Я считал, что выхода нет и что мне осталось просто покончить с собой. И когда меня колбасило в чьем-то запертом туалете, ботинки были в крови, и кто-то дубасил в дверь… И когда моя жена была беременна, и я всеми фибрами своей больной души был уверен, что малыш родится каким-нибудь безглазым уродцем, в лучшем случае — овощем из-за всех тех химикатов, которые я закачал себе в вену, прежде чем извергнуть сперму, оросившую ни в чем не повинную яйцеклетку… И когда меня ломало в больнице и веки царапались, как колючая проволока, а кожу словно обварили кипящим маслом, и каждый выдох зазубренным ножом медленно поднимался из кишок, проходил сквозь легкие и вырывался из содрогающейся глотки… Выхода не было.

И все-таки я оказался здесь, на севере, год без иглы. Моя жизнь больше не напоминает существование живой игольницы. Каждый день я вижу свою замечательную дочурку и ненавижу себя лишь потому, что, видимо, не могу иначе, а не за то, например, что спер горсть скомканных пятерок из кошелька женщины, которая ошиблась, решив, что я чист и до конца излечен, или за то, что растратил деньги на молоко и пеленки.

Очень хочется показаться способным. Чтобы все выглядело дико забавно. Как-то через месяц после завязки я напечатал рассказ о ширке в студии, где снимали «Альфа», когда я поднял в павильоне жуткий шухер, услышав в туалете, как меховое чучело шипит мое имя и скребется в дверь.

В наркотическом помешательстве я вообразил, что эта трехфутовая меховая телезвезда — обычная говорящая кукла — способна видеть сквозь стены уборной. Альф стоял снаружи и таращился на кровь, которой я забрызгал зеркало, на мои пальцы, на крохотные алые лужицы у меня под ногами. Таращился неодобрительно.

Мой рассказ показался забавным, истеричным. И я порадовался. Просто потому, что завязка с джанком не означала, что я перестал быть джанки. А джанки лживы. Это их основное пристрастие. Дело не в том, что я не пережил кровоизлияния в мозг, представив, как прайм-таймовый комок шерсти трогает лапой ручку мужского сортира, пока я шуровал со спидом и пытался стереть бумажными салфетками ярко-красные лужицы с пола. Это все было. Но ничего смешного я в этом не видел. Я глядел в зеркало и втягивал обратно самые гадкие в мире слёзы, слезы желтого цвета, потому что к тому времени печень уже сообщала мне, чего не приемлет мой мозг. Я умирал. Но недостаточно быстро. Мне придется протянуть еще немного, пережить еще больший ужас. Что конечно же означало еще больше героина, того, с чем такой ужас легче вынести.

Понимаете, все не только в дозе. Дело никогда не сводится только к ней. Вся суть в неправильности ситуации. Я не Чет Бейкер, устроившийся на подмостках и дудящий так, что чертям тошно. И не Джонни Квентин, который весь в тюремных наколках выпускает стерео. Я — Джерри Стал, пишущий плохие телесценарии, которые терпеть не могу. И который отчаянно пытается развязаться с позором отвратительной буржуазности того, что он делает, тайно хандря по тому, что представлялось ему настоящим.

Вам надо понять, на чем наркотики могут вас подловить. Каким образом немыслимое становится рутинным, а рутина, едва она сформировалась, есть то, о чем вы совсем никогда не размышляете. Вам совершенно не нужно этого, если у вас есть наркотики.

В некотором роде все воспоминания — это лишь история НЕПРАВИЛЬНЫХ СИТУАЦИЙ. Поведения столь недостойного, что едва ли это вообще называется поведением. Скорее некий токсин, непрерывная конвульсия… Во время съемок «Moonlighting» на Фоксе у меня был угловой офис, куда я по заведенному порядку приходил каждое утро на час раньше, запирал дверь и старательно приводил себя в более пристойный вид перед приходом моих здоровеньких коллег. Некоторые в порыве обретения утренней энергии принимали круассаны и капучино. Я остановился на дилаудиде. Однако сама операция, пусть даже невероятная или незаконная, стала не более чем рутинной. Как и весь ежедневный ритуал покупок и потребления.

Я был женат, устроен на выгодную работу и готовился стать отцом. Не могу однако сказать, что пугало меня сильнее всего. Брак с самого начала был несколько странноватым. Как и мое вхождение в Mondo Television. Две вещи: матримониальное не-блаженство и прайм-таймовое трудоустройство — произошли одновременно.

Доза, должен заострить ваше внимание, присутствовала всегда. Не в смысле, что наркотики мне сунули в конверте вместе с контрактом на студии. Первоклассные голливудские агенты способны выжать вам кучу дополнительных пунктов, но даже они бессильны гарантировать ежедневный запасец шприцев и наполнителя для них. Это не музыкальный бизнес. Это телевидение. Это твоя забота.

Нет, наркозадвиг, случившийся на телевидении, был просто вопросом времени. Не в том смысле, что мне вообще когда-либо хотелось проснуться и просто быть непомерно оплачиваемым, отвратительным самому себе, неспособным-смотреться-в-зеркало-без-отрыжки телевизионным писателем. Джанки, возможно, но не заключенным в Гавайской Стране рубашек.

Вся штука в том, что все мои герои были джанки. Ленни Брюс, Кейт Ричардс, Уильям Берроуз, Майлз Дэвис, Хьюберт Селби Младший… Это были реальные парни. Они были упертые. Их бы не запалили в эпизоде с Альфом.

То, как я дошел до своего высокооплачиваемого малопочетного положения является, само по себе, подтверждением частной теории о том, что вся моя взрослая жизнь есть одно большое падение. У меня не было даже шанса продаться, не женись я, и, наверное, я бы не женился, понимаете, если бы не эти чертовы наркотики.

Это началось — откуда-то нам же надо плясать — довольно невинно с сумасшедшей истории в журнале «Playboy». В своей жизни я хотел просто писать книжки и крапать чуждые журнальные тексты, чтобы заработать на хлеб с маслом. Что, благодаря определенному успеху, у меня получилось. И, как я понимаю, может продолжаться до сих пор. Кроме того, просто поверьте мне, сейчас это представляется гораздо более гадким, чем тогда — я, как бы так выразиться, влился в индустрию. Проспал средний путь.

Моя невеста, осмелюсь так сказать, крепко втянулась в бизнес. Явно начинала, но успела втянуться без всяких. Ранее она лицезрела мой случайный триумф в шоу-бизнесе, арт-культовый шедеврик для взрослых под названием «Кафе Плоти». Из «Плоти» как-то вышли пост-«Розовые фламинго» — пятничная постановка в модном лос-анджелесском театре «Нуар» на «Десяти Годах S&M».

