Царская невеста. Любовь первого Романова

Степанов Сергей Александрович

Она полюбила Михаила Романова еще до его призвания на царство. Она голодала вместе с ним в разграбленной ляхами Москве, чудом пережив Смутное время. Она навсегда завоевала его сердце и стала главной женщиной в его жизни. И в 1613 году, когда Земский собор избрал Михаила Федоровича на престол, молодой государь не забыл свою суженую – Марию Хлопову официально объявили царицей, взяв «наверх», в покои «Светлого чердака» – женской половины государевых хором. Но правду говорят, что «жениться по любви не может ни один король». И даже русский самодержец порой не властен защитить любимую от дворцовых интриг и боярских козней, от опалы, разлуки и сибирской ссылки…

Читайте новый роман о несчастной любви первого царя из династии Романовых! Сочувствуйте трагедии русских Ромео и Джульетты! Убедитесь, что в нашей истории хватает сюжетов, достойных пера Шекспира!

 

Сергей Степанов

Царская невеста. Любовь первого Романова

 

Глава 1 Кремлевское сидение

Марья Хлопова прижалась к кремлевской стене, стараясь укрыться от глаз дозорных, шагавших на площадке верхнего боя за зубцами в виде ласточкиных хвостов. Но дозорным недосуг было следить за тенью, боязливо пробиравшейся под стеной московского Кремля. Поеживаясь от пронизывающего ветра, они смотрели в сторону Китай-города, за которым чернели сожженные посады.

На своем коротком девичьем веку Марья повидала столько, сколько иному старику не повидать за целую жизнь. Оттого и разумом была взрослой не по годам, а вот изобильным телом не взяла. Вытянулась как былиночка и до того была худенькой, что каждая косточка торчала под черным полумонашеским одеянием. Впрочем, в Кремле все походили на иконописных мучеников, принявших на себя подвиг умерщвления плоти. Худенькое личико Марьи выражало нетерпение. Она давно закончила свой обход, а вот ее приятель Миша, как всегда, припозднился. Наконец он появился из-за угла Фроловской башни. По тому, как он уныло волочил по земле длинные рукава дедовской шубы, непомерно великой и тяжелой для отрока шестнадцати лет, Марья поняла, что его поход тоже закончился неудачей. Прихрамывающий Миша неловко поскользнулся на подмерзшей луже. Громко хрустнул осенний ледок. Марья с тревогой глянула наверх. Кажется, дозорные ничего не услышали.

– Нет ничего, – виновато прошептал Миша, – разве только…

– Не томи! – Марья терпеть не могла, когда начинали мямлить. Они с Мишей были закадычными приятелями, но Марья, признаться, верховодила товарищем, а он, будучи по натуре мягким и уступчивым, всегда ей покорялся.

– На Ивановской ляхи собрались, – выдавил из себя Миша, – там толпа, а поодаль шептались жолнер и немчин. Потом жолнер деньги показал, немчин кивнул головой и куда-то ушел.

Ого! Неспроста такое. Вновь шевельнулась надежда, и Марья решительно сказала.

– Надобно проверить.

– Боязно, Машенька! Ляхов много. Кричат на всю Ивановскую, хватаются за сабли.

– Не празднуй труса, – оборвала его Марья. – Я прикинусь каликой перехожей, а ты держись поодаль.

Она надвинула по самые брови черный платок, подхватила суковатую палку и заковыляла, согнувшись в три погибели. Мгновенное преображение в древнюю старуху было столь забавным, что Миша, следовавший за своей подругой, едва сдерживал улыбку. Крадучись, они миновали Грановитую палату, в которой поляки устроили конюшню. Русские бояре, помнившие, что при царе в палату входили с трепетом по особому приглашению, только ужаснулись, заслышав лошадиное ржание под сводами палаты. Сейчас, конечно, конюшня стояла пустой. Всех лошадей давно съели.

В деревянной звоннице напротив палаты висел Царь-колокол весом в четыре тысячи пудов, отлитый при Борисе Годунове. К языку Царь-колокола были привязаны двенадцать веревок, ибо раскачать его могла только дюжина дюжих мужиков. И был этот колокол первым из череды царь-колоколов, коим суждено было погибнуть в огне кремлевских пожаров. Из поверженного и расколотого царя отливали новый, еще больше прежнего, а потом новый пожар повергал его ниц, как будто само небо страдало от его мощного гула.

Марья увидела толпу поляков, сгрудившихся на паперти Успенского собора. На самой высокой ступеньке стоял ротмистр Миколай Мархоцкий в шапке Мономаха, залихватски заломленной набок. Поляки были облачены в парчовые церковные ризы и крытые венецианским бархатом шубы. Толпа яростно спорила. Предки Марьи по материнской линии происходили из Великого княжества Литовского. Еще при Василии Темном ее пращур Жигимонт Желябужский выехал на службу к московскому великому князю. Род давно обрусел, но польская речь была привычна девушке с детства, а за несколько месяцев осадного сидения она научилась разбирать почти все, что говорили иноземцы. Прислушавшись, Марья поняла, что у поляков тяжба.

Истцом выступал гайдук, снявший с головы высокую боярскую шапку о сорока соболях. Он тряхнул осельцом – чубом на бритой голове, за что русские насмешливо называли ляхов плешивыми, – и начал свою речь:

– Пане рыцарство! Все вы хорошо знали моего дядю, славного воина, который с отрядом Сандомирского воеводы дошел до Москвы. Увы, третьего дня он скончался от лишений! Непреложно известен доблестному рыцарству тот факт, что я являюсь его единственным наследником. Однако мое наследство было бесстыдно похищено. Посмеют ли похитители опровергнуть мои обвинения перед беспристрастным судом?

На его призыв вышел изможденный поручик Леницкий и положил к ногам судьи тяжелый кошель:

– Клянусь Маткой Бозкой, возвращаем все деньги покойного до последнего цехина.

– Золото!? На что мне золото! – в негодовании воскликнул истец. – Где дядино тело, лайдаки? Сожрали его, едва он испустил дух! Я единственный наследник, а они, пан судья, ни косточки мне не оставили!

– Ты наследник имущества движимого и недвижимого, – возразил поручик, – а тело твоего дяди было нашим по справедливости, потому что он служил в нашей хоругви и в нашем десятке.

– Дядино тело мое, ибо оно суть неотъемлемая часть наследства! Допустим, пал конь. Разве не принадлежали бы законному наследнику его кожа, стерво и волос из гривы и хвоста? – доказывал истец.

На одних поляков это казуистическое доказательство произвело впечатление, и они согласно закивали головами, другие зашумели, что нельзя человека, созданного по образу и подобию Божьему, равнять с бездушным скотом.

Марья не слушала их спор. Ее внимание привлекло гораздо более важное. Из-за собора вышел немчин, один из многочисленных наемников, воевавших в польских отрядах. Немчин кивнул бритому наголо жолнеру, и тот быстро выбрался из толпы. Затаив дыхание, Марья придвинулась поближе к ним. Немчин протянул ладонь, и жолнер отсчитал в нее три золотых флорина с изображением цветка. Товар в отличие от денег передали скрытно, но пока жолнер, подозрительно оглядываясь, прятал покупку, Марья успела заметить край черного крыла и невольно сглотнула слюну. Ворона! И какая огромная! Пять человек можно было бы досыта накормить такой великолепной вороной! Но как к ней подобраться? Если бы жолнер повесил ее на пояс, можно было бы незаметно подкрасться сзади, схватить ее и убежать. Однако поляк засунул покупку глубоко за пазуху жупана и бережно придерживал ее рукой.

Всякий сказал бы, что немчин продешевил, запросив за ворону всего три золотых флорина. В Кремле деньги давно потеряли ценность. Когда бояре по доброй воле впустили поляков и немцев в Москву, они надеялись защититься их мушкетами от подлой черни. Не прошло и нескольких недель, как наемники начали хозяйничать в Кремле. В их руки попали несметные сокровища. Они брали одни богатые одежды, бархатные, шелковые, парчовые, серебро, золото, жемчуг, драгоценные каменья, обдирали с образов драгоценные оклады. Каждому немцу и ляху досталось от десяти до двенадцати фунтов чистого серебра. Кто прежде не имел ничего, кроме дырявой рубахи, теперь щеголял в соболях.

Царские венцы, скипетры и держава были поделены между полками и хоругвями. Шапку Мономаха отдали в залог гайдукам из полка Сапеги, царские посохи достались ратникам полковника Струся. В царской сокровищнице нашли литую статую Иисуса из чистого золота весом в тридцать тысяч червонных. Собирались пожертвовать статую Краковскому замковому костелу, однако алчность взяла верх над благочестивым порывом. Не пощадили и Господа Иисуса, разрубили его на куски и поделили между наемниками.

От свалившегося на них богатства грабители словно ошалели. Они презрительно швыряли наземь медные деньги, из озорства заряжали мушкеты отборными жемчужинами размером в добрый боб и палили в воздух. Днем и ночью шел пир горой, благо дворцовые кладовые ломились от съестных припасов. Черной икры в бочках, копченых осетров, масла, сыра, жита, солода, хмеля, соленых грибов было запасено столько, что хватило бы на десять лет осады. Однако никто из захватчиков не помышлял о сбережении припасов. На пиво и мед глядеть не хотели, бочки опрокидывали наземь и выливали. В луженые глотки наемного сброда лились душистые фряжские вина. Каждый брал что хотел, воображая, что изобилие никогда не иссякнет. Все было истреблено самым расточительным образом, по большей части даже не выпито и съедено, а зря брошено и затоптано в грязь.

Расплата за легкомыслие не заставила себя долго ждать. Сначала захватчики обратили в пустыню Москву с ее изобильными лавками и торгами. Вокруг Кремля простиралась выжженная гарь, среди которой вздымались развалины каменных церквей. Подвоз извне прекратился, а в опустошенных кремлевских сусеках нельзя было наскрести и горстки муки. Кремль осадило ополчение, собравшееся со всей Русской земли. Поляки делали вылазки, чтобы раздобыть пропитание, но их бдительно стерегли ратники ополчения, укрывавшиеся за закопченными кирпичными печами на месте сожженных домов. Прорваться не удавалось, и приходилось голодными возвращаться под прикрытие кремлевских стен.

От голода осажденные питались скверным и нечистым, истребили всех мышей и крыс, по ночам выкапывали мертвецов из могил и жадно пожирали их. Сильный поедал слабого, отцы умерщвляли детей своих. Несколько дней назад привлекли к суду гайдука, который зажарил и съел своего сына. Однако судья убежал с судилища, боясь, как бы обвиненные не съели его самого. Вот и сейчас ротмистр Мархоцкий, судивший дело, старался склонить наследника к примирению. Поправляя шапку Мономаха, надетую для пущей важности, Мархоцкий предложил:

– Пусть ответчики отдадут истцу какого-нибудь московита. За схизматика пан Бог простит! А если и будет в том грех, то малый, который можно будет легко замолить. Что скажет благородная шляхта?

– Согласны! – кивнул ответчик. – Найдем боярина, у которого на костях осталось мясо.

– Добже! – обрадовался судья. – Только поторопитесь, потому что пан полковник Струсь ведет переговоры, чтобы отпустить всех московитов из замка.

Лучше бы он не произносил этих слов. Поляки разом всколыхнулись:

– Як выпустить?!

– Иначе московиты не соглашаются принять капитуляцию. Князь Пожарский обещает, если мы освободим бояр и дворянок, позволить нам вернуться в Польшу без всякой зацепки, а тех, кто захочет служить Московскому государству, пожаловать по достоинству.

Это разъяснение только подлило масло в огонь. Вся толпа в бешенстве закричала, бросая оземь соболиные шапки:

– Не можно тому бывать!.. Разве схизматики победили нас силой оружия?.. Мы храбрецы, а они подлейший в свете народ, только и знают прятаться за рвом как сурки!.. Дождемся подмоги от королевича или гетмана, перевешаем их всех, и первым – бунтовщика Пожарского.

Особенно возбудился жолнер, покупатель вороны. Тусклые глаза его засверкали, он выхватил из ножен саблю, рванул на груди жупан и с криком: «Не позволям!» – бросился на паперть! Ворона выпала у него из-за пазухи. Он даже не заметил потери, но Марья, зорко следившая за каждым его шагом, бросилась на добычу как ястреб, схватила ее и, крадучись, бочком, бочком, заспешила подальше от толпы. Вслед неслись крики: «Не позволям!» – и девушке казалось, что ляхи возмущаются кражей.

По дороге к ней присоединился Миша. Они добежали до двора Бориса Годунова, от которого остались одни дубовые сваи. Между сваями сидели несколько поляков и варили в чане пергаментные листы, выдранные из книг, которые грудой валялись на стылой земле. Кожаные ремни давно съели, а теперь и пергамент считался за лакомство. В другое время Марья непременно бы задержалась, выжидая, не оставят ли поляки хоть обрывок пергамента. Но сейчас в ее руках была более ценная добыча. Надо только тщательно припрятать ее.

Осторожно обойдя поляков, варивших книги, Марья сунула ворону в длинный рукав Мишиной шубы и завязала оба рукава. За разоренным годуновским двором на взрубе возвышались причудливые деревянные хоромы Лжедмитрия в польском вкусе. Хоромы состояли из двух построек углом друг к другу. Одна предназначалась для Самозванца, другая – для Марины Мнишек. Обе постройки были объединены двускатной крышей. Хоромы новые, даже бревна не везде потемнели, но в оконных переплетах не осталось ни кусочка слюды, резные наличники были сбиты, ставни криво болтались. Вход на парадное крыльцо преграждало медное чудище о трех главах, привезенное из дальних земель для устрашения московитов.

О чудище рекли, что ни в Московском царстве, ни в иных, кроме подземного, такого не видели: «Ад превелик зело, зубы же ему имеюще осклаблены и ногти яко готовы на ухапление». И хотя чудище было повержено набок, а две главы его были отбиты, третья глядела на всех входящих немигающим взором, в коем блистало адское пламя. Жутко было ходить каждый день мимо чудища, зато оно своим видом отпугивало непрошеных гостей. Даже иноземные наемники, не верившие ни в Бога, ни в черта, предпочитали лишний раз не совать носа в разгромленные чертоги Самозванца.

Не успели Марья и Миша поравняться с адским чудищем, как раздался разбойничий посвист и из-под крыльца вынырнули две тени.

– Салтыковых принесло! Ну, Миша, держись! – предупредила Марья.

Братья Салтыковы, Борис и Михаил, были долговязыми недорослями, мослатыми, рыжими, с остриженными в скобку волосами на головах и такими же рыжими едва начавшими пробиваться бороденками. По их голодным лицам, усыпанным бледными веснушками и яркими прыщами, можно было понять, что им давно не перепадало ни крошки, хотя они, как два лисенка, целыми днями рыскали по округе.

– Показывай, чего промыслили? – пробасил ломающимся голосом один из братьев.

Миша отступил назад, непроизвольно схватившись за длинные рукава. Поняв по неосторожному движению, где спрятана добыча, Борис Салтыков резким движением дернул рукав шубы. Ворона упала на мерзлую землю. Братья на мгновенье застыли, не веря своему счастью, а затем старший из них с деланым возмущением обратился к Мише:

– А еще родственник называется! Теперь не обессудь! Не хотел добром делиться, так мы все заберем.

Он нагнулся за птицей, но Марья опередила его, схватив ворону и метнувшись к крыльцу. Однако Михаил Салтыков тоже был проворным и вскочил на ступени. Марья подалась назад, но там, широко растопырив руки, стоял Борис. Деваться было некуда, но тут девушке пришла в голову шальная мысль бросить ворону прямо в пасть адскому чудищу.

Салтыковы боязливо переглянулись. Страшно было дотрагиваться до адского стража. Но голод пересилил страх, и Борис, перекрестившись, протянул руку к оскаленной пасти чудовища. Марья только того и ждала. Она прыгнула обеими ногами на голову поверженного истукана. Хитроумный механизм, спрятанный иноземным мастером в брюхе чудовища, пришел в движение. Из ушей истукана показалась зазубренная по краям медная пластина, изображавшая адское пламя, тяжелые челюсти с лязгом захлопнулись. Салтыков отдернул руку, и медные клыки только царапнули ладонь. Недоросль завопил от боли, а больше от ужаса. Братья бросились наутек, вообразив, будто адское чудище ожило и сейчас вскочит на когтистые лапы. Марья засмеялась, разжала медные челюсти и высвободила ворону.

Через низкую дверь они вошли в хоромы, а навстречу им уже спешили две женщины: впереди инокиня великая старица Марфа в черном монашеском одеянии, за ней бабушка Федора в ветхом телогрее.

– Кто кричал? Не с тобой ли, сыночек, приключилась беда? – испуганно расспрашивала Мишу старица Марфа и, убедившись в том, что сын цел и невредим, начала ему выговаривать: – Как ты смел из дома выйти! Дождешься, непочтительный сын, материнского проклятья!

– Не гневайся, матушка! Голодно было сидеть, – робко отвечал Миша. – Зато Господь послал нам за труды, – прибавил он, показывая ворону.

При виде птицы суровое лицо старицы Марфы несколько смягчилось. Она взяла ворону из рук сына и обнюхала ее.

– Дохлая, поди! – с сомнением сказала она, потом еще раз понюхала и рассудительно заметила. – А хотя бы и дохлая! Что Бога гневить! Федора, займись-ка птицей.

Тут только бабушка Федора оторвалась от любимой внучки. Она не произносила гневных слов, подобно старице Марфе, а только укоризненно вздыхала и обнимала свою ненаглядную Машеньку. Погрозив внучке пальцем, Федора захлопотала по хозяйству. В одном из дальних покоев имелась исправная муравленая печь, даже зеленые изразцы по бокам не все были отбиты. Марья закрыла дверь на засов и быстро затопила печь, а Федора ловко ощипала ворону. Вскоре в печи забулькал горшок с похлебкой.

В дверь тихо постучали. Три раза, а потом еще два, как было условлено. Значит, кто-то из своих. Федора глянула на Марфу, та глазами показала: «Отвори». Отодвинув запор, Федора впустила в комнату инокиню Евтинию, ликом как две капли воды схожую со старицей Марфой. И взгляд у них был одинаково колюч, и широкие скулы под тонкой кожей придавали одинаковую неприветливость их лицам, и складка в углу тонких губ на один манер. Сходство неудивительное, потому что они были родными сестрами, дворянками Шустовыми в девичестве, затем боярынями Романовой и Салтыковой, а сейчас инокинями Марфой и Евтинией.

Евтиния перекрестилась на образа в углу, трижды облобызалась с сестрой Марфой, поцеловала племянника Мишу, поздоровалась холодно с Федорой и только на Марью не обратила внимания, словно ее не было в палате.

Раньше Евтиния вела себя ласковее. Но однажды ночью Марья проснулась от мук голода и увидела, как Евтиния сидит над ларцом и трет какие-то коренья. Рядом с ларцом стояли глиняные пузатые сосуды и склянки. Марья окликнула монашку. Евтиния чего-то испугалась, прикрыла телом ларец. Потом оправилась от испуга и сказала приторным голоском: «Ах ты, проказница! Переполошила меня, старуху. Глянь, какой жук ползет за твоей спиной!» Марья оглянулась, дивясь, какой жук выжил в холодных покоях Лжедмитрия. Никакого жука не было, а когда она повернулась обратно, исчез и таинственный ларец. С той поры Евтиния ее шпыняла и своей сестре Марфе что-то нашептала. Старица Марфа тоже невзлюбила девушку и подозрительно на нее поглядывала. Марья догадывалась, что Евтиния пришла по ее душу, и не ошиблась.

– Что же это ты, Федора, за внучкой не смотришь! – начала Евтиния. – Пошто она сына моего чуть не искалечила? Едва дитятко без руки не осталось!

– Борька первым на нас напал, хотел добычу отнять, – заступился за свою подружку Миша.

На лице старицы Марфы отражались противоположные чувства. Она должна была встать на сторону сестры, но сын для нее был гораздо дороже племянников, и старица сухо ответила:

– Дивлюсь я на племянников, сестра! Детины вымахали такие, что кулачищем свалят быка, а девку за косу оттрепать не могут. Не след тебе жаловаться, пускай сами управляются, а к Мише им накажи близко не подходить.

– Ну, сестра, спасибо! – Евтиния оскорбленно поджала губы. – Не ожидала! Знать, чужие люди для тебя ближе родни.

Евтиния направилась к выходу, но Марфа, не желая окончательно обижать сестру, пригласила ее разделить трапезу. Евтиния, с трудом скрывая муки голода, отнекивалась. Марфа по обычаю предложила второй раз, Евтиния по обычаю же отказалась, но после третьего приглашения согласилась, не в силах устоять перед упоительным запахом похлебки, распространившимся по комнате. Она села в уголке, назидательно сказав Федоре:

– Девке не положено со двора носа высовывать. Так издревле повелось, и не нам обычай менять.

Федора промолчала, да и что возразить? Евтиния права. Не полагалась дворянской дочери Марье Хлоповой бегать без присмотра. Сидеть бы ей в девичьей светлице, нанизывать бисер на нить и вышивать плащаницу или пелену для приходской церкви. В церковь выезжать раз в неделю в воскресенье вместе с родителями, братьями и прочими родственниками. Только где они все? Разбросало Хлоповых по русской земле. Неведомо, живы или нет, где и с кем воюют – с литовскими ли людьми, со шведами ли, с бродячими ли казацкими ватагами. Смута великая заполонила Русскую землю. Брат восстал на брата, сын на отца! И в то смутное время Марью Хлопову оставили на руках бабушки Федоры Желябужской.

Желябужские всегда были на виду, службу несли почетную, бывали и ясельничими, и посланниками. Это сейчас в присутствии стариц великих боярских родов бабушка Федора покорно возится у печи, а раньше она, как допущенная в дворцовые покои ближняя комнатная дворянка, сама приказывала ключницам и стряпухам. Она была замужем за думных дьяком Григорием Желябужским. Думный дьяк младший по чину из всех думных людей. Во время сидения государя с боярами, окольничими и думными дворянами в Боярской думе думные дьяки докладывают дела стоя. Но великих бояр и окольничих много, а думных дьяков всего двое или трое, а больше четырех никогда не бывает. В бояре жалуют за великую породу, а в думные дьяки берут за вострый ум. Когда великому государю случится спросить совета у великих бояр, они сидят безмолвно, уставя в пол длинные брады, а думный дьяк всегда знает ответ. Каждый имеет нужду в думном дьяке, а если есть нужда, то и благодарность само собой. Немало скопил покойный муж, вот только в Смуту все пошло прахом, и осталась Федора Желябужская горькой и сирой вдовицей. Но грех жаловаться, главное живы, и слава Богу!

