Прокрутим вперед пять лет вахты зарабатывания на жизнь на стезе внештатника популярных журналов — я прошел путь от средней величины глубин «Хастлера» к средней величины высотам журналов «California», «Playboy», «Los Angeles» и всяких прочих изданий для чтения в самолетах — и вот я готов изменить свою судьбу.

Моя стыдливая грин-карточная невеста успела осуществить что-то вроде профессионального сговора с мужиком по имени Том Пэтчетт, будущим воротилой «Альфа», а в то время продюсера английского транспланта «Снова ты?» Эта недолговечная сага с участием вульгарно-харизматического Джека «Квинси» Клагмена и молодого Джона Стэймоса стала первым невнятным набегом автора в страну телевидения.

Благодаря моей миссис, которая использовала свои связи, чтобы пропихнуть пикантный рассказик, опубликованный в «Playboy» при полном попустительстве выпускающего редактора, Пэтчетт решил, что я писатель с изрядным латентным потенциалом гаденького фарцовщика. Он посчитал, что рассказ смотрится «по-настоящему забавно». А на жаргоне индустрии это означало, что я могу оказаться одним из тех человеческих созданий, рожденных с дополнительной выделяющей железой «комедии положений», то есть редким анатомическим качеством, которое справедливо ценится в Городе телевидения.

И благодаря его щедрости и прозорливости меня, таким образом, пригласили вступить в священные ряды сочинителей для средств вещания.

Пересмотрел ли я бы все дважды? Заартачился ли? Подумал ли, в единственную минуту самоуважения, что могу пойти по дорожке, чей конечный пункт маячит вдалеке от Страны Грез? Нет, я никогда ни о чем не думал. Думать — значит планировать. Планировать — значит испытывать к себе некое уважение: смотреться в зеркало и знать, что тот, кто смотрит на тебя, что-то значит в этой жизни.

Мне было абсолютно поебать! Отношение, проистекающее скорее из полной трусости, чем высокомерия. Разумеется, мне было все равно. Как я мог иначе? Моему отцу было не все равно. Он боролся. Он во что-то верил. Он ставил цели. Он ползком проделал путь из угольных шахт на пост федерального судьи. И что это ему дало?

Мой отец. Мой отец. Я ни разу не думал о нем; я ни разу не останавливался. В основном в точке принятия некого решения, на каком-то распутье, его неопределенно-зловещее, всегда загадочное лицо плывет передо мной, словно полная луна. Он не давал мне советов. Задушевные разговоры у нас были не приняты. Лишь один раз: по поводу брака моей сестры с поэтом, называвшим себя радикальным в дебрях свободно-речивого Беркли, и ее отказа принять родительские деньги, невзирая на крайнюю нищету, он произнес то, что с натяжкой можно счесть за родительскую мудрость: «Гордыня глупа». Сказано с хмурым видом, я думаю, той, кто страдала без необходимости, тем, кто не мог не миновать страданий.

Гордыня глупа. Спасибо! Может, и не густо, но меня определенно зацепило. Сначала я напечатал «задело». Что, пожалуй, ближе к истине.

Меня в то время можно было обвинить во многом, но не в гордыне.

Таков Голливуд. Человека, нанявшего меня, уволили. И в итоге помочь дописать сценарий, который мы с Томом обговаривали во время наших первых праздничных встреч, меня взял сам легендарный Большой Джек Клагмен. В отличие от Пэтчетта, высокий, застегнутый на все пуговицы человек, основавший литературный «Ньюхарт» и не переставший вести себя по-джентльменски, чем полупоражал (ньюхартовское выражение отныне). Клагмен олицетворял бизнес. И бизнес, как таковой, плохой.

От нашей первой нервной встречи у меня осталось в памяти только то, что Большой Джек выплеснул гороховый суп мне на рубашку. Когда я зашел в офис, он увлеченно хлебал пластиковой ложкой. Дуя на свою посудину с обедом «Стайро», он вывалил немного зеленой гадости мне на воротник. Большой Джек прикинулся, что это произошло ненарочно. Но мне было виднее. Слово презрение описывает выражение лица этого человека, когда он долдонил про телевизионные шедевры и про то, что это моя работа, как писателя и соискателя, привносить правдоподобие на крохотный экран.

— Это не работает, — втирал он мне, сжимая мой несчастный набросок и размахивая им передо мной. — Не понимаешь, что ли? — все повторял он, будто взволнованную мантру, и буравя меня взглядом так, что я чувствовал запах его глазных яблок. — Не видишь, что ли? Совсем дурак? Не понимаешь, что ли?

На протяжении всей его тирады я испытывал раздражающее ощущение, что на меня орут с экрана телевизора. Расплывшиеся черты его лица казались не более реальными, чем лицо Элмера Фадда. Такое смешно уменьшенное воздействие от встречи со знаменитостью. Сознание, настолько переполненное ненужными идеями «Квинси», зашоренное полупереваренными «Странными Парочками» и старыми «Сумрачными зонами», просто не может принять, что звезда этих двумерных воспоминаний вдруг получила трехмерное.

Одного того обмена мнениями о тексте хватило, чтобы осознать, что здесь происходит процесс, одновременно смущающий и морально поднимающий, подобно дотошному экзамену по проктологии. Главное — не толково говорить, а придать своим кретинским мыслям, сулящим талон на обед, увлекательность. Стало ясно, что человеку надо постоянно что-то усваивать, чтобы добиться тут успеха. Если хочешь этого на телевидении, почувствовал я, тебе надо всего-навсего засучить рукава.

Надо сделать какой-то решительный шаг. В том-то и вся нелепость.

Писательство для меня продолжало излучать ауру, граничащую с божественной. Такое отношение Голливуд полагает, мягко говоря, абсурдным. В свой первый достопамятный визит к Сандре я увидел нечто, потрясшее меня до глубины души. Передо мной возвышались горы текстов. Уйма рукописей достигала размеров шотландского пони, простираясь от индейского половичка до половины потолка цвета прессованного творога, какие, по-моему, есть во всех квартирах нижнего Лос-Анджелеса. Обведя в панике взглядом гостиную, я увидал в каждом углу отдельную падающую башню из писательских творений. Кофейный столик служил подставкой для еще пятнадцати-двадцати сценариев; на кушетке и кресле-качалке их валялось даже больше.

Называйте меня наивным. Я ощущал себя ювелиром, высадившимся на планете, где алмазами гадят собаки. И отношение к ним соответствующее. «Кто все это пишет?» — промямлил я, все еще ошарашенный открытием, что так много персонажей приобщились к этому священнодействию.

— Кто это пишет? — по выражению ее лица было видно, что она не понимает, сошел ли я с ума или просто немного торможу. — Ты что, шутишь? Все это пишут.

— Но почему?

До того момента я в основном вращался в журнальной сфере, темной области реального, где практиковалось нечто, называемое прозой. Разумеется, я сам помогал писать сценарии к фильмам. Но это было простым прощупыванием почвы, пока я работал над Большой Книгой. Романом. Тем, что по-настоящему пишут настоящие писатели. Я элементарно не догонял. От открывшейся картины некуда деться: по всему Лос-Анджелесу стоят дома, офисы, квартиры, грузовики, по швам трещащие от попыток какой-нибудь искренней души кинуться на баррикады индустрии развлечений. Это было как «День Триффидов» с текстами вместо Триффидов. Я представил, как в один прекрасный день они поднимутся, у них вырастут зубы, и они просто сожрут всех, кто попадется им на глаза. Сначала они прогрызут череп того, кто записал их на бумагу, потом погонятся за разработчиками-раздолбаями, нелестно о них отозвавшимися, а затем en masse кинутся на галантерейных ребятишек из студий, отказавших им в праве на жизнь. Недоноски могут накапливаться до бесконечности, а город Лос-Анджелес всегда смердел их избытками.

Однажды проклюнувшись, истинный размах сценаризма заявлял о себе на каждом углу. До того как я попал в Лос-Анджелес, я был знаком с очень немногими писателями. Теперь куда ни плюнь — сплошные писатели. Настроившись, везде находишь их следы: в «7-одиннадцать» не зайдешь без того, чтобы клерк не ошарашил тебя потоком приветственного словесного поноса. Их родным языком может быть армянский, но это их не останавливает.

Я полагаю, что мне следует восславить свою счастливую звезду. Нежданно-негаданно я попал в Город Толстых. Представьте себе «Отчего бежит Сэмми» с Сэмми в таком ауте, что он не видит, как двигаются его ноги. Мне довелось услышать, как Лили Томлин сказала, что единственная ее знакомая, приехавшая в Голливуд стать официанткой, не нашла работу и в конце концов заделалась актрисой. Именно такое чувство я испытывал. Кто знает, почему мы предаем себя? В мире бесконечных возможностей я выбрал именно те, которые потом больно кусались.

Или, возможно, все дело просто в лаве. У мистера Прирожденного Прозаика оказались поразительные трудности с излиянием своих притязаний. Деньги обладают очень уж странной силой. И не над тем, что на них можно купить. Или не только. Общество всегда говорило: «Делай деньги». Художники говорили: «Но есть что-то еще». Город клише. Однако в Голливуде живет Большая Ложь, что ты можешь заиметь и то, и другое. И в эту ложь хотелось верить.

Где-то в «Как стать писателем» Джон Гарднер рассуждает про то, как писатели должны объяснить, что им видится своей профессиональной неудачей; почему они вкалывают так много и получают так мало, почему им приходится идти на жертвы ради привилегии потерпеть неудачу. Гораздо более удобно заколачивать деньги в «шоу-бизнесе». Ах, вас неожиданно зауважают! Родственники, ассистенты дантистов, вся эта компания… Это так замечательно!

«Чем вы занимаетесь?» Я — с нарочитой небрежностью: «О, вы знаете, я пишу сценарий к „Альфу“.» «Неужели? Ах, моя племянница из Чатахучи просто обожает эту зверюшку. Аах, как классно! Как он выглядит?» Иногда у тебя даже просят автограф. И рассказать, какой вы замечательный!

Со временем, когда простые вылазки на маленький экран переросли в более-менее постоянную работу, потребность в творческой — назовите меня старомодным — свободе задвинулась на дальний второй план по сравнению с жаждой зашибать огромные бабки. Творчество — полная противоположность телевидения. Творчество подразумевает способность говорить за себя. Телевидение подразумевает, что ты будешь говорить за того, кто написал «пилота». Платят прилично, но сурово давят на жесткую бредовую необходимость сохранять видимость свободной воли.

Но какого хрена? Давайте не придираться. Самообман, как веками напоминал нам Вольтер, а не инфантильные тревоги, составляет ключ к счастью. Насколько лучше сохранять эту видимость довольства, чем окутывать свои нервные окончания маковым дымом?

Первые разы, когда я занимался «Альфом» — долговязый Пэтчетт, да сохранит его Господь, не таил злобы, что я остаюсь в игре проституировать на Клагмена после того, как Счастливчик Джек его уволил. У меня уже развилась специфическая болезнь, которая будет изводить меня на протяжении всей моей смехотворной комедийной телекарьеры: хроническая неспособность находить изюминку в том, что коллеги полагали очень смешным. Действительно, моя склонность обретать смирение через иглу прошла пробное испытание во время первых эпизодов «Альфа».

Я не был в основном составе, я был самым омерзительным из всех ремесленников — внештатником. Телевизионный бизнес устроен так, что во всех сериалах раз в три месяца два выпуска поручаются людям со стороны. Это принцип Писательского Цеха.

Неудивительно, ты соревнуешься со всеми, начиная от родни продюсера и заканчивая придурками, присланными агентами, которые должны оказать, по соглашению или из-за покерного долга, кому-то услугу. Впрочем, когда сидишь в комнате, набитой опытными Профессиональными Писателями, еще хуже ощущение, что ты бы точно так же работал на Национальную страховую компанию. За тем исключением, что ребята из Национальной страховой компании могут оказаться людьми несколько поинтересней. Между потугами написать сценарии «Альф просыпается на Уране» шишки вокруг тебя обычно ошиваются с идеями о взаимных фондах или студийных перетрясках. Ты быстро понимаешь — на плантациях все вечно принюхиваются к происходящему в Большом Доме.