Случилось то, что когда моя неожиданная благоверная увидела ту штуку, эта исполнительная развивающаяся куколка пришла к выводу, что меня, возможно, удастся использовать в собственных сомнительных целях. Которые, как оказалось, представляли собой нечто большее, чем выполнение американской потребности в производстве фильмов недели.

Довольно странно, как сейчас помню, подумал я, увидев ее в первый раз: что за ненормальная тетка! Вроде молодой мелкой Фэй Данауэй с пепельными волосами. Красивая, но странная. Как раз моя тема. Если женщина красива, я не могу с ней разговаривать. Если странная, я знаю, что у меня есть шанс.

Всю жизнь я западал на женщин, которые немного того. Я воображал себя типа этакого необычного льва, боготворящего газелей, которые из-за эксцентричности вкуса или притягательной внешней оригинальности бегают где-то в южной стороне от стада. И столь же сильно, как скулы, меня обрадовало зрелище той нереальной миниатюрной элегантной головки с серебристо-пепельными, как у летучей мыши, завитушками, успокаивающими все тревоги. Под мышкой она несла свернутый номер «Vogue», к тому же сложенный, покрытый лаком и превращенный в сумочку. Ух-Ты Сити.

Пять минут прошло за поеданием суши на ланче в «Студио-Сити», когда стало ясно, что ничто не находится дальше от пригодности для телефильмов, чем мои скромные таланты, и девушка чьей-то мечты заявила, что хочет замуж. Я до тех пор не сек фишку в свиданиях, и меня ее сообщение ни капельки не поразило.

Во всяком случае ее личная жизнь отличалась куда большей привлекательностью по сравнению с моим СЕНОВАЛОМ идей. (Готова ли Америка по-настоящему принять «Нападение созависимых от убийцы»?) Плюс мне очень нравился ее акцент. От этих британских R, так напоминающих фильмы Джули Кристи, каждая деталь кажется обворожительной. Просто от звуков фраз «школа для девочек в Челси» или «гринкарта мне» я оказывался на седьмом небе. Конечно, это было до того, как наши жизни целиком переросли в кинофильм.

Само собой понятно, жажда брака проснулась в ней не оттого, что она положила на меня глаз. На самом деле эта потребность возникла еще до того, как она узнала о моем существовании. Это был, не стоит удивляться, вопрос карьеры. Тема гринкарты. Ее папочка, там в Англии, хворал. Она находилась здесь нелегально. Уехав, она могла не получить разрешения вернуться на наши солнечные пляжи, перед ней закрыли бы врата киношного рая. В отчаянии госпожа Великобритания была готова запросто выложить три штуки мужчине, который возьмет ее в жены.

Даже теперь наш роман выжимает из меня слезинку. До меня один приятель-гомосексуалист — бритый наголо сумасшедший мужик, игравший в доисторическом лос-анджелесском панк-бэнде Screamers — влез в брачные обязательства, потом дал задний ход, поскольку не мог сообщить маме. По этой причине Сандра зависла на континенте, и кроме как ползком на брюхе через мексиканскую границу, в город попасть способа не было. Что вряд ли получится с ее безразмерным ридикюлем из «Vogue» подмышкой.

Спустя несколько месяцев, как только мы пришли к нашему деловому соглашению — а чек на медовый месяц оплачен — я и моя якобы суженая стали, по большому счету, сожительствовать. В наш первый вечер вдвоем я упер из ее аптечки весь кодеин. Полагаю, я вел себя несколько бессовестно. Но потрясающе последовательно…

Мы были на пути к фильму. Я носил брюки из кожзаменителя — настоящий король моды — которые лопнули сзади на выходе из машины перед ее домом. Я прошел в ее западноголливудские апартаменты, сжимая засветившиеся ягодицы на манер танцора-любителя, и объяснил, что мне надо в туалет.

Не знаю, что я там собирался предпринять. У меня же не имелось при себе нитки с иголкой на случай непредвиденной штопки. Нет, я там просто замер, глядя в зеркало с обычным первосвиданческим вопросом: «Какого черта я делаю?», — а потом приступил к действию, когда возобладал инстинкт, и пальцы сами собой стали легонько плясать по баночкам с ореомицином, мотрином, бенадрилом и с прочими бесполезными субстанциями, пока не наткнулись на золотую жилу.

Моя техника заключалась в том, что смываешь воду, открывая зеркальный шкафчик, кашляешь, совершая хищение, потом опять смываешь, захлопывая дверцу. Нет ничего шумнее, по моему опыту, аптечки с тугой дверкой. Особенно если хозяйка снаружи поджидает тебя, и ты уже на что-нибудь опоздал. Неизбежно тебя встречают косые взгляды и натужные попытки твоей спутницы на вечере изобразить суету вокруг растений. Мой modus operandi и главный способ заметать следы, если они оставались, состоял в том, чтобы всегда оставлять несколько украденных таблеток в бутылочке от лекарства. Или в противном случае, если я совершенно терял голову, закинуть туда аспирин, анацин или тому подобное бесполезное успокоительное. (Лучше всего коричневые колеса, поскольку желтый перкодан и белый дристан невозможно обнаружить, пока ты не унес добычу и не скрылся от подозрений.)

К моменту, когда мы уходили, я разжевал горсть колес, запив эту кашицу водой из-под крана. Приход не заставил себя ждать. И на голове у меня уже сидел Нортон, ее кот, когда она выплыла из спальни в ажурных чулках, кожаной юбке, с журналовой сумкой. (Игры с домашними животными, берусь утверждать по опыту, отлично помогают замаскировать внезапную потерю равновесия.)

Сандра работала рецензентом у — как она его называла — «бессовестного миллионера» из Долины. Или, возможно, так называл его я. Его звали Джек Марти, Марти Джексон, Джек Мартини. Что-то в этом роде… Он страдал от постоянных автомобильных тревог. Неделями его «Ягуар» шумел в неположенных местах у стоп-сигналов в Долине то там, то там. Никто не мог раздуплить фишку. Джэг-эксперты, жалкие агенты по продажам, вся сеть техподдержки дорогущих престижных тачек коллективно чесала репу. Пока в одно благоуханное утро, совершая прогулку с ветерком от дороги к двери, Сандра не услышала эти… попискивания и возню.

Эти тихие попискивания, эта возня… Мистер Марти, по всей видимости, держал в своем джэге крыс. И все дела! Проявив нечаянно милосердие, продюсер давал приют семейству грызунов. Живя в машине, хвостатые слопали проводов на десять штук баксов, столько стоит «Бритиш Авто». Что по-своему клево. Здесь Голливуд, и так далее, места хватит всем.

