь выбить его из города, и одновременно отражали попытки фашистских войск перехватить дороги между Смоленском и Дорогобужем. В этот район 21 июля начала отходить 20-я армия. Как и 19-я, она уже находилась в окружении. С 21 июля по 7 августа согласно приказу Ставки была нанесена серия контрударов по сходящимся на Смоленск направлениям. В них участвовали оперативные группы армий Резервного фронта и группа генерал-лейтенанта К. К. Рокоссовского. Контрудар поддерживала авиация: к имевшимся на Западном фронте 370 самолетам Ставка нашла возможным выделить еще 270.

Эти удары помогли 20-й и 16-й армиям вырваться из кольца, отойти за Днепр.

В захваченных противником районах Смоленской области к середине июля действовали 32 подпольных райкома партии, 31 подпольный райком комсомола, 19 партизанских отрядов. Их деятельность направлял и координировал подпольный обком ВКП(б) во главе с первым секретарем Д. М. Поповым.

Вражеская группа «Центр» была сильно ослаблена. За первые три с половиной недели Смоленского сражения ее моторизованные и танковые дивизии потеряли до 50 процентов личного состава. До их пополнения и ликвидации угрозы флангам группы армий «Центр» гитлеровское командование вынуждено было отложить наступление на Москву. Впервые в ходе второй мировой войны немецко-фашистским войскам пришлось на главном стратегическом направлении перейти к обороне.

Развернувшееся по фронту на 650 километров и в глубину на 250 километров Смоленское сражение не утихало все лето и первую декаду сентября 1941 года. Оно складывалось из многих больших и малых наступательных и оборонительных операций.

В тех боях мне наиболее запомнилось наше наступление в направлении Духовщины с рубежей рек Царевич и Вопь, в котором участвовала 64-я стрелковая дивизия полковника А. С. Грязнова. Я тогда работал в ее газете «Ворошиловский залп». Как и многих работников политотдела, меня по существующему тогда обычаю послали в один из стрелковых батальонов «личным примером обеспечивать успех атаки».

Штаб 64-й дивизии раскинул землянки в овражистом лесу северо-западнее деревни Рядыни. К командным пунктам полков добираться оттуда было более или менее безопасно, но подступы к речке Царевич, вдоль которой тянулся рубеж нашей обороны, простреливались противником. Поэтому в батальоны нам было приказано идти с наступлением сумерек. А пока была середина дня, и я заторопился к землянке разведотделения штаба, куда только что доставили трех пленных. Их допрашивал начальник разведотделения майор Селезнев. Запомнился он мне высоким, крупнотелым и неприветливым. На просьбу разрешить присутствовать на допросе в качестве работника газеты майор довольно резко приказал убираться и не мешать работать. Возмутившись, я пошел искать комиссара дивизии, чтобы пожаловаться. В это время налетели «юнкерсы»…

После бомбежки, когда проходил близ землянки майора Селезнева, увидел такое, что вспоминать страшно. От прямого попадания бомбы погибли все — и майор, и переводчик, и пленные, и бойцы-конвоиры… С тяжким сердцем вышел я из леса и напрямик, через поле неубранной ржи побрел в сторону передовой, усыпая путь золотыми слезами зерна. Они падали на серую колчеватую землю, как только рука прикасалась к колоскам. Это плачущее поле еще усиливало лежавшую на душе тяжесть от всего, что довелось пережить с первого часа войны. Думал я и том, что майор Селезнев прогнал меня сегодня от гибели.

В штабе полка, замаскировавшемся в заросшем мелколесьем овражке, узнал, что прибыло пополнение — несколько маршевых рот московских ополченцев и что сейчас перед ними выступает полковой комиссар А. Я. Гулидов. Через минуту я уже был в недалеком перелеске, где ждали ночи ополченцы. Гулидов тут же приказал мне с наступлением темноты отвести две роты ополченцев в батальон и «отвечать за них головой». Вид ополченцев меня несколько смутил: многие были с бородами, в очках; все они казались мне, двадцатилетнему, стариками.

Но когда на второй день на рассвете (это было 1 сентября) после короткой артподготовки мы устремились к задернутой туманом речке, ополченцы показали себя молодцами. Они вплавь и вброд перебирались через Царевич, четко выполняли команды и обходили оживавшие пулеметные немецкие гнезда. В атаку поднимались дружно и бесстрашно… В тех боях каждый бросок вперед начинался атакой, которую возглавляли, как тогда было принято, политработники, командиры взводов, рот, батальонов и даже подчас командиры полков. Это приводило к большим потерям среди командного состава. Уже на четвертый день боев в батальоне я остался единственным кадровым политработником, а среди командного состава — несколько сержантов. Положение усугублялось еще и тем, что начались ливневые дожди, затруднявшие подвоз боеприпасов и продуктов, а также эвакуацию раненых.