Они все были асами своего дела. С такими типами тебе наверняка захочется провести три часа в комнате без окон. Обсуждение текстов, которые говорят тебе меньше, чем мифы инков о плодородии. Завести отношения я сам не мог. Затруднение, которое можно преодолеть, лишь сделав себя, avec химической добавкой, как-то контактно-способным. Не могу описать ту окоченелую потерю ориентации в пространстве, когда впервые услышал, как четверо, в общем-то, милых парней, писателей, ишачащих за пару монет, облокотясь на стол радостно трепались о рынке недвижимости. Потому что я не понимал в недвижимости. Недвижимость существовала для… Других Людей. Для мещан, за отсутствием более подходящего слова.

Не в том смысле, что эти земельные и взаимные фонды чем-то гнусны сами по себе. Или, раз уж о том зашла речь, дело вовсе не в съезде крыши у четырех хорошо отмытых непсихопатов в наглухо застегнутых рубашках и отутюженных джинсах, доящих свои лобные доли на благо семей. Совсем не так. У обычного человека твои Биллы, Бобы, Джеки и Томы вызывали симпатию. Вот где весь ужас. Непреклонная симпатичность.

Понимаете, мне всегда казалось, что творчество должно ранить. Талантом по-другому называется пытка. Не в этом месте. Одно собрание вокруг пресловутого стола, кофе, подаваемый сказочно милой и сладкой «ассистенткой» — блондиночкой, и откровение жалит, как медуза: у меня нет причин ощущать себя выебанным. Эта жизнь способна быть прекрасной.

Забудьте «Шоу Дика Ван-Дайка». Там не водилось обаятельных эксцентриков, отпускающих смелые шутки по поводу Мела Кули. (С другой стороны, Мурей Амстердам никогда не ширялся.)

Задействованные профи отличались крутизной, хотя они все-таки редко веселились за мой счет. Моя неискушенная попытка в черновом варианте — после того, как моя жиденькая идея (Альф обнаруживает гигантского таракана в ванной и гремит к терапевту) перекипела до относительно связного текста — вышла примерно в сто страниц.

Хорошая новость заключалась в том, что благодаря кокаиновому запасу я написал ее за полтора вечера. Плохая — получасовые шоу идут приблизительно двадцать две минуты, что рассчитано на сорок четыре страницы, две страницы в минуту — а я сочинил на целый мини-сериал. Когда я интересовался объемом, понимаете, инструктирующий чувак, заявленный редактором сценарного отдела, сообщил мне, что девяносто-девяносто пять страниц — оптимально. Как же я был невежествен, что позволил ему приколоться над моей непродвинутостью.

Люди не шли туда без хоть какого-то представления о том, как писать для телевидения. По крайней мере, до меня. В Лос-Анджелесе аж два университета — Калифорнийский Университет и Университет Южной Калифорнии, где целые курсы посвящены отработке тонкостей написания сценариев, рекламы и «драм», не говоря уже о том, какого объема должен быть комедийный сюжет.

Я элементарно не знал. И прилипчивый срам моего невежества стал еще одной причиной, почему мне пришлось накачивать медикаментами себе мозги. Другой бы купил учебник по… Но не я. Я выбрал оставаться тупым и терпеть всю дорогу к банку.

— Просыпайся и понюхай кофе, — кидается на меня раздолбайская кисточка в человеческом обличье, когда возвращает мой безразмерный текст. Настоящей злобой искрилась проволочная оправа его очков от Armani.

Мое пробное использование, колебавшееся от неопределенности к постоянству, как никогда приблизилось к статусу постоянного сотрудника с моим по-щиколотку-в-воде вступлением в Мир Телека. Теперь мы с Сандрой обитали в чудесных апартаментах с двумя спальнями в одной из немодных Голливудских Квартир в районе Фэйрфэкс. Жена выхарила себе место в качестве Р-девочки — или «разработчика» — у очередного башковитого продюсера. Я никогда не обращал особого внимания на ее работу, но по тому, что я все-таки знаю, кажется, что во все ее проекты задействовали стюардесс. Их бой-френды вечно были СПЛОШНОЙ ПРОБЛЕМОЙ.

Я не был уверен в том, что происходит, но и наплевать. Даже такой аутсайдер, как я, понимал, что снимать кино — наименее важное занятие из тех, которые делались в Голливуде. Сандра вроде бы работала у ряда типчиков, разодетых в Armani, выжимавших всевозможные суммы и абсолютно ничего не выпускавших. Всего делов — выбить бюджет. Потом все только имитировали какую-то деятельность — и Сандра была очень занята. Таким образом, у меня оставался целый день на то, чтобы торчать и что-то там строчить, пока она отлучалась в Страну Миллиона Текстов.

Настоящим открытием в совместной с Сандрой жизнью стала ее цивильность. Она имела в своем репертуаре вещи, о которых я и помыслить не мог: столовое серебро, гармонирующие по цвету тарелки… друзья из Индустрии… и, конечно, Званые Обеды.

Единственный способ пережить вечеринку состоял в приурочивании приема опиатов с приходом первого визитера. С моим наркотическим стажем он превратился в науку. Если, скажем, soirée устраивался у нас дома, я соотносил время приема с первым звонком в дверь. Это было призывом к действию.

Дзинь-дзинь. «Заходите, пожалуйста. Мне надо отлучиться на минуточку…» В гостях я подгадывал tkte-a-tktes в темных углах с противоположным полом. Тогда все крутилось по поводу моих признаний в страданиях в нынешней ситуации. Ничто, казалось, не завлекало сильнее, чем излияния о несчастности. Одним постоянным адресатом моего не особо активно скрываемого недовольства была Карен Пауэрс, сценаристка и близкая подруга Патти Смит, Роберта Мэпплторпа и прочих знакомых со времен Манхэттена.

Карен была старше меня, миниатюрная копилка искреннего гнева с рыжими волосами, встревоженными глазами и загадочным литературным вкусом, не говоря уж об изучении боевых искусств и серьезном, глубоком увлечении подземными богами Сантерии. Она вполне могла раньше купаться в козлиной крови — как мне не втюриться? Нашелся кто-то, такой же outré и отчужденный, как и я. Голливудский аутсайдер bona fide.

Ничто меня не волнует в женщине так, как несчастье.

— Я не знаю, Карен. Меня охуенно бесит жизнь, которую я веду. Ты знаешь, о чем я?

— Знаю. Здесь ужасно. Эти люди! Сандра была совсем другой. В ней было так много жизни.

— Точно! Тебе никогда не хотелось отсюда просто сбежать? В смысле насрать на свои сценарии? На все насрать?

— Ты шутишь? Разве я не пыталась?

Конечно, Карен не увлекалась наркотиками. Ей было это не нужно. Ей требовалась определенность, и она могла тайком позаимствовать дозу из жизни в католическом комплексе вины. У нее собралась целая коллекция, и это ужасало. Я же бодренько чесал своим злосчастным языком о чем не следовало. Не существовало тайных связей, одна тайная боль. Я не об изменении телесных флюидов. Я в конечном итоге говорю о получении удовольствия. Имитирование кайфа от наркотиков подогревалось любовью к тому, что стоит за наркотиком. Позднее я выучусь превращать легкий кайф в шестичасовую еблю. Как раз тогда я еще учился. А то, что в этом имманентно присутствует предательство — себя, жены и, самое главное, женщин, раскрывших мне свою израненную душу — было чересчур сложно для постижения моей пустой психикой. Вот к чему я никогда не апеллировал; не помню, чтобы я вообще на эту тему заводил разговор.

Отсутствие Сандры — в связи с ее десятичасовым рабочим графиком — освобождало время для моего настоящего романа, который увенчивался в большинстве случаев утренним визитом в дебри, граничащие с Южным Центром, к толстой девице из Гватемалы, ставшей моей первой постоянной связью с чибой. Дита, уменьшительное от Гордиты из-за ее небольшого роста и полноты, жила в расползшейся, по-десять-в комнате компании в округе Южного Центра возле Университета Южной Калифорнии.

Дита воплощала собой тип, который ТВ/большой экран среди прочих образов суетливого, как ссаный веник, барыги… не показывал. Она не была «уличным дилером». Она, на жаргоне торчков, «держала точку». Несмотря на испещренную пулями наружную штукатурку, ее квартира отличалась подозрительной чистотой. В кухонном уголке, где осуществлялся бизнес, стол украшал нарядный букет пластмассовых цветов. Четыре столовых прибора с изображением улыбающегося гаучо лежали вокруг корзины. А на стене, над подставкой для стерео покупатель видел подборку фотографий, помещенных в рамочки: трое ее сыновей от исчезнувшего отца, расположенных так, что каждый сияющий парень светился, как сердцевина крошечной белой розы.

Мигель, ее нескладный старшенький, был дотошным фанатом «Альфа». Мы пересекались в те дни, когда он забивал на уроки. Он никогда не уставал выпытывать у меня новые подробности об инопланетном чуде. Думает ли Альф на английском? Посещает ли он иногда свою родную планету Мелмак? Есть ли у него член? И все это, пока я сидел на покрытом полиэтиленом любимом сиденье его мамы, перетянув ремнем руку и зажав его зубами, втирался и отключался, прислушиваясь, как десять или двенадцать ребятишек безостановочно носятся по двору. Всякий раз по завершении визита к Дите мне приходилось проходить сквозь строй всезнающих мамаш и деток, рассевшихся вдоль пересохшего, изрисованного мегаграффити фонтана и наблюдавших за моим выходом. Они никогда не говорили ни слова. Но дети не могли удержаться от смеха и не показывать пальцами на заморенного гринго в «Кадиллаке». Мои ответы на Альф-тесты варьировались в деталях в зависимости от эффективности продукта его мамы и количества, которым я задвинулся.

Иногда я помогал Мигелю делать уроки. Выдернув иглу из руки, я полз через кухню, хватаясь за все руками, биться над хитрой задачей на умножение или содействовал в написании доклада по книге. Семнадцатилетний, измученный прыщами Мигель учился в младших классах средней школы, и в один прекрасный день смог прочесть доктора Сюсса. Под кайфом я никогда сильно не отрубался, и наркотический приход меня бодрил, пробуждал желание сделать что-нибудь хорошее. Но дело не только в нем. Мне нравился этот ребенок. Мигелю было совершенно начхать, что я заваливал за ширевом в десять утра. Это был бизнес его матери, а он уважал свою мать.

Его единственно напрягали отношения Диты с Розой, аккуратненькой медсестрой в очках, работавшей в «скорой помощи», делившей с ней постель и занимавшейся основной готовкой. Не из-за лесбиянства. Такой порок понятен любому провинциальному подростку в мире. «Она нормальная, ты понимаешь… Просто когда мамы нет, она орет на меня так, будто она мне мать… Мама никогда не заставляет меня напрягаться, и вся фигня… Роза у меня как заноза в жопе, чувак…»

Трудно описать то чувство сопричастности, которое мне давали те маленькие визиты. Я мог больше не сообщать Сандре о своих походах в сторону УЮК и ставить ее в известность о своем небольшом пристрастии. Как бы дико ни прозвучало, только благодаря тем контактам, незначительным, как покажется, я продолжал ощущать себя человеком. Большую часть дней я проводил в одиночестве, провожая Сандру с утра пораньше и встречая ее по возвращении вечером домой. В промежутке мне нужно было хоть что-нибудь настоящее. И Дита как раз давала мне это. За деньги.

Мы с Сандрой более или менее осознали, что у нас проблемы, но сохраняли пристойную видимость, что наши затруднения вполне можно разобрать, преодолеть, пережить с помощью времени и элементарной порядочности.