Слава богу, шеф моей будущей экс-супруги мог позволить себе содержать крысиное гнездо. С «Фильма недели», несмотря на его невразумительность, он срубил немерено. Он крутился, если не ошибаюсь, вокруг группки весельчаков, потерпевших крушение и оказавшихся на пустынном острове. Что-то в этом роде. Они были вынуждены есть друг друга, чтобы выжить. Много ужаса и сексу. У мужика не было как такового офиса, и Сандра работала в Северном Голливуде на ранчо, знаменитом тем, что некогда там обитал Джон Кэнди.

Должен особо упомянуть прискорбный факт, что на том этапе игры я был по-настоящему впечатлен. «Ничего себе, — помнится, думал я, когда пару раз приходил туда укуренным и убивал время, пока Сандра не собиралась на выход. — Джон Кэнди сидел на этой кушетке..! Джон Кэнди входил в эту дверь..! Джон Кэнди трогал крышку этого унитаза..!»

Величие перло в этом месте из всех дыр, надо было просто надыбать туда приглашение.

* * *

Что мне действительно нравилось в Сандре — как бы ироничным это ни кажется в ретроспективе, памятуя о ее япповом будущем — так это то, что она вышла из хорошего богемного племени. Ее мать с отцом были столь же до мозга костей претенциозно утонченны, сколь и мои — человекообразным подобием формики.

Ее родители, рассказывала она, закатывали дикие вечеринки. Папа в Лондоне иллюстрировал книги. Художник. Мама раньше жила в России. Твигги в духе «Доктора Живаго»… И я был совершенно заинтригован.

Не в силах что-то делать, кроме как торчать, писать, беспокоиться, что не пишется, торчать чуть сильнее и спать с женщинами, которых восхищало, как сильно я торчу и пишу, я не был в полном смысле слова захвачен тем, что вы бы назвали joie de vivre. Сандра знала, как надо жить. Умение для меня непостижимое, как выдувка стекла или разговорный эрду. Я слушал, очарованный ее сказками про то, как она с родителями ездила каждое лето в Португалию, где они жили с другими художниками, писателями и прочими счастливыми творческими натурами.

Я парил там, во вверенных мне небесах, когда она рассказывала чудесные истории про танцы на столах, о лете, полном влюбленных в красоту художниках, единственной маленькой девочке, крутящейся под холстами, пока папа смеялся, а испанцы писали ее портреты, и все пили и пели до упаду в некой невообразимой богемной нирване. (Моя семья каждое лето, уложив чемоданы, предпринимала жалкую суточную поездку на военные базы, где отец проводил две недели в армейских резервах.)

Мы, так или иначе, продолжали состоять в категории общих знакомых, когда затянули узел. Настолько легко прошло это предприятие, вечер важного события, что я действительно позабыл о том, что произошло важное событие. Скрючившись в задней комнате и отсыпаясь после прихода, я услышал стук в дверь и выскочил из собственных носков.

Никакого человека в наркотическом ступоре не обрадует стук в дверь. Он может означать что угодно. В данном случае он означал, что я должен танцующей походкой ступить в люк, начать спуск, и мое падение затянется на долгие годы. Однако я разглядел лишь, что окно черного хода — это моя коварная красоточка с серебряными волосами.

Я совершил отступление в спальню за наркотическим догоном — мой последний холостяцкий кайф — и выполз навстречу суженой.

Потом помню, мы с Сандрой мчимся к Бёрбэнку вместе с Жанин, ее саркастичной задушевной подругой, нашей свидетельницей. Эта Жанин представляла собой сногсшибательную итальянку, вечно дергающуюся по поводу размера своих бедер. В любую другую эпоху она была бы богиней, но в наше время она ощущала себя жирной коровой. И никто и ничто не мог разубедить ее насчет этого состояния. Как и все невротики, она щедро выплескивала на всех на своем пути испытываемое к себе презрение.

— Очень мило, Джерри, женишься ради денег. Как думаешь, может у тебя получиться сделать на этом карьеру?.. И не такую, какая у тебя сейчас…

И понеслось, всю дорогу по холмам в Сандриной охрененной, только что купленной «Toyota Tercel». Мои мысли, ежели так их можно назвать, закипели и выдали «Какого черта?» Я могу жениться, затем развестись, и мне не обязательно чувствовать себя пресмыкающимся по мере того, как бегут годы, а я живу одинокой, загруженной 24 часа в сутки и семь дней в неделю жизнью.

Да, точно! Все встало на свои места. Развестись… Я разведен… Разведенный чувак. Это была клевая идея, после трех штук за оплаченную службу. Не то, чтобы я питал такое уж уважение к себе и миру в целом и придавал своему решению столь большую весомость. Я, кроме всего прочего, уже жил как джанки. Я не ширялся ежедневно, но тем не менее… И что будет еще одна порция сюрреализма — в данном случае шоу «битва за гринкарту» — означать в общем большом мироздании? Не в том смысле, что потом меня обвинят в непорядочности. У меня не было проблем с порядочностью. У меня она просто отсутствовала. Беспокоиться на долю секунды о том, что я делаю, означало бы принимать себя всерьез. «Он разведен, — представил я себе, как будут шептать друг другу будущие возлюбленные. — Вот почему он такой мрачный…» Вроде как сломать самому себе ногу, чтоб до людей дошло, отчего ты хромаешь.

Любовь действительно заставляет землю вращаться. Вопрос, вокруг чего?

Мой последний большой добрачный роман происходил с фройлян Дагмар, замужней немкой, приехавшей сюда продавать свое Искусство Перфоманса. А также, как я узнал, она решила отдохнуть от муженька и der Kinder.

Эта черноволосая черноглазая мать двоих детей, по причинам до сих пор для меня туманным, поселилась в гадюшнике у моего партнера-порнушника в Голливудских квартирах за белым забором.

Мы с Дагмар впервые положили друг на друга глаз на съемках «Ночных грез», эротического кино для вечернего показа, который стал для меня и вышеупомянутого партнера первым полномасштабным набегом в страну Икс. Хорошо еще, что первоначально фильм назывался «Дневные грезы», а это входит в noms-de-porn, которые придумали мы с моим приятелем-режиссером.