– Видывали мы голод и лютее этого, – приговаривала бабушка Федора, подбрасывая щепу в печь. – При Годунове три года поля не родили. Помню, летняя пора была словно осень, дожди затопили нивы, все вымокло – от колоса до колоса не слыхать человеческого голоса. Дворяне и иные справные люди всяких сословий имели запасы, а подлый люд к третьему неурожаю совсем отощал. Мерли от нестерпимого глада прямо на улице, идешь между мертвецов, а у них изо рта торчит трава, коей они пытались насытится. А иные, прости Господи, пробирались в нужные дворянские чуланы и жадно пожирали говно.

– Божья кара за Борискины грехи! – наставительно заметила старица Марфа. – Настрадались мы, Романовы, от неистовой Борискиной злобы. Ненавидел он нас и боялся как родичей благоверной царицы Анастасии, первой жены царя Иоанна Васильевича. За венец, неправедно добытый, опасался.

Старица Марфа вновь и вновь перебирала в памяти годы опалы. Жили не тужили пятеро братьев Никитичей, сыновья боярина Никиты Романова и племянники царицы Анастасии. Все красавцы и молодцы как на подбор, к православной вере прилежны, к ратной службе усердны, к убогим и нищим милостивы. Замыслил Годунов погубить соперников и объявил, будто Романовы хотели его отравить. Обыскали палаты Романовых, нашли в сенях неведомо откуда взявшийся мешок с колдовскими кореньями. Обвинили братьев в колдовстве и чернокнижии, сослали по глухим местам. Старшего из Романовых – Федора Никитича против его воли постригли в монахи под именем Филарета и отправили в Сийский Антониев монастырь под Холмогорами. Жену его тоже постригли, и она превратилась в инокиню Марфу. Ее сослали в дальний заонежский погост. Келью для опальной боярыни срубили нарочито тесную, чтобы в ней нельзя было ни лечь, ни повернуться.

Вспоминая свои страдания, старица Марфа на мгновение всплакнула, но тут же прогнала слезу, и очи ее блеснули сухой ненавистью:

– Сподобили меня ангельского чина, за то Бога вечно благодарю, но Бориску вовек не прощу. Неисповедимы пути Господни, избрал он орудием мщения Гришку Отрепьева, нашего же, Романовых, боевого холопа. Страдник ведомый, еретик и расстрига Гришка Отрепьев, отступя от Бога, по совету дьявола и лихих людей, бежал в Польшу и объявился там царевичем Дмитрием Ивановичем.

Царевич Дмитрий был сыном Ивана Грозного от последнего брака с Марьей Нагой. После смерти отца царевича сослали в Углич, где он погиб, случайно наткнувшись на нож во время детской игры в тычку. Так объявил Годунов, только ему не поверили. Шептались, будто Годунов подослал убийц к царственному отроку. Иные еще тише и потаеннее шептали друг другу на ухо, будто ошиблись злодеи – убили, да не того. Ну, не глупые же в самом деле были Нагие, знали же они, что сын Иоанна Грозного всегда будет бельмом в глазу для Годунова. Знали и укрыли царевича, а вместо него подставили чужого ребенка, обликом схожего с Дмитрием. Истинный же царевич жив и объявится, едва придет в совершенный возраст. Поэтому, когда в Литовской земле появился человек, назвавший себя чудесно спасшимся Дмитрием, ему поверили.

– Прельстил он своим ведовством и чернокнижием короля и панов, – рассказывала старица Марфа. – Да и в Московском государстве, чего греха таить, многие чаяли самозванца подлинным царевичем. Бориска Годунов умер внезапно, видать, от досады. Царствовал, как лиса, и околел, как пес. Оставил государство на малолетнего сына Федьку, но его удавили во дворце, когда Самозванец с ляхами и казаками подошел к Москве. Въехал Лжедмитрий в Кремль под колокольный звон. Тело Бориски велел выкинуть из храма Архистратига Михаила, царской усыпальницы. Выволокли прах его на сонмище, пихали ногами. Так был наказан наш враг! Зато нам, Романовым, стало легче! Самозванец привечал Романовых, якобы мы были его родичи по царице Анастасии, а я думаю, по старой холопской памяти, как своих бывших господ.

– Холоп он и есть холоп! – вступила в разговор Евтиния. – Не имел Самозванец ни виду царского, ни осанки. Христианских обычаев не исполнял, в мыльне не парился. После обеда не почивал, как всякий добрый христианин, а тайком выбирался из Кремля и запросто гулял по улицам, заходил в лавки серебряных дел мастеров. Ратным делом сам занимался, словно не было для того воевод. Велел построить на Масленицу снежную крепость, посадил в нее бояр и сам водил немцев на приступ. Из пушки палил зело метко, но разве царское дело быть пушкарем? Толковал, что нам, русским, надобно учиться у ляхов, немцев и прочих проклятых латинов и лютеров. Обещал, что за отъезд за рубеж в учение не будут казнить смертью, как всегда бывало. А в чем тут прибыток? Чему учиться у проклятых еретиков? Одно только смущение вере. Но терпели его неистовства, пока Маринка Мнишек не приехала из Польши.

Марья, заслышав имя Марины Мнишек, сразу встрепенулась. О супруге Самозванца толковали разное, и тем притягательнее и загадочнее казалась дочь сандомирского воеводы, ставшая русской царицей. Марья перебила старицу:

– Она, верно, писаная красавица!

– Маринка-то? Тощая и вертлявая вроде тебя, – неодобрительно буркнула Евтиния. – Пигалица росточком, к образам в церкви Успения прикладывалась, так дотянуться не могла, пришлось подставлять скамеечку. Но гонору на три царевны хватило бы. Самозванец, холопская душа, на цырлах бегал пред гордою полячкой. Сколько казны истратил на свадебные подарки! А какие пиры задавал в Грановитой палате! Только для русских людей те пиры были мерзость, а не веселье! Пировали под бесовскую музыку. Дудели в тридцать две трубы и били в тридцать четыре литавры. А чем угощали, поганые! Князь Василий Иванович Шуйский увидел на столе блюдо телятины и не утерпел, сказал Самозванцу, что негоже потчевать гостей гнусным яством.

– Разве телятина заповедная еда? – удивился Миша.

– Как же! – в один голос воскликнули три старухи и громче всех бабушка Федора, помешивавшая в горшке похлебку из вороны. – Шуйский-то после той телятины всем возвестил, что на троне восседает лжецарь и отродье сатаны. Ну, вот и похлебка закипела.

– Помолимся пред трапезой, – призвала Марфа.

Инокини молились истово, отбивая земные поклоны, бабушка Федора беспрестанно крестилась, Миша набожно поднял взор к потолку. И только Марья едва шевелила губами, безучастно произнося слова молитвы и размышляя над необычной судьбой Самозванца и его польской невесты.

Она знала, что все происходило в этой самой комнате с муравленой печью. Палата была на половине Мнишек. Самозванец велел обить стены парчою и рытым бархатом; все гвозди, крюки, цепи и петли дверные покрыть толстым слоем позолоты. Сейчас на голых стенах не осталось ни клочка парчи, ни одного позолоченного гвоздя. Только муравленая печь, да и с той ободрали изящную серебряную решетку. В богатых покоях Лжедмитрий и его супруга собирались провести медовый месяц. Но всего через девять дней после свадьбы против Лжедмитрия был составлен заговор, который возглавил князь Василий Шуйский – тот самый боярин, которого возмутила телятина на свадебном пиру.

Ночью по тревожному набату заговорщики ворвались в пышные хоромы. Лжедмитрий выхватил турецкую саблю, собираясь защищаться, но, увидав, что нападавших слишком много, крикнул Марине Мнишек: «Нас предали! Спасайтесь, сердце мое!». Малая ростом царица спряталась под юбкой своей гофмейстерины, пожилой и толстой полячки. Лжедмитрий выпрыгнул в окошко, выходившее на Житный двор. На его несчастье, внизу был помост, сооруженный для свадебных торжеств. Помост уже начали разбирать, но не закончили работу. Лжедмитрий упал на груду досок, сломал ногу и расшиб грудь. Его схватили и поволокли в хоромы.

В дворцовых покоях дворяне глумились над Самозванцем: «Поглядите-ка на царя всея Руси, – смеялся один, – у нас таких царей секут на конюшне. Скажи, откуда ты родом, чей сын?». Избитый отвечал: «Я сын царя Иоанна Васильевича». Между тем посадские люди, заполнившие Кремль, волновалась, требуя, чтобы царя вывели к народу. Тогда Шуйский, зная переменчивость толпы, мигнул князю Голицыну. Тот выхватил саблю и рассек Самозванцу голову. Но и с рассеченной головой он продолжал шептать: «Я царь ваш!». Тогда вышел один дворянин именем Валуев, двумя головами выше других, зверообразный ликом и страховитый. Валуев наставил на Лжедмитрия пищаль и со словами «Вот я благословлю этого польского свистуна» прострелил его навылет.

Бездыханное тело Самозванца поволокли в Вознесенский монастырь к келье старицы Марфы – в миру Марьи Нагой, матери подлинного царевича Димитрия. Когда Лжедмитрий вступил в Москву, он встречался с ней, как с родной матерью. Почтительно целовал ее руки по польскому обычаю, а она обнимала его и величала родным сыном, спасшимся от рук Годунова. Всем Нагим, как родичам Димитрия, были дарованы великие богатства. Теперь толпа кричала: «Глянь, царица! Скажи, твой ли он сын?» Марья Нагая возопила со слезами: «Ныне не знаю его, окаянного! Называла его своим сыном, страха ради смертного!»

Труп Самозванца бросили на Лобном месте, чтобы каждый мог убедиться в его смерти. Но уже тогда многие говорили, что лица убитого нельзя разглядеть из-за запекшейся крови и грязи. К тому же Лжедмитрий перед свадьбой коротко остригся, а убитый имел власы долгие. Потихоньку шептались, что застрелили двойника – пирожника, которого царь, прознав о заговоре, обрядил в свои одежды.

После убиения первого Лжедмитрия на царство избрали князя Василия Шуйского, но его царствование оказалось недолгим и несчастливым. До Шуйского была смута, а при нем началось великое московское разорение. Появился некий Иван Болотников, который уверял, что царь Дмитрий вторично спасся и скоро объявится, а пока послал народу своего верного воеводу. В союзе с Болотниковым действовал царевич Петр, выдававший себя за сына царя Федора Иоанновича, который вообще детей не имел, опричь дочери, умершей во младенчестве. Но отчаявшиеся русские люди готовы были поверить и в несуществующего царевича. Болотников рассылал по городам прелестные письма и многих переманил на свою сторону. Мятежники подступили к Москве и почти овладели стольным градом, но Бог спас, и думный дьяк Григорий Желябужский поспособствовал. Дьяк подкупил Истому Пашкова и других служилых людей, пришедших с холопами. В разгар сечи они перешли на сторону Шуйского. Мятежников удалось отогнать к Туле, где их осадили и принудили сдаться, обещая помиловать. Конечно, миловать воров никто не собирался. Болотникова сначала ослепили, потом утопили, а ложного царевича Петра повесили.

 

Не успел Шуйский справиться с мятежниками, как объявился сам царь Дмитрий, якобы дважды чудесно спасшийся от смерти. Он подошел к столице и встал лагерем в селе Тушино. Не имея сил избыть Тушинского вора, Василий Шуйский обратился за помощью к шведскому королю. Шведы прислали отряд латников, но Шуйский недолго радовался. Польский король, соперничая со шведами, вторгся на Русь и осадил Смоленск. Шведы из союзников превратились во врагов и захватили Новгород. С той поры иноземцы стали хозяйничать на русской земле.

Незадачливого царя Василия Шуйского свели с престола и насильно постригли в монахи. Начала править Семибоярщина. Про царевича Дмитрия было слышно, что его третий раз убили, но он опять ожил и объявился во Пскове. Впрочем, Псковского вора уже изловили.

Марья поняла, что окончательно запуталась в царях и самозванцах, и, едва дождавшись конца молитвы, спросила:

– А кто ныне царь?

Ее вопрос поверг взрослых в недоумение. Бабушка Федора и Евтиния ничего не ответили, и только старица Марфа после краткого замешательства объяснила:

– Царем ныне королевич Владислав Жигимонтович, сын короля Польского и Великого князя Литовского. Бояре ему присягнули на верность, за него страдаем в осаде от ополчения, которое привел Пожарский, князек захудалый и ветром подбитый.

Старица Марфа невольно выдала печаль, глодавшую кремлевских сидельцев пуще нестерпимого голода. Семибоярщина предложила шапку Мономаха польскому королевичу Владиславу с условием, что он примет православие. Ляхи повели себя лукаво. Прислали войско, но король не спешил отправлять на царствование своего юного сына. Видать, не хотел, чтобы королевич принял православную веру, а наоборот, по наущению кардиналов задумал обманом утвердить латинство на Святой Руси. То одна беда! А вторая беда, что никто, кроме бояр, слышать не хотел о польском королевиче. Боярину Михайле Салтыкову, бывшему мужу старицы Евтинии, пришлось отъехать в Польшу, опасаясь мести за содействие ляхам. Простолюдины дерзко говорили, что, видать, старый пес Жигимонт не хочет отпускать своего щенка в Москву, но для такой знатной невесты, как Москва, найдется получше жених, чем польский королевич.

Засевшие в Кремле бояре оказались меж двух огней. Поляки обращались с ними как с заложниками. Ничтожный шляхтич мог безнаказанно унизить Рюриковича. В глазах ополченцев, осадивших Кремль, бояре выглядели изменниками. Положим, со знатными людьми, пришедшими с ополчением, можно было найти общий язык. С тем же князем Пожарским, хоть он не великой породы. Но в ополчение влилось множество казаков из бывших боярских холопов. Они грозились извести боярскую породу на корню.

Оставалось надеяться на помощь извне. С каждым днем эта надежда таяла, но старица Марфа бодрилась.

– Придет государь Владислав Жигимонтович, прогонит мятежников от кремлевских стен и пожалует Мишу окольничим. Ныне Миша только стольник, что для Романова зазорно. Окольничим в самый раз, а даст Бог, умилостивится царь Владислав Жигимонтович и со временем скажет Мишеньке боярство, – поведала свою затаенную мечту старица Марфа. – Лишь бы королевич поскорее отрекся от латинства. Мы его женим по православному обычаю. В договоре сказано, что жениться ему только на православной девице греческого закона.

– Может, он меня в жены возьмет? – из озорства спросила Марья.

Ее слова вызвали хохот. Особенно надрывалась Евтиния. Старица Марфа смеялась почти так же громко, как сестра, бабушка Феодора тоже посмеивалась над внучкой, да и сама Марья была не прочь подшутить над собой. Подбоченившись, она с притворной серьезностью вопрошала:

– Почему нет? Чем я хуже Маринки? Правда, бабушка?

Среди общего веселья один только Миша сидел насупившись, со слезами на глазах.

– Что с тобой, сынок? – забеспокоилась Марфа.

– Не хочу, чтобы Маша выходила за королевича. Я сам на ней женюсь, – дрожащим голосом заявил он.

В ответ раздался новый взрыв смеха, такого громкого, какого стены не слышали со свадебного пира Самозванца. Бледные ввалившиеся щеки Миши Романова вспыхнули как маков цвет, он закрыл лицо рукавом и отвернулся к муравленой печи. Марья с жалостью смотрела на его вздрагивающие плечи. Она любила его как брата. Старица Марфа рассказывала, что в ссылке ее сына зашибла лошадь, оттого он рос слабеньким и хворым на ноги. Зато он был добрым и ласковым, и Марья готова была защищать его от нахальных Салтыковых и других забияк.

Но какой же из Миши муж? В редкие часы, когда удавалось раздобыть еды и насытиться, Марью посещали смутные мечтания о доблестном витязе. Таком, как на фряжском потешном листе, который она нашла в дальнем углу хором Самозванца. Подобные листы раньше продавались в Овощном ряду по алтыну за пару. На листе был изображен рыцарь на горячем коне, в блестящих латах, с развевающимися перьями на железном шлеме. Под картинкой что-то напечатано латинскими буквами. Старица Марфа, увидев потешный листок, отобрала и разорвала его в клочья. Но рыцарь навсегда врезался в девичью память. Иноземное слово королевич вполне подходило к этой картинке. А Миша? Нет! Неловкого Мишу никак нельзя было вообразить на скакуне!

Старица Марфа, недовольная тем, что поводом для шуток стал ее сын, резко оборвала общий смех:

– Полно веселиться, пора за трапезу.

Сваренную ворону вынули из горшка. Теперь она казалось совсем тощей, и Марфа недоумевала, как ее разделить. К тому же Евтиния умильным голоском попросила:

– Сестра Марфа, не пошлешь ли малый гостинец племянникам?

– Ох, сестра, самим мало, – отвечала Марфа, но потом, еще раз мысленно разделив ворону, сказала: – А впрочем, Федоре с внучкой крылышка будет много. Пусть они поделятся. Вот и племянники полакомятся. Не чужие они мне.

Бабушка Федора только вздохнула, не смея перечить. Старица взяла нож, но вороне в этот день не суждено было стать пищей для изголодавшихся людей. В дверь постучали условленным стуком громко и требовательно.

– Это деверь, – догадалась Марфа, спеша сама отпереть запор.

На пороге, тяжело дыша, стоял Иван Никитич, один из пяти братьев Романовых, которых расточил Годунов.

– Собирайтесь, – приказал он, с трудом отдышавшись. – Уговорились ляхи с ополчением. Завтра сдадут Кремль, а сегодня отсылают всех русских. Поторопитесь, не ровен час передумают. Не все жолнеры согласны с полковником, мало до бунта не дошло.

Сказал и пошел прочь, держась от слабости за стенку. Евтиния выскользнула за ним, а Марфа с Федорой начали быстро собирать скудные пожитки. Старица вынула из горшка ворону, обернула ее тряпицей и засунула за пазуху. Марья зорко следила за ее действиями, а сама соображала: наверняка старица Марфа почти всю ворону тайком отдаст любимому сыну, но Миша, золотая душа, поделится с ней, а уж она уделит часть бабушке. Салтыковым не достанется ничего. Так даже лучше, только когда это будет, а есть хочется сейчас.

Когда они выбрались из палат, на площади уже собрались три десятка стариков, женщин и детей. В кучке оборванных и изнуренных людей трудно было узнать надменное московское боярство. Родовитые князья безропотно подчинились приказам поляков, погнавших их вместе с домочадцами к Троицкой башне. Заскрипели дубовые, обшитые железными полосами ворота, открылся узкий просвет, и через него бояре один за другим стали выбираться на Неглинную. Они выходили с тяжелым сердцем: страшно было оставаться в Кремле, но никто не знал, что ждало их за его стенами. Ворота затворились. Бояре встали на Каменном мосту, не решаясь ступить дальше. Впереди застыл, понурив седую голову, князь Федор Мстиславский, глава Семибоярщины. Из-под высокой боярской шапки виднелся край льняной повязки с бурыми пятнами крови. Несколько дней назад голодные гайдуки в поисках еды перевернули вверх дном его двор в Кремле. Князь Мстиславский попытался их устыдить, говоря, что он первый боярин царя Владислава Жигимонтовича, но добился только того, что разъяренные гайдуки проломили ему голову чеканом. Ослабевшего от голода и раны князя поддерживал боярин Федор Шереметев, нестарый еще годами, широкий в кости и тоже исхудавший до последней крайности.

На Каменный мост въезжали казаки с копьями наперевес. Один из них направил коня прямо в толпу.

– Карамышев, Карамышев! – пронесся испуганный шепот.

Атаман Сергей Карамышев слыл лютым ненавистником родовитых людей. Подобно большинству казаков, он был из бывших холопов, битый батогами за строптивый нрав. Не желая терпеть наказания, он бежал на вольный Дон. Пытались его вернуть, но куда там! Известно, с Дону выдачи нет! В сердце бывшего холопа укоренилась ненависть к помещикам и вотчинникам, коим он старался отомстить за батоги.

– По здорову ли будете, гости дорогие? – насмешничал Карамышев, играя плетью. – Поклон вам от вольного Дона, стервь золотошубая!

Заметив перевязанную руку Бориса Салтыкова, он сразу потемнел ликом.

– Щенок боярский! Подбили тебя? Знать, помогал на стенах ляхам? Я тебе не руку – башку снесу!

Атаман с оттяжкой полоснул плетью. Борис успел увернуться, а вот стоявший рядом Миша Романов оказался не столь проворным. Плеть чиркнула по его шапке. Миша пошатнулся, шапка упала, светлые волосы окрасились алой кровью. Женщины завизжали, Марфа бросилась на помощь сыну, но атаман вновь замахнулся и толпа попятилась назад, сбив мать с ног. Белый как полотно Миша застыл перед атаманом, покорно ожидая удара. Плеть уже начала опускаться на его голову, как вдруг Марья бросилась к морде атаманского коня и двумя ладонями хлопнула его по глазам. Конь от неожиданности поднялся на дыбы и загарцевал назад. Его копыта заскользили по обледеневшему настилу, и конь вместе с всадником медленно завалился в ров.

Марья щупала залитую кровью голову своего приятеля. Кажется, ничего опасного. Она вынула вышитый серебряными нитями платок, подарок бабушки, приложила к ране. Миша сказал, медленно шевеля побелевшими губами:

– Испортишь платок.

– Молчи ужо! – отмахнулась Марья.

Она разорвала тонкий платок на полосы и перевязала голову товарища. Миша прошептал:

– Век не забуду твою заботу. И вместо испорченного платка подарю тебе другой, шитый жемчугом.

Над краем обледеневшего настила появилось перекошенное от злобы лицо Карамышева. Казаки бросились на помощь к своему атаману, вытащили его на мост.

– На копья бояр! В ров всех! – ревели казаки, сопровождая свои слова непотребной бранью.

В это время на Каменном мосту появились новые люди, конные и пешие. Всадник в латах преградил дорогу казачьему атаману. Тот в ярости крикнул:

– Прочь, князь Дмитрий! Они изменники, их надобно перебить, а животы их поделить на казачье войско!

