Вся жизнь летчика расписана в его летной книжке по годам. Генерал-лейтенант Луговой мысленно перелистывал каждую страницу, вплоть до последней записи. Он помнил ее совершенно отчетливо, хотя старался забыть, чтобы лишний раз не расстраиваться. «Вылет на перехват. Сорок пять минут». Эту страницу перечеркивала жирная черта, словно подводя итог всей жизни прославленного аса. «Вот и отлетался», — горько говорил себе генерал-лейтенант Луговой. За время Великой Отечественной войны он сбил сорок пять фашистских самолетов, провел сто пятьдесят воздушных боев и совершил триста сорок пять вылетов. А ведь не сразу приобрел он такой опыт. Его характер, воля, мастерство закалялись в суровые годы войны…

И именно сегодня, когда он как бы подводил итог своего жизненного пути и, что неотделимо от его жизни, летного мастерства, его особо потянуло к воспоминаниям…

ТЕТРАДЬ ШЕСТАЯ

В те короткие минуты, когда Луговой приходил в себя, он пытался вспомнить, что же с ним произошло, но мысли путались, и ни на чем определенном он не мог сосредоточиться. Выбившись из сил, забывался в недолгом тревожном сне. Пробуждался от испуга. Снова тело лизали хвостатые языки пламени, душил дым, но он не выпускал раскаленную ручку истребителя. Он во что бы то ни стало старался спасти машину и долго не выпрыгивал с парашютом. Но раздался взрыв, полыхнувшее пламя ослепило, а потом все померкло…

Порой ему казалось, что он отчетливо слышит перестук колес, но не мог вспомнить, как оказался в поезде, и не знал, куда его везут. Часто кто-то подсаживался к нему. Он слышал тихий женский голос и старался представить себе женщину, которая ухаживала за ним. Он любил и ждал те минуты, когда она осторожно гладила мягкой рукой по голове и говорила с искренней материнской заботой:

— Миленький, надо кушать!

Он отрицательно качал головой, но она насильно вливала ему в рот с ложки бульон или всовывала маленькие кусочки мяса.

Николаю казалось, что он лежал на спине без движения уже целую вечность. Сон к нему не шел, зато воспоминания одолели. То он дрался в воздушных боях, то шел в атаки, стрелял… Но больше всего его мучило собственное бездействие. Силился понять, что с ним произошло и когда наконец кончится эта длинная-предлинная ночь…

Однажды он со всей ясностью понял, что ослеп. От этой мысли его бросило в холодный липкий пот. Но спрашивать у женщины ничего не стал. Вытащив из-под одеяла правую руку, ощупал забинтованное лицо и голову. Установил, что в гипсе левая рука и обе ноги.

— Миленький, поедем потихоньку! — однажды ласково сказала женщина.

Ему показалось, что голос ее дрогнул и в нем зазвучало что-то похожее на страдание. Снова попытался представить женщину по ее певучему, доброму голосу, но все милые ласковые женщины в его представлении были похожи на Маришку. Последний раз он видел свою любимую на телеге. Она стояла во весь рост, залитая солнцем, размахивая вожжами, подгоняла каурую лошадку и громко пела веселую песенку…

Он понял, что его перевезли в другое помещение, над ним наклонился мужчина и задышал в лицо табаком.

— Я легонько уколю! — сказал он так, как говорила с ним медсестра.

Они все почему-то обращались с ним так, как обращаются с малыми детьми. Это обидело его. Ладно медсестра — женщина. А то еще и врач. Он уже хотел было возмутиться, но кто-то его ужалил. Голову и руки крепко держали. На миг он испугался, что его бросили одного — голоса мужчины и знакомой женщины долетали откуда-то издалека… Но через минуту летчик услышал хирурга:

— Сейчас отрежем и пришьем!

Голос врача успокоил. Он порывался сказать, что ничего не боится, пусть смелее оперирует. Ему необходимо видеть, потому что он летчик и без истребителя жизни у него нет и не будет. Ради этого он готов перенести все страдания. Сознание затуманилось, и показалось, что он проваливается в глубокую пропасть.