Я дал партнерше имя «Краска Мечты» — что звучит как претенциозная краска для волос — а себя обозвал «Герберт У. Дэй». Это имя сопровождалось фальшивой легендой. Г.У.Д., объяснял я любопытным, звали директора моей средней школы. Он часто снимал с меня трусы и шлепал. Теперь, мстя ему, я увижу, как эта садистская пуританская жопа существует в качестве порнолегенды, первого человека в авангарде шлепо-ерзанья. (Видите ли, «Ночные грезы» снискали дурную славу, сломав важнейший Барьер Горячей Каши, став первым в истории праздника неприличностей случаем использования в натуральную величину коробки «Пшеничного Крема» для экранного коитуса.)

Что любопытно в порнографии, и для тех, кто занимается штамповкой в этом мрачном бизнесе, это необычное отсутствие стимулирующей обстановки. Так что опыт сидения в крохотном проекционном зале — или на съемочной площадке — и наблюдения за тем, как разнообразные спаривающиеся люди отрабатывают дневную ставку, изображая оргазм, оценивается по Шкале Мотивации где-то между складыванием белья и «Встречей с прессой».

Нет реального способа описать чувство, когда ошиваешься рядом, жуешь пончики суточной давности и чавкаешь плохой жвачкой, трындишь насчет плюсов восстановленных шин по сравнению с новыми в то время, как в десяти футах от тебя красоточка вытянулась на локтях и коленях и ее обрабатывает мускулистый экземпляр, чьим определяющим атрибутом является пенис, настолько солидный, что переплюнул бы в два раза протезированную конечность Билли Барти, если бы ему таковая понадобилась. «Ладно, нужен майонез!» — гавкает режиссер, и тут же мистер Полуметровый пускает струю, а всей группе так скучно, что она устраивает тараканьи бега за декорациями.

Всем этим я хочу сказать, что не думаю, дескать, именно эротический выпад от просмотра «Ночных грез» сподвиг Дагмар подкатить ко мне перед тем, как участники разошлись, и сформулировать прямо таки удивленное обвинение: «Почему ты ведешь себя так, будто меня не замечаешь?»

На что, разумеется, ответа не нашлось. Скажешь: «Нет, я тебя заметил», — и придется объяснять, почему это тогда не продемонстрировал… Признаешь, что их существование от тебя совершенно ускользнуло, — окажешься в еще более худшем положении… А правда в том, что единственный найденный мною способ произвести впечатление на красивую женщину заключается в полном ее игнорировании. (А учитывая мой послужной список, ей очень хочется закрутить со мной…)

Это не безмазовое предложение. Если наносишь удар, тебе не особо плохо, потому что ты так и не совершил настоящего выпада. Если, с другой стороны, вышеупомянутая красавица, от обиды или от уязвленной гордости, приближается к тебе выяснить, что за мужик имеет наглость ее не признавать, не распевать осанны, которые она заслуживает, ты в итоге начинаешь процесс, обеспечив себе уважение, в другой ситуации невозможное.

Пока режиссер со свитой продолжали обсуждать безразмерную гениальность сотворенного ими, я предложил Дагмар смыться вместе.

И в результате мы с этой долговязой тевтонской артисткой с рубинового цвета губами потащились под ручку по Голливудскому бульвару в ужасные десять часов утра. Даже в это время солнечный свет так резок, что любой вменяемый житель вынужден искать убежище. Только в Лос-Анджелесе свет обладает тем пропитанным ужасом, вызывающим чувство вины свойством. Будто само солнце вопит на тебя: «Какого хера ты делаешь на улице, какие у тебя по жизни проблемы?» Отцы города, из какого-то извращенного почтения, заставляют тротуары по Голливудскому бульвару буквально искриться. Голова может разболеться от мерцающих камней между засаженными в бетон умилительными звездочками. Всегда хочется сделать из великолепного то, что не столь уж великолепное и неспособное таковым стать: мертвую и безвольную тряпку.

Формы жизни на бульваре только начали пробуждаться. Разводилы в бегах, в основном Тимы и Тамми со Среднего Запада, скрывались в кафе «У Томми» на углу Уилкокс, замышляя эти их типичные «надуть-тебя-на-двадцатку-и-еще-по-мелочи» сквозь режущий глаза яркий лабиринт открывающегося перед ними дня. Мы с Дагмар нырнули в «Веселую Комнату», один из бесчисленных приятных по утрам баров, тянущихся вдоль бульвара. Такие места туристы даже не замечают, а местные любят там прятаться.

Бары я люблю только ранним утром. Заведения, открывающиеся в шесть, чтобы позаботиться о проснувшейся бурлящей толпе, действуют на подобных мне успокоительно. Теплое и туманное осознание, что среди рассеяных по этому гиблому ландшафту есть легионы других, кто просто не может прожить день без определенной формы благословенного убивающего душу бодряка.

Единственная разница между наркотой и алкоголем состоит в том, что от выпивки начинаешь хуже выглядеть. От бухла краснеешь, от иглы зеленеешь. Одно превращает тебя в кошмар, другое — в кошмарную шутку. От наркотика, по крайней мере, сохраняешься.

Можно, если я начну повторять популярный миф, мазаться годами и закончить семидесятилетним живчиком вроде Билла Берроуза. Нужно заглянуть ему в глаза, чтобы разглядеть дегенерацию. Его сын, Билл-младший — автор классического наркотического романа «Скорость» — пил, как лошадь из пословицы, и кончился от печени лет в двадцать с чем-то. Я был знаком с Биллом по Санта-Круз, заходил к нему в гости в гараж, где он жил, ничего там хорошего не было. Он доставал упаковку маджуна, подслащенной медом марихуаны, рецепт которой папочка привез ему из Танжера, и проводил свои странные безвременные вечера за чтением Фолкнера громким голосом. Еще одна жертва токсической музы…

Короче, немного бренди за десять пятнадцать особо не повредит. И мы с Дагмар позволили себе расслабиться на стульях того мрачного пристанища около шеренги завсегдатаев, уже осмысляющих свои болячки. Здесь я немного узнал о ее происхождении. Именно подробности делают человеческих созданий из такой неопровержимой причудливости. Со своей черной круглой прической, бронебойными черными глазами и вишневыми губами, костлявая Дагмар смотрелась высокоинтеллектуальной куклой «Кьюпай». На хриплом дитриховском английском она заявила: «Я слишком толко быть чужой собственностью».

Не предполагал, что одна-единственная фраза способна пробудить любовь — пускай даже временную. Но если таковые бывают, то это именно та. «Чьей ты была собственностью?» — спросил я.

Она опрокинула очередной глоток старого «Мистера Бостона», уставилась в закоптелое зеркало и, наконец, выдала ответ: «Моего мушша».

«Твоего мужа». Казалось, что сказать нечего. И я пустил ситуацию на самотек.