Услышав имя князя Дмитрия, Марья на мгновение оторвалась от Мишиной раны. Вот он каков князь Дмитрий Михайлович Пожарский, воевода земского ополчения! Старица Марфа и другие боярыни великих родов презрительно называли Пожарского князьком захудалым. Но смотрелся он величественно. Лицо князя было спокойно и сумрачно, на лбу алым цветом горел глубокий рубец.

– Уймись, атаман! – отвечал Пожарский. – Они не своей волей в осаде сидели. Кто из них изменник, не вам, казакам, судить. То дело земское. Мне, начальнику ополчения, с Козьмой Миничем, – он кивнул в сторону сопровождавшего его пешего человека, – и Совету всей Земли решать.

– Нам земские не указ! Гляди, князь Дмитрий Михайлович! Приговорит казачий круг посадить тебя в воду!

– Не старая пора воровать! Не грозись! Я тебе не Прокопий Ляпунов, коего ты воровски предал смерти!

Они стояли друг против друга. Атаман Карамышев, пеший и помятый. Князь Пожарский на коне, спокойный и с глубокой печалью в очах. Князь не случайно вспомнил своего друга Прокопия Ляпунова, рязанского дворянина, собравшего самое первое ополчение против поляков и русских изменников. Будучи воеводой в Зарайске, князь Пожарский поддержал Ляпунова. После долгих колебаний к дворянам примкнули казачьи отряды. Казаки не смешивались с земским войском и вставали отдельными таборами. На святой неделе первое ополчение подошло к столице, объятой восстанием и пожаром. Князь Пожарский был тяжело ранен на Лубянке. Прокопий Ляпунов взял Яузские ворота, казаки облегли Белый город до Покровских ворот. Однако одолеть иноземцев не смогли. Хуже того, между дворянам и казаками вспыхнула застарелая вражда, коей не преминули воспользоваться поляки.

Полковник Гонсевский, староста Московский, изготовил ложную грамоту, в коей от имени Прокопия Ляпунова призывал земских людей бить и казнить казаков, где бы они ни встретились. Грамоту ловко подбросили в таборы. Казаки были вне себя от ярости. Срочно собрали великий круг. Атамана Сергея Карамышева послали звать в круг земского воеводу, обещая ему полную неприкосновенность. Прокопий Ляпунов поверил и явился в сопровождении немногих дворян. Предводителю ополчения предъявили ложную грамоту, подпись под коей была изготовлена столь искусно, что Ляпунов в растерянности молвил: «Похоже на мою руку! Токмо я сию грамоту не подписывал». Казаки не желали слушать никаких объяснений. Сергей Карамышев набросился сзади на воеводу и полоснул его саблей. Один из дворян пытался защитить Ляпунова, кричал казакам, что воеводу убивают за посмех. Сгоряча его тоже изрубили саблями.

Князь Пожарский, лечившийся от ран в Троицком монастыре, с горечью узнал о смерти товарища. Еще горше было известие, что после расправы над дворянским предводителем ополчение распалось. Через год пришлось созывать второе ополчение. Часть казаков с атаманом Иваном Заруцким ушли от Москвы и сейчас промышляли в окрестностях Калуги. Часть во главе с Сергеем Карамышевым осталась в таборах и примкнула к Пожарскому. Но с примкнувшими казаками надо было держать ухо востро, помня печальную судьбу воеводы Ляпунова. Сейчас от них приходилось защищать родовитых людей.

За атаманом толпились казаки с копьями и саблями, за Пожарским – земские с бердышами и пищалями. Земские постепенно оттесняли казаков от пленников, казаки отступали неохотно, огрызаясь и угрожая оружием. Но если кто-то и сомневался, чья сторона возьмет вверх, то только не Козьма Минин. Его имя Марья слышала по десять раз на день и всякий раз в сопровождении зубовного скрежета.

Простой торговец, художеством говядарь, стал выборным человеком от всей Русской земли. Ратным делом он не занимался, ведал казной ополчения. Однако хитрым умом торгового человека Козьма сообразил, что засевших в Кремле можно взять только измором. На выручку к полякам шел великий гетман Литовский Ян Ходкевич. Гетман вел с собой огромный обоз из четырехсот подвод с продовольствием. Польская конница и венгерская пехота заняли Замоскворечье, до Кремля оставалось рукой подать. Поляки уже ликовали, а земские воеводы пали духом, предчувствуя, что и второе ополчение не сможет выкурить ненавистных ляхов из Кремля.

Один только Минин бодрился и просил дать ему под начало три сотни ратников. Земские воеводы князь Дмитрий Пожарский и его сводный брат князь Дмитрий Лопата Пожарский донельзя изумились просьбе. Куда ему, говядарю, против литовского гетмана, победителя шведов и турок! Но Минин настаивал, твердил, что попытка не пытка. Воевода устало махнул рукой: «Бери кого хочешь!» Минин отобрал три сотни ратников и хоругвь ротмистра Хмелевского, за щедрую плату дравшегося против своих соплеменников. Они перешли вброд Москву-реку и отбили обоз с продовольствием. Потеря обоза обрекла осажденных на муки голода, и в Кремле на голову мужика Минина и предателя Хмелевского ежедневно сыпались страшные проклятия.

Кивнув на перевязанную Мишину голову, Минин ласково сказал:

– Задел тебя атаман! Пустое, до свадьбы заживет! А невеста у тебя боевая! Как она атамана в ров опрокинула! За такой женой, как за кремлевской стеной. Что в Кремле? Правду ли молвят, что дошли до человекоядства?

– Голод лютый, – отвечала Марья.

– То-то погляжу, вы оба худые как лучинки. Погоди-ка, где-то у меня, ребята, гостинец завалялся.

Он порылся в кармане, достал смесной калач, обдул его от сора, разломил пополам и подал одну половину Мише, а другую – Марье. Они впились молодыми зубами в калач, наслаждаясь давно позабытым вкусом.

Земские с трудом сдерживали казаков, рвавшихся расправиться с боярами. Над головами сверкали сабли, вздымались кулаки в железных рукавицах, звенели доспехи и сбруя, истошно кричали люди. Марью и Мишу толкали в метавшейся толпе, но они ничего не слышали, жадно поедая калач, и боялись только одного – не уронить бы на землю малую крошку.

 

Глава 2 Ипатьевский монастырь

Метель прекратилась так же внезапно, как началась. Стих ветер, слепивший глаза ледяными порывами. Небо, затянутое сплошной снежной пеленой, постепенно очистилось, и перед взором возникла заснеженная излучина реки, за ней стены и купола монастыря, а еще дальше едва различимые избы посада.

– Ипатьевский! – обрадованно сказал проводник, пожилой мужик, державший за узду низкорослую слабосильную лошаденку, обсыпанную снегом от лохматой холки до копыт. Он снял бараний колпак, стряхнул с него целый сугроб и постучал кнутовищем в закрытое рогожей окошко возка.

– Матушка-боярыня! Я же обещал, доберемся до Костромы засветло.

Из крытого возка высунулась голова в черном клобуке. Старица Марфа прищурилась, вглядываясь в заснеженную даль, истово перекрестилась, а потом гневно сказала:

– Что же ты, Ивашка, чуть своих господ не погубил! Завел в лесную чащу, в глубокие снега. Сказывай, лукавый раб, по чьему наущению такое содеял?

– Помилуйте, матушка-боярыня, – взмолился проводник, – разве я дерзнул бы худое умыслить! Поплутали маленько, был грех. Вестимо, метель разыгралась, не видно ни зги! Нам бы, как из Домнино выезжали, ближним путем через большую бель проехать, а там вдоль Корбы и вывернуть на большую дорогу. Опасался лихих людей. Слыхал, они за белью путников поджидают.

– Неведомо, кого больше бояться: лихих ли людей али тебя, старого дурня! Скачи вперед, предупреди в обители, что Романовы едут. Да гляди, опять с дороги не сбейся.

Напутствовав мужика этими словами, Марфа пожаловалась своей сестре Евтинии, сидевшей позади нее в возке:

– В иное время разве взяла бы я возничим Ивашку Сусанина. Знаю, он слуга верный, господ не выдаст, хоть ремни из кожи режь. Однако, как овдовел, совсем заполошным стал. Вся вотчина смеется, что он в трех соснах заблудится. А кроме него людишек нет, все разбрелись розно, остался стар да млад. Не токмо людей, лошаденок насилу нашли.

За крытым возком тащились сани, запряженные каурой кобылой. Сани подталкивали два старика, столь ветхих, что греть бы им кости на теплой печи, а не упираться в глубокий снег обутыми в лапти ногами. На санях, зарывшись от непогоды в почерневшее сено, скрючились несколько человек. Марья Хлопова, увидев, что метель стихла, спрыгнула с саней прямо в сугроб. Какое наслаждение было размять ноги после долгих часов неподвижности. В санях зашевелись братья Салтыковы, потом из сена, кряхтя и причитая, вылезла бабушка Федора.

– Метель! А ведь начало марта, весна не за горами! Недаром говорят: пришел марток – надевай трое порток!

После освобождения из польского плена опасно было жить в Москве из-за бесчинства казаков, считавших всех кремлевских сидельцев изменниками. Боярин Иван Никитич Романов остался в стольном граде ради великих государственных дел, старицу же Марфу с племянником отправил в костромскую вотчину Домнино. Вместе с Марфой, стараясь укрыть сыновей от казацких неистовств, поехала старица Евтиния, а с ними упросилась бабушка Федора с внучкой, не нашедшая приюта в сожженной Москве.

Нельзя сказать, что в Домнино, родовой вотчине Романовых, было сытно. Мужиков там почти не осталось, бабы подбирали последние запасы. Для прокормления отощавшей скотины снимали прошлогоднее сено с крыш овинов. Но после ужасного голода в Кремле вотчинное житье показалось сущим раем. Квашеной капусты и соленых огурцов было почти вволю. Старики из дальнего погоста починили рваный невод и наловили для матушки-боярыни карасей в озерах. Благодаря деревенскому раздолью московские гости быстро отъелись. Ссадины и раны зажили. У Миши Романова перестали пухнуть ноги, бледное личико Марьи Хлоповой расцвело румянцем. Борис и Михаил Салтыковы за два месяца вытянулись на три вершка, развернулись в плечах и обросли рыжими бородами словно заправские мужики. От праздной жизни детины стали озорничать, шатались ночью по селу, тискали девок, ломились в дома к беззащитным мужним женам. Иной раз старики ловили боярских детей и, пользуясь темнотой, основательно их поколачивали. Не далее как третьего дня Ивашка Сусанин, притворившись, будто не узнал боярского отпрыска, поучил жердью одного из братьев, полезшего через окошко к его дочери, чей муж Богдашка Собянин был в ратной отлучке.

Впрочем, братьям поучение на теле впрок не пошло и от озорства они не отстали. Сейчас они тоже озоровали: бегали взапуски вокруг саней, валяли друг друга в снегу и жизнерадостно гоготали. Миша Романов, сидевший в тесном возке между матерью и теткой, взмолился, чтобы его тоже выпустили на свежий воздух. Старица Марфа нехотя уступила просьбам сына, велев сестре не спускать с Миши глаз и, едва дитятко утомится, звать его обратно в возок. Выбравшись из возка, Миша зашагал рядом с Марьей, время от времени заглядывая ей в лицо и чему-то улыбаясь. В Домнино он старался улучить любую возможность увидеться с девушкой, смущался и опускал глаза, не то что Салтыковы, от чьих жадных лап приходилось отбиваться, случайно столкнувшись с ними на лестнице или в сенях. Братья дразнили их женихом и невестой. Миша только краснел, а когда их насмешки становились совсем скабрезными, убегал прочь.

– Как учение? – осведомилась Марья.

– Ох, нет моих сил! Ничего в голову нейдет, – тяжко вздохнул Миша.

Две недели назад старица Марфа вручила Мише список Степенной книги и велела вызубрить имена великих князей и царей, а сверх того родословную Романовых. Спрашивала урок каждое утро и часто была недовольна, потому что Миша путал великих князей. От отчаяния он попросил у матушки дозволения, чтобы его прежде проверяла Федора Желябужская, которая, хотя и была неграмотной, но царское родословие без всяких книг знала. Марья Хлопова при сем присутствовала. Прослушав два-три бабушкиных урока, она все запомнила и иной раз, когда бабушку клонило в сон, сама поправляла Мишу. Вот и сейчас она предложила:

– Проверить тебя?

– Окажи милость. Матушка зело гневна, когда я в родословной плутаю… Первый наш предок – это Андрей Иванович Кобыла, боярин великого князя Симеона Ивановича.

– Прозвищем Гордого, – подсказала Маша.

– Да, Симеона Гордого, – послушно повторил Миша. – Андрей Кобыла имел сыновей Семена Жеребеца, Александра Елку, Федора Кошку. От Федора Кошки пошел Кошкин род, а от Кошкина внука Захария – бояре Захарьины-Юрьевы. От боярина Романа Юрьевича Захарьина пошли Романовы. Его дщерь Анастасию Романовну взял за себя царь Иоанн Васильевич Грозный. У благоверной царицы Анастасии был родной брат, боярин Никита Романович – это мой дед, у него сын Федор Никитич – это мой батюшка, а это я сам, – Миша ткнул себя в грудь и звонко засмеялся.

– Ты забыл сказать, что Андрей Кобыла был родом от Глендона Камбиллы, мужа честна и светла, который выехал в незапамятные времена из Прусские земли. Уже потом Камбиллу переделали в Кобылу.

– Ай, правда твоя, Машенька! Ссудил тебе Господь добрую память! Вот досада, забываю немецкие имена! Дозволь еще разок? Муж честный – это… э-э… Камбилла. Потом Андрей Кобыла, у него сын Семен Жеребец…

Миша не успел продолжить, потому что сзади подкрались Салтыковы и толкнули его в сугроб. Братья подслушали урок и дразнили барахтавшегося в снегу Романова:

– Лошадиный род! Мишка-жеребец, а невеста его Машка-кобыла.

Марья бросилась с кулаками на обидчиков, но Борис Салтыков со смехом облапил ее, и она не могла разжать его железные объятия. Помощь пришла с неожиданной стороны. Инокиня Евтиния выскочила из возка быстрее молнии и принялась колотить сыновей посохом. Салтыковы попятились назад. Бессильные старушечьи удары были для них словно комариные укусы, но они буквально опешили от беспричинного материнского гнева. Борис, отпустив Марью, плаксиво заголосил:

– Пошто деретесь, матушка! Мы только потешались, что у Романовых в роду кобы…

Мать не дала ему договорить, заткнув сыну рот рукавом телогрея, надетого поверх монашеского одеяния, и яростно зашептала:

– Молчи, остолоп! Прочь оба с глаз моих! Идите позади всех, за мужиками!

Прогнав сыновей, Евтиния воровато оглянулась в сторону возка: не видела ли все происходящее Марфа. Однако старица задремала и не слышала шум драки. Евтиния помогла Мише выбраться из сугроба, заботливо стряхнула с него снег и повела его к возку.

– Не хочу туда. Там тесно, – отбивался Миша.

– Я местечко освобожу, прокачусь по-простому на санях, – отвечала Евтиния, усаживая племянника рядом с сестрой и укутывая его ноги медвежьей шкурой.

Когда возок тронулся, Евтиния забралась на сани и погрозила сыновьям. Салтыковы удивленно переглянулись. Марья тоже недоумевала. Евтиния всегда потакала своим детям и вдруг заступилась за племянника. И вообще, за последние недели произошло много странного. Началось все с того, что в Домнино заехал богатый новгородский купчина. Зачем он сделал такой крюк на возвратном пути из Москвы в Новгород, неведомо. Велел показать деревенские холсты, брезгливо переворачивал их холеными перстами. Кое-что купил, поторговавшись для виду не более получаса, а потом испросил благословения у боярыни, пребывающей в иноческом чину. Когда старица Марфа вышла к нему, купчина стал кряхтеть, покашливать и подмигивать так явно, что последняя сенная девка разобрала бы, что у человека есть тайное дело. Купчину оставили наедине со старицами Марфой и Евтинией. После долгого разговора сестры были сами не свои, вышли с лицами одновременно просветленными и испуганными. В тот день Марфа вынула Степенную книгу и засадила Мишу за учение.

Потом в Домнино заглянул стрелецкий полуголова и рассказал, что выборные ото всей Русской земли собрались соборно в Успенском храме в Кремле и думают великую думу о государе. Казаки прочат в цари Маринкиного сына от ложного Димитрия, но степенные люди под Маринкиного сына не хотят, а люб им шведский королевич Филипп Карлус, коего отец уже из Свейской земли в Новгород отпустил. Узнав о королевиче, старица Марфа загрустила и урок у Миши спрашивала уже не так строго. Потом были проездом два дворянина, сообщившие, что Земский собор решил литовского и шведского короля и их детей и иных государств иноязычных не христианской веры греческого закона на Владимирское и Московское государство отнюдь не избирать. Старица Марфа повеселела, и опять начались Мишины мученья.

По поводу собора в Москве толковали разное. Говорили, что черный люд волнуется и обличает думных людей в том, что они нарочито медлят с избранием царя, желая самим властвовать. На соборе предлагали в цари князя Ивана Голицына, но этому воспротивился князь Дмитрий Трубецкой из рода великих князей Литовских. Собор не знает, на ком остановиться, и многие предлагают метнуть жребий между первыми боярами, чтобы государь всея Руси был выбран не многомятежным человеческим хотением, но божьим соизволением.

И вот вчера в Домнино, загнав коня, прискакал служилый человек из костромских дворян с тайным посланием от Ивана Никитича Романова. Гонец отдыхал не более часа, успел только отдышаться и кваса хлебнуть. Марфа велела гонцу передать на словах, что она с сыном немедля приедет в Ипатьевский монастырь и там будет ожидать вестей. Укладывались наспех, не так, как обычно, загодя и обстоятельно. Запрягли возок, раздобыли сани и выехали задолго до рассвета, несмотря на явные признаки непогоды. Из-за этой торопливости и попали в метель и едва не сбились с пути.

Сестры Марфа и Евтиния ведали причину спешки, бабушка Федора, как казалось Маше, тоже догадывалась, в чем дело. Сидя в санях рядом с Евтинией, бабушка осторожно расспрашивала:

– Что в Москве? Спорят?

– О чем спорить, когда есть природный царь! Всем ведомо, что государь Федор Иоаннович перед смертью передал скипетр братчанину своему Федору Никитичу Романову, отцу Михаила Федоровича. Только Федор Никитич христианского смирения ради передал скипетр брату Александру, тот – третьему брату, Ивану, а Иван – Михаилу. Тогда царь Федор потерял терпение и молвил: «Так возьми же царство, кто хочет!» И не успел сказать, как мимо великих бояр пролез Бориска Годунов и жадно ухватил посох. Вот как оно было!

Федора Желябужская изумленно всплеснула руками.

– Господь с тобой, Евтиния. Мы же знаем, что Годунов долго отказывался от царского посоха. Хитро себе повел, заставил упрашивать и уламывать. Патриарх со всем синклитом грозил отлучить его от церкви, если он не примет царский посох. Насильно сгоняли посадских людишек к келье царской вдовы Ирины Годуновой, дабы она умолила брата венчаться на царство. Народ должен был рыдать и падать ниц и иных пристава били взашей. Многие не имели слез и, дабы избегнуть наказания, мазали лицо слюнями. Ты же помнишь все, пятнадцати лет не прошло!

– Помню али нет, не о том ныне речь, – сурово отрезала Евтиния. – Сказано, что царь Федор Иоаннович благословил свой посох Романовым, отныне так и думай. И сегодня я тебя по-сестрински, как учил пророк Аммос, обличаю, а завтра тебя за подобные неистовые речи на дыбе будут ломать.

Федора униженно поблагодарила за науку. Евтиния важно ответила, что гнева не держит, после чего обе женщины погрузились в молчание. Между тем возок и сани спустились с пригорка на заснеженную луговую равнину и вскоре выехали на реку Кострому, по льду которой была проложена узкая дорога. Лошади, чуя приближение жилья, побежали резвее и через полчаса поравнялись с первыми избами посада. На другом берегу возвышались стены Ипатьевского монастыря, основанного мурзой Четом, крещеным выходцем из Орды, предком Годуновых. После смерти царя Бориса монастырь, входивший в епархию митрополита Филарета, стал вотчиной Романовых. Смута не обошла стороной Ипатьевскую обитель. Монастырь и посады воевали, выясняя, чей царь или королевич прямее и честнее. В последние месяцы все успокоилось, и Ипатьевская обитель вновь превратилась в надежное убежище, охраняемое костромскими дворянами и детьми боярскими.

Едва возок с Романовыми свернул к монастырю, как на звоннице ударили в колокола. С первым ударом со стороны посада высыпала толпа народа. Над головами людей колыхались кресты и хоругви, в руках поблескивали оклады икон. Марья никак не могла припомнить, какой сегодня праздник. Она сделала знак Мише, чтобы он полюбовался крестным ходом. Но Мишу, сидевшего у окна возка, сморило от валкой дороги. Он сидел с закрытыми глазами, не замечая шествия. Тогда Марья слепила снежок и замахнулась, чтобы кинуть им в приятеля, но бабушка Федора перехватила ее руку.

 

– Не докучай Михаилу Федоровичу. Веди себя кротко и смиренно. Привел нам Господь лицезреть великое дело. Будешь об этом рассказывать своим детям, а дети твои – внукам, а внуки – правнукам.

Слова ее прозвучали так торжественно, что Марья сразу поверила ей, хотя никак не могла взять в толк, о чем рассказывать внукам и правнукам. Возок и сани остановились. Марфа вышла на дорогу, за ней вылез Миша. Позевывая, он равнодушно взирал на приближавшуюся толпу. В первых рядах выступали духовные особы, облаченные в парадные, шитые золотом одеяния, за ними шли несколько бояр и окольничих с обнаженными головами, а дальше пестрели кафтаны стрельцов, платки посадских женок и зипуны их мужей. Казалось, вся Кострома высыпала на реку. Крестный ход двигался молча и тишину нарушал только громкий скрип снега тысяч ног.

Бабушка Федора вполголоса называла внучке тех, кого она знала в лицо:

– Видишь, Машенька, в митре рязанский владыка, рядом чудовский, новоспасский, симоновский архимандриты, а это, мнится, келарь Свято-Троицкой обители, протопопы, двух знаю, а третий, наверное, костромской.