А в это время врач приступил к сложнейшей, ювелирной операции: вырезал кусочки кожи на груди летчика и пересаживал на лицо. И время от времени бормотал себе под нос:

— Сейчас отрежем и пришьем!

Он работал, как портной, которому необходимо заштуковать старый перелицованный костюм. Наконец-то он смог распрямить спину. Трудная операция длилась четыре часа. Усталым движением стащил с лица маску и положил руку на грудь летчика.

— Молодец!

— Сколько я его ни перебинтовывала, никогда не кричал, — сказала сестра.

— Как вы думаете, — задумчиво спросил профессор, — что он хочет? — И сам себе ответил: — Летать.

— А он сможет летать? — заинтересованно спросила сестра.

— Сомневаюсь… Семьдесят пять процентов ожога. Меня до сих пор беспокоят его глаза. Мы с вами сделали все, что в наших силах, и даже больше. Теперь дело за окулистом. Вы сколько раз давали ему кровь? — спросил хирург у сестры.

— Три.

— А сколько переливаний крови?

— Шестнадцать.

Луговой не слышал этого разговора. Его на каталке перевезли в палату, дали кислород. На край койки присела хирургическая сестра, напряженно смотря на белые бинты, плотно закрывающие лицо и голову.

— Маришка, Маришка! — тихо шептал в бреду летчик. — Где ты, Маришка!

— Я здесь, с тобой! — Сестра влажным бинтом вытирала спекшиеся губы, заботливо поила из носика маленького чайника.

Шло время. Молодой организм брал свое — Луговой поправлялся. Каждый новый день приносил какие-то, пусть маленькие, но радости. Однажды сняли гипс — и он впервые за все время лечения почувствовал левую руку. Тихонько шевелил пальцами, которые теперь по его желанию могли сжиматься в кулак, легонько барабанить по одеялу.

— Мария Ивановна, вы все знаете. Скажите, я буду летать? — голос его дрогнул.

— Профессор верит! — убежденно сказала сестра.

Скоро в жизни Лугового произошла еще одна радость. С лица сняли бинты и кожу стали смазывать рыбьим жиром и мазью Вишневского. Но глаза по-прежнему закрывала тугая повязка.

В палате рядом с Николаем лежали два офицера — артиллерист и танкист. Танкиста доставили с тяжелыми ожогами, и он день и ночь стонал, то и дело подавал боевые команды. Артиллерист был ранен в голову, в сознание не приходил. Луговой не видел своих соседей по палате, но по их словам, которые они шептали в бреду, старался представить их боевой путь и их самих.

— Крепись, сынок! — сказала однажды Мария Ивановна.

— А что будет?

Николай не знал, что милая и добрая медицинская сестра со слезами простилась с ним и готовила его в дальнюю дорогу, к переезду в новый госпиталь. Старательно укутала его одеялами, чтобы не замерз. После душных палат, пропитанных запахами лекарств, он первый раз вдохнул морозный воздух.

И снова стук колес…

— Мария Ивановна, куда меня везут?

— Нет здесь Марии Ивановны, — пробасил пожилой солдат-санитар. — Зовут меня Василием Евграфовичем.

Санитар относился к тяжелораненым заботливо, но Николаю долго не хватало нежных, ласковых рук Марии Ивановны.

Новый госпиталь оказался на Волге, на окраине города. Седой, сухонький старичок врач-окулист долго осматривал обгоревшего летчика, высвечивая солнечным зайчиком потемневшие зрачки.

Луговой не знал, сколько времени он уже находился в госпиталях, а последние три месяца для него пролетели, как одна бесконечно долгая темная ночь. Он жил это время то страхом, то надеждой. Чем больше тянулось ожидание, тем чаще он терял веру.

И вот наступил самый радостный день в его жизни — в темной комнате осторожно сняли повязку.

— Доктор, я вижу! — ошалело закричал он, заметив мерцающий светлячок лампочки. — Я вижу вас!

Сухонькая рука легла на плечо, и, волнуясь вместе со своим пациентом, доктор сказал:

— Самое главное — взять себя в руки и не волноваться!

— Приказ выполню! — с трудом сдерживая радость, сказал летчик. — А какое сегодня число?