«Он… Его семья… Они были большими людьми… как это… в армии? Во время войны. Он получает большие деньги от Круппсов. Знаешь Круппсов?»

Да, я знал Круппсов. В своей нездоровой юности я крепко увлекался холокостовым порно. Я не смог узнать подробнее о зверствах нацистов. Марки производителей печей, козыри газа и военной амуниции, подробности соучастия Генри Форда и практика использования рабского труда на «Мерседес-Бенц» были моим любимейшим коньком. То, что однажды я наткнусь на явление моего фетиша во плоти, подлизываясь к супруге сына настоящего богатого Burghermeister-a c золотыми зубами, я никогда и вообразить себе не мог.

Рискую прозвучать, словно лакей Уэйна Ньютона: жизнь и вправду иногда расщедривается на небольшие награды.

— Так фот… Я не знаю. Все это терьмо. Терьмо, терьмо, терьмо. Понимаешь? — Она вздохнула, долгое медленное красноречивое облегчение. Потом уронила свою руку на мою на заляпанной стойке. — Так фот, мой муж. Он отфратительный.

Ее глаза впились в мои в зеркале. Рисуночки на стене, карикатуры звезд, мертвые и непротиравшиеся от пыли годами, косились на нас, словно гадостные ангелы. Где-то в глубине бара важно кашлянул мужик.

— Отвратительный? — сказал я.

— Что, неправильно выразилась? Он отвратительно богатый. Это невероятно. Все местные суки вокруг него хвостом вертят. Он ебет их всех. Всех до одной.

— Понимаю.

Понимаю. Именно это я говорю, когда не представляю, что сказать. Старая журналистская фишка, чтобы собеседник продолжал. Хотя, глядя в эти темные бездонные глаза, я начал думать, что, возможно, я и вправду знаю ответ. Боль есть боль, в конце концов.

Ее папочка из Бундесвера сношал всех девиц по берегам Рейна. Теперь она оказалась здесь в Америке, вдали от его многочисленных больших пушек. Готовая наставить рога ему в ответ.

Ее длинные пальцы сплелись с моими. Она выдавила: «Правда, понимаете, мистер Штал… Мистер Shtahlverks… Знаете, — прошептала она, неожиданно немного по девчачьи, — Shtahl значит сталь. Вы знаете, что такое сталь, ja?»

Я сказал «да», я знаю, что такое сталь. Я бы в тот момент сказал все, что ей угодно. Я никогда раньше не слышал, как женщина говорит «ja». Именно это я хотел услышать снова больше всего на свете.

Вскоре я оказался в номере-люкс в «Шато-Мармон», где умер легендарный Джон Белуши, на верху Сансет-Бульвара, стоя на голове позади моей куколки из Deutschland.

Стоя на голове из-за турецкого опиума, провезенного в трусах этой матерью двоих детей через все таможни. «Я ведь могу сойти за „Hausfrau“, понимаешь?» — объяснила она, когда я спросил, каким образом она умудрилась утаить черный шарик размером с кулак от неусыпно бдящих Борцов с Наркотами.

В комнате мы уже успели изрядно нализаться бренди за завтраком. Пошарив в огромном рюкзаке, она обнаружила, что забыла положить свою обожаемую опиумную трубку. Ей ее оставили, со слезами вскричала она, цыгане, с которыми она жила в Афганистане. Фактически те цыгане и подбросили ей первые идеи насчет масок из воска и перьев, теперь играющих такую большую роль в ее «перфомансах».

Лишившись трубки, Дагмар изобрела новый способ употребления опиума. Встав на голову. «Мы шнимаем одежду, — говорила она тоном нацистской медсестры, мечты всех мальчиков из Бар Мицва, — патом мы телаем умм-па!»

Это ее «умм-па» сопровождалось жестом двумя пальцами в твою сторону, что не оставляло неясностей. И перед тем, как перейти к большему, чем несколько траурных поцелуев в баре, мы раздели друг друга в спальне «Шато-Мармон», разломили черные круглые глыбы дурно пахнущего наркотика и, словно партнеры по двойному самоубийству, сговорившиеся зажечь друг друга одновременно, пихнули их к отмытым гостиничным мылом сфинктерам друг друга.

— Горячо ,ja?

— О, JA! — захлебнулся я где-то между стоном и «спасибо».

Однако не время задерживаться на анальных удовольствиях. Запалив, нам надо было взлететь над цветочным остовом кровати, встать рядом на колени перед желтыми стенами и, упершись головой о ковер, поднять ноги, пока не коснемся головокружительной краски, номер предстанет перед глазами в перевернутом виде. Снаружи завораживающе качалась вверх ногами пальма. Скрипящим голосом берлинской декадентки Дагмар пустилась в объяснения такой практики.

— Можно съесть, но желудок, аччч, это ужасно. Глотаешь и, ммм, как там, у тебя сильно болит и потом путешь, ммм… kotzen. Блюешь, как собака. Вот так вот.

Кровь начала приливать к моему лицу. Водоворот бренди у меня в кишках, наверно, приближался к территории kotzen. Несмотря на близость теплой плоти Дагмар — казалось, она излучает жар — вид ее торчащих сосков, бросивших вызов земному тяготению, разбудил мои сморщенные гениталии в противовес их природе.

— Ты толжен, ты сичас, кладешь этот опиум себе, ммм, arschloch, насколько можешь глубже. А то он вылетит, ты почувствуешь его между ногами, аччч, и все пропало.

На самом деле, я чувствовал, как продукт рванул на север, тая, будто забытая на нагретом сиденье машины шоколадка, скользя все глубже в мою с нетерпением ждущую кровь. Мы резко перестали разговаривать. Под нами четыре этажа, машины шуршат по Сансету, словно вздохи земных ангелов.

Настало время отлеплять себя от стены. Но прежде, чем нам это удалось в некой замедленной синхронности, мы услышали стук в дверь. Наши глаза просто встретились, признавая факт наличия тук-тук-тука. Звук в этом состоянии обладает реверберацией, но без точного источника. Возможно, это был стук; возможно, лопнувший шар в восьми кварталах отсюда. Не успели мы определиться, дверь просто-напросто распахнулась. В спешке и порыве страсти — к наркотику и друг другу — мы явно оставили дверь открытой.

К нам ввалился пузатый мужичок средних лет в бермудах и рэй-бэнах. Настоящий комедийный персонаж семидесятых, чьей отличительной чертой являлось напоминавшее Шнаузера лицо; он, казалось, впал в совершенное замешательство, застав нас в таком виде. Два голых человека стоят на голове в два часа дня. Секунду он многозначительно молчал, затянулся своей толстой сигарой и поинтересовался с густым бронксовским акцентом: «Это что, типа, землетрясение?»