Некоторых бояр, переживших голодную осаду в Кремле, Марья узнала сама. Величаво выступал Федор Шереметев, чье лицо округлилось и сияло довольством. За ним шел окольничий Федор Иванович Головин, дальше теснились незнакомые Марье князья. Крестный ход остановился у возка. Рязанский архиепископ Феодорит, совсем дряхлый и подслеповатый, вопросительно глянул на старицу Марфу. Она кивком головы показала на сына и мягко подтолкнула его вперед. Миша наклонился, чтобы облобызать руку владыки, но владыка сам поклонился ему глубоким поясным поклоном, так что они чуть не столкнулись лбами. Дрожащим от волнения старческим голосом архиепископ начал речь:

– Государь Михаил Федорович! Всех чинов люди, соборно собравшись во царствующем граде Москве, просят на престол Владимирского и Московского государства и на всех великих государствах Российского царствия боговенчанного царя Михаила Федоровича…

Марья не верила своим ушам. Владыка обращается к Мише как к государю и великому князю. Она видела, что братья Салтыковы раскрыли рты, словно галчата, услышав, что Мишку, которого они с полчаса назад вываляли в снегу, величают царем всея Руси. Ничего не понимал и сам Миша. Обернувшись к старице Марфе, он испуганно спросил:

– Матушка! Что владыка говорит?

Между тем архиепископу передали посох, усыпанный множеством алмазов.

– Прими сей посох царя Иоанна Васильевича яко жезл скипетродержавия.

Марья во все глаза смотрела на символ царской власти. Посох из рога единорога был приобретен Иваном Грозным у аугсбургских купцов за семьдесят тысяч талеров. Сплошь усыпанный алмазами и разноцветными лалами, он один стоил дороже всех драгоценностей царской сокровищницы. Говорили, что этим посохом Иван Грозный поразил своего старшего сына. Царь застал в одном из покоев дворца брюхатую невестку, жену Ивана. Изнывая от летней жары, она сидела в одной сорочке. По московским понятиям баба, на которой было менее трех одеяний, одно поверх другого, считалась почти голой. Царь воспылал гневом и прибил невестку столь жестоко, что у нее случился выкидыш. Старший сын и наследник Иван осмелился вступиться за жену. Отец, не помня себя от ярости, ударил его царским посохом. Острый железный наконечник вонзился в висок. Рана оказалась смертельной, и через пять дней наследник скончался. Царь горько раскаивался, но не в человеческой воле было изменить предначертанное свыше. И вот этот посох вручают Мише. В солнечных лучах, пробившихся сквозь тучи, сверкнули ярким светом алмазы, но Марье почудилось, что от посоха во все стороны полетели брызги крови.

Миша в ужасе отшатнулся от посоха. Старица Марфа сказала:

– Не гоже предлагать сие, владыка. У сына моего и в мыслях нет на таких великих преславных государствах быть государем. Он не в совершенных летах. Есть многие на то достойнее.

– Бо убо… сродственных искр… ради… – запинаясь произнес архиепископ, а потом не по-книжному, а по-простому сказал: – Веди речь, Авраамий!

Из рядов духовенства вышел Авраамий Палицын. Не носил он владыческой митры, всего лишь келарем был в Троицком монастыре. Но его знали лучше, чем иных митрополитов и архимандритов, а прославился он вместе с настоятелем Дионисием писаниями из монастыря, осажденного ляхами и казаками. Чудесно и вдохновенно писал Авраамий, и мало у него было соперников по части красноречия. Он начал складно и витиевато:

– Многокормный царственный корабль Михаил Федорович! Избран ты не человеческим составлением, но Божьим строением, иже есть единокровен преждебывшему великому государю и царю Федору Ивановичу и всему царскому корню до Святого Владимира и Августа, кесаря Римского.

Марфа отвечала за сына:

– Московского государства люди по грехам измалодушестовались. Прежним государям не прямо служили. Царю Борису изменили и детей его на поругание выдали, царя Димитрия злой смерти предали, царя Василия с престола свели и ляхам в полон отдали. Видя такие позор, убийства и поругание, как быть на Московском государстве и прирожденному государю государем?

Авраамий, будучи опытным ритором, нисколько не смутившись, возразил, что Борис сел на государство своим хотеньем, изведши государский корень, и Бог мстил ему кровь царевича Димитрия. О воре и расстриге Гришке Отрепьеве и поминать нечего, а царя Василия выбрали на царство немногие люди, и по вражьему действу многие города ему служить не восхотели и от того случились великая смута, рознь и междоусобие.

– А теперь люди Московского государства наказались все и пришли в соединение, – заключил келарь и в подтверждение своих слов воззвал к толпе: – Истинно ли, братья и сестры?

– Наказались сполна… Матушка, благослови сына на царство, – зашумели в первых рядах.

Но Марфа была непреклонна:

– Не хочу благословлять сына на верную погибель. Опричь того, отец его митрополит Ростовский и Ярославский преосвященный Филарет ныне у ляхов и литовских людей в полонном утеснении, а как сведает король Жигимонт, что на Московском государстве учинился его сын, то сейчас же велит сделать зло над отцом.

Авраамий Палицын простер руку в сторону толпы, павшей на колени:

– Великий государь, не презри всенародного рыдания. Сказано в Писании, плакася весь Израиль при пророке Моисее. Ныне же во граде, глаголемом Кострома, яко в древнем Иерусалиме, плакася весь народ русский, единогласно вопияху, да помажут на царство царя Михаила Федоровича.

Все стоявшие на коленях возрыдали, а затем, повинуясь указующему персту келаря, поднялись, забурлили и, обступив Мишу и старицу Марфу, повели их в Ипатьевский монастырь. Людской водоворот увлек за собой Марью и всех, кто сопровождал Романовых. Ей показалось, что расстояние до монастыря было преодолено в мгновение ока.

Перед входом в соборную церковь Миша попытался вырваться. Он брыкался и испуганно кричал, но его крепко держали, а мальчишеский голос тонул в громких возгласах. Его на руках внесли в храм. Вслед за ним шли архиепископ Феодорит с алмазным посохом, поднятым высоко над головой, и келарь Авраамий, бережно прижимавший к груди грамоту об избрании на царство Михаила Федоровича Романова.

В сутолоке Марья потеряла из виду бабушку. Плотная стена людей не позволяла войти внутрь храма. Несколько часов она простояла среди костромичей, взбудораженных вестью об избрании царя. Большинство участвовавших в крестном ходе, а тем более тех, кто прибежал в монастырь позже, не видели Михаила Федоровича, и спрашивали друг друга, каков он обликом и имеет ли царскую осанку? Один посадский человек уверял, что нянчил царственного отрока с младенчества, ростом же Михаил Федорович высок, телом зело дороден и вид имеет грозный, как и подобает государю. Марья крикнула, что он врет, но ее и слушать никто не стал. Все наперебой вопрошали посадского, что за нрав у Михаила Федоровича, милостив он али нет, сложит ли подати за прошлые годы.

Время от времени из церкви выходили послы Земского собора и объявляли, что государь и мать его пока не согласны, потому что не слышат стенания народного. Тогда многотысячная толпа начинала громогласно кричать, сотрясая снег с деревьев.

К вечеру, когда сгустились черные зимние сумерки, Марья увидела, что из дверей соборной церкви вышел окольничий Федор Головин в сопровождении Евтинии Салтыковой и Федоры Желябужской. Протиснувшись к ним, Марья схватила бабушку за локоть.

– Нашлась, внученька, – обрадовалась Федора. – Пойдем с нами трапезу готовить. Великий государь будет потчевать послов Земского собора из своих милостивых ручек.

– Как же так? Марфа Ивановна ведь не дает благословения, – удивилась Марья.

Бабушка на ходу потрепала внучку по голове.

– Машенька, я тебя учила, ежели в гости приглашают, только на третий раз соглашайся. Много же паче, когда на царствие зовут. Тут не три, а тридцать три раза надобно честь отклонить. И не нашего ума это дело. Я вот боюсь, ренвейнского вина в монастыре не отыщется. Али в Кострому послать за бочонком? Торгуют ли здешние купцы заморскими винами?

Следом за Головиным они поднялись по обледеневшему крыльцу в бревенчатую трапезную, темную и выстывшую. Бабушка Федора сразу же убежала искать нерадивого истопника, велев внучке зажечь все свечи в трапезной. Между тем Евтиния усадила за длинный стол Федора Головина и преподнесла ему чарку вишневого меда.

– Ну как там решилось на Соборе? Кто первым замолвил слово за Михаила Федоровича?

Окольничий, вытирая уста, обстоятельно отвечал:

– Пререкались долго, но в один день вышел донской атаман Сережка Карамышев и положил перед князем Пожарским писание. Князь спросил: «Какое это писание, атаман?» Тот ответствовал: «О природном царе Михаиле Федоровиче Романове». Прочли сие писание и стало с того часу согласие и единомыслие.

– Вишь ты, атаман! Сережка Карамышев! Знаю такого молодца! Злодей и разбойник! Руками христопродавцев вершится Божье дело! Однако, кто же ему написал? Говорили, что казаки прочили на престол воренка, сына ворухи от Тушинского вора.

– Бояре не захотели под воренка. А казаки – да, весьма хотели. Насилу их уломали и то не всех. Маринка со своим сыном и атаманом Ивашкой Заруцким подались в степи. Не долго им гулять. Дай срок – изловим.

– Князь Пожарский чью руку держал? – спросила Евтиния.

– Князь Дмитрий своего помышления явно не показывал, а шептались, что он исподволь метил на престол и до двадцати тысяч рублей истратил на подкуп. Сомнительно, конечно! Откуда у князя такие деньги? Но слушок был. А может, лгут, завистников у него хватает.

Салтыкова всплеснула руками:

– Ах, начальник бранного ополчения! Князек ветром подбитый! Забыл свое худородство! Пожарские люди не разрядные, выше городовых приказчиков и воевод не сиживали. Ну, мы ему попомним, как мимо великой породы людей о самодержавстве помышлять.

– Многие помышляли, и худородные, и знатной породы. Ты про князя Трубецкого слышала ли?

– Ну-ну?! – зашлась от любопытства Евтиния.

– Гедеминович! Потомок великих князей Литовских, а приятельствовал с последним отребьем из казаков. Хотел их саблями царство приискать. Два месяца поил и кормил казаков и за то от них зело похваляем был и себя уже государем мнил. А как выбрали Михаила Федоровича, аж с лица почернел и на следующий день сказался хворым.

– У князька ели-пили, да князька же по морде били! – хихикала Евтиния. – Надоумлю сестру, чтобы Трубецкому во время венчания племянника на царство оказали великую честь: назначили быть у царского посоха. Хватался за посох, пусть за него напоследок подержится!

– Востро придумано, бояре потешатся, – усмехнулся в усы окольничий. – Однако государыня Марфа Ивановна долго не дает благословения.

– Владыка стар и простоват, – пожаловалась Евтиния. – Ему пора грозить отлучением от святой церкви. Тогда и сестре не зазорно будет уступить, дабы Господь не взыскал на ней конечное разорение государства. Ну, там отец Авраамий подскажет. Обычай известный.

Бабушка Федора вернулась с молодыми монахами и послушниками. Трапезная наполнилась монастырскими слугами, вносили почерневшие серебряные чаши и кубки, извлеченные из тайников, вносили пироги, которые велел настряпать игумен Ипатьевского монастыря, загодя извещенный о приезде Романовых. Заморских вин, как и опасалась Феодора, в Костроме не сыскали. Пришлось довольствоваться хмельным медом в медных братинах и жбанах. Бабушка Феодора только сокрушенно качала головой:

– Ну и царский пир!

Еще не все было внесено и поставлено на стол, как на монастырской звоннице вновь ударили в колокола и почти сразу же во дворе закричали:

– Государь принял посох!

Все выбежали на крыльцо. В темноте не было видно толпы, только слышались громкие крики и мелькали тени. Двери собора распахнулись, и во тьме заблистали колеблющиеся огоньки высоких ослопных свечей, которые несли монахи. Все хотели поклониться новому государю, падали ниц, мешая движению. Наконец шествие вступило на крыльцо. Привстав на цыпочки, Марья из-за спин и голов разглядела Мишу, которого с великим бережением вели под локти боярин Шереметев и князь Бехтеяров-Ростовский.

На безбородом мальчишеском лице Михаила Федоровича читалось только одно желание: отбросить алмазный посох и убежать далеко-далеко от громогласной толпы. Но нельзя было вырваться из объятий бояр, некуда было бежать от архиепископа, шествовавшего впереди, невозможно было ослушаться матери, выступавшей сзади. В сенях шествие остановилось. Авраамий Палицын возблагодарил государя за то, что он воли божьей с себя не снял, и прибавил с великим воодушевлением:

– Бысть смута великая! Ныне же смута венчанием царским пресечена. Только ехать бы тебе государь немедля на свой царский престол в Москву.

– Не спеши, отец Авраамий, – остановила его старица Марфа. – К царскому приезду есть ли во дворце запасы? Надобно отписать, чтобы для государя приготовили Золотую палату царицы Ирины Годуновой.

Боярин Федор Шереметьев ответил:

– Как прикажет великий государь. Только Золотая палата без кровли. Лавок, дверей и окошек нет, надобно делать все новое, а лесу нет и достать негде.

– Как без кровли? – изумилась Марфа. – Когда мы в Кремле в осаде сидели, кровля была цела. Значит, после ляхов растащили. Разбаловались без узды! Ничего, бояре, кончилась ваша вольница! Донесли мне, будто ты, Федор Иванович, писал князю Голицыну: «Миша-де Романов молод, разумом не дошел и нам во всем будет поваден». Сын мой молод летами, но дядя его Иван Никитич годами стар и умудрен, да и меня, бедную рабу, Господь разумом не обделил, а как вернется из полона Филарет Никитич, он вас приведет в смирение.

– Мы великому государю готовы прямо служить, – отвечал Шереметев, отводя хитрые глаза. – Токмо Золотую палату скоро приготовить нельзя. Мастеров нет и казна царская пуста. Можно приготовить старые хоромы Иоанна Васильевича, что слывут светлым чердаком царицы Настасьи Романовны, а тебе, матушка, келью в Воскресенском монастыре.

– Ну, ин так тому быть, – согласилась старица и, обращаясь к сыну, сказала: – Поедем в Кремль!

Услышав ее слова, Михаил Федорович зарыдал и закрыл лицо рукавом. К нему бросились мать, тетка, бояре, испуганно спрашивали, кто осмелился прогневить царя. Михаил Федорович, захлебываясь слезами, выдавил:

– Не хочу в Кремль. Там голодно. Там падаль придется есть.

Все наперебой стали объяснять, что ляхов из Кремля давно изгнали, осаду сняли. В Успенской церкви собрался Земский собор и ждет государя, а за хлебными и всякими иными припасами для царского обихода уже послано, и сборщикам писано, чтобы они скорее ехали из городов с кормами в Москву. Михаил Федорович не слушал объяснений и отталкивал руки Евтинии, пытавшуюся утереть его заплаканное лицо. Его взор, скользивший по чужим людям, наткнулся на Марью. Он обрадовался ей, словно заплутавший путник, которому посчастливилось выбраться из трясины на твердую дорогу.

– Ежели в Кремль возвращаться, надобно Машеньку взять. С ней не пропадешь, когда голод начнется. Дозволишь ли, матушка? – слезно обратился он к матери.

– Государь Михаил Федорович, – ответствовала Марфа. – Ты отныне есмь самодержавный царь. Кто твоему слову дерзнет перечить? Как самодержец всея Руси повелит, так и будет. А теперь, государь, пожалуй на пир.

Михаила Федоровича под руки повели в трапезную. Старица Марфа задержалась в дверях, поманила Федору Желябужскую и вполголоса приказала:

– Завтра же отошли внучку, дабы она государю на глаза не попадалась.

 

Глава 3 Воренок

Москва отстраивалась на пепелище. С утра, едва забрезжит тусклый зимний рассвет, на горелых пустырях начинали перестукиваться топоры. Плотники ловко обтесывали громадные, в два обхвата, бревна нижних венцов, и острыми топорами ладили охлупни – смолистые еловые корневища, предназначавшиеся для коньков крыш. Доски тоже были не пиленные, а топорные. Бревна кололи клиньями по всей длине и обтесывали. Из бревна по нужде выходило одна или две доски, зато толстых и прочных. Топор использовался и для мелкой работы. Иноземцы с удивлением писали, что немудреный топор русский вырубает такие причудливые фигуры и прорези, что впору подумать на долото и иной столярный инструмент.

Вдоль Арбата белели новехонькие срубы. Где-то лежали только нижние венцы, а где-то уже выводили крыши, украшенные резными деревянными полотенцами. По Лубянке двигался возок в сопровождении нескольких всадников. У ворот богатой боярской усадьбы им преградили путь плотники, выгружавшие с телеги длинные бревна. В возке сидел кряжистый дворянин с окладистой бородой чуть тронутой сединой. Рядом с ним примостилась Марья Хлопова. Дворянин был ее дядей Федором Желябужским.

Так повелось, что в семье Желябужских первенцев мужского и женского рода называли Федорами и Федорами. Дядя был осанист, медлителен, суров лицом и немногословен. Он нес службу при Посольском приказе, ездил с важными поручениями к иноземным дворам, где неосторожно оброненное слово могло повлечь за собой великие беды. Потому он слыл молчуном, избегавшим лишних речей.

Один из всадников, сопровождавших Желябужского, сказал, глядя на низкое хмурое небо:

– К вечеру снег повалит.

Желябужский на это ничего не ответил. Только поправил на голове богатый меховой колпак и хмыкнул неопределенно, то ли согласился, то ли нет – понимай надвое. Внезапно плотники, побросав работу, со всех ног бросились на чей-то призывной крик. Марье послышалось слово «Пожар!» и еще что-то непонятное. Она выглянула из возка, думая, что переполох вызван огнем, охватившим какой-нибудь сруб. Однако нигде не было видно ни огня, ни дыма. Ей удалось разобрать, что кричали «Пожарского ведут!».

В следующее мгновение из-за сруба вывалила толпа людей, обступивших князя Дмитрия Пожарского. Сердце Марьи болезненно сжалось. Она помнила князя Пожарского по встрече на Каменном мосту. Какой величавый вид имел начальник ополчения, облаченный в блестящие латы! Сейчас же он был обряжен в худой нагольный кожух, словно простой посадский человек. Пожарский, подталкиваемый приставами, шел с опущенной головой, избегая взглядов зевак. Перед боярской усадьбой он замедлил шаг, собираясь с духом. Приставы постучали в ворота, и они сразу же распахнулись во всю ширь, открыв чужим взорам обширный двор со множеством еще не законченных построек, среди которых возвышались господские хоромы под затейливыми шатрами, крытыми свежим гонтом.

Пожарского повели на двор. Возок Желябужского проехал за ним через ворота и остановился подле высокого крыльца. На крыльце в окружении челяди стоял Борис Салтыков. Высоко взлетели Салтыковы после венчания на царство Михаила Федоровича. Двоюродные братья царя по праву стали ближними к нему людьми. Михаила Салтыкова недавно пожаловали чином окольничего, а Борису было сказано боярство. По обычаю царский указ читался одним из особо назначенных по такому случаю бояр. У сказки Салтыкову назначено было стоять Пожарскому, но князь не стерпел, что его заставляют говорить боярство мальчишке. Сам князь начинал службу со скромного чина стряпчего с платьем, через много лет достиг чина стольника, а в бояре был пожалован после таких лишений, ран и подвигов, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Не мог он смириться с тем, что в великие бояре прыгают юнцы с едва обсохшим на устах материнским молоком.

У сказки он не был, и Борис Салтыков по наущению матери бил челом, что Пожарский нанес ему бесчестье. Борис упирал на то, что его отец Михаил Глебович Салтыков был боярином, тогда как князь Пожарский ходил всего лишь в стольниках. Пожарскому казалась нелепой ссылка на заслуги Михаила Салтыкова, изменника и польского приспешника, бежавшего к королю Жигимонту, а ныне то ли сгинувшему, то ли затаившемуся в литовских землях.

Однако бояр ссылка на службу изменника ни капельки не смутила. Найдено было по разрядным книгам, что родич Пожарского, князь Василий Ромодановский (меньшой), был однажды в товарищах у воеводы Михаила Глебовича Салтыкова, который по родству меньше Бориса Михайловича Салтыкова, а значит, и Пожарские гораздо меньше Салтыковых и ровня лишь Пушкиным. Когда в присутствии государя были прочтены эти статьи, бояре одобрительно кивали брадами и шумели, что Пожарский зазнался, не ценит царских милостей – ведь ему пожаловали за верную службу в Смуту село Холуй, кубок серебряный вызолоченный с покрышкою, весу в три гривенки тридцать шесть золотников, и шубу атласную турскую на соболях, пуговицы тоже серебряные. По приговору бояр Пожарский был выдан головой Борису Салтыкову.

Когда виновного выдавали головой, его полагалось вести по улицам пешим и, приведя на двор к обиженному, поставить на нижнем крыльце, после чего дьяк или подьячий говорил, за что он наказан. Единственной поблажкой опозоренному было дозволение бранить и лаять счастливого соперника. Многие из наказанных отводили душу, ругая недруга последними словами. Но князь Пожарский не бранился. Он стоял перед крыльцом, устремив невидящий взор в грязную лужу, подернутую первым ледком.

Двор Салтыковых был ему хорошо знаком. Со двора Салтыковых, теперь отстроенного заново, начался пожар, испепеливший Москву. Произошло это, когда Пожарский вместе с другими воеводами, тайно проникшими в город, поджидали подхода первого ополчения, возглавляемого Ляпуновым, Трубецким и Заруцким. Было условлено, что они ударят по полякам как только ополчение пойдет на приступ.

Поляки подозревали, что готовится восстание, и отбирали у москвичей даже длинные кухонные ножи. Что ножи! Староста Московский пан Гонсевский запретил торговать с возов дровами, ибо длинные поленья можно было использовать в качестве дубин. В свою очередь московские люди старались всячески навредить ляхам. Гулящие девки сладко улыбались наемникам, бесстыдными телодвижениями зазывали их в глухие переулки, где их поджидали добрые молодцы с кистенями. Извозчики сажали в сани загулявших поляков, сворачивали на замерзшую Москву-реку и топили пьяных в проруби со словами: «Хватить вам жрать наших коров и овец! Откушайте теперь рыбки». Каждый день в разных концах города происходили драки, и одна из них, возникшая по пустяковому поводу, переросла в кровавое побоище.