Не могу не вернуться к тем чувствам, которые вызвал первый услышанный нами залп «катюш». Помню, когда поднялись в очередную атаку, вдруг сзади что-то могуче и оглушающе загрохотало, и над нашими головами к вражеским позициям, исторгая пламя, с ревом устремились невиданные длинные снаряды. От неожиданности мы упали на землю.

Так вступило в бой новое, мощное оружие — знаменитые реактивные минометы.

В ходе Смоленского сражения, в сложностях его оперативно-тактических ситуаций проявился и окреп военный талант многих советских командиров. Как символ военного мастерства, мужества, решительности и поныне звучат фамилии Рокоссовского, Конева, Курочкина, Лукина, Маландина, Соколовского, Захарова, Масленникова, Руссиянова, Галицкого, Крейзера, Лизюкова С. П. Иванова, Плиева и других.

Особо хотелось бы сказать о Г. К. Жукове. С конца июля до середины сентября 1941 года он командовал Резервным фронтом и успешно провел одну из важных в Смоленском сражении операций по разгрому ударной группировки немецко-фашистских сил на «Ельнинском выступе». В ходе этой операции войска 24-й армии Резервного фронта нанесли поражение двум танковым, одной моторизованной и семи пехотным дивизиям врага и ликвидировали самый удобный плацдарм для рывка фашистских войск на Москву. Отличившимся в боях 100-й и 127-й стрелковым дивизиям 24-й армии было присвоено звание гвардейских. Скоро стала 7-й гвардейской и наша 64-я стрелковая дивизия.

Изучая сейчас полководческое искусство Г. К. Жукова, размышляя над особенностями его непростого характера, я, как военный писатель, снова утвердился в мысли, что он, в обход «правил» оперативного искусства (на что и обижались немецкие генералы), иногда дерзко и с умыслом пренебрегал некоторыми «формальными необходимостями» при выработке того или иного оперативного решения. Будучи высоко одаренным полководцем и следуя строгой логике своего разума, Жуков искал такие неожиданные решения, которые бы, исходя из тех же «формальных необходимостей», противник не разгадал. Избавленная от шаблона мысль Жукова раскованно диктовала ему нужный план действий, предусматривавший и некоторые запасные «ходы» — например, дополнительный маневр артиллерийским огнем, резервами и даже главными силами.

10 сентября войска Западного, Резервного и Брянского фронтов по приказу Ставки прекратили наступательные операции.

Так закончилось Смоленское сражение, ставшее символом мужества и стойкости Советских Вооруженных Сил. На смоленской земле нашли гибель многие полки и дивизии агрессора, собиравшиеся вступить в Москву.

1981

 

Перед лицом времени

Работая над документами, связанными с битвой под Москвой, прочитал слова маршала Жукова, которые меня, участника тех событий, политрука из 7-й гвардейской стрелковой дивизии, особенно взволновали. «25 ноября, писал Г. К. Жуков, — 16-я армия отошла от Солнечногорска. Здесь создалось катастрофическое положение. Военный совет фронта перебрасывал сюда все, что мог, с других участков фронта. Отдельные группы танков, группы солдат с противотанковыми ружьями, артиллерийские батареи и зенитные дивизионы, взятые у командующего ПВО генерала М. С. Громадина, были переброшены в этот район. Необходимо было во что бы то ни стало задержать противника на этом опасном участке до прибытия сюда 7-й гвардейской стрелковой дивизии из района Серпухова…»

Надо вспомнить, что те войска, которые, отступая от границы, вели бои в Белоруссии, понесли тяжелейшие потери. Под Могилевом, Витебском, Смоленском вступали в действие войска, выдвинутые из глубины страны. И вот теперь под Москвой в тяжкие ноябрьские дни надо было сдержать врага до тех пор, пока не подойдут новые резервы и изъятые с других участков фронта силы.

Мы, рядовые воины, в ходе ошеломляющих событий не успевали задаться вопросом: как и почему случилось такое, что за несколько месяцев враг достиг Москвы? Эти вопросы, а тем более ответы на них пришли позже, на последующих этапах войны и после нее.