— Тридцать первое! — певуче сказала санитарка. — Фашистов бьют в Сталинграде. Я тебя сейчас вывезу в коридор… Послушай радио. Передают, сколько разных трофеев захватили…

— А год какой?

— Сорок третий, сынок. Вот горюшко-то, совсем человек запамятовал, — шептала санитарка.

Раненые, по рассказам медицинских сестер, знали о слепом летчике, но видели его впервые. Они участливо подходили. Заботливо поправляли одеяло, слегка пожимали его худые руки.

— От Советского информбюро! — Торжественный голос диктора обрушился сверху, как тяжелая морская волна, заставив замолчать говоривших. — Великая битва на Волге закончилась победой наших войск…

Собравшиеся около репродуктора раненые ловили каждое слово. Плакали от радости, вытирали пустыми рукавами катившиеся слезы, обнимали друг друга, вполголоса повторяли за диктором число захваченных в плен вражеских солдат.

Луговой ликовал. Всех поразили цифры захваченных танков и орудий. А у него перед глазами стояли одни только самолеты: Ю-88, Хе-11, Ю-87, Ме-109 и ФВ-190! Наверное, на многих из них фашистские летчики начинали войну 22 июня, бомбили наши аэродромы, обстреливали и штурмовали дороги с беженцами. А возможно даже, делали налеты и на Москву! Разгромили фашистов пока только под Сталинградом, но впереди еще горячие бои! Николай собрал всю свою волю, заставляя себя справиться с охватившим волнением.

— Надо проситься на фронт! — возбужденно сказал раненый в тельняшке, колючими глазами оглядывая собравшихся в коридоре. — Меня не по тому борту колят. Я-то знаю. Нас тут вон сколько собралось, прямо флотский экипаж. Пусть отправляют на фронт. Самое время сейчас бить фашистов!

Слова раненого матроса еще сильнее разбередили душу Николаю. Разве он сам не таил мысль убежать из госпиталя? Его место в истребительном полку, в кабине самолета, за штурвалом. Он обязан сбивать фашистские самолеты. Мстить за раненых, убитых. Сколько раз бессонными, долгими ночами ему представлялся полк: подполковник Сидоренко, капитан Богомолов и ребята. А как он любил косолапого Михаила Топтыгина! Словно родными были. Маришка бросалась на шею, обжигала губы поцелуями…

Луговой просил раненых, чтобы каждый день читали газеты. В сообщениях с фронта старался отыскать знакомые фамилии летчиков своего полка.

«Надо проситься на фронт. Самое время сейчас бить фашистов!»

В палату ворвался морозный воздух. На окнах закачались белые марлевые занавески, надуваясь парусами.

Луговой проснулся от топота сапог. Поднялся на локтях, чтобы лучше рассмотреть вошедшего.

— Колька, сынок! Нашелся, чертяка!

Сон словно еще продолжался: в дверях стоял командир полка Сидоренко — все такой же огромный, широкоплечий. Растерянно крутил руками, словно не знал, куда их определить. Обожженное лицо его сияло, а по запавшим щекам катились слезы.

— Батя! — ошалело закричал Николай на всю палату, вскакивая с койки.

— Отыскал тебя, отыскал… — тиская летчика, шептал Сидоренко, торопливо смахивая слезы. — Ну рассказывай, как твои дела? Думал, и не отыщу тебя. Писари в разные концы запросы посылали. Один раз пришла даже похоронка. А я не поверил. Не мог Колька погибнуть, да и только! Жив, конечно, жив! Надо только найти его.

Николай крепко сжал широкую ладонь командира полка. Сидоренко принес в палату забытые, но дорогие запахи аэродрома, кожи, масла, и летчик жадно вдыхал их, смотрел на сползший с плеча белый халат.

— Товарищ подполковник, расскажите о ребятах. Как живете? Как летаете? Сколько гробанули фашистов?

— Отстал ты, брат, отстал. Я полковник! — Сидоренко застенчиво улыбнулся, и глаза его заблестели как-то особенно ярко. — А ребята… Ребята хорошо… Правда, кое-кого потеряли… Полк по-настоящему схватился с фашистскими самолетами… Пришли и молодые летчики… Учим… Добавили лошадок — Як-3. Чуть не забыл! И тебя надо поздравить. Пришел приказ о присвоении звания старшего лейтенанта. И орденом Красного Знамени наградили!