На карьерном фронте я одновременно получил еще один заказ на «Альфа», а благосклонное начальство из «Плейбоя» отправило меня взять интервью у Мики Рурка. Это означало, что надо лететь в Новый Орлеан, где Мики как раз находился на съемках вызывающего косые взгляды «Сердца Ангела». Он и его окружение устроились в дорогом шикарном отеле «Виндзорский Двор» неподалеку от Французского квартала. И «Плейбой» расщедрился и выложил по 250 долларов в день, чтобы меня тоже туда устроить. Я планировал валяться в проплаченной роскоши, корпеть над переделкой речей того инопланетного мехового мяча в перерыве между допросами с пристрастием Джеймса Дина Своего Поколения.

Мики Рурк и Альф. Этих двоих можно расценивать как полярно-противоположные способы проникнуть в современный шоу-бизнес. Но если мне и суждено осознать, что в этой спятившей индустрии я ничего не понял, то вот это я понял точно: когда уполномоченный журналист в достаточной степени заебан, на самом деле неважно, зачем его командировали. Здесь все адски гротескно и неуместно.

Прямо на выходе, доза облегчила выполнение задания, настолько безнадежно сложного, что более здравомыслящий писака взвалил бы своего Эбергарда Фабера на плечо и отправился восвояси через первые десять минут. Еще один автор, засланный «Плейбоем» на планету Мики, уже встретил теплый прием ее обитателей и быстренько был записан в галактический мусор. И предполагалось, что я достойно отвечу безжалостным личностным стандартам сурового трагика, какими бы они ни оказались. Моя попытка интервью планировалась начаться в «Café Roma», импровизированном офисе Мики напротив модной парикмахерской «Бев Хилз», совладельцем которой он являлся.

Слава богу, одним из наиболее редко упоминаемых плюсов наркотического воздействия является повышенная способность сохранять полную невозмутимость перед абсолютно любыми плохими — новостями. Когда по венам циркулирует достаточная порция Помощника Гамбургера, известие о том, что «твоего щенка сожгли напалмом» вызывает такую же реакцию, как и волнение при вопросе «а что если сожрать по сэндвичу?» Что очень удобно. Сначала я встречался с Ленни Термо, мужиком лет пятидесяти с лишним, цепным псом Мики и его закадычным приятелем, которого М.Р. всегда держал у себя под рукой. В тот момент его жизни, Мики и Ленни жили, работали и путешествовали вместе. И Мики, всамделишная могучая Г-вудская легенда, написал в контракте, что в любой картине, где он снимается, Ленни Т., напоминающий Сицилийского Зеро Мостела, — тоже получает место.

Если ты понравился Ленни, тебя допустят. А Ленни прежде всего был привлекательным. Просто некоторые вещи, которые он говорил, звучали немножко… странновато, что делало удивительную наркотическую непроницаемость еще более притягательной. Мы с Термо обменялись первыми репликами, и экс-манхэттеновский schmatte пес выдал любопытную фразу. После вводных разглагольствований про первостепенность преданности в таком беспощадном месте, как Голливуд, он ляпнул следующее: «Позвольте мне сказать о моем отношении к Мики Рурку. Если Рурка укусит гремучая змея в головку члена, я встану раком и отсосу яд!»

Ну и ладно! Что тут ответишь? Любой человек, даже если накануне ночью лечился не с такой интенсивностью, как минимум вздрогнет от такого, в кавычках, сантимента. Трудно не вздрогнуть. К счастью, при моей загруженности морда у меня была полностью неспособна выразить хоть какую-то реакцию. Кроме, пожалуй, стандартного утвердительного кивка и последующей улыбки: «Я тоже!»

Конечно, основная сложность заключалась не в фальшивой уступчивости. Она окутывала тебе мозги некой душой, полагающей такую кустистую фразеологию чрезвычайно значимой. И все-таки оставалось то словесное нагромождение, с которым должен был разобраться пылкий прислужник Мики. Оно зависло где-то посередине между путаными заверениями в лояльности и вызовом с фигой в кармане.

Итак, меня позвали! Несуетливо мне дали добро встретиться с Мики один-два раза в его скромном местном логове. (Он, как и подобает настоящему мужчине, обитал в двухкомнатной квартире в доме без лифта в месте, которое может сойти за экстравагантный уголок Беверли-Хиллз, обклеенный такими старомодными, заимствованными из парикмахерской боксерскими постерами, которые-только и ожидаешь увидеть у парня, вдохновляющего на верность к своему укушенному змеей хую.) Как только я прилетел в Новый Орлеан, выискался еще один жополиз, решивший произвести на меня впечатление, на сей раз телохранитель, родом из Джерси, по имени Берб Бербелштайн. Или что-то в этом роде.

Берб сперва, правда пожестче, повел себя так же, как душка Ленни. Его выступление было скорее в духе «Откуда приперся? С какого хера ты взял, что наш человек обязан с тобой разговаривать?» У него была маленькая, размером с пулю, черепушка, невозмутимо каркающая с плеч вышибалы. Впрочем, будучи еврейским громилой, он отличатся некоторой теплотой и боязливостью. Едва зашла тема н-а-р-к-о-т-и-к-ов, я признался в опыте потребления противозаконных субстанций, а Берб сознался в прошлом экс-манхэтенновского джанки.

Правда, по совести говоря, заключалась в том, что на тот момент я был скорее не матерый экс-, а будущий матерый джанки. Но к чему вдаваться в детали? Ад есть ад. Не важно, успел ли ты там побывать или только туда направляешься, у тебя все равно психика работает в одном и том же режиме. На такой общей волне со знаком качества можно установить доверие. «Он нормальный, — устроил Берб целое шоу из разговора с Мики по телефону в отеле перед моей встречей с Великим Человеком. — Он приехал, малыш».

Едва я обустроился в своем номере люкс в «Виндзорском Дворе», абсолютная сюрреалистичность всех затраченных усилий мгновенно достигла эпидемических пропорций. Каким-то образом я умудрился слопать полдюжины редких, как зубы у червя, лоудов. Для поддержания расслабленного бодрствования, когда наступит время для пост-интервьюишной порции работы над «Альфом», я добавил пушистого кокса, заначенного в коробке для пленки. Такая комбинация, к счастью, помогла измученному чужаку успешно влиться в алкогольное великолепие окружающей обстановки. Прямо на выходе из аэропорта невозможно было найти хотя бы пять человек, у которых «склонность забухать» не была написана на морде несмываемыми чернилами.

Вне местечковых гротесков пребывала мрачноватая, странная, укрытая от публики тепличная атмосфера окружения мистера Рурка. Крипто-мачо вибрацию, сперва проявившуюся в заявлении, сделанном Ленни в «Café Roma», потом подхватила вся остальная когорта Мики. В его «команде» присутствовал еще один паренек, дохлый костлявый, невысокий блондинчик из Майами, по имени то ли Зик, то ли Билли, я сейчас не помню. Обязанность Зика/Билли, как представлялось, состояла в том, чтобы ошиваться вокруг Мики живым бикфордовым шнуром для его спонтанных, на первый взгляд не спровоцированных, и вселяющих ужас вспышек гнева. Другими словами, ему платили за то, чтобы он жрал говно. И ответственный человек помогал ему изо всех сил.

Мой первый вечер у Мики, простой обмен вопросами-ответами перерос в монструозный пятичасовой сеанс выслушивания его, пока он сидел и играл в солдатики. Передо мной был новый Марлон Брандо, усевшийся на корточки у крайнего стола и вертящий в руках игрушечных человечков, здоровенный плохой парень, выпустивший погулять своего внутреннего ребенка. При близком рассмотрении лицо Мики выглядело немного по-люмпеновски, слегка одутловатое и рябое. Но сама звезда вела себя довольно дружелюбно, как только Рурк понял, что я не собираюсь над ним посмеиваться. Если ты мог принять его мир, почувствовать невысказанное правило и промолчать на сей счет, ты был более или менее принят в их тусовку.

Каждая крошечная фигурка — ковбои и рыцари, барабанщики и индейские вожди — была с любовью раскрашена вручную аж до налитых кровью глаз. Десятилетиями, как казалось, звездный парень распространялся про каждую свою любимую фигурку по очереди. И как ему хотелось, ну ты понимаешь, «быть» индейцем с голым торсом, оседлавшим свою белогривую лошадь. «Вот этот чувак, видишь, может ездить в дамском седле, и когда какой-нибудь пидор приближается к нему сзади, он может развернуться и пустить стрелу — ФЬЮИИТТЬ — прямо ему в хуесосное сердце…»

И так далее. В промежутках между фантазиями на тему солдатиков дружелюбный и вроде бы абсолютно спокойный Мики вдруг резко разворачивался и гавкал на маленького блондинистого Билли/Зика. При личном общении его хваленая резкость не выходила за рамки культивированного байкерского образа или наследия «его уличной жизни». Это навевало ощущение, что он, как и всякий испорченный второгодник, одинаково способен дать вам доллар или схватить палку и выбить глаз.

— Слышь, мужик, — рявкнул он мне, кивая в сторону своего надувшегося лакея. — Видишь этого пиздострадальца? Тотальный, бля, неудачник. Правда, Билли? Джерри — писатель. Он толковый парень. Ему надо это знать. Вперед, Билли, расскажи Джерри про то, какой ты ебаный неудачник. В смысле, — он осклабился, понизив голос до зловещего хрипа, — если я скажу ему ползать на его мягком белом брюхе, прямо сейчас, ползать здесь и умолять меня его не увольнять. Правда, Билли? Ты же заползаешь, не так ли, пидор ебаный? Сто пудов.

Тут его шепот взорвался ненормальным воплем: «Давай, Билли! В чем дело?» На этом самом месте, словно в омерзительно искаженном эпизоде, когда Берт Ланкастер позорит цветастые носки Тони Кертиса в «Сладком аромате успеха», несчастный Билли откладывал в сторону кроссворд из «телегида» или какого бы хера он там ни делал, и поворачивал свою жалостливую, измученную, как у таксы, мордочку к хозяину.

— Слышь, Мики… Ты че, чувак. Ты зачем выделываешься. Хватит пургу гнать…

— Не хуй, бля, отговариваться! Ты че, бля, на хуй, отговариваешься! — У Рурка была манера орать и улыбаться одновременно. Потом, обернувшись ко мне, будто я тоже участвовал в разводке, он качал щедро вымазанной муссом головой. (Фактически в его гостиничной аптеке не было ничего кроме мусса — двадцать четыре одинаковых бутылочки.) «Джерри, чувак, ты слышал? Представляешь, как эта педрилка картонная со мной разговаривает?»

Заранее становится ясно, что решили поопускать не одного Билли. Мне предлагается сидеть и смотреть на спектакль — не говоря ни слова, не шевеля даже пальцем — если я хочу получить интервью. Просто присутствуя, наблюдая в натянутом молчании вместе с остальной командой, я принимаю условия игры. Деловое предложение: чтобы пообщаться с Германом Герингом, я должен позволить ему сжечь заживо пару евреев. Само мое согласие позорно.

Ужас… Рурк умел выбить от нуля до сотни в плане низкопоклонничества. И даже если ты знал, что это все понарошку, и Билли/Зик знал, что это все понарошку, то тем хуже. Потому что ты знал, что не было никакой причины устраивать пытки. Никакой причины, кроме вопиющего статусного желания трахнуть мозг другому человеку, дабы довести его до ручки. И пригласить как бы для «инкриминирования» третье лицо — то есть вашего покорного слугу — посидеть в восхищенном молчании, пока разворачивается драма. Гадко — не то слово.

Это продолжалось до бесконечности. И происходило в ночь, когда каждая секунда словно раздвигается в часы, а часы текут, пока у тебя голова не лопнет. Рурк утверждал, что такое унижение человека — его любимый наркотик. Я никогда не видел, чтобы он хоть раз затянулся, никогда не видел, чтобы он принял вещество, более сильное, чем бадвайзер… И кто знает, может, он существовал лишь благодаря этому яду. Не тому, который рвался отсасывать Ленни, а более глубоко скрытой, более токсичной разновидности.