Помню, в первые дни войны, буквально в самые первые, нам, недавним курсантам военного училища, даже не верилось, что это воистину война. Все хотелось спросить у кого-то: чего они лезут? Что им тут надо?.. Мы не хотим их убивать, сами не хотим умирать, зачем все это?

Ощущение войны как непоправимой трагедии пришло ко мне в день, когда после очередной бомбежки увидел в высокой траве при дороге молодую мертвую беженку с узелком вещей и возле — ее малого ребенка, который молча теребил грудь матери. Ветер трепал ее разметанные волосы… Этого ребенка я отдал шоферам, едущим в тыл, взяли с неохотой, упирались. «Грудной ведь. Что мы с ним делать будем? Лучше куда-нибудь в медсанбат…» Но я, помню, упрямо и зло твердил: «Людям отдайте, людям… Ведь живое дитя! Люди возьмут».

Долгими были с того момента пути-дороги войны. Недаром один день войны считается за три. Были, конечно, рядом со смертью и смех, и любовь, но главное — ненависть. А та лежавшая в траве убитая мать с живым младенцем на груди навсегда останется в памяти символом несправедливости грабительских войн…

Сегодня хочется вспомнить хотя бы некоторые образы, назвать некоторые имена.

Для меня, сотрудника дивизионной газеты «Ворошиловский залп», события Московской битвы продолжались по-рабочему, буднично, но острее и драматичнее — с переброски нашей дивизии из-под Серпухова под Москву, на Ленинградское шоссе. Во время этой переброски было промозгло, студено, сине. Помнится, на дорогах был сплошной гололед — бич даже опытных шоферов. А нашей редакции предстояло вести машины из-под Серпухова через Москву в Химки… Перед этим при бомбежке у нас погибли почти все шоферы. И мне (правда, еще под Ярцевом чуть-чуть научившемуся держаться за руль) предстояло вести автобус с наборными типографскими кассами и прочим оборудованием. Теперь понимаю, что только от отчаяния и безвыходности можно было решиться на такое. Но в переднем грузовике был наш весельчак и заводила, москвич с замашками одессита Аркаша Марголин — прекрасный водитель и, по его словам, знаток Москвы. До сих пор светло и с улыбкой вспоминаю о нем.

Из-под Серпухова мы выехали рано. От напряжения и старания я весь взмок и так держал руль, что побелевшие пальцы порой сводило. Москва запомнилась сосредоточенной, пустоватой. Там и тут улицы пересекали баррикадные нагромождения из мешков с песком, железных противотанковых ежей. Окна домов сплошь были перечеркнуты бумажными крестами.

Пересекли мост через канал. Начались Химки. Это был, конечно, не тот многоэтажный завидный город, каким видим его сейчас. Это был городишко Химки сорок первого года. На перекрестках стояли регулировщики с флажками, на обочинах — указатели… Мы остановились в деревне Бутаково, разместились в нескольких ее избах.

Редактор газеты старший политрук Михаил Каган, с которым мы уже, как говорится, пуд соли съели, приказал мне садиться в полуторку, которую водил курянин красноармеец Захаров, ехать на розыски политотдела дивизии, доложить начальству, что редакция на месте и что газета к завтрашнему утру будет выпущена и доставлена на полевую почту.

Нелегко было вновь завести истрепанную полуторку шоферу Захарову. Навсегда запомнился каторжный труд шоферов в лютую зиму подмосковной битвы. Для того чтобы завелись машины, надо было разводить под картерами костры, греть для радиаторов воду. А как все это удавалось шоферам самого переднего края, которые, например, доставляли пушкарям снаряды?.. Костры под фронтовыми грузовиками в морозно-синем предутреннем тумане, в стылой дымке перелесков, полян, во дворах и на обочинах, на передовых позициях и в обозах — эти пылающие костры возле темных силуэтов еще холодных машин так и светятся в памяти. Они сопровождали нас всю войну. Благодарю память, что сохранила имена водителей: Губанов, Залетный, Поберецкий, Исайченко…

Ехали по узкому Ленинградскому шоссе в поисках штаба и политотдела 7-й гвардейской дивизии. На коленях развернул топографическую карту. Вот они, названия деревень и местечек, ставшие прифронтовой полосой: Черная Грязь, Дурыкино, Ложки, Пешки, Ржавки, Крюково, Сходня… Помню, смеялись мы с Захаровым (он яркий мужик, постарше меня был, свекольно-румяный, в нахлобученной по брови серой ушанке с вдавленной в мех красной эмалевой звездочкой: очень нравилась мне эта ушанка, а некогда белые прекрасные полушубки наши уже были черны от мазута и дыма костров), шутили с ним: «Ничего, пробьемся как-нибудь в Ржавки через Ложки-Пешки по Черной Грязи…»