Не дождавшись от нас ответа, он просто пожал плечами и швырнул ключ от номера на туалетный столик. «Не надо оставлять в двери, — сказал он, покидая нас. — Могут арестовать. Даже в Лос-Анджелесе».

Мы с Дагмар приняли нормальное положение и поползли к кровати в опиумном молчании. Кишечная закидка нас слишком утомила, и мы могли лишь хрюкать и вздыхать. В безумном замедленном кадре, губы и пальцы, языки и конечности, единственная капнувшая клякса — наконец я оказался сверху, между ее раздвинутых небритых ног.

Наши глаза целовались, пока мои руки трудились над маленькими обвисшими грудями, результат кормления близнецов до пяти лет, чего она вроде бы стеснялась, а я любил именно из-за виденной ими жизни.

Она направила меня внутрь натруженными ладонями, корчась подо мной с широко распахнутыми глазами, и тут, закатив их, возопила к далекой отчизне на наречии, осваиваемом ей снова и снова в самые важные моменты жизни: «Nein, nein, nein!» И потом, даже еще громче: «Oi Gott! Меня ебет еврей!»

Затем она ослабла, шепча свои найны в мои горящие уши, и мы оба отрубились, сплетясь и скатившись в собственные опиатовые вечности. Таков был наш modus operandi — прокто-опиумные зависалова и пережаренные нацистские подколки. Взять любой эквивалент Третьего рейха: Белое отребье, Тевтонская Мать Земли — Дагмар притворится, что это ее. «Прашти, меня, liebscaun-nuська, хош утарить меня парой этих sauerbtaten? А што ешли мы штобой подорвемся вечером пораньше и защемимся в какой-нибудь хороший бункер?»

Короче, у меня начались эти Эрики фон Штрогеймы в Кельвин-Кляйновых грезах, но очень скоро все закончилось. Долг призвал, и стойкая Дагмар улетела обратно в маленький гиммлеровский рай заботиться о своих арийских отпрысках.

Таков был мой последний роман до того, как меня занесло на матримониальную дорожку.

* * *

Первой проблемой было хотя бы отыскать ту чертову часовню. Сандра полностью перерыла «Желтые страницы» в поисках подходящей лавочки и остановила выбор на «Часовне Любви» в Бёрбэнке. Вы, наверное, решите, что это заведение разрекламировали по полной, однако Центр Блаженства оказалось застолбить сложнее, чем таксидермиста, работающего на заказ.

Я сидел на заднем сиденье, подогнув ноги и уставившись на колени. Полный ужас ситуации сам по себе вызвал странный ажиотаж. «Сандра, — брюзжала Жанин, — ты разве не получила инструкции. Я имею в виду адрес, о боже мой!»

— Это должно быть тут, — резко проговорила моя будущая экс-супруга. От напряга ее лондонская дикция прозвучала резко и злобно.

— Почему бы нам не спросить на заправке? — встрял я. — Почему бы не обратиться к парню на заправке? Найдем кого-нибудь с «комплексным обслуживанием».

Те самые заведения: «7-одиннадцать», всякие там нотариусы, ремонтные глушителей — проносились мимо, пока мы кружили по кварталу.

— Не доверяю я этим парням, — усмехнулась Жанин, чьим главным счастьем было обрести состояние высокого морального превосходства. Потом она обернулась ко мне со скрещенными руками: «Джерри, ты балдеешь?»

Я сегодня женюсь, господи ты боже мой. Я — ходячая фабрика эндоморфина.

Наконец, между двумя домами материализовалось нечто наподобие византийского храма. Искусственное цветное стекло. «ЧАСОВНЯ ЛЮБВИ».

Внутри нас поджидала миниатюрная, похожая на птицу женщина в очках бабочкой и в платье с блестками. Одеяние спускалось прямо на ее красные лодочки, размером с чайную чашку.

— Меня зовут Пиа Пиарина. А вы мистер Кочрэн? — она говорила с акцентом, какой встречается лишь в дублированном итальянском кино.

— Еще нет, — ответил я.

— Извините?

— Я мисс Кочрэн. Это мистер Стал.

Сандра уже стала командовать, устанавливая модель отношений, просуществовавшую до конца нашей совместной жизни: я слишком заебан, чтобы функционировать, она выясняет детали. Стены часовни были расписаны фресками с «парочками»: парочки в лесу, парочки на пляже, парочки под зонтом… Их отличало то, что люди походили на иллюстрации из книжек о здоровье. Мужчины носили ветронепроницаемые куртки, женщины — юбки в складку. Даже пол украшали сцены гигиенических романов. Над всем этим делом стоял аромат лизола, парящего аэрозольными тучками над расставленными в стратегических точках желтыми свечами.

Утрясая формальности — проверка водительских прав, свидетельств о рождении, прочих документов, необходимых для законной любви — Пиа рассказывала о том, что пела в опере, но не добилась карьерного «процветания» здесь в Америке.

— Мой муж, он тоже в опере, — сказала она. И как по сигналу, откуда-то сзади загудел орган. Приходилось щуриться, чтобы что-то разглядеть в самой часовне: она представляла собой большую комнату, освещенную только в середине, но в задней части, качаясь у своего «Хэммонда» сидел густоволосый, печального вида парень, у которого были дела поважнее, чем смотреть в нашу сторону. Он так и не запел, столь увлеченный переходами от одной мрачной ноты к другой, меняя их как раз тогда, когда еще секунда — и один и тот же дрожащий звук станет невыносимым.

— Джерри Кочрэн, — начала la bella Пиа. — Согласен ли ты…

— Стал, — поправил я.

— Извините?

— Я Джерри Стал, — снова объяснил я.

— Понимаю.

Наша свадебная хозяйка поставила нас у светлой фрески, изображающей двух персонажей медицинской книги рука об руку под улыбающимся солнцем. С методичностью распорядителя на похоронах она привела наши тела в должное положение. Взяв мою левую руку с символом фальшивой помолвки, она положила ее мне на правую. Проделав эти действия, она извлекла кнут для верховой езды из лакированной кожи — видимо, он всегда находился при ней, но я не заметил — и хлопнула им себя по бедру, когда мы стали опускать лапы.

Мы с Сандрой уже занимались сексом, но никогда не держались за руки. Никогда особо не любил держаться за руки. От неловкости со мной начало что-то происходить. Я просто не был готов к любой форме ППЛ (Публичное Проявление Любви). Наверно, этим объясняется случившееся после. Меня пробило на «хи-хи».