После такого рода обязательного развлечения я не мог просто уползти назад в свой номер и засесть за надоевшего «Альфа». Ночь парада игрушечных солдатиков, что-то в поведении начисто втоптанного в грязь Билли/Зика вызвало и во мне всплеск недобрых ощущений. Вероятно, вид такого унижения вывернул внутренние карманы моего собственного самоуничижения. Чувства рванули на север в страну Сандры.

Как бы там ни было, я проглотил еще один лоуд и потащился в душный рассвет Французского квартала. К тому времени луна уже померкла. Я вдруг осознал, что ищу почтовый ящик, и меня неодолимо влечет к этой колдовской штуке, затаившейся в переулке, мимо которого я чуть раньше спокойно прошел мимо. С поправкой на мои нетвердые ноги, я стоял, если это можно так назвать, у витрины магазина и в духе классического дешевого кино поглядывал на выставленные обезьяньи лапы, ладан, куклы Мари Лаво и свечи, как вдруг заметил, что сзади меня нарисовалась фигура. Женщина в красном платье, чьего приближения я не расслышал, однако заметил отражение через правое плечо.

— Вы что-то печальный, — сказала она. От ее ладони у меня на плече я просто растаял. Я и не подозревал, насколько истосковался по человеческому прикосновению. Женщину, которую я, повернувшись, увидел, не возьмут на обложку «Seventeen». Это была круглолицая блондинка с немного неровно накрашенными губами. Не знаю, то ли ей платье было на размер мало, то ли груди с бедрами на размер велики.

— Вы смотрите на мои чулки, — произнесла она с хриплым смехом, когда я обернулся. — У меня их нет!

По этой причине я конечно же внимательно изучил ее ноги. Лодыжки перетекали au naturel в два поношенных каблука-шпильки. «Здесь для чулок чертовски жарко. По крайней мере, для меня. Вообще не понимаю, зачем девушкам их носить, если она не задумала кого-нибудь придушить?»

Тут опять раздался ее гортанный смех: «Чувак, ты мрачный тормоз! Переспал или недоспал?»

Что-то я ответил, не очень умное. Вроде: «Ты на работе или всегда такая дружелюбная?»

— Я с тобой разговариваю, — ответила она. — Вот какая я. А вечернее платье надела только потому, что в мотеле, где я живу, куда-то задевали все мои джинсы. У долбанного менеджера руки, как грабли, если ты понимаешь, о чем я. Его жена просто сидит в инвалидке за ширмой. Ни черта не скажет.

Не знаю — сработало ли остаточное отвращение к себе по поводу посиделок у Рурка или подкатил новый приступ недовольства всем своим существованием. Сохраняемая дистанция, как теперь прояснялось, обладала единственным преимуществом, что одновременно вырывала тебя из ада и открывала восприятие окружающего в мельчайших деталях. Мне хотелось просто промыть себе мозг лизолом и убить все микробы в зародыше.

Салли рассказала мне про свой отъезд с Миссисипи, про маленького сына, которого там оставила, про деньги, отправляемые бабушке с тех пор, как нашла хорошую работу. Пока не накопила на то, чтобы перевезти его жить вместе с ней. «Хотя, — призналась она, когда мы шествовали по красному ковру в гостиничном коридоре под обкуренным удивленным взглядом ночного портье в униформе, — мне не хочется растить ребенка в Новом Орлеане».

Я представлял себе все совсем по-другому. Вот я изменяю жене, когда мы заходим в богатый номер, предоставленный журналом. Я слишком устал для этого: измотанный, раздавленный состязанием на психическую выносливость и зарождающимся осознанием порожденной наркотиками лжи, в которой я жил раньше.

Знаю только, что прикосновение к мягкой, пухлой плоти Салли после того, как секс стал относиться к тем самым занятиям, из-за которых я и торчал, пытаясь забыться, тут же взбудоражило меня. Мы перекатились на усеянную бумагами постель, целуясь, как пара тонущих астматиков, срывая друг с друга одежду. Салли схватила мою руку и сунула ее между своих увлажнившихся бедер. «Не знаю, почему меня волнует ходячий ксилофон, но это так!» Мне никогда раньше не приходило в голову сочетание похотливая баба. «Солнышко, — вскричала она, — на твоих ребрах можно сыграть „Дикси“!»

Мы заказали еду в номер прежде, чем начать кувыркаться, и к прибытию подноса с хавкой уже успели кончить. Салли хотела есть. А я обнаружил, что впервые с прилета в Новый Орлеан сам смертельно проголодался. Не помню, когда последний раз у меня был аппетит — даже не замечал, насколько в голом виде напоминаю узника Дахау, пока не увидел себя в зеркале. «Мальчик, ты собираешься переехать в Биафру или как? Иди сюда жрать!»

Я послушался. И вдвоем с голой Сатли, закутавшейся в простыню, мы сели и набросились на пищу, наваленную на блюдо. Я отгрызал головы у огромных креветок и бросал их в мусорку. Салли пролила сок омара мне на живот. Под конец мы рухнули на подчистую опустошенный поднос, и перекатились на ковер с нарисованными гардениями. Я просто хотел зарыться в нее. И никогда не вылезать.

Салли шмякнулась лицом в тарелку с голубикой, оголубив себе губы, а я пристроился сзади и шуровал так, что шея хрустнула. Я действовал неловко, но старательно. Когда все закончилось, она повернула ко мне измазанное в ягодах лицо и проговорила: «Вот что называется настроиться по-итальянски. Двигаешь в пустыню на скорости сто миль в час проверить, все ли нормально».

— Правда? — выдохнул я, настолько раздавленный планом, колесами и тоской, что почти задыхался.

— Сотте ci, сотте за, — ответила она, — но не стоит особо разбегаться между поездками.

Остаток своего визита она просто болталась туда-сюда, слоняясь по комнате, и я набрасывался на нее, когда приходил в себя. Не знаю, может, она была бездомной, или проституткой, или просто милой старшеклассницей с юга, вытуренной из школы, как она утверждала. Невезучая, но в самом дружелюбном расположении духа. Как бы там ни было, я запросто отдал ей несколько сот долларов. А она, не смущаясь, спрятала их в кошелек. Прежде чем мы расстались, она достала потрепанный бумажник из джинсов — к тому времени я купил ей несколько топиков и «левайсы» — и открыла его перед моим носом. Там лежала карточка светловолосого пятилетки, оседлавшего пони и размахивающего рваной ковбойской шляпой над головой в манере Дикого Запада.

— Это Джэми, — нежно произнесла она, не глядя на меня. Ее глаза неотрывно смотрели на помятый снимок. — Ему два с половиной. Но я знаю, он меня помнит. В смысле, мы разговариваем по телефону по воскресеньям. Точнее, иногда по воскресеньям… Понимаешь, если я могу позвонить ему.

Мне в голову не приходило, что предпринять в такой ситуации, и я решил ее обнять. Она прижалась лицом к моей груди, но продолжала держать фотографию перед собой, легонько касаясь ее пальцем, нежно поглаживая лицо давно потерянного малыша. Мне показалось это странным, мысль о ребенке. Я не мог вообразить такого рода присутствия в своей жизни: непонятное маленькое создание, способное завладеть всеми твоими мыслями, если ты не с ним. Больно было наблюдать. Спустя три минуты после кувыркания на раздавленных панцирях омаров и таких визгов, что люстра тряслась, потерявшуюся девушку рядом со мной мучила печаль, такая глубокая, что тихо текли слезы.

Она содрогалась рядом со мной, обхватив руками согнутые колени, сжимая пальцами моментальный снимок своего Джэми, и я чувствовал озноб, не могу даже передать это ощущение. Я никоим образом не мог знать, что меня ждет. Вероятно, догадывался. Поскольку истина маячила передо мной сразу за шторой, отделяющей нас от какого-то конкретного завтра. Просто надо дождаться, когда я стану отцом.

Как только эта киска с Миссисипи расплакалась у меня под боком, у меня забрезжила догадка, что я элементарно не имею представления о боли. И, хочу того или нет, оно обязательно у меня появится.

Полет обратно: я слишком слаб и не способен на большее, чем сконцентрироваться на том, чтобы не свалиться между сиденьями. Синька и наркотики сделали свое дело. В свободное от промывки баянов время я не особо убивался по алкоголю. Но мисс Миссисипи ценила «Jack Daniel’s». Должно быть, на один мой стакан приходилось ее пять, но в сочетании со всем прочим этого мне хватало, чтобы еле держаться на ногах. Последнюю неделю я просто запирал Салли в номере. Она притаскивала телек в ванную и большую часть времени смотрела мыльные оперы, погрузившись в пену. Я нормально переношу одиночество, но ее предложение мне понравилось: «Ты работай, малыш. Просто приходи сюда и вставляй мне между страницами».

Ладно, писать — занятие утомительное. Особенно мурыжить диалог для «Альфа»! После дня такой работы — промолчу про вечерние посиделки у кинозвездного садиста — нормальному парню требуется как-то развеяться. Кокс у меня закончился, но моя временная сожительница, пышущая румянцем и детским жирком, притащила новый в комплекте с Кустиком Beaucoup Cajun, как она называла этот продукт. Настолько убийственная трава, что меня зацепило как следует. А это при моем постоянном пыханье означало нехилое качество.

То ли из-за ужаса, скопившегося от наблюдений, как Мики играется с Билли/Зиком, словно дитя, отрывающее крылья у мухи, то ли от невысказанного осознания, что снова придется преодолеть солидное расстояние и вернуться в Лос-Анджелес, я, щеголяя в своих отельных шлепках-щекотках, постарался зайти как можно дальше. Где-то посередине между Мики Рурком и Альфом я нуждался в связующем звене. И что может быть лучше, чем привязывать розовенькую юную мамашку из Тапело к кровати и кормить ее лангустами?

* * *

Моя жизнь, теоретически, складывалась прекрасно: вот я, начинающий высокооплачиваемый автор, вот Сандра, перспективная молодая исполнительная менеджерша. И конечно же мы откладываем деньги! Мы присматриваем дом! Мы уезжаем на выходные! Мы едим в ресторанах по восемь вечеров в неделю!

Брак, как и мое пристрастие, представлялся временным предприятием. Даже при том, что я понимал — чем дольше я употребляю, тем тяжелее слезть. Жизнь можно прожить, как временное предприятие. Жизнь и есть временное предприятие! Но чем дольше ты не привносишь изменений, тем туманнее вероятность, что они произойдут. По прошествии определенного времени мысль о другой жизни представляется все более мутной.

Я полагаю, и скорее выпью собачьей мочи, чем скажу вслух, что подсел я не на мексиканский героин, а на комфорт. Комфортность. Отличность всего. Стильная крыша у меня над головой. Допустим, я заколачивал деньги, но зато Сандра отслеживала бумажную работу. От меня требовалось всего-навсего существовать. Более-менее. Жестокая правда: кое-кто чувствует себя в наибольшей степени дома только на зоне. Они совершают преступления лишь бы остаться там. Потому что, как бы плохо там ни было, у них, как минимум, есть известный источник страданий. Они знают, кто и в чем виноват. Точно так же, когда меня в бурной юности заслали в мерзкую католическую школу-интернат, и там я бесился по поводу гондонов, заправляющих лавочкой, которые так меня подавляли. Почему бы не обвинить их в моем убожестве?

А потом снова, даже если я не вполне осознавал свой внутренний суматошный водоворот, появлялось что-то другое. Особенно в один из самых странных эпизодов жизни, когда я подписал шоблу телепатов-гипнотизеров прозондировать мое последнее, дотелештатное время в «Плейбое». Поразительно, как местное откровение высовывает свою гаденькую рожицу…

Телепаты умели превратиться в живые телефоны, войдя в транс и покинув тело, чтобы освободить дух. Таким образом, остальные могли заплатить деньги, постоять кружочком и не просто послушать, как посредством их говорят Существа Иных Миров, но и приобщиться волшебной энергии, которую их бестелесные сущности, видимо, испускали, словно благостный болотный газ, и пока они разъясняли нам что есть что.

