На следующей неделе, обалдев от широк и отцовства, я вернулся на работу. В виде главного подарка по такому случаю парочка кабальеро из штатных угостила меня несколькими дорожками кокса. Как обычно, я вежливо отказался. Менее всего мне хотелось пудрить ноздри модным молочным сахаром с шоблой наших ребятишек. Я не стал им рассказывать, что предпочитаю этим говном жалиться. Просто сказал: «Не стоит».

Я испытывал непонятную радость от возвращения к бесперебойному потреблению всякой гадости и писанине, забившись в свою норку и размышляя над тем, что же в следующий раз мне подбросят от имени Богов Вещательного Телевидения из «Телегида». Дверь, по крайней мере, была закрыта.

Менее всего мне нужно было полуторотысячное в неделю повышение. Я и так уже постоянно проебывал свои три с половиной штуки. Пять мне девать некуда. Одновременно после того, как я выполнил свои обязанности по закрытию «Лунного света», крутые продавцы успеха из Агентства Творческих Работников выдвинули меня на новые горизонты. Они устроили мне интервью в «Кэннел Компани» и продали туда мою никудышную задницу.

А конкретно Стефену Джей Кэннелу, режиссеру маленьких экранных шедевров от по подростковому стукаческому «21 Джамп-стрит» до интеллектуальных фестивалей вроде «The А-team».

Дайте мне комедию положений или какую-нибудь несуразную драму, и я, поднапрягшись, сумею родить из нее прикольную вещь. Но мир «Умного Парня» и «Мистера Т» — это такая бодяга, для которой еще не придумали комбинации наркоты с кофеином. Вся эта смесь драк полотенцами, обезьяньих ужимок, бурлящих половых гормонов и споров насчет того, у кого больше ствол, никак мне не подходила. Но сами знаете, чего стоит ждать от агентов. Им надо, чтобы вы только богатели.

Моя встреча с мистером Эриком Блэкни, дружелюбным волосатым модником, стоящим у руля «Буккера», одним из производных от «21 Джамп» Стефена Джея, оказалась тем самым мгновенным зарождением симпатии, которое обычно происходят в самолетах в минуту опасности быть раздавленными смертельной турбулентностью.

Подобно мне, молодой отец, бывший музыкант, презирающий телевидение автор, Эрик Б. тем не менее смог создать для себя собственную нишу в этой двухпозиционной шахте Кэннела. В качестве награды за подъем «21 Джамп-стрит» до вершины триумфа среди средней школы его поставили исполнительным продюсером в проекте этого милейшего Ричарда Гриеко. Еще в команде работал легендарный сценарист-евангелист Джон Траби.

Я упоминаю Дж. Т., поскольку во время бесконечного, предписанного начальством срока, размышляя, чего бы такого отчебучить главному герою Грису, чтобы шоу выжило, и он при этом смотрелся, как будто сошел с обложки «Тайгер Бит», наш Джоник родил какой-то совершенно нечитаемый текст.

И еще какой! Главный аналитик по сценариям выдавал свое авторитетное заключение насчет сюжетных выкрутасов, текстовых аллюзий, религиозной символики шляп второстепенных персонажей, покуда наш автор, сославшись на предательски скрутивший живот, не умчался в прекрасно оборудованный Кэннелом туалет.

Ни один человек в то дикое и токсичное лето так ничего существенного и не сочинил. И, видимо, по этому поводу не напрягался. Моя работа состояла в том, чтобы обдолбиться до невменяемости и просиживать размягчившуюся задницу, пока стоящие выше по рангу мастера драмы излагали свои намерения подправить драматическую структуру, провести революцию в эстетике телекриминала и одарить уважаемую публику плодами своих философских исканий.

Я зарабатывал пять штук в неделю и прокалывал шесть. Чем более отчужденным я себе казался, тем более я старался следовать всяким условностям. Теперь моим основным поставщиком стала секретарша доктора из Долины по имени Матильда.

Матильда приходилась золовкой моего коллеги по джанку, знаменитому тренеру из одного, временно ставшего модным, лос-анджелеского спортивного клуба. По пятницам она работала у некоего костоправа из Резеды, торговавшего растительными лекарствами от ревматизма в довесок к каким захочешь колесам, если выложить ему поддельный чек на 35 баксов. У доктора Баки, кстати, было собственное шоу. Всем доступное. Было что-то умиротворяющее в том, чтобы нажать кнопку пульта и посмотреть на владельца лучшей в Долине фабрики рецептов в рекламе гомеопатических средств.

Эти прогулки до Резеды были для здоровья одновременно вредными и полезными. Ясное дело, я запасался ширевом на день. Но еще, если el Doctor уезжал на вызов, моя поставщица дарила мне витаминные смеси, собственноручно изобретенные нашим профессиональным целителем, или заставляла нагнуться и вмазывала мне в пятую точку львиную долю витамина В12. Видимо, витамину В полагалось взбодрить мой изнуренный организм, дать мне возможность дышать и вести машину столько времени, сколько нужно, чтобы вернуться и привезти милой девушке еще нала. И она сможет продолжать свое тяжелое увлечение героином.

Визиты к доктору были для меня апофеозом социальной активности за весь день — правда, на поездки действительно уходила уйма времени. Сударь Блэкни давно успел припаять мне кличку «Сортирный Бодхисаттва». Намек на мои постоянные, бывало, по три раза в час одинокие шествия мимо свирепой, похожей на богомола секретарши в приемной в мою любимую кабинку с целью еще разок угоститься чудодейственным мексиканским порошком. Или если ежедневные дебаты по тексту сценария становились особо занудными, меня неожиданно оглушительно торкал вмазанный кокаин и минут на сорок пять приводил в состояние, напоминающее внимательность. Пока не подходил срок опять идти взрывать или совсем уходить. Блэкни, надо сказать, хоть и не вполне догонял мое состояние, однако ценил меня и милостиво прощал опоздания и ранние уходы.

— Объявляю всем, — говорил он собравшейся группе. — Чтоб завтра вы, ребята, все явились в восемь тридцать.

Затем наступала пауза, народ уходил, а он наклонял ко мне свой патрицианский профиль и шептал: «Слушай, Джерри, ты приходи к обеду. Нормально…» За это я буду вечно ему благодарен и буду вечно любить его, как старшего брата, которого мне не подарили родители.