— Меня? — Николай почувствовал, что его обдало жаром. — За что наградили? — едва выдавил он.

— Хорошо воевал, значит. Зря не наградят. Не волнуйся.

— А ребята как? Где остальные? Жив ли Михаил Топтыгин?

— Ничего, воюем.

Луговому показалось, что командир полка уходит от прямого ответа и что-то скрывает, недоговаривает. В госпитале он хорошо научился понимать красноречивое молчание врачей и медицинских сестер, когда они на поставленные в упор вопросы только пожимали плечами, неестественно покашливали и молча опускали глаза…

Полковник Сидоренко сейчас тоже как-то странно отводил глаза в сторону. Николай понял, что он не имеет права настойчиво требовать ответа. Надо терпеливо ждать, когда полковник обо всем расскажет сам. Командир полка подвинул стул, и его острые коленки уперлись в край койки. Торопливо отвинтил крышку алюминиевой фляжки. Забулькал, выплескиваясь в стакан, спирт.

— Сынок, я выпью за тебя один, — глухо сказал он. — Тебе пока нельзя. Полежишь еще месяц… два… А потом прямо к нам. Ну, за твое здоровье!

Николай пытливо вглядывался в лицо командира со следами шрамов. Все время порывался спросить о своей любимой, но как-то стеснялся.

— О Маришке знаешь? — осторожно спросил Сидоренко, словно отгадывая мысли Николая. Он поймал застывший взгляд летчика и тихо прошептал: — Ты солдат. Крепись. Похоронили Маришку на десятый день после твоего тарана. В полк письмо прислали. Маришка приехала на аэродром с обедом и попала под бомбежку. Она сбила с ног летчика и закрыла своим телом. Осколок попал ей в голову.

— Маришка?! Не может быть! — с болью выкрикнул Николай и упал на койку. Не простит он немцам, не простит, сколько будет жить!

— Плачь, плачь, — глухо советовал командир, по-мужски скупо утешая Лугового. — Я плакал в Испании, когда хоронили товарищей. Слезы приносят облегчение. Будешь воевать — вспоминай…

Слепящим мартовским днем 1943 года старший лейтенант Луговой добрался на попутной машине до аэродрома. Предстояло отыскать штаб полка, который, как ему объяснил военный комендант на железнодорожной станции, находился в деревне за лесом. Он свернул с большака и, опираясь на палку, медленно зашагал к просеке. Узкую дорогу пересекали длинные голубые тени, падающие от высоких сосен. Дорога горбатилась. На поле, где ярче светило солнце, осел снег. В прогалинах проглядывала земля, на которой вот-вот проклюнутся живые зеленые стебельки.

Сосны в бору стояли с отрубленными стволами и рваными ранами после артиллерийского налета. «Жизнь не остановилась, — подумал Николай, всматриваясь в деревья-инвалиды. — На смену старым деревьям поднимается новый лес!» Разве в этом бору не было засеки против татар! На завалах тогда, наверное, громоздились срубленные под корень деревья! Но время шло, и снова поднялся лес, могучие деревья-великаны!

Старший лейтенант поднял легкое семечко клена. Оно невесомо легло на его ладонь, напоминая своими изогнутыми лопастями винт самолета. Смешно, что это маленькое воздушное семечко напомнило ему машину, а тем не менее острая тоска сжала сердце. Он почувствовал, что начал задыхаться, выбился из сил. На одно мгновение показалось, что ему никогда не преодолеть последние метры зимника до аэродрома. А гул авиационных моторов все нарастал, и в этот нестройный хор вплетались все новые голоса. И, оглушенный ими, Луговой старался понять, сколько выстроилось на линейке самолетов. Начинал считать и сразу сбивался. Мощный гул мотора убеждал его, что за заснеженной стеной леса стояли новые истребители Як-3.

Из леса, от деревьев, подул легкий ветер, поднял облачко семян, лежащих на проталинках, а кое-где и на снегу. Это облачко, как стая перелетных птиц, понеслось по насту, сбиваясь валками около снежных кустов.