Главным спиритом в этой компании был взъерошенный шаман из округа Мэрин по имени Лазарис. При взгляде на него возникала мысль, что он готов впарить вам Уиннибаго в качестве средства проникновения в потустороннюю вечность. За предыдущие пару лет он стал любимчиком площадок Нью-Эйдж-Голливуда и разводил их на пару с Мэйфу, жизнерадостной женой бывшего полисмена, съехавшего из-за всех этих дел. Они устраивали шоу на потеху всем: от Майкла Йорка до Сьюзен Сомерс. Кстати, Лаз наделал много шуму на недавно приказавшем долго жить и горячо оплаканном публикой «Шоу Мерва Гриффина», где он появился вместе с Йорком и его женой и осуществил несколько внушительных трансляций с качественными спецэффектами из Великого Запределья.

(«Нам следует заниматься земным делом под названием реклама», — туманно выразился по этому поводу уважаемый Мерв. «Мы разбираемся в таких вещах», — съязвил Лазарис, морща нос в манере симпатяшки-щенка. Я имею в виду то, что он никого в себе конкретно не воплощал. Парень витал в каких-то безвременных небесах. Но, Господи, как он сек в рекламе!)

К несчастью, в тот день, когда я законтачил с Лазарисом, у меня случился небольшой опиатовый кризис. Моя механика — три-дня-торчать, один-отходить прогрессировала из-за обычных волевых усилий в духе Гордона Лидди в сторону неделю-торчать, пять-минут-попускаться. Что было бы нормально или хотя бы терпимо в любой другой день. Но не тогда, когда у тебя назначена встреча с гигантом духа. Невозможно спрятаться от читающего мысли.

Едва я ввалился в его комнату в «Аэропорт Мэрриот», где на время пребывания в Лос-Анджелесе остановился Джэч Персел, телесная сущность спирита, как начали происходить неприятные вещи. Мгновенно в этом плюшевом типчике, RV-рекордсмене по месячным продажам проснулась жизнь. Тема contorto составляет одно из развлечений в просмотре каналов. Назовем это аналогом легкой музыки в карнавальном идиотизме. Нелегко передать тело в субаренду непонятному духу. Да и свое собственное тяжко сохранить в таких условиях! Как только Джэч отправил свою душу в метафизический сборный танк, Лазарис нажал на газ и заверещал свое фирменное вступление. «Все нормально» прозвучало из-за акцента или трансмиссионных проблем как «усе нармально».

— Усе нармально, мы улавливаем сильный сигнал.

Потом нос снова морщится, шея слегка вытягивается, а объект его пристального взора елозит на месте, изо всех сил пытаясь не угодить прямиком в сумасшедший дом. Чертов кумарный пот!

И первые две или примерно две с половиной минуты все нормально. Неприятно, но нормально. Будто ты заперт в одной комнате с торкнутым кислотой Норманом Винсентом Пиком. Пока вдруг неожиданно, как летняя гроза, величественная сущность не дергается вперед, стискивая ручки кресла. Мне кажется, у меня сердечный приступ! Удар! Затем он валится живым пушечным ядром со своего любимого сиденья в мою сторону, кладет мясистые лапы на мои плечи и склоняет ко мне свою щекастую сияющую рожу.

— Мы не знали! — восклицает он. — Мы не знали!

И в глазах у него проступают, как я вижу, крохотные слезинки. «Нам так больно! Мы не можем продолжать! Так больно, простите нас, что мы не чувствуем… Мы не можем… Дух не хочет проводить опыт в настоящий момент».

С этим словами он отшатывается, приземляет свою сплюснутую задницу обратно на гостиничный стул и грустно улыбается: «Мы видим темные краски. Мы видим тяжелую, жесткую негативность! Мы видим… Нам стоит сказать? Мы видим, что у вас дырка в ауре!»

Темные краски я бы еще стерпел. Негативность составляла мой хлеб с маслом. Но дырка в ауре? Как жизнь приготовит тебя к такой новости? Я встал и со страхом смотрел, как облаченный в костюм с галстуком медиум повернулся к Джэчу, успевшему принять свой обычный вид Простого Парня. До меня дошло, что всезнающая сущность меня отвергла. О чем это вам говорит?

— Странно, — вот все, что сумел сказать Джэч мягким голосом, когда окончательно вернулся в реальность. Он уставился на меня в ожидании объяснения только что произошедшего. Он, очевидно, ментально отсутствовал, когда небесный посланник забуксовал. — Очень странно.

— Мне… очень приятно! — пролепетал я. К чему суетиться и объяснять? А что, если он позвонит в «Плейбой»? А что, если он им скажет? Что их чувак, потенциальный псих, берет интервью у телепатов? Член БМА — «Будущие масоны Америки»? Остаток рабочего дня я старался поддерживать свое крайне обдолбанное состояние и тихо-мирно брать интервью у мозговых захватчиков.

Разумеется, потребовалось время, чтобы отойти от моей экскурсии в «Марриот», но я сделал один вывод. Мои дни в компании извращенцев подошли к концу. Космос меня записал. Пора выходить из холода. В считанные, в космическом понимании, секунды, я бросился на Фэйрфэкс в свой наркопритон, и жизнь потащила меня в совершенно противоположный мир. В самое сердце общественных приличий. Мир Нормальных Белых Людей. Мир страхов яппи. Мир, где все надели власяницы от L.L. Bean, где в ближайшем будущем есть всем известное и любимое «тридцать с чем-то».

Благодаря еще одной женщине, я сумел воспользоваться своим первоначальным вороватым прорывом в телекормушку и попасть в самое солидное заведение — Агентство Творческих Работников. Именно так, АТР. Возможно, Майк Овиц не выскакивает каждое утро из койки, приговаривая: «Пожалуй, я полагаю, что сегодня бы проспонсировал Джерри Стала на наркоту!» Но герр Майк или, по крайней мере, армия под его командованием в общем и целом этим и занимались.

Стив Стикерс оказался постоянно мигающим ангелоподобным чувачком, представлявшим, среди прочих, Джину Уэндкос. Мы с Джиной встречались давным-давно. В первый год халтуры в «Плейбое» я летал назад в Манхэттен писать про какую-то низкопробную бульварщину. Жил я, как всякий честный хипстер, в «Отеле Челси». И в один прекрасный день, когда я, спеша по делам, пересекал Двадцать Шестую и Шестую, мне случилось поднять глаза и встретиться с неправдоподобно голубыми зрачками этой миниатюрной бисексуальной красавицы за рулем громадной коричневой легковушки. Спустя десять минут мы уже бились о стены ее комнаты на верхнем этаже. Это произошло, давайте вздохнем и подытожим, в конце семидесятых, когда можно было перейти от обмена взглядами к сотрясанию стен одним взмахом ресниц.

Д.У. поднялась до драматурга, и по классическому сценарию погибла, превратившись из царицы манхэттеновского перфоманса в королеву телемейнстрима в Голливуде, куда талантливые артисты приезжают отожраться и умереть. В считанные секунды она стала жить в доме, размером с Тадж-Махал, и ныть насчет «этого чертова джакузи!» Но это я не по теме.

У Джины, чтобы долго не мусолить неинтересные детали, хватило величия, чтобы посулить немеренные гонорары сотрудникам агентства, и они взяли такого долбоеба, как я.

Вот как я очутился на оттоманке, вперив взор на ангельский костюм по имени Стив Стикерс и отвечая на вопросы о моем «видении себя в индустрии». Разумеется, у меня отсутствовало видение себя в индустрии. Но наркотики и апатия помогли мне изобразить, что оно есть.

Они привыкли к людям, готовым продать родную бабушку, лишь бы попасть в комедийный сериал. Персонажам, которые всю жизнь проводят, изгаляясь в сценариях специфики «Джейк и Жиртрест». Я был совершенно из другой оперы. Я представлял собой чокнутого журналиста, обормота, пишущего специфическую порнуху, кто всегда одевается в черное и произносит странные сентенции, регулярно наведывается к Джине, а в настоящий момент живет с телеадминистратором. Все это вместе и вдобавок очки, заработанные на «Альфе»! Я позиционировался, короче, как тот самый наиболее любимый продукт сферы развлечений восьмидесятых: безопасный уровень, «мрачный» парень, который пусть после небольшого промывания мозгов, но свою работу обязательно выполнит.

Нет реальных плюсов, как ясно любому здравомыслящему человеку, когда добиваешься успеха в том, что вызывает у тебя отвращение. Но к тому моменту система, заложенная мной еще в часовне Бёрбэнка, выстроилась окончательно. Я подписал контракт с сумасшедшей телебандой из АТР в стиле вербующегося на флот упившегося пивом семнадцатилетнего парня. Ужравшись до невменяемости, он ставит крестик на прерывистой линии, а потом очухивается в Форте Беннинг. В моем случае, вместо учебного военного лагеря я поплыл в Мир Телевидения, отправился в самое сердце темной страны малых экранов.

Так и получилось. Извращенный карьерный шаг раздулся до кошмара занятости в штате. Ко времени ухода неверным шагом из «Альфа» необходимость разобраться с практикой иглоукалывания перевесила все страхи по поводу скрытой в ней опасности.

А что еще хуже, мой гватемальский дилер Дита успела адски пристраститься к крэку. По этой причине ее прежняя надежность превратилась во что-то несуразное. В один прекрасный день я стучусь к ней в дверь, обнаруживаю ее уже открытой, протискиваюсь и нахожу ее лежащей на животе, наполовину застрявшей под кроватью и сжимающей в руках то, что я сначала принял за швабру, а на самом деле оказалось стволом дробовика.

— Эта Роза, — завопила она при виде меня, — настоящая блядь! Она прячется под койкой с Карлосом, лендлордом. Вот maracon! Знаю, они ебутся по ночам, думая, что я сплю и не слышу. Я чувствую жар их кожи… Ха! Они видят меня и выпрыгивают в окно.

Я стал комментировать: окно на противоположной стороне комнаты наглухо закрыто, а под кроватью едва ли поместится кто-нибудь крупнее ребенка.

Как только я это произнес, она с ворчанием приподнялась, залезла обратно на постель, и я увидел ее глаза. Нескрываемое безумие. Я застыл на месте, беспомощный, а она уселась на кровати и закачалась: «Уг-гу… уг-гу». Ее причудливый сценарий прокручивался снова и снова за глазными яблоками.

Невзирая на гнев, улыбающийся оскал бешенства, в руках ее неземное спокойствие, когда она втискивает два пальца в передний карман своих старых джинсов — никогда не видел ее в чем-то кроме мужских левайсов — и выуживает комочек жестяной фольги. Она продолжает бормотать, разворачивая его. Раздвигает блестящие складки и вынимает из-под них белый, как мел, камешек.

Я как раз делал материал о крематориях и, заглянув в ящик с кремированным телом, был шокирован, увидев вместо праха маленькие, напоминающие мел, белые комки, каждый не больше сустава пальца… Ничем не отличающиеся, как я сейчас думаю, от двадцатидолларового камешка, который Дита сжимала своей полной смуглой рукой.

И я молчу. Просто присаживаюсь, а она вынимает трубку из кармана джинсов. Вталкивает комочек в почерневший медный «Chore Boy», сплющенный на конце. (Все крэковые торчки мира тянут свои камешки через треснувший змеевик. Эта промышленность получает миллионы долларов, и возможно гиганты наверху, обналичивающие чеки, полагают, что вся прибыль идет от реализации кухонных комбайнов. Единственная печь, которую чистят, это гетто…)

Но сейчас трубка в ее руке, искривленная улыбка. «Ублюдок! — шипит она. — Блядь!»

Она прекращает бормотать ровно на столько, чтобы выпустить шестидюймовое пламя из перламутровой зажигалки Bic, по три штуки за доллар. Я вздрагиваю, когда факел опаляет ей волосы: «Осторожно… Боже мой!» Но она не слышит. Она вышла за пределы слышимости.