Именно там, у Черной Грязи, произошел с нами курьезный случай, впрочем, такой, какие в то время приключались довольно часто. Мы пристроились к колонне грузовиков, везших снаряды, и вдруг справа из-за придорожной лесной полосы неожиданно, страшно, пронзительно загрохотало, завыло, казалось, в ушах тотчас лопнут перепонки. Мы с Захаровым непроизвольно схватились за головы. Через мгновение я осознал, что это был залп «катюш», я уже слышал их раньше. Но было поздно. Машина, потеряв управление, слетела в кювет и ткнулась в сугроб. Такое же случилось еще с несколькими грузовиками. А над головами все выло и выло. Когда наконец стихло, мы выбрались из кабины и, поняв, что с машиной все в порядке, вдруг начали хохотать, показывая пальцами друг на друга. Вот, мол, отмочили!..

Но в общем-то было не до смеха. Надо спешить. По дороге уже шли мощные бензовозы, они-то с легкостью и вытащили из кювета нашу полуторку. Помню, разыскивая штаб дивизии, проскочили Дурыкино, где нас вдруг остановили «маяки» с флажками — дальше нельзя (линия фронта опять приблизилась), дальше — враг. Пришлось возвращаться. Штаб и командный пункт нашей дивизии нашли в Больших Ржавках, у церкви. Доложил полковому комиссару Гудилову, что редакция дивизионной газеты прибыла, что приступила к работе и что «Ворошиловский залп» к утру будет готов и доставлен в первый эшелон.

Сейчас мне трудно вспомнить, тогда ли, на обратном пути в редакцию, или когда в очередной раз ехал за материалом на передовую, куда было рукой подать, но точно знаю, мы ехали в той же нашей обшарпанной полуторке, все с тем же милым моему сердцу румяным курянином Захаровым, приближаясь все к той же Черной Грязи. Как же все-таки его имя? В памяти только звучит его голос: «Красноармеец Захаров прибыл по вашему вызову».

Дорога шла перелесками, по кривой влево и чуть под уклон. За нами и впереди еще шли машины. А вдали у редколесья, не доезжая села, вереницей выстроились грузовики, бензовозы. И тут в небе послышался гул, обложной, тягучий. «Юнкерсы» шли бомбить Черную Грязь. И вот впереди заухало, загрохотало. Потом «юнкерсы» стали пикировать на нас, вырастая в размерах, словно в кино — крупным планом. Выскочив из кабины, я скатился вправо под откос, а Захаров кинулся влево, куда-то подальше от машины. Я лежал в снегу темным кулем, словно придавленный грохотом. И каждый самолет, казалось, пикировал прямо на меня (потом проверял: это мнилось тогда почти каждому). Непроизвольно хотелось вжаться в снег, в неподатливую твердую землю.

До сих пор жива в памяти картина: горит, полыхает Черная Грязь стена пожарища, пылает бензовоз, черные шлейфы дыма тянутся в белесое небо, где-то в стороне Химок бухают наши зенитки. Было, правда, тогда у меня еще одно острое чувство — как бы не загорелась и наша машина, открыто темневшая на дороге: ведь в ней два рулона бумаги — бесценный груз! Молил: только бы уцелела, только бы пронесло! Но не пронесло. Очередной самолет с пике врезал по ней очередью зажигательных пуль, и она вспыхнула. Пожалуй, самое горькое чувство на войне, когда нельзя ничего поделать, невозможно помочь… Потом все стихло, только трещали в огне дома и дымили на дороге горящие машины. Пошел искать Захарова. И то, что увидел по ту сторону дороги, ближе к горящим домам, кажется, не должно бы поддаться описанию. На белом снегу, среди черных воронок лежали тела убитых. Только три цвета были перед глазами — белый, черный и кроваво-красный. Трупа Захарова не нашел. Он погиб не от пули, а от взрыва. В стороне от воронки поднял его серую окровавленную ушанку со звездочкой: был уверен точно — это его…

Знаю, что останки для могилы Неизвестного солдата у Кремлевской стены были взяты на 41-м километре близ Ленинградского шоссе. Может, кто-то из нашей 7-й гвардейской?..