Вообще-то я заржал истерически. Не добродушно засмеялся. Хриплые, отрывистые выдохи и завывания буквально вырывались из меня, я задыхался, стараясь не обмочить свадебные джинсы. «Я — аааагх, хааэчшш, господи… Я очень извиняюсь».

Позади меня исполнявшая роль свидетельницы Жаннин наверняка искусала себе язык до крови. Ее отвращение было очевидным. Сандра смогла лишь покачать головой — британская сдержанность не рассчитана на подобные повороты событий. Пиа была вне себя от бешенства.

— Так… нельзя! Это самый важный момент в вашей жизни. Для мужчины и женщины это… все на свете. Что с вами произошло?

Дважды она пробовала провести «Согласен ли ты, Джерри, взять эту женщину в законные жены…» и так далее. И дважды я разражался душераздирающими гавкающими всхлипами хохота. К тому моменту даже ее муж перестал щекотать слоновую кость.

— Мистер Кочрэн, — завопила, наконец, Пиа, махая как жокей кнутом у моих ягодиц, — мистер Кочрэн.

— Ауч! Да… прошу прощения, — взмолился я. — Прошу прощения. Я чересчур взволнован.

— Вы сумасшедший!

ШЛЕП! Сказал кожаный лошадиный кнут.

— Вы правы! Вы правы! Когда я волнуюсь, я делаюсь… сумасшедшим.

ШЛЕП!

Кое-как мы довели службу до конца. В завершение вечера мисс Пиарина заявила, что не принимает «мастер-карт». Чеки она тоже не берет. В общем, в итоге мне пришлось оставаться внутри супругом-заложником, пока моя новоиспеченная благоверная со своей негодующей подругой рыскали в районе Бёрбэнка в поисках банкомата. Пиа, мистер Пиа и я стояли в неловком молчании до прибытия наличных. Только когда мы уходили, провожая нас, наша праздничная примадонна вцепилась мне в руку, привстала на красные носочки и зашипела мне на ухо.

— Я знаю, что вы делаете! — резко шептала она, выплевывая слова мне прямо в мозг. — Вы, вы никогда сюда больше не вернетесь! Я знаю! Я знаю!

Но что там она обо мне подумала, неважно. Я воспользовался Пией Пиариной — подписать бумаги. У меня были юридические документы. Отныне я стал гражданином страны законных женатых, с заверенной закорючкой в качестве доказательства.

Брак не то чтобы очень заставил нас задуматься, но мы с моей законной супругой все-таки продолжали видеться после Пии. На уровне моего наркоманства также произошел неожиданный сдвиг. И не оттого, что я вдруг резко подсел на опиаты.

Во второй половине восьмидесятых наркотическая культура Лос-Анджелеса находилась в переходном состоянии. Державшие власть, кто и где бы они ни были, занимались сменой меню. Лоуды — летальная смесь четвертого кодеина и доридена, мощного снотворного — стали наркотиком номер один среди Голливудских Панков с начала восьмидесятых. И теперь, по своим таинственным причинам, правительство постепенно сокращало их производство. Эти обожаемые лоуды, источник такого лаконичного вдохновения на голливудской сканк-сцене, потихоньку исчезали. Правительство вычистило улицы от доридена, вещества стало невозможно достать, и, таким образом, заставило бесчисленных обитателей периферийного панкства вместо радости от глотания колес перейти к более тяжелому иглоукалыванию. Лоуды, или дорз-н-фо, как их до сих пор кое-где называют, являлись наркотиком для белых определенных слоев или отошедших от пост-панка ребят в черной коже. Вдоль Креншоу, Адамс и почти легендарного сегодня Южного Централа братки стояли на углах и продавали товар. При виде двух белых ребят в машине они сходили с обочины, размахивали руками, оглушая тебя своими криками. Такова была в те безбашенные дни коньюктура рынка.

Вспомните куалюд: как в один день он сыпался у вас из кармана, а на следующий какой-нибудь дальновидный дилер толкал его по двадцать баксов за дозу.

Прошло много лет с тех пор, как я хоть слово написал не под кайфом. Я превратил процесс потребления в некий мнимо-оздоровительный ритуал. В лоудовые дни я ставил будильник на шесть, проверял наличие дымящегося чайника с кофе и нащупывал спрятанные таблетки в кармане, одержимый предвкушением и благодарственной молитвой. Я знал, что через несколько минут стану щебечущим Ганди.

В одно прекрасное утро я прекратил корячиться с ручкой и бумагой, когда стук в дверь возвестил о приближении человеческого существа. Обычно я прятался, съежившись в спальне — удар в дверь и мой ответ происходили при абсолютном оцепенении, сопровождались ужасом и не-показывай-им-что-ты-тут, кто бы там ни пришел — но под лоудом я ответил с живой радостью и рванул к входу.

— Заходите, заходите! — чирикал я одинокому незнакомцу, чья пристыженная оклахомская физия маячила в окне. На стекле еще не высохла роса. Я распахнул дверь навстречу этому похожему на Джона Кэррадайна типу: шесть с половиной футов дешевого черного костюма, кадык и распухшие лодыжки.

— Доброе утро! — пел я, будто его как раз и ждал. — Уверен, вы не откажетесь от горячего кофе!

Мужик оказался Свидетелем Иеговы. Он не привык к гостеприимству. Он привык, что его посылают. Мне бы тоже следовало. Ты не станешь ломиться к незнакомому человеку в семь семнадцать утра, если только у тебя нет гнусных намерений и замыслов. Моя реакция явно его поразила.

— Обрели ли вы Спасение? — спросил он у меня с подозрением в голосе. — Знаете ли вы, почему люди страдают? Вы размышляли об этом?

— Давайте я принесу кофе, — жужжал я. — Мы это обсудим. Это здорово!

Помню, что он с трудом удерживал кружку на своем костлявом колене. И что он понюхал напиток, прежде чем сделать глоток, затем отпил всего пару раз и поставил его на задний столик — прямо, как я заметил, на разорванный «Pillow Biter», мужской журнал пятидесятых, который я увидел на распродаже домашнего хлама и схватил из-за текстов. Видимо его не очень порадовала похожая на Мами фон Дорен фотография на обложке.