А в другой стороне, на открытой лужайке, взвихренные семена кружились, как в танце. Удивительное дело — ему послышалась даже какая-то знакомая, но давно забытая мелодия. Будто бы когда-то, давно-давно, он танцевал под эту музыку. Маришка с ним — легкая, почти воздушная, красивая…

Луговой закрыл глаза, стараясь отогнать возникшее видение. Неторопливо прошел через просеку и оказался перед сожженной деревней. Только здесь он понял, откуда тянуло угарным запахом. Двумя рядами стояли почерневшие остовы печей с длинными трубами. На пожарище топили печи, и сизые дымы закручивались в тугие косы. Между печами неторопливо двигались женщины. Из всей деревни от пожара чудом уцелел один-единственный дом, крытый соломой.

Луговой со страхом всматривался в пожарище. Видимо, он опять пришел не сюда, придется возвращаться на станцию и где-то в другой стороне искать полк. Без всякой надежды он шел по дороге.

— Луговой! — услышал знакомый голос. К нему бежал полковник Сидоренко, размахивая руками, радостно улыбаясь.

Николай ринулся навстречу. С огорчением заметил, что командир полка заметно сдал: прямая фигура осела, он стал сутулым, глаза от недосыпания красные.

— Сынок, покажись! — громко крикнул он и стремительно шагнул навстречу. — Наконец-то дождался. — Заключил Лугового в объятия, стиснул что было сил, словно проверял на крепость. И громко, чтобы слышали выбежавшие из штаба командиры, добавил: — Знакомьтесь, старший лейтенант Луговой. Как говорят: за одного битого двух небитых дают! — Сидоренко придирчиво осмотрел летчика. И добавил уже по-командирски строго: — Почему так вырядился? Где шинель, знаки различия? А, товарищ старший лейтенант?

— Товарищ полковник, в госпитале шинелей не было… Телогрейку получил.

— Доставить обмундирование сюда немедленно! — обратился он к окружившим их летчикам.

Запыхавшись, прибежал командир батальона. Выпятив живот, козырнул.

— Старший лейтенант Луговой вернулся из госпиталя. Сейчас же его обмундировать в самое лучшее! — строго приказал полковник.

— Зараз, зараз все сробим, — дрогнувшим голосом залепетал командир батальона, косясь на летчика в стираной телогрейке и в солдатской ушанке. — Зараз, зараз!

Луговому не терпелось встретить знакомых летчиков, поговорить с ними о боях. Но напрасно он обходил землянки и ищуще заглядывал в лица. Его знакомых не было.

— Поглядел на летунов? — спросил за ужином Сидоренко, пристально вглядываясь в глаза Лугового. Не закончил фразу и тяжело вздохнул: — Ребят учить надо, учить. Будут летать!

По хмурому лицу полковника Луговой понял его душевное состояние. Обожженные брови сошлись на переносице, и глубокие морщины пересекли лоб. Он не скрывал, что душевно любил первых своих летчиков, с которыми перед самой войной подымался в зону, учил стрелять по конусу. Для каждого из них он был не только командиром полка, но и заботливым и добрым отцом. Бои на границе оказались тяжкими и явились проверкой мужества и отваги. Сбитых в первых воздушных боях терял тяжело, словно хоронил своих сыновей. К молодым, вновь прибывшим летчикам он относился хорошо, старался передать им свой опыт, но так, как к первым своим подопечным, сердцем еще не прикипел. Может быть, потому, что так сближают только бои…

Из «стариков» в полку остались два летчика: майор Богомолов и лейтенант Виктор Родин. Без особой радости встретил своего знакомого Луговой. Не мог побороть в себе неприязнь, боясь, что помимо воли спросит в упор: честным ли путем ты остался жив?

— Не уберегли ребят, — сказал он со вздохом в одном разговоре Родину.

— Разве они одни погибли? — задумчиво ответил тот и защелкал пальцами, не пропуская ни один сустав. — Все летчики новые. И тебя давно похоронили. Только командир полка и верил, что ты найдешься.

У Лугового просилось с языка узнать, надеялся ли на его возвращение сам Родин, но он промолчал.