На следующий день утром мы все-таки сделали очередной номер газеты, напечатали на бумаге, взятой в Химкинской районной типографии, и Михаил Каган, наш редактор, решил сам доставить часть тиража газеты на передовую. Помню, мы прощались с ним во дворе дома, того самого старого дома, что единственным остался сейчас. Лицо, побитое оспинами, не румяное, а скорее обветренное. На прощание он дал мне распоряжение пополнить запасы бензина и, улыбнувшись, по-штатски взмахнул рукой, хлопнул дверцей кабины. Провожая старшего политрука, не думал, что вижу его в это синее бессолнечное утро в последний раз…

Как многократно уже мысленно повторено это словосочетание: «Не думал, что вижу в последний раз» — так оно, к несчастью, и случалось. И не однажды. Миша Каган ни в этот день, ни позже в редакцию не вернулся. Более того, последующие номера «Ворошиловского залпа» были подписаны: «За редактора политрук И. Стаднюк»…

При очередном моем выходе на передовую «за материалом» саперы, охранявшие минное поле на Ленинградском шоссе и по его обочинам, рассказали мне о виденном: наша машина где-то за Ржавками проскочила передний край, не заметив «маяков» (линия фронта за ночь опять придвинулась), въехала в расположение противника. Не сразу гитлеровцы ударили по полуторке из противотанковой пушки: дали ей углубиться, приблизиться. Затем было два выстрела. Миша Каган и шофер Залетнов успели, очевидно, понять, что попали к врагу. О чем они подумали в последнюю минуту? Какие слова произнесли? Или их жизни оборвались с первым залпом, со взрывом? Не знаю. И ответа на это не будет.

Образ старшего политрука Михаила Кагана, черты его характера и внешности я воскресил в романе «Война» в образе редактора дивизионной газеты Михаила Казанского, и мне этот образ особенно близок и дорог.

О Московской битве можно и нужно писать подробно и тщательно, не упуская ничего. Как, впрочем, и о других битвах. Но эта наша победа близ столицы была для Красной Армии, для страны, для народа решающей.

Не отдали Москву.

1981

 

Самое главное

(Важные странички из прошлого)

Будапешт начала января 1945 года. Наши войска доколачивают окруженную немецко-фашистскую группировку.

Бои шли в кварталах Пешта, которые примыкали к набережной Дуная. Все больше сжималась железная подкова и вокруг Буды, на той стороне реки.

Как всегда, хотелось увидеть самое главное, осмыслить самое значительное… Но где оно — это самое главное, в чем его сущность?

Может, в том, что этот город, сражению за который предшествовали тяжелые бои в междуречье Тисы и Дуная и на отсечном оборонительном рубеже по линии озер Веленце и Балатон, что этот город вот-вот полностью будет очищен от фашистской нечисти, хотя здесь каждая улица, каждый дом превращены гитлеровцами в неприступную крепость?..

А может, главное в том, что, несмотря на ожесточенность боев, советские воины сумели сохранить в Пеште почти все выдающиеся творения архитектуры — гордость венгерского народа, что здесь, в Будапеште, завершается освобождение от фашистских варваров Венгрии — родины великих борцов за свободы Ференца Ракоци и Лайоша Кошута, родины Шандора Петефи, Габора Эгрешши, Лоранда Этвеша, Имре Кальмана, Михая Мункачи, Матэ Залки и многих других выдающихся представителей венгерского народа, внесших неоценимый вклад в мировую науку, литературу и искусство?

А может, в те январские дни 1945 года наиболее значительным было то, что вопреки гнусной фашистской клевете о зверствах большевиков, Советская Армия, вступившая в пределы венгерской столицы, первым делом оказала помощь раненым, облегчила участь голодающего городского населения?..

И все-таки самым главным, самым значительным, видимо, было другое: далеко позади остались тяжелые времена 1941 года, когда Советской Армии пришлось отступать, позади оборона Москвы и Сталинграда, советская земля полностью освобождена от фашистской нечисти.

Этими соображениями я поделился с подполковником Звягинцевым командиром истребительно-противотанкового дивизиона, с которым нас связывала давняя дружба. Звягинцев, конечно же, с этим согласился и со знанием дела начал рассказывать о значении Будапешта как важного стратегического пункта, как экономического и политического центра, который являлся источником снабжения и главнейшим опорным узлом немецко-фашистских войск, прикрывавших пути к Австрии и Южной Германии.

Разговаривали мы со Звягинцевым на его командном пункте, в верхнем этаже углового дома где-то в конце улицы Юлаён, откуда открывался вид на мост Франца-Иосифа (он находился еще в руках противника), на Буду и гору Геллерт, на которые из-под облаков пикировали наши самолеты.