Дита носит свои черные локоны в стиле «мухоловка», косое крыло возвышается аркой надо лбом в манере, модной среди мексиканских леди прошлых времен, «аутентичных» ресторанных официанток и вновь прибывших латинок, выжимающих из манго сок в Пико-Юнионе. Я вдыхаю запах горящих фолликул. Вижу один-единственный темный ожог и обугленную завитушку. Дита получает прямое попадание, не реагирует. Закрывает глаза. Открывает их, и, какой ужас, обнаруживаются одни лишь белки, мутный полумесяц карих радужек немножко проглядывает сверху. Она машет трубкой в мою сторону прежде, чем разразиться потоком кашля и брани. Мне этого не нужно. Меньше всего нужно. Но она настолько не в себе! Я принимаю ее единственно с целью убедиться, что дробовик остается там, где она его положила, бросив на подушку своей аккуратно застеленной одноместной кровати. Не знаю, настоящий ли он: ни разу не видел ружья для оленей. Мне просто хочется затариться злоебучим блядским героином. Но сейчас я вступил в приватное отделение ада и не могу выбраться.

— Ублюдок, — снова вскрикивает она, уставившись на меня все тем же невменяемым взором, когда ее глаза возвращаются на место. Они по-прежнему сумасшедшие. Вены на горле вздуваются и корчатся как рождающиеся черви: «Ты тоже, э? Туда же? Ты тоже ее ебал? Под кроватью? Верно?»

— Слышь, Дита. Это я, Джерри. Полегче, — говорю я. Мольба ломает мне голос. — Хватит! Ты на измене, вот и все. Выкурила слишком много этого ебаного булыжника.

— Слишком много! — взвизгивает она. — Слишком много!

Она откидывает голову, воет в потолок. Это самое смешное, что когда-либо произносил tecato. Все еще бормоча, она лезет под парчовую подушку. Достает жестяную коробку с вырезанным на крышке черепе с костями над словами LA CALAVERA, вихляюще накарябанными красной ручкой. Я еле не выскакиваю из кожи, застыв на месте, пока она достает какой-то продукт. Много месяцев назад я собрался и закинулся кокаином — единственный приход более адский и непреодолимый, чем курение крэка. Не скажу, что в восторге от ощущения, когда сердце колотится о ребра, как бешеная крыса о клетку. На самом деле мне хочется остановить такой приход. Это произойдет, наполовину думаю, наполовину ору я, через мои вытекающие глаза. Или я, на хер, сдохну.

И вот приплыли: кумары, пригнавшие меня сюда, переросли во взрывное, зашкаленное состояние от крэкокурения. Двадцать минут назад меня могло бы стошнить без герыча. Теперь наименее вероятно, что стошнит. Нет, сейчас я готов взорваться, забрызгать комнату свербящими нервными окончаниями, если не закинусь. Такими способами проявляешь коммуникабельность…

Посередине этой паники Мигель, сын Диты, вваливается в комнату. Глаза его до сих пор сонные, на лице затравленное выражение, возникающее, когда отходишь ко сну, не раздеваясь, не зная, в какой момент или кто разбудит тебя в следующий раз. Он кажется бездомным в собственном доме, на десять лет старше, чем в нашу последнюю встречу меньше года назад. Он превратился из дружелюбного пацана в печального старика. Мамочкино пристрастие явно не улучшило его жизнь в семье. Мигель слегка проясняется при виде меня, потом засекает трубку у меня в руках. Он хмурится и молча уходит к двери.

Мне хочется с ним поговорить. Мне хочется что-нибудь сказать, но я не в силах. Я наблюдаю, как он мрачнеет и поворачивается спиной. Я чувствую его обиду — еще одно предательство — но ничего не говорю. Рука, сжавшая мне сердце, вдобавок отключила мой голос. Я не могу говорить. Едва заставляю себя усидеть на месте и не вцепиться себе в горло или не схватить ее покоцанную и не оправдавшую ожиданий старую пушку, вогнать ствол себе в рот и отсосать свинца. Только чтобы остановить лязгающие колокола в затылке. Два напаса — и я слышу шепот насекомых за пять квартир отсюда. Могу лишь представлять, что сейчас резонирует у Диты в мозгах. Что за электронное сообщение с Роковой Планеты!

Я жутко переживаю по поводу Мигеля. Мы вроде как дружили. Со мной он мог пообщаться. Но теперь я перешел границу, подобно его мамаше, в мир крэка. Мне хочется объяснить: я не такой, но… Как заставить губы заработать снова? Что надо сделать, чтобы сформулировать слова и выпустить их в воздух перед своим лицом?

Я останавливаюсь, пристально глядя в никуда. Перед ошпаренными глазами краска на стенах начинает мерцать и пузыриться. Весь мир пылает, но языки огня невидимы. Их присутствие ощутимо лишь через полосы жара, проходящих сквозь кожу. Я не вижу пламя, но чувствую его. Сколько времени? Я ищу часы. Случайно попадаю взглядом в зеркало над ее туалетным столиком, вижу свое лицо: от его вида сдавливает сердце. Кожа сияет малиновым цветом. Глаза как будто обмакнули в лак для ногтей. Ебаный Господь, мне надо собраться, но ладони бьет такая крупная дрожь, что мне удается только держать их перед собой. Если пущу себя на самотек, я могу взлететь и удариться прямо об потолок.

Дита перехватывает мой взгляд, и я вижу, что она хохочет: «Ты готов, hombre».

— Легкое затмение, — пожимаю я плечами, будто это самая естественная в мире вещь. Словно мини-удары у меня случаются ежедневно. Ну и ну. «Я нормально, нормально», — добавляю я, хотя язык елозит во рту туда-сюда, как хвост у ящерицы. Мне кажется, что я говорю сквозь гелий.

Дита все продолжает кудахтать. Но она просто ненормальная, а не бессердечная. В порыве вспыхнувшего сострадания, за который я буду вечно молиться за нее, как-то проступившего сквозь ее крэковое безумие, быстро перерастущего в фатальное, она запалила ложку. Извлекла иглу из блестящей жестянки CALAVERA и втянула на мизинец шоколадно-коричневой чивы через ватку.

Дрожащими руками я с благодарностью принял ее. Полностью беззащитный в своем желании. И даже не сделав попытки перевязаться, сжал кулак и задвинул иглу в Хайвэй-101 — проступающую, изгибающуюся на локте вену, которую я разрабатывал с самого начала — вздохнул с безграничной признательностью, когда забурлила красная кровь на контроле, словно на нарисованном термометре.

— Да-а-а-а, — выдохнул я и рухнул навзничь у стены за одноместной кроватью, задев полочку с шестидюймовым распятием.

Дита не утруждает себя ее поправить. Лишь загребает щепотку фарфорового цвета пыльцы на грамм для себя и размазывает ее на жестяном квадратике, разглаженном на туалетном столике. Не больше пачки «Кэмела». Дита никогда не двигается — только курит. Скрутив соломинку из обертки от «Рэйнольдз» натренированными руками, она берет ее губами, прицеливает трубочку на героиновое пятно. Она крепко держит фольгу левой рукой, щелкая «биком», и подносит пламя под дозняк правой. От одной-единственной умелой затяжки вещество капает ровной шоколадной струйкой с фольги вниз, без малейших потерь. Охота на дракона.

— Угу-гу, — произносит она словно в ответ на некий вопрос, только что ей заданный. «Угу-гу», — повторяет она снова и стреляет безумным, но уже более расслабленным взглядом в мою сторону. «Так вот, Джерри, как поживает твоя жена?» — спрашивает она и гогочет так, что полочка снова трясется, и на пол летит еще одно распятие.

— Да нормально, — отвечаю я. И вставая, понимаю, что совершенно забыл о Сандре. Забыл все о предстоящем дне. Мы едем осматривать дом. Конечно, я не могу разговаривать с Дитой о покупке дома так же, как не могу разговаривать с Сандрой про курение крэка и вмазки с Дитой. Это два отдельных мира, и мне просто удается существовать в обоих. Или нигде.

Не зная даже, провел ли я там пятнадцать минут или полтора часа, я неуверенно поднимаюсь на ватные ноги. Шатаясь, покидаю спальню Диты и Розы, огибаю стол с пластмассовым букетом, фотографии ее сыновей в бисерных рамках. Только остановившись в дверях, я вспоминаю, зачем приходил.

Я поворачиваюсь взять грамм вещества перед уходом. Голова кажется переполненной кипящей морской водой. Я должен зайти за квартой молока до того, как направиться домой. Чтобы было похоже, что я где-то был…

Я направляюсь к машине и смотрю на часы — 7:45. Дамы уже собрались на краю пересохшего фонтана. Они сидят, разведя ноги, их длинные вышитые юбки заправлены между ними, дети сидят на коленях. Коричневые, бесстрастные лица в обрамлении брызгов цветной материи. Они глядят в мою сторону, когда я прохожу мимо, и сразу же отворачиваются, если я перевожу на них свой взгляд.

Может, Сандра будет все еще спать… Дозняк, по крайней мере, крепко зацепил. Меня распирает от сомнительной благожелательности, когда я завожу машину. Новый день!

Я срезаю в сторону Рэмпарта, на север. При виде ребенка, торгующего цветами перед обанкротившимся магазином барахла, я останавливаюсь. Мексиканские розы, обрызганные бог знает чем. Отлично! Когда я открываю дверь машины, ручку клинит, и я чуть не вываливаюсь на тротуар. Еще нет восьми. Карман набит деньгами, банкноты вылезают сами, когда я лезу их достать. «Вот, — пою я. — Вот, держи».

Пацаненка, которому никак не больше десяти, не радует перспектива сделки. Он, скорее, кажется напуганным. Но отчего? Я сую пару банкнот ему в ладонь и бреду назад к своему кадди.

— Sen~or, sen~or!

— Да? — откликаюсь я. Вдруг я ему и вправду понравился… Только я бы предпочел, чтобы он не называл меня «sen~or». — Да?

— Вы забыли chor цветы.

— Ах, да, ах, да…

Я хватаю их, настроение все улетучилось, и швыряю больные бутоны на заднее сиденье. Что со мной не так? Ебучий кокаин шакалом запустил зубы в мой приход. Мне стоит двинуться снова по приезде домой. Господи! Теперь я вижу кровь у себя на пальцах. Наверное, как-то поранил руку. Кровь пошла, когда я заворачивал обратно рукав. Я не помню. Но алое пятнает мне пальцы, как у мясника. Бог его знает, что подумал пацан. Хорошо еще, что я это увидел до того, как меня попозже притянут. Ничто не сравнится с тем, как тянешься к своим правам, вежливый как Оззи и Гарриет, и вручаешь ксиву пальцами, вымазанными человеческими выделениями. «Ой, тут ничего такого, офицер. Просто занимался убоем в коптильне… Сейчас сезон убоя овец, знаете ли… Итак, как продвигается ваш ночной бизнес?»

Господи Иисусе! Мне придется шествовать по незнакомым домам через полтора часа, и я чувствую себя ошпаренным. Я поглаживаю комок в кармане своей рубашки. К настоящему времени я успел усвоить моду на круглогодичные длинные рукава, популярную среди конченых торчков. Можно сколько угодно ширяться бесследно, если имеешь нулевую музыку. Но я никогда так не делал.

Оценивать героин я умею. Но не дома! Никакой кошмар не передает весь тот ужас спектакля, которым плотно увлеклась моя жена. Тот, о котором я обречен писать в обозримом будущем. Я представляю будущий заголовок, и меня тянет блевать: ЗАКУЛИСНАЯ ЖИЗНЬ В ТРИДЦАТЬ-С-ХВОСТИКОМ!

Разве мы не пара восьмидесятых? Ох, ты, ох, ты…

* * *

Как обычно, Сандра делает все необходимое: банк, ссуда, риэлтор. Пассивная какашка вроде меня про все это только слышала и согласно кивала. Это аксиома в наших отношениях, что все вещи реального мира — поиски дома, дантиста или правильной плетеной мебели — по ее части.

В собственной ненавистной манере я любил Сандру за ее компетентность. Любил ее так, как человек без рук любит сиделку, которая кормит его с ложки овсянкой: смесью стыда за свою неполноценность и благодарности, что нашелся хоть кто-то, достаточно терпеливый или ненормальный, чтобы помочь ему через это пройти.