Восстание на московских улицах и площадях началось стихийно до подхода первого ополчения. Москвичи с голыми руками бросались на вооруженных до зубов наемников и сумели потеснить их. Из-за своей малочисленности поляки и немцы были обречены на истребление, если бы не последовали совету русских изменников зажечь город. Совет устроить пожар дал Михаил Салтыков, на чью боярскую службу ссылался Борис. Боярин не пожалел собственного двора и собственноручно запалил дом, чтобы восставшим не досталось его имущество. Следуя примеру боярина, пан Гонсевский послал несколько отрядов поджигать улицы.

Много раз деревянный город сгорал дотла. Каждые полвека происходил пожар, после которого летописец изумленно писал, что такого огненного бедствия не упомнят от начала Москвы. Через полвека случался новый пожар и снова летописец изумлялся страшной беде. Бывало, весь город сгорал от копеечной свечки. Бывало, пожар занимался мгновенно и за два часа полностью истреблял столицу. Но в ту святую неделю словно незримая рука Господа оберегала царствующий град. Перед светлым праздником Пасхи стояла слякотная погода. Отсыревшие кровли домов не хотели гореть. Поляки и немцы поджигали крыши факелами, но пожары затухали сами собой. Некоторые дома пытались запалить по три-четыре раза, однако огонь как будто был заколдован. И все же упорство поджигателей принесло свои плоды. Заполыхали хоромы боярина Салтыкова, за ним другие дома, потом целые переулки и улицы.

Пожар занимался медленно и неохотно. Однако, когда Бог отступился от града, упрямо поджигаемого людьми, начался настоящий ад. Князь Пожарский думал, что если он по грехам своим попадет в геенну огненную, то не увидит ничего нового по сравнению с тем, что видел в полыхавшей Москве. Стена огня вздымалась до самого неба. Гул мощного пламени сливался с беспрерывным боем набатов и выстрелами из тяжелых мушкетов. Особенно свирепствовали наемники. Князь знавал одного французского мушкетера Жака, или Якова Маржерета, сына обедневшего бургундского дворянина, которому достался в наследство лишь старый беарнский мерин желтовато-рыжей масти, с облезлым хвостом и опухшими бабками. Всего остального выходец из Бургундии добился своей острой шпагой, которой орудовал как дьявол во плоти. Маржерет выехал на русскую службу при Борисе Годунове, стал капитаном роты мушкетеров, был пожалован вотчинами и поместьями. Француз был хорошим товарищем боярина Салтыкова и часто устраивал с ним веселые пирушки.

В пылу сражения князь Пожарский увидел капитана Маржерета во главе роты мушкетеров, возвращавшейся с подожженной ими Никитской улицы. Даже поляки с ужасом глядели на мушкетеров, с головы до пят забрызганных кровью, как мясники на бойне. Наемники поставили на сошки свои тяжелые мушкеты, открыли огонь по русским. Потом закипела рукопашная. Пожарский столкнулся с Маржеретом, отразил саблей его шпагу. Но искусный фехтовальщик знал, что прочные рыцарские латы уязвимы для тонкой шпаги. Он сделал ловкий выпад и вонзил лезвие под край шлема. В глазах князя вспыхнул огонь, более яркий, чем зарево пожара. Воевода рухнул замертво. Счастье, что один из подмастерьев Хамовнической слободы, бившийся рядом с князем, бросился на выручку. Он был вооружен оглоблей, против которой оказалась бессильной шпага одного из лучших фехтовальщиков Франции. Оглобля переломила тонкий клинок как тростинку, и опытный наемник предпочел отступить от простолюдина, не признающего дуэльный кодекс. Тяжело раненного Пожарского унесли с поля боя.

Князь дотронулся до рубца на лбу, оставшегося от глубокой проникающей раны. Монахи Троицкого монастыря излечили рану молитвами и травяными отварами. Но от ранения в голову развился черный недуг. Князь бился в припадках, после которых его целыми неделями мучила слабость и тоска. Когда к нему в село Мугреево явились нижегородцы с просьбой возглавить второе ополчение, Пожарский только вздохнул. Непосильная ноша для «непогребенного мертвеца», как называли на Руси страдавших от черного недуга. Но посланцы были настойчивы и после долгих молений буквально приневолили князя. Один из послов сел писать грамоту, что князь избран начальником ополчения «за разум, и за дородство, и за храбрость». Пожарский невесело усмехнулся: «Какое дородство? Глянь на меня! Еле-еле душа в теле!» – «Тогда напишу – за правду». – «Так лучше. За правду готов отдать жизнь!».

К счастью, тяжелая рана в голову не отбила память. Года не прошло, как англицкий посол Джон Мерик усердно рекомендовал Совету всей Земли воспользоваться услугами капитана мушкетеров. Пожарский ответил резким отказом: «Когда польские и литовские люди, оплоша московских бояр, Москву разорили, выжгли и людей секли, то Маржерет кровь христианскую проливал пуще польских людей и, награбившись государевой казны, пошел из Москвы в Польшу с изменником Михайлою Салтыковым».

Обошлись без мушкетеров. Изгнали ляхов, а потом сели соборно выбирать царя. Многие тайно приходили к князю Пожарскому, намекали кто обиняками, кто явно, что не надобно звать на престол ни иноземных королевичей, ни воренка, ни слабых разумом отроков великой боярской породы. Уж коли начальник ополчения освободил стольный град, то пусть довершит великое дело и примет царский посох. Не такой уж он худородный! Пожарские происходят от удельных князей Стародубских, а когда Дмитрий Михайлович вступит на престол, ему напишут родословную напрямую от самого Августа, кесаря Римского. Пожарский отмахивался от заманчивых посулов. Тоска глодала его сердце, не хотелось ни царства, ни славы. Все чаще и чаще он повторял слова Святого Писания: «Суета суетствий, всяческая суета, – глагола мудрец, видех бываемое под солнцем, – и се суета».

Всяческая суета! Бояре местничают, а того не ведают, что их ссоры суть суета сует. Когда же исчезнет сие враждотворное, братоненавистное и любовь отгоняющее местничество? Сжечь бы в печи все разрядные и случные книги, все челобитные о случаях и местах. Сжечь, дабы проклятое местничество не могло вспоминаться вовеки!

Марья не знала, о чем думал князь Пожарский, опустивший седую голову. Она всем сердцем сочувствовала прославленному воеводе и была готова расцарапать своими острыми ногтями наглую рожу Бориски Салтыкова. Она помнила, каким перепуганным выглядел Бориска на Каменном мосту, когда Пожарский спас их от казацких пик и сабель. Сейчас Борис глядел петухом, преисполненным важности и спеси. Челядь на крыльце подобострастно хохотала, тыча перстами в опозоренного воеводу. Марья взглянула на дядю. Федор Желябужский хмуро наблюдал за унижением князя. Дядя медленно вылез из возка, косолапя по-медвежьи направился к высоко крыльцу. Тяжело поднявшись по ступеням, он шепнул что-то на ухо молодому боярину. Салтыков нехотя сошел вниз и громко, чтобы слышала челядь, сказал Пожарскому:

– Недосуг мне слушать твое покаяние. Должен я быть у великого государева дела: судить вора, воруху и воренка. А ты, князек, постой у меня на дворе, повинись и поплачься. Эй, коня!

Конюхи подвели ему жеребца. Салтыков вскочил в седло и выехал со двора, сопровождаемый многочисленной челядью. Федор Желябужский, проходя мимо князя, поклонился ему глубоким поясным поклоном, сочувственно вздохнул, но ничего не сказал. Дмитрий Пожарский только ниже опустил голову.

Когда возок Желябужского неторопливо двинулся вслед за боярской свитой, Марья спросила дядю:

 

– Неужто Борька честнее князя Дмитрия Михайловича?

Дядя, поразмыслив, как делал это даже перед самым простым ответом, объяснил:

– Род честнее.

Спроси Марья бабушку, мастерицу рассказывать, она поведала бы одну из бесчисленных историй о местнических спорах и даже позабавила бы внучку, представив в лицах, как иной боярин, коему государь велел на пиру сидеть ниже другого, бьет челом, что ему сидеть ниже невместно, ибо родичи и предки его никогда ниже не сиживали. Бывало, царь велит посадить его насильно, а обиженный кричит: «Хотя де царь ему велит голову отсечь, а ему под тем не сидеть!» – и спустится под стол. Царь укажет вывести его вон, но боярин только пуще упирается и отказывается вылезти из-под стола. Государь велит не пускать строптивца пред свои светлые очи, однако и опала не помогает сломить боярского упорства. Об этом бы и о многом другом непременно бы рассказала бабушка Федора, но дядя Федор ограничился словами:

– За места наши предки головы на плахи клали. Уважаю князя Дмитрия, но боярский приговор справедлив. Пожарские не в версту Салтыковым.

Показались Боровицкие ворота. В длинном каменном проходе гулко зазвучало цоканье копыт, и через мгновение они уже были в Кремле. Марья, выглядывавшая из-за широкой спины, узнавала и не узнавала места, которые исходила и избегала за месяцы осады. Многое уже успели починить. Над Золотой Царицыной палатой и над Постельным крыльцом были устроены медные кровли, деланные котельными мастерами. За Золотой палатой в новосрубленных Больших государевых хоромах обитал великий князь, царь и государь Михаил Федорович всея Руси. Сейчас Марье и представить было невозможно, что когда-то она бегала, держась с ним за руки, и защищала его от драчливых двоюродных братьев.

За сотню шагов до государевых хором Борис Салтыков спешился. Порядки в Кремле были не те, что при поляках. Ныне даже боярину не дозволялось въезжать на царский двор верхом. Знатному человеку за такое бесчинство грозила темница до государева указа, а если бы какой-нибудь холоп без боярского ведома осмелился провести лошадей мимо Постельного крыльца, ему бы учинили беспощадное наказание кнутом.

Кинув поводья своему конюху, Салтыков приказал Желябужскому:

– Поезжай в Разбойный и жди, когда пришлют за ворухой.

На косогоре, где южная стена смыкалась с восточной, над Москвой-рекой возвышалась круглая Беклемишевская башня. В ней располагался Разбойный приказ, коему были ведомы всего Московского государства разбойные и татинные и приводные дела. В башне был устроен застенок, где допрашивали и ставили с очей на очи всякого чина людей, изыманных на разбое, в смертном убийстве, поджоге и иных воровских статьях. Полсотни заплечных дел мастеров, меняя друг друга, ломали на дыбе, жгли огнем и мучили разными пытками злочинцев, дабы те повинились и выдали своих товарищей по разбою. Работа кипела день и ночь напролет, пытали и мучили и по праздники, потому что лихие люди чинили убийства, не разбирая дней.

Желябужского ждали с раннего утра и сразу же провели к дьяку Семену Заборовскому. Худой, с землистого цвета испитым лицом, дьяк глядел на мир мрачно и сердито. Бросив хмурый взгляд на Марью, дьяк с сомнением качнул головой.

– Молода девка!

– Она моя сестрина. Дочь сестры. Понимает маленько по-ляшски, – объяснил Желябужский.

– Какой сестры? Вы ведь только просватали ее за Волкохищную Собаку?

– Нет, за Собаку просватали младшенькую. Она – дочь старшей, которая за Ванькой Небылицей.

– Добро, что сестрина! Такого дела чужой девке не доверишь. Оно, конечно, с малым дитем посидеть великого ума не надобно. Но ведь имеется боярский наказ, – дьяк развернул столбец, склеенный из нескольких листов бумаги и нараспев прочитал:

– «Буде воруха и воренок учнут говорить промеж собой по-ляшски, по-латынски али на ином каком языке или учнут обмениваться тайными знаками, то проведать доподлинно, что сие значит…»

Федор Желябужский недоуменно хмыкнул, но Заборовский продолжал:

– «…и не замышляют ли они завести какое воровство или смуту, а буде замышляют, то отнюдь сего не дозволять и стараться доискаться, не чинят ли сего по наущению иноземного потентата…»

– Семен! – пытался прервать дьяка Желябужский, но тот только отмахнулся:

– «…а ежели воруха или воренок признают, что подыскивают Московское царство с ведома иноземного потентата, то стараться дознаться, с кем они имели письменные ссылки: с королем литовским али королем свейским…»

– Семен! – еще раз подал голос Федор, и тут только дьяк остановился, недоуменно посмотрел на Желябужского, потом в свиток и, словно стряхивая с себя какое-то наваждение, пробормотал:

– Так писано. Ведаешь, каково от наказа отступать?

– Ведаю, Семен, ведаю, – примирительно сказал Желябужский.

Раньше Заборовский служил дьяком Посольского приказа. Отправили его с посланником, думным дворянином Степаном Ушаковым, к кесарю Матьяшу говорить, чтобы кесарь по примеру предков своих был в братской любви и дружбе с великим государем Михаилом Федоровичем. Кесарь дал ответный лист, но неведомо кому написанный. К тому же толмач донес, что кесарь, принимая посланников, не встал при упоминании имени Михаила Федоровича, а только приложил руку к шляпе.

Посланники оправдывались, что лист приняли без хитрости, хотели как лучше, но по грехам и простоте ошиблись. Бояре оправданий не приняли и говорили Семену Заборовскому: «Степан Ушаков действительно человек служилый и посольских обычаев не знает, а ты, Семен, сидел в Посольском приказе, тебе это дело за обычай. Хотя бы смерть свою там видели, а грамоты без государева имени не должны были брать». Дьяка били батогами и отправили служить в Разбойный приказ. После этого он дал себе твердый зарок своим умом не рассуждать, а исполнять буква в букву, что писано в наказах. Свернув столбец, он мрачно буркнул:

– Ну, пошли, девка.

Они спустились в подземелье. Скользкие каменные ступени вели к потайному колодцу, вырытому на случай долгой осады, а по бокам были устроены темницы. Дьяк коротко объяснил по дороге:

– Воруху скоро возьмут к пытке. Скажи ей, что тебя прислали приглядеть за воренком, а сама примечай, не проговорится ли она… ну как в наказе писано.

Они остановились перед низкой дубовой дверью, обитой позеленевшими медными полосами. Сторожа долго возились с запорами. Дверь чуть приоткрыли, втолкнули внутрь Марью и вновь закрыли на все запоры. Девушка огляделась. В темнице тлела тусклая плошка, едва освещавшая кусок стены и низкого свода. У стены была брошена охапка соломы, на которой смутно угадывалась фигура узницы. Марья поздоровалась:

– День добжий, пани!

Узница, услышав родную речь, быстро обернулась, но тут же, поняв по выговору, что перед ней не полячка, разочарованно протянула:

– Москалиха? Зачем ты здесь? Будешь соглядайничать? Смотри, мне нечего скрывать, ибо кого пан Бог осветит раз, тот будет всегда светел. Солнце не теряет своего блеска потому только, что иногда черные облака его заслоняют.

Марья впервые видела Марину Мнишек – воруху, или люторку-еретицу, как ее называли в Москве. Она была невысокого роста, лицо не отличалось красотой, но увидев ее один раз, нельзя было забыть бледных щек, носа, острого как лезвие ножа, и тонких губ. Но Марью более всего удивило одеяние узницы. Она представляла себе Марину в иноземного покроя платье с высоким кружевным воротом, но полячка была облачена в мужской красный кафтан, перепоясанный лазоревым кушаком. Ее ноги были обуты в высокие мужские сапоги, по верху вышитые травами. К красным каблукам прикреплены звонкие шпоры. В таком виде она провела последние недели на воле. В этом же наряде ее под крепкой стражей привезли в Москву.

Марья, путая польские и русские слова, сказала:

– Пшепрашам, пани! Мне велено смотреть за твоим дитем, когда тебя возьмут к пытке.

Она не знала, как будет пытка по-польски и сказала по-русски, но Мнишек поняла, о чем речь, и сразу же обнаружила, что говорит на русском, только неверно делает ударения.

– К пытке! – воскликнула она. – Чем меня будут пытать? Иглами под ногти? Испанским сапогом?

Брать к пытке не означало пытать. Для начала вора вразумляли. Показывали палаческий инструмент, разводили огонь, клали персты в колодки, не зажимая винтов. И только на следующем допросе, если вор вздумал запираться, его поднимали на дыбе. Обо всем этом знал каждый ребенок, однако Марина Мнишек, похоже, не задумывалась о том, что ей когда-нибудь доведется встретиться с заплечных дел мастерами.

– Разве они дерзнут притронуться ко мне, императрице Московии! Пусть все отняла у меня неблагоприятная фортуна; остались при мне одна справедливость и право на престол, коронацией обеспеченное и удостоверенное двойной присягой от всех сословий жителей Московского государства.

Мнишек помолчала, потом внезапно переменила тон, ласково обратившись к Марье:

– Ты совсем юная! Что ты слышала обо мне? Наверное, ложь, что я польстилась на царский трон? Знаешь, что привело меня, дочь Сандомирского воеводы, в варварскую Московию? Любовь! Ответь, ты любишь кого-нибудь?

Марья отрицательно мотнула головой.

– У тебя все еще впереди. И дай Бог, чтобы избранник твоего сердца был таким же рыцарем, как царевич Димитрий! Вот кто был рожден для славы и подвигов! Он быстрее всех скакал на коне, метче всех стрелял из лука и пищали, ловчее всех бился на саблях. Он не знал страха. Когда он встречал меня, свою невесту, под Москвой в селе Тайнинском, косматый медведь сорвался с цепи. Всех обуял ужас, но только не моего ненаглядного жениха. Он бросился на свирепого зверя и заколол его кинжалом. А какая у меня была роскошная свадьба!

Как всякая женщина, Мнишек была готова с упоением рассказывать о своей свадьбе, а Марья Хлопова, как всякая девица, была готова часами слушать о торжественном венчании. И было о чем рассказать и послушать. По приказу Самозванца от царских палат до Успенского собора расстелили сукна багрецы, а на них бархаты. Посреди собора устроили аналой с поволокою и новое чертожное место, шире старого. Двенадцать ступеней, крытых багрецом, вели к золотому престолу, подарку персидского шаха Аббаса царю Борису Годунову. Престол был изукрашен шестьюстами алмазами, шестьюстами яхонтами красными, шестьюстами яхонтами синими, шестьюстами смарагдами. Но краше всех были бирюзовые каменья, величиной с голубиные яйца. По правую руку был поставлен стул для патриарха, а по левую – золотой стул для Марины Мнишек, а пред стулом – колодочка золотная камчата, чтобы невысокая панночка могла взойти на царственное седалище. Дорога к престолу была устлана золотой парчой, а к патриаршему месту – черным бархатом.

После обедни и молебна был совершен чин помазания Марины Мнишек на царство. Патриарх возложил на панну царские бармы, корону и цепь злату Мономахову. Вслед за помазанием елеем пред царскими дверями протопоп Федор обвенчал государя и государыню. Когда новобрачные вышли из собора, на всем пути до Грановитой палаты в толпу бросали тысячи золотых монет с двуглавым орлом, отчеканенных для свадебного торжества. Иные монеты стоили два венгерских червонца, иные менее.

Однако царская свадьба была устроена с немалыми отступлениями от старинного благолепного чина. На Руси не было принято возлагать на государеву невесту корону, а Самозванец заказал для панны особенный царский венец. Русским людям было зримо, что полячка только для вида отступилась от латинской мерзости. К животворящему кресту, который ей поднес патриарх, она прикладывалась нехотя. Только в первый день свадьбы невеста носила русское платье, а на следующий день облачилась в еретическую юбку на железных обручах. Маринка не только сама сидела за столом, но и привезенных из Польши фрейлин и нескольких русских боярынь дерзнула посадить вместе с мужчинами.

Польские шляхтичи устраивали перед кремлевскими святынями бесовские потехи, называемые рыцарскими турнирами. Скакали в блестящих латах навстречу друг другу и бились тупыми копьями, а Марина Мнишек рукоплескала им с крыльца. Но полячка до сих пор не могла взять в толк, почему ее пышная свадьба возмутила русских.

– Рыцари были подобны крестоносцам! – рассказывала Мнишек. – Мой любимый муж мечтал начать из Москвы новый крестовый поход, дабы навсегда отвоевать Гроб Господень и изгнать магометан из всех стран Востока. Невежественные русские попы и трусливые бояре не могли объять величие этих замыслов своими куриными мозгами. Стоит ли удивляться их глупости, если Сигизмунд, король Речи Посполитой, оказался столь же слеп и мелочен. Когда против законного царя был поднят мятеж, король ничем не помог ему, а когда Димитрий вернулся и разбил лагерь в Тушино, король не дал войск, чтобы изгнать из Москвы самозванца Василия Шуйского.

Марина Мнишек продолжала делать вид, будто первый и второй Лжедмитрий являлись одним и тем же человеком. Между тем все знали, что после гибели первого Самозванца поляки нашли в темнице какого-то плута и поставили его перед выбором: или он согласится признать себя царем, или его казнят смертью. Никто не ведал его настоящего имени. Про первого Самозванца говорили, что он был Гришкой Отрепьевым и имел родню Отрепьевых, с которой отказывался встречаться из боязни разоблачения. У второго Самозванца не было ни родных, ни близких. Некоторые называли его писарем Богданкой, однако и это могло быть выдумкой. Рассказывали, будто он был скрытый жидовин и тайно читал Талмуд. Во всяком случае ни поляки, ни казаки не верили в его царственное происхождение, обращались с ним пренебрежительно и называли не царем, а «цариком».

Василий Шуйский допустил непростительную ошибку, отпустив плененную Марину Мнишек под клятвенное обещание никогда не возвращаться на Русь. Самозванец, разбивший лагерь в Тушино, перехватил по дороге свою «супругу». Сандомирский воевода и его дочь затеяли отчаянный торг со вторым Лжедмитрием. Наконец была заключена взаимовыгодная сделка. Тушинский вор обещал Марине вернуть все, что даровал ей первый Самозванец, а взамен Марина провозглашала вора своим законным супругом. Под пушечный салют Марина Мнишек вступила в Тушинский лагерь и обняла своего чудесно спасшегося мужа. Первый и второй Лжедмитрий не были схожи ни лицом, ни ростом, ни голосом. Марина Мнишек старалась не глядеть на мужа и притворялась, будто не замечает различия во внешности.

Тушинскому вору не удалось взять столицу. Со временем у него начались нелады с поляками, составлявшими значительную часть Тушинского лагеря. Испугавшись, что поляки его выдадут, он переоделся в простую одежду, сел в навозную телегу и бежал в Калугу. Как ни странно, Марина Мнишек была на стороне своего ложного супруга, порицая соотечественников.

– Король Сигизмунд вел себя коварно, желая заполучить московский престол. Он видит соперника даже в своем сыне королевиче Владиславе. Мне же король предложил постыдную сделку, обещая вознаградить богатыми имениями в Польше, если я оставлю мужа и откажусь от императорского титула. Я ответила королю остроумным посланием, в котором соглашалась уступить ему Краков, если он отдаст мне Варшаву. Увы, почти все мои соотечественники, прельщенные королевскими посулами, замыслили предаться Сигизмунду. Тогда, переодевшись в мужское платье, я тайно ускакала к своему любезному супругу в Калугу, оставив предателям-шляхтичам письмо, что мне не пристало держаться за скипетр дрожащими руками. В Калуге мы с моим дорогим супругом имели полную власть и почет сообразно нашим титулам. К великому несчастью, безбожные татары, пользуясь добродушием мужа, коварно убили его.

Бабушка Федора рассказывала внучке о гибели второго Самозванца. Не столь подробно, как о смерти первого Лжедмитрия, но все же немало. Слушая ее рассказы, Марья изумлялась, как переменился нрав вора. Ведь говорили, что его насильно провозгласили Дмитрием. Однако, прикоснувшись к самодержавной власти, он вошел во вкус. Особенно заметным это стало в Калуге, где второй Самозванец жил без опеки польских панов. Собрав вокруг себя казаков, татар и всякий сброд, ищущий добычи, он казнил направо и налево. Удивительно, но беспричинная жестокость привлекала под его стяги все больше и больше сторонников. «Подлинный царевич! Грозный, как его батюшка Иван Васильевич!» – восторгались калужане.

Однажды второй Лжедмитрий заподозрил в измене служилого касимовского царя Ураз-Мухамеда и на всякий случай приказал утопить его в Оке. Самозванец поступил опрометчиво, потому что его ближайшая охрана состояла из татар под началом мурзы Петра Урусова. Татары были разъярены бессудной расправой над их соплеменником, но Самозванец потерял всякую осторожность. Он поехал на охоту в сопровождении любимого шута Петра Кошелева, немногих приближенных и двух десятков татар, затаивших в своих сердцах жажду мести. Лжедмитрий был в хорошем расположении духа, приказал нагрузить сани разного рода медами и вином, угощал в поле своих ближних людей. Подле его саней пускали зайцев, травили их, напивались, не подозревая, что телохранители Самозванца задумали охоту на него самого.

В разгар веселья Иван Урусов, младший брат мурзы, внезапно подскакал к саням и на ходу разрядил пищаль в Лжедмитрия. Затем сам мурза Петр Урусов отсек Самозванцу голову, приговаривая: «Я проучу тебя, как топить татарских царей». Татары иссекли труп саблями и сорвали с него царские одежды. Шут Кошелев и приближенные Лжедмитрия в ужасе ударили по лошадям и без оглядки поскакали в Калугу с вестью о неожиданном завершении охоты.

Ударили в колокола. Калужане бросились за город и в поле за речкой Яченкой у дорожного креста обнаружили сани с изрубленным нагим телом. Когда обезглавленного Самозванца привезли в Калугу, из его хором выбежала простоволосая и брюхатая Марина Мнишек. Она в отчаянии рвала на себе волосы, обнажила грудь и просила убить ее вместе с супругом. Даже сейчас узница рассказывала о смерти второго Лжедмитрия с содроганием. Вот так бывает! Заключила постыдную сделку с неведомым человеком, выдававшим себя за ее супруга. Выговорила непременным условием, что не допустит его на свое ложе, пока он не завоюет Москву. При первой встрече в Тушинском лагере смотрела на вора с плохо скрытым отвращением. Но вот полюбила же! Или просто была в отчаянии, что с гибелью второго Самозванца окончательно рушатся ее честолюбивые планы?

– Безмерным было мое горе, – сокрушалась узница. – Но Матка Бозка дала мне великое утешение. Через несколько дней я родила сына – царевича Ивана, единственного законного наследника московского престола.

С этими словами Мнишек гордо показала перстом в угол, где, зарывшись в сено, спал ее сын. Родив ребенка, Марина крестила его по православному закону и отдала под опеку казаков, которыми предводительствовал атаман Иван Заруцкий. Узница много и горячо рассказывала о Лжедмитрии и ни словом не обмолвилась о казачьем атамане. Между тем Заруцкий стал главной и единственной опорой, а сына полячки воспитывал как родного. Быть может, атаман рассчитывал сам править Московским государством от имени ребенка. А может, полюбил гордую полячку без оглядки и расчета.

Вместе с ней он бежал в Астрахань и провозгласил, что весь христианский мир признал царем Ивана Дмитриевича и его мать царицу Марину. Из Астрахани были разосланы прелестные письма волжским и донским казакам. Часть волжских казаков, живших станицами по притокам, увлеклись прелестью и собирались весной идти в поход. «Нам все равно, куда ни идти, лишь бы зипуны наживать». Но то были люди молодые, голь отчаянная. Домовитые казаки засомневались в успехе предприятия и остались верными Михаилу Федоровичу.

Против Заруцкого была послана рать во главе с боярином князем Иваном Одоевским. Заслышав о подходе царских войск, астраханцы отпали от воровства. Атаман бежал на двух стругах и некоторое время скрывался с Маринкой и горсткой казаков в камышах. Про это прознали рыбаки и дали знать Одоевскому. Стрельцы окружили бунтовщиков. Видя, что деваться некуда, казаки связали Заруцкого и Маринку с сыном и выдали их стрельцам, а сами объявили, что целуют крест царю Михаилу Федоровичу.

Пленников отправили в Москву. Заруцкого охраняли двести стрельцов, Маринку с сыном – пятьсот. Был дан наказ везти их скованными и станом останавливаться осторожливо, а если на них придут воровские люди, то Марину с воренком и Ивашку Заруцкого побить до смерти. Но все же их довезли живыми. Атамана третий день страшно пытали, Марину Мнишек с сыном держали в темнице.

Загремели засовы двери. Мнишек вздрогнула и прошептала потухшим голосом:

– Пришли за мной!

В темницу вошли сторожа, готовые силой вытащить узницу, если она от страха забьется в угол. Но Мнишек, презрительно отстранив протянутые к ней руки, вышла сама. Только на пороге чуть замешкалась и бросила тоскливый взгляд в угол, где спал ее ребенок. Когда Мнишек покинула подземелье, в дверном проеме на мгновение появился дьяк, молча кивнул на кучу соломы и приложил ладонь к уху, как бы призывая слушать внимательно и все запоминать. Дверь захлопнулась, загремели засовы и наступила тишина.

Марья подошла к стене и увидела разметавшегося во сне воренка. Ей сразу стало понятным, почему смутился дядя, когда дьяк зачитывал боярский указ. Подыскателю Московского государства было годика четыре от роду. Его называли воренком – сыном Тушинского вора и ворухи Мнишек. Но никто в точности не знал, чьим сыном он был. Родился ли он от брака по расчету, устроенного со вторым Лжедмитрием, или был плодом преступной страсти, которой Марина предавалась с многочисленными любовниками. Так или иначе, мальчик одним своим рождением грозил царствованию Михаила Федоровича. Так объяснял дядя. Но сейчас Марья Хлопова видела перед собой только беззащитного ребенка.

Ребенок шевельнулся, открыл глаза и спросил:

– Где матка?

– Она скоро вернется, – успокоительно ответила Марья.

Сын Марины Мнишек, в отличие от матери, говорил по-русски чисто и бегло.

– Где мы? – спросил он.

– В Беклемишевской башне.

– Почему башня Беклемишевская?

Этот вопрос застал Марью врасплох. При Василии Третьем в башне был заточен боярин Берсень Беклемишев, прямодушный старик, повадившийся говорить «встречу» великому князю. Кивал бы брадой на всякое слово великого князя, умер бы в милости и почете. Ан нет, вздумалось перечить! Великий князь одно толкует, а он ему возражает. Казнили строптивого старца. С той давней поры никто в Кремле не дерзает перечить государям. Ничего этого Марья не знала и только повторила:

– Беклемишевская значит Беклемишевская. Прозвали так.

Но ей не удалось так просто отмахнуться от любопытного ребенка. Мальчику захотелось узнать, из камня ли выложена башня или из кирпича, есть ли в ней бойницы и какая у нее кровля. Марья едва успевала ответить на один вопрос, как на очереди был следующий. В конце концов она умучилась и, когда мальчик спросил, выше ли московские башни астраханских или нет, в сердцах сказала:

– Откуда мне знать, я в Астрахани не была!

– Там башни высоченные. С них сбивают наземь воевод и приказных людишек за непокорство нашему царскому величеству. Они вниз летят и дрыгаются потешно так.

Воренок приподнялся и быстро-быстро замахал руками, словно маленький воробушек короткими крылышками. Замахал и сразу же его мысли перескочили в другую колею:

– А ты можешь пройтись колесом? Дядя Ваня может. Я вырасту и тоже смогу. Да я и сейчас почти могу.

С этими словами он уперся руками в каменный пол и подбросил в воздух тоненькие ножки. Перед носом Марьи мелькнули зеленые сафьяновые сапожки. Отрок завалился на бок и так сильно ударился ногой о каменный пол, что Марья вскрикнула от испуга за него. Но мальчик только весело рассмеялся:

– Не пугайся, девка! Казаки не боятся боли!

За возней и шумом они не слышали лязга открываемых запоров. На пороге стоял дьяк Заборовский. Он глянул на хохочущего мальчишку и плюнул от отвращения:

– Воровская кровь играет! Брось скоморошничать, ступай за мной.

Мальчик фыркнул в лицо дьяку:

– Пся крев! Велю сбросить тебя с башни!

Он вышел из темницы, гордо подняв свою маленькую головку, совсем как мать. Марья последовала за ними. Наверху в застенке ее встретил дядя.

– Отправлю тебя с провожатым домой, – сказал Федор.

– Э, нет! Пусть едет с ними, – возразил дьяк.

– Побойся Бога, Семен!

– Чти боярский наказ! Велено с ворухи и воренка глаз не спускать!

– Ну и удружил я тебе, Машенька! – сокрушался Федор. – Ан делать нечего, полезай в возок.

Рогожный возок ждал у выхода из застенка. В нем сидела Марина Мнишек с лицом словно застывшим из камня. Сын бросился к матери, она молча обняла его и прижала к себе. Мнишек не проронила ни слова, только поглаживала ребенка по головке. Мальчик несколько раз спрашивал девушку, куда их везут, но Марья сама не знала. И только когда возок остановился и дверца приоткрылась, она поняла, что их привезли к Серпуховским воротам.

По краям обширного пепелища, на котором когда-то стояли избы посадских людишек, были вкопаны колья, а на них укреплены тяжелые пушечные колеса. На колесах лежали пущие воры и заводчики, ломаные за разбой, татьбу и иные воровские дела. Вокруг колес толпились любопытные, глазевшие на распластанных на колесах воров с перебитыми железной палицей руками и ногами. Некоторые колесованные, промучившись сутки, уже отошли и окоченели, другие были еще живы и стонали от боли. Толпа гомонила в ожидании зрелища, и в ее гомон врывался разбойничий посвист ветра. Со стороны Кремля надвигалась черная туча, закрывавшая полнеба. Ветер подхватывал снежные крупинки и уносил их вдаль, не давая им долететь до земли.

Под крики и улюлюканье из возка вывели Марину Мнишек. Она стояла, не удостаивая толпу взглядом. Марья вышла вслед за ребенком. Он подпрыгивал, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь из-за спин стрельцов. Ему на помощь пришел мужик в долгополом кафтане.

– Что, постреленок, росточком не вышел? Полезай ко мне на плечи, все увидишь, – предложил он.

Мальчик не заставил себя упрашивать и ловко вскарабкался на плечи. Марина Мнишек недовольно покосилась в их сторону и попыталась забрать сына, но стрельцы преградили ей путь. Между тем ребенок, устроившись поудобнее, расспрашивал мужика:

– Что там лежит на снегу? – спросил он.

– Кол. На него сажают разбойников.

– Как сажают? – продолжал расспросы неугомонный мальчик.

– Голым гузном на острие. Посадят разбойника, и он своей тяжестью насаживается на кол, покуда острие не выйдет сквозь спину или около шеи.

– Скоро ли острие выходит? – деловито осведомился мальчик.

– Ежели по-простому, то быстро, а ежели приспособить кол по-персидски, то разбойник мучается день или два. Зришь стопку дощечек по бокам? Их подкладывают под ноги разбойника, а потом вынимают по одной. Вынут дощечку, кол продвинется во чреве на вершок, через час вынут другую – кол еще продвинется во чреве. Ловко басурмане придумали! – восхищался мужик.

Толпа зашумела громче. Палач с подручными вывели атамана Заруцкого, едва переставлявшего ноги в дубовых колодках. Его локти были заведены назад и крепко скручены веревкой. Сквозь прорехи рубахи глядели вздувшиеся алым жгутом рубцы от кнута.

Говорили, что Заруцкий родом с Украины. Еще ребенком он попал в плен к крымцам и сполна познал рабскую долю. Потом бежал и обрел волю на Дону. В Смуту он вместе с войском Ивана Болотникова пришел под Москву. С той поры имя атамана гремело по градам и весям. В Тушинском лагере казак был пожалован боярским чином. Вместе с князем Трубецким и дворянином Ляпуновым возглавлял первое ополчение, а во втором не участвовал – разошлись его пути-дороги с русскими людьми. Застил ему белый свет надменный лик Марины Мнишек.

Заруцкий пытался погубить князя Пожарского, подослав наемного убийцу. Слава Богу, что князя Пожарского окружала плотная толпа. Злодей промахнулся, ранив человека, заслонившего воеводу. Когда второе ополчение подошло к Москве, Заруцкий бежал как затравленный зверь, опасаясь возмездия. Оно настигло его, но только не от рук Пожарского, которого самого выдали головой ничтожному Борису Салтыкову. Воистину, неисповедимы пути Господни!

К Заруцкому подошел донской казак в красной однорядке. Марья сразу узнала Сергея Карамышева, ударившего плетью Мишу на Каменном мосту.

– Отмучился, атаман? – сочувственно спросил Карамышев.

– И ты… здесь… Сережка? – прохрипел Заруцкий.

Каждое слово давалось ему с трудом. Пробитое легкое свистело, на губах пузырилась кровавая пена. Но он продолжал говорить:

– Пришел проводить? Благодарствую… Поклонись от меня вольному Дону… Иначе бы обернулось, коли послушались бы меня казаки… и встали за истинного государя Ивана Дмитриевича… Сидел бы на Москве наш, казацкий царь, а мы бы гуляли по Дону-батюшке и по Волге-матушке…

– Что вспоминать? Многие из казаков желали по-твоему, но, знать, Богу не было угодно! Теперь царем Михаил Федорович, а кто не восхотел ему крест целовать, казнены смертью.

– Гляди, Сережка!.. Как бы в скором времени не учли казнить тех, кто целовал крест…

– От судьбы не уйдешь! – беззаботно отвечал Карамышев. – Все там будем! Чего тебе кручиниться, атаман? Погулял изрядно!

Заруцкий, более не имея сил говорить, лишь улыбнулся окровавленным ртом. Да уж, погулял он на славу! Был рабом, а стал тушинским боярином. Носил рубище и парчу, голодал и задавал пиры, выпрашивал подаяния и пригоршнями швырял золото, тискал грязных кабацких девок и ласкал царицу.

Иван Заруцкий обвел глазами толпу и увидел Марину Мнишек. Полячка холодно улыбнулась ему краем тонких губ, а он всем телом подался вперед, пожирая ее горящим взором. Пока читали длинную сказку о его преступлениях, Заруцкий, не отрываясь, глядел на Марину. Он, казалось, даже не слушал приговор и лишь раз, когда было сказано, что Ивашка Заруцкий и Маринка с персидским шахом Аббасом ссылались и великого государя искони вотчину, Астраханское царство, хотели шахаббасову величеству отдать, атаман прохрипел:

– Брехня!

Отвлекся на мгновение и вновь перевел свой горящий взор на Марину. Она была для него превыше всего и всех. После умерщвления самозванца в Пскове объявился третий Лжедмитрий. Он уверял, будто чудом спасся от татарских сабель, словно калужане своими очами не видели в церкви тело царя с отсеченной головой, бережно положенной рядом с гробом. Сначала Иван Заруцкий решил, что казакам выгоден неубиваемый царь и целовал крест на верность третьему Лжедмитрию. На свое несчастье Самозванец заговорил о супружеских правах на Марину Мнишек. Такого оборота влюбленный атаман не потерпел. Он приказал схватить соперника. Третьего Лжедмитрия в железах привезли в табор казаков и посадили на цепь. Атаман Заруцкий жил с царицей в одном шатре, а перед входом сидел на цепи ее «супруг» – дьякон Матюшка, опрометчиво возомнивший, что он ничем не хуже расстриги Гришки и писаря Богданки, попавших волею случая в цари. Теперь сам атаман был в оковах и ожидал казни. Но мучительнее предстоящей казни был холодный взгляд полячки, взиравшей на атамана как на чужого.

 

Занималась метель, дьяк беспрестанно встряхивал указ, но строки засыпало снегом. Борис Салтыков, распоряжавшийся казнью, крикнул палачам. Те быстро сорвали с атамана дырявые порты. Двое палачей приставили к его сплошь покрытому кровавыми рубцами заду длинный заостренный кол, третий палач, поплевав на ладони, взялся за тяжелую деревянную кувалду, при помощи которой обычно забивали сваи. Марья стыдливо отвернулась к колесу, на коем лежал изломанный, но еще живой вор. Он приподнял голову, медленно, вершок за вершком, подтянул к себе перебитую руку, положил на нее подбородок и устремил любопытный взор на казнь. Сквозь посвист ветра донеслись мерные удары кувалды. Потом они затихли. Марья вновь повернулась и увидела, что палачи уже поднимают вверх кол, на котором скрючился Заруцкий. Под свежеструганному дереву змеилась струйка черной крови.

– Ишь, упорный какой! – удивился мужик, на чьих плечах восседал воренок. – Звука не проронил!

– Я бы тоже не закричал! – уверенно сказал мальчик.

– Прямо не закричал бы?

– Я девка нешто! Дядя Ваня меня научил зажмуриться покрепче, чтобы боль перетерпеть. Он мне показал, как колесо крутить, и обещал другим штукам выучить.

Детский ум не признавал смерти. Мальчик смотрел на казнь, как на забавную игру, не осознавая, что атаман уже никогда ничему его не научит, а останется на колу посреди пустыря. Палачи с трудом закрепили кол в мерзлой земле. Борис Салтыков задумчиво обошел кругом. Возможно, ему вспомнилось, что в Смуту его старший брат тоже был посажен на кол новгородцами за злоехидство и пронырливость. Желая проверить, крепко ли вкопан кол, он пнул носком сапога по основанию. Заруцкий смачно плюнул сгустком крови на молодого боярина.

– Я тебя, скот… – дернулся Салтыков и отступил назад, поняв, что уже ничем нельзя пригрозить человеку, посаженному на кол.

Боярин махнул рукой, и мужик с отроком на плечах побежал по пустырю, взбрыкивая, как молодой жеребенок, выпущенный из конюшни на простор. Воренок подпрыгивал, уцепившись за колпак мужика. Он звонко хохотал, воображая себя всадником на резвом коне.

– Но-но! Быстрей, ретивый! – покрикивал он, колотя каблучками сафьяновых сапожек по бокам мужика.

– Иго-го-го! – конским ржанием откликался мужик.

Марья улыбнулась, наблюдая их веселую игру. Потешной рысью мужик добежал до двух столбов, соединенных брусом, и бережно передал хохочущего ребенка подручным палача. Те быстро накинули на его тонкую шею петлю, сплетенную из мочал. В первое мгновение толпа на пустыре ничего не поняла, лишь вор с перебитыми конечностями ахнул от ужаса на своем колесе. Марина Мнишек метнулась к виселице, но стрельцы, бывшие начеку, повалили ее наземь. Отчаянный материнский крик утонул в шуме налетевшей метели. Из черной тучи повалил густой снег, мгновенно покрывший белой пеленой черное пепелище. Сильный порыв ветра подхватил легкое тельце ребенка, и оно вспорхнуло над виселицей. Палач гневно закричал на подручных. Толстая мочальная веревка не хотела затягиваться на тоненькой шее воренка.

Казнь через повешение, как и колесование, переняли у иноземцев. Обычно палачи, накинув петлю на шею преступника, прыгали вместе с ним с помоста, чтобы сразу сломать позвонки под двойной тяжестью. Но с ребенком палачи не стали прыгать, а подвесить груз не догадались. Легкое тельце воренка взлетело вверх, подхваченное ветром. Ножки ребенка, обутые в маленькие сафьяновые сапожки, выплясывали в снежном вихре быстрый танец. Толпа в страхе крестились и пятилась от виселицы. Задние ряды смешались, началось повальное бегство. Кто-то упал и надрывно кричал, растоптанный ногами обезумевших людей. В мгновение ока толпа исчезла за стеной из снега, валившего с неба.

– Семен, что творят палачи? – не выдержал Желябужский, отвернувшись, чтобы не видеть, как подручные палача подпрыгивают, пытаясь дотянуться до ног порхавшего в воздухе ребенка.

– С дитями завсегда грех один. Эва, с Федькой Годуновым тоже срамота вышла! – сокрушался дьяк.

Дьяк мог бы поведать, как расправились с Федором Годуновым, на которого Борис Годунов оставил царство после своей внезапной смерти. Отрок не процарствовал и двух месяцев. Четверо сильных ратников ворвались в годуновские палаты, ударили юного царя по срамному месту и начали его душить. В пылу расправы они почти оторвали ему голову, но никак не могли окончательно добить. Отрок сам взмолился, чтобы злодеи поскорее зарезали его, прекратив невыносимые мучения.

– Увозите воруху! – крикнул дядя.

Стрельцы затолкали Марину Мнишек в рогожный возок. Полячка высунула в маленькое оконце искаженное горем и яростью лицо и громко крикнула по-русски:

– Будьте прокляты, Романовы! Кровь моего сына падет на ваши головы! Проклинаю вас до седьмого колена! Лютой казни предадут невинных детей ваших! Хворью, бедою и смертью расплатятся они за ваши злодейства!

Один из стрельцов замахнулся бердышом. Мнишек отпрянула от окошка возка, рухнула на скамью и глухо зарыдала. Марья положила ее голову себе на колени. Женщина что-то говорила по-польски сквозь рыдания. Марья разобрала только слова:

– Не хватайся за корону, все потеряешь!

 

Глава 4 Посольство

Церковь Бориса и Глеба открылась издалека. Сначала золотой точкой засиял крест, потом начала вырисовываться верхушка шатра, и вскоре перед путниками появились шатровый храм и крепость на высоком берегу Протвы. Федор Желябужский снял меховой дорожный колпак и сотворил крестное знамение. Марья поднесла два перста ко лбу и замерла, залюбовавшись шатром, словно парящим на фоне морозного бледно-синего неба.

– Лоб-то не забудь перекрестить, девка! Небось рука не отсохнет, – раздался за спиной шепот старого подьячего Маттина по прозвищу Костяные Уши.

Он считался старым подьячим по чину, но не по годам. Ему и тридцати весен не минуло, а он уже дослужился до старого подьячего и не в каком-нибудь Ямском или Панифидном приказе, а в самом важном – в Посольском. Подьячий гордо говорил, что пойдет еще выше и велел всем называть себя не Маттиным, а сыном Сукина, уверяя, что состоит в родстве с сим знатным дворянским родом. Его бахвальство изрядно надоело Федору Желябужскому. Он ворчал, что добро бы подьячий был прямой Сукин сын, а то бес его разберет, кем он приходится дворянам. Впрочем, судя по страсти ябедничать, подьячий и вправду был истинным Сукиным, кои славились как злые шептуны, доводчики и изветчики. Все ведали, что Васька Сукин, сидя при Шуйском в Челобитной избе, тайно сажал в воду людей по царскому приказу.

Марья подметила, что дядя опасается своего товарища. Сначала ее забавляло, что подьячий умеет шевелить своими огромными хрящеватыми ушами, а потом она поняла, что не зря они шевелятся. Костяные Уши ловит всякое неосторожно оброненное слово. С каждым посольством отправляли дьяка или подьячего Посольского приказа, чтобы он доносил о проступках посла. Соглядатаев поили и ублажали, да понапрасну. Они пили и ели вволю, а потом все-таки доносили.

– Повыше будет Ивана Великого! – сказал подьячий.

– Не ведаю, не мерил, – осторожно отозвался Желябужский.

Казалось бы, какая разница: выше или ниже? Ан неспроста сын Сукин задал каверзный вопрос, от которого мог уйти только такой тертый калач, как Желябужский. Крепость на берегу Протвы называлась Борисовым Городком по имени Бориса Годунова. Венчавшись на царство, Годунов повелел выстроить шатровый храм на сажень выше колокольни Ивана Великого, дабы показать превосходство перед природными московскими государями. Вот и скажи после этого, что церковь в Борисовом городке выше московской колокольни. Сразу поднимут на дыбу в Разбойном приказе! Впрочем, затея Годунова оказалось напрасной. Храм-то стоит, а прах Годунова выброшен из царской усыпальницы, жена и сын задушены, дочь отдана на поругание.

Дядя еще раз перекрестился, надел колпак и приказал:

– Стрельцы пусть ждут в слободе, а мы заедем в крепость. Сдам племянницу на руки родному отцу – и в путь. Даже лошадей распрягать не будем.

Федор Желябужский очень торопился. В другое время он не стал бы смешивать государево дело с личным, но в семье Желябужских случилась беда. Сестру Татьяну выдали замуж за Федора Нащокина, роду доброго и на виду. Смущало только прозвище жениха – Федор Волкохищная Собака. Прозвище просто так не дается. Зятек оказался крут нравом и тяжел на руку. Взял привычку бить жену смертным боем за малейшую провинность, да ненароком и забил до смерти.

Желябужский горько вздохнул. Жаль младшую сестру. Оно, конечно, как не поучить супругу, ежели она не понимает словесного увещевания. Недаром сказано: «Бей бабу молотом – будет баба золотом!» Но ведь всякую пословицу надо понимать с умом. Жен и домочадцев положено наказывать легонько или средним образом, бить провинившихся ладонью, а отнюдь не лупить со всего маху сжатым кулачищем. И тем паче не хвататься в гневе за палку или железо. Опять же надо смотреть, куда бьешь, чтобы не проломить висок и не причинить иных тяжких увечий. Разумный хозяин даже скотину жалеет. Какой прибыток в том, чтобы напрасно покалечить кобылу или корову? А тут все-таки жена!

Марья вздохнула вслед за дядей. Горе-то какое! Как убивалась бабушка, когда привезли на санях тело мертвой дочери. А убийца только глядел бессмысленно и пьяно ухмылялся, не понимая, что сотворил. И ведь не казнят смертью за жену, отделается церковным покаянием. Вот если бы тетка обкормила мужа отравой, ее бы зарыли по шею в землю и оставили умирать мучительной смертью. Таков давний обычай! Марья от злости сжала девичьи кулачки. Несправедливо устроено. Почему мужу одно наказание, а жене другое?

После смерти дочери Федора Желябужская собралась в монастырь. Пришла пора расстаться с любимой внучкой. На смоленском рубеже наступило временное затишье, и Марьиного отца и других дворян должны были со дня на день отпустить по домам. Дядя Федор Желябужский отправлялся посланником в Варшаву и вызвался подвести племянницу до Борисова городка, где их поджидал Хлопов. Недолгим было путешествие. Дяде ехать в Варшаву, а Марье предстояла встреча с родным отцом, которого она почти не помнила.

Пузатый посольский возок, переваливаясь с боку на бок, подъехал ко рву, опоясывавшему белокаменную крепость. Внезапно завизжали цепи, откидной мост, притянутый цепями к проходной башне, начал медленно опускаться. Деревянная решетка, преграждавшая вход в башню, поползла вверх. Из ворот выехал отряд всадников, миновал мост и пустился рысью по дороге. Высунувшись из возка, Федор Желябужский вгляделся в кавалькаду дворян и громко позвал:

– Эй, Иван!

Один из всадников резко осадил коня. Кто-то из дворян, едва не наткнувшись на него, раздраженно крикнул:

– Небылица, чтоб тебя!

– Сейчас догоню! Ей-богу, не отстану, – пообещал всадник.

Его товарищи умчались дальше, поднимая вихри снега, а он подъехал к возку. Иван, сын дворянский Хлопов, прозванием Небылица был человеком смирным и робким. В отличие от Федора Волкохищной Собаки, он бы не посмел поднять руку на жену. Скорее уж она отделала бы его ухватом. Но бабушка говорила, что не знает, какой из ее зятьков хуже. Иван был самым незадачливым из Хлоповых, к тому же привержен хмельного, а в пьяном виде выдумывал невесть какие глупости, за что и получил свое прозвище. К примеру, скажет, что у него в коломенском саду растет дерево, которое одну осень приносит яблоки, а на другое дает груши. Поднимут его на смех, а он знай свое плетет. Поутру, конечно, стыдно от людей, но стоит выпить чарку-другую, и опять пошел городить околесицу.

Марья глядела на отца. Он был в боевом облачении, но вид у него был вовсе не воинственный, а скорее смущенный. Хлопов робел приласкать родную дочь. Молвил несмело:

– Ишь, как вытянулась! Не признать! Худющая только… А ведь я, Федор, того… Не обессудь, не могу сейчас забрать дочь-то…

– Как не можешь? – изумился Желябужский. – Мы же урядились! Я обещал привезти сестрину в Борисов городок и свое слово сдержал.

– Истинно так!.. Я не прекословлю… Только не отпускают нас покуда… Вишь, слух прошел, что в двадцати верстах появились литовские люди. Верно, лисовчики… Велено их догнать…

Лисовчики – отряды легкой кавалерии, получившие свое название по имени своего предводителя Александра Лисовского, были проклятием Смуты. Лисовчики не получали жалованья и кормились грабежом. Они уходили за тысячи верст, появляясь в местах, где их меньше всего ожидали.

– Пустое! За лисовчиками будете гоняться до второго пришествия, – прервал зятя Федор Желябужский. – Ты лучше скажи, куда Машку девать? Я часу ждать не могу.

Из осторожности Федор Желябужский не сказал родственнику, что едет по государеву делу. Бояре отправили Литовской раде грамоту. И к той грамоте все думные люди руки приложили. На первом месте князь Мстиславский, потом князь Голицын, князь Куракин, боярин Шереметев, на одиннадцатом – князь Пожарский, на девятнадцатом – думный дворянин Козьма Минин. И велено ему, Федору Желябужскому, ту грамоту доставить в Варшаву, а не точить попусту лясы с Небылицей.

Хлопов недоуменно развел руками.

– Федор Григорьевич, я ведь человек подневольный. Раз велено преследовать лисовчиков, не моего ума дело спорить с воеводами… Дочку надобно пристроить к добрым людям в слободке до моего возвращения… И вот что… Не прогневайся, имеется у меня еще просьбишка…

Хлопов мигнул шурину, намекая, что просьба не предназначена для чужих ушей. Но подьячий даже не подумал вылезть из возка и дать родственникам переговорить с глазу на глаз. Наоборот, он навострил свои оттопыренные уши и шевелил ими в нетерпении.

– Говори! – приказал Желябужский и, покосившись на подьячего, добавил: – У меня от товарища по посольству тайн нет.

Хлопов порылся в кожаной суме, притороченной к седлу, вынул некую вещь, завернутую в тряпицу, и бережно подал ее шурину. Желябужский развернул тряпицу, и только недюжинная выдержка заставила его сдержать возглас удивления. Марья, не обладавшая дядиным хладнокровием, ахнула от восхищения, а подьячий всем телом подался вперед, впившись очами в кипарисовый ларец, окованный серебром. Дядя открыл ларец и вынул хрупкую вещицу, сплошь покрытую тончайшей резьбой и усыпанную самоцветами. Он поднес вещицу к свету и залюбовался игрой лалов, коими был изукрашен неведомый зверь с башенкой на спине и двумя острыми бивнями. Дяде был знаком этот зверь.

– Слон для игры в шахматы! Дивная резьба! Индийского дела, сразу видно! Есть такая страна за Персией. Не довелось там бывать, но видел в Исфахане похожие шахматы и прочие индийские поделки.

Желябужский вынимал из ларца пеших воинов, всадников на вздыбленных конях, грозные боевые башни. На шеломе каждого воина красовался крупный яхонт лазоревый, а щиты всадников сияли яхонтами черевчатыми в золотых гнездах. Когда Желябужский вынул из ларца царя, чье одеяние было сплошь усыпано изумрудными искрами, а царский венец блистал алмазами на золотых ноготках, Иван Хлопов торжественно провозгласил:

– Оными шахматами потешался великий государь и царь Иоанн Васильевич!

Подьячий Сукин недоверчиво присвистнул:

– Ты, Небылица, ври, да не завирайся!

Иван Хлопов забожился, что не покривил душой. Всем ведомо, что его дядя Тимофей Хлопов служил при государевой постели. Царь в милостивом расположении духа пожаловал слугу богатым подарком. Подьячий отмахнулся, сказав, что такие шахматы впору дарить иноземному королю, а не слугам, коих царь велел драть батогами. Иван Хлопов взъярился, говоря, что Тимофея батогами не драли, разве только родичей подьячего драли, так пусть о них и толкует. Тимофей же в своей духовной отказал шахматы старшему сыну, от него шахматы попали к двоюродному брату, потом к нему, Ивану, а уж он берег их как зеницу ока.

Федор Желябужский помалкивал, не желая вступать в щекотливый спор. Он знал, что Небылица, конечно, мастер приврать, но Тимоха Хлопов и в самом деле служил при царе. Не по породе ему было хаживать по царевой опочивальне, но Иван Васильевич так увлекся перебором людишек, что под конец царствования вокруг него не осталось родовитых бояр. Всех казнил. На безлюдье в царские хоромы стали брать людей самой низкой породы, поднятых из гноища. Среди них оказались Назарка и Тимоха Хлопов. Первому было назначено стоять в шатрах у царского копья, а второму – смотреть за государевой постелью.

На этой постели царь проводил много времени. Он тяжело хворал, его томили мрачные предсказания и зловещие небесные знамения. Потеряв доверие к иноземным докторам, он лечился испытанным дедовским способом, изгоняя хворь в жарко истопленной мыльне. Однажды его вывели из мыльни, где он парился четыре часа и развлекался любимыми песнями. Царя перенесли в опочивальню. Тимоха Хлопов надел на него полотняную рубаху и персидский халат. Рядом с постелью сидел боярин Борис Годунов, забиравший все более силы по мере того, как таяли силы царя.

Иван Васильевич велел кликнуть своего любимца дворянина Родиона Биркина и принести шахматы. Родион, помолившись Богу и дав обеты всем святым угодникам, вошел в царскую опочивальню. Тимоха сочувственно глянул на приятеля. Иван Васильевич любил шашки и шахматы, но злому супостату не пожелаешь чести играть с великим государем. Царь терпеть не мог проигрывать и гневался на искусных игроков, приказывая отрубать им уши, носы и губы. Но если он примечал, что ему нарочно поддаются, то гневался пуще и велел нещадно драть хитреца кнутом. Отказывавшихся от игры он приказывал казнить, говоря, что они, должно быть, вынашивают злые замыслы. Каждый неверный ход грозил смертью, и Биркин с замиранием сердца смотрел, как государь негнущимися перстами расставлял на доске шахматы. Только царя в алмазном венце он никак не мог поставить на место, и вдруг уронил его на доску и сам повалился навзничь. Тимоха Хлопов едва успел подхватить отяжелевшее царское тело. Произошли большое замешательство и крик, одни посылали за водкой, другие – в Аптекарскую избу за ноготковой и розовой водой. Но ничего не помогло, царь лежал на постели бездыханным.

Видать, в суматохе кто-то из слуг не удержался от соблазна и прибрал индийские шахматы. Правда, зять божится, что царь сам подарил их Тимохе. Оно, конечно, Иван Васильевич был непредсказуем. В гневе мог посадить на кол, а в добром расположении осыпал золотом. Надо верить словам родни. Странно только, что Хлоповы никогда ранее не хвастали подобной диковинкой, хотя знали, что Федор Желябужский великий охотник до игры в шахматы. Зачем же сейчас показали драгоценный ларец? Иван Хлопов как будто прочитал его мысли и ответил на немой вопрос:

– Последние времена настали! – вздохнул он. – Жена отписала из Коломны, что двор и службы сгорели. Надобно продать ларец, дабы поднять хозяйство. Сейчас в Москве настоящую цену не дадут, а уж в Коломне подавно. Ты ведь, Федор Григорьевич, в Варшаву едешь? Сделай милость, продай шахматы кому-нибудь из королевских людей. Я тебе доверяю по-родственному, знаю, что ты в полушке не обманешь!

– Отчего не продать! – радостно потер ладони подьячий. – Я подсоблю Федору Григорьевичу. У меня в Варшаве имеются знакомые жиды, они какую угодно вещь продадут, купят и снова продадут.

– Ладно! Оставь ларец. Там поглядим, что делать с шахматами, – сказал Желябужский.

– Век не забуду! А теперь не обессудь, Федор Григорьевич. Надобно догонять товарищей!

Хлопов взмахнул плетью и повернул коня, даже не попрощавшись с дочкой.

– Погоди! А с Машкой как же… – крикнул дядя, но Хлопова и след простыл.

Уж на что посольская служба приучила Федора Желябужского скрывать свои мысли и чувства, но тут он не сдержался. Выругаться не выругался, но угодников божьих помянул с таким чувством, что стоило любой площадной брани. Только мысль о драгоценных шахматах несколько смягчила посланника. Излив свой гнев, он пожаловался подьячему:

– Видал ясного сокола? Вот такие у меня родственники! Теперь надобно найти в слободе семьянистых, зажиточных людей с белой избой для дворянской дочери.

Несколько покалеченных воинов, оставшихся караулить белокаменную крепость, крепко разочаровали посланника, объяснив, что зажиточных людишек в слободке испокон века не водилось, а ныне все померли с голоду. Так и лежат по полатям с Покрова, дожидаются весны, когда их можно будет похоронить по христианскому обычаю. Посланник все же велел поискать живых. Высокая дамба подпирала рукотворное озеро, за глубоким оврагом располагались хозяйственные службы, конюшенный двор и лебяжий дом, где когда-то откармливали лебедей для царского стола. Но в лебяжьем доме царила тишина. Озеро было покрыто толстым льдом. Тихо поскрипывали от слабого ветерка распахнутые двери курных изб. Стрельцы заходили в избы, но всюду у стылых печей лежали заледеневшие тела. Слободка вымерла голодной и озябла студеной смертью.

– Может, Ивана подождать! – вслух размышлял Федор Желябужский.

– Ты что?! – подьячий замахал длинными рукавами шубы. – Немочно ждать, дело государево!

– Ничего не поделать, надо сестрину с собой брать, – сказал Федор после долгого раздумья.

Подьячий закатил глаза от ужаса.

– С посольством девку???!!! При свидетелях говорю: я к тому делу не причастен. Однако внемли моему совету. Ты в посольских делах человек опытный, не спорю. Но ездил только к персидскому шаху. В его землях порядок, посольского человека никто не дерзнет обидеть. А в Польше народ дикий и вольный. На ляхов и раньше управы не было, а ноне совсем оборзели. Ей-ей, отобьют девку! Переодень ее в мужское платье, она статью как отрок, авось никто не разглядит.

– Грех ведь!

– А снасильничают девку на твоих глазах, лучше будет? В еретических землях нельзя не согрешить. У меня и платье подходящее имеется.

С этими словами подьячий вытащил тюк одежды и проворно развязал его. Марья подалась вперед, с интересом рассматривая платье. Подьячий картинно, словно бойкий купчишка, бросил перед ней мужские порты, высокие сапоги, вышитые по верху травами, красный кафтан и к нему лазоревый кушак. «Точь-в-точь такой кафтан был на Марине Мнишек в день казни ее сына», – подумала девушка. Дядя тоже что-то признал.

– Погоди, так это…

– Маринкино платье и есть, не сомневайся, – хихикнул подьячий. – Ты же знаешь наших в Посольском. Звонкой монеты дали в обрез, а взамен наделили разной рухлядью, что осталась от государевых преступников. Велели в Варшаве послать на базар верного человека, чтобы продал подороже якобы от себя. Сказали, что покроем посольские нужды.

– Поди, Маша, в избу, переоденься, – только и нашелся сказать Федор.

Марья выпорхнула из возка со свертком одежды. Изба, в которую она вошла, была устроена как все крестьянские поземные, или черные, избы. Общая сень на деревянных столбах соединяла повалушу или горницу, которая являлась летним жильем. У богатых гостей, дворян и бояр над сенями часто устраивались светелки с красными окнами, а позади сеней прирубались чуланы, каморки и задцы для челяди. В крестьянских избах под горницей устраивалась глухая подклеть для скотины. За дверью подклети обычно слышалось мычание и блеяние, но сейчас там стояла такая же мертвенная тишина, как в лебяжьем доме.

Марья прошла через сени. В темноте угадывалась печь, занимавшая половину помещения. Марья нащупала рукой заволоку у низкого потолка. Через узкую щель из курной избы уходил дым. Называлось окно заволочным, потому что его заволакивали, или задвигали доской, когда печь протапливалась. В белых избах имелись дымницы – деревянные трубы, но в бедных избах топили по-черному, не обращая внимания на едкий дым и сажу, лишь бы было тепло.

Марья отодвинула закрышку волокового окна, и тонкий солнечный лучик пронзил мрак курной избы и высветил полати, на которых, оскалив зубы и задрав к потолку закоченевшие когтистые руки, лежал мертвый мужик. «Свят! Свят!» – по привычке прошептала девушка. Полагалось испуганно шептать при виде покойника, хотя какой там испуг, если Марья на своем коротком веку повидала больше мертвых, чем живых. Она скинула с себя опашень и летник, оставшись в одной рубахе. Ей не хотелось пачкать чистое платье, но в курной избе все было покрыто толстым слоем сажи. Она осторожно повесила опашень на окаменевшие руки покойника, чтобы платье не касалось закопченных стен.

Теперь надо было надеть мужское платье, но от этой мысли Марье стало жутко, как никогда в жизни. Она стояла босая, не в силах решиться, и только когда ступни заледенели от холодного земляного пола, она зажмурилась и натянула мужские порты. Высокие сафьяновые сапоги показались тяжелыми, зато кафтан пришелся впору. Марья сняла девичий венец и спрятала косу под меховой колпак, крытый сукном. Вот и все! Она подошла к двери. Сердечко отчаянно колотилось. Разве можно было предстать в таком виде перед дядей и его товарищами? Еще раз перекрестившись, девушка вышла на белый свет.

Ее появление вызвало веселье. Стрельцы, не смущаясь посланника, заржали, словно стоялые жеребцы: «Была девка, стала парнем! Эй, косу спрятала или остригла?» Марья, не чуя ног, юркнула в возок. Спасибо дяде, который поспешил прервать обидное веселье, приказав стрельцам трогаться в путь.

Небольшой отряд разделились надвое. Несколько стрельцов на рысях отправились впереди посольского возка, другие гуськом пристроились сзади, чтобы оградить посольских людей от неожиданного нападения из засады. Марья забилась в угол, прикрывшись дядиной дорожной епанчой. Казалось, она дремлет. На самом деле она чутко прислушивалась к разговору, который вели дядя и подьячий. Многое из мудреных речей она не разумела, но тем любопытнее было слушать про чужие страны и обычаи. Подьячий, поглядывая на дремлющую девушку, говорил Желябужскому:

– Подошло ворухино платье твоей сестрине. Лишь бы в Варшаве никто не опознал Маринкину одежу. Добро, что казаки выдали Маринку и Заруцкого. Ведь она из Астрахани наладилась в Персидскую землю убежать! Шахаббасову величеству в жены напрашивалась. А правду говорят, что у шаха Аббаса пятьсот жен? Как он с ними справляется? Знать, богатырь из себя.

Желябужский как всегда отвечал с осторожностью:

– Жен шахаббасова величества не видывал и не считывал, а шах Аббас обличья и сложения среднего, платье носит самое обыкновенное из крашенного сукна, не отличишь от простого ратника. В Исфахане нас с думным дворянином Жировым-Засекиным звали на пир в шахский дворец в честь победы над турками. Мы надели полукафтаны, на них по два кафтана побогаче: снизу шелковый, сверху подбитый на соболиных пупках, потом шубы на черных лисицах, на голову тафью, на тафью колпак на куницах, на колпак шапку горлатную соболью. Жара в Исфахане нетерпимая. Взопреешь весь в мехах, пот ручьями течет за ворот, кажется, в геенне огненной легче. Но даже застежку расстегнуть нельзя, дабы государевой чести не учинить порухи!

– Вестимо, – кивнул головой подьячий. – Шубу скинешь, потом с тебя в Москве кнутом шкуру спустят.

– Привели на пир пленного турка. Он огляделся: все сидят в простом платье, одни мы, русские, в богатом наряде. Принял меня за шаха, кинулся в ноги вымоливать пощады. Шах Аббас много смеялся. Потом шаху принесли саблю в ножнах, обделанных арабским золотом, он выхватил клинок и одним ударом срубил турку голову. Вот он каков! И весел и строг!

– Знатно потчевали?

– Грех жаловаться! Как вступишь с посольством в персидскую землю – до самого отъезда ты шахов гость, каждый день для тебя двух баранов режут, а по праздника быка.

– Знатно! – вздохнул подьячий. – А на Французской стороне с кормом для послов добре скудно. Были в Бардиусе, город украинный, а король в нем с немалыми людьми, вот и утеснение. Отвели для постоя двор невеликий, а корма ключник принес курам на смех. Мы ему говорили, что не токмо всем нам, одному толмачу проняться нечем. И ключник против тех наших речей ничего не говорил, токмо приносили корму по тому ж всего шесть дней, а после и того не приносили.

– Отчего король в украинном Бардиусе, а не в стольном Парисе? – спросил Федор Желябужский.

Подьячий с готовность начал объяснять, щеголяя тонким знанием заграничных дел:

– Нестроение великое во Французском королевстве. Король Людовикус совсем молод, сверстник нашему великому государю Михаилу Федоровичу. Отца его короля Ендрекуса Четвертого зарезал мужик. Зарезал тем обычаем: ехал король на Пушечной двор, а с ним в возке сидел думный человек дюк де Парнон. И встретился королю в узком переулке мужик на телеге с сеном, и королевской возок стал. А убийца вскочил на колесо да короля ткнул ножом. И пришло де в ребро и неопасно, от той раны быть живу можно. Король кинулся под защиту дюк де Парнона, только тот его не поберег, и убийца вдругорядь короля пырнул ножом. Потом шептались, что дюк де Парнон неспроста короля не поберег. Будто он сам подстроил убийство с ведома королевы Марьи де Медис, племянницы нынешнего папы римского. Умыслили они злое дело, ибо король сведал про королеву, что она живет блудно с маршалом де Анкра. С пытки убийца ничего не сказал, да только у пытки были немногие королевины советники, а великих людей к тому сыску никого не звали. Только правду не скроешь. Принц де Кундей за то стал, чтоб королевское убийство сыскать, от кого завод.

– Принц кто будет по-нашему? – спросил Желябужский.

– Вроде удельного князя. По родству нынешнему королю близок, дядька и остерегатель над королем и воинских дел начальник. Он в Думе говорил, что королева Марья де Медис со своими ближними людьми ворует, и вопрошал, куда делась казна, что после короля Ендрекуса осталась. А королева ту казну давно разделила с дюк де Парноном и свою часть отослала с маршалом де Анкром во Фряжскую землю. А казны после короля осталось двадцать и восемь мильюн.

– Сколько это на русские деньги?

– Считай сам, – подьячий стал загибать пальцы. – Мильюн – это десять раз по сто тысяч крон, а крона по двадцать и три алтына и две деньги. Экое место денег уворовано! Была бы у нас, русских, такая казна, мы бы свицоров наняли и все города, которые шведы и ляхи захватили, назад вернули. Свицорская земля между Французской и Фряжской землями, а про свицорских людей говорят, что бойцы великие и измены в них не бывает и с бою никогда не побегут. Только им надобно платить, а без денег не служат ни одного дня, как срок дошел, тотчас и деньги дай, а в долг ни одного дни не служат.

– То-то и оно, что без денег не служат, – горько отозвался Желябужский. – Вспомни Клушино.

Крепко засела заноза унизительного поражения под селом Клушино. Казалось, все благоприятствовало русскому войску, с которым шел восьмитысячный корпус шведов под командованием Якоба Понтуса Делагарди и три тысячи немцев-наемников. Но воевода князь Дмитрий Шуйский, брат царя Василия Шуйского, пожалел выдать жалованье перед битвой. Денег, конечно, в казне не было, жалованье платили мехами. Но Шуский и мехов пожалел, обещал раздать после сражения, надеясь, что многие наемники погибнут и некому будет истребовать своей доли. Наемники, которым не заплатили, сражаться не захотели и перекинулись на сторону поляков. Шуйский едва спасся, прискакав в Можайск на худой крестьянской кобыле.

 

– Наемники с места не двинулись. Только махали ляхам шляпами в знак приветствия, – сказал Желябужский. – Нечего на чужих ратных людей надеяться. С ляхами надобно самим воевать.

Обмолвился о поляках и словно накликал. «Ляхи!» – пронесся тревожный клич. Стрельцы сбились вокруг возка, взяв наизготовку пищали. Но поляки не собирались нападать. Один из польских всадников, облаченный в ярко-красную мантию, отделился от остальных, помахав рукой в знак мирных намерений. Стрелецкий полусотник съехался с ним, потом вернулся и доложил послу:

– Там пан Новодворский! Говорит, что ждет нас.

– Новодворский! – воскликнул подьячий, не сдержав изумления.

Федор Желябужский, обладавший большей выдержкой, приказал полусотнику.

– Дай ему знак, чтобы подъезжал без сомнения!

Несколько поляков галопом поскакали к возку, а впереди всех мчался рыцарь в развевавшейся красной мантии, на которой белел огромный восьмиконечный крест. Сердечко Марьи екнуло. Рыцарь словно сошел с лубка, над которым грезила девушка. Его доспехи покрывал иней, золотые шпоры нестерпимо блестели под солнцем. Через плечо небрежно была переброшена шкура неведомого пятнистого зверя, похожего на кошку, только много больше размером. Снежная пыль из-под конских копыт окружала всадника искрящимся ореолом. Но когда рыцарь доскакал до посольского возка, Марья испытала острое разочарование. Рыцарю было лет под пятьдесят, и каждый год бурно прожитой жизни отпечатался на его покрытом морщинами и сабельными рубцами лице. Он воевал еще под началом Стефана Батория, потом четверть века скитался по чужим землям. Сражался во Франции, бился с турками на море и на суше, вступил в Мальтийский орден и сравнительно недавно вернулся на родину, но уже успел прославиться так, что о его подвигах слышали и в Москве.

Федор Желябужский не хотел ронять посольскую честь перед поляком. Он открыл дверцу возка и высунул ногу как бы собираясь выйти. Мальтийский кавалер тоже был опытен в дипломатическом этикете. Он сделал вид, что хочет сойти с коня, надеясь, что московский посланник попадется на его уловку. Но Желябужский, опираясь на руки, завис грузным телом над сугробом. Кавалер, не видя, что ступни посланника не касаются земли, решил, что тот вышел из возка первым и тем самым по посольскому обычаю, хоть в малом, но уступил. Довольно ухмыляясь, кавалер соскочил с коня, сделал шаг вперед, звеня золотыми шпорами, и тут только увидел, что царский посланник все еще в возке, словно и не думал выходить. Теперь уж пришла очередь Желябужского довольно усмехаться. К тому же кавалер от досады, что его провели, допустил еще одну промашку. Он сделал несколько шагов к возку, и только тогда Желябужский важно вылез из возка, да еще, когда вылезал, словно ненароком повернулся к поляку спиной.

Кавалер ждал, что московит хотя бы заговорит первым, но Желябужский и в этом не собирался уступать. Он стоял с каменным лицом, всем своим видом показывая, что может хранить безмолвие целую вечность. Поляк не выдержал и первым прервал затянувшееся молчание, заговорив на латыни:

– Салют от Бартоломеуса Новодворского, рыцаря ордена святого Иоанна Иерусалимского. Великий канцлер поручил мне сопроводить вас в Варшаву.

Желябужский назвал себя и коротко сказал по-русски, что везет грамоту для панов Литовской Рады.

– Берусь угадать, что в той грамоте! – с воодушевлением воскликнул седовласый кавалер. – Изъявление покорности законному повелителю Московского государства королевичу Владиславу?

– Радные паны сами прочтут, что в той грамоте, – уклончиво ответил Желябужский.

– Тогда вперед, путь неблизкий, – скомандовал мальтийский рыцарь.

Марья из опасения, что поляки узнают в ней девицу, закуталась в епанчу. Полякам сказали, что с послом едет племянник, захворавший в дороге. Мальтийский рыцарь поначалу держался надменно, но скоро отбросил гонор. Блестящие латы, красную мантию и шкуру леопарда он снял на следующий день и в обычном платье показался Марье похожим на дядю. Только седая борода у поляка была подстрижена короче, а еще бросался в глаза восьмиконечный крест на груди.

– Сие есть грандкруц, – шепотом разъяснил всезнающий Сукин. – Он монах латинской веры, а грандкруц дается первым людям под гроссмейстером ордена. Золотые шпоры он носит в знак того, что попирает злато ногами. Только, думаю, не иначе как от гордыни все это, а гореть ему в аду, яко всем еретикам.

Подьячего бесило, что мальтийский кавалер почти не разговаривал с ним, презрительно цедя слова сквозь седые усы. А вот с дядей у Новодворского нашлось много общего. Они беседовали на польском языке, знакомом Желябужскому, а подьячий, навострив свои костяные уши, подслушивал их разговоры. Кавалер рассказывал, как ездил послом к турецкому султану, и с любопытством расспрашивал Желябужского, как тому жилось при дворе персидского шаха. Дядя отвечал с обычной осторожность, но заметно было, что беседы с мальтийским кавалером ему по сердцу. Однажды, когда подьячий по обыкновению бранил кавалера, Желябужский примирительно заметил:

– Верно, что кавалер принес много беды своим искусством взрывать стены крепостей, чему научился во Французской стороне. Но воин он храбрый. Годами немолод, а в бой поспешает впереди всех.

Через несколько дней посольство подъехало к Смоленску. Все в городе напоминало о многомесячной осаде. Поляки много месяцев пускали огненные гранаты, именуемые бонбы, а русские чинили жестокое упорство и отбивали вражеские приступы. Рвы были усеяны обгоревшими обломками, около одной из башен над Днепром зиял громадный провал. Русские помрачнели при виде городских развалин. Кавалер Новодворский рассказывал:

– Двадцать два месяца мы осаждали Смоленск, а ведь некоторые горячие головы уверяли его величество короля, что возьмут город с ходу. Помню, на военном совете какой-то шотландский полковник говорил с презрением, что Смоленск – это зверинец, а не крепость. Лишь опытные литовские воеводы пытались предостеречь короля, что русские недаром снискали славу упорнейших в целом свете защитников крепостей.

Действительно, оставалось лишь удивляться самонадеянности поляков, рассчитывавших на легкую победу. Смоленск опоясывала мощная стена с тридцатью восемью башнями. Основания башен были заложены глубоко в земле, что затрудняло подкопы. Пушки стояли в четыре яруса – верхнего боя, верхнего среднего, среднего и подошвенного. Подходы к воротами были прикрыты срубами, наполненными землей. Кавалер Новодворский знал об этом не понаслышке.

– Хитро придумана фортеция, – с одобрением отзывался он. – Подобраться к воротам можно только через извилистый и узкий проход между срубами. В тот день, когда его величество назначил генеральный штурм, пан Вайгер, староста Пуцкий, не сумел пробиться через Копытицкие ворота. Мне же молитвами Матки Бозки Ченхостовской удалось привинтить две петарды к Авраамиевским воротам и взорвать их. Но королевские трубачи, которые должны были возвестить о начале генерального штурма, не смогли пройти за мной по узкому закоулку, который простреливался из пушек. Пехота, не слыша сигнала трубачей, решила, что дело не удалось, и отступила от ворот.

Глядя на полуразрушенные стены, Новодворский рассказывал, что после первого неудачного штурма полякам пришлось перейти к правильной осаде. С большими трудами подвезли осадные орудия, без которых поначалу надеялись обойтись. Долго обстреливали город и наконец сумели проделать брешь в стене. Кавалер вызвался пойти на разведку, но когда он с небольшим отрядом добровольцев пробился к пролому, то увидел, что русские успели насыпать ров в два копья высотой. Поляки подвели под стены минный подкоп, но русские прорыли встречный ход, установили под землей пушку и расстреляли поляков. Так и шла эта удивительная подземная война, пока полякам не помогло предательство.

– Один из перебежчиков указал слабое место в стене. Я тайно переправился через Днепр, заложил петарду в водосток. В полночь пан кастелян Каменецкий приступил со своей стороны к стене. Он сам зажег петарду. Образовался большой пролом, открывший довольно удобный вход в крепость, посредством коего вошел маршал Великого княжества Литовского с войском. Москвитяне были побеждены. Таким образом, Смоленск, утраченный при короле Сигизмунде Втором, был завоеван обратно Сигизмундом Третьим.

Мальтийский кавалер приложил руку к груди и воскликнул:

– Виват, Сигизмунду Третьему, Божьей милостью королю Польскому, великому князю Литовскому, Русскому, Прусскому, Жмудскому, Мазовецкому, Киевскому, Волынскому, Подольскому, Подляшскому, Лифляндскому, Эстляндскому и других, наследному королю Шведскому, Готтскому, Вандальскому и прочее и прочее…

Подьячий не выдержал:

– У вас, поляков, каждый пан сам себе король.

– Да, у нас самый бедный шляхтич равен королю, – отозвался рыцарь. – Без согласия шляхты король ничего предпринять не может. На то есть законы и обычаи Речи Посполитой. К нашему рыцарскому духу еще бы такой порядок и послушание, как в ордене на Мальте, не было бы державы сильнее Речи Посполитой!

Подьячий открыл было рот, чтобы возразить, но тут возок вывернул к Соборной горке. На вершине чернели развалины церкви. От храма остались две покосившиеся стены, все остальное было разметано чудовищным взрывом. В последние минуты осады, когда польская конница и немецкая пехота ворвались в город и стали рубить церковные двери, посадский человек именем Андрей Беляницын вбежал в подземелье под храмом, где хранился весь пушечный запас, и подпалил бочки с порохом. Невероятный силы взрыв поднял на воздух церковь.

– Безумство! – сокрушался Новодворский. – Я наблюдал такое лишь у фанатиков-мусульман, с коими сражался в Греции. Христианский рыцарь храбро выполняет свой долг, но когда все возможности исчерпаны, благоразумно сдается на милость победителя. Хвалю воеводу Шеина. Он упорно защищал Смоленск, но не стал лишать себя жизни.

Разрушенный Смоленск произвел на русских гнетущее впечатление. На следующий день они с радостью покинули развалины города. По дороге Желябужский осторожно спросил Новодворского, нельзя ли повидаться с плененным воеводой Шеиным. Мальтийский кавалер с неожиданной легкостью согласился устроить встречу:

– Воевода мой друг. Он сейчас под стражей в Слониме. Как раз по пути. Можно заехать.

Через несколько дней пути посольский возок, сопровождаемый поляками и стрельцами, въехал в Слоним у слияния речушек Щара и Исса. Благодаря канцлеру Сапеге небольшой городок Слоним получил право склада, что обязывало купцов сгружать свои товары и торговать ими на месте. Собственно говоря, весь городок был собственностью канцлера, распоряжавшегося в нем через управляющих, как в собственной вотчине. Марья, выросшая в Смутные годы, привыкла думать, что город – это непременно выжженное пепелище с разрушенными крепостными стенами. В Слониме же не было никаких пепелищ. Домишки посадских глядели скромно и опрятно. Замчище, господствовавшее над городом, стояло целым и невредимым. К каменному замку был пристроен дворец для сеймиков, собиравшихся перед генеральным сеймом. Сюда съезжалась шляхта и спорила до хрипоты, обсуждая предложенные законы.

На замке красовался герб Льва Сапеги. «Лис» – пояснил подьячий. Как ни вглядывалась Марья, никакого лиса она различить не смогла. Была на гербе чья-то рука, пронзенная стрелой, и много всякого иного. Костяные Уши, шевеля губами, прочитал надпись, вьющуюся вокруг герба «Староста Слонимский и Марковский Лев Сапега Великий канцлер Великого княжества Литовского».

– Вишь, русскими буквами писано.

– Чему дивишься? – усмехнулся Желябужский. – Сапега потомок оршанских бояр. Рожден в православной вере. Побывал в учении в немецких землях и перешел сначала в люторство, а ныне в латинство.

– Учение до добра не доведет! – злобно отозвался подьячий. – Истинно рек святейший патриарх Гермоген, что надо казнить всех, которые похотят малоумием своим принять папежскую веру.

Воеводу Шеина держали под стражей в одном из домов, выстроенных на Замчище для депутатов сеймика. Начальник караула не хотел пропускать московитов, но мальтийский кавалер выпрямился во весь рост и грозно спросил:

– Разве ты не знаешь, кто пред тобой?

– Знаю, конечно. Пан Бартоломей Новодворский, – поспешно отвечал начальник караула, сделав знак, чтобы открывали ворота.

Когда вывели Шеина, мальтийский кавалер первым шагнул к нему, широко раскрыв объятья.

– Товарищ мой! Скучаю по тебе, как по родному брату!

– По здорову ли живешь, Варфоломей! – обрадованно отвечал Шеин. – С кем ты пожаловал?

Новодворский отступил и картинно махнул рукой, задрапированной алым плащом. Шеин увидел Желябужского и прослезился от чувств.

– Не чаял узреть своих! – приговаривал он, лобызаясь с посланником.

– Пытали тебя, Михайло Борисович? – спросил Желябужский, вглядываясь в измученное лицо воеводы.

– Король велел пытать, дабы узнать, по чьему наущению я так долго не сдавал Смоленск. И не сдали бы крепости, если бы не закончились припасы. Осталось в живых две сотни ратников против всей королевской армии. До последнего оборонялись, засели в башне и много немцев из королевского войска постреляли. Хотел я принять смерть, как отец мой в войнах со Стефаном Баторием, но ради малолетнего сына сдался. Да и то чуть не убили разъяренные немцы-наемники. Еле отбил меня пан Каменецкий. Вот только плен оказался не лучше смерти.

В Москве слышали, что взятого в плен Шеина приковали к колеснице, на которой король торжественно проехал по варшавским улицам. За колесницей триумфатора вели знатных пленников – царя Василия Шуйского и ростовского митрополита Филарета, отца государя Михаила Федоровича. Вспоминая позорное шествие, Шеин горько вздохнул:

– Спасибо пану Варфоломею, а то бы замучили меня ляхи. Когда мы с ним подружились, другие паны опасались меня задирать. Все ведают, что кавалер никому спуску не даст, даст самому королю, а тем паче его ближним людям. При Стефане Батории он зарубил на поединке королевского фаворита.

Новодворский, поняв, что русские говорят о нем, вмешался:

– Воевода Шеин славный воин! Чем же заняться двум храбрым рыцарям после благородного сражения, как не воздать должного взаимной доблести? Вместе с ним мы осушили множество кубков под учтивую беседу.

– Как же ты, Михайло Борисович, толковал с кавалером? Ты же на ляшском ни слова, а он по-русски ни бельмеса, – подивился Желябужский.

– Сам того не ведаю… – недоумевал Шеин. – Не иначе, Господь вразумил… Да и чего непонятного? Кавалер поднимет чашу – ну ин, знать, приглашает выпить. А как совершим возлияние, каждый говорит о своем, оно вроде и беседуем.

– Крепись, Михайло Борисович! Еду в Варшаву с грамотой договариваться о размене пленных. Прежде, конечно, будем выручать митрополита Филарета, отца государя Михаила Федоровича. Но и тебя не забудем.

– Помогай Бог! Пригожусь еще, как из плена выйду. Послужу на славу государю Михаилу Федоровичу! Царствуй он вечно! – смахнул слезы воевода.

 

Глава 5 Варшава

Варшава поразила Марью высокими, уходившими, как ей показалось, в поднебесье домами, которые стояли тесными рядами. Варшава сравнительно недавно стала столицей Речи Посполитой, отобрав эту честь у Кракова. Предместья были застроены деревянными домишками, но Старый город был каменным. На углу одного из домов, прямо из каменной кладки рыкал медный лев. Глянув на его клыки, Марья вспомнила медного истукана перед палатами Самозванца. Наверное, Лжедмитрий видел льва в Варшаве, потому и повелел поставить такое же медное чудище в Москве. Подьячий объяснял Желябужскому, что они двигаются по Свентояньской улице, названной по костелу Святого Яна. Марья задрала голову, чтобы разглядеть высоченную башню костела. Все здесь было не так, как в Москве. Вместо позолоченных церковных куполов к небу вздымались позеленевшие от времени узкие шпили костелов, черных и мрачных, как сутаны латинских священников.

– Зри десную, – воскликнул подьячий, тыча пальцем в сторону узкой улочки. – То Запечек, здесь всегда торгуют птицей.

И действительно, улочка была уставлена ивовыми клетками с самой разнообразной птицей. Больше всего было сизых голубей. Марья подивилась – неужели вся Варшава гоняет голубей? Только вряд ли в этом можно было заподозрить толстых румяных мещанок, выбиравших птицу пожирнее.

– Запечек ведет к Пекельке, что под крепостной стеной, – припоминал знакомые места подьячий. – Там ляхи пекут на кострах ведомых воров.

Скрепя полозьями о вымощенную булыжником мостовую, посольский возок въехал на Замковую площадь. Впереди гордо гарцевал кавалер Новодворский, по бокам – польские жолнеры. Позади, стараясь не отстать в незнакомом городе, ехали стрельцы.

– Замок, в коем живет король Жигимонт, – продолжал свои объяснения подьячий.

Королевский замок впечатлял своими размерами. «Много более Грановитой палаты», – ревниво подумала Марья. Дома