Я напомнил Звягинцеву июнь 1941 года, Западную Белоруссию, где развернулись полные драматизма события. Санитарную машину, в которой везли тяжело раненного Звягинцева, остановил полковник Муравьев — командир 209-й мотострелковой дивизии, шедшей навстречу фашистам. Комдива интересовала обстановка в районе Гродно.

— Говорить можете? — спросил он Звягинцева, тогда еще капитана.

Небритое, посеревшее лицо, воспаленные глаза… Звягинцев тяжело дышит и с трудом приподнимается на локтях.

— Говорить? — переспрашивает он у полковника. — Кричать надо, а не говорить!.. Напали фашисты, а мы не готовы. Под бомбами и пулями женщины и дети гибнут… Солдаты дерутся до последнего патрона. Но что сделаешь против сотен танков?.. Отступаем.

Это было 24 июня 1941 года, Звягинцев был тяжело ранен. Погибли от фашистской фугаски его жена и двое детей. А теперь он пришел в Будапешт столицу последнего сателлита фашистской Германии.

Наш разговор прервал шум в коридоре. Солдат-автоматчик привел на КП дивизиона девушку — исхудалую, тонкую, как молодой кленок, с горящими от возбуждения глазами. Солдат объяснил, что девушка под обстрелом перебежала к нам из квартала, занятого фашистами. Она что-то взволнованно говорила, но никто из нас ничего не мог понять.

Вскоре на КП появился пожилой венгр, понимавший по-русски. Он объяснил нам, что девушка просит не стрелять снарядами по дому, который находился где-то на правом фланге дивизиона. Дом этот, оказывается, старинный памятник архитектуры, построенный знаменитым венгерским архитектором Поллаком. Фашисты превратили его в опорный пункт.

— Как же выкурить оттуда гитлеровцев? — задумался подполковник Звягинцев.

— Вы все можете, — взволнованно заговорил старый венгр. — Мы давно знали, что русские солдаты придут в Будапешт. Они все могут…

Выжидающе, с мольбой в глазах смотрела на командира дивизиона девушка-мадьярка…

К вечеру дом, в котором засели фашисты, был взят штурмом. По нему не ударил ни один наш снаряд.

А утром старый венгр-переводчик пришел на КП дивизиона с целой делегацией жителей Будапешта. И у каждого своя просьба.

«Не дайте немцам взорвать мосты через Дунай. Это гордость Будапешта…»

«В бункерах у Национального театра прячутся фашистские офицеры и салашисты. Выкурите их…»

«Могут ли русские дать машины, чтобы выехать из Будапешта, где очень голодно?»

Однорукий парень предлагал свои услуги: он знал подземный ход к городской ратуше. По нему можно проникнуть в тыл к немцам…

И тогда я впервые подумал о том, что сейчас, когда Советская Армия вступила в Будапешт, самым главным и самым значительным является то, что венгерский народ видит в ней свою освободительницу, своего избавителя от фашистского ига, своего друга.

Это «самое главное» подтверждалось затем сотнями примеров. Я помню, с какими чувствами дружбы рабочие Чепеля показывали нам свои заводы. Помню энтузиазм будапештских артистов, когда в оперном театре собрались слушать «Сильву» советские офицеры. Никогда не забыть, как после окончания войны венгерские крестьяне провожали наши полки, возвращавшиеся на Родину.

И не только в Венгрии. Нам приходилось бывать в Румынии, Чехословакии, Югославии, Австрии. И очень радостно было ощущать доброе, сердечное отношение к Советской Армии освобожденных от фашизма народов.

Это «самое главное» запечатлено во многих произведениях советской литературы. Однако сейчас, с высот прошедшего времени, видится больше и дальше. И хочется надеяться, что появятся у нас новые книги — масштабные, глубокие, посвященные подвигу Советских Вооруженных Сил, содравших с тела измученной Европы коричневую коросту фашистской чумы. Так велит время.

1965

Ссылки

[1] Орган, осуществляющий в США борьбу против диверсионной и шпионской деятельности.

[2] «Эмпайр стейт билдинг» — самый высокий небоскреб в Нью-Йорке.

[3] Подразделение, которое обеспечивает ракетчиков и летчиков-истребителей управляемыми мишенями, называется эскадрильей, а его личный состав носит авиационную форму.

[4] Такие машины обслуживают троллейбусные линии.

[5] Книга была опубликована в декабрьском, 12-м, номере журнала «Октябрь» за 1970 г.

Содержание