Впрочем, моя мать даже не позволяла отцу руководить. И не приведи Господь, мы сядем слишком близко у открытого окна! У мамы был друг, чьему сыну оторвало руку по локоть проезжающей мимо фурой. И все оттого, что его мама разрешала ему высовываться из окна. У нее имелся легион таинственных друзей, у которых все дети пострадали от тяжелейших невообразимых несчастий, поскольку их матери не заботились о них так, как она о своих. Одному мальчику, сыну еще одной беспечной мамаши, врачи отрезали ступни потому, что он ходил в теннисных туфлях без носок, и от пореза на ноге «заразился потом». Мы с сестрой, наверное, и не догадывались, как нам повезло с такой бдительной мамой; но наши невредимые ступни и локти служат живым доказательством, чего стоит такая осторожность.

Когда бы эти двое ни садились в наш семейный «Валиант», штурвал брала мама. И, что важнее, папа позволял ей его брать. Папы остальных детей вовсю руководили своими семействами, а вот мой нет. В нашем доме всегда заправляла мама. Это напоминало фискальное господство моей возлюбленной, простой данностью. Картина незабываема: вот мама, пальцы сжимают руль, глаза устремлены вперед — движется на своих патентованных двадцати милях ниже любого скоростного ограничения. Я сжался позади нее — в нашей машине не ездят, а сжимаются — в легкомысленном бесстыдстве разглядывая прожилку корпии, которую она несла на себе каждый день своей жизни. Папа скорчился под каким-то немыслимом углом, застыв на пассажирском сиденье.

Он всегда сидел в своеобразном полуразвороте, прижавшись спиной к дверце машины. Я однажды решил, что он это делает для того, чтобы постоянно смотреть на мать, когда они болтают, но теперь уже не уверен: может, чтобы люди из других машин, оказавшихся поблизости, его не видели.

Ребенком я не просто был свидетелем отказа от родительской власти, я его впитывал в себя. Спустя десятилетия, когда пришло время выбирать свою собственную супругу, я нашел ту, кому могу перепоручить штурвал.

В первом доме, куда мы заглянули, отштукатуренном грязно-белом здании в тени вещательной башни «АВС» в Лос-Фелизе, я как-то само собой продефилировал в ванную, пока моя компетентная половина трепалась с хозяйкой дома про крошение фундамента и устойчивость при землетрясениях. Я не нашел в аптечке ничего интереснее мотрина и загрустил. Хотя колпачок был открыт и горсть маленьких говнюков свободно рассыпалась посреди кью-типов и дезенексов, мой взгляд на состояние сознания хозяйки вызвал несколько больше виноватого восторга. Нет ничего восхитительнее того, что профессиональный Подглядывающий Том мог бы преподнести в день вялых новостей.

Впрочем, не неудача с аптечкой доконала меня, а эта громоздкая телебашня, маячащая на заднем дворе. Предчувствие постоянных низкочастотных вибраций: неявные причины рака, лучевые волны, писклявые мутанты, лезущие прямо в окно спальни. Нет, спасибо!

Видите ли, пусть я и джанки, но я разбираюсь в здоровом образе жизни. Я разбираюсь в том, что вредно. И еще я не ем мяса. Ни курятины, ни рыбы. Вегетарианец в течение многих лет, и горжусь этим. Думаете, я суну в рот кусок стейка, чтобы в меня проникли эти франкенштейновские гормоны?

Черта с два, я калифорнийский джанки. Редко проходит день без того, чтобы я не заглянул в Соковый Бар в Беверли-Хиллз оросить свои внутренние органы бокалом двойной порции морковного сока с пыреем.

Итак, хорошо, в крайнем случае мне действительно придется набрать в шприц туалетной воды и приготовить себе раствор. Это совсем другое! В смысле, эй, вы ее кипятите? Для этого существуют ложка и зажигалка. Даже если спустя все эти годы я кончу с хроническим гепатитом С, уверен, что дело тут не в сомнительном содержимом ложки. Никакого шанса. Вероятно, я поцеловал девушку, забывшую почистить зубы… Сегодня вокруг гуляет столько гадости, что не мешает перестраховаться…

Надо сохранять неусыпную бдительность.

Мы осмотрели не меньше дюжины домов. Через какое-то время набеги по осмотру жилищ слились в одно глубокое ощущение. Обычно запах. Особый аромат присутствует всегда. А однажды — в случае с мужиком, сидевшим одиноко в темноте и приветствовавшим нас бутылкой виски в одной руке и мягким игрушечным кроликом в другой — стояла вполне отчетливая вонь старых носков, острый попкорновый запашок пропотевшего бен-лона, хрустевшего под ногами. «Вонь от носков», — сразу определите вы. Но имя ей — одиночество.

Любитель кроликов находился дома один. Его дом на Бронсон-Кэньен, расположенный на невысоком холме, отгораживала от улицы решетка выше человеческого роста, где бились за место вьюнок и бугенвиллия. Снаружи, благодаря этим переплетенным лозам, воздух приятно ласкал ноздри. Внутри же висела токсичная туча.

Я удивился тому, что, когда эти два обонятельных фронта соединились, дождь не хлынул прямо на крыльцо. Но мы остались сухими.

Мы так и не пошли дальше веранды. Там под люстрой, похожей на бронзовое крысиное гнездо, полностью в пятнах зеленого медного гуано, Сандра посмотрела мне прямо в глаза с выражением «давай отсюда валить», которое на свой лад придумывают женатые пары. Я пожал руку крольчатника, поразился его железной хватке, и мы вынырнули наружу.

— Кошмарный тип, — заметила Сандра, когда мы еще раз прошагали сквозь пещеру из бугенвиллий и вьюнков, глотая полной грудью благоуханный воздух. — Почувствовал, как там пахнет?

— Может, он коллекционирует носки, — ответил я. — Вдруг все его приятели коллекционируют вина, а ему хочется заняться чем-то другим. Понимаешь? У некоторых имеется довоенный лафит, а у него носки с 1930 года.

— Даже не смешно, — сказала она, отстранясь, чтобы я открыл пассажирскую дверь.

— Может, и нет, — пожал я плечами. — Просто я пытаюсь оправдать его за недостаточностью улик. В любом случае запах ничего о нем не говорит. Ему надо чем-то заниматься, чтобы платить за жилье. Спорим, там полно комнат.

— Шесть, считая ванную и спортзал в подвале.

— Спортзал! Ух ты! — мои глаза затуманились бы, если бы с самого начала не были такими замороженными. — Я всегда мечтал заделаться парнем со спортзалом.

— Зачем? — Сандра, фыркнув, защелкнула ремень. — Ты вроде и так успешно разлагаешься без него.

— Опа!

Я завел машину. Как мог я не любить эту женщину? Но ее ротик, как и вся эта лапочка в целом, наводил на меня скуку.

— Там определенно что-то не так, — заявила она. — Наверняка он женился на какой-то тетке с деньгами и довел ее до смерти своими благовониями. Теперь ему достался дом.

— Ты так считаешь? Господи!

Две минуты — и она уже обвиняет человека в аморальности. Я почувствовал необходимость защищать его.

— Я не знаю. Я в некотором роде его понимаю, — сказал я. — Сидеть вот так, в темноте…

— Разумеется, — усмехнулась она, но не без нежности.

Я думаю, мы оба сели в «Кадиллак», радуясь, что не вынуждены вести такую же жизнь, как этот сидящий-во-тьме, тискающий кролика домовладелец.

У меня никогда не было набивных кроликов.

* * *

Даже, когда мы набрели на дом, который в конечном итоге стал нашим, я, помнится, думал: «Надо ли мне это?» Не в смысле, что я хочу этот конкретный дом. Но хочу ли я вообще дом? И если нет, то какого черта я делаю? Зачем я соглашаюсь?

Дело не в том, что там было что-то не так. Первый взгляд — и вы замечаете кактусы. Симпатичная веранда рядом с ними. Каждый росток грозен, словно гора копий, который Влад Цепеш, говорят, воздвиг на пути к своему королевству, дабы отпугнуть возможных захватчиков. За тем исключением, что Влад увенчал острия человеческими черепами. Но время для этого тоже пришло; нам следовало всего лишь подыскать правильного ландшафтного дизайнера.

Тем временем, нам предстояло изучить остальной дом. Всего полтора квартала от Бульвара Сансет — пешком пройти для городского рабочего урода, как два пальца обоссать — само место расположено достаточно далеко на гребне холма, чтобы открывался волшебный, похожий на средиземноморский, вид Лос-Анджелеса (Лос-Анджелес всегда смотрится волшебно, если вы изолированы от мира).

Пока моя деловитая лучшая половина поскакала внутрь изучать интерьер, я обнаружил, что крадусь по тропинке, пролегающей от дома к заднему двору, где, как я заметил, маяча, подобно светлому Р. Крампу, высилась огромная «Королева Ночи».

«Королева Ночи», около двадцати футов ощетинившегося колючего дерева, щеголявшего сочными красными побегами неизвестного происхождения и, хотя я тогда того не знал, внушительными розовыми цветами, появляющимися и распускающимися только в лунную ночь, когда они в настроении. Но я доподлинно сознавал, просто глядя на растение, что оно символизировало все мною любимое и ненавидимое в этом городе: одновременно кажущееся фальшивым и неподдельно опасным, ярким на вид и смертельно опасным для прикосновения. Если бы птеродактиль воспарил из зарослей бананового дерева позади него, я был бы не столь поражен.

За сюрреалистическим растением стояло что-то наподобие хижины, коптильня в тридцатые, когда дом построили, превращенная в студию писателем-неудачником, обитавшим здесь до нас. Я понял, что это был писатель-неудачник, поскольку когда зашел посмотреть сооружение, то первым делом обнаружил на письменном столе обработку фильма «Бини и Сесил». Либо он очень поздно начал — «Бини и Сесил» пропали из эфира с тех пор, как мне стукнуло примерно девять с половиной — либо у него настолько отсутствовала планка, что он вообразил, дескать, его билетом в Голливуд станет возрождение непопулярного-даже-во-времена-своего-существования детского шоу.

Я представил себе, в приступе астрального отождествления, как этот парень сидит тут, солнце палит в жестяную крышу, его жена на работе, зарабатывает деньги, чтобы он мог вот так вот просиживать штаны со своей никудышной идеей, стуча по пишущей машинке. Сцена Первая: Бини находит спрятанный клад на затонувшем Пиратском Корабле. Сесил собирает гальку… Свой чувак! Как бы там ни выглядел интерьер, я понял, что это местечко для меня.

Внутри атмосфера оказалась даже еще приятнее. Сандра щебетала в кухне с хозяйкой, которая вскоре станет бывшей хозяйкой, и ее мамашей, обсуждая развод, сделавший данное коммерческое предприятие необходимым шагом. Все сходилось одно к одному: этот паразит на заднем дворе, вынашивающий обреченные мультяшные сценарии и бодающий лбом кирпичную стену, даже стол не протирает, и его жена, эта вымотанная костлявая блондинка, со взглядом, устремленным вдаль на тысячу ярдов, обречена здесь торчать и собирать по кусочкам хозяйство, пытаясь вести дела, пока он не найдет кого-нибудь проницательного, чтобы по достоинству оценить его сидение на корточках при обдумывании очередного гениального мозгового штурма, несомненно, эпопеи «Хекел и Джекел».

Это был не просто заурядный старый дом. Не хватало только плаката над парадной, объявляющего, что это ДОМ НЕСЧАСТЛИВЫХ БРАКОВ. Дело не в том, что я нуждался в каких-то еще сигналах от богов семейного счастья, но просто ради того, чтобы утвердиться в правильности такого шага, я проник в ванную и подверг осмотру архиважный шкафчик с медикаментами.