— Видишь, живой. В воде не утонул, в огне не сгорел! — Он отвел глаза, выжидающе смотрел на Родина, думая, что тот заговорит о Вале. В другое время Николай сам расспросил бы обо всем, но сейчас он не мог ни о ком думать, кроме своей Маришки. Может быть, именно поэтому он и избегал встречи со своим механиком, который невольно будил много воспоминаний.

— Я один, — неожиданно признался Родин и отвел глаза в сторону. — Валя сейчас в другом БАО.

— Почему?

— Она боялась за меня, ей было легче, когда я не на глазах.

Николай резко повернулся и направился к землянке, где жили летчики третьей эскадрильи.

Полковник Сидоренко забывал о времени. Возил молодых летчиков на спарке, подымался в зону, проводил учебные бои. За последнее время он еще больше осунулся, гимнастерка не высыхала от пота, и на острых лопатках белыми разводами сверкала выпаренная соль. Большие глаза едва умещались на исхудавшем лице.

Луговой целые дни проводил на аэродроме, с пристрастием присматривался к молодым летчикам, с тревогой думал о своем первом полете. Однажды в конце летного дня все летчики собрались перед землянкой. Дожидались обеда.

— Лейтенантики, обедать! — звонко выкрикнула молодая, пухленькая официантка, размахивая поварешкой.

Лугового как током дернуло. Он вздрогнул и отвернулся — не мог смотреть на официантку, которая заменила Маришку. Белая наколка в ее волосах до боли напоминала ему любимую. Тоска с новой силой навалилась на Лугового. Он не стал обедать, а вечером, когда все летчики собрались идти на фабрику к ткачихам, сел к столу и равнодушно открыл потрепанный том «Войны и мира».

Роман возвращал к далекой и трудной поре. Описание захватило. Он как будто сам шагал по осенним дорогам с отступающей русской армией. Сейчас особенно близко было то время. История повторялась. Те же самые старинные русские города… И как когда-то вынуждены были отступить французы, так же отступают теперь фашисты. Перелом в Великой Отечественной войне произошел. Победа под Москвой. Разгром гитлеровцев под Сталинградом. Впереди еще много тяжелых боев.

В землянку вошел майор Богомолов. Широкий планшет с картой, как деревянная лопата, хлопал по голенищу сапога.

— Книгу читаешь? — сказал командир эскадрильи недовольно, обращаясь к Луговому. — Закрывай роман, дочитаешь в другой раз. Директор фабрики пригласила всех на вечер. Обещала организовать танцы.

Как Луговой ни сопротивлялся, Богомолов утащил его с собой.

На берегу реки, почти у самой воды, стояли два трехэтажных здания, с заснеженными крышами, похожие друг на друга, как близнецы-братья. Из затемненных окон цехов сквозь маскировку кое-где пробивались полоски света, высвечивая во дворе высокие сугробы и темные дорожки. Фабрика работала. Ткацкие станки гулко сотрясали старые стены из красного кирпича.

Летчиков ждали. Ткачихи, усталые, но веселые, улыбаясь, смотрели на гостей. От них приятно пахло дешевыми духами, возвращая памятью к той далекой довоенной жизни, в которой у каждого бойца осталось все самое близкое. Каждый надеялся после войны снова увидеться с родными, ждал этой минуты всем сердцем.

«А Маришки уже никогда не будет среди этих женщин». Эта мысль больно кольнула Лугового.

Чтобы отвлечься, Николай стал внимательно следить за всем происходящим.

— От фронтовиков выступит командир полка полковник Сидоренко, — объявила директор фабрики — молодая, стройная женщина. Несколько секунд она задумчиво оглядывала зал, словно ища кого-то. Затем приветливо кивнула полковнику, приглашая говорить.

— Дорогие женщины-труженицы. — Сидоренко откашлялся. — Я вам низко кланяюсь за ваш героический труд, за помощь фронту. Учеба кончилась, скоро мы улетаем на фронт. За нашим полком сорок сбитых фашистских самолетов. Обещаем увеличить этот счет. Здесь присутствует летчик Луговой. Он таранил фашистский истребитель, горел и чудом остался жив!

Луговой заметил на себе любопытные взгляды молодых летчиков полка и не знал, куда деться от смущения.