Итак, каждый день после детскою сада моя дочка приходит в мою квартиру. Сначала мы во что-нибудь поиграем, а потом она обязательно резко захочет посмотреть кино. И не какое-нибудь. То единственное, которое она любит смотреть со мной. У нас есть диснеевские фильмы. У нас есть «Спасатели спешат на помощь». «Красавица и чудовище». У нас полно доктора Сюсса.

«Нор On Pop». «Гринч, похититель Рождества». Все вещи, которые она любила. Пока в один прекрасный день я не сводил ее в «Краун Букс», где, насколько я знал, продавали кое-какие детские киношки. И она сразу выбрала ту, что до сих пор смотрит. Она называется «Большой Птиц идет в больницу».

Фильм не особо длинный. Примерно на полчаса. Начинается, как Большой Птиц просыпается в своем гнезде и обнаруживает, что у него болит горлышко. Еще он кашляет и весь горит. Милая Мария, по-моему, то ли его хозяйка, то ли мама, осматривает его и объявляет, что он должен сходить в больницу. Большой Птиц пугается. Он никогда раньше не ходил в больницу. Мария настаивает. Одно за другим, и они являются на прием к страшному Роберту Клайну средних лет в роли доктора. Седеющий комик сообщает им, что, среди прочего, ему надо кой-чего проверить. И Большому Птицу меряют температуру. Меряют кровяное давление. Отправляют на рентген и затем, в следующем эпизоде, на котором дочка — по-другому не скажешь — зациклилась, у него должны брать кровь на анализ. Они должны воткнуть ему в крыло шприц.

Вот какая тема: Большому Птицу делают укол. Слишком натурально? Это про меня? Большой Птиц поднимает крыло. Спрашивает, будет ли больно. Симпатичная чернокожая медсестра сначала говорит, что нет, потом поправляется и обещает: «Точнее да, но совсем чуть-чуть». И Мария старается его успокоить, а медсестра подносит шприц к камере, держит покрытый перьями желтый кончик и — Мистер Птиц встречает Мистера Берроуза — вводит иглу.

Вот что происходит. Каждый день. Большой Птиц кричит. Мария говорит: «Уже все!». А дочка вопит: «Включи плаузу, папа!». От восхищения — а это восхищает каждый день, восхищает так же сильно, как накануне — она забывает правильное слово, и произносит «плауза» вместо «пауза».

— Котенок, — говорю я, самый жалкий из смертных, — правильно будет «пауза».

— Знаю, — обижается она. — Ты уже говорил. Лучше перемотай и останови.

Что я и делаю. Как бы мне не было больно. Как бы, если точнее, мне не хотелось выброситься из окна. Ведь каждый божий день, как образцовые отец с ребенком, глядя ебаную «Улицу Сезам» по видео, сидим мы вдвоем, зачарованные, и, словно замороженный пультом, Большой Птиц стоит перед нами, как вкопанный. Приоткрыв от боли клюв. С очумевшими глазами. И — «ГЛЯДИ, ПАП!» — шприц вонзен прямо туда, куда бы его вонзил огромный нелетающий Большой Птиц, увлекайся он тем, чем увлекается наш папочка, тем, что этот прекрасный ребенок по малолетству помнить не может.

«БОЛЬШОЙ ПТИЦ ВЫРУБАЕТСЯ…»

Господи!

В джанки-отцовстве присутствует своя позитивная логика. Мы с моим ребенком, объединенные здоровым рвением, понятным лишь человеку, которому надо встать и быть на месте в два, три, четыре, пять утра. Фишка насчет быть наркоманом состоит в том, что если ты при бабках, то твое дурное самочувствие долго не продлится. Так что никакая предрассветная возня с пеленками меня не напрягала. Я слышал плач крохотной куколки, брал ее на руки и бежал вниз. Я оставлял ее извиваться в своем ватном ковбойском одеяле на опущенной крышке унитаза, пока я подогревал ложку, наполнял баян и ширялся перед ее диким, невинным и, готов поклясться, непонимающим взглядом.

Я знал, что мне суждено жариться в аду. Но в конечном счете нет ничего более волнующего, честное слово, чем вытащить своего ребенка из кроватки, поднять ее, напевая нежные и успокаивающие опиатовые слова до тех пор, пока она не готова покинуть свое в семь-футов-семь-унций тело и перенестись в страну младенческих грез.

Нечего возразить, как ни посмотри, против такого незначительного факта, что от наркотика у папы перестают дрожать руки. У него пропадает дурнота. Выводит на поверхность радость и сострадание, скрытые под наркотической коркой омерзения к самому себе. Если вы были там, вы поймете. Если нет, что тут говорить?

Вмазавшись в какой-нибудь недобрый час, хозяин дома пребывал в блаженном состоянии духа, играя в гляделки со своим нетоксичным чадом. Было круто.

Я не в курсе, что бы доктор Спок или более подходящий к данному случаю доктор Берроуз сказал о героиновом отцовстве. В моей ситуации свойство детского возраста, к которому подходит лишь один-единственный мрачный эпитет — напряженный, умение радоваться в любое время дня и ночи означало, что у меня есть хоть полшанса утихомирить мое плачущее солнышко и увидеть, как она вдруг начинает мне улыбаться. Награда, как скажет любой сентиментальный папашка, превосходящая все грехи любой тяжести.

Возможно, я отстаивал бы свое мнение на «Шоу Донахью». Но после дня, проведенного в телевизионном аду, и вечера в трещащем по швам семействе, поздним вечером обдолбанный «лошадкой» папка может обрести немало достойных радостей, чтобы порекомендовать их другим. Выходя за ворота и признаваясь себе, в какого морального урода с финансовым подогревом в шоу-бизнесе я превратился, я мог уповать в лучшем случае в плане воспитания ребенка на то, что я остался нескучным моральным уродом.

Как точно передать ощущение медленного самоубийства с одновременной борьбой за устройство достойной жизни для единственного существа, что-либо для тебя значащего на нашем гнусном астероиде Бога? Я твердо решить растить Нину. И продолжать растить, хотя сам катился по наклонной.

Некоторыми вечерами, прижимая к груди свою, пока еще не успевшую освоить наш мир малышку, я, бывало, слышал, как ее крошечное сердечко бьется рядом, с моим и думал: «Вот он… Вот он, последний рубеж жизни». И слыша ее сердце, размером не больше колибри, мое счастье омрачалось осознанием суровой действительности: Да, там ее сердце, но кровь, пульсирующая в ее махоньких венах, эта та же гремучая смесь, что течет во мне. Выгнанная из крови моей матери. О которой, да поможет мне бог, я иногда думал, что колюсь исключительно ради того, чтобы ее изгнать.

Внутрь поступает хороший воздух, обратно выходит плохой.

Если только речь не идет о крови. О семейной крови.

Все, что шло от Сандры, я знал, было хорошо. Безупречно. Но от того, что шло от меня, малышка несомненно бы захлебнулась, будь она нелюбимой. Поскольку слишком многое противилось появлению на свет Нины, она более чем заслуживала стать предметом обожаний. И если я ни что больше не годился, то оставалось хотя бы это. Даже в своем теперешнем состоянии постоянного саморазрушения я мог дать ей любовь.

И когда я брал ее на руки в самый темный час ночи, поднимал ее махонькое визжащее тельце из неостывшей кроватки, я задыхался все сильнее. Щекотал ей животик. Целовал за ушком. Переворачивал вниз головой. Подбрасывал в воздух. Пел ей, укачивал ее, играл в гляделки, пока она не приходила в полный восторг. Делал все, чтобы ребенок перестал плакать и засмеялся, как бы гадко мне ни было.

И ерзающий ангел фактически спасал меня. А не наоборот. Беспомощным был я. Не знаю, как я раньше жил без нее.

Жестокое воспоминание: укладываю своего ничего не подозревающего, тихо спящего в пеленках младенца и волоку искать угол, где в четыре утра воскресного утра еще идет бизнес. В этот час единственные живые создания за рулем либо высматривают наркоту, либо наркотов. Нарки и Шухер. Без промежуточных вариантов. Случалось, что поздним вечером на спуске с Четвертой и Бонни-Брей, когда я пробовал у кого-нибудь взять, они стеснялись стоять под уличными фонарями и тащили меня в непонятный и мрачный лестничный колодец или площадку за помойкой, куда я, пока не стал отцом, без раздумий шел. И куда сейчас с ребенком на руках не отказывался пройти.

Не в том дело, что я не сознавал безумие своих действий. Дело в том, что я не позволял себе увидеть его. Думаете, никто не получил по кумполу во время попытки затариться? Никого ни разу не подрезали? Или того хуже?…

Однажды в три часа утра, охваченный неодолимым желанием, стремлением, неподдающимся описанию, если вам не случалось умирать и выжить, я последовал за молодой мексиканкой с кошачьими глазами в квартиру с улицы, которую даже не нашел бы при дневном освещении, прошел за обитую железом дверь темного заброшенного здания где-то в районе Пико-Юнион. С сонной Ниной, даже не потревоженной моим нервозным сопением, я вступил в черный, как смола, коридор с битыми стеклами на полу и вонью затхлой мочи по углам, неуверенно прошагал за совершенно незнакомой женщиной в освещенную свечами комнату, где полдюжины других несчастных валялись или сидели в различных стадиях джанковой дурноты или расслабухи. Никто не обратил на нас внимания. Я отдал хозяйке деньги и застыл в ожидании, а она пересекла помещение и достала заляпанную сумку, где хранила свои запасы. Я держал Нину на руках, пытаясь не смотреть в лицо ближайшей фигуры, бормочущего скелета, развалившегося у ящика под моими ногами. Стараясь ни о чем не думать, пока скелет не поднял глаза, поднял руки, оскалившись беззубым ртом с почерневшими гноящимися губами, и проговорил: «Хороший малыш… Дай подержать…»

И когда я заупрямился, прижимая Нину покрепче к груди, человек принял мое молчание за отказ, за проявление снобизма. Тут до меня дошло, что скелет женского пола. «Блин, у меня самой ребенок, ты, мудила… Я с детьми обращаться умею…» Когда я продолжал молчать, застыв на месте и мечтая поскорее выбраться наружу — где эта тварь со своей ебаной наркотой? — привидение закурило сигарету. На секунду я разглядел кровоточащие болячки у нее на руках, болячки в уголках рта. «Блин, ты, мудак, я хотя бы маленького сюда не беру. Хотя бы не таскаю его сюда…»

К счастью, девушка вышла из темноты и протянула мне то, зачем я пришел. НЕ знаю, выдержал бы я еще минуту, стоя перед зеркалом, которым был для меня этот говорящий труп на полу. Но она не совсем представляла собой мое отражение. Она была лучше. Она не брала своего ребенка сюда. И хотя я стоял, омертвевший, и не произнес ни слова, мы оба знали правду. Ты хуже меня! Вот что говорили эти замогильные глаза.

Мне показалось, что прошла минимум целая вечность прежде, чем я добрался до дома, отнес Нину внутрь, уложил ее в кроватку и постарался убиться так, чтобы забыть, кто я такой, как я только что убедился.

Эффективность походов за наркотиками вместе с ангельского вида малышкой доказала себя одним воскресным утром на углу Алварадо и бульвара Сансет. Спеша вернуть ее домой — я уже затарился, а барыга продал мне со скидкой, так как любил детишек — я проехал на красный свет. Даже не обратил внимания. Как гнал по пустынному в воскресное утро перекрестку, так и продолжал гнать.

Настолько погрузился ваш покорный слуга в райские предвкушения, что даже не сознавал сам факт сидения за рулем. Подчас наилучший приход — тот, что дает адреналин, когда только что закупился и мчишься домой. Похлопай кто-нибудь меня по плечу и поставь в известность, что я веду машину, я бы ужасно удивился. Как собственно и сделал, услышав сирену.

Я отъехал на обочину после того, как беспечно игнорировал крутящуюся вишенку на протяжении трех с половиной кварталов. Позволив черно-белой машине у меня на хвосте почти начать авто-охоту, я даже заметил фирменный знак ПДЛА, дисплей вращающегося громкоговорителя, превратившие полицейские тачки в караоке на колесах. ОСТАНОВИТЕСЬ… ВОДИТЕЛЬ ЧЕРНОЙ АКУЛЫ, ОСТАНОВИТЕСЬ У ОБОЧИНЫ… Что я также проигнорировал. Причем не нарочно. Не строя из себя крутого бандюка muy macho.

Неважно, что я ежедневно совершал трехстороннюю фелонию: покупка запрещенного вещества, хранение оборудования для его употребления и мое любимое преступление: наличие данного вещества в моем организме.

Я не боялся мусоров. Я был сбит с толку. Офицер приказал мне выйти из машины, расставить ноги и опереться руками о крышу так, чтобы он их видел. Даже без помощи г-на Микрофона, его голос, казалось, гремел в пустоту бульвара в четыре утра. В Лос-Анджелесе отсутствие дорожного шума само по себе обезоруживает, но он вещал даже еще громче. Малышка, к моему удивлению, продолжала спать в своей маленькой переносной кроватке.

— Дайте мне ваш бумажник.

— Хорошо, — ответил я.

— Могли убить кого-нибудь, — сказал он голосом потише, заметив Нину.

— Вы правы, — произнес я через плечо. — Вы правы. Так бывает по ночам. Сами знаете, ребенок в начале четвертого просыпается, жена еще спит, а выясняется, что у вас кончилось молоко, надо за ним ехать, но ребенка ведь не оставишь одного плакать…

— Привыкнете, — ответил он, возвращая мне права. — У меня самого трое, и я понимаю…

Он велит мне идти садиться в машину, но ради бога, вести себя поаккуратнее. И я рассыпаюсь в благодарностях, но не так рьяно, как когда демонстрирую ему свою прекрасную подопечную. Я готов повернуть ключ зажигания, готов отчаливать, когда О Господи… О великий Господи, НЕТ! — я вижу, как шприц, совершенно непонятно почему, выкатывается из-под сиденья машины с пассажирской стороны. Так просто и выкатывается в лужу света, отбрасываемую уличным фонарем в машину.

Я ничего не говорю. Я знаю, что он все еще стоит рядом со мной. В следующую секунду я думаю, я мог бы спалиться… Херня! Они не найдут палево, размышляю я, потому что пузырьки у меня во рту. Если прижмет, я проглочу их. Но баян. Ебаный баян! Даже не подозревал, что он там. Он мог, вдруг доходит до меня, мерзко скручивая кишки, еще хуже, чем было, чем есть, он мог бы выкатиться, когда ездила Сандра. Боже мой…

Все это мелькает во мне в долю секунды. Я не могу посмотреть на стража порядка. Я знаю, он застукал меня. Говорить нечего. Но неожиданно я чувствую его руку у себя на плече. Пальцы сжимаются. Но не сильно. Где-то посередине между проявлением власти и боли.

— Смотри на меня, — приказывает он. И когда я подчиняюсь, выражение его лица даже не угрожающее. В последнюю очередь угрожающее. На нем отвращение. На нем написано «Ты жалкая тварь» миллионы раз.

Наши глаза встречаются, и он просто качает головой.

— Я не стану тебя запирать, — произносит он. — Какой смысл?

Существуй аппарат, измеряющий презрение, от его голоса технику бы зашкалило. Он было начал уходить, остановился, сунул свою широкую физиономию в открытое окно. Я сосредоточил внимание на его щетинистых усах. Мне не хотелось глядеть ему в глаза. «Мудилка ты картонная. Там, где ты сейчас, все равно хуже, чем куда бы мы тебя ни отправили».

Я даже был не в силах завести машину. Не мог собраться и тронуться с места, пока он не повернул собственное зажигание и не рванул вперед. Даже не скрипнув резиной. Без малейшей драмы. Я был этого недостоин. Не заслужил ни малейшего жеста.

Я даже недостоин ареста.

Эта мысль сверлила мне мозг всю дорогу домой. Я старался заключить ее в замкнутый шарик те пять минут, что занимает путь до моего жилища. Я не хотел, чтоб эта мысль исчезла, перетекла в следующую или дальнейшую мысль. Я хотел просто приехать, подняться с ребенком по лестнице к нашему темному дому и зайти туда в самое мгновение перед рассветом, словно человек, распоряжающейся своей жизнью.

Я взошел по тем ступенькам, как тысячу раз делал раньше, чувствуя всезнающие невидимые глаза всех своих соседей, всех соседей в мире, впившихся мне в спину.

Я положил Нину. Поцеловал в лобик. Вернулся вниз и приготовил дозу со всей возможной механистичностью. Без единой мысли в голове. Сдерживая мысли исключительно волевым усилием до тех пор, пока героин не проникнет в мой организм и сделает это за меня.

Лишь один раз — Я прикрылся собственным ребенком… спасая свою задницу… Я рисковал всем. Я сделал это… Лишь один раз, нажимая на поршень, я позволил ускользнуть этой мысли.

Моя милая и недавно овдовевшая теща, унаследовавшая от шотландских предков музыкальный слух и кровяное давление, живет в южной части Соединенного Королевства. ВНП ужасно мечтала лицезреть свою наполовину янки внучку. И ее дочь, пока не овдовевшая, но несомненно державшая на сей счет пальцы скрещенными, страшно хотела пересечь соответствующую лужу и побыстрее встретиться с мамой.

Я остался предоставленный самому себе и отпущенный на все четыре стороны. Моя привычка, и без того безумная, рванула вперед, словно Влад Цепеш с пучком новых копий. Прокормить ее на мою зарплату мелкой телепроститутки перестало быть возможным, и я стал пользовать карточку моей в скором времени экс-супруги. Как и многие нуждающиеся джанки, я мог обрубиться лет на десять, но чужой пин-код вспомнил бы с такой скоростью, что удивил бы своими мнемоническими талантами даже Гарри Лорена. До сих пор мое сердце взволнованно бьется, когда я проезжаю мимо банка «Версателлер» на пересечении Сильверлейк и Глендейл. Моя любимая остановка.

Ко времени возвращения нашей доченьки и ее мамы в наше жилище на Сильверлейк, произошли кое-какие перемены. И не только в размерах моей подсадки.

* * *

Случайно я наткнулся на своего старого кореша Дог-боя, участника легендарной и безумно модной панк-группы, обитавшей в старом здании Черокит на Голливудском бульваре. Мы с Доги условились встретиться в магазине пончиков «Счастливый день». После закупок и ловли кайфов работающие на полную ставку джанки проводят большую часть досуга в магазинах пончиков, размышляя над тепловатой явой, двигая кувшинчики с немолочными сливками туда-сюда и обсуждая Планы. (Дог-бой почему-то не любил слово наркоман, предпочитая называться «Героиновым эстетом».)

Примерно в этот же период довольно-таки кстати Кэннел уволил моего друга и босса Блэкни. И в порыве, выглядевшем проявлением преданности — верный подчиненный падает на меч своего обожаемого начальника, — но бывшем в реальности отчаянием, я тоже ушел. Даже видимость деятельности к тому времени отнимала чересчур много энергии. От чего у нас с Доги появилась уйма времени ширяться и обсуждать нашу новую маниакальную страсть — завязать.

Доги жил с девушкой по имени Дарлин, некогда работавшей моделью у Welhelmina, и она никогда не вставала из постели. Мне доводилось видеть ее на ногах один или два раза, когда Дог заставлял ее садиться, чтобы получался более удобный угол для вмазки в бедро. Она представляла собой самое тощее создание из всех, мной виденных, не считая снимков из Дахау. Кожа ее, оттого что она никогда не покидала квартиры, имела полупрозрачный оттенок снятого молока, жутко контрастирующий с гематомами, оставленными иглой. От пожатия руки Дарлин на ней оставался черновато-синий цвет. Настолько она была хрупкая. Что, поскольку она в основном предавалась сну, фактически шло ей на пользу.

Дог-бой был запросто вхож к доктору Марку, профессионалу au courant по спрыгиванию. Добрый доктор «пользовал» всех, когда-либо задействованных на музыкальной сцене Лос-Анджелеса. Хотя именно один из его довольно невезучих клиентов понаписал про него всякого в каких-то желтых газетенках. Жертва героина по имени Джейсон, сын покойной Джил Айленд и пасынок Чарльза Бронсона, поднял вонь насчет бапренекса, тайного ингредиента доктора.

К несчастью, Джейсон в конце концов дал дуба — и стал героем придурочного телефильма. Но это не помешало богатым наркотам валить к доктору толпами. Удивительная штука, этот бапренекс. Если на кармане хватает Бетти Бьюпс, то считай, практически слез — и ни на йоту синдрома отнятия. Я никогда не был у этого врача, Дог-бой доставал продукт, сдирал с меня за мою долю вдвое, что шло на оплату его половины, и инструктировал меня в своей несколько загадочной и невнятной манере насчет способа его употребления. В отличие от всех прочих веществ, данную субстанцию, как утверждают эксперты-практики, следует колоть в жировую ткань. Ее не так-то легко обнаружить на джанки, но ничего не попишешь.

Мы с Дог-бойем, сидя бок о бок в его заваленной снаряжением квартире, где пол был так завален старыми пузырьками, что казалось, дома только что проводили детский день рождения в аду — нащупывая у себя на пузе складку целлюлита, покуда не набирали для укола. От нас требовалось сломать стеклянную ампулу — или две-три, в зависимости от степени подсадки — зарядить машинку и ужалиться в добытую на животе складку.

Можно было окончательно развязаться с герой, и из тебя даже капельки пота не вытекало. Но в том-то и загвоздка. Я стопроцентно убежден, что главный бог тяжелых наркотиков не просто так придумал ужасы синдрома героинового отнятия. То есть, если ты перетерпел, выдержал все боли, от которых кости трещат, то когда смотришь на все трезвым взглядом, клянешься могилой Элвиса, что впредь никогда-никогда-никогда-никогда не станешь этим баловаться. Это слишком уж мучительно.

А тут ты чертовски легко слезал, и пропадала весомая причина не начинать опять. Что именно я, такой талантливый, и делал. Снова и снова. Пока, разумеется, не продул все бабки. Вдобавок, едва Дог слез с геры, он сталкивался с другой проблемой. Он страдал булимией. Среди музыкантов его вообще звали Блевотный. Этот человек мог сблевать за пять минут больше, чем основная масса участников конкурсов на поедание пирогов за всю жизнь. На героин он сел исключительно затем, как он объяснял, что только так он прекращал жрать и блевать.

Снова я сделался дерганным, как лабораторная крыса. Деть себя некуда, надо не прекращать существования. Снова наркотики создали ад, откуда только наркотики вытащат меня. К счастью, Сандра с дочкой пока не вернулись из-за границы. Только на такой момент удачи, если так можно его назвать, я и мог рассчитывать. Я практически закончил за то время одно-два задания по работе. Стоит отметить, в большом отделении А-Если-Б-Я-Не-Залажал лежал заказ на текст для этого самого не по-хорошему модного нового шоу под названием «Северное Влияние». Под началом этого ушлого лысого человечка и его не менее ушлого партнера в Черной Башне «Эм-Джи-Эм». Я пятнадцать минут бродил вокруг «Бэнк оф Америка», пытаясь сообразить, почему он так похож на банк, пока не понял, что «Эм-Джи-Эм» находится за ним. Никто не застрахован.

Ребята из «Северного Влияния» позвонили мне дня через три, после того как я притащил им проект сценария. Выдали мне классический монолог: «Классно, спасибо, именно это нам и нужно. Честно говоря, с ума сойти. Правда! Самый офигительный текст из всего, что мы видели… Просто, гм, по-моему, вам вообще не надо ничего доделывать… За замечаниями тоже приходить не надо… Вам вообще не надо приходить к нам в офис… ПОЖАЛУЙСТА, БОЛЬШЕ В НАШ ОФИС НЕ ПРИХОДИТЕ! Понятно? Нам кажется, ну, понимаете, мы и сами все напишем… Но все равно, спасибо вам… Офигительный текст! И не пропадайте!» Вот так вот… Вот и очутился я на пике очередного крупного телемомента. Джерри Стал, сноска в истории малого экрана… Падает под тяжестью забот.

Едва Сандра с малышкой отправились домой, я понял, что моя судьба идет по третьему пути из Трех Извечных Предначертаний Для Наркоманов. Я не сдох. Не сел. Нет, видимо, мое будущее скрывалось за Дверью Номер Три: графа Невиданно Гнусный. Но тогда я не пытался дать этому имя. Я слишком старался все это пережить…

Две главные леди моей жизни поднялись по ступенькам, пересекши наш кактусовый сад — Всюду иглы, доктор! — и зашли в неосвещенный дом. Не потому что папа после тяжелого дня на своей блядской фабрике забыл включить свет. А потому что папа не оплатил счет за коммунальные услуги. Дело в том, что ему понадобились лишние 143 бакса заплатить за свет и отопление своих бешеных сосудов.

Должен признаться, что прикарманил банковскую карту матери моей дочери. Запомнил ее пин-код и с минуты ее отъезда регулярно крутился у банкомата. Но эта ученая шушера перекрыла доступ к кормушке со стобаксовыми бумажками две недели назад. Неусыпно бдящие бюрократы из тамошней системы, сами понимаете, заинтересовались, с чего это моя лучшая половина зачастила в шесть утра снимать бабло в их живописном отделении у Сильверлейк.

Между собой мы с моей прекрасной подругой жизни никак не могли сообразить, кто или что виноваты в ежедневном у нее угоне по триста долларов. «Ума не приложу, лапа! Может, какой-то мерзавец присосался к твоей карточке!»

В итоге никакой из ныне живущих Бессовестных Гудини не допер бы, в чем дело. «Бэнк оф Америка», если это интересно уважаемым судьям, имел то, что по-моему в юридической практике зовется «неоспоримым доказательством». А если конкретнее, мою дикую рожу в квадратиках снова и снова засекала скрытая фотокамера, видимо, оборудованная над каждым банкоматом на нашей планете.

Прекрасно! Я, наркоман, подонок и телепреступник широкого профиля был выведен на чистую воду — по ТВ!

Поздно ночью, оставаясь наедине с Ниной, я разговаривал с ней. Укачивая ее на руках или меняя пеленку, когда девочка просыпалась мокрая, я рассказывал ей о своем отце.

«Он редко бывал дома», — помню, как-то говорил я в четыре утра, баюкая ее на руках. Я часто ставил ее перед венецианским окном, показывая одинокую пальму перед нашим домом, покачивающуюся в лунном свете. Произнося слова шепотом, пока мои губы не начинали щекотать ей ухо: «Он был, что называется, Большим Человеком. И я очень из-за этого переживал…»

Путанно продолжая рассказывать, я смотрел на ее крошечное, внимательное личико, столь прекрасное в своем невинном любопытстве, и принимал ее молчание за безмолвное согласие. Нина почти никогда не плакала. Она или улыбалась широкой, удивительно ироничной улыбкой, или просто… смотрела. Будто выражая свое мнение по поводу моих абсурдных попыток обращаться с ней, как с дитем. И в конце концов я обнаружил, что вместо этого разговариваю с ней, как с равной. Ожидая от нее в ответ некого понимания.

«Видишь, солнышко, я знаю, он меня любил, но его рядом не было, понимаешь? Половину времени он проводил в других городах. А если он был дома, то уходил до того, как я просыпался, и возвращался, когда я уже ложился. Единственное, правда, папа каждое утро приносил мне маленькую Золотую книгу. Я ужасно любил, когда он открывал свой огромный портфель, старый, потрепанный, рыжего цвета, с которым он никогда не расставался — портфель был, можно сказать, продолжением его левой руки — и я смотрел, как он роется среди важных бумаг, без которых нельзя руководить городом, если ты серьезный человек и отвечаешь за серьезные вещи, и он вынимал „Маленький умелый двигатель“ или „Храбрый маленький тостер“. Я обожал истории об отважных механизмах и животных, которых никто не любил, и никто не думал, что они что-то умеют, а они всех удивляли, и в конце у них было много друзей…

Он давал мне книжку, и до сих пор помню, как соприкасались наши руки. Его пальцы, такие толстые, такие теплые. И иногда мне хотелось поцеловать ему ладонь. Подержать ее. Не знаю… Очень часто он засыпал в своем большом желтом кресле, а мама уже ушла наверх, легла в кровать и кричала ему: „Дэвид, иди сюда! Иди сюда! Ты почему не идешь?“ Он никогда не хотел идти наверх. Вообще не хотел. Ему лучше спалось внизу, вот так, с раскрытой гигантской юридической книгой на коленях, а рука чтобы свешивалась сбоку. И я подкрадывался, наверно, я тогда уже ходил, да, скорее всего, но точно не помню… Устраивался рядышком, брал его большую теплую руку и целовал в середину ладони. Я клал ее себе на голову, ложился рядом с ним на пол и сворачивался калачиком… Я безумно любил его прикосновения. Любил ту любовь, которая, как я представляя, жила в нем, хотя он и спал… Пусть он даже не догадывался, что я рядом. Пусть даже — догадываюсь, сейчас это грустно звучит — он не сознавал свою любовь ко мне… Ты понимаешь, о чем я?»

И Нина, тыкаясь своим чудесным подбородочком в мое голое плечо, поднимала на меня голубые глазки. И клянусь, она говорила мне, что понимает. Несомненно, она — и произнося это, наверное, я навечно обрекаю себя на моральную немощность и преступный самообман; но мне плевать, поскольку я чувствовал тогда и чувствую сейчас — она наверняка простит меня.

И каким бы я ни был, я находился рядом. И пускай даже все клетки моего тела умирали, я любил ее. И показывал ей свою любовь. Я держал ее на руках, не отпуская, часами, желая, чтобы она вобрала всю любовь, которую, я способен ей дать. Передать ей свою любовь, чтобы она осталась с ней, когда меня не станет.

— Больше я ничего не могу тебе дать, — шептал я, стараясь, чтобы катящиеся по моим щекам слезы не упали на нее. — Ты еще узнаешь, что с самой минуты рождения тебя любили. Детали неважны. Тебя брали на руки. И ты никогда не почувствуешь себя ненужной. Никогда не засомневаешься в себе. Никогда не ощутишь весь тот стыд, который мучил меня. Ты понимаешь?

В моем опиатовом безумии мои эмоции существовали настолько близко с поверхностью, что почти были выбиты у меня на коже. Словно любовь, которую я так горячо хотел ей привить, передавалась именно таким способом, от плоти к плоти, когда я прижимал ее нежное теплое тельце к своей обнаженной груди.

— Чтобы не случилось, я люблю тебя, — повторял я ей снова и снова. Пока, как я надеялся, слова не отыщут надежное, никому недоступное место в ее голове. В ее сердце.

Никакие дозы любви, подпорченной или искренней, были не способны предотвратить назревающую катастрофу. Спустя несколько месяцев после возвращения мамы с дочкой из трансатлантической поездки последовало своего рода домашнее шоу ужасов из тех, что каналы «Большой Тройки» в плановом порядке впихивают в сериал «Болезни недели». В данной душещипательной истории фигурировали попытки бессовестного папочки в очередной раз развязаться с наркотиками самостоятельно и тайком от женщины, которой очень не повезло делить с ним ложе в японском стиле. А точнее я проглотил горсть гидроокиси хлорала, мягкого снотворного, выписанного несведущим врачом, чтоб помочь хворому пациенту справиться с досадной проблемой бессонницы. Смысл этого действия, насколько сделал вывод мой покрытый волдырями мозг, заключался в том, что я просто отчаливаю, просплю под стимуляторами обычный склизкий, тошнотный, скрученный спазмами адский карнавал, неминуемо сопутствующий всякому отходняку.

Таков был мой план. С той разницей, что на полпути к дому дяди Снузи в вечно повторяющейся сцене в «Байках из склепа», Фишерман из Мэна появился у моей койки. Прямо-таки появился! Угрожающие очертания этого крепкого морского волка в желтой плащовке от шляпы с макинтошем и до бахил по пояс замаячили надо мной. На его густых усах висели анчоусы, а он все задавал мне одни и те же безумные вопросы. «В каком городе ты живешь?», «Когда у тебя день рождения?» И неизменный: «Сколько пальцев?»

Ладно, возможно я действительно играл неосознанно. Возможно я скакал по спальне, словно обдолбанный Джерри Льюис, выделывая беспорядочные фигуры конги. Не могу знать.

Доподлинно известно, что когда рыбак, превратившись в фельдшера в полном облачении пожарника, решил, что я не стою насильственной транспортировки в Камарильо — где закрыли Чарли Паркера — моя жена взяла ход событий в свои руки. Несмотря на свою миниатюрность и хрупкость, Сандра запросто натянула смирительную рубашку на мою промокшую спину. Немногим более активно пришлось потрудиться над засовыванием моих трясущихся нестойких конечностей в какие-то джинсы. То же самое с носками и ботинками. Очень скоро меня стащили с пропитанного потом матраса, привели в относительно негоризонтальное положение и потащили через парадную: в одной лапе ключи от машины, в другой шестнадцать помятых баксов.

Прощай семья. Прощай эрзац порядочной жизни.

Не более чем через пять минут команда скорой помощи при передозировках погрузилась обратно в свою пожарную машину, оглушительный визг тормозов еще висел в воздухе. Я поковырялся с ключами от своего яппомобиля и направился туда, что на языке злоупотребительной индустрии зовется новой задницей.

С того момента выгнанный на улицу, изнуренный наркотой, в расхлестанных чувствах, блюющий в машине, купленной мне ТВ, хотя я и слинял из жизни, которой за нее расплачивался, и пошел по дорогам, настолько расходящимся, что они могли снова встретиться лишь в некой опиатовой иллюзии на небесах или в преисподней.

Я думал, что понимаю, вот в чем вся загвоздка. Только не видел пути ее разрешения.

Я постоянно что-нибудь покупал Нине: в основном по мелочи, блестящие наклейки с животными, дурацкие пластмассовые безделушки по пятьдесят центов… Ничего более серьезного, за исключением редких видеокассет, которые мы ходили вместе выбирать в «Блокбастере». Ее мама терпеть не может весь этот хлам, потому что Нина вечно тащит его домой, и ее жилище превратилось в музейчик копеечных детских игрушек, до колен заваленный колечками с Микки-Маусом, резиновыми игуанами, поломанными бэтмобилями, миниатюрными испанскими консервами, модными четками всех видов, ну и что, блин? Мстить можно по-всякому, как мне кажется, такой вот способ — наиболее безобидный в пост-брачной истории.

Должен, однако, признаться, что подчас немножко боюсь видеофильмов. Иногда днем мы идем ко мне в квартиру, достаем чашку с солеными крендельками, ставим пару упаковок с яблочным соком для нашего совместного пира и усаживаемся на диван.

Надлежащим образом подготовившись, мы устраиваемся поудобнее перед кассетой Мэйделин, которую смотрели пятьдесят семь раз, или «Красавицей и чудовище», виденной примерно раз сто пятьдесят семь, или легендарной «Не плач, Большой Птиц», количество просмотров которого безусловно исчисляется в тысячах.

Не лучший из возможных способов проведения досуга со своим отпрыском. Правда, это не все. Мы редко занимаемся исключительно просмотром кино. Прежде всего мы болтаем. Есть целый мир, мне непонятный, и мне приходится ее о нем расспрашивать. (Ну, например, откуда берутся цыплята. Оказывается, они берутся из-под супермаркета, где специальные леди держат их в страшных пещерах — я на прошлой неделе выяснил. У старого Макдональда нет фермы.)

Потом к нам в гости приходят котята. Микки и Мини бродят туда-сюда, иногда вдруг останавливаются и запрыгивают к ней на колени утащить кусочек кренделя. Очень милая диверсия. А мы еще, конечно, даже не упомянули стремительный набег к компьютеру: поставить раком Кида Пикса, нарисовать чей-нибудь меткий шарж и распечатать его на принтере, или обляпывание ковра во время упражнений с фломастером в очень важных раскрасках. (У малышей больше нет цветных карандашей. Теперь у них маркеры. Не знаю, чем они лучше, за тем исключением, что от них пальцы в кляксах. Ими можно рисовать друг на друге татушки и вообще всячески развлекаться в этом духе.)

Мы немножко читаем книжки — ее любимой неизменно остается творение д-ра Сюсса «Возвращение кошки в шляпе» — хотя стыд мне и срам, что касается чтения, она никогда не выбирает в качестве первого, второго или даже третьего развлечения.

А я в папиных с дочкой посиделках больше всего люблю танцы, невзирая на их изнурительность.

Недавно Нина заболела балетом. Она пока не ходила на занятия. Всего лишь обзавелась пачкой. Но все-таки насколько приятнее готовиться с будущим па-де-де, нянчиться с первоначальными приседаниями, чем скакать по комнате под пластинку The Rolling Stones или какую-нибудь безумную запись Колтрейна — короче под чего-нибудь побыстрее. Нина больше всего любит «Cooking Live at the Plug Nicklel» Майлза Дэвиса, его версию «Stella by Starlight» и «Exile on Main Street» «Роллингов». Последнее время мне приходилось искать все более быстрые и быстрые композиции — более безумную музыку — и только в прошлую субботу я заново открыл «Rip This Joint», второй трек на «Exile». Быстрее этой рок-н-ролльной песни я не слышал. Еще она симпатизирует Pearl Jain, хотя они на ее вкус слишком медлительны.

Я обитаю в самой крошечной квартире на свете. Одна комната — в буквальном смысле. Без кухни. И все, плюс ванная сбоку и бетонная панель перед тем, что мы любим называть «патио». (Никогда не рано учить ребенка приукрашивать. Очень полезный навык. Только посмотрите, куда он завел меня!)

Непонятным образом в пространстве между койкой и книжными полками, письменным столом и дверью мы умудряемся кружиться, дурачиться, скакать, вертеться и по всякому прыгать на одной ножке, отчего у меня перехватывает дыхание, и я умоляю остановиться после показавшихся мне многочасовыми, но, как всегда оказывается, не более чем пятнадцатиминутными безумствами.

Мои соседи, я абсолютно уверен, весьма счастливы выслушивать одно и то же визжащее соло на саксе или пассажи Кейта Ричардса по три раза подряд. И богом клянусь, я тоже! Это единственный плюс CD, насколько я могу судить. Не прикладывая со своей стороны дополнительных усилий, слушаешь один и тот же трек, сколько хочешь. Не надо поправлять никакие иглы…

Короче, вчера в момент вдохновения я забрел в «Голливуд Тойз» на загаженном и неприветливом бульваре Голливуд и купил для нее кубики.

Я спросил кубики, и дружелюбный молодой армянин за прилавком, по-моему, несколько удивился моей просьбе.

— Кубики? — переспросил парень. — Кубики? Это на каких батарейках?

Он весь покрыт прыщами и носит перевернутую бейсболку с конопляным листком Cypress Hill, и я понял, что он слишком юн, чтобы о них помнить. Хозяину, сутулому пожилому армянину с усталой улыбкой пришлось объяснять непонятливому мальчику, что это такое.

— Дети… — пожал он плечами. — Все, что не «Нинтендо», им не интересно. Я бы взял хороший набор «Линкольн логз». А родителям подавал всякий сраный хай-тек.

Он вздохнул и вытер лицо грязным носовым платком, потом запихал его обратно в карман:

— Эта ваша малышня, ей все подавай эти кубики хреновы. Что будем делать?

Увидев дома мою покупку, Нина приходит в полный восторг. «Мы можем построить домик», — кричит она, и я киваю, да… «Да, построим!» Одновременно изо всех сил борясь со стремлением высчитать особый смысл в ее выборе «домика», всех конструкций, которые можно построить из кубиков. Едва я начинаю интерпретировать, я не в силах остановиться. Все равно что высматривать лица в подтеках краски…

В итоге мы играли в них весь день. Сперва Нина построила маленький крепкий домик, добавив ограждение к нему, пока я конструировал шаткие башни. Но очень скоро она придумала новую штуку: почему бы нам не сделать дорожку, соединяющую мой дом с ее домом, чтобы получился один дом? «Вот так мы все станем жить вместе», — заявила она.

— Все?

— Ты, я и мама. Точно! И мы построим маленький специальный домик для Микки и Минни. Точно, точно, точно!

— Ты так хочешь?

— Мы все будем вместе. Будем вместе на всю жизнь.

Срабатывает, всякий раз мы ломаем то, что построили. Нина, истинная дочь своего папы, с тем же удовольствием разрушает свое сооружение, с каким его воздвигает — мы никогда не забываем построить тротуары, соединяющие наши будущие здания.

Это крайне важно. Мы должны соединить свои отдельные замки, чтобы из них получился один.

В конце дня, когда пора вести Нину обратно в дом мамы, в ЕЕ дом, обязательно наступает сложный момент. Она не хочет уходить. Она хочет остаться со мной. Но с мамой она тоже разлучаться не желает.

Ей хорошо и там, и там; ей тяжелы перемещения. Мама в одном доме, папа в другом — эту загадку ребенок усвоил с момента обретения осознанной речи.

Грустно, что если ее мама вдруг приходит забрать ее из скромного папиного жилища, она не разговаривает. Почти не заходит в квартиру. Вместо этого она стоит в дверях, не произнося не слова, сотрясая помещение, словно аммиачная бомба. Ее возмущение осязаемо. Ее отвращение, столь красноречивое в нервной тишине, сбивает ребенка с толку еще больше. Все начинают чувствовать себя неловко.

В четыре с половиной ребенок уже вынужден наблюдать пример беззаветной родительской любви.

— Папа, — произносит Нина, когда наступает время отправляться в неотвратимый путь в мамин дом. — Папа, не ломай домики без меня, ладно?

— Ладно, — отвечаю я. — Оставлю все как есть.

— Здесь мы все живем, — объясняет она, озаряя меня светом другого, придуманного мира, который она предпочла бы тому, где на самом деле живет. — Мы вместе чистим зубы перед сном.

Не знаю, отчего меня из-за этого передергивает. Почему я не в силах сдержаться и обнять ее, поднять и отнести на руках к машине. Она уже почти слишком большая для этого.

— Не волнуйся, малыш, — я вижу, ей это важно. — Я оставлю все на месте.

— Хорошо папа. Я там хочу жить.

И в эту секунду, словно с солнца внезапно сдернули штору, я думаю: «Вот почему я кололся…»

Я кололся, потому что это был другой мир, и я хотел там жить. Потому что Другой Мир привлекал меня больше, чем то, где я был вынужден существовать. Потому что в воображаемой реальности мне легче жилось, чем в настоящей.

Я кололся, потому что чувствовал то же самое по поводу своей жизни, что моя девочка чувствует по поводу своей.

— Оставь, как есть, — повторяет она, поднимая ко мне свое маленькое серьезное личико.

— Обязательно, Нина. Не беспокойся.

Глядя ее волосы, я пытаюсь припомнить, когда впервые захотел изменить свой мир. И, вздрагивая, осознаю, что не хотел никогда. Осознаю, ощущая что-то вроде раны в сердце, что с Ниной, видимо, происходит то же самое. Что жизнь этого чудесного маленького создания уже изменилась.

— Обещаю, солнышко.

Я слышу, как сбивается мой голос, и мне приходит в голову самая ужасная мысль о моем ребенке. Она такая же, как я.

И как только я подумал так, понял, что молюсь, чтобы она была другой.

— Господи, боже мой, — кричу я про себя. — Господи, боже мой, не дай ей превратиться в своего отца…

На лишнее мгновение я прижимаю Нину к себе. Потом сажаю ее в машину, стараясь не показать, как действуют на меня ее слова. Стараясь, чтоб она не заметила моих слез пополам с ужасом.

— Я не стану ломать твой домик, малыш. Больше никогда…