После секундного разочарования — ничего убойнее безрецептного эмпирина — я отодвинул первый ряд в сторону и напал на золотую жилу. Прямо передо мной стояла упаковка декседрина. Слышь, давненько я не убивался на качелях! И, спрятанная позади нее, между массенджилом и непонятной отбивалкой для мяса (народ подчас хранит в аптечках всевозможные загадочные штуки, иногда лучше не знать зачем), гигантская, в три кварты, полная баночка хайкодана. Этого дивного троекратнонаписанного гидолкодеинового сиропчика от воспаления легких. От одного созерцания содержимого захочешь подхватить бронхит. Но к чему ждать? Наступил праздник. Что же, я, пожалуй, купил бы этот дом. Я действительно купил бы этот дом! Если это не призыв свыше сделать зверский глоток сиропа от кашля с наркотическим действием, то я не знаю, что это.

Я даже не видел остальной дом. Но я успел влюбиться в ванную. Будь я Карлосом Кастанедой, я бы сказал, что нашел свое место силы. Признаюсь вам, я увидел себя: месяцы в ступоре, сидящим нагишом на толчке, купаясь в поту, обе ступни стоят на черном спортивном свитере, свалившимся под ноги, один рукав плотно перетягивает руку, и обтрепанный, пожеванный манжет зажат в зубах.

В моем представлении это дело всего одного дня. Солнце слишком устало, чтобы сейчас всходить. Кровь кап-капает на мерзнущие лодыжки. Я сосредоточен на второй или третьей вене, выбирая место удара, мечтая о том, чтобы ебучие синекрылые малиновки перестали щебетать и сдохли, пока я не законтачил и, наконец, засадил пробуждающий укол, от которого все будет хорошо, день станет сносным, а это тело, эта комната, этот дом окажутся именно на той планете, где я хочу быть.

Да, блядь! Я отошел от зеркала с понимающей улыбкой, венчающей венец творения. Я вернусь… Потом я вспомнил про смыв, пустил воду и промаршировал из ванной почти готовый запеть.

«Сандра, нам надо это покупать! Это место… Солнышко, это место для нас!»

Мой последний миг в нашей старой квартире стал эмблемой новой жизни, которую я начинал. Весь предыдущий день мы провели, пакуя вещи. Передвигая барахло в гостиную для грузчиков, двух жизнерадостных ребят по имени Морис и Беппо, которые оба были даже костлявее меня, однако вполне способные ворочать на своем горбу целые диваны вместе с подушками на пару пролетов вниз. Они не хотели поесть. Даже попить. Им нужны были лишь их сорока-унциевые «кобры», и они наслаждались жизнью.

В то время, еще не подсев на крэк, я не понимал, что сорок унций служили горючим, благодаря которому крэковая машина двигалась как минимум для поддержания кайфа на уровне. Но это не имело значения. По крайней мере, для меня. Топливо есть топливо. И пусть эти двое латиноамериканских парней заявились бы, истекая обильным потом, взмокнув в своих спецовках, едва повернув дверную ручку, не говоря уже о тягании целых столовых гарнитуров, так что с того? Я кое-что знал про химическое питание. Просто не вполне разбирался в том, что предпочитали они.

Весь процесс, ничего удивительного, вызвал потребность в чрезмерной дозе успокоительных. С тех пор, как мы остановили выбор на «У Сильверлейка», у меня появилась прыгучесть лабораторной крысы. Сандра, разумеется, взяла все хлопоты на себя. Не дай бог, я начну заниматься этой сволочной механикой ссуд, процентов, ипотечных ставок и прочего. Нет, благодарю. В день, когда мы были готовы освободить жилье и квартира практически опустела, я вернулся в недобрый час, два или три пополудни, захватить одну-две оставшиеся коробки и проверить, все ли взято. Что мы ничего не забыли.

И вот я здесь, сижу на ящике с забытой столовой посудой, скрестив ноги, насвистывая тему из «Матча», небрежно держа пук зажженных спичек под ложкой, которую мне с божьей помощью удалось откопать под подносом на дне коробки. Тут скорее не ложка, а половник, но черт с ней. Немного засохшей подливки, смешавшейся с героином — не смертельно. Цвет, по крайней мере, один и тот же. Вдруг, так даже мягче пойдет.

Нет ничего извращеннее, честное слово, чем жахаться в солнечный день, когда свет струится в комнату прямо в середине прекрасного рабочего дня. Большинство джанки, конечно, отдают предпочтение мрачным пещерам, и я полностью за, но иногда, вот прямо как тогда, хочется провернуть все так, будто это не имеет никакого значения.

Получилось следующее: полагаю, я рассчитывал оттащить ящик в кузов машины, затем пробраться обратно по лестнице и в такой манере попрощаться со старым домом. Но вместо этого, как всякий порядочный джанки, я решил не ждать.

То были старые добрые времена, когда у меня еще оставались вены. Я ввел иглу, ощутил божественный укол, сделал чудесный красный контроль, задвинул поршень и был почти готов вдавить его до конца, как Привет! — дверь распахивается и входит наш лендлорд, мистер Фишман, высоченный ветеран Аушвица с запоминающимися, сожженными кислотой скулами и неизменной нежной и грустной улыбкой на лице.

К счастью, мне как раз довелось узнать Фишмана поближе меньше двух месяцев назад. Я подошел к его квартире заплатить ренту и обнаружил широко распахнутую дверь. Фишман в столовой опустил голову на руки, все стулья в гостиной валялись на боку. «Мая шена! — вскричал он при виде меня. — Это Эстер… Мая шена, она ушла!»

Случилось, как он объяснил, вовсе не то, что его маленькая женушка оставила его ради симпатичного кантора. Она просто убежала. Нам обоим пришлось лететь на улицу и изо всех сил пытаться ее поймать.

Миссис Фишман, видите ли, страдала старческим слабоумием и была склонна убегать в середине дня. И поскольку Фишман, хотя и громадного роста, был слабее котенка из-за одновременно высокого давления и сильной подагры, я должен был пробежаться по улице и отыскать бедную женщину. Что я и сделал, заглянув на полпути в лаз под другим многоквартирным домом. Она до сих пор, по словам ее мужа, думала, что ей надо прятаться от нацистов. И во время своих исчезновений не могла пройти мимо незакрытого окна, входа в подвал и иногда даже мимо открытого мусорного бака без того, чтобы не затормозить и не залезть внутрь.

В то утро я вытащил старушку из лаза настолько бережно, насколько мог. (Вид злополучной жертвы болезни Альцгеймера в полуголом виде или рыдающей на обочине, словно обиженное дитя, местным обитателям был столь же привычен, как кошка на дереве, и никто не тревожился.) Взяв ее на руки, почти как маленькую, я внес ее по лестнице назад в квартиру нашего лендлорда. Платье из выцветшей набивной ткани в горошек, наверное, шестидесятилетней давности, сползло у нее с плеч. Ее обвисшие, но массивные старческие груди полностью открылись. И она, во время своего утреннего возбуждения, обмочилась. Фишман, однако, обращался с ней с нежностью, от которой мне захотелось плакать.

Если я когда-нибудь задумаюсь о том, что такое любовь, мне надо будет только вспомнить о нем в ту минуту, как он наполовину ворковал, наполовину шептал своей жене на иврите, укладывая ее рядом с собой.

Но при виде меня Фишман не заворковал. Он даже не произнес ни слова. Он тихо стоял в дверях, пока я не закончил свои дела. Та же печальная улыбка заиграла у него на лице. Наконец, я встал, изо всех сил стараясь не шататься, поднимая ящик с посудой и проходя по пустой комнате. Он лишь придержал дверь и пропустил меня. И пока я не спустился на полпролета, остановившись отдышаться на площадке, он вышел из квартиры и обратился ко мне.

— Миссис Фишман просила сказать вам «до свидания».

Я взглянул на него, чувствуя странную благодарность, чувствуя себя прощенным, если это что-то значит. Наши глаза встретились. И, наверное, догадываясь по тому, чему он только что стал свидетелем, и что мне это понадобится, он мягко добавил: «Всего хорошего…»

— Вам также, — ответил я. — И спасибо…

И я шагнул в этот солнечный свет Лос-Анджелеса, желая умереть. Хотя и не знал от чего.

Прошлой ночью мне снова приснился сон. Все тот же самый с тех пор, как я принял решение написать эту книгу и снять накипь, милосердно осевшую в памяти о моих наркотических годах. Я в темной комнате, возможно, в чулане. Единственная вспышка света врезается в пространство между раздвижной дверью и стеной. Я оставил ее приоткрытой на щель, чтобы смотреть сквозь нее. Детские голоса долетают откуда-то снаружи. Должно быть, сейчас день. Я не знаю. Там, где я нахожусь, всегда темно. Света хватает, только чтобы рассмотреть мой шприц. Расслабиться, развязать узел трясущими пальцами и прийти в себя. Или попытаться прийти в себя. Поскольку всякий раз, как я двигаюсь по вене, всякий раз, как я ввожу иглу в свою костлявую плоть — скорее шкуру, чем человеческую кожу — моя рука трясется так яростно, что я попадаю баяном мимо цели. Доза из него течет теплым ручейком по моей ноге, животу, запястью. Я отчаянно пробую собрать продукт обратно, вытянуть несколько капель из лужицы, скопившейся на моей зачуханной одежде. На одежде мертвеца. Но там ничего. Это повторяется снова и снова. Меня так ломает, что мои слезы на вкус, как моча. Как будто сам воздух сделан из битого стекла. Я пытаюсь остановить судороги. Оставаться неподвижным, остановить само дыхание, задержать боль внутри, не выпустить ее наружу. От малейшего движения мне в поры впиваются крохотные крылышки. Дышится так, будто судорожно глотаешь из мешка с когтями. Я хочу умереть. Хочу уйти. Хочу прекратить… это… ебаное… ощущение. Пока от безнадежности не кидаюсь на землю в невидимую пыль и катаюсь, если судить по ощущениям, по мешку с крохотными косточками. Копошение внизу, чтобы поднять себя, похоже на катанье по тяжелому трупу. Моему собственному трупу. Но я догадываюсь истекающими потом нервными окончаниями, догадываюсь, чем наполнен тот мешок. О да, я не могу в это поверить, но даже бы улыбнулся, владей я до сих пор своим лицом. Мешок полон баянов. Я поднимаю его с неимоверными усилиями к тому проблеску света. Боже мой! Внутри, должно быть, десятки полностью загруженных, вытянутых, закрытых на 100-кубовых сантиметров готовых к вмазке спидболов. Только вот что здесь? Я присматриваюсь повнимательнее, вижу грязь, замазавшую поверхность баяна. Что-то вроде плесени. Наркотическая ржавчина. Иглу за иглой я вынимаю из заскорузлого мешка. Поднимаю на свет. Они все одинаковы. Жидкость внутри из-за времени и разложения воняет, будто застоявшаяся пена. Я вижу волоски. Крохотные, плавающие крошки. Видимые глазу бактерии. Но мне слишком плохо. Вы разве не понимаете? Я не в силах соблюдать осторожность. Мне даже наплевать, что там внутри. Мне надо просто вмазаться. Просто сделать так, чтобы не чувствовать того, что я чувствую сейчас. Заставить умолкнуть вопли моих клеток. И, помоги мне Господи, я даже не морочусь перетянуться. Я лишь сжимаю последними остатками сил, просто сжимаю кулак, пытаюсь напрячь рыхлую вену и погрузить в нее одну из машинок. Да! На этот раз без затруднений. Острие мягко проскальзывает внутрь. Кровь на контроле. Я закрываю глаза, вознося благодарственную молитву, и перед тем, как ужалиться, смотрю на иглу. Только сейчас в нем не раствор, даже не мутная вода… В нем — спасите меня! — лицо моего отца, искаженное и вытянутое, абсурдным образом втиснутое в пластиковый ствол, его темные глаза уставились на меня. Словно зародыш в лабораторной пробирке. Изменившийся, гневный, прощающий… «Ох, папа, ох, папа, ох…»

Мой собственный крик будит меня. Мои руки вцепились друг в друга. Сердцу больно от биения.

Вот такой сон мне постоянно снится.