Сидоренко закончил свое выступление и вместе с директором фабрики сошел со сцены по скрипучей лестнице. Ткачихи торопливо принялись растаскивать стулья, освобождая площадку для танцев. Летчики, перебрасываясь шутками, бросились помогать девушкам. На сцену вышли музыканты.

— Вальс, — объявила директор фабрики. — Мужчины приглашают дам!

Луговой танцевать не собирался. Если бы была здесь Маришка, они бы танцевали всем на зависть. Его Маришка была легкая, почти невесомая — как пушинка. Он вспомнил, как танцевал с ней вальс… Не в силах больше ни о чем думать, он почти выбежал из зала. На улице морозило. Снег скрипел. На льдистой корке ярко отсвечивались звезды. После помещения дышалось удивительно легко. Весть о том, что полк скоро вылетает на фронт, обрадовала Николая. Снова боевые дежурства на полевых аэродромах, нетерпеливое ожидание сигнала ракеты на вылет, воздушные бои. Вот когда он по-настоящему сможет рассчитаться с фашистами за гибель своей любимой. Пощады от него врагу не ждать. Это точно…

Сзади послышались чьи-то шаги. Накинув на плечи пальто, из клуба вышла Руфина Григорьевна, директор фабрики. Николай сразу узнал ее. Поравнявшись с ним, тихо и как-то виновато спросила:

— Гуляете?

Здесь, на улице, перед Николаем стояла простая женщина, видимо одинокая, каких в войну было очень много. Там, на трибуне, она казалась слишком официальной, недоступной.

— Хочу подышать свежим воздухом, — ответил Николай.

— Надо было потанцевать — нашим женщинам это так редко сейчас выпадает.

— Вы правы!

— Может быть, вы проводите меня? — в голосе Руфины Григорьевны звучала тоска.

— Конечно, — поспешно согласился Луговой. Он шел рядом и не знал, о чем говорить.

— Полковник сказал, что вы таранили фашистский истребитель?

— Пришлось.

— Не боялись?

— В тот момент об этом не думаешь — некогда!

— Мы пришли, — просто сказала Руфина Григорьевна. — Будем пить чай. Только морковный. Уж извините. Другого нет. Есть еще черные сухари! — оживленно добавила она.

Пока женщина хлопотала около керосинки, Луговой осмотрел небольшую комнату. На стене висела рамка с фотографиями. В центре портрет бойца в буденовке.

— Чай готов, — хозяйка вошла в комнату. Тапочки спадали с ног и прихлопывали.

Луговой посмотрел на нее и удивился: дома, без пальто, платка, без очков, которые она надела, поднявшись на трибуну, она выглядела намного моложе. Кожа на лице была удивительно белой, с чуть заметным нежным румянцем на щеках. Может быть, он появился от волнения. Или на кухне, стоя у керосинки, она согрелась.

Стаканы опустели. Руфина Григорьевна и Николай напряженно сидели за столом напротив друг друга, смущенно отводя взгляды. Молчали, не зная, о чем говорить. Николай дотронулся до холодных пальцев женщины. Она не отдернула руку, и он осторожно погладил ее. Словно забывшись, Руфина Григорьевна задержала его руку в своей. Сказала глухо, будто издалека:

— Я хотела вас спросить. Вы воюете с первого дня войны?

— Да, с двадцать второго июня сорок первого.

— Вам не приходилось случайно встречать Кириллина Алексея?

— А где он служил?

— В пехоте.

Николай помедлил, потом отрицательно покачал головой:

— Нет, не знаю!

— Похоронную я получила на мужа, — тихо прошептала женщина. — Сообщили: погиб под Тернополем, а я не верю… Всех спрашиваю. Должен же кто-нибудь помнить его. Человек не песчинка, не должен затеряться. Мой Алексей был храбрым.

Николай перевел взгляд на фотографию красноармейца в буденовке. Поддавшись минутной слабости, хотел было соврать, утешить, сказать, что встречал ее мужа, но вовремя понял, что не имеет на это ни малейшего права. Зачем вселять в человека пустую надежду? Что в ней проку? Успокоение на какое-то время? Тем сильнее потом будет горе…

Наступило долгое молчание. Женщина взяла стаканы и так же молча принесла чай. На тарелке появились черные сухари. Николай поднялся было из-за стола, собираясь уходить, но Руфина Григорьевна так посмотрела на него, что он тут же поспешно сел на место.