— Для меня, Джимми, — к тому времени я успел узнать его имя, что у него жена и трое детей в Резеде и что он не может задержаться, потому что у него назначена встреча, — для меня Бог — вроде радостного водителя автобуса… То есть он водит экскурсионный автобус, понимаете? Экскурсионный автобус нашей жизни, только достопримечательности не показывает… Он дает нам возможность находить их самим, понимаете, и потом мы как бы обнаруживаем, где побывали и в чем тут смысл…

— Не знаю, что вам на это сказать, — прокаркал он. — Я имею в виду, Христос… Наш Господь… ну, он Спаситель… Он ни в коем случае, ну, ни в коем случае не экскурсовод. Здесь, — он вытянул неуклюжую руку, показывая на мою гостиную, стильную мебель, рассыпающийся город снаружи и небо над всем этим делом, — здесь не автобус.

Он выглядел несчастным. Мне хотелось ему помочь. Но даже когда я вручил ему шесть долларов, все имевшиеся при мне деньги, за его кипу «Сторожевой башни», он продолжал казаться… раздраженным. Я старался изо всех сил показать интерес, почти искренний: «Могу ли я писать для „Сторожевой башни“? В смысле, я пишу. Именно этим я и занимался как раз, когда вы постучали. Я писал… Да-да! Туда можно написать? Мне бы очень хотелось!» Но он продолжал настаивать, что ему пора.

Не думаю, что брат Джимми зачастит в Голливуд. Наверное, проще спасать души в Долине.

Произошло любопытное стечение событий: сдвиг от колес и раскурки к торчанию на тяжелых и очень тяжелых наркотиках; от всеобъемлющего одиночества к абсурдному семейному союзу.

Когда наше с Сандрой решение «съехаться» подняло свою упрямую голову, мне пришлось заартачиться. «Нам нельзя жить вместе! — помню, вопил я. — Мы женаты. Это слишком банально!»

Предчувствуя, как классно нам с Сандрой «заживется вместе», я неожиданно был потревожен звонком в последние потерянные дни моей жизни. Звонила одна из моих тетушек в Питтсбурге. Вроде мама, беспокойная душа, лишила себя жизни. Или они так думали.

Героин в тот момент продолжал использоваться от случая к случаю. В противовес ежедневным потребностям. Что означало — он до сих пор действовал. И укол, сделанный мной перед полетом на восток проводить маму, поддержал меня в заторможенном состоянии настолько, чтобы стоически иметь дело со всем, с чем придется иметь, когда я доберусь до места.

Мне пришлось столкнуться, как оказалось, не с трагической гибелью, а с продолжающейся сложной жизнью. Случилось, понимаете, то, что, когда мне позвонили, они действительно полагали, что мама скончалась. Она попыталась покончить с собой, в процессе с ней случился сердечный приступ, и она впала в кому. Кома стала не прелюдией к смерти, а отсрочкой перед вернувшейся безрадостной жизнью. Только я тогда этого не знал. Я поднялся на самолет в уверенности, что лечу на восток на похороны.

Я встретил в аэропорту измотанного дядю Седрика и узнал, что мама все-таки не умерла. Ни «привет», ни «как дела», а сразу: «Она жива. Она в больнице. Она в коме, но выкарабкается».

Посещать больницу было незачем, но я все же зашел. Клиника Сент-Люси находилась всего в полуметре от ее тогдашнего дома, кондо, весьма удобно для странных электрошоковых процедур. Лекарство Эдисона случайно стало маминым предпочтительным наркотиком.

Теперь я не завидую маминым мучениям. Это единственное, что у нас есть общего. Я люблю ее. Она испытывала депрессию всю жизнь. И жизнь по ходу дела дала ей уйму поводов. Безвременная кончина моего отца оставила ее в одиночестве и безнадежности, и она была не в силах выдержать свой вновь обретенный статус. Наш дом после смерти отца превратился в Музей его Памяти. Его молоток, флаг, в который заворачивали его гроб, аккуратно сложенный в треугольник, как принято в армии, фотографии на различных важнейших этапах его карьеры. Городской адвокат, прокурор, федеральный судья. Это все, и даже больше, расставлялось, раскладывалось, развешивалось напоказ по всей гостиной в больших рамках. Не доставало только экскурсоводов, каталогов и кнопок, нажав которые можно послушать его биографию.

Мельком бросив взгляд на нее, лежащую в устроенной ей же самой коме, я вернулся посмотреть ее кондоминиум. Место ее неудачной попытки. Чтобы там столкнуться с еще одной степенью родительского ужаса. На сей раз я не нашел обломки памяти, приветствующие меня. Там я встретил свидетельство неудавшейся смерти. Это была кровь.

Кровь повсюду. Прежде чем увидеть ее, я ее услышал: ее хлюпанье на ковре под ногами. Словно я ступал по навозу с того самого момента, как вошел. У меня возникло ощущение, что на нее напали. Я последовал за пятнами размером с череп от двери в кухню, из кухни обратно по коридорчику в ее спальню, где кляксы перепачкали ее белое вязаное покрывало, как алый Роршах.

Зловоние привело меня в ванную, и то, что я там увидел, неистребимо врезалось мне в память. Кровь на зеркале, как показалось моим расшатанным чувствам, складывалась в одно неровное слово НЕТ. Под ним капельки стекли и запеклись. Будто красные и замерзшие слезы.

Я не испытывал ужаса. Только трепет. В неком бездумном порыве я нащупал тюбик с «Кометом», открутил крышку и в абсолютно несвойственной мне манере бросился соскабливать, уничтожать, оттирать все до единого кровавые пятна в ее такой чистенькой квартире.

Я трудился, стоя на коленях, со слезами на глазах, подавив во рту рвотный спазм. Но не мамины страдания я оплакивал. Я никогда не был ни столь развит, ни столь просвещен. То были моя собственная запятнанная и зловонная смерть, бессознательное, засевшее глубоко в сердце знание о том, что мне однажды придется пережить.

К тому времени, как я закончил, ужас, обуявший меня, перерос в некое жуткое пророческое предчувствие. Каким-то невыразимым чувством я понял что-то в мамином безумии, чему я стал свидетелем. И это было лишь предвидением, божественной вспышкой кровавого всплеска и разгула того, что поджидало меня совсем рядом.

Перенеситесь, вперед на четыре месяца или четыре года, неважно, и вы увидите, как я снова на корячках неистово стираю кровь, пролитую мной, протекшую или брызнувшую из шприца. Оглядываясь назад, мне кажется я не одну вечность провел, кидаясь в панике на кровавые лужи на миллионах полов. Но, конечно, кровь невозможно отмыть до конца. Она просачивается глубоко в психику и оседает там, в подземных заводях. Я это знал, но не располагал фактами. Подобно матери, я вскоре создам свой личный ад.

Я вернулся в Лос-Анджелес и съехался с Сандрой. Мне нужно было срочно что-то решать.