Кругосарайное путешествие

Стамова Татьяна Юрьевна

«Кругосарайное путешествие» – это книга рассказов замечательной московской писательницы, переводчицы, поэтессы Татьяны Стамовой. На страницах книги перекликаются два детства-отрочества двух разных поколений.

Герои первой части – Женька с Тимом и их сверстники – живут в Москве, мечтают, дружат, влюбляются… Во второй части мы знакомимся с Женькиными детьми, Арсом и Филей, и «кругосарайное путешествие» начинается сначала.

Для среднего школьного возраста.

 

© Стамова Т., текст, 2016

© Сиднева Ю., иллюстрации, 2016

© Издательство Кетлеров, 2016

* * *

 

Часть I

Древорубы

 

Ледовое

Дождь застучал, как палкой Мальчишка по трубе. Судьба пришла гадалкой — Доверимся судьбе. Доверимся стихии, Но не рутине слов — Не таинствам алхимий, Но таяньям снегов. Так слёток понимает, Метнувшись из гнезда, Что небо поднимает И держит как вода!

Они стояли возле ямы, не зная, что бы ещё придумать.

День был солнечный, снежный, морозный. Яма в глубине сада, возле полёгшего забора блестела ледяной корой. Рядом, на толстой ветке рябины, ссорились вороны. За забором начиналось болото с заиндевелыми камышами и уснувшими подо льдом лягушками.

Глубокая, с неровными краями и тёмно-зелёной водой, яма эта была как-то связана с болотом. То ли болото пролезло в сад, то ли забор отхватил кусочек у дикой, не просыхающей даже и в жару земли.

Одно лето в Яме жили два карпа. Вообще, тут хорошо было наблюдать за водомерками и лягушками, слушать концерты (за забором вечно репетировал лягушачий хор), пускать плавать различные предметы и потом ловить их палками. Но это летом.

Возле очищенной от снега дорожки торчал черенок лопаты.

Женька вытащила её из снега и сразу принялась вырубать в толще плотного сугроба стену крепости. Ей было восемь, брату – девять. Он всегда смотрел на неё снисходительно – девчонка. Но так уж получалось, что она всё равно была рядом: вместе залезали на большую двуствольную березу, искали пиратский клад, снимали кота с крыши…

Сейчас Тим как-то подозрительно покосился на Женьку: явно что-то замышлял.

Недалеко от Ямы валялась старая коряга – не трухлявая, вполне крепкая. Тим деловито поднял её, потом подошёл к Яме, размахнулся и изо всей силы долбанул по льду. Будум! Яма ничем ему не ответила. Гладкий, местами чуть шероховатый лёд блестит, как блестел.

– Жень, дай лопату, а? – сказал он хмуро.

– Ни за что, – сказала Женька. Это дело начинало ей не нравиться.

Тим снова вооружился корягой и нанёс ещё несколько ударов по льду. Лицо у него сделалось серьёзным.

– Может, хватит? – сказала она взрослым голосом, который он терпеть не мог. – Дурацкое занятие.

Она повернулась в сторону дома – во-первых, показать, что ей правда неинтересно его «дурацкое занятие», а во-вторых, может, кто-нибудь из взрослых вышел по случайности в сад. Нет, никого.

За спиной у неё раздался звук, не похожий на прежний. Она повернулась. Тим, в своём сером полушубке из искусственного меха, стоял посреди Ямы. Он стоял спиной к ней, Женьке, и к дому, который вдруг показался ей очень далёким, и с остервененьем топал сапогами по льду.

– Тим, ты что, обалдел? Сейчас Верика позову!

– Будешь предательница! Сидиха! – повернувшись, отозвался он (они только недавно прочитали вместе Тома Сойера). – Чего боишься, трусиха? Он же крепкий. Тут танк может пройти! Смотри!

С этими словами он оттолкнулся обеими ногами и подпрыгнул.

– Ну вот, видишь?

Женька словно окаменела. Она стояла и смотрела, как в кино, как он прыгает и прыгает на одном месте посреди этой дурацкой ямы.

Бум! Бум! Бум! Хрясь! Она смотрит, а он, как в кино, начинает медленно проваливаться под лёд.

– Мама-а-а! – Она хватает корягу, лежащую на краю Ямы, и, подавшись вперёд, почти кидает ему. Сердце колотится так, будто тоже прыгает и прыгает на какой-то льдине.

И вот он уже на берегу, похожий на толстую мокрую выдру. На Женьку не смотрит. Смотрит вниз, на ноги в сапогах:

– Ух, целы, а я думал, один уплыл.

– Тим! – Она обнимает его в мокром насквозь полушубке и не знает, плакать ей или смеяться.

– Скорей домой, сушиться!

– Укокошат меня!

– Меня тоже. Ладно, побежали!

Она берёт его за руку в холодной мокрой варежке. Он отдёргивает руку:

– Если хочешь, беги.

И вот она скачет впереди, как-то боком, как подбитая птица, и всё время оглядывается, а он идёт спокойно, тяжело, глядя под ноги и сосредоточенно прислушиваясь к бульканью в сапогах. Вот уже крыльцо, вот веранда, вот Верик (бабушка).

– Тим упал. Его сушить надо.

Какое было выражение Верикина лица и что она тогда сказала, они не помнят. Тотоша (дед) в это время ходил с вёдрами на колонку, так что обошлось без «укокошивания».

Шубу немедленно сняли, сняли сапоги с водой. Тут Женька отважилась посмотреть брату в лицо. Оно было важным и серьёзным. Он сделал то, что должен был сделать, а это всё уже досадные мелочи, почти не имеющие к нему отношения.

Он покосился в сторону, где на полу прихожей, словно рыцарский доспех, стоял заледеневший полушубок. В глазах мелькнул огонёк – смесь гордости и радостного удивления. Тут Женька не выдержала и дико расхохоталась.

– Дура! – сказал он и отвернулся. – Дурында. Дура.

Хотя чувствовал, что его самого тоже начинает разбирать смех.

Пока Верик подкладывала поленья в печку и насыпала горчичный порошок в шерстяные носки, в прихожей от «доспеха» натекла огромная лужа.

Он сидел, протянув ноги к печке, ощущая в замёрзших пальцах приятное покалывание, и смотрел, смотрел сквозь широкую щель, как рушатся там чёрные и багровые замки и разбегаются рваными тенями разбитые неприятельские войска.

 

Бреховка

Мальчик считал «до десьти» — «Десять, иду со двора! Чур – со двора не идти!» Прятки – такая игра. Вечный соблазн подсмотреть Из-под опущенных век. Сам себя дёрнул: не сметь! — Так и стоишь, осовев. Кто-то таится «как вор», Кто-то летит «как стрела». Снова зажмурился двор, И запотела стена. Главный восторг – выручать — Стенки коснуться за всех! Тот запыхавшийся смех… Главное – будешь играть?

Белые и красные стрелки опять разбежались по дворам и переулкам. Топот ног, выглядыванье из-за углов. Весь мир – картинка-загадка…

– А чё это вы? А мы так не договаривались!

– Как?

– А вот так! Видели ваши рожи у Серого на четвёртом этаже.

– Не… всё, я пошёл! – Смачный плевок в сторону. Это Вовка-толстый.

Не договаривались прятаться в подъездах. Но соблазн был велик, и время от времени кто-то да и прятался. А там можно было завернуть к кому-нибудь домой и, ухмыляясь, смотреть из окна, как «казаки» очертя голову бегают по окрестным дворам.

Но вот «манёвр» раскрыт. И все мрачно расходятся.

Остались четверо: Тим, Женька, Юрка и Юлик Хонта (ну да, Хонта, – отец у него не то грек, не то испанец).

– Айда на Брехóвку! – присвистнул Тим. Его сестра ничего не сказала, потому что она всегда была с ним, куда бы его ни повело. Юрка и Юлик не возражали: время было ещё детское и расходиться никому не хотелось. Они по очереди протиснулись между двух слегка отогнутых прутьев ограды, отделявшей двор от задворков, и побежали к гаражам.

«Бреховка!» – при этом слове сердце начинало биться быстрей и жизнь наполнялась приятным смыслом.

Брехóвка находилась в тупике, и мало кто знал о её существовании.

Юлик, например, не знал. Он вообще не принадлежал к их компании. Так, иногда появится и исчезнет. За гаражами была глухая серая стена с небольшой пристройкой – метра три высотой. Возле самой стены к нижней части наклонной жестяной крыши приставлена широкая доска.

Юрка легко, по-обезьяньи взбирается по доске и, взбежав по гремящей жести, садится, по-пижонски скрестив длинные ноги. За ним вскарабкивается Женька. За ней тенью взлетает Тим. Теперь – очередь Юлика.

«Не полезет, – подумала Женька. – Так просто увязался, из любопытства».

Юлик был похож на какого-то дурацкого принца. Долговязый, неуклюжий, нереально крупные и нереально светлые кудри, глаза большие, голубые, и в них детское, недоумённое выражение, как будто он никак не может понять, куда попал.

Пока они оглядывают сверху окрестности, нет ли поблизости разъярённых «гаражников», он начинает «восхождение»: встал на доску боком и, держась одной рукой за стену, продвигается вверх медленными приставными шагами. Дальше присел и, вцепившись в доску, не карабкается, а почти ползёт на четвереньках. В глазах чуть ли не отчаянье – как будто под ним бездонная пропасть.

Тим фыркнул. У Женьки мелькнула мысль протянуть руку, но она удержалась. И правильно сделала: вот он уже на крыше.

Хорошо, что Юрка этого не видел, а то бы уж высказался, как он умеет.

Прямо напротив пристройки и метрах в полутора от неё стоял молодой тополь с горизонтальной веткой – что твой тренер с поднятой рукой. Нужно было, хорошо рассчитав, прыгнуть и повиснуть на этой ветке, как на турнике, а потом на руках дойти до ствола и спуститься по нему вниз.

Плёвое дело! – отсюда и Брехóвка – Юркино, кажется, выражение.

– Эй, – окликнул Юлика Тим. – Смотри, мотай на ус. Ща тоже прыгнешь.

Юрка уже стоял на краю. Он согнул ноги, попружинил немного на месте и прыгнул. Это было красиво!

Покачался на двух руках, потом отпустил одну и сунул палец в рот, изображая обезьяну. Это была его «коронка».

Через несколько секунд он уже съезжал по стволу и небрежно, напоказ отряхивал с себя пыль.

– Ну чего, прыгай? – галантно предложил Тим Юлику. Но тот стоял, виновато склонив голову, и не сделал ни шагу.

– Ладно, тогда учись. – Тим деловито подошёл к краю, зыркнул исподлобья на ветку и прыгнул. На Брехóвку они с Женькой наведывались часто, и у него всё уже было рассчитано и выверено.

Прыжок как прыжок, безо всяких Юркиных выкрутасов.

– Женька, давай!

Женька краем глаза покосилась на Юлика и стала возле края. Тополиные почки уже начинали распускаться и пахли изо всех сил.

Ещё пахло весенней землёй, небом и жареной картошкой, которую кто-то делал или уже ел на ужин. Она вдохнула в себя всё это и прыгнула. Сердце как всегда сладко ёкнуло – есть!

Она повисела пару секунд, чтобы перевести дыхание и собраться с силами, и пошла на перехватах к стволу. Совсем ещё недавно всё это давалось ей с натугой, а теперь она гордилась своей лёгкостью.

Тим с Юркой стояли в стороне и о чём-то болтали. Она тоже отряхнулась и подняла глаза.

– Давай! – крикнула она. – Знаешь, здорово!

«Принц» стоял и смотрел куда-то в сторону. Как будто их тут и не было.

– Ждать мы его будем, что ль? – буркнул Юрка. – Спрыгнет, не маленький, пошли.

И они пошли. Были уже сумерки.

Тим небрежно обернулся – стоит, тупица! Женька до гаражей обернулась два раза. Он так и стоял в той позе, глядя неизвестно куда.

От гаражей Юрка пошёл домой (он жил рядом в переулке), а они с Тимом во двор (их дом был во дворе).

Во дворе Оксанка с какой-то своей школьной подружкой играла в классики.

– Тим, я ещё поиграю, – сказала Женька.

– Давай! – Он хлопнул тяжёлой парадной дверью и исчез.

Женька повернулась и рассеянно поплелась назад к Брехóвке. Она ещё от гаражей увидела – сидит. На краю, обхватив руками колени, лицом к тополю. Как будто дремлющая птица. Подойдя ближе, она заметила, что доска валяется на земле.

– Чего делаешь? – спросила она.

– Радуюсь жизни.

– Гм… И долго ещё будешь радоваться?

Он не ответил.

– А почему доска лежит?

Он замялся: – Упала…

Она подошла к стене и, поднатужившись, поставила доску в прежнее положение.

Уже успело немного стемнеть.

– Ну ладно, – сказала она неуверенно. – В общем, как знаешь. Ну ладно, пока.

В ладони у неё сидела заноза. Она зашла за гараж и встала за углом.

Место для наблюдения было хорошее.

Ждать пришлось не долго. Он поднялся, сутулясь, подошёл к доске и с силой пнул её ногой. Доска поехала и с шумом грохнулась на землю. Он повернулся и медленно подошёл к краю крыши. Женька как будто почувствовала его взгляд – тяжёлый, резкий. В нём больше не было никакого недоумения. В следующий момент он прыгнул.

С секунду продержался на одной руке и рухнул.

У неё опять внутри ёкнуло, но очень противно. Он лежал под деревом на боку, а она стояла за этим дурацким гаражом и не могла двинуться с места. Потом он начал вставать. Встал на колено, покосился на ободранный локоть, приложил руку к щеке.

Теперь он стоял к ней в профиль. Посмотрел на крышу, потом – на дерево. Вдруг по лицу его поехала улыбка. Она была ослепительна, словно только что родившийся месяц. И Женька почувствовала, что тоже улыбается.

– Бреховщик! – пробормотала она – и побежала домой.

Дома Тим посмотрел на неё подозрительно.

– Прыгнул?

– Прыгнул, – буркнула она.

– А зачем бегала?

– Так…

Тим хмыкнул и пошёл делать уроки.

Женька залезла на широкий мраморный подоконник и посмотрела в окно. Земля была вся в красных тополиных серёжках, похожих на огромных гусениц. Она открыла форточку, высунула голову и втянула в себя воздух. Пахло землёй, небом и Брехóвкой.

 

Мафин

Хотели назвать Бурбоном, а назвали Муссон. Сиамской окраски, пушистый, как облако, летающее над забором. «Если до вечера не найдём, будем звать милицию», — сказала мне девочка. Пришёл как тень и лежал на газоне, извиваясь, как герб семьи.

Когда Женька пришла из школы, Тим был дома, что-то делал на кухне.

– Привет! Что делаешь?

– Приманку для Мафина.

Мафин был недавно поселившийся у них котёнок – совсем чёрный, с жёлтыми глазами, и уже очень любимый.

– Зачем?

– Он на крыше Лялькиного дома. Ходит, зовёт и не может слезть. Надо быстро, а то замёрзнет. (Дело было в январе).

– Родители дома?

– Нет.

– И что?

– Полезу за ним.

– Как?

– По пожарной лестнице.

(Лялькин дом был трёхэтажный, но очень высокий. Одной стороной выходил в узкий слепой отросток их двора, другой – на улицу).

– Вначале надо попробовать изнутри, с чердака, – сказала Женька.

– Уже пробовали, с Лялькиным папой, там всё глухо.

– Тим, я тебя не пущу.

– А я тебя не спрошу. (Не спросит, это точно – Женька знает характер брата.)

– Тогда я с тобой.

– Ладно.

(Тим уже выловил из рагу несколько кусочков мяса и теперь насаживал их на длинную проволоку).

И вот они уже возле лестницы. Сверху доносится тонкое пронзительное мяуканье. Мафин ходит по крыше туда-сюда, иногда пропадает из виду, потом появляется снова. Лестница обледеневшая, скользкая. Хорошо, что мама купила им обоим новые шерстяные перчатки, в варежках было бы намного хуже. Оглянулись, нет ли кого поблизости. Нет! Можно лезть!

Тим первый. Женька – след в след. На середине лестницы ей стало страшно. Вдруг поняла, что смотреть вниз нельзя, только на Тима. И думать только о нём и Мафине – о себе тоже нельзя.

У Тима на локте висит целлофановый пакет с приманкой. Почти долезли.

– Мафин! Мафин! Мафин! – Тим зовёт.

Невыносимо долгая пауза. Какое-то шебуршение. Писк. Потом ликующий голос Тима: «Есть! Спускайся!» Спускаются очень медленно. Женька придерживает Тима. Из-под куртки у него слышен жалобный голосок Мафина. Вдруг сам Тим начинает издавать странные звуки, похожие на всхлипывания.

– Тим, Тимчик, – говорит Женька, – ну всё же хорошо. Немного осталось, совсем немного, потерпи…

Звуки становятся ещё громче, теперь они напоминают сдавленные рыдания.

– Тим, не плачь, ну что ты… мы уже почти… ещё чуть-чуть…

Последние метры, ничего, ничего… Тим молодец! Всё, победа! – Она касается ногой бугристой скользкой земли: «Ура, Тим!»

Брат поворачивается к ней, и она видит: Тим трясётся от смеха! Куртка у него на груди ходит ходуном – там отчаянно кувыркается и царапается Мафин.

– Тим! Как же ты меня напугал! Правда ведь подумала, что плачешь!

– Ага! И этим смешила меня ещё больше: «Тимчик, не плачь, Тимчик, не плачь!» И так чуть не умер от мафиновской щекотки!

Тут только они замечают отца. Всклокоченный, без шапки, он бежит им навстречу, обнимает Женьку, Тима, хочет, что-то сказать и не может. (Тётя Ира, соседка, увидела их из окна, когда были уже высоко на лестнице, и позвала его – он как раз вернулся с работы…)

А что Мафин? Мафин вырос в большого (правда, скорее, миниатюрного) кота и жил у них ещё много лет. Иногда провожал их с Тимом до школы, потом шёл по своим кошачьим делам в подворотню.

 

Мартовские духи

И снятся сны, и каждый миг Проснётся что-то и выходит Из-под земли. Сосна штормит, И дятел в чьих-то прятках водит. Свет пролетел. Промчались тени. И зайчик завелся волчком. И льдинки в солнечном коктейле Звенят последним холодком.

Конец марта! В синем воздухе прохладный солнечный коктейль – с льдинками! От калитки к дому вдоль дорожки бежит Ручей. Ослепительно сверкает, журчит: «Вот он я! Родился, родился, родился…»

Напротив крыльца, под каштаном – старый деревянный стол. Зимой они с Вериком высыпают на него пшено для птиц. Но сейчас Женьке не до пшена.

Весь стол заставлен пузырьками и флаконами. Есть совсем простые – из-под зелёнки и йода, а есть – настоящие флаконы из-под старых и очень старых духов! Старинные! Вот этот – самый прекрасный, с крышечкой в виде какой-то неизвестной птицы.

Женька наклоняется над новорождённым ручьём (ещё вчера его не было) и набирает полный флакон живой и звонкой воды. Потом кладёт в него сухие чёрные горошины черёмухи, набухшие на солнце почки малины, зубастый зелёный листик крапивы, высунувшийся из под чёрной корочки снега… Внимательно размешивает всё это тонкой веточкой и втягивает в себя волшебный аромат новых духов.

В каждом пузырьке будет храниться свой собственный запах. В ход идут чешуйки от шишек (спасибо белкам, хорошо поработали), кленовые семена-вертолётики, смола, хвоя… Нужно, чтобы этот март, зазвучал в полную силу, настоялся, окреп и жил ещё целый год, до новой весны.

На крыльце – Тим.

– Колдуешь?

Она не удостаивает его ответа.

– Я – к Серому. На светопреставление. Пойдёшь?

(Светопреставление – подушечные бои в темноте. Это слово они услышали в первый раз от Серёжкиной мамы, когда она застала их бой в самом разгаре и включила свет).

– Иди сам!

– Ну и оставайся, Мадам Тюлюлю.

– Сам такой.

«Светопреставление – да ну его! – думает Женька. – Темнотища, духотища, ещё подушки летают. Глупо!» (До сих пор она считала «светопреставление» отличным делом и никогда его не пропускала.)

Тим хлопает калиткой.

Она остаётся с говорливым ручьём, любопытными птицами и терпкими, щекочущими запахами этой весны. А к ним примешался таинственный тонкий аромат – такие духи могли быть только в очень далёкой бабушкиной молодости.

 

Изверги

Золотые, серебряные — чуть касаясь асфальта — чьи-то пятки мелькали, улепётывали от кого-то — от кого-то, кто гнался… Потом разбежались кто куда, а ветер пролетел, не вспомнил, но однажды в далёком краю зелёном вдруг увидел во сне с чего непонятно, вдруг увидел пятки, серебряные, золотые, у-ле-пё-ты-ва-ю-щи-е от кого-то…

Улица Хвойная оправдывала своё название. По обе стороны росли высоченные ели, посаженные бог весть когда, в каком-то очень лохматом году. А на участках – сосны с пышными или отбитыми молнией верхушками. У многих стволы обвиты разросшимся диким виноградом.

Женька ехала по Хвойной на старом велике, ехала медленно, заново разглядывала домики с мансардами, крылечками и пристройками, смешные таблички со злыми собаками, похожими на добрых крокодилов, и заржавленные почтовые ящики на калитках.

Улица эта не её, но живописнее нет во всём посёлке. А ещё здесь в конце лета одно удовольствие рыскать вдоль заборов по канавкам: грибов всяких завались, от белых до опят.

«Васька! Невеста едет!» – раздался басовитый мальчишеский голос где-то впереди за забором. Женька не обратила на него внимания и продолжала ехать медленно и мечтательно: пропустила красивую трёхцветную кошку, оглянулась на дятла, самозабвенно долбившего дырку внизу старой ели.

Вдруг калитка почти напротив неё распахнулась, и оттуда появились двое мальчишек лет десяти-одиннадцати. Они стояли с таким видом, как будто всю жизнь только её и ждали. Женька продолжала ехать вперёд как ни в чём не бывало. Вдруг из сада раздался резкий свист, и она увидела ещё одного, стоявшего в развилке старой берёзы. В тот же миг один из тех двух нагнулся и, подобрав с дорожки горсть гравия, с залихватским видом швырнул ей прямо под колёса. Пришлось остановиться. Женька почувствовала, что сердце у неё застучало громко и часто. Она быстро развернула велик, вскочила на него с разбегу и помчалась в сторону дома.

«Васька! Уматывает!» – послышалось вслед. Оглянувшись, она увидела погоню. Двое? Трое? А может, больше? Она поднажала на педали.

В глазах стало горячо. Тут уже не до красот. Мальчишек этих она не знала. Но никакого доверия они не внушали.

Поворот. Ещё один. Родная улица Нестерова – самая узкая в посёлке, заросшая по бокам шиповником и крапивой. В это время один из преследователей догнал её слева: «Врёшь – не уйдёшь!» Женька рванула из последних сил. Преследователь попытался сделать подсечку. Она резко повернула руль вправо и полетела в канаву – к счастью, почти возле собственной калитки. «Ма-а-ам!» – изо всех сил крикнула она.

Мама сидела в саду за столом – они с подругой, тётей Мариной, писали бесконечную книгу по театральному костюму. Она выбежала на крик и увидела Женьку в канаве с крапивой и уносящуюся на велосипедах ораву каких-то охламонов.

У велосипеда обнаружилась безнадёжная «восьмёрка». («Ничего, – сказала мама, – он и так отслужил своё. Значит, пора покупать новый»). Колено и локоть залили зелёнкой. Красиво! И сели пить на веранде чай.

Пришла Верик.

– Ты их знаешь? – спросила она…

– Не-а. Кажется, с Хвойной. Одного Васька зовут.

– Изверги, – сказала Верик.

Приключение забылось. Женька мечтала о новом велосипеде.

Прошло дней десять. Как-то вечером она рыхлила землю вдоль садовой дорожки: на следующий день они с Вериком собирались высаживать рассаду астр. Верхушки сосен уже начинали зажигаться оранжевым светом.

Дятлы ещё чего-то не додолбили, сойки не докричали, зяблики не допели. Вдруг в щель калитки кто-то тихо сказал: «Эй! Привет! Подойди, а?»

Она подошла. Посмотрела: мальчишка. Белобрысый, стриженный почти под ноль, глаза серо-голубые, улыбка – хоть завязочки пришей.

– Привет, – сказала Женька. – Ты чего?

– Щенок не нужен?

– Наверно, нет.

– Почему?

– Бабушка не хочет.

(У них год назад умер старый пёс по имени Дюк, настоящая немецкая овчарка.)

– Ну посмотри хотя бы!

Женька оглянулась, не видно ли Верика, и открыла калитку.

На руках у мальчишки был щенок – серый, уши наполовину висят, как привядшие в жару подорожники, а на носу почему-то большое розовое пятно.

Щенок посмотрел ей прямо в глаза – и Женька засмеялась.

– Откуда? – спросила она.

– Чара у нас ощенилась, – сказал мальчишка. – Остальных дед утопил. А этого не знаем, куда девать. Тоже грозится. Возьми, а?

Женька посмотрела на щенка и быстро сказала:

– Давай.

Он осторожно переложил его ей на руки.

– Можно зайду?

– Заходи.

Он вошёл.

– Скорей в Резиденцию! – скомандовала Женька.

«Резиденцией» назывался маленький зелёный домик под большим каштаном. Летом в нём иногда ночевали гости, приезжавшие на уик-энд. Там Женька организовала щенку гнездо из своего старого свитера, потом сбегала в дом и принесла размоченного в молоке хлеба на блюдце и воды в кошачьей миске. Щенок быстро всё это съел, полакал водички и задремал.

– Можно я буду иногда приходить? – спросил мальчишка.

– Можно. Как тебя зовут?

– Вася.

– Меня Женька. Где живёшь?

– На Хвойной, – сказал он с кривой улыбкой и отвернулся.

Потом был разговор с Вериком.

– Это ещё что?!

– Щенок.

– Я же сказала: пока собаку не берём.

– Но так получилось. Принесли, попросили. Чистокровная овчарка.

– Ага, вижу. С поросячьим носом.

Верик подняла щенка за шкирку.

– И на пузе пятна такие же.

– Да нет, – сказала Женька. – Это просто он маленький ещё.

– И откуда такое сокровище?

– С Хвойной.

– От извергов, что ли? – спросила Верик и посмотрела на неё неуютным всезнающим взглядом.

– Ну и что? – сказала Женька упрямо. – Они же его не утопили. А вот мы, если не возьмём, точно будем изверги.

Верик замолчала. Поглядела ещё раз на щенка и сказала, как махнула рукой:

– Ладно, бери.

Потом, скрывая хитрую улыбку, добавила:

– Ну смотри, если он у тебя вырастет прыщеватым коротыгой!

– Ты что! – закричала Женька. – Посмотри, какой он красивый! Вылитый овчар!

Они опять посмотрели на серый комочек в углу.

– Верик, – спросила Женька тихо, – а можно он будет к нему приходить?

– Кто?

– Вася. Ну который принёс.

– Изверг?!

И они обе захохотали так, что щенок на свитере поднял сонную мордочку и заливисто зевнул.

 

Ведьма и красота

Дайте денег – я куплю масло, темперу, холсты… Натяните мне холсты, загрунтуйте, я прошу. Натюрморты жить хотят, осень с высохшей рукой; профиль тот, что сходит в тень, тоже загорелся жить!

Накануне был ураганный ветер. Сосны ходили ходуном. За окнами что-то трещало, падало, шишки грохотали по крыше. Утром, когда Тим шёл за молоком к козьему дедушке, он увидел на Первой Серебрянской упавшую сосну. Упала она не просто так, а на дом. «Ничего себе», – подумал он.

– Держи ровно, – строго сказал козий дедушка (раньше Тим думал, что Козий – это его имя). – Наливам! (Так он говорил всегда – «Наливам!» – и делал при этом очень серьёзное и строгое лицо.)

– Спасибо!

– Пейте на здоровье!

По дороге назад Тим старался не бежать. Но из-под крышки бидона всё время брызгало молоко.

Он поставил бидон на стол на веранде, положил сдачу и кинулся назад к калитке. «Неужели у неё, у Ведьмы?» – эта мысль мелькнула у него ещё по дороге от молочника. Где-то в том конце Первой Серебрянской она и жила. Ведьмой-то навряд ли была, а всё-таки похожа: сгорбленная, худая, нос хоть и не крючком, но сгорбленный тоже. Взгляд из-под бровей быстрый, и от него мурашки бегают.

Пару раз они с мальчишками видели её у магазина. Однажды поспорили – кто не побоится плюнуть Ведьме в лицо. Кто-то из них слышал, что это лишает её колдовской силы. Тим сдуру сказал: «Раз плюнуть!» Его и выбрали. А тут она как раз идёт.

– Давай! – говорит Серый. – Первое слово!

Тим обречённо, как охотник на тигра, пошёл ей навстречу. Чем ближе он подходил, тем ясней понимал, что «раз плюнуть» совершенно невозможно.

Вот он – её стремительный и холодный (как удочку бросает) взгляд из-под седоватых бровей – и Тим, поперхнувшись каким-то неродившимся словом, проходит мимо. Мальчишки у магазина свистят во все пальцы. «Ну и чёрт с ними – пусть обсвистятся», – подумал он тогда и со странным чувством (то ли тяжести, то ли облегчения) вернулся домой.

«А соснища-то какая!» – думал он теперь. Почему-то вспомнил про фургончик Элли, раздавивший Гингему, и припустил ещё быстрей.

Калитка приотворена – а вдруг он ошибся? Сейчас ещё выскочит какая-нибудь дурацкая собака. Нет, всё тихо. Сосна упала прямо на крыльцо и проломила крышу террасы. Тим обошёл весь домик: может, найдётся ещё один вход? Всё глухо. Кусты белой гортензии, крапива во весь рост.

Вот форточка открыта! Он собрался с духом и постучал в окно. Послышался звук, как будто внутри зашуршала очень большая бабочка. Тим замер. Захотелось спрятаться или убежать. Но было поздно – у окна появилась Ведьма! Стала возиться со шпингалетом, руки у неё дрожали. Наконец окно с неожиданным треском открылось. Тим чуть не упал, схватился за ствол рябины.

– Ой, деточка, как хорошо! Здравствуй! – раздался низкий и будто надтреснутый Ведьмин голос. Он напомнил Тиму голос его двоюродной бабушки (или «пратёти») Киры, и Тим сразу успокоился.

– Здрасьте. – Он перевёл дух.

– Понимаешь, звоню племяннику, чтоб приехал, – сосна упала. Не могу дозвониться. Аварийка тоже не отвечает, наверно, у меня телефон старый. Выйти не могу. Тебя как зовут? – Она снова закинула удочку своего взгляда, но на этот раз обошлось без мурашек.

– Тим.

– Меня – Елена Семёновна, – произнесла она, и в этом тягучем «Семёновна» были сосновые хвоя и смола и древесный запах её запущенного дома.

Убрать сосну и починить террасу помог тогда Василий Михалыч, живший на углу Второй Серебрянской и Станционной. Он был мастер на все руки и каждое лето угощал их с Женькой яблочками китайкой из своего сада. Сосну убирали его знакомые рабочие, а терраску с крыльцом починил потом он сам.

Елена Семёновна оказалась не ведьмой, а художницей. «Тим, ты мой спаситель, – сказала она. – Приходи как-нибудь в гости. Картины посмотришь».

По тёмному дереву стен были развешаны картины. Как только Тим перешагнул порог, они уставились на него отовсюду. У них не было глаз, только треугольники и другие геометрические фигуры. Они плясали, сталкивались, во что-то складывались и рассыпались, как в калейдоскопе. И смотрели на него, а он смотрел тоже.

Хозяйку он поначалу не заметил. Она была где-то сбоку, на маленькой кухоньке, – варила рыбу для кошки.

– А, это ты! Заходи, заходи.

Как раз в это время Тим остановился, потому что дорогу ему преградила кошка. Она была трёхцветная, с очень длинной шерстью и, сильно выгнув спину, тёрлась об его ноги.

– Это у нас Фуксия, – сказала хозяйка. – Знакомится. А мы сейчас будем пить чай.

Потом они сидели за большим дубовым столом и пили чай из маленьких фарфоровых чашек. Посреди стола, в старой запылённой керосиновой лампе, стоял засохший букет – чертополох, или что-то вроде. Фуксия прыгнула на колени к хозяйке и сразу затарахтела, как маленький заводящийся мопед.

– Некоторые говорят, что вы – ведьма, – Тим услышал свой голос как будто со стороны.

– Некоторые имеют полное право так считать, – сказала она.

– Но вы не… – тупо произнёс он и сам хмыкнул.

– Я – это я, – сказала она.

Лицо у неё было очень старое и странно красивое, как будто с какой-то древней потрескавшейся фрески. Вьющиеся седые волосы заплетены в две короткие смешные косички. Глаза зеленовато-жёлтые, как два последних листа на осенней ветке.

– Училась во Вхутемасе.

– ???

Она увидела вопрос в его глазах.

– Не слыхал о таком?

– На Фантомаса похоже.

– Ха, действительно. Сокращённо – художественные мастерские. Но меня оттуда выгнали после второго курса.

– За что?

– За благородное происхождение, представь себе.

– Они что, идиоты?

– Тогда, после революции, это казалось неправильным.

– А как они узнали?

– Донёс кто-то. Но потом я училась у дивных художников – ты их не знаешь, наверно, – Лентулов, Фальк…

– Я видел «Чёрный квадрат» Малевича, – сказал Тим.

– Да? И что думаешь о нём?

– Я когда на него смотрю – не могу думать. Кажется, сам он потом ушёл в этот свой квадрат. Грустно как-то.

– А у меня по-другому. Я когда закрываю глаза, вот тут у меня всё начинается. Все мои ещё не написанные картины, все картины вообще – пространство живописи. И этот чёрный квадрат – как закрыть глаза. Ну, давай картины смотреть.

– Это всё ваши?

– Да. Вот интересно – что, по-твоему, это такое?

– Красота, – не задумываясь, ответил Тим.

– Хм, вот и я так думаю… а некоторые не понимают, не видят, наверно.

– Некоторые имеют право? – вспомнил Тим.

– Ха-ха, действительно, – засмеялась она.

Потом Тим заметил в простенке ещё две маленькие картины.

– Это уже не мои. Но с меня написаны – с меня молодой. Портреты.

Тим посмотрел на первый. Ну да, она, только очень молодая. Зеленоватые глаза, взгляд одновременно открытый и настороженный. Брови празднично изогнуты. Волосы перекинуты через одно плечо.

Второй – совсем другой, напоминает цветную мозаику её собственных картин. И где тут портрет?

– А ты отступи подальше, – посоветовала она. – Ещё, ещё… Теперь видишь?

Теперь он увидел. Мозаика сложилась в женский профиль, из которого глядел большой зелёный глаз-треугольник.

– Вижу! Это вы изнутри?

– Ого! Да, пожалуй.

Тим ещё раз посмотрел на оба портрета, потом скосил глаза на хозяйку дома и спросил:

– А смерти вы не боитесь?

– Я её не жду. И не боюсь. Там, за чёрным квадратом, много света. И цвета. Нам, художникам, раздолье.

В старой раме окна незаметно наступили вишнёвые сумерки. В них светились только белые шары гортензий.

– Что-то ты долго. Где был? – спросила мама.

– У Ведьмы! – радостно выпалил он. – Мам, купишь мне завтра ещё красок, ну если в город поедешь, ладно?

 

Вплоть до Рембрандта

В зелёных листьях на свету — ты видишь красоту?

Этот апрельский день был странным и непохожим на другие апрельские дни.

Началось всё ещё вчера. Когда мы с Марьянкой выходили из школы, она отвела меня за палаты семнадцатого века и сказала:

– Жень, у меня к тебе очень важное дело.

Я сразу обрадовалась. У нас очень давно не было никаких важных дел.

– Слушай, – сказала она и посмотрела на меня очень серьёзно. – Понимаешь, Жень, я хочу рисовать! Но не так, не дилетантски, а по-настоящему. В общем, ты должна мне помочь.

– Да при чём тут я? – Сама-то я рисовала, но именно так, как все, не хуже и не лучше.

– Слушай дальше, не перебивай. – Марьянка любила во всём обстоятельность. – Ну так вот. Ты же знаешь, что никаких таких талантов и даже способностей у меня не было и нет. Ты видела, как я рисую: точка, точка, запятая – вышла рожица кривая.

Я смотрела на асфальт.

– А теперь слушай сюда. – По её голосу я поняла, что сейчас она скажет самое главное. – Есть один человек, который реально может мне помочь.

– Я его знаю? – Я судорожно соображала, кто же это мог быть и какое я имею к этому человеку отношение.

– Нет, в том-то и дело, что ты его не знаешь.

Я поняла, что ничего уже не понимаю.

– Ладно, – сказала я. – Говори дальше.

Дальше выяснилось, что в нашем городе есть гипнотизёр, который может пробудить в человеке его скрытые творческие способности. («Очень глубоко скрытые и очень крепко спящие», – пошутила Марьянка.) В том числе художественные. И развить их. Вплоть до Рембрандта!

В общем, я должна была составить ей компанию, чтобы было не страшно.

– Слушай, это здорово! – сказала я. – Я тоже хочу. Только не до Рембрандта, а до Ван Гога.

Теперь мы шли с ней по весенней улице, даже не понимая, весна это или не весна, наш город или не наш, а может, и страна другая или вообще другая планета. Мы прошли мимо зоопарка, даже не вспомнив, что там живут звери, потом свернули в один из переулков и наконец в тот самый двор.

Там стояло длинное одноэтажное строение, может быть, бывшая конюшня. Невзрачное такое строеньице, но это только добавляло ему таинственности. На старой облупленной двери висела афиша:

РАСКРОЙ СВОИ СПОСОБНОСТИ!

Буквы были большие, чёрные; внизу была нарисована чёрная же рука, держащая толстую акварельную кисть.

Мы остановились и переглянулись.

– Ладно, Жень, где наша не пропадала, – решительно сказала Марьянка. Наверно, вспомнила о Рембрандте. Тогда я быстро вспомнила о Ван Гоге, и мы вошли.

В прихожей, возле вешалки робко топтались нераскрытые дарованья, как юные, так и пожилые. Потом появился великий гипнотизёр и велел всем занять места в зале – на стульях возле стеночки. Он был небольшого роста, с огромными залысинами, с абсолютно чёрными глазами и одет во что-то тёмное. Он сказал, чтобы мы расслабились. Это ещё не занятие, а только знакомство. Все разом выдохнули.

– Закрыли глаза, – сказал великий гипнотизёр.

Мы закрыли.

– Веки тяжелеют, тяжелеют веки. Веки тяжёлые, тяжёлые, совсем тяжёлые.

Мои веки совсем не хотели тяжелеть. Вместо этого внутри меня проснулась моя глупая смешинка, которая, как кашель, объявлялась в самый неподходящий момент.

– Руки перед собой, – рокотал немилосердный голос. – Сжали пальцы. Крепче. Ещё крепче.

Я изо всех сил сжала пальцы в кулаки. Вот это я умела. Мне иногда приходилось драться с мальчишками во дворе.

– Кулаки тяжёлые. Гири чугунные. Чугунные гири.

Я представила себе, как мы тупо сидим на стульях (Марьянка, я и все эти засыпающие дарованья), с тяжёлыми веками и чугунными кулаками, и почувствовала, как меня просто раздирает смех. А когда меня раздирает смех, то я слабею. Я стала изо всех сил бороться со своим лицом, чтобы оно не выдало, что у меня уже все внутренности трясутся от смеха.

– Ноги тяжелеют, тяжелеют ноги…

Что же делать? Ведь я сейчас расхохочусь! И это наверняка поставит точку на всех Марьянкиных мечтах! Я была как Буратино на представлении у Карабаса.

И вдруг… Я подумала, что ослышалась:

– Открыли глаза – разжали пальцы – встали!

Всё это он выпалил скороговоркой, и слова прозвучали внезапно, как пулемётная очередь. Но это было – спасение. От неожиданности моя смешинка заткнулась. Буратино вскочил – руки по швам, глаза широко открыты: мне не терпелось увидеть выражение лица великого гипнотизёра.

Чёрные глаза, напряжённо смотревшие куда-то прямо перед собой, скосились и скользнули взглядом по моему лицу. Это был неприятный и неприязненный взгляд. В нём чувствовалось раздражение и досада, как будто я была непрошеной букашкой, залезшей на королевский стол.

И всё-таки я была довольна. Мой предательский смех не смог прорвать плотину моего лица. Я посмотрела на Марьянку. Она ещё сидела, вытянув руки, и, словно спросонок, приоткрыла глаза. Потом мы с ней стали коситься на остальных. Они всё ещё были как неживые. Один взрослый дядечка продолжал сидеть как ни в чём не бывало с чугунными кулаками.

И глаза у него не открылись!

– На сегодня хватит, – небрежно сказал великий гипнотизёр. – Первое занятие… – он назвал дату и время.

Мы пошли к вешалке за куртками.

– А вы, девушка, – процедил он, проходя мимо меня, – можете больше не приходить.

Я не помню, как мы с Марьянкой надели куртки, не помню, что мы сказали друг другу, выйдя на улицу. Никакой таинственности больше не было. Был прозрачный и прохладный весенний воздух и в нём сразу всё восхитительное, что было на свете. Я смотрела на распускающиеся листья деревьев и думала: «Как же хорошо, что никто не может приказать этим почкам закрыться, а корням стать чугунными». И ещё – как Ван Гог написал бы эти деревья, но не захотел бы писать портрет великого гипнотизёра, потому что он был весь в чёрном и не имел никакого отношения ни к весне, ни к деревьям.

А Марьянка, может быть, из солидарности со мной, не стала раскрывать свои художественные способности (зачем миру второй Рембрандт, тем более если их будет много?) и осталась Марьянкой – но не просто, а самой лучшей Марьянкой на свете!

 

Кругосарайное путешествие

Почему подорожники идут вдоль дороги, похожи на маленькие зелёные следы? Почему не могут в сторону отойти? Почему не сбились с пути? Ведь никто их здесь не сажал! Значит, кто-то в дорогу с собой позвал. Значит, кто-то имя такое дал — ПОДОРОЖНИК!

Томка была у нас заводилой. Иногда мы звали её Том Сойер. Она была хозяйкой своего прекрасного дома и сада, а мы – всего лишь какими-то дачниками. Мы – это я с братом. К тому же она была постарше нас: меня на два года, а Тима – на год.

У Томки огромное хозяйство. Вдоль одного забора тянутся клетки с пушистыми кроликами. Между помидорными грядками бегают пёстрые куры. А в сарае живёт пятнистый поросёнок Васька. Но дядя Витя, Томкин отец, почему-то нас к нему не пускает.

Сарай – очень длинный. В одном конце – Васька, а в другом утварь всякая хозяйская, а наверху – отличный сеновал. Туда можно в грозу залезть по деревянной лестнице, зарыться в сено и под раскаты грома и дикое сверкание молний в маленьком чердачном окошке рассказывать друг другу страшное.

В тот день Томка, болтая после завтрака с Тимом, обронила незнакомое слово: КРУГОСАРАЙНОЕ. Потом я спросила у Тима, что это.

– Подожди, – отмахнулся он.

Вечером, в назначенный час, мы втроём подошли к забору. Забор прерывался как раз там, где начинался длинный дяди-Витин сарай, ну а потом продолжался дальше. С задней (соседской) стороны вдоль сарая тянулся узкий карниз. Он шёл на высоте метра с небольшим. Томка убедилась, что взрослых никого не видно, залезла на старую сливу, росшую впритык к сараю, потом ступила на карниз и махнула рукой. Тим подтянулся и тоже оказался в развилке дерева. Он поддерживал все Томкины выдумки и втайне её боготворил. А я готова была лезть за братом куда угодно – с ним не так страшно, то есть и страшно и весело одновременно.

Продвигались мы очень медленно, прижимаясь всем телом к дощатой сарайной стене и отчаянно цепляясь пальцами за каждую неровность.

Вдруг со стороны соседского дома послышался страшный крик: «Ах вы черти! Ну, черти, подождите!»

Сосед был страшный дядька, лохматый, с тёмным лицом и клочковатой бородой. Звали его Мурин. Говорили, что он колдун, и все его боялись, но Томка ещё неделю назад сказала, что он куда-то уехал.

Когда я услышала этот жуткий хриплый голос, у меня внутри всё оборвалось. «Конец пришёл», – подумала я. Оглянулась – и в тот же миг свалилась в высоченную крапиву, росшую у самой стены сарая.

Мурин орал из распахнутого окна своего дома. На моё счастье, в ту минуту, как я летела в крапиву, он как раз отвернулся от окна, направляясь к двери.

Из крапивы я услышала только Томкино «Скорей!» – и замерла, как кролик в клетке. Потом до меня донеслись ещё какие-то звуки: скрежет, пыхтение и как что-то хлопнуло, не знаю что. Опять вопли Мурина, уже совсем близко. «Гады! Сволочи! Где они, черти эти?» И потом мат, целый поток этого противного мата.

Никого не увидев на карнизе, Мурин, видимо, пошёл к своей калитке, потому что через минуту, длившуюся вечность, она хлопнула так оглушительно, как будто кто-то ударил меня по голове.

Руки и ноги горели от крапивы. Сердце прыгало, как лягушка.

Вдруг я поняла, что настал миг, когда можно спастись. Я добежала до муриновской яблони, которая росла рядом с окошком сарая, быстро залезла на неё, сделала два шага по сарайному карнизу и стукнула в оконную ставню.

Окно тут же со скрежетом отворилось, и показалась Томкино лицо с блестящими озорными глазами.

– Женька! Молодчина! Давай скорей!

Внутри было довольно темно, пахло помоями, стружкой, ещё чем-то таким, и по всему этому узкому пространству носился обезумевший пятнистый поросёнок и орал так, как будто мы пришли, чтобы его зарезать.

Вначале я стояла остолбенев и только таращилась в потёмках. А Томка с Тимом смотрели на меня. Но потом нас как будто прорвало, и мы стали хохотать как сумасшедшие. Мы хохотали, а Васька носился вокруг нас дикими кругами.

Но вот в саду – теперь уже Томкином – послышались голоса. Это Мурин орал на дядю Витю, а дядя Витя пытался что-то отвечать Мурину.

– Где эти черти? Выпороть этих чертей! Как нет? В преисподнюю, что ли, провалились? Ещё раз увижу – выпорю, своих не узнают.

И опять мат этот страшный.

Мы смотрели в дверную щель и дрожали от страха. Но дядя Витя ему сказал:

– Ну дети же! Мы, что ли, там не были? И мы были…

Потом Мурин повернулся и пошёл, всё так же страшно ругаясь, по направлению к калитке.

Только он исчез, как дядя Витя кинулся к поросятнику: Васька так и не успокоился и визжал на самой высокой ноте, так, что хоть святых выноси.

А мы хоть и не святые были, но тоже чуть не оглохли.

И вот заходит дядя Витя к нам, прищурился в полумраке и говорит:

– Так, ну что, Том Сойер? Пороть пора! Твоя затея?

Томка не моргнув глазом:

– Моя.

Тим рядом с ней встал:

– Наша общая.

А я где стояла, там так и стою, ничего не говорю.

Дядя Витя:

– Защитник? Жених, что ли?

Тим смутился:

– Да нет, так просто… друг.

Дядя Витя:

– И её с собой потащили (показывает на меня). Посмотрите на неё, еле живая. И Ваську мне перепугали до смерти. Вась, Вась, ну всё. Паразиты они.

Потрепал его по загривку, и Васька затих.

– Яблоки, что ли, воровали?

– Зачем они нам? Своих полно, – сказала Томка.

Дядя Витя посмотрел на маленькое зелёное яблоко, валявшееся на полу под окном.

– А это что? Может, Васька принёс?

Васька успокоенно чавкал, уткнувшись пятачком в корыто.

– Нечаянно сорвалось, – терпеливо объяснил Тим.

– Ну а тогда какого чёрта?

– Пап, – сказала Томка сердито, – просто мы ходили в КРУГОСАРАЙНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ. А Мурин этот нам всё испортил.

– В КРУГОСАРАЙНОЕ? – Дядя Витя посмотрел на нас незнакомым серьёзным взглядом, как будто вспомнил что-то далёкое. – До середины, значит, только дошли…

Потом, помолчав, плюнул с досадой себе под ноги:

– Кругосарайное! Мурину этого не понять! Ладно, уж коли так, будем считать, что проехали.

 

Двор, школа, двор…

Старики и мальчишки Собираются в кланы. Вечно в ссадинах руки. С чудесами карманы. И ночами в созвездья Собираются звёзды. У стрижей по обрывам Коммунальные гнёзда. Скопом тучи приходят, Дожидаясь поры. Осень, сходятся вместе Золотые шары. Что бы там ни случилось, Не «иду со двора». «Цепи неразрывные» — Это наша игра!

Каникулы кончаются. В саду пахнет антоновкой, астрами и чуть подсохшими флоксами. Ещё сладким дымом, с которым улетучивается лето.

Уже через несколько дней астры и флоксы встретятся с золотыми шарами, растущими в палисаднике у них во дворе.

Двор – и школа. Они неразлучны, соединены кривым рукавом проходного двора. Это и удобно, и не очень. Удобно – можно подольше поспать утром; если что-то забыл из вещей, сбегать на перемене и взять.

Не очень – потому что носишься с мальчишками по дворам, скачешь по гаражам, потом спрыгнешь – и окажешься перед самым носом Ульяны Палны, которая считала тебя пай-девочкой и отличницей. И смотрит она на тебя, как на марсианина или чёрта из табакерки. А ты стоишь и молчишь как рыба об лёд. Ну что тут скажешь?

Двор! Проходной, расхристанный, с благородными особняками и романтичной помойкой – там вечно что-нибудь полыхает или карбид бабахает, доводя до исступления дворничиху тётю Миру. В середине круг, где растут старые яблони и шампиньоны. А ещё секреты разные зарыты.

– Тим, Женька, в ножички будете? – Вовка-толстый.

Пыхтя, чертит ножичком на земле большой круг, начинаем играть. Появляется Костя со своей шпаной, чертят рядом свой круг.

Всё бы ничего, да только кто-нибудь из шпаны нет-нет да и метнёт ножичком в яблоневый ствол (а сами недавно обтрясли все яблони до последнего кислого яблочка).

– Не, всё, Тим, я пошла.

И кто только не проходил через наш двор: кошки, собаки, мальчишки, большая шпана, цыгане, великие люди!

– Смотри, сын Никулина! Ага, с собачкой.

– Видишь? Актриса пошла, ну эта самая, как её? Ну, помнишь, недавно по телику смотрели?

Школа степенная, строгая, из какого-то особенного, шершаво-серого камня. А сбоку к ней чудом притулились палаты семнадцатого века, белые как мел, на башню похожие, с крутой-крутой лестницей.

И всё-таки они (двор и школа) связаны незаметной изнаночной ниточкой. И в школу врывались дворовые вихри и завихрения. Мальчишки отращивали длинные волосы а-ля хиппи, девчонки укорачивали юбки (хоть и неудобно: ни формулу на коленке не напишешь, ни шпору не спрячешь). На доске прямо перед уроком появлялись словечки с улицы. Например, ПИВО. Дежурные с показным остервенением стирали его с доски, но ПИВО появлялось снова и снова.

И вот из окон четвёртого этажа стали вылетать, с треском разбиваясь об асфальт, бумажные «бомбы», наполненные водой или чернилами. Однажды под одну из них попала Марина Демьяновна, училка по труду (потом ходила с фиолетовой причёской, навсегда заслужив прозвище Мальвина). Большое разбирательство ничего не дало, кроме того, что «снаряд» был выброшен из окна туалета. Школа молчала как партизан.

Тим и Женька ехали в электричке и смотрели в окно. У Тима на коленях была большая хозяйственная сумка с яблоками, у Женьки – обёрнутый в газету огромный букет флоксов, благоухающий на весь вагон. Мимо пролетали малахитовые сосны и оранжево-розовые рябины. А в голове у Женьки крутилась совсем другая плёнка: бульвар, переулки, дворы, Бреховка, школа… тётя Нюра, ворчащая в раздевалке, широкие, скошенные по краям школьные ступени, широкие мраморные подоконники, на которых так удобно списывать и играть в фантики на переменах… фотосинтез на подоконнике в кабинете Гальванны, – такой живой и радостной зелени надо только поискать – и скелет, и пожелтевшие карты…

Гальванна! Почему у неё каждое слово такое вкусное? И что в ней такого, что все её любят и в кружок косяками записываются? А что если они все возьмут да и поступят потом на биофак (из английской-то спецшколы!)? Вот будет смех! А Наталья Ильинична что скажет?!

А Наталья Ильинична… И чего Ленка говорит, что она ходит в пижаме? Не пижамы это у неё, а брючные костюмы такие (мама сказала – экстравагантные). На страуса и вправду немного похожа – пятая точка широкая, а голова маленькая. Зато шевелюра какая!

«Умнич-ч-ка!» – так говорит только она – с ударением на Ч.

Все их попытки угадать её настроение до начала урока обычно заканчиваются ничем. Но иногда что-то получается.

– Наталья Ильинична, Наталья Ильинична! А вы знаете… я только две минуты… (это Казарян тянет руку до потолка)

– Две минуты и по-английски, – снисходит Наталья Ильинична, а сама расплывается в блаженной улыбке: когда она в хорошем настроении, наши «лирические отступления» ей как маслом по сердцу.

Казарян начинает чинно, по-английски, но в самый патетический момент незаметно переходит на русский и выпаливает новость про великое научное открытие, которое перевернёт мир. Глаза у Натальи Ильиничны уже горят, «эксперты» мгновенно подключаются к обсуждению… Потом она, конечно, спохватится, но времени на контрошку уже нет, зато есть на внеклассное – а кто ж откажется Конан Дойла почитать!

– Женьк? – спрашивает Тим.

– Чего?

– Марковку вспомнил…

(Светлана Марковна, географичка, у неё волосы оранжевые.)

– И чего ей покоя не даёт, что мы ездим по перилам? Плохо что ли? Красивые стали, наполированные.

– И штаны такие же стали, – фыркнула Женька.

– Опять начнёт своё: «Саврас без узды…» Кто это, Саврас?

– Конь такой.

– Ну да, конь. И ещё «корова галстук жевала».

– Лучше Никмиха вспомни, баскет, ребят…

– Уже вспоминал.

– Мама, наверно, арбуз купила…

– Москва пассажирская!

– Не толкайся…

– Ух ты, Москвой пахнет!

Они ныряют в метро, выныривают на Кропоткинской. А тут-то как пахнет! – Старыми тополями на Гоголевском, мороженым, сладкой булочной на углу, тёплым ветром, чистым асфальтом…

Двор, двор! Казалось, все сразу выбегут навстречу. Не выбежали. Но двор смотрит окнами. На асфальте листья, как чьи-то следы. Золотые шары у подъезда и эти, розовые, как их… недотроги! Выстреливают – и сворачиваются невинным колечком… и чёрный глазок паслёна.

Старая лестница, усталые деревянные перила. Мама встречает!

Пахнет натёртым мастикой паркетом – и – ура! – арбузом!

 

Древорубы

Дерево падает, а другое подставляет плечо, и руки, и локоть. Не для того ли столько развилок у этого дерева, чтобы дерево не упало?

Окно нашей кухни на втором этаже старого особняка выходило на серую стену соседнего дома. Это был тупик, отделённый от двора металлической оградой, но через её прутья постоянно кто-нибудь из ребят туда просачивался, ведь тупик – место такое, для многих притягательное. И, конечно, в него можно было попасть с другой стороны, из переулка. Подворотня была прямо напротив нашей школы.

Половина старшеклассников побывало у нас под окном, и не один раз – курили. В школьном туалете их иногда засекал Никмих. Конфисковывал пачки сигарет, аккуратно подписывал и потом торжественно возвращал каждому на выпускном.

Внизу, у серой стены торчал кривой козырёк из жести, и под него в подвал вели крутые сбитые ступеньки.

Рядом с подвалом стояло несколько неотёсанных камней и старая скульптура, покрытая брезентом. В подвале находилась мастерская скульптора.

Самого скульптора мы видели редко. Может быть, он просто хранил здесь свои работы, я не знаю.

Наступил апрель. Воробьи кричали как сумасшедшие. Лопались почки. Под окном всё чаще стали появляться курильщики.

Родители ещё не пришли с работы. Я грызла печенье и глядела в окно. Там уже начинало темнеть. Форточка была открыта – оттуда пахло тополиными серёжками и ещё чем-то восхитительным: кажется, в доме напротив пекли пирог.

Под окном появилась компания. Три высоких фигуры и одна пониже. Я встала сбоку от окна, чтоб меня не было видно. Так и есть, Костя с дружками. Костя был «блатной», лет двадцати, иногда заглядывал с приятелями в наш двор. Тогда почти все наши ребята расходились по домам – от греха подальше. А фигура поменьше – это был десятилетний Артур, сын дворничихи тёти Миры, тот, который недавно чуть не разбился, упав с дерева, но повезло.

«Чего он к ним примазался?» – подумала я.

Костя – долговязый, волосы длинные, спутанные, лицо щербатое. А два его приятеля – чуть пониже ростом, стриженые и почти неотличимы друг от друга.

Костя вытащил сигареты и закурил; те двое тоже. Потом Костя протянул сигарету Артуру, тот затянулся и начал кашлять – сильно.

Трое загыкали. В доме напротив хлопнула форточка. Костя оглянулся.

И тут взгляд его упал на скульптуру, покрытую брезентом.

Он присвистнул: «Ба, а это ещё что?»

Он повернулся к Артуру:

– Чего молчишь-то?

Артур пожал плечами.

– Я говорю, чего это тут у вас?

Артур буркнул что-то про скульптора и снова закашлялся.

– Ага, искусство, значит, – осклабился Костя.

Он подошёл к скульптуре и одним рывком сорвал с неё брезент.

– Гляди-ка ты, искусство! – в тон ему, сказал один из приятелей и тоже присвистнул.

Теперь они все стояли вокруг скульптуры.

Однажды, когда мы играли в прятки, мне пришлось укрыться под этим брезентом, и потом я ещё раза два заглядывала под него.

Скульптура была гипсовая. Древоруб стоял боком к дереву, обняв его одной рукой. Другая рука, сжимавшая топор, опущена. Древоруб был старый. Широкие, хотя и сутулые плечи, усталое лицо.

– А что если нам приобщиться к этому искусству? – ухмыльнулся Костя.

– Приобщиться! – обрадовался второй.

А третий только подошёл поближе.

Артур выплюнул сигарету.

– Не надо, – тихо сказал он.

– Тебя не спросили, – оскалился Костя.

Он взял осколок кирпича и написал на широкой спине древоруба неприличное слово из трёх букв.

Все молчали. Лицо древоруба было таким же спокойным и печальным.

Костя гыкнул, подошёл к стене, где лежали куски необработанного камня, подобрал один из них, не самый тяжёлый, и, подойдя к скульптуре, со всей силы долбанул по полусогнутой гипсовой руке, обнимавшей ствол. Половина руки, начиная от локтя, отвалилась. Остался торчать уродливый чёрный стержень с обломком гипса.

«Очнулся – гипс…» – Костя поджал нижнюю губу, изображая сочувствие. Дружки заржали.

И тут произошла неожиданная вещь. Артур подобрал с земли ком грязи и запустил им в Костю.

Костя застыл с искаженным лицом. Щека у него была коричневая и брызги грязи по всему и без того рябому лицу.

– Та-а-к… – сказал Костя.

– Падла, – сказал второй.

Третий ничего не сказал, только сплюнул.

И они обступили Артура со всех сторон.

Тут я поняла, что ждать уже больше нельзя. Я схватила с подоконника кувшин с водой, приоткрыла окно и, крикнув самым своим страшным голосом «Вон отсюда! Милицию позову!» – так всегда кричали из окон, когда мы бегали по крышам гаражей, – плеснула в сторону Кости, стоявшего ко мне спиной. Тот резко повернулся, а я быстро захлопнула окно и отошла в сторону. Пусть думает, что кричал взрослый.

Дзынь! – на стекле образовалась огромная трещина, похожая на паутину. Камень отскочил от подоконника и упал на землю.

Костя злобно зыркнул на окно и утёр лицо рукавом.

– Допляшешься! – сказал он Артуру. И их троих как ветром сдуло.

А Артур остался. Он подошёл к древорубу и попробовал насадить отвалившийся кусок на торчащий конец каркаса, но у него ничего не получилось. Да и ни к чему это было. Кисть руки всё равно валялась отдельно. Тогда он стёр рукавом три буквы и снова накрыл древоруба брезентом. Потом бросил быстрый взгляд на окна и пошёл, но не в сторону ограды, отделявшей тупик от двора, куда удалились трое, а в другую – к школе.

Прошло дней десять, и в тупике появились два скульптора, молодой и старый, наверно, отец и сын. Они стали прибираться, выносили из подвала мусор, а заносили какие-то материалы.

Потом я пару раз видела с ними Артура – он им помогал.

Ну а дальше…

Дальше мы переехали в Останкино – как осиротели. И двор осиротел.

История забылась. Однажды мы с Марьянкой забрели в Центр современного искусства на какую-то выставку. А рядом был другой зал. Возле входа – фотография, и написано:

АРТУР БАГРИМОВ

Что-то меня кольнуло: надо посмотреть.

Зал был небольшой, уютный – сплошные скульптуры. Спящий конь, девушка, опустившая раскрытый зонт и глотающая капли дождя, и вдруг: «Древоруб».

Ствол дерева с двумя протянутыми, как в мольбе, ветками, а рядом – молодой древоруб с поднятыми руками и запрокинутым лицом; отброшенный топор валяется в стороне.

Я смотрела долго, забыв про Марьянку. На выходе вгляделась в фотографию. Ну да, конечно – он!

«Приобщимся!» – мелькнуло в голове.

Так и остались со мной и во мне эти два древоруба: тот, старый – и этот, новый, молодой.

 

Английский театр

Кружатся, и кружатся, и кружатся… Флейты! Скрипки! И горят огни! Золушка зажмурится от ужаса — Бьют часы – минуты сочтены. Впопыхах обронены и брошены — Кончен бал – возьми и подними Золотые босоножки Осени И хрустальный башмачок Зимы. Рассыпаются – не зря обронены. Ветер схватит, унесёт волна. Время и пространство так устроены — Побеждают ширь и тишина.

Наталья Ильинична вела у старшеклассников английский театр. Женька об этом не знала. Она и Наталью Ильиничну по-настоящему не знала, потому что училась пока только в четвёртом классе.

Но вот все собрались в актовом зале. К тёмно-зелёному занавесу прикреплён лист ватмана, на котором жирно нарисован тушью грустный скелет с цепями на ногах и большими кривыми буквами написано: КЕНТЕРВИЛЬСКОЕ ПРИВИДЕНИЕ.

«Кентервильское привидение» она ещё не читала. С Уайльдом была знакома по сказкам (Счастливый принц, Эгоистичный великан…) Читали их с Татьяной Михайловной на английском.

Сегодня Женька пришла в школу после гриппа, так что Привидение стало для неё полным сюрпризом.

Спектакль начался. Что было вначале, она почти не помнит – только напряжение: когда появится? каким будет? не умрут ли все от страха? Помнит, как за сценой что-то страшно грохнуло, за бутафорским окном ослепительно сверкнуло и девочка-экономка упала в обморок.

Потом все пожелали друг другу спокойной ночи – и началось! С левой стороны от сцены раздалось завывание и жуткий хохот – вылетело Привидение! На самом деле – один из девятиклассников: худой, с костлявым и некрасивым лицом, длинные спутанные волосы торчат в разные стороны, под сверкающими глазами тёмные подмалёванные круги. Он был в рваном развевающемся плаще, а вылетел, скорее всего, на физкультурном канате. Извиваясь и дико хохоча, он летал над всей сценой – туда и сюда (свет то вспыхивал молниями, то проваливался в темноту), и это было так прекрасно, что запомнилось навсегда.

А через некоторое время после «Кентервильского привидения» её ждало удивительное: Татьяна Михайловна сказала, что они тоже будут делать спектакль на английском – «Золушку». И потом – просто как гром среди ясного неба: на роль Золушки выбрали её.

Жизнь сразу преобразилась, даже в школе – на уроках, на переменах. Вокруг были сёстры, мачехи, феи, короли, придворные… Дома мама переделывала её старый костюм Красной Шапочки в домашнюю одежду Золушки. Новые только чепчик и фартук, а платье и башмаки-сабо – всё те же. Потом дело дошло до бального платья. И тут Женька поняла, что мама у неё – Фея.

За одну ночь сотворила такое!

Платье было длинное, сшито из бледно-розовой с крупными цветами парчи. Маленький лиф с приколотой розой, прозрачный чехол из какой-то лёгкой как воздух материи. Туфельки обтянуты той же сверкающей парчой и кажутся двумя нежными лепестками, выпавшими из платья, как из волшебного цветка.

Женька подошла к зеркалу. Посмотрела – и всё в ней замерло. Хотела что-то сказать – не смогла. Как будто на несколько мгновений погрузилась в сон.

– Ау! Ты где? – позвала мама. «Спасибо, милая Крёстная», – чуть не сорвалось у неё с языка. Засмеялась и бросилась маме на шею. ещё раз подошла к зеркалу.

– Только волосы чёрные, а должны быть золотые, как у тебя.

– Ничего, так интереснее, – сказала мама. – Надо ломать стереотипы.

До спектакля оставалось совсем мало времени, и тут возникла ещё проблема. Не успела мама переступить порог, придя с работы, как Женька налетела на неё:

– Мам! Я должна чистить картошку!

– Ну и что?

– А я не умею!

– Пустяки! За два дня научишься. Тем более у меня есть волшебная чистилка.

– Давай прямо сейчас начнём.

– Вначале поедим, – сказала мама. Они пошли на кухню.

– А кто принц? – спросила мама.

– Артём из параллельного класса. Он сейчас болеет, но к спектаклю точно выйдет.

– Красивый хоть?

– Красивый. Только на девчонку похож и ниже меня ростом.

Через два дня она чистила картошку почти как мама: знай себе поворачивай картофелину и смотри, как завивается длинная стружка – не хуже чем у лимона в натюрмортах старых мастеров.

– Можно, я возьму твою волшебную чистилку на спектакль?

– Да уж конечно.

Занавес медленно открывается. На сцене – кухня с нарисованным камином. На табуретке перед котлом сидит Золушка-Синдерелла в чепце и фартуке и, напевая что-то себе под нос, чистит картошку.

– Женька из четвёртого «А», – шепчет кто-то в первом ряду.

Где-то слышатся робкие аплодисменты. Женька смотрит в зал из-под опущенных век. Вот так, наверно, чувствуешь себя в зазеркалье. Всё видно как на ладони, и кажется, руку протяни… и границы как будто нет. Но есть она – эта непереходимая граница. Они могут всё: шептаться, жевать жвачку и есть конфеты, смеяться, хлопать – что угодно. А она ушла от них куда-то и существует совсем в другом мире. Эти две минуты запомнятся ей на всю жизнь. Потом появятся сёстры и мачеха, и жизнь Зазеркалья потечёт как по писаному, не обращая внимания на жизнь снаружи.

– Синдерелла, готово ли моё платье?

– Синдерелла, где моя пелеринка?

– Готово, сестрица.

– Примерьте, матушка…

А Фея почему-то забылась. Когда Женька пытается её вспомнить, то вспоминает только мамино лицо и руки, волшебное платье на спинке стула и под ним два опавших лепестка – туфельки.

Смена декораций. Бал во дворце. Дамы и кавалеры. Медленный старинный танец (как долго учила их на ритмике Марина Игоревна попадать в такт и держать осанку). Двери в зал распахиваются, на пороге – незнакомка. Музыка затихает, бьётся сердце. Возгласы придворных.

– Кто эта прекрасная незнакомка? – спрашивает принц.

– Не знаем, ваше высочество!

И вот бледный после гриппа принц Артём, в пышном берете с пером, в белоснежном жабо и сапогах с отворотами, подходит к Золушке. Таким, в полном принцевском облачении, она его ещё не видела. Опускается перед ней на одно колено и склоняет голову. Потом встаёт и протягивает руку, приглашая на танец. Она очень медленно подаёт руку и внимательно смотрит в его глаза. Они спокойные и голубые. В них нет ни удивления, ни восхищения, ни любви. В них нет вообще ничего! И вот они вдвоём заученно двигаются под звуки старинной музыки. Марина Игоревна, наверно, довольна.

Занавес. Перемена декораций. Конец. Аплодисменты.

Что это было? – Она сидит у себя на кухне и смотрит в окно на одетые в серые чехлы гипсовые фигуры возле подвала скульптора. Для чего кто-то придумал эту сказку и сделал её Золушкой – если принц не тот, не настоящий, никакой? Именно в то мгновение, когда она заглянула в его глаза, платье превратилось в лохмотья, карета – в тыкву и все, кто был на том балу, включая их самих, Золушку и Принца, – в серых мышей.

Она попробовала представить настоящего, своего принца. Но он был похож на зачехлённые гипсовые фигуры во дворе и совсем неузнаваем. Вдруг что-то мелькнуло перед её мысленным взглядом. В заоконных сумерках серый балахон превратился в плащ, а верёвки, которыми он был перевязан сверху, – в спутанные волосы. Кентервильское!

– Ого! – сказала она вслух и задумалась.

«Да! Конечно! Спутанные волосы, худое лицо, горящие глаза… Он! Вот это был бы бал!!!»

Школьное время между тем летело вперёд как ни в чём не бывало. Наталья Ильинична выпустила свой «кентервильский» класс, и весь английский театр почему-то сразу сошёл на нет – улетел, как привидение…

 

Пагафка

Я знаю, слова в словаре не виноваты ни в чём! Даже очень плохие — не виноваты. И всё-таки думаю — им тяжело. Гораздо легче буквам в алфавите.

Была середина продлённого дня. Набегались вокруг школы, наигрались в снежки, взяли штурмом палаты семнадцатого века, теперь возвращались в класс: тяжело дыша, ероша прилипшие ко лбу волосы; глаза ещё горели войной.

Елена Сергеевна вытерла платком запотевшие очки и сказала:

– Приступаем к домашнему заданию. Через пятнадцать минут проверю, кто как начал.

Она пошла пить чай с Тамарой Николаевной, математичкой, которая всегда оставалась проверять тетради в соседнем классе.

И тут началось.

Серёжка Залепин, проходя мимо парты Ричарда, небрежно прихватил его лежавшие с краю очки и, мгновенно оказавшись за учительским столом, нацепил их себе на нос:

– Приступаем к домашнему заданию. Я проверю.

В следующий миг Ричард, увидев свои очки на носу Залепина, бросился на него, как Львиное Сердце, и по классу понёсся вихрь. Он проносился между партами, пролетал над ними, хлопал крышками, делал круг за кругом и, кажется, уже просто не мог остановиться.

Ричард был настоящий англичанин и появился в их классе только в этом году. Он почти не говорил по-русски. Среднего роста, смазливый и кудрявый, как девчонка. Очкарик. По инглишу он был круглым отличником, по математике ещё ничего, а по остальным тянул еле-еле.

– Адай! – кричал он. – Адай! Ю фул!

– Погавкай! – не останавливаясь, отвечал злодей Залепин.

На лице у Залепина кривилась вдохновенная ухмылка. Он был на голову выше Ричарда и легко перескакивал через парты, как через козла на физре. Ричарду приходилось трудно, но он не прекращал погони.

Трое остальных продлёнщиков, конечно, не могли приступить к домашнему заданию. Ленка с Наташкой стояли у стенки, с восторгом наблюдая за этой гонкой, а староста – Масленникова – делала вид, что читает стенгазету.

Наконец ей надоело.

– Прекратите! – закричала она голосом Елены Сергеевны. И потом, теперь уже почти своим, добавила: – Сейчас придёт – всем будет втык!

Дверь открылась, и в класс заглянул физик.

– Ну что тут у вас? – пробасил он.

Залепин остановился как вкопанный и быстро сунул очки в карман. Ричард налетел на него сзади, чуть не сбив его с ног, и тоже остановился.

– Что происходит? – спросил Босан.

Все молчали.

– Разберитесь между собой! – сказал Босан и добавил: – Только тихо.

Через пять минут зайду.

Дверь он оставил открытой. В классе слышалось только тяжёлое дыхание – как на физре.

Серёжка прошёл мимо Ричардовой парты и небрежно положил очки на край. Потом как ни в чём не бывало сел за свою парту и занялся домашним заданием.

Ричард тоже сел за парту и, обернувшись, что-то шепнул Серёжке, сидевшему сзади.

Вскоре появилась Елена Сергеевна – довольная и важная.

– Кто успел сделать задание, показывайте, – сказала она.

Никто не пошевелился. Заглянул ещё раз Босан, увидел Елену Сергеевну, прикрыл дверь и удалился.

– Почему такой красный, Залепин? – спросила Елена Сергеевна. – Не успел остыть?

– Не успел, – ответил Залепин.

Попыхтев немного над алгеброй, он собрал рюкзак и пошёл домой, соврав, что опаздывает на тренировку.

Масленникова пошла на третий этаж – брать книгу в библиотеке, Ленка с Наташкой – за водой: цветы поливать.

Ричард подошёл к Елене Сергеевне и, не поднимая глаз, тихо спросил:

– Что есть «пагафка»?

Она сняла очки и внимательно посмотрела на него.

– Как? – спросила она. – Повтори ещё раз.

– «Пагафка», – старательно повторил Ричард.

Елена Сергеевна опять надела очки.

– Нет такого слова, – мрачно сказала она. – Тебе послышалось. Давай проверим домашнее задание.

На следующий день была физра. Никмих раньше играл в баскетбольной сборной, поэтому в баскет они играли чаще всего. Ричард, при своём невысоком росте, играл классно. Вот и теперь он неожиданно оказался возле самого кольца. Серёга Залепин тоже играл классно, и их всегда определяли в разные команды – для равновесия. Он тут же оказался за спиной у Ричарда и дёрнул его за длинные локоны на шее.

Тот резко обернулся, что-то процедил сквозь зубы и толкнул Залепина в живот. Залепин с притворным стоном согнулся пополам.

Никмих засвистел.

– Конец разминки, – сказал он.

Все разбрелись по залу: кто на канат, кто к шведской стенке. Ричард сел на скамейку, угрюмо уставившись в пол.

– Что ты его задираешь? – Никмих положил руку на залепинское плечо. – Чем мешает-то он тебе? Словечки эти твои дурацкие… а он ходит, спрашивает у всех – что значит.

– Он тоже словечки говорит, – буркнул Залепин.

– Тоже непонятные? – усмехнулся Никмих.

– И непонятные тоже. – Залепин отвернулся.

– Ну, значит, надо вам людьми становиться. Тогда будет общий язык. А так – зверьками – ни ты его не поймёшь, ни он тебя. И игры у нас не будет никакой, понятно?

– Команды, построились! – Он свистнул в свисток.

Команды построились и встали друг напротив друга.

– Кто капитаны-то у вас, я забыл. Так… Залепин, Фрост. Перерыв закончился. Начинаем игру. Руки пожмите.

Никмих не терпел проволочек.

Залепин и Фрост обменялись быстрым рукопожатием.

Ладони у них были одинаково тёплые и влажные.

Никмих свистнул. Игра пошла.

 

Химическое явление

Где Природы толковый словарь, Бестолковая, скажешь, наука? Как понять эту синь, эту хмарь, Эти скорости света и звука? Длится медленный снег — в чём тут дело? Как двусмысленно всё ж бытиё: То ли небо к земле охладело, То ли жить не смогло без неё?

Химички все боялись. У неё были серые глаза, глядевшие поверх всех в одну точку. Она, не здороваясь, в гробовой тишине подходила к доске и, повернувшись к классу спиной, говорила замогильным голосом: «Пишем: ЛАБОРАТОРНАЯ РАБОТА».

И на доске появлялись написанные ровнейшим почерком (как для первоклашек) два этих отвратительных слова. А дальше были слова, понятные только тем, кто знает химию, а для остальных почти не имеющие смысла.

На партах, как орудия инквизиции, стояли штативы с пробирками, горелки, колбы, пузырьки с реактивами.

И вот работа начиналась. Все панически переглядывались. Руки дрожали. Глаза то закатывались к потолку, то тупо читали надписи на пробирках, то с надеждой косились куда-нибудь вбок или под парту.

Химичка любила провокационно выйти из класса, а потом быстро зайти, застав половину класса на месте преступления. Но они, уже зная эту её вредную привычку, были осторожны.

А иногда она ходила между партами и отпускала убийственные реплики, от которых кровь стыла в жилах, а мозги совершенно отказывались варить.

Лабораторная по химии была самой нервной из всех контрошек. Если у тебя дрожит рука на сочинении, то за кривой почерк никто оценку не снизит. Да и двойка ещё не конец жизни.

Но когда трясущимися руками льёшь или сыплешь в пробирку неизвестно что, то дело сильно пахнет керосином.

Сегодня лабораторка ничем не отличалась от других. Химичка подошла к Воробьёву и Мырзину на первой парте в первом ряду, сделала своё любимое каменное лицо и голосом, в котором чувствовалась не то кислота, не то щёлочь, произнесла:

– Пол-урока прошло – всё в том же виде. Что, Воробьёв, у тебя там на потолке – таблица Менделеева? – И прошла дальше.

Там, где сидели отличницы, Лапшина с Крупенниковой, она даже не задержалась, только удовлетворённо сказала: «Та-а-ак…»

Но, пройдя ещё две парты, чревовещательно возгласила:

– Какая тут должна быть реакция? Что у нас окисляется? Что восстанавливается? – Она возвела глаза к потолку, как будто там отпечатался весь учебник химии.

У всего класса, кроме Лапши с Крупой, начали трястись поджилки и отключаться мозги.

Но вдруг она осеклась. У неё за спиной, в среднем ряду, что-то зашипело, потом раздался треск и истерический визг Ирки Кувалдиной.

Химичка резко повернулась на сто восемьдесят. Кувалда, вскочив, трясла руками над партой, с испугом глядя на свою драгоценную синюю юбку – гофрированную. А Кузьмичёв, весь надувшийся и красный, делал попытки вылезти из-за парты, над которой поднималось маленькое зловонное облачко.

В химичке откуда-то взялась настоящая кошачья прыть. Она рванулась, как герой на амбразуру, и выключила горелку. Но дело было уже сделано: неправильная реакция произошла и загадочная жидкость с шипением излилась на парту.

Химичка не стала комментировать. Всё тем же загробным голосом она велела переходить от практической части к письменной. А через пять минут прозвенел спасительный звонок.

На перемене оказалось, что одна штанина кузьмичёвских штанов покрыта экзотическими дырками неправильной конфигурации. Носясь по залу, все притормаживали возле него, чтобы поглядеть на это чудо химии. Что там у него в пробирке окислилось или не окислилось, но ясно было, что штаны уже не восстановишь.

В конце концов Кузьма пошёл и стал лицом к окну, делая вид, что зубрит литературу. Но и тогда суета и хихиканье вокруг него продолжались, а больше всех усердствовала Кувалдина – конечно, ведь юбка у неё никак не пострадала.

Лицо Динамиты (Доменики Сергеевны), когда она проходила по коридору, было ещё высокомернее, чем обычно, как будто она уже мысленно выставила все двойки за нашу самостоятельную. Когда Кузьма шёл на литературу, навстречу ему попался Босан – Борис Александрович. Он был физик и шёл на физику. Пару недель назад Босан попросил Кузьмичёва дать определение математического маятника. И, услышав, что математический маятник это «кое-что на ниточке», влепил ему пару, хотя на предыдущем уроке сам объяснял почти этими же словами: мол, неважно что, НЕЧТО! С высоты огромного роста физик всё же углядел диковинные дырки на штанах. Он остановился и, прищурясь, спросил своим неподражаемым басом:

– Что такое?

– Химическое явление, – не растерялся Кузьма.

– Формулу можешь сказать?

Кузьма молчал. Вот не может Босан без формул!

– Ладно, иди.

Литература была последним уроком. Потом Кузьма с Кувалдиной оставались на дежурство. Ирка попросила, чтоб он сходил за тряпкой – вытереть с доски. Он молча вышел из класса. Разговаривать с этой дурой не хотелось. Соседний класс был закрыт: Аннушка заболела. Зато дверь в кабинет химии была приоткрыта. Кузьма услышал смех и остановился. Он никогда не слышал, чтобы химичка смеялась. Посмотрев, нет ли кого в коридоре, он подошёл к двери и осторожно заглянул. Доменика стояла за учительским столом, а сбоку от стола стоял Босан, собственной персоной.

– Кое-что на ниточке, – пробасил он. И они с Доменикой захохотали, как два приколовшихся школьника.

Кузьма стал пятиться на пятках, потом развернулся и побежал обратно.

– Принёс? – спросила Ирка. Он не ответил. Вытащил из кармана помятый носовой платок, смочил его под краном и начал изо всей силы тереть доску, на которой был написан план сочинения.

А Динамита-то! Он и не думал, что она бывает такой. Весёлой, даже красивой.

«Химическое явление!» – подумал он и почему-то тут же простил всё и ей, и Босану.

 

Надо осмыслить

А может быть, звёзды блестят от слёз: их заслезил мороз, им кого-то жаль, устали в космосе, к ним никто не летит, не дотягиваются друг до друга, во времени не совпадают, они страдают, не у всех есть планеты, не все воспеты в веках, а взорвётся звезда — и никто не вспомнит о ней никогда!

«Это надо осмыслить» – любимое изречение Босана. Вот объясняет он, допустим, что-то, объясняет, а потом вдруг остановится, посмотрит сразу на весь класс одним проникновенным взглядом и говорит:

– Вот это надо осмыслить, между прочим.

И все сразу спохватываются, затихают и в ответ смотрят на него точно таким же серьёзным и загадочным взглядом, словно уже начинают что-то такое осмысливать. Ещё Босан любит смеяться. Но смеётся он удивительно – когда меньше всего этого ждёшь. Вот он серьёзный-серьёзный такой и суровый-суровый, со сдвинутыми бровями. И глаза тёмные, как перед грозой. Но в уголках рта или где-то в щеках надуваются маленькие мешочки смеха, потом вдруг взрываются – и перед тобой совсем другой Босан, хохочущий, как ребёнок.

Однажды мы пошли с Босаном в ночное ориентирование. По лесам и болотам. Там надо было найти несколько промежуточных контрольных пунктов, отметиться и потом прийти к главному.

Ночь была прекрасная, весенняя, в болотах орали лягушки, в ветвях соловьи, в небесах щурились друг на друга синие звёзды.

– Так! Будем танцевать вот от этой сосны и от этого пня, – говорит Босан. – Созвездия учили? Сориентируемся по звёздам. Корзунков, какая это звезда?

– Эта? – переспрашивает Корзунков.

– Ну да, эта, какая же ещё?

– Ну, их много… – уклончиво отвечает Пашка.

– Ладно, придём, я с тобой разберусь, – говорит Босан. – Полярную-то уж знать пора, не маленький.

Сориентировались, идём. Длинноногий Корзунков скачет впереди и оглядывается, как будто Босан за ним гонится. Вдруг руками замахал:

– А-а-а-а! Народ, назад! Трясина!

Мы остановились.

– Э-э! – кричит Босан. – Ну ты, Сусанин, смотри там! Давай назад!

Появляется Пашка – всклокоченный, грязный, дышит тяжело, в одном сапоге.

– Где сапог-то?

– Где-где – трясина сожрала, – злой такой.

– Ладно, – говорит Босан. – Спасибо, что предупредил. И живой, главное. Будем огибать.

Ещё раз на небо поглядел – и мы двинулись в обход. Идём, радуемся, ребята анекдоты травят, Босан – серьёзный.

Потом Ленка Добрякова (она бывалая у нас, на ориентирование уже ходила) говорит:

– Борис Саныч, а первый пост-то, по времени, уже должен быть.

Босан только плечами пожал:

– Ну я ж ему не могу приказать, верно?

– Верно.

Проходит сколько-то минут. Вдруг – сосна!

Босан останавливается. Мы тоже. Под сосной пень двойной – похожий на тот, от которого танцевали. Босан оглядывает его обстоятельно, как Шерлок Холмс, мы – как доктор Ватсон.

– Это надо осмыслить, – говорит Босан и садится на пень. Мы стоим вокруг и смотрим на него точно таким же серьёзным взглядом – осмысливаем.

И тут Босан начинает хохотать. Хохочет, зажмурившись, согнувшись в три погибели, – лягушки замолкают, соловей сбивается с нот, мы стоим вокруг, не знаем, смеяться или плакать.

– Так, – обрывает он самого себя. Взгляд становится сосредоточенным. – Понял, ошибочка вкралась. Бывает. Ну, теперь ускорение потребуется. Девочки, не отставать!

И мы побежали рысью. Босан отдувался, как медведь. Корзунков на каждом шагу чертыхался, наступая босой левой ногой на разнообразные колючки. Ребята взяли отстающих девочек на буксир. Через пятнадцать минут вся наша запыхавшаяся компания стояла перед маленькой незаметной палаткой первого КП.

– Вы вторые, – говорит дежурный.

– Ну что ж, второй – не последний. – Босан вытирает рукой пот со лба.

– А это не вы там ржали на весь лес? – с подозрением спрашивает дежурный.

– Ржали? Да нет, похихикали немного, – смущённо отвечает Босан.

 

Верик

В книге отзывов о жизни Понаписано такое… Но в окне лазурь в остатке, Блюдо с синею глазурью С трещиной старинной Говорили мне другое. Чай качнулся в чашке — На стене звезда плясала: Приходите и живите!

Бабушка у них с Тимом была отличная. Соседи обращались к ней уважительно – Вера Николаевна, а Женька с Тимом звали просто – Верик.

Верик была могучая, большая, широкая в кости, с очень крупными чертами лица. Она была художницей и к тому же много лет ездила в Хорезмскую археологическую экспедицию, рисовала находки, планы раскопов, склеивала черепки, иногда по совместительству работала поваром. Все стены на даче были увешаны её картинами. На них – Хорезм, древние крепости, барханы. Летом Верик всегда ходила в пёстрых узбекских шароварах и таких же рубашках-размахайках. У неё даже кот был оттуда, из Чарджоу, – дикий пустынный кот Мурза, абсолютно чёрный, с необыкновенно длинной шерстью и огромными жёлтыми глазами.

Женька восхищалась, завидовала и всё время канючила, чтобы Верик взяла её с собой. Верик была тверда и отвечала, что в Хорезм девочек не берут.

Был июнь – начало каникул. Тим тарзанил на большой берёзе, а Женька только что закончила пропалывать цветочную клумбу.

Её опять потянуло в дальний, нижний конец сада, в его самую дикую и заброшенную часть. Там она уже пару раз натыкалась на какие-то таинственные черепки и проржавевшие, полу-рассыпавшиеся куски металла.

«Культурный слой есть почти везде», – вспомнила она слова Верика.

Решено! Она начинает свои раскопки! Никому пока не скажет, даже Тиму.

Пусть себе сидит на своей берёзе.

Женька быстро сбегала в сарай, взяла там лопату полегче и, не откладывая, принялась за дело. Место определила сразу – недалеко от ямы с водой. Земля здесь немного приподнялась, будто вспухла, и что-то подсказывало Женьке, что лучше места для раскопок не найти.

Копать она умела хорошо – Верина школа. Сердце забилось в каком-то сладком предвкушении. Даже если ничего не найдёт… сейчас она точно поняла, что станет археологом!

Так, это что? Тьфу, ботинок… Ну, значит, до культурного слоя ещё пахать и пахать. Верик рассказывала, что раскопочная яма может быть и три метра в глубину. Она воткнула лопату в землю и отдышалась.

Тим перестал раскачиваться на ветке и подозрительно посматривал в её сторону. Она повернулась к нему спиной и продолжила копать.

Верик позвала обедать. В первый раз Женька почти не заметила вкуса еды и не обратила внимания на Пичкина, который принимал свои птичьи ванны в клетке у них над головой. Быстро помыла посуду (это было её обязанностью) и помчалась обратно на СВОЙ(!) раскоп.

Подошёл Тим:

– Клад ищешь?

– Ничего не ищу. Так, «разведка» называется. И вообще, отстань!

После ужина она всё-таки не выдержала и спросила у Верика:

– Верик, а как ты думаешь, у нас здесь можно что-нибудь откопать?

– Маловероятно, – небрежно ответила та.

И вот на второй день – пошло! Начали попадаться находки – глиняные черепки, полуистлевшая кожа… Женька принесла новую малярную кисть, обметала их и складывала в сторонке. Вдруг вспомнила слышанное от Веры экспедиционное словечко «камералка» и представила себе её удивлённое лицо.

Потом нашёлся кусочек расписного фарфора, очень красивый. «Странно!» – мелькнуло у неё в голове. Нет, без Верика тут не обойтись. Она аккуратно сложила все найденные черепки в коробку из-под рассады и медленно, чтоб не растрясти, понесла домой.

Верик вышла ей навстречу с молотком. Она собиралась чинить забор: опять собаки бродячие разобрали.

– Верик, подожди, – сказала Женька (терпеть она уже не могла). – Мне нужно тебе кое-что показать. Пойдём на веранду.

С бьющимся сердцем она поставила коробку на стол.

– Вот, раскопала!

И стала осторожно выкладывать черепок за черепком на расстеленную на столе старую газету.

– А вот этот, смотри, красивый какой, прям как будто из Китая!

Верик хранила серьёзное молчание.

– Где копала? – спросила она.

– Внизу, около ямы, – выдохнула Женька.

Верик посмотрела на неё своими честными, навыкате, голубыми глазами и сказала:

– Там у бабы Нади помойка была. Этот осколок – от её фарфорового сервиза.

Женька почувствовала, как будто что-то обвалилось у неё в груди.

– Ты точно знаешь? – упавшим голосом спросила она.

– Точно, – не моргнув, ответила Верик.

Но Женька не могла в это поверить. Ведь те-то, керамические, такие древние на вид!

Улучив момент, когда никто не видел, она стала с остервенением копать дальше. И тут – о ужас! – из земли выскочила чья-то огромная зубная щётка, погнутая алюминиевая ложка и ржавый бидон!

Глотая слёзы, она стала быстро закапывать обратно помойку бабушки Нади.

Как будто кто-то решил специально поиздеваться над ней! Хорошо ещё, что Тим не видел этого позора.

А Верик? Что Верик? Она как будто вообще ничего не заметила.

Чинила себе забор, вытаскивала клещей из кошек и клеила хорезмские черепки в своей волшебной комнате за печкой.

Зато на следующее лето… взяла Женьку в самую первую в её жизни археологическую экспедицию! Не в Хорезм, конечно. На Волгу – бронзовый век копать!

 

Тётя Лиля

Солнце по-совиному читается «осень». Говорила я себе: в путь собирайся. Стулья на веранде меняются местами. Потом застынут, как в сказке на полслове…

Новость! В Резиденции до конца лета будет жить тётя Лиля.

Резиденция – маленький зелёный домик, типа сарая. А тётя Лиля (они с Вериком в экспедиции познакомились) – писательница, про Хорезм пишет. Ура!

– Тише, сейчас она спит, – говорит Верик (хотя время уже после обеда). – Лиля – сова. Днём спит, ночью пишет и гуляет по саду.

Я сразу представила, как кто-то бродит, как привидение, ночью у нас в саду. Вот это жизнь – настоящая!

Звонит телефон. Подхожу. «Нет, это не милиция никакая!» – бухаю трубку.

– При чём тут милиция? – Из кухни появляется Верик. – Это Лилю. Она Милица по паспорту.

А сама Верик зовёт её почему-то Лили.

Дневное совиное время тянется очень долго.

Ну наконец-то – выходит! Смотрим во все глаза. Небольшого роста, очень худая, короткостриженая, в длинной, до земли, цыганской юбке, разноцветной, с не поймёшь каким рисунком.

Мы с Тимом стоим напротив Резиденции и тупо на неё смотрим.

А она смотрит куда-то немного поверх нас, хлопает белёсыми ресницами, щурится как спросонок. Мы подходим и говорим: «Здрасьте!» Она: «М-да?»

– Вы – тётя Лиля?

– Вы полагаете?

– А мы – Женя и Тим. Вы у нас жить будете?

– Да я вроде как уже живу…

Голос у неё глухой, какой-то бесцветный, слова цедит сквозь зубы, а глаза хитрые, как у девчонки, как будто вот-вот расхохочется.

Тим тут же залезает на рябину и начинает раскачиваться на руках, демонстрируя перехваты. А тётя Лиля идёт на веранду пить кофе.

Через пару минут мы тоже оказываемся на веранде. Но Верик стреляет в нас глазами, чтобы мы оставили тётю Лилю в покое и шли гулять.

Мы выходим за калитку:

– Странная такая… – говорит Тим.

– Все писатели странные.

– Но эта уж совсем.

– Блокадница… Интересно.

– А чего интересно-то? – говорит Тим. – У неё своя жизнь, а у нас своя. Мы для неё вообще никто – помеха только.

Мы идём по Хвойной – это самая длинная улица в нашем дачном посёлке. Если идти по ней долго, то придёшь к речке. Но сейчас поздно. Красный свет на соснах. Не разгуляешься – Верик искать начнёт.

– Гляди, – говорит Тим и показывает рукой вперёд. – Как будто корова на дороге валяется. Побежали?

Подбегаем. Валяется не корова, а огромный пёс, белый с коричневыми пятнами. Глаза закрыты, дышит тяжело. Одна нога как будто вывихнута.

– Ого! – говорит Тим. – Я пока здесь посторожу, а ты беги за Вериком.

Я только погладила пса по шелковистой шерсти и помчалась как угорелая домой.

Влетаю в дом:

– Верик! Скорей! Там собака на Хвойной валяется!

А Верик по телефону разговаривает, отмахивается: «Потом! Потом!»

Тётя Лиля намазывает джем на хлеб.

Я смотрю на неё умоляющими глазами:

– Там собака на дороге валяется!

– Большая?

– Огромная!

– Носилки есть?

– Сейчас!

Бегу за графские развалины (так у нас туалет называется), беру из сарайчика садовые носилки и волоку их к дому.

– Прекрасно, – говорит Лиля. – Пошли.

Берёт у меня носилки, и мы выходим.

– Смотрите, – говорю, – отсюда уже видно. Мы думали – корова.

Ускоряем шаг.

– Ого, – говорит Лиля. – Больше сенбернара. Московская сторожевая, наверно. Мальчик.

Она садится рядом с ним на корточки. Гладит по голове.

– Жаль, мы не знаем, как его зовут, – говорит Тим. – Может, пусть будет Дюк? Эй, Дюк! – Пёс не реагирует.

– Хайдар, – говорит Лиля, – ты живой?

Большой карий глаз открывается и печально смотрит на неё.

– Хайдарчик, – говорит Лиля. – Ничего, сейчас.

Она подводит под него носилки, мы толкаем сбоку.

– Уф! Ну вот!

Тётя Лиля подворачивает на поясе свою длинную юбку, берёт носилки спереди, Тим – сзади (мы с ним будем нести по очереди), и начинается наше торжественное шествие к дому. Собаки лают. Люди смотрят из-за заборов. Время от времени мы кладём носилки на землю и отдыхаем.

Вот калитка! Тетя Лиля толкает её ногой. Победа! В этот самый миг раздаётся ужасный треск – носилки разваливаются, и Хайдар оказывается на земле.

Потом Лиля с Вериком перетащили его в Резиденцию, и Верик вызвала знакомого ветеринара. Оказалось, что Хайдара сбила машина и у него перелом задней ноги. Началось лечение.

Жук (наша новая собака, подаренная «извергами») то и дело заглядывал в Резиденцию, хотел знакомиться, но тётя Лиля сурово Жука отгоняла.

Теперь она перестала быть совой и почти забросила свою хорезмскую книгу. Весь режим был подчинён Хайдару.

За обедом Лиля рассказывала нам про комаров величиной со стрекозу, про людей-мутантов, а ещё про то, про что совершенно нельзя рассказывать за столом, например, про пепел чьей-то бабушки, который прислали из-за границы, чтобы похоронить, но по ошибке использовали вместо перца. Верик делала тогда большие круглые глаза, давилась супом и говорила ужасным голосом: «Лили!!!»

Но тётя Лиля не умела останавливаться на полпути, и, к нашему с Тимом восторгу, ужасные истории всегда доводились до победного конца.

Однажды Тим спросил:

– Тётя Лиля, а почему вы такая худая? Наверно, после блокады?

– М-да? – процедила она. – А может, я так хорошо берегу мою прекрасную фигуру?

– А это правда, что в блокаду кошек ели?

– М-да? Но я, по крайней мере, не съела ни одной.

Потом Верик сказала Тиму, чтобы он больше ничего такого у Лили не спрашивал и перестал оставлять на столе хлебные корки.

К концу лета мы вчетвером (тётя Лиля, Хайдар, Тим и я) уже ходили в «дальние» походы – в лес, к реке, за Образцово…

Потом тётя Лиля с Хайдаром уехали в Ленинград, и с тех пор Хайдар стал сопровождать её во всех археологических экспедициях.

Когда Тим вырос, Лиля могла позвонить ему в любое время суток, сказать: «Тим, мы на чемоданах, проводишь?»

И Тим бросал всё и мчался к нашей дорогой тёте Лиле и её драгоценному Хайдару.

 

Буфет на даче

Таинственный, тёмный, Скрипучий, пахучий, С резьбою кудрявой И пыльными стёклами — Буфета старинного Что ещё лучше? В нём склады, и клады, И праздников столько в нём! Сто лет ему, может! И в трещине каждой — Как свет от сокровищ в пещере – хранит он Таинственный запах. Дохнёт, словно скажет: Вдохни, пропитайся секретом забытым! Сейчас, как в дворце, В нём живут мармелады, Зефир, пастила, шоколадные крошки. И мыши проникнуть В него были б рады. Но сладко на нём распласталися кошки. И если всё это Забрать у буфета, Забыть и однажды потом распахнуть Скрипучие створки — Там будет всё это, Лимонные корки, И с ромом конфеты, Гвоздика, корица, И чёрного перца Горошки, и чёрного чая чуть-чуть!

 

Жмурики

В этой пыли веков

столько-столько всяких подков…

Донская степь раскалена до предела. Укрыться негде. Тени никакой. Только могилы. Ага, могилы. Экспедиция это, археологическая. Копаем сарматское захоронение. Мы после восьмого класса. Но не только мы. В основном студенты, конечно, историки. А мы так, сбоку припёка. Женька (у неё бабушка археологиня) позвала. Говорит, выручайте, копать некому. Интересно, и денег чуть-чуть заплатят… Клюнули.

Приехали: степь. Где-то с краю курганы скифские. Мы обрадовались: ну, сейчас начнётся – золото, бриллианты. Но нам популярно объяснили, что курганы те все пустые, разграбленные, а копать надо могильник сарматский.

Могилы глубоченные, чуть ли не в три метра. Пока выкопаешь, чуть не сдохнешь. А ради чего? Понятно, когда там золото, серебро, да хоть бронза, вещи всякие интересные. А то вот он лежит, скалится. Жмурик – скелет, по-простому. Докопаешься до него – ой, радость-то какая! А потом ещё неделю кости ему ножом зачищай да кисточкой обметай. Замерят рулеткой: туда, сюда. Глазницы квадратные у мужчин, круглые у женщин. Вот и весь интерес.

Ростом эти сарматы просто гиганты. Сейчас таких людей нет на земле. Ржавые мечи рядом, тронешь – рассыпаются. Лошадиные кости в ногах, в отдельных ямах. Лежат себе наши жмурики, спокойные… Что им жара под сорок градусов! Наоборот, кости греют. А мы вокруг суетимся… Сами уже как скелеты, кожа обгорела. Впору рядом со жмуриком лечь. Хорошо там – тенёк, прохладно.

– Ну чё, передóхнем? – Перекур, значит.

– Нет ещё. Кирьяк ходит, говорит: всем работать.

Кирьяк – это Кирилл Яковлич, начальник экспедиции, он же и Саркофаг ещё.

– Ага, работай, негр, солнце ещё высоко.

Так вот и шла наша жизнь. И стали мы потихоньку прикалываться.

Саша там был, замначальника, надсмотрщик наш.

Вот приходит Колька Манин к нему – и говорит:

– Саш, кажется, до культурного слоя докопали.

А тот всегда говорил ему докладывать, как до культурного слоя дойдёшь.

Ну, Саша, важный такой, сигареткой попыхтел, кивнул – сейчас, мол, посмотрим.

Приходит. Прыг в могилу. Сразу ножичек – и давай пепельное пятно расковыривать. А Колян наверху стоит, смотрит. Ну ковыряет, Саша, ковыряет: вдруг – бац! – что-то белое сверкнуло. Записка. А в записке большими такими буквами:

НЕКУЛЬТУРНЫЙ СЛОЙ

ЗРЯ ЯМКУ КОПАЛ, ДУРАК

Саша вылезает, красный такой, а Колька стоит как ни в чём не бывало. Святая простота!

– Ты записку писал?

– Что? Какую записку?

– Натянуть те уши на коленки?

Колька на всякий случай отошёл на пару шагов назад.

– Давай вон в ту могилу, к девчонкам. Копай на штык. Ещё какой-нибудь фокус – и поедешь домой, к маме с папой, развлекаться, слой некультурный.

Пришлось нам с Владом эту могилку доканчивать. Не повезло: кроме костей лошадиных и перекошенной подковы, вообще ничего!

Потом я у Коляна спросил:

– Ты записку написал?

А он:

– Аск! А кто ж, по-твоему, жмурик, что ль?

И частушку прогнусавил:

Александр наш Сазоныч Раз могилку зачищал. В ней записку обнаружил: «Ямку зря, дурак, копал».

Неделя прошла спокойно, совсем как на кладбище.

Потом ночью к Саше в палатку Валера приходит, тоже из нашей школьной компании. Мол, вот, мужик из местных только что прибегал, говорит, там ребята с хутора рыщут по могилам, «золотишко» ищут.

Саша ему:

– А почему он мне самому не сказал?

А Валера:

– Так он не знает. На нашу палатку первую наткнулся – нам и сказал. Говорит: «Идите! А то щас всех ваших сарматов из могилок повыкидывают!»

Ну, Саша быстро штаны надевает, фонарик берёт, топор на всякий случай. Кирьяка в соседней палатке будить не стал предусмотрительно и пошёл.

А Валера к нам:

– Ребят, пошли.

Мы сразу короткими перебежками за ним. И залегли в канавке, не дышим.

Саша с фонариком подходит к раскопу. Всё тихо. Очень тихо. Цикады только орут.

Заглядывает в одну могилу. Ничего, видно, жмурик на месте. Заглядывает в другую. Тоже, вроде, нормально. Подходит к третьей.

Вдруг что-то белое, большое поднимается оттуда, как привидение, только уж слишком белое. Стоит-стоит – вдруг как завопит пьяным голосом:

Акинаком изрублю, изрублю Всю погану рожу. А себе коня возьму, коня возьму — Конь всего дороже.

Это песня такая про скифов, мы её у костра пели.

Саша не растерялся. Сразу подпрыгнул к привидению, хвать его за хламиду, сдёрнул – а там Колян с длинным шестом стоит, жмурится от фонарика.

Саша ему так спокойно:

– Ну что, призрак, к маме с папой захотел?

А он так нагло:

– Ага, надоело мне тут на вашем кладбище. Завтра уезжаю.

И уехал, гад.

А мы ещё полмесяца с этими сарматами возились. Ну хоть что-то о них узнали. Саша рассказал.

Они кочевниками были, соседями скифов. Античные авторы писали, что сарматы ведут свой род от амазонок, выходивших замуж за скифов. Но амазонки, видно, к языкам неспособные были, так и не смогли язык своих мужей выучить. «Потому савроматы говорят на скифском языке, но издревле искажённом», – писал про них Геродот. Но, как ни говори, они ещё круче скифов были и потом Скифию завоевали! Сам Дон назван от сарматского “danu” (вода – река). Женщины у них ни в чём мужчинам не уступали.

И даже, говорят, правило было: пока она врага хотя бы одного не убьёт, замуж не выходит.

Ещё много он про сарматов нарассказывал. Так что в конце они нам как родные стали. И он тоже, Сазоныч. Ничего, хороший мужик, умный.

 

Наука археология

В каждом времени в башнях живут поэты И философы ищут на всё ответы. В каждом времени что-то есть «не отсюда». В каждом времени где-то прячется Чудо!

В эту экспедицию Женька с Марьянкой поехали вдвоём: вдруг выяснилось, что Марьянка уже давно влюблена в археологию – с тех пор, как лет в девять прочитала знаменитую книгу Керама «Боги, гробницы, учёные». Но ей почему-то казалось, что эта удивительная археология может существовать только где-нибудь далеко, не у нас.

– Верик, а можно в следующий раз Марьянка поедет с нами?

Но в следующий раз Верик опять собиралась в Хорезм, куда девочек, как было сказано, не брали.

– Вы уже вполне большие девицы, – сказала Верик. – Сходите весной в Институт археологии и запишитесь. Они старшеклассников берут.

И, еле дождавшись весны, Женька с Марьянкой пошли в Институт археологии. Марьянка всю дорогу ворчала: «Возьмут нас с тобой, так и жди», «Девчонки вообще никому не нужны», «Вероятность равна нулю»…

Они стояли в коридоре возле расписания экспедиций. Почти все были уже укомплектованы.

Пожилой симпатичный археолог посмотрел на них весёлыми и немного удивлёнными глазами: Женька была мелкая (одна из самых мелких девчонок их класса), а Марьянка толстая, не такая, конечно, как Азарова, но всё же. Смешное скуластое лицо, хитрые глаза-щёлочки, вздёрнутый нос и чёрные прямые волосы, заплетённые в две вечно расплетающиеся косички.

– Ну а что ж мальчишек-то не привели? – спросил археолог.

– У них другие интересы, – стрельнула глазами Марьянка. В голосе её послышалось что-то почти угрожающее (дескать, только попробуйте не взять).

– А у вас откуда интерес?

– От Керама, – не моргнув, отвечала Марьянка.

Тут археолог сдался и повёл их к себе в кабинет – записывать!

Надо было видеть сияющее Марьянкино лицо, когда они вышли из института: степь, сарматы, могильники – АРХЕОЛОГИЯ!

Родители отпустили Марьянку с большим скрипом, которого она просто не заметила. Обе, Марьянка и Женька, почти не помнят, как отошёл их поезд и как выглядела та маленькая, затерянная в донских просторах станция, куда он их привёз.

Суровые археологические будни начались сразу. На раскоп грузовик привозил их рано, до жары. Но жара была хитрее. Она караулила их на раскопе и к полудню становилась просто невыносимой.

Под большим зонтом иногда сидел Саша-Сазоныч с картой и теодолитом. Там же стояли цистерна с водой и большой чайник с заваркой, ещё рюкзак с буханками хлеба и батонами колбасного сыра. Когда Сазоныч находился на дальнем конце раскопа, кто-нибудь то и дело подбирался к зонту – попить водички и хоть минутку побыть в тени.

Потом наступал законный перерыв. Напившись воды или чаю и перекусив бутербродами с колбасным сыром, «сачки» ложились под зонт, головой к центру и ногами наружу, так что сверху зонт должен был напоминать многоногого паука. Это называлось «передóхнуть».

Только в одном месте раскопа работа не прекращалась ни на миг. Там «пахала» Марьянка. Один за одним, без перерыва в отвал летели шмотья рыжей прохладной глины. Первое время Женька ещё пыталась звать подругу на перекур, но всякий раз слышала в ответ раздражённое: «Перекуривай сама!»

Толстая, в белой панаме, закатанных до колен трениках и кедах на босу ногу, Марьянка ходила решительной, как на марше, походкой, сдвинув брови, как будто не замечая никого вокруг, и всё больше отдалялась от понемногу сачкующей вместе со всеми Женьки.

Кто-то стал звать её за глаза «бульдозер», но очень скоро шутки и прозвища сошли на нет. Марьянку зауважали. Было в ней что-то такое – несгибаемая и упрямая воля, отсекающая всё досадно-ненужное и постороннее. И ничуть её не смущала скудость нашего раскопа (кроме унылых сарматских скелетов в рыжей глине и лошадиных костей в отдельных ямах, почти ничего – только изредка, почти как сенсация, полурассыпавшийся от ржавчины железный меч и такие же удила).

Однажды на раскопе Женьку скрючило от ужасной боли в правом боку. Она крепилась, крепилась, думала, что пройдёт, но потом позеленела и потеряла сознание. Приехавшая с хутора молоденькая девушка-фельдшер очень волновалась. Прощупала живот, произнесла слово «аппендицит» и посоветовала срочно везти в Москву.

В Москве Женьку сразу прооперировали и вернули домой, а через полтора месяца она с Марьянкиными родителями стояла на вокзале и ждала прибытия скорого поезда Москва – Дон.

Поезд подползал к перрону длинной улиткой. Вот! Четвёртый вагон. Родители волнуются, заглядывают в окна. Вот уже вылезают какие-то тётеньки с чемоданами… Короткая пауза. Потом появляется молодая девушка в шортах и майке, с рюкзаком, худая и очень смуглая от загара… с широкими скулами (?), хитрыми глазами-щёлочками (!) – и весёлой походкой идёт прямо к ним. Немая сцена. Непонимающие, полные священного ужаса глаза мамы, удивление и восторг отца – и рассыпчатый первоапрельский Марьянкин смех. Такого довольного, торжествующего смеха Женька у неё ещё не слышала и такой Марьянки не видела никогда!

На следующий день у Женьки на Кропоткинской были упоительные рассказы: как Сазоныч взял с собой в разведку, как повезло открыть ещё один могильник, про доморощенное привидение из могилы, про гречку с абрикосами (вот она – голливудская диета!)… Женька слушала-слушала, смотрела на эту новую Марьянку – и вдруг ясно поняла для себя одну вещь: её собственная, ненастоящая, игрушечная археология уже закончилась (так, незаметно, без предупреждения, проходит детство), но не исчезла, не похоронена, не канула в никуда, а просто перешла в хорошие руки – в Марьянкины.

 

«Прекрасный Пушкин»

Шум тяжёлой занавески, вспоминающейся сказки, забывающейся долго. Пушкин с корью и калиной, жаркою температурой, птицей, что жила за морем, бурей, что просилась в окна…

Окна их школы смотрели на сад, принадлежавший литературному музею Пушкина. Осенью там пестрели цветы и кустарники, извивались посыпанные гравием дорожки. На табличках аккуратным курсивом были написаны цитаты из Пушкина: «Цветы последние милей…», «Ах, лето красное…», «И с каждой осенью я расцветаю вновь…» Всякое такое. За садом ухаживала прекрасная седая женщина в садовых перчатках (кажется, её звали Лидия Григорьевна). Подстригала кустарники, утепляла на зиму цветы, собирала осенние листья в аккуратные кучки.

А в той части сада, что ближе к Кропоткинской-Пречистенке, стоял небольшой бюст Пушкина. Это был самый лучший Пушкин из всех виденных Женькой до сих пор. Почти с неё ростом, задумчиво-тихий, он всегда радовался её приходу. Его можно было гладить по кудрявой голове, стряхивать с плеч листья и обходить, любуясь, со всех сторон. Казалось, он всегда занят стихами, и она гадала, какие сейчас строчки у него на уме.

С тех пор как Женька с ним подружилась, у неё появилось (от Лидии Григорьевны) зелёное удостоверение общества охраны природы, и она стала бывать в саду чуть ли не каждый день. Но зимой сад закрылся.

Однажды Женька увидела Пушкина через ограду со стороны Кропоткинской. Он был закутан в брезент и напоминал странный сугроб. А они с мамой опаздывали в Дом учёных на вечер испанского гитариста и даже не остановились. Потом Женьке приснился сон.

Она на уроке математики. Тамара Николаевна поправляет изящным движением свою высокую причёску и открывает журнал.

– Доказывать теорему… к доске пойдёт…

В классе стоит мёртвая тишина.

– К доске пойдёт… прекрасный… Пушкин.

Каждый, кто идёт к доске, получает у Тамары Николаевны эпитет «прекрасный».

Пушкин неуклюже вылезает из-за своей последней парты и медленно идёт к доске. По дороге он держится за каждую парту – может, время тянет, а может, ждёт, что кто-то подсунет под руку спасительную шпаргалку.

Шпаргалка не появляется. Глаза у него задумчивые и нездешние, как у Пушкина в музейном саду.

Вот он уже у доски. Стоит с мелом в руках, отвернувшись от класса, и молчит. Только Тамара Николаевна может видеть сейчас его красивый профиль.

– Ну что, прекрасный Пушкин, вспомнил теорему?

Пушкин начинает писать что-то на доске.

– Отойди в сторону, а то классу не видно.

Пушкин отходит. УНЫЛАЯ ПОРА – написано на доске.

– Пушкин, опять паясничаешь? Ладно бы пятёрки были, но ты же плаваешь.

– Куда ж нам плыть… – говорит Пушкин.

– Дневник, – говорит Тамара Николаевна. – И родители пусть подойдут ко мне в среду.

Звенит звонок, Женька остаётся в классе – она дежурная. Ей надо стереть с доски, но УНЫЛАЯ ПОРА не стирается. Тамара Николаевна проверяет тетради. Женька подходит к ней и говорит:

– Тамара Николаевна, у Пушкина нет математических способностей, он пишет стихи.

– Ну и что, что пишет? Пришёл, значит, надо учиться.

– Если вы поставите ему двойку по математике, его могут выгнать. И это будет позор для нас для всех. Между прочим… – она запнулась – ему памятник стоит возле нашей школы.

– Ладно, – говорит Тамара Николаевна. – Сегодня не поставлю. Но передай своему прекрасному Пушкину, что в другой раз поблажек не будет.

– Спасибо! – говорит она. – Передам.

Женька бежит по пустым и скользким школьным коридорам, заглядывает в классы на всех четырёх этажах. Но Пушкина нигде нет. Вся школа пустая. – И она просыпается.

 

Свобода

В детстве так было — Переводила. Так называлось. Так начиналось. В блюдце водички нальёшь — Ждёшь. Пальцем потрёшь — Брешь! Щель – и оттуда… Свет! Начинается! Плёнка сдвигается — Приближается Чудо!

Переходный возраст настиг Женьку в восьмом классе. Накатил так внезапно, что она даже не успела этого осознать. Просто ей надоело.

Надоело, что все смотрят сверху вниз и решают за неё. В экспедиции волжской смотрели как на бабушкину внучку, несколько раз только дали на раскопе кисточкой помахать. И эти дурацкие студенты, которые тут же разбились на парочки, целовались у неё на виду и при каждом удобном случае уединялись в палатке.

Собралась в кои-то веки с Гальванной на биостанцию в Кандалакшу – вместо этого мама купила билеты в «родной Коктебель». Хотела заняться по-настоящему птицами, ездить в экспедиции, писать картины… И тут как раз Наталья Ильинична (англичанка) провела с мамой «серьёзную» беседу о том, что «языковой» девочке нельзя отвлекаться, а надо целеустремлённо готовиться к поступлению в ИнЯз.

Тогда Женька взбунтовалась: перестала делать домашние задания по английскому и злорадно смотрела, как дорогая Наталья Ильинична недрогнувшей, в перстнях и маникюре рукой выставляет ей жирные двойки – вначале только в дневник, потом, за контрольные, в журнал. Два раза побывала в кабинете директора. Дома хлопала перед носом у родителей дверью, убегала «на гаражи», приходила в разодранной в клочья новой малиновой куртке.

А среди года её ждал главный удар. Съездив на зимние каникулы к Верику, Женька узнала от неё, что N – женился!

Если подумать, это было абсолютно логично. Когда они познакомились летом у Верика на даче, Женьке было четырнадцать, N – двадцать один. Она сидела с ободранными коленками на дереве, а он приехал на велосипеде из Москвы.

Потом, в Москве, они ходили в кино, гуляли по Гоголевскому. Она как дура показала ему свой детский сад, располагавшийся там в старинном особняке, и четырёх каменных львов возле Гоголя (один из них был её собственный, самый любимый).

Женьке показалось, что она перестала существовать, что остановилась и превратилась в скалу, которую омывают бессмысленные бурливые потоки, несущиеся неизвестно зачем и куда.

«Ухмыляясь, надо мною виснет Небо – человеконенавистник», —

нацарапала она тогда в своём блокноте. Уродливые каракули! Видела бы Ульяна Пална, когда-то ставившая её тетради в пример.

Что же теперь делать? И «Звуки музыки» она не посмотрит больше никогда, и в «Иллюзионе» ноги её больше не будет. Львы на Гоголевском смотрели грустно и безнадёжно. Казалось, их тоже кто-то предал.

И вдруг жизнь её, болтавшаяся безвольной щепкой в этом водовороте, подпрыгнула на двух острых порогах, перекувырнулась и понеслась дальше – счастливая.

Первое событие случилось в начале весны.

Посреди их двора стоял старый-престарый тополь, под ним – тоже старая – скамейка (когда-то давно на ней играли в «колечкоколечко» и в «краски»). Так вот, с этого самого дерева – упал Артур! Хотел, как обычно, проделать на ветке хитрый акробатический трюк, а сухой сук под ним не выдержал и треснул.

Женька была дома, услышала со двора истошный женский крик, скатилась по перилам и выскочила во двор. Артур лежал возле скамейки на боку, и из уголка рта у него текла кровь. Над ним стояла на коленях тётя Мира, его мать. Потом приехала скорая – и его увезли.

И вот тогда Женьке будто сменили голову. Всё, что в ней бурлило и бунтовало, куда-то исчезло, а осталось только две вещи – жизнь и смерть, отчаянный крик о помощи, неизвестно к кому обращённый, и неотступный вопрос: как он там, как, живой?

Артур поправился, но голова у Женьки была уже какая-то другая.

И тогда произошло ещё одно событие, теперь уже в школе. Ни с того ни с сего из Иняза к ним нагрянули студенты-практиканты, и старшеклассникам предложили записываться на французский факультатив. Женька не размышляла ни минуты и записалась тут же, на перемене.

Практикантов-преподавателей было трое, и учеников после некоторого отсева оказалось столько же. Преподаватели чередовались: то приходила элегантная, словно только что из Парижа, Нина, то чуть менее элегантные Лена и Саша. Эти двое ходили в обнимку и должны были скоро пожениться, но Женьку это почему-то даже не раздражало.

Вся жизнь вдруг приобрела совсем новое, волшебное звучание: звуки перекатывались и переливались, как в горле у весеннего радужного скворца.

На дом им каждый раз выдавался листочек в клетку с написанным аккуратным округлым Нининым почерком французским стихотворением для выучивания наизусть. Внизу был подстрочник.

Быстро скинув в прихожей куртку, Женька вынула из кармана сложенный пополам листок и подошла к окну. Поль Элюар. Liberte. Свобода. Тим был во дворе, родители на работе. Она стала читать вслух – с прекрасными Ниниными интонациями, сладкими паузами, нежно поющими, как ручей на камешках, рифмами.

И вдруг что-то в ней начало происходить. Что-то внутри подобралось, затаилось, запело. Она схватилась за карандаш.

Слова текли, цеплялись друг за друга, перекликались, перечёркивались, рождались снова. Она не остановилась, пока не написала последнее слово.

Потом перечитывала, перечитывала, вслух, про себя, вслух…

Я пришёл на свет, чтоб тебя узнать, чтоб тебя по имени звать – Свобода.

И никак не могла понять, что же случилось. Эти стихи родились внутри неё. Но ведь у них был отец – Элюар!

 

Моя Меланья

Та вышла на порог И кормит голубей, И золотой песок Пшено в руке у ней…

В эту проходную меня привела знакомая – Софико. Она была художница, и такой режим (сутки работаешь – трое отдыхаешь) подходил ей как нельзя лучше. А я уже в ИнЯзе училась, и мне тоже надо было подработать.

Место очень красивое – старинный особняк в центре Москвы, с большим двором и столетними липами (Софико живёт в двух шагах). В особняке расположился НИИ – его-то и надо охранять. На посту нас трое: Софико, Меланья и я. Кто-то нажимает кнопки у ворот – впускает и выпускает машины, кто-то проверяет пропуска, кто-то на телефоне. Так я познакомилась с Меланьей.

В молодости она точно была красавица, а сейчас просто пожилая тётенька – седоватая, на затылке что-то вроде пучка, глаза живые, быстрые, нос прямой, губы строгие. Одета по-старушечьи: старая кофта, юбка бочонком, на распухших ногах хлопчатобумажные чулки, ботинки-распорки.

Попасть в Институт незнакомому человеку просто так шансов не было никаких. Меланья Тимофеевна превращалась в орлицу – клокотала, расправляла крылья, потом окидывала пришельца гордым взглядом победителя. Иногда она произносила смешное слово «серокс» и посылала кого-нибудь «на размножение к Малкину». Ещё она всё время кого-то кормила. Приходила к ней какая-то дворничиха с девочкой, приходили кошки. Иногда она приносила из дому свою выпечку: чёрное и твёрдое как камень печенье, такие же пироги, странного вида сырники.

– Не будете? Ну тогда я кошкам отдам.

Кошки нюхали и в недоумении удалялись, зато воробьям нравилось.

Вечерами мы сидели в нашем закутке и чаёвничали. Я прочла ей кое-что из своих стихов. Она молчала и смотрела в окошко на могучие липы.

– Деревья, да… Они ведь дольше людей живут. Нас уже не будет, а они останутся тут стоять. Знаешь, Женя, ты делай всё, как тебе надо, а мы будем ходить тебе навстречу.

Очень скоро она стала моей Меланьей. Если я к ней обращалась, откладывала еду или чтение и подсаживалась поближе. В то время я переводила одного итальянского поэта девятнадцатого века и показала ей (в итальянском же издании) его портрет.

– Смешной?

– Нет, он не смешной, Женя. Он очень хороший! Таких сейчас даже не бывает.

Она жадно читала книги, которые приносили мы с Софико. Просто набрасывалась на них, как на свою добычу. Так было с «Иосифом и его братьями» Томаса Манна. Уже ночь, я почти падаю со стула, а она всё читает – иногда вслух – и комментирует:

– Смотри, что делают!!! – Это братья бросили Иосифа в колодец. – А он… Милый ты мой! – И так далее.

– Меланья Тимофеевна, у меня уже, как у Иосифа, перед глазами всё плывёт.

– Хорошо-о-о… ой хорошо нам с тобой! Лучше не бывает…

У Софико был постоянный творческий запой: время от времени она притаскивала из дому и выставляла на наш суд свои натюрморты и портреты, и тогда закуток превращался в художественную студию. Очень скоро я не выдержала и тоже стала рисовать портреты. Начала, конечно, с Меланьи. Только она почему-то получалась похожей на мою маму.

А потом – Меланья вдруг тоже взялась за карандаш! Люди у неё получались все какими-то турецкими разбойниками – с большими навыкате чёрными глазами и зловеще сдвинутыми бровями. Ещё она рисовала зайцев. Они были разные, но тоже очень смешные. А может быть, смешно было оттого, что так много разных зайцев – грустных, весёлых и даже страшных – собралось на одном листе, как на тесной поляне. Кажется, они растерялись и не знали, что им друг с другом делать. Софико мы с Меланьей наших опусов не показывали – стеснялись. Зато друг другу расточали щедрые комплименты.

…Был девяносто первый год. Однажды Меланья появилась на пороге моей квартиры (жили мы с ней в противоположных концах города) с большущей сумкой на колёсах. В сумке, как вскоре выяснилось, были крупы, макароны и запасы старых конфет.

– Женя, извини, что без предупреждения! Просто у меня запасов накопилось на сто лет вперёд. А вам, я знаю, сейчас трудно.

– Ох, спасибо! Давайте тогда чай пить!

Мы сидели на кухне и пили чай с конфетами времён моего детства. Они были липкие, в линялых фантиках – назывались: барбариски, школьные, гусиные лапки, раковые шейки, белочки, ласточки, буревестники… У меня было чувство, как будто она и вправду привезла мне моё детство – в каких-то кладовках долго и бережно его для меня сохраняла. С работы нашей я к тому времени уже ушла, зато Меланья успела стать моей крёстной.

Родились Арс и Филя, и я целиком погрузилась в мамско-детское житьё-бытьё. Однажды спохватилась, что давно не звонила Меланье и она мне. Стала звонить – никто не подходит. Я позвонила Софико.

– Меланья? – Софико задумалась. – Ой, она мне тут месяц назад приснилась. Вся в белом – белое платье, косыночка на голове тоже белая. Боюсь, не умерла ли…

– Уж почти полгода как… – подтвердил сосед. – Добрая была. А вы ей кто? А, крестница… ну хорошо, хоть будет кому за неё помолиться.

Молюсь за душу Твоей и моей – нашей Меланьи.

 

Часть II

Жасминовая музыка

 

Мальчик с тачкой

Речка Кэм встречает гусями, коровами, байдарочником, мостами-бриджами. Собачка чья-то смешная в канале ерошится, как воробей. Ива столетняя к берегу подошла — помочить затёкшие ноги. Лебедь! – крошки брал из руки, ущипнув клювом, и уплывал по теченью ничьей короной.

Это была «наша идиллия», мы жили совсем рядом и приходили к ней, когда позволяла кувыркающаяся английская погода. Лебедь, ущипнувший Арсения за палец, назывался у нас Артур, а его подруга – Гиневра. Вдобавок к вышеперечисленным радостям большой кусок берега был занят тем, что обычно называют детской площадкой, и всё там волновало и притягивало детские неспокойные души.

Я увидела его, как только мы перешли мостик, – он гонял по широкому зелёному пространству под столетними ивами на своей коляске с жёлтым флажком на длинной палке. У меня не было времени удивиться. Мои мальчишки (Арсений, три года, и Филипп, пять) всегда разбегались в две противоположные стороны, причём Арс норовил забраться на такую высоту, что мне приходилось бежать и становиться под ним с протянутыми руками, то ли взывая к небесам, то ли выполняя роль страховки.

Тот, кто не успел меня удивить, теперь и вовсе был вне поля моего зрения. Вдруг он появился там, где ещё пару минут назад лихачил Арсений.

Тут был целый лабиринт, состоящий из изогнутых и закрученных лестниц. Та ещё конструкция! Я не заметила, как он возник – худой, лет двенадцати, волосы серые, торчком, глаз я не разглядела. Коляска стояла теперь на небольшой высоте на рельсах лабиринта, а он полулежал сбоку, на металлических рёбрах конструкции, стараясь подтолкнуть её немного вперёд. У него получалось плохо. Коляска опасно накренилась на один бок.

Я пролепетала что-то жалкое вроде: «No, don’t!» (Не надо!), но он не слышал или не обратил внимания – только сильней нахмурился. Тут как раз раздался крик Фили, и мне пришлось мчаться к Арсению, карабкавшемуся на «взрослую горку» и остановившемуся на опасной высоте. Исполнив родительский долг, я повернулась к лабиринту.

Коляска так и стояла на полпути, слегка накренившись, в беспомощном ожидании. Он был позади: лёжа на животе, подталкивал её вперёд и сам полз следом, подтягиваясь на руках.

Руки у него были сильные. А ноги, кажется, только мешали. Налетавший порывами ветер теребил штанины, и они болтались, как бельё на верёвке.

Оставался почти горизонтальный участок пути, а дальше – резкий спуск.

Я с надеждой оглядела всё наше огромное «поле чудес». Никаких пап. Тот, что недавно раскачивался с близнецами на верёвочных лестницах, виднелся чёрным муравьём на мосту.

Опять галочьи крики моих детей, и опять: «Мам, мам, смотри, что Арс делает!»

Уже протягивая руки к Арсу, я услыхала где-то позади себя грохот и развернулась на сто восемьдесят, как будто кто-то дёрнул меня сзади за ворот.

Коляска валялась внизу под спуском, отлетевший флажок желтел на земле рядом, а он, не развернувшись, вниз головой, по паучьи сползал к ней по лабиринтной лестнице, одну за другой выбрасывая вперёд худые цепкие руки.

Слава Богу!

Быстро пройдя мимо, я незаметно поправила коляску.

Опять сильнейший порыв ветра. Говорю детям, что пора уходить.

Когда оглянулась, он возился с несчастным флажком, пытаясь приладить его к палке, что-то бормотал себе под нос – вид сосредоточенно-деловой, никакой растерянности. Может, всё же предложить помочь? Нет, значит всё испортить. Главное, «машина» цела. И он…

Через пару минут он, выкинув флажок, уже сидел в коляске – всклокоченные серые волосы, улыбка до ушей. Рванул с места, и как будто ветром его сдуло.

Мы шли по мосту. Ветер налетал теперь так, что приходилось пригибаться, как солдатам, идущим в атаку. Я крепко держала мальчишек за руки.

И вдруг ощутила то, что, наверно, было внутри него – рвущееся наружу веселье, радостную боль, как от прорезывающихся крыльев.

Я вспомнила:

…И мальчик с тачкой голосом синицы Покрикивает, расчищая путь. Он юрок, как пролившаяся ртуть, И ослепителен, как птица. Спуск как паденье, и подъём как взлёт; Толпа, шарахаясь, вопит ему проклятья… Тем упоительней ему его занятье, И он неистовствует – и поёт! [1]

Это он, и это она – наша кембриджская идиллия.

 

Снег на Страстной

Снег дневной – и электрический. Снег дневной – дневного света Сын слепой – путей не зная, Сам в своих блуждает чащах. Снег вечерний – электрический — Искрами летит косыми — С фонарями породнившись, Рассекает тьму со смехом. Если встретятся однажды Снег дневной и Снег вечерний, То друг друга не узнают — Снег зажмурится от Снега.

Приехав из Кембриджа, мы поселились на даче у знакомых.

Слишком привыкли к речке Кэм с её «идиллией», чтобы жить в пропылённой Москве. Лето было райским, зима небывало морозной и снежной.

Среди этих снегов наш дачный посёлок выглядел забытой игрушкой и мы сами казались себе совсем маленькими. Сугробы заглядывали к нам в окна. На крыльце, перед входной дверью вырастало забрало из огромных сосулек. Петя выходил в шлеме-ушанке, огромных валенках, с алебардой-лопатой и сражался с ледяным рыцарем, а мы – Арс, Филя и я – смотрели.

Петя ездил в Москву на работу, а мы гуляли по посёлку. Наш прогулочный поезд выглядел так: я впереди, за мной Арс на деревянных санках, за нами Филя на маленьких лыжках, а сбоку – рыжая лисица среди снегов – наша колли по имени Руша. Передвигались мы очень медленно.

Филя всё время останавливался: смотрел по сторонам, что-то рисовал на сугробах лыжной палкой, а ещё ел красные мороженые плоды шиповника прямо с кустов. Когда он отставал, Руша бежала назад, садилась возле него в снег и заливисто лаяла. Дескать, что же ты, мать, бросила ребёнка? Возвращайся давай! Обычно так и получалось. Мы с Арсом, устав стоять на одном месте, возвращались к Филе и объеденному шиповнику – и шли домой.

Незаметно-незаметно дожили мы до апреля. Снег так и не растаял, только немного присел под окнами, как вор, которого застали врасплох.

И вот Пете пришло время лететь на три дня в командировку. Ничего, мы-то уже привычные.

Улетал в Вербное воскресенье. В воздухе уже вовсю пахло весенним солнцем и повеселевшими соснами. Но как только Петя благополучно прибыл во Францию, на нас обрушился небывалый снегопад. Снег не шёл и не падал, а валил, валил, валил не переставая. Всю ночь и весь день. И навалился на посёлок так, что никому не показалось мало.

Сосны трещали, как дрова под топором. То и дело огромные сучья падали на провода. Мы уже сидели без света, а заодно и без воды. Потому что вода у нас качалась в бак с помощью электрического насоса.

Позвонила Тамара Петровна: «Жень, света нет во всём посёлке. До аварийки не дозвониться. Тут где-то рядом аж до неба полыхнуло – короткое замыкание».

Я принесла домой два ведра снега. Вечером жгли толстые свечи, и было очень красиво. Как в Нарнии. Мальчишки смотрели в окна, как съезжают с сосен снежные лавины, я с ужасом – на провисший под тяжёлой сосновой веткой провод. А снег всё не прекращался.

Мы проснулись от яркого-яркого солнца. И – о радость! – снег больше не шёл.

Сидеть в доме было уже просто невмоготу. После завтрака дети влезли в свои комбинезоны, я в куртку и все вчетвером (считая Рушу) вышли на свободу. Вышли и зажмурились от света и красоты. Снежное море! Хоть становись дельфином и ныряй в этих белых волнах! Руша так и поступила. А я взяла в прихожей лопату и сказала детям ждать на крыльце, пока не расчищу дорожку.

Мы прошли по дорожке, идущей вдоль дома, и протиснулись в приоткрытую калитку (шире она не открывалась, поскольку снаружи была завалена снегом). Посёлок как будто вымер – совсем никого. Тишина. И прекрасно – и как-то не по себе. Как будто в другом мире оказались.

– Мам, а что, так теперь всегда будет? – спросил Филя. Арс только потрясённо молчал.

Теперь мы поняли, что с прогулкой ничего не получится, потому что вся земля превратилась в огромный сугроб. Не гулять же с лопатой! Филя посбивал варежкой снег с куста шиповника и нашёл-таки себе несколько «ягодок». Пока он их ел, Руша попробовала пройтись по своим делам, но надолго её не хватило, ведь Руша – дельфин не настоящий.

Стоять на одном месте холодно. Пролезаем снова в калитку, движемся по расчищенной дорожке, поравнялись с домом.

– Ой, а Руша-то? – оборачиваемся к калитке. – Не видно.

И тут рядом с нами раздаётся тяжёлое УХ! Поворачиваем головы.

Мама родная! Прямо перед нами на дорожке возвышается снежный курган.

Выше человеческого роста. А из него торчит – крест. Да, крест!

Руша (видно, успела проскочить раньше) стоит за ним вся всклокоченная и истошно лает.

Я посмотрела на крышу. Оттуда съезжал маленький остаток снега. А антенны не было! Она теперь сделалась крестом и торчала из кургана.

– Ух ты, дом! – показывая варежкой на курган, произнёс Филя.

– А в нём кто живёт? – тихо спросил Арс.

Каким-то образом мы всё-таки оказались дома. Это было счастье. Дома! Живые! Арс, Филя, Руша и я.

Что делали потом, не помню. Смотрели на курган – теперь уже из окна, гладили взъерошенную Рушу. Потом позвонил телефон – Петя, из Шереметьева.

– Как вы там?

– Живые! Ты вначале в Москву?

– Я к вам.

– Давай! Только не пугайся – у нас курган перед домом.

– Что-что? Я тебя плохо слышу. Ладно, приеду – разберёмся. Пока!

– Пока.

 

Дюймовочка

В небе профиль пролетает. Гром как чайник закипает. Ёж как молоко свернулся, И ёж сбежал как молоко. Дятел красным сушь латает. Синь размножает аконит. Сороки райские летают. В скворечне ласточка живёт!

– Поступила!!! – кричу я через калитку.

Сашка подходит и открывает. Рядом с ней прыгает от радости собака Руша. Но не потому, что Сашка поступила, а потому что я пришла.

– Ну хорошо, – говорит Сашка. – Вообще-то, я так и думала.

– Беги скорей, скажи бабушке!

– А чего бежать-то? Мы куда-то опаздываем?

– По живописи пять, – докладываю я, – по композиции пять, только по рисунку четыре. И задание уже дали на лето: рисовать мелкие предметы, растения, насекомых, чем больше, тем лучше, формат маленький – двадцать на пятнадцать…

– О, я пошла рисовать улитку, – говорит Сашка.

И пока мы с бабой Марой чаёвничаем, смакуя Сашкино поступление в художественный лицей, она сидит на чурбаке и рисует большую виноградную улитку, впавшую в нирвану на стволе старой сосны.

Потом были ключи, ножницы, катушка, старый бабушкин напёрсток, сухой жук, найденный на веранде, паук-крестовик в сарайчике…

– Сашка, скорей, там на бочке сидит большая стрекоза и, кажется, спит! – это зову я.

– Перо от сойки не надо? – это Петя.

– Пуговицы старинные подойдут? – баба Мара.

Дальше пошли грибы. Меня они почти не замечали, шли в основном на Сашку.

– Ты, наверно, в прошлой жизни была грибом, – говорила я.

– Просто лето такое, – оправдывалась она.

Два роскошных белых вырыла в лесу прямо со мхом, а дома посадила под берёзу – как будто так и росли – и нарисовала.

Кот Тихоня тем временем охотился на мышей и крота. Подбирался к белкам. И наконец принёс на веранду задушенного воробья.

– Тут уже ничего не поделаешь, похоронить его надо, – сказал Петя.

– Вначале я его нарисую, – сказала Сашка.

Потом лето кончилось, и Сашка с целой папкой работ отправилась на первый в своей жизни летний просмотр.

– Ну как? – спросила я дома.

– Алексей Евгеньевич Дюймовочкой обзывается.

– Он ещё просто не запомнил всех ваших имён.

– «Дюймовочка улиток разводит!» «В лесу грибы рисовала». «Дюймовочка убила воробья!»

– И что поставил?

– А как ты думаешь, что?

– Пятёрку, что ли?

– Естественно! – скромно потупившись, отвечала Дюймовочка.

– А работы где?

– В фонд забрал.

– Как? И улиток? – возмутилась я.

– Ничего, я их тебе на следующее лето сколько хочешь нарисую.

Но на следующее лето улитки отдыхали, а Сашка укатила с ребятами на пленэр – в   Суздаль.

 

Смехатура

Чёрно-белое кино — Почему же так смешно?

– Мам, а ты не пишешь про Скелетов? – За столом Арс любит задавать нам разные вопросы.

– Нет, не пишу.

– Ну вот и плохо, хоть какая-то была бы польза!

– Мам, а почему нет такого урока – смехатура?

– А зачем?

– Ну а то не все же умеют смеяться. Некоторые так и ходят хмурые всю жизнь. А так – вот захотелось человеку заплакать, а он взял – и засмеялся.

– Ты думаешь, можно этому научить? – спросила я.

– Конечно. Только надо, чтобы приходили смешные люди и смешили. А потом сами дети тоже. Вот если весь класс засмеялся, значит, пять тебе, молодец. А если все мрачные сидят, значит, два, не справился. То есть, нет! Двойки на смехатуре ставить нельзя. Ну как?

– Прекрасно! – сказала я и…

– Чего смеёшься? – спросил Арс.

– Вспомнила про бабушку. Я тебе не рассказывала? Это ещё давно, в деревне было. Вдруг все ночью проснулись от страшного хохота. Повскакали, зажгли свет.

– И что?

– А то, что бабушка в темноте пошла и в открытый подпол упала. Застряла там между бочками и хохочет, остановиться не может. Так и хохотала, пока не вытащили. И потом ещё много раз, когда рассказывала. И все, кто её слушал, тоже. А ведь она нигде этому не училась, понимаешь?

– Понимаю. Ну, значит, она сама способная. А вот у нас Ариадна Васильевна вообще ничего не понимает.

– Как это – вообще?

– Ну, смотри. Она говорит: «Воробьёв, голуба моя, иди к доске». А я представил себе, что Воробьёв – голуба, и как заржу. А она сказала, чтоб я из класса вышел. И так всегда. Мы сидели с Владом в столовой, и он меня смешил. У меня из носа сок апельсиновый полился. Так она меня чуть к завучу не отволокла!

– А что он тебе рассказывал?

– Влад?

– Ну да.

Арс вдруг весь сморщился, скрючился, потом надулся, как лягушка, и из ноздрей у него брызнул в разные стороны бергамотовый чай! Он на секунду зажмурился, а когда разжмурился, то увидел, что мама закрыла лицо рукой и тоже пыжится и смеётся, как девчонка.

– Ты был похож на дракона, – как бы оправдываясь, сказала она.

 

Не имеет смысла

И птица, не познавши смысла, Летит раскрытая, как смысл…

Она была совсем молодая (вначале в классе подумали – практикантка) – маленький нос, глаза тёмно-карие, волосы светлые, коротко стриженные.

Взгляд у неё был то озорной и острый, то по-детски испуганный. Звали её Элеонора Степановна. Она преподавала у них математику первый год и всё время старалась что-нибудь такое придумать. И вот придумала.

На розданных листочках были напечатаны вопросы для родителей.

Задание – опросить родителей и записать их ответы.

У Фили папа был математик. Он сказал:

– Давай, только быстро, мне скоро идти на математическое общество.

– Давай, – сказал Филя. – Вопрос первый: что для вас значит математика?

Папа ответил:

– Математика – это способ думать о мире. Она приучает людей делать правильные умозаключения. Кроме того, это основа всех точных наук, язык, на котором они говорят, и главный их инструмент.

– Вопрос второй: всем ли нужна математика?

Папа искоса посмотрел на Филю и сказал:

– Собачки и кошечки хорошо обходятся без математики и живут довольно долго. Люди тоже могут так жить, руководствуясь привычками, аналогиями, но не разумом. Но так как человек способен на большее, то жалко, если он этим не пользуется.

– Ага, – сказал Филя. – И третий: что в математике самое интересное?

Папа даже не задумался и сказал:

– Самое интересное для математика – это когда задача не получается.

Элеонора Степановна внимательно читала папины ответы.

«Почему мы всегда ставим двойки за нерешённые задачи? – подумала она. – Одно дело, если кто-то и не думал решать, а другое – если человеку было интересно. Он бился, бился, думал – вот сейчас она ему покорится. Он шёл нехоженой тропой, а пятёрку получил тот, кто решил по шаблону».

На следующем уроке она сказала:

– Ребят, у меня не получается одна задача. Поможете?

– А что за это будет? – спросил Конягин.

– Ничего, спасибо скажу. Но это не для всех. А для тех, кому интересно.

Интересно стало трём людям из класса: Ленке Ведерниковой, Якушкину Лёньке и Филе.

Ленке – неудивительно, она лучше всех девчонок соображала по математике. И ещё она была смелая.

Якушкин Лёнька перебивался с двойки на тройку, но он был дико любопытный и нос совал буквально во всё.

А Филя просто включался, когда предлагали подумать. Так его папа приучил.

Филя ломал голову три дня. Старые идеи никуда не годились, а новые не появлялись. У папы спрашивать не хотелось. В школе они таинственно переглядывались с Ленкой Ведерниковой, но так и не сказали друг другу ни слова.

Под конец третьего дня Филя почувствовал, что терпение у него кончается, скорее всего, уже кончилось. Он отдал задачу папе и сказал:

– Вот, делай с ней что хочешь. А не хочешь – выбрось в помойку.

Папа посмотрел на него понимающе, взял задачу и стал смотреть.

Несколько раз черканул ручкой по чистому листу бумаги. Филя смотрел на него во все глаза.

– Понятно, – сказал папа. – В таком виде задача не имеет решения.

Надо было видеть лицо Фили.

– Так она что – издевается над нами? – закричал он. – Нафига ей было только время драгоценное у нас красть? Дура она, что ли?

– Ну что ты, – сказал папа. – Есть такой вид задач. Решения нет, и надо обосновать почему. Это так же интересно, как найти решение. Попробуй.

Но Филя сказал: «Ни за что!» Он пошёл в свою комнату, позвонил Ленке Ведерниковой и спросил:

– Как дела? Решаешь?

Она сказала:

– Не решается пока.

– Не решается! – почти крикнул он. – Эта дура задала задачу, не имеющую решения. А мы, дураки, время зря теряли и ещё немного – сломали бы себе все мозги.

– Ты уверен? – спросила Ленка.

– Папа сказал. Стопроцентно.

На следующий день на перемене Филя подошёл к Элеоноре Степановне и отдал ей бумажку с напечатанным условием задачи.

Под ним кривым почерком было написано:

«Не имеет решения!»

– Ты уверен? – быстро спросила Элеонора.

– Абсолютно! – торжествующе сказал Филя и вылетел из класса, едва не сбив стоявшего за дверью Якушкина.

После уроков Ленка Ведерникова тоже сдала свой листочек, на котором было написано: «Не имеет решения, так как…» Дальше было обоснование.

А вездесущий Лёнька Якушкин, дежуривший по классу, взял мел и написал на доске крупными буквами:

ЗАДАЧА НЕ ИМЕЕТ СМЫСЛА!!!

Бумажку с задачей он даже не удосужился вернуть.

Дома Филя сказал:

– Она даже не поняла, что дала задачу, не имеющую решения.

– Почему ты так думаешь?

– Покраснела как помидор, вот почему, – сказал Филя и опять побыстрей смылся, чтобы не слышать умных слов, которые будет говорить его умный папа.

На родительском собрании Элеонора извинилась за «заковыристую» задачу.

– Задача полезная. Нестандартный подход к теме, – сказал Филин папа.

Элеонора Степановна повеселела и сказала, что в четверг состоится первое занятие математического кружка.

По такому случаю Филя стал искать обоснование.

Нашёл, и, что удивительно, ему даже понравилось. Кое-что он для себя понял: ноль ведь имеет смысл, отрицательные числа – тоже. Так и отсутствие решения хоть что-то да значит.

На кружок пришли человек шесть. Было ничего, интересно. Он в первый раз сидел рядом с Ленкой Ведерниковой (а на математике приходится сидеть с этой доносчицей Курихиной). Лёнька Якушкин тоже припёрся. Но, просидев минут десять, спросил, можно ли пойти помыть тряпку, и мыл её уже до самого звонка.

Зато он потом важным таким стал: например, если на контрольной задачу решить не мог, то просто писал: «Не имеет решения!»

А Элеонора писала ему на полях: «Имеет! Красивое! Поищи получше!»

 

Секрет

Вот стекло изумрудное – Лето, Чтоб на солнце смотреть сколько хочешь, Не мигая, не щурясь, не жмурясь, — Вот стекло изумрудное – Лето! Вот стекло жёлто-красное – Осень, Чтоб глядеть на дымы и туманы И на чёрные галочки в небе И кричать: «Посмотри, как красиво!» И когда все закончились краски И глаза как залеплены снегом, Вынь два стёклышка – Лето и Осень — Посмотри на мороз и согрейся!

Настало время, когда великая и прекрасная наука археология, по выражению Марьянки, накрылась большим медным тазом. Тогда она, Марьяна Дмитриевна, не растерялась и стала преподавать английский: не зря же школу такую заканчивала!

…Учебный год подходил к концу. Ученички мои уже не отлынивали и не разбегались. Все вдруг как будто стали в строй и вытянулись по стойке «смирно». Среди года у них к инглишу всегда отношение халявное, а вот под конец, когда контрошки и экзамены начинаются, тут все они откуда-то вылезают, как грибы.

Написали мы с ними контрольную (тренировочную), обсудили, пьём чай в перерыве. Окна распахнуты: счастьем каким-то весенним тополиным веет.

Вот думаю – погодка апрельская одна на всех, а ведь у каждого она разная, как та манна небесная – кто её ел, тот ощущал вкус своего самого любимого блюда. На кого-то пахнёт коробочкой из-под гуталина – драгоценной тяжёленькой биткой, без которой в классики не поиграешь, на кого-то кожей футбольного мяча, на другого первой любовью, волшебно-неприкаянной, а кто-то старенький будет просто подставлять лицо свету и жмуриться, как под душем.

Так ушла я в свои мысли, как в запахи весны, и вдруг словно проснулась:

– Марьяна Дмитриевна, а стихи сегодня почитаете?

(Джон, конечно, кто ж ещё…)

– Ну ладно, говорю, тогда вот вам «стих», так и быть, «по заявкам учащихся». И прочла вот это, Женькино:

Во дворе сидят нахохленные старушки. Воробьи свистят, как резиновые игрушки. И качели скрипят, как двери, в небо распахнутые. И «секреты», зарытые в землю, горят, как яхонты. Все-то дыры и все-то щели здесь потайные. Пролезай, коль пролезешь. И все-то миры – иные. Сладкий дым от помойки — сжечь зиму там было дело! Горький дым беспризорный — как быстро всё прогорело…

– А можно вопрос? – это уже лохматый Гриша Корюшкин. – Вот я, например, слушаю вас и не понимаю. Секреты какие-то в земле, да ещё горят, как что-то там… Объяснить не могли бы?

– Да запросто – говорю. – На заре нашей прекрасной юности, а вернее даже, в моём далёком прекрасном детстве, все их делали, эти секреты.

И рассказала про нашу жизнь дворовую. Чтобы сделать секрет, нужно было первым делом достать цветное стекло. Где мы их находили, вот чес-слово, не помню. Откуда-то сами брались: зелёные, тёмно-синие, оранжевые, красные, фиолетовые… Вначале смотришь через него на деревья, на лица, на небо – и удивляешься. Кто-нибудь обязательно подбежит:

– Дай посмотреть! Ух ты! У меня такого ещё не было!

А когда наглядишься, придумываешь секрет! Тут уже обязательно должно быть что-то особенное. Какой-нибудь суперский фантик, цветная фольга, кусочек бархата, старинная пуговица… Кладёшь эту красоту под стёклышко, и она загорается волшебным цветом. Закопаешь, заметку себе сделаешь – и можешь не говорить никому или можешь сказать, но только одному, самому надёжному человеку на свете.

Всю большую середину нашего двора на Гагаринском занимала земля под деревьями. Там ещё шампиньоны росли. И вот ищешь шампиньоны – опаньки! – и наткнёшься вдруг на чей-нибудь секрет. Посмотришь, полюбуешься, снова закопаешь – и как будто не видел ничего.

Или, например, крепко с кем-нибудь подружишься, говоришь:

«Хочешь, секрет покажу?» – и показываешь.

Смотрят на меня мои ученички, и вижу я в глазах у них непонимание, типа «что это она?» Понимаю, что чудесато это всё им и, по большому счёту, фиолетово.

– Правда, что ль? – спрашивает малютка Джон (косая сажень, сорок третий размер ноги).

– Ну а я похожа на вруна? – спрашиваю в ответ.

А он так немного смущённо:

– Ну… стихи читаете…

Тут меня чего-то дёрнуло, и говорю:

– А вы у своих родителей спросите. Вспомнят или нет?

Ну и разъехались все на майские.

И вот что на майских было. Это уже от мамы Толика Заморёных знаю.

Толику этому лет тринадцать. Хороший, между прочим, мальчишка такой. Но чего-то у них в семье не задалось. Все они там у него, не знаю, с какого перепугу, вечно на ушах стояли. Мама прибегала с несчастными глазами, папа уезжал и грозился, что не приедет больше никогда, Толик их не понимал, они его тоже не понимали… Ну маразм, в общем.

Поехали они, значит, на майские на дачку на свою. Там Толик подходит к маме и говорит:

– Мам, хочу тебе секрет показать.

Мама, конечно, ничего не понимает.

– Ну ладно, говорит, давай…

В общем, ведёт он её под антоновку, а там прутик из земли торчит.

– Ну вот, мам, – говорит, – вот здесь копай, только осторожно.

Ну, мама, конечно, в шоке, берёт совок, начинает копать. Наткнулась, побежала за кисточкой, расчистила, и тут из земли прямо ей в глаза полыхнул – секрет! И через глаза дальше – прямо в сердце!

Откуда только взялся на свете кусок стекла такого неописуемо-синего цвета, такой немыслимо-горящей красоты? А под ним всего-то и было что обыкновенный серебряный фантик с ласточкой.

Как будто взлетела ласточка в зенит, в эту самую синюю синь на свете, и застыла там в своей сверкающей радости. И всё это счастье – во мраке земли. Не чудо ли?

И мама побежала всех звать. Не могла она не поделиться своим секретом со всеми, с кем только можно было поделиться. Бабушка пришла, смотрит: то на секрет, то на маму; то на маму, то на секрет – как будто чего-то не понимает. Папа пришёл, смотрел-смотрел – и обнял маму! Никитична с соседнего участка прибежала:

– Чего так орёшь? Я из-за тебя картошку на плите бросила. Ну что там? Клад, что ли, нашла? Тогда уж давай делись!

– Делюсь, – говорит мама.

– Ну и красотина! – говорит Никитична. – Сколько здесь живу, такого не видела!

Ну и что дальше, спросите вы. А дальше традиция у них, у этих Заморёных, пошла. Поскольку дни рождения у всех весной и летом, стали они на даче друг другу секреты ко дню рождения делать. И так потихоньку-потихоньку жизнь у них как-то сама собой наладилась. Только ласточку ту, самую первую, никому «пересекретить» всё равно не удалось.

– А что у остальных «ученичков»? У Джона, Гриши этого, как его там, у других?

– А ничего. Совсем ничего. Не было, видно, там никаких секретов. Или, может, так хорошо забыли.

 

Ужасное слово

На острове человек понимает, что окружён, понимает, что море сильней, понимает, что он слабей, что скоро смоет волной. Но, вернувшись домой, чудом сухой и живой, на кровать-диване, человек зевает – забывает, что он — остров тот в океане.

Настало время Арсу подгонять математику. Ужасное слово ЕГЭ, пришедшее в нашу жизнь как будто из русского фольклора (из его топких блат и дремучих лесов), уже нависло над всеми нами.

С лёгкой руки Марины Петровны попал он в ежовые рукавицы Аристарха Робертовича, «преподавателя от Бога».

– Иди, иди, Арсик, он человека из тебя сделает, – убеждала Марина Петровна. – Если б ты знал, скольких безнадёжных он уже вытянул, и не просто вытянул, а на чистую пятёрку!

– А как они его любят, а как он за них болеет, а как они все в лучшие вузы потом поступают! – восхищалась Марина Петровна.

И Арсений, стиснув зубы, пошёл. Вначале Робертыч ему скорее понравился. С порога стал называть его «мужик» и пообещал сделать из него человека. Но на второй раз началось! Две недели учил писать цифры в клетках, как в первом классе, – жесть! Потом начались «белые пятна»: «Мужик! Ты меня убиваешь!», «Слушай, что ты со мной делаешь?», «Пожалей моё сердце!», «В могилу сведёшь!», «Лиана, дай валидол!» и т. д.

Лиана Сергеевна прибегала с валидолом.

– Милочка, сходи в магазин!

– Я уже утром ходила.

– Милочка, сходи в магазин!

Слово «милочка» было обманкой. Обычно после «милочка» начинался крик и воспитание Лианы Сергеевны – пожилой, терпеливой и неповоротливой жены «преподавателя от Бога».

– Мам, мне её жалко, – жаловался Арс. – Ну чего он на неё орёт? А она даже не крикнет никогда.

Очень скоро Арсений стал классно решать задачи «на движение по реке».

– А почему по реке? – тупо спросила я.

– Мам, ну ты что, не понимаешь? Там же течение.

– Ну да, правильно!

И вдруг Арс забастовал:

– Всё, не пойду больше. Не, мам, я в нём разочаровался. Ну чё? Он на меня орёт, что я всё не то, всё не так, в могилу сведу. И на неё орёт, а мне её жалко. Нет, мам, всё!

И две недели не ходил, отговаривался, что простудился.

Вдруг позвонил мне Робертыч и долго-долго воспитывал – что вот из-за таких мамаш все беды и что он снимает с себя всякую ответственность.

– Арс, ради Бога! – взмолилась я. – Он же будет мне теперь каждый день звонить и мамашей называть. Ну пожалуйста!

Арс выдерживал характер в общей сложности месяц. Потом ещё раз стиснул зубы и пошёл. А потом наступил день ЕГЭ.

– Да чего ты, мам? Да я им всё там решу, все их идиотские задачки. Ты, женщина, не бойся.

И решил-таки. На семьдесят баллов.

– Ну вот видишь, а ты на него обижался! Звони скорей!

Звонит Марина Петровна:

– Ох, как я рада! Ну что, Жень, я тебе говорила? Говорила же: все поначалу его боятся, все стонут, зато потом-то как хорошо!

И посыпались из неё истории про Робертыча – какой он удивительный, и гениальный, и поразительный, и спорить с ним абсолютно бесполезно, и обижаться на него нельзя. Через полчаса я с облегчением повесила трубку.

– Ну чего она? – спросил Арс.

– Говорила, какой Робертыч прекрасный.

– Ну да, – сказал Арс, – целый год я с ним возился. Но всё-таки сделал из него человека!

– В смысле? – удивилась я.

– В смысле, хоть немного подобрей стал, ну хоть приличней, что ли…

И, тяжело вздохнув:

– Но только чего мне, мам, это стоило…

 

Серебряные туфельки

Этот день кладут Под копирку ночи, Чтобы новый день Был таким же точно. А наутро слышат Голос синичий: «Эй ты там! Найди Миллион отличий!»

Вечер не принёс облегчения. Даже сильный ветер, налетавший на сосны горячими волнами, ничего не мог поделать с этим тяжёлым жаром. Как будто хозяйка дула на горячий суп, перед тем как попробовать, и морщилась, обжигая губы.

Арс одним прыжком очутился на крыльце.

– Мам, на мороженое дашь?

– Как, опять на мороженое? – удивилась я. – Ты ведь вроде…

– Нет.

– Но ведь ты ходил…

– Ну… так получилось.

– Как? Ты уж говори, не отмалчивайся.

– Ну ладно. Короче, там бабушка была одна, старенькая такая, совсем бедная, она с продавщицей разговаривала и хотела ей серебряные туфельки подарить, если та ей мороженое даст.

– Не может быть! Это сказка какая-то.

– Правда. Ну, смотри: продавщица молодая такая, вся из себя, а бабушка ей говорит, ну, типа: «Какая красавица, и платье тебе к лицу…» А потом спрашивает: «Ты серебряные туфельки носишь? Глянь, твой размер. – И вытаскивает из старой сумки – правда серебряные! – А ты мне – вон то, простое, в стаканчике».

– А что продавщица?

– А продавщица сказала, типа: «Ну всё, мешаете работать». Она убрала туфельки обратно в сумку и ушла.

– И дальше?

– Дальше я купил мороженое. Потом иду, она впереди стоит, с палкой, с сумкой этой. Ну я, короче, дал ей это мороженое. «Экстрим» – ты знаешь.

Я кивнула:

– Слушай, а тут на столе бумажка валяется какая-то. Телефон незнакомый.

– Это она мне дала. Говорит, к ней внук скоро приедет, с мамашей. Ну… чтоб я в гости к нему приходил, а то он не дружит ни с кем.

– Интересно. А что про этого внука известно?

– Ну лет двенадцать, как мне. Толстый, Игорем зовут. Только что на море был.

– А что он обычно делает, когда у неё?

– Ничего. Только на компе сидит и иногда на речку ходит.

– Пойдёшь?

– Не знаю ещё… Зачем он мне? И речка грязная, как болото, и народу там тьма. Мам, денежку дай!

– Вот. И корм для кошки!

Калитка хлопнула. Синяя кепка Арса запрыгала поверх забора.

Как будто прохладный ветерок откуда-то повеял. Мороженое! Серебряные туфельки!

 

Поднырка

Делать гребки чаще — Между вдохами по три. В синюю зелень таращусь. Знаю спиной: смотрит. Тёмной лягушкой смешной Рядом его тень. Шесть метров внизу, подо мной. Мне нравится на высоте.

– Мам, ну а вот как ты себе представляешь смерть? Ну что вот это такое? – это Арс, конечно, спрашивает.

Ответ оказался, как ни странно, под рукой.

– Поднырка, – говорю.

– Как это?

– Давай попробую объяснить. В первом классе нас повели в бассейн – он рядом был, в двух шагах от школы. Большой, под открытым небом. Над ним всегда стоял густой пар, особенно зимой, а рядом сладко пахло пончиками и марципанами.

Вначале был лягушатник, мелкий совсем – для таких как мы, лягушек начинающих. Там мы барахтались, наверно, месяц. Потом нам сказали: всё, хватит лягушатничать, в следующий раз – на большую воду.

Этот следующий раз запомнился мне на всю жизнь.

Вместе с нами, мелюзгой, были две старшие девочки. Вот мы шлёпаем за ними босыми ногами по скользкой резиновой дорожке и доходим до вертикальной лестницы – спуска в «поднырку».

Спускаемся по узким ступенькам в неуютную воду и оказываемся перед плотной резиновой перегородкой, тёмной такой. Под неё и нужно поднырнуть, но почему-то страшно, очень страшно, и нырять я ещё не умею. Говорю Ленке, старшей:

– У меня не получится, нырять не умею!

Ленка говорит:

– Бочонок делать умеешь?

– Да. (Бочонок мы учили в лягушатнике: обхватываешь под водой коленки руками, и она сама тебя наружу выталкивает.)

– Ну вот, – говорит Ленка, – подлезаешь под ширму – и делаешь бочонок. Вот и всё. Главное – не бойся.

Подлезаю, крепко зажмуриваюсь на всякий случай, делаю бочонок – и в тот же миг меня выталкивает со страшной силой куда-то, ещё не знаю куда. Чувствую, что вынесло наверх, разжмуриваюсь. В глаза – свет, много-много света и сверкающей воды – краю не вижу. И совсем новый восторг, от которого чуть не задохнулась: была тяжёлая, стала – лёгкая, почти невесомая.

Потом, когда взрослая уже стала, неожиданно нашла про «поднырку» в очень умной книге одного философа, который писал о смерти.

– Ого, – сказал Арс. – Так, значит, не страшно?

– Почему? Я же сказала – страшно было и непонятно. Перегородка эта тёмная пугала. Но давай я лучше тебе дальше о жизни расскажу.

Та большая вода, на которую мы вышли, была на самом деле ещё мелкотой – метр шестьдесят всего. Можно ходить на цыпочках по дну. Кроме плавательных упражнений тут было много всякой кутерьмы. Мальчишки норовили схватить за ноги и уволочь на дно.

Приходилось отбрыкиваться. Ещё была брызгательная война. А самое лучшее – вылезти на бортик, пробежаться по снегу и прыгнуть потом в воду – пятки горят, здорово!

Но скоро всему этому «безобразию» пришёл конец.

Валентин Гаврилович сказал: «На шестиметровку!» И опять в сердце был какой-то холодок – страх этот дурацкий.

Вода здесь тёмная и даже пахнет по-другому. Узкие дорожки разделены канатами-бусами. Народу кроме нас – никого.

Вот Валентин Гаврилович в своём знаменитом сером плаще, сутулясь на ветру, ходит вдоль бортика. А мы, как мыши жалкие, уцепились за него (не за Гавриловича, за бортик) и дрожим от страха.

Девчонки старшие над нами смеются. Вот Гаврилыч свистнул – Ленка поплыла, вот – Ирка. И вот – «Женя, пошла!» Это я, значит.

Как сомнамбула отцепляюсь от бортика, ложусь на воду, глаза зажмурены, чтобы не смотреть в эту страшную глубину – и пошла, кролем.

Вдох в одну сторону, вдох в другую… Дорожка длинная, чувствую, устала – машинально, по привычке ноги опустила, а дна и в помине нет. Тут я от страха хлебнула воды и стала пузыри пускать. Нет, думаю, так нельзя!

Выпрыгнула над водой, чтобы воздуху набрать, а в этот момент Гаврилыч мне рейку свою длинную протянул… Я башкой об эту рейку, буль-буль – и опять вниз.

Вдруг спасительная мысль – «бусы»! Уцепилась за них – дышу. Потом – к бортику. Гаврилыч подошёл:

– Жень, ну ты чего? Это ж тебе не метр шестьдесят. Ладно, отдыхай, потом поговорим.

Отдыхаю. Потом он ко мне вернулся и поговорил.

Главное запомнила: как бы ни было темно и глубоко, глаза надо открытыми держать. Тогда страха не будет – ты его своими открытыми глазами побеждаешь. А зажмуришься – идёшь ко дну.

После этого я глубину полюбила. Потом мы выиграли на ней одно командное соревнование.

 

Бастилия

За лилиями шли с собакой, за кандидумами с далёкой детской думой. Успели до грозы обратно, шли с шлейфом — длинным ароматом — через лиловые сады, мосты, лужайки. И стебли подрезали, поправляли. В туманной банке в глубине окна они как в зеркале молчали: цветы – уста, бутоны – слёзы. За кандидумами ходили к Анастасии-бабке.

Приближалась «Бастилия» – четырнадцатое июля – день рождения бабушки Мары. А её уже не было. Она умерла в феврале.

Мы привыкли собираться у нас на даче, на веранде, c белыми бастильскими лилиями, с красным вином – вокруг мамы-бабушки, раздающей всем свои лучистые улыбки.

Первая «Бастилия» без неё. Я съездила на рынок, и мне повезло: попался хороший букет её любимых лилий «кандидум» и ещё – у одной маленькой доброй старушки – целый куст белых «регалий» – с луковицами и землёй. Гера – Сашкин муж – отсканировал улыбающуюся бабушкину фотографию, и широкая светлого дерева рамка, купленная наугад на том же рынке, подошла идеально. «Ну и глазомер у тебя», – сказала Александра, когда я попросила её вставить фотографию в рамку.

Теперь мама-бабушка стояла в рамке на большом дубовом столе на веранде и ждала гостей. А я, забыв обо всём, смотрела и смотрела на неё. Как хорошо, что она дождалась правнука, Мику, – его два годика мы будем отмечать через две недели. Как жалко, что «регалии» заняли своё место в саду только сейчас – до этого я никак не могла их найти.

И жаль, что мама не дождалась моих рассказов, ведь она всегда говорила, когда я ей что-то рассказывала: «Ты записывай, записывай, а то ведь забудется». И вот когда её не стало, меня словно прорвало. Видно, с ней ушло какое-то очень дорогое время – весёлое и таинственное. И я, словно хватаясь за соломинку, стала вытаскивать его из кладовочек памяти, чтобы не дать ничему пропасть.

Но тут, перед её фотографией, у меня вдруг мелькнула мысль: среди них, этих рассказов, не было ни одного про неё саму!

Лето было аномально жарким: тридцать пять в тени! Один за одним раздавались телефонные звонки, и наши обычные «бастильщики» говорили, что не могут двинуться с места от жары, но что душой с нами.

Так получилось, что мы встречали эту «Бастилию» совсем маленьким кружком. Щенок Лукас мельтешился под ногами. Пришёл кот Санди и сел на свободную табуретку. («Почему я люблю твоего Сандюрочку больше своего рыжего»? – говорила бабушка.)

На столе, кроме бабушкиной фотографии, стояли белые лилии, блюдо со спелыми вишнями – каждая ветка с листочками, черничное варенье-пятиминутка, сваренное мной по бабушкиному рецепту (пять минут – и готово!), торт и свечка со Святой Земли, подаренная Марьянкой и за неимением подсвечника поставленная в бутылку из-под кагора.

– Это баба Мара, – сказали Мике-правнуку. Он посмотрел на фотографию задумчиво.

– Нету, – сказал он, – нету бабы.

А бабушка смотрела и улыбалась.

– Кенга! – сказал Мика и обернулся. В кресле-качалке важно сидела большая кенгуриха с кенгурёнком в кармане, одно из многих уникальных произведений бабушкиных рук.

Загремел гром. Грозу обещали уже целый месяц, но её так и не было.

– Ничего нет, – сказала я. Мама-бабушка всегда так говорила, «чтоб не сглазить». Сверкнула молния, небо раскололось с треском, словно спелый арбуз, и хлынул долгожданный ливень.

Мика перемазался тортом с шоколадной начинкой и вареньем-пятиминуткой. Родители, Гера с Сашей, с двух сторон вытирали ему щёки, потом руки и ноги, на которые он быстро пролил сок.

– Давайте вспоминать бабушку, – сказала я.

– Вот пусть каждый пойдёт и вспомнит наедине с собой, – сказал Петя, покосившись на чумазого Мику.

Допив чай, мы стали вылезать из-за старого дубового стола.

– Отвратительней Бастилии я не помню, – буркнул Филя, которому только что исполнилось пятнадцать.

Когда всё было убрано, мы с Арсом снова оказались за столом.

– Давай вспоминать, – сказал он.

– Бабушка говорила, – сказала я, – она нисколько не сомневается, что ты станешь художником.

– Я знаю, – сказал он. – А помнишь, к нам лез пьяный Захар? А она смеётся и говорит: «Возьми мою палку и стукни его по голове». А в это время Сандюра пришёл из своего трёхдневного похода, бабушка подумала, что это Захар, и закричала: «Женя, он лезет через окно!» Помнишь? А потом Захар принял в темноте Филю со шваброй за привидение и ушёл.

Тут откуда-то снова появился Филя и присел на табуретку с краю стола. Свечка со Святой Земли ещё горела. Он подобрал белый свечной нагар и стал разглядывать его, как разглядывала баба Мара, гадая на Крещенье. Так мы посидели ещё немного и разошлись.

На следующий вечер, когда я снова вышла на веранду, лилии оглушительно пахли, а стол вокруг бабушкиной фотографии был весь завален разными вещами. Тут были кисти и банка с невылитой акварельной водой, потрёпанный томик Агаты Кристи (Арс до этого её не читал и вдруг взялся, а ведь это было бабушкино любимое летнее чтиво); целая гора карточек с шахматными задачами (Филино богатство, доставшееся ему через третьи руки от какого-то ныне покойного гроссмейстера); Микин вертолётик, его же маленький поющий волчок; а сбоку лежал длинный, недавно купленный замок для Петиного велосипеда.

«Опять всё побросали», – по привычке подумала я и уже схватила первое, что попалось под руку, – Микин вертолётик – чтобы убрать его в ящик с игрушками. Но тут мой взгляд нечаянно встретился с бабушкиным. Она улыбалась, так что все морщинки вокруг глаз казались лучами, и, глядя прямо на меня, попросила:

– Оставь, Жешечка.

Я оставила всё как было, и написала рассказ – этот самый, которого не хватало.

* * *

Когда мама умирала — глядя в шёлочку, сказала, повторив упрямо: «Я – твоя дочка. Ты – моя мама».

 

Полёт шмеля

Там на небе — горы, реки, озёра, моря, острова… И на земле это всё. Вот не пойму: земля – отражение неба? Или в небе, напротив, отражается наша земля?

– Арс, ну чего вы с мамой всё ругаетесь? – говорил Филя. – Ну ведь она же права. Пол-лета уже прошло. А ты – ничего. Охота тебе пару по пленэру получать?

– Да, охота. Задолбали уже.

– Ну давай, валяй в том же духе.

Арс пошёл, сел на пень и уткнулся в Достоевского. Через несколько минут он уже гоготал на весь участок.

Филя подтянулся на турникете, подошёл и заглянул ему через плечо.

– Чего читаешь?

– «Идиот».

– А чего ржёшь?

– Ну, понимаешь, меня прёт от него. Не, правда, меня сам стиль его прикалывает.

– А суть-то в чём? Ну что он там хочет сказать?

– Ха! Он хочет сказать, что Лев Николаевич – идиот.

– Нет, слушай, с тобой по-серьёзному вообще нельзя.

С участка, который находился за ними, через улицу, раздались звуки скрипки.

– Играет, – сказал Филя.

– Надоело. Опять эти гаммы. Достал!

Никита, их ровесник, брал уроки у знаменитого скрипача, уже участвовал в престижных конкурсах и на даче играл каждый день, утром и вечером, прям как чёрный раб. Вчера, когда Филя с Арсом возвращались из магазина на велосипедах, они наткнулись на Никитиного отца (он тоже, между прочим, скрипач). Дядя Андрей ехал на велосипеде им навстречу. Остановился. И они остановились – из вежливости. Ну, в общем, он похвастался, что Никита в первый раз выиграл конкурс и даже «огрёб» премию в сколько-то там тысяч рублей.

Теперь Арс сплюнул и со злостью посмотрел в сторону Никитиного участка.

– И какое мне дело до его конкурсов и до его бабла? И мама всё тычет: «Слышишь, играет?». Слышу – лучше б не слышал. Что толку-то, если он, кроме скрипки этой своей, вообще уже ничего не видит? Раньше хоть о чём-то можно было поговорить. А теперь – отстой полный! Собаку он нашу, видите ли, боится. Девчонки какие-то, дуры, к нему на день рожденья ходят. Сю-сю-сю, Никит, сыграй… Чтоб я ещё кода-нить к нему пошёл!

– Ладно, хватит. Ты тоже со своим Рембрандтом не расстаёшься. Единственный свет в окошке он у тебя. И ещё этот… Анонимус Фрэнч. Давай на речку?

– Ла-а-дно.

Выкатили велосипеды. По дороге Арс спросил Филю:

– Как думаешь, кто круче: Достоевский или Марина Петровна?

– Ты чего, совсем?

– А что? Мама говорит, Марина Петровна когда-то всему посёлку телефон сделала. Чернику, мёд, молоко козье всем достаёт. Всё на ней держится.

– Ну… я так не считаю. Марина Петровна – она для нас. А Достоевский для всех – кто сейчас, кто был и кто ещё потом будет.

– Ага.

Когда они подъехали к речке, было уже часов девять вечера. Жара спала.

Отсюда начинался крутой спуск. Песчаная тропинка подпрыгивала на буграх между кривыми низкорослыми соснами. На велике – тот ещё слалом.

Но сейчас Арс остановился наверху обрыва как вкопанный.

– Вау! – закричал он. – Смотри!

Филя так резко затормозил, что чуть не слетел с велосипеда. Перед ними был обычный пейзаж: причудливо извитая речка внизу, затянутые ряской камышовые болотца, маленькая церковь на дальнем бугорке, с левой стороны лес, с правой – дома.

Но казалось, что видят они его в первый раз. Фоном были неведомо откуда взявшиеся чернильного цвета тучи. Но тьма их, стоявшая плотной стеной, сталкивалась с потоком золотого закатного света, заливавшим всю равнину.

– Ну да, правда, – сказал Филя. – Такого ещё не было.

– Да это же Эль Греко! Ты что? – вопил Арс. – Не, чего же делать-то?!

– Как чего? Мы плавать не будем, что ли?

– Ща, подожди.

Арс достал из прикрученной к рулю корзины небольшой блокнот и коробку с сангиной.

– Я быстро. – Он стал быстро набрасывать весь пейзаж. – Эль Греко ведь не снилось! Слушай, что-то сейчас не тянет, поехали назад?

Когда приехали, уже зажглись звёзды. Арс принёс на веранду холст, краски с растворителем, неотмытую засохшую палитру, достал из велосипедной корзины блокнот с наброском – и начал.

Окно веранды было раскрыто в сад. С Никитиного участка опять доносились звуки. Только теперь это были не гаммы, а «Полёт шмеля».

Огромный золотой шмель носился в тёмном воздухе по всему их саду, вился над мамиными цветами, над верхушками сосен, над пейзажем Эль Греко!

– Чёрт! Хорошо играет ведь!

– Ну а я что тебе говорил? – отозвался Филя.

– Ладно, завтра сходим к нему?

– Да я-то не против, сходим, конечно…

 

Шуты

Букет, который сам себя собрал, Похож был на рубин и на коралл, На россыпь драгоценную камней, Но только драгоценней и нежней. И в темноте светился он – не гас, Смотрел на мир зрачками многих глаз, И плакал, и смеялся, и дышал, Но главное: он сам себя собрал!

День просмотра всегда чем-то смахивал на Новый год – суета, беготня, хаос разбросанных работ, и потом огромный разноцветный серпантин расползается по всем этажам и переходам школы. Работы выкладывались на полу. Подкладкой служили, как правило, рулоны старых обоев, вывернутых белой стороной наружу. Иногда – листы ватмана.

Накануне все носились с папками, всклокоченные и дурные, оставались после уроков, что-то судорожно дописывали, приклеивали на паспарту…

Борода, проходя по коридорам, зловеще постукивал своей заслуженной тростью с загнутым концом, и взгляд его ярко-синих глаз из-под лохматых рыжих бровей становился всё пронзительней.

Только Арс сохранял олимпийское спокойствие. Совсем недавно у него пропала в школе папка со всеми набросками. Трёхдневные поиски ничего не дали – и вот наступило спокойствие отчаянья. «Двойка обеспечена, но на просмотре жизнь не кончается», – сказал он Филе.

С Бородой преподы всегда спорили до хрипоты, впрочем, как и друг с другом, но последнее слово чаще всего оставалось за ним.

Донат Петрович (Борода он же) обожал всех своих учеников, но был строг, как Бог. И просмотр всегда немного смахивал на Страшный Суд, так что всем было ради чего стараться. Тут знаменитая трость становилась и перстом указующим, и царским жезлом. Подойдя к работам, Борода прицеливался взглядом, сгибался пополам и начинал отбраковку. Подковырнув концом трости негодную работу, безжалостно переворачивал её лицом вниз, и так дальше – одну за одной, пока не оставалось нескольких «приличных», отобранных для развески.

Только у Дины он почти никогда ничего не переворачивал.

Дина была самой маленькой по росту в их группе (семиклассницу, её можно было принять за второклашку) – и притом страшно талантливой и работоспособной. Только смеяться она не умела и улыбалась очень редко.

– Ну хочешь, я тебя усыновлю? – шутил Донат. – Будем в зоопарк с тобой ходить, в театр, всё у тебя будет хорошо.

Дина снисходительно молчала (кстати, у неё были прекрасные любящие родители, которые очень ею гордились).

На просмотрах у Дины было такое море шикарных работ, что тут трость Доната наконец-то получала возможность отдохнуть.

Утром Арс схватил рулон старых обоев, папку и понёсся в школу.

Он ехал в метро и думал: «Какая это всё суета! То ли дело было на пленэре в Малоярославце!» Красотища, спокойно, никто не пристаёт, а они (Толька, Арс и Глеб) сидят себе втроём, пишут церковь и слушают по смартфону рэп (правда, потом Глеб залил ему пивом всю работу). Ещё девушка местная подошла, поздоровалась, спросила, можно ли посмотреть работы. «Конечно, – сказал Толька. – Вот Арс! Запомните имя! Лет через десять все будете у него работы покупать!» «Чего молчишь?» – спросил он у Глеба. Глеб только икнул, ничего не сказал. Смехота. Да, всё-таки хорошо там было.

Просмотр. Начинается, как обычно, с девчонок. Три «подружки-хохотушки», Таня, Маша, Полина. Они приходят на полчаса раньше и раскладываются на самых светлых местах – под окнами.

Всё как всегда. Борода потыкал палкой, Полина уже рыдает в сторонке, родители по уголочкам охают, вздыхают…

Теперь Никита.

Борода:

– Ну что я могу ему поставить? Опять мамаша всё писала. Я её руку ни с чем не спутаю. Ну когда сам-то начнёшь, а? Ладно, проехали.

– Толя, Глеб – набирают потихоньку. Больше работать надо, и будет нормально.

И вот Дина.

Все, конечно, сразу набежали – как на персональную выставку: «О, Дина!» Работ опять море, в глазах пестрит, остановиться ни на чём не получается. Сама стоит сбоку, незаметная, маленькая такая.

Все ждут привычного: «Пять! А чего ещё? Шесть не могу».

И вдруг Борода начинает как-то непонятно постукивать палкой, кривится, сердито зыркает в Динину сторону. Пауза какая-то неприятная.

Дина становится как будто ещё меньше ростом.

– Что я могу сказать? – Борода говорит. – Я выбрать ничего не могу. Тут всё одинаково, а значит – плохо! Взгляд замылился. Да, много, но что-то грустно мне как-то на всё это смотреть!

Все стоят как громом поражённые. То есть как – плохо? Это плохо? Он чё, вообще?

– Ну уж прям, плохо! Петрович, ты что? – это Яна Валерьевна.

– Ладно, поставим ей четвёрку пока. Пусть подумает как следует. Избаловали мы её пятёрками своими.

И дальше идёт.

– Арсений?

– Это у нас Арсений, – Яна Валерьевна поджала губы и метнула в него нехороший взгляд. (Говорила мама: не раскладывайся рядом с Диной – не в твою пользу сравнение. Сколько у неё работ, сколько у тебя. Но так уж в этот раз получилось!)

– С Арсением что-то делать надо. – Борода.

– Исключать – что делать! – Яна Валерьевна. – Где наброски? Где гипсовая голова? Что молчишь? Где гипсовая?

На лице у Арса появилась кривая улыбочка:

– У меня это, простая…

– Ну совсем простая!

Вдруг из мастерской напротив вылез на шум Алексей Романыч, весёлый такой, безмятежный, как будто только что из рая (он, вообще-то, в последних классах композицию вёл – чего вылез, непонятно).

Посмотрел поверх голов на Арсовы работы (рост у него был жирафий).

– Ух, красота-то какая! Вот где цвет-то!

Яна Валерьевна:

– Да у Арсения всегда красота, кто ж спорит. Только мы ему тут совсем не нужны, вот ведь в чём дело! Не учится он ничему. Что хочет, то и творит.

– Шкаф! – сказал Романыч. – Нет, ребята, это же дорогого стоит! Это же не шкаф, а чёрт знает что такое! В нём жить хочется! Интерьер, наверно? – спросил он у Бороды. Тут опять влезла Валерьевна:

– Интерьер у нас, вообще-то, ещё в прошлой четверти был! – мрачно сказала она.

Но Романыч её как будто не слышал. Он смотрел на «Шутов».

Их было много – несколько небольших эскизных работ. Тушь, перо, тонированная бумага. Силуэтная техника.

Шуты плясали под плавными закруглёнными сводами палат в лучах нахлынувшего откуда-то небывалого света. Свет был их Музыкой, их Гуслями-самогудами, их нескончаемой Радостью. Сам пир, на котором они танцевали, укатился куда-то на задний план, а на переднем был только этот размашистый свет – его полосы, блики и пятна – и ликующий, неостановимый танец – танец Шутов!

– Ты у нас Арсений?

– Я.

– Зайди потом ко мне, – шепнул ему Романыч и, пригнувшись, снова исчез за дверью своей мастерской.

Просмотр закончился. Арс получил заслуженную тройку.

Рулоны были свёрнуты, работы убрались в папки. Коридоры опустели.

Только кое-где ещё валялись обрывки бумаги со следами чьих-то испачканных в краске кроссовок.

«Ох, ещё к Романычу», – подумал Арс.

И тут – заметил Дину. Она стояла у дальнего окна и смотрела на деревья в тумане своим серьёзным и далёким взглядом.

Арс подошёл, встал немного сбоку и тихо погладил её по голове.

– Хочешь, я тебя усыновлю? – спросил он и улыбнулся своей широкой, во всё лицо улыбкой.

Дина осторожно повернула голову, подняла глаза – и засмеялась – маленьким, коротким смехом!

Из стихов Арса

Жизнь прекрасна и мила. Жизнь как сказка, жизнь прекрасна. Жизнь похожа на букет. Жизнь такая, как рассвет. И играет в жизни краска — И прекрасна, и прекрасна Жизнь – и каждый человек Будто розовый букет!

 

Филин дневник

Можно целый век писать Этот мыс Хамелеон, Сердоликовый, в прожилках, Переливчатый, как сны…

1.

Вот уже неделя, как мы в Крыму. Пока могу сказать только одно: Крым – это сила. Лагерь расположен в двух пещерах. В одной – девочки, в другой – мы. Рядом казачье поселение. От них к нам иногда забредают свиньи и лошади. Много летучих мышей, но они в пещерах не живут. В наших, по крайней мере, их нет. Воду берём из неблизкого источника. Повара – Антип и Коля (старшеклассники) – готовят каши: гречку, рис. Из еды ещё – колбаса, хлеб, помидоры, перцы. На марше и на «объекте» (в Бахчисарае, например, или в Эски-Кермене) есть нельзя. Срываешь одной рукой кизил с кустов, ну и всё.

2. «Испытание»

Встали рано, до жары. Позавтракали. Пришли на точку. Палмих стал делить на группы по четыре. Как поделил, мне не понравилось. В нашей слабые все – Егор, Лера, Катя и я. Группы выходили с интервалами. С каждой шёл кто-то из преподавателей. С нами был Валерий Дмитриевич (историк). Шли часа, наверно, полтора – местность гористая, лесистая, тропинки петляют, разбегаются во все стороны. Валерий Дмитрич нам зубы заговаривает – про историю. Довёл нас до какого-то места, велел делать привал – и ушёл: после получасового привала надо было возвращаться в лагерь – самим.

Расположились мы в тени, – солнце уже допекало – вытащили из пакета перцы, схряпали, потравили анекдоты (несмешные) и пошли в обратный путь.

Единства среди нас не было. Лера почему-то склонна была доверять Егору. Мы с Катей пререкались и потому тоже побрели за ним. Направление-то явно верное, но с оптимального пути мы сбились сразу – ещё до первой развилки. Когда поняли, обругали друг друга, но не возвращаться же – пошли дальше. Местность кривая, кособокая, лёгкий лес, кизиловый кустарник; земля – крупный гравий, острый такой. Очень скоро я разбил себе в кровь колено, но этого никто, кроме меня, не заметил. Поплутали мы ещё – и спустились в долину, в Каменку. Это у нас указание такое было – если собьёмся с пути, идти в Каменку: её отовсюду видно. Пришли. Там торговые палатки – торгуют в основном виноградом и горилкой. Кто-то из нас воды купил – сдуру, газированной. Никого из наших мы, конечно, не встретили. Солнце жгло жестоко. Больше там делать было нечего, и двинулись мы дальше по скачущей дороге, через бесконечные гряды холмов. Пробовали шутить, но юмор был мрачный. Потом Егор сказал, что у него тепловой удар, а тут пещера какая-то подвернулась – залезли в неё. Лера морально совсем сникла. Легла и смотрит в потолок, ничего вообще не отвечает. Мы с Катей подумали, решили их оставить и на разведку пойти – я в одну сторону, она в другую (договорились далеко не заходить).

Иду, иду… Холмы кончились, и я увидел дорогу. Она уже не петляла, а шла прямо. Я – по ней. Чувство было странное – ошибиться уже никак нельзя. Дорога вывела к лесистому месту: лес редкий, с чётким уклоном в одну сторону. Нашёл ключ – источник то есть! Потом вышел к какому-то водоёму, встретил компанию местных жителей, которые там рыболовствовали и выпивали. Спросил, что за местность. Получил ответ: Пятая балка.

Пятая балка! Ориентир середины пути! Проходили мимо неё с Валерием Дмитричем. Возрадовался и рысью кинулся назад к пещере. По дороге думал: у Егора и Леры было время отдышаться и прийти в себя. А что Катя? В сталкерские способности её я не верил, но в здравом смысле не сомневался.

Возле пещеры сразу различил её фигуру. Она тоже увидела меня – замахала руками.

Пятая балка! Все сразу воодушевились и пошли. Особенно мысль о воде их подгоняла.

Из ключа пили долго и жадно, умылись, побрызгались.

У водоёма я снова увидел ту компанию. Помахал им. Они чё-то в ответ прокричали. И только прокричали, как из-за деревьев фигура появилась.

– Валерий Дмитрич! – завопили мы в четыре голоса.

Он шёл широко раскрыв глаза (как будто ещё не верил, что это мы) и расставив руки (как будто уже хотел обнять сразу всех четверых). Но, подойдя ближе, быстро убрал руки за спину, прищурился и сказал:

– Ну, братцы, вы даёте! Всех на уши поставили!

Потом, заглянув каждому в глаза:

– А всё-таки молодцы – не скисли!

Рассмеялся немного нервным смехом, достал мобильник и дрожащими руками отэсэмэсил так, что Палмих (как потом выяснилось) ничего не понял – только почувствовал: нашлись!

Егор и Лера шли позади, мы, Катя и я, рядом с Дмитричем. Иногда оглядывались – не отстали эти двое? Нет, шли довольно бодро, улыбались. Егор, кажется, забыл про «солнечный удар», Лера – свою хандру, держались за руки. Вскоре мы наткнулись ещё на двоих «спасателей» из нашего лагеря. Пришли уже ближе к вечеру.

Встретили нас хорошо – без ругани. Ксения («мать-хозяйка» она у нас называлась) подлечила моё колено, повара накормили всех «обужином». В этот же день ещё писали контрольную по истории Крыма – маленькое, лёгкое, приятное мероприятие.

3.

Проснулся утром и сразу вспомнил вчерашнее приключение. Валерий Дмитрич назвал его одним из эпичнейших провалов за все крымско-школьные годы. Провал так провал. И всё-таки было там ещё что-то такое… радостное. Что – пока не пойму, но радость осталась.

 

Филин дневник

Продолжение

Говорит вам – не плачьте, дышите. Таинственны книг переплёты. Открывайте со стуком окно. И бумага чиста и прекрасна, и сны глубоки. Мать и мачеха – дети. Солнце входит в трущобы, как море в заливы, и камни сияют.

Звёзды здесь огромные, с блюдце, и видны все сразу – все созвездия нашего северного звёздного неба. Когда смотришь в телескоп в чистом поле – дух захватывает! Процион запомнился, почти такой же яркий, как Сириус, – белая двойная звезда (с карликом) из созвездия Малого Пса…

Места:

Бахчисарай – величественный;

Дворец Воронцова – нарядный;

Балаклава – сила, мощь, крепость венецианская; (В Крыму всё переплелось. Потому и выбрали его для Панорамы цивилизаций, ну и вообще.)

Никитский ботанический – лучше всего кедры и камни, ещё бонсаи. Стихи себе переписал – на камнях там были высечены.

* * *

Подует ветер – и встаёт волна. Стихает ветер – и волна спадает. Они, должно быть, старые друзья, Коль так легко друг друга понимают.

* * *

Скорблю – какие люди правят нами! В какой ничтожный век живу сейчас. И слёзы закрываю я цветами, А слёзы всё текут из старых глаз.

(Китаец древний писал.)

И вот ещё.

* * *

И я собрал букет растений красных, Чтобы Лин-Фэнь мне погадать смогла. И говорит она: те, кто прекрасны, Должны быть вместе, чтоб исчезла мгла.

Наверно, поэтому все наши преподаватели и собрались в нашей школе.

С Ай-Петри вид на весь Крым наилучший.

Да, есть ещё там одна гора, одна из самых крутых. Так вот: там, возле самой вершины, – Дур, башенка такая из камней. Когда поднимаешься туда, берёшь себе у подножия камень. Ну вот, за годы башня и выросла (но о ней только мы знаем, больше никто).

Челтер Коба – пещерный монастырь Фёдора Стратилата, где до сих пор селятся монахи-пустынники. Животные бегают ещё там у них – совершенно святого вида. Коза с козлёнком, собака, кошечка… Вообще-то, они обычные, но коза с ангельским лицом, собака размером с кошку, а кошка размером с мышку. Да там достаточно видеть эти камни! «Тоже святые?» – с улыбочкой спросит кто-то. Пожалуй, так. Могли бы много чего рассказать, но молчат.

В пещеры-кельи мы не заходили. Старец вышел к нам, настоящий такой, очень добрый. «Мир всем!» – произнёс. Остановились, посмотрели друг на друга – и дальше пошли.

 

Непрерывная функция

Ах, кто и как поёт – не всё ль равно: поют. Не подбирают, а подходит. Так зимы за окном прядут И дети по стеклу счастливо пальцем водят… И столько глаз глядит, и детство до конца Со старостью так солидарно, Что жизнь – как ангел – встала у крыльца И не даёт уйти бездарно.

«Ничего лишнего» – было всегда её девизом. Так она и жила. Выбрала самую чистую и самую строгую науку – геометрию – и с тех пор никогда не расставалась с карандашом и бумагой.

Потом родился Петя. Мальчик был хилый, много болел, сидел дома. Муж Полины Николаевны, тоже математик, преподавал на мехмате, вёл аспирантов, выступал на конгрессах – дома его почти не видели.

И начала Полина Николаевна «потихонечку-потихонечку» Петю к геометрии приучать. Поначалу интереса не было. Залезет он на стул, заглянет сбоку к ней в тетрадь, слезет и бежит к своим солдатикам. Потом что-то стал слушать. А однажды придумала она задачку красивую и говорит: «Ох, что-то мама глупая стала, никак задачка не решается. Петечка, помоги». Петя отзывчивый был. Посидел-посидел, почирикал-почирикал карандашом по бумаге – и бежит к ней: «Готово!»

Так и пошло. В школе Петя учился слабовато, пропускал много.

А в старших классах вдруг так рванул, что намного обогнал одноклассников, особенно по математике. И побежало время: окончил мехмат, женился, два сына у него: Филя на папиных задачках вырос – в девятом классе матшколы учится, Арсений в художественном лицее «рисовульки рисует».

А маме, Петиной маме, Полине Николаевне, уже тем временем восемьдесят стукнуло. И стала она «кончаться». «Кончаюсь, – говорит. – Устала. И так уже много пожила». Гемоглобин упал ниже низкого. Рак крови поставили, положили в больницу. Стал Петя бегать на станцию переливания крови, доноров ловить. Пять переливаний сделали – гемоглобин подняли, тромбоциты упали в десять раз ниже нормы.

Плачет бабушка, ничего уже не хочет.

И вот придумал Филя, любимый внук, как дух в ней поднять.

Вытащил из олимпиадных задач красивую, про вневписанную окружность, и с отцом послал, дескать, вот он бился, решить не может, просит бабушкиной помощи.

Приехал Петя к маме. Она под капельницей лежит бледная-бледная, всё тело какой-то сыпью пошло: чужую кровь отторгает.

– Вот, мамочка, Филя задачу не может решить, на тебя надеется.

– Хорошо, положи, обязательно посмотрю.

– Как бабушка? – спросил вечером Филя. – Задачу смотрела?

– Вряд ли уже… – Отец взял его за плечо. – Она совсем плохая. Но обрадовалась. Говорит, посмотрит. Тебе привет передаёт.

На следующий день Петя проснулся в пять часов (жили тогда на даче) и побежал на поезд. Когда около шести вечера Филя открыл ему калитку, он стоял как-то сбоку, словно не мог войти. Потом быстро прошёл по дорожке в дом. Я встретила его на веранде, услышала: «Всё». Филя стоял под жасмином, с протянутой рукой – как протянул руку отцу, так и остался стоять. И лицо было такое, как будто вдруг сильно подавился.

– Как же так? – пробормотала я. – Ты… успел попрощаться?

– Она уже ничего не понимала: бредила, хватала воздух руками. «Скорей! Скорей!» – Как будто боялась чего-то не успеть. Меня не узнала. Потом я ушёл, думал сходить на работу, прийти ещё вечером. А мне позвонили с её мобильника, что уже всё. Я пришёл – её уже нет. Соседка по палате рассказала, что она всё чертила что-то в воздухе, как будто круг, потом сказала: «Так!» – и умерла. А ведь ещё ночью, говорит, сумела лампочку над кроватью включить и как будто читала.

Филя медленно поднялся по ступенькам на крыльцо.

– Совсем всё? – тупо спросил он.

– Совсем. Это тебе, – отец протянул ему сложенную вдвое бумажку – листочек в клеточку. Филя развернул – его почерк: «Дано: вневписанная окружность… Доказать…» А внизу бабушкиным аккуратно заточенным карандашом выведен слабенький крестик. Крестиком она всегда помечала решённые задачки. Он сложил бумажку, сунул в карман и пошёл в сад, где Арсений, сидя на пне, писал свою сосну.

– Папа пришёл? – спросил он, не отрывая взгляда от этюда.

– Угу.

– Как бабушка?

Филя молчал.

– Задачку не решила?

– Решила.

– Ого! – Арсений положил кисточку на траву и посмотрел на него.

Филя шагнул к нему и погладил по кудрявой голове.

– Ты хороший, Арс, ты очень хороший…

– Ты что… – Арсений испуганно схватился за кисточку.

Филя молчал.

– Умерла?

– Да.

«Что же теперь?» – думала я. Ведь Полина Николаевна всегда говорила: «У нас с Петей пуповина до сих пор не прервалась». И это была правда.

Прошли похороны. Поминок не было, потому что Полина Николаевна категорически запретила их устраивать.

Петя только и делал, что ездил на велосипеде – то в магазин, то просто так, по окрестностям. Филя сидел в баньке и играл сам с собой в шахматы. Арсений бродил по саду и швырял шишками в стволы сосен и ёлок. А я всё прибиралась и прибиралась в нашем осиротевшем доме, словно пыталась заменить ему Полину Николаевну, и без конца таскала цветы в горшках то в сад, то обратно на веранду.

В то утро Арсений деловито сунул краски в целлофановый пакет и сказал:

– Мам, закрой калитку.

– Куда?

– Пленэрить на речку.

Я закрыла калитку и вернулась в дом.

Из комнаты Полины Николаевны раздавались оживлённые голоса – Фили с Петей. Я стала убирать со стола остатки завтрака.

– Непрерывная функция – знаешь, что это такое? – спрашивал Петя. – Ну так вот… Подожди, не перебивай… Понял? Ну да, это она и есть… Вот задачка…

И потом ещё – Филины робкие вопросы, Петины «ну смотри…» и снова Филино удовлетворённое угуканье и обдумывающее мычание…

 

Орден Лопуха

Станционная рябина, райской краской выкрашена (и наличники точёные), как же небо над тобой синим огнём горит! А горечь твою щекочущую и сладость щемящую и в раю не подадут…

Помню одно далёкое лето под Звенигородом. Была я маленькая на даче с детским садом. Заросли малины и крапивы, крапива в человеческий рост, ягоды огромные и сладкие. Руки и ноги потом горят ещё целую неделю. Стрекозы-пираты летают вокруг как самолёты-разведчики. Ливни такие, что друг друга не разглядеть на расстоянии нескольких шагов. Однажды в грозу земля чуть не раскололась пополам и огромное дерево с грохотом упало на крышу нашего домика прямо во время тихого часа!

Был овраг, где мы рвали «ёжики», пулялись ими, делали смешных человечков, украшали себя и друг друга колючими «орденами».

Потом откуда ни возьмись явилась Рябина – красно-розовая, жёлто-оранжевая, горько-сладкая! Из неё делались бусы, но одна рябинина почему-то оказалась у меня в носу, и я подумала, что сейчас умру!

Прошло много лет. Идём с Арсом через овраг – а там «ёжиков» видимо-невидимо! Срываю три штуки и, соединив вместе, прикрепляю себе на футболку. Арс даже не заметил. Вдруг навстречу нам старик идёт, чем-то немного на лешего похожий. Увидел мой «орден» и, прищурившись, спрашивает:

– А вы хоть знаете, что это за цветы?

– Ёжики, – говорю, смеясь (так с детства осталось, другое в голову не пришло). Арс выжидающе молчит.

– Не знаете? – удивляется старик. – Неужели?

Молчим и улыбаемся, предчувствуя подвох.

– Так ведь это лопух цветёт!

Тут у нас как будто глаза открылись. Смотрим – перед нами и в самом деле гигантские лопухи.

Как же так получилось, что развесистые лопухи, в которых мы маленькими прятались друг от друга и от дедушки в Кузьминском парке, не соединились в моём сознании с «ёжиками» под Звенигородом? Да! Если бы кто-то сказал мне раньше про цветущий лопух, я бы точно подумала, что меня разыгрывают.

– Ну вот, хоть будете знать! – старичок махнул нам рукой и пошёл дальше.

– Будем знать, – повторила я ему вслед.

Так ещё раз улыбнулось мне моё репейное детство и, убегая, наградило ехидным орденом Лопуха.

Репейник есть – и есть лопух! Кого ты выберешь из двух? Лопух – лопоух, А репейник – колюч. Сомнением больше Себя ты не мучь, Поскольку репейник — Лопух он и есть, Как только лопух Пожелает расцвесть! Да! Лучше всех лопух цветущий, Ко всем прохожим пристающий! Вон тот овраг – его страна. И всем он дарит – ордена!

 

Жасминовая музыка

Эти деревья – веера для этой жары. Эта жара – зажигалка для этой грозы. Эта гроза! — Какой у неё был голос! Сколько дорог, пологих и крутых, разбежалось в небо!

Стояла небывалая жара. Дым, смог, мгла – как только не называли. Горели торфяники. Горели дома и люди. Как война.

В саду у нас на даче все жасмины стояли серые, со скрученными листьями. Земля под ними потрескалась и превратилась в пыль. Улитки в кустах валялись белые как мел – вылитые окаменелости.

Но жизнь продолжалась. Стрекоза-пират усиленно патрулировала свою территорию, кот иногда уходил гулять, где ему вздумается, собака оббрёхивала из-за забора машины и велосипеды. А огромный вертолёт то и дело проносился над нами с ужасным рокотом, причём так низко, что Саша сумела разглядеть свисающую лестницу.

Возле зелёного сарайчика по пути к садовому колодцу расположился Микин надувной бассейн. Из него без разрешения пили кошки и собака, в воде плавала сухая хвоя и всякая шелуха, прилетавшая с неба. Поэтому Мика в нём не купался, а купались пластилиновые лягушки и крокодилы, а ещё вертушка на палке, которая, если водить ею по воде, умела пускать красивые волны.

Утром и вечером мы с Микой брали кувшины, ведёрки и шли к колодцу. Там стоял таз, большой белый бак, старое ведро из-под краски и разные другие ёмкости. Они были уже с водой и ждали, когда мы начнём свои поливочные работы. Ждала и птичка Робин, она же малиновка, она же зарянка – самая красивая из всех птичек нашего сада. Как только вокруг бака с водой начинали появляться лужицы, она прилетала и начинала радостно прыгать между вёдрами и тазами.

Я говорила: «Здравствуй, птичка Робин. Как дела, птичка Робин?», она кивала головой и косилась на нас круглым внимательным глазком.

Вечером никакой прохлады не было – был накопившейся за день зной и дым. Как будто обдавало жаром из печки. Кот с собакой валялись на земле бок о бок, как неживые. Стрекоза сидела на деревянном перильце крыльца, с выпученными глазами, и никуда не улетала. Саша, заходя в дом, подивилась на неё и сказала:

– Сегодня птицы как будто посходили с ума: они прыгали сверху в жасмин, потом вспархивали и слушали, как звенят сухие трубочки листьев. И так по многу раз – видно, понравилось. А птичка Робин мыла ножки в Микином бассейне.

– А как? – спросили мы с Микой.

– Она сидела на краю, потом вспархивала, на лету мочила ножки в середине бассейна и потом садилась на край с другой стороны.

– А Сандюра её не трогал?

– Нет, конечно. Котам сейчас не до того.

Перед тем как лечь спать, я включила радио. Кто-то рассказывал об умирающих от жары животных и о птицах, падающих замертво на крыши автомобилей.

А ночью разверзлись с треском небеса, зашумел ливень и я, проснувшись, лежала как во сне и не верила своим глазам и ушам.

А потом представила себе наших птиц – счастливые, они сидят сейчас, зажмурившись, в кустах полуживого жасмина и слушают с ним его давно забытую музыку.

 

Вместо послесловия

* * *

Время так тихо И быстро несётся. Плачут качели, А мальчик смеётся. Стонут деревья, А листья летят — Радугой входят В заснеженный сад.

* * *

Берёза – ростомер с отметочками лет. Поставили мальчишку. К макушке – книжку. Сказали: «Тихо стой» — и чёрный карандаш у них в руках. А сбоку тех замет — 5 лет, 12 лет… Все стёрлись цифры, а отметки – нет. Длинней, короче… Как много этих ростомеров — роща! В ней – вечный свет.

* * *

За то, что тёмными ночами Хранится в небе звёздный след И мальчик с острыми плечами Так любит свой велосипед; За то, что горизонт спокойно Волну вытягивает в нить, Пока она земле поклоны Бьёт – и грозится потопить; За тот язык, чужой и сладкий, И этот, горький и родной (За речкой древние посадки, В которых пахнет новизной); За то, что с детства – «либо-либо» И так опасно выбирать! — Кому-то я должна спасибо Во всеуслышанье сказать.

Ссылки

[1]  Из стихотворения итальянского поэта Умберто Саба (перевод мой)

[2]  Anonimous French – Анонимный французский художник

Содержание