— Какой вкусный чай! — сказал он, стараясь прервать невыносимое молчание.

— Я заварила веточки смородины, — улыбнулась она. — Настоящего чая мы давно не пили. Мама у меня любительница чая. Часто сушила листья смородины.

Николай еще раз погладил руку Руфины Григорьевны, наклонился и поцеловал ее. Кто она ему? А вот что-то объединило их на время. Видимо, одиночество.

— Трудно сейчас женщинам без помощника, — объяснила Руфина Григорьевна и осторожно смахнула слезу. — Окопы рыли, потом огороды. Я тоже сажала картошку. Снег сойдет, опять буду сажать картошку.

— Да, война многое изменила в нашей жизни…

— Да, война… А в клубе еще танцуют, — неожиданно добавила она.

Николай посмотрел на часы-ходики. Стрелки — большая и маленькая — сошлись на двенадцати. Женщина перехватила его взгляд и пояснила:

— Алексей сам сделал часы. Раньше кукушка куковала.

— Танцы уже закончились. Скоро из клуба должны расходиться, — сказал Николай. — У нас строгая дисциплина: отбой в одиннадцать часов, сегодняшний день — исключение.

— Пусть девушки потанцуют. У них сейчас мало радости. Почти каждый день похоронки. Улетите на фронт — на дверях клуба повесим замок. Станки у нас старые, работать трудно. Но мы с этим не считаемся. Все сейчас живут работой, чтобы хоть как-то помочь нашим фронтовикам.

Фитиль керосиновой лампы вытянулся и черной сажей мазнул стекло Лампа несколько раз мигнула и погасла.

— Надо налить керосин, — забеспокоилась хозяйка.

— Можно и в темноте посидеть. — Николай подошел к окну и отдернул занавеску.

Белый снег искрился под светом луны. В комнате стало светлее. Николай вернулся к столу, снова взял руку женщины в свою и слегка пожал ее.

— Как хорошо с вами! — вырвалось у Руфины Григорьевны. — Готова сидеть вот так целую вечность.

— К сожалению, нельзя… Скоро на фронт.

— Да, слышала… Вы столько уже выстрадали!.. Полковник Сидоренко мне рассказал о ваших ранениях.

— Это он зря. Я здоров…

Женщина неожиданно наклонилась и поцеловала руку летчика, смочив ее слезами, затем бережно и нежно поцеловала каждый обожженный палец.

— Ты останешься?

Николай почувствовал, что нельзя обижать ее. Говорить, что у него нет к ней любви? Их свел случай, объединило одиночество. Он сильнее сжал ее руку, заменяя слова этим пожатием.

И она поняла его.

— Спасибо! — сказала она, прошла по скрипучей половице, остановилась перед ним. Ее горячее дыхание обожгло. Лунный свет упал ей на лицо, когда она повернулась. Николай осторожно протянул руку и погладил ее волосы. Она прижала его голову к своей груди. Гладила растрепанные волосы и нежно шептала:

— Не волнуйся, все хорошо, хорошо!..

…Занавески на окнах засерели, словно намокли в воде.

— Мне пора на аэродром, — сказал Николай. — Пора, Руфа.

— Поцелуй меня на прощание, крепко-крепко!

Когда Луговой пришел в деревню, едва рассвело. На кухне светилось окно. Повара готовили завтрак. В черных куртках высыпали на улицу техники самолетов. Красные огоньки папирос мелькали, как порхающие бабочки. Из землянки вышел коренастый человек. Двигался вперевалку, немного раскачиваясь.

— Топтыгин, — тихо окликнул Николай и шагнул навстречу.

Оглянулся в сторону гудящего бора, где за деревьями-великанами с обрубленными стволами после артиллерийского налета подымался молодой подрост. Услышал звонкую капель, скребущий шорох переметаемых ветром семян по влажному снегу. Наступавшая весна заявляла о себе запахом талой воды, быстрыми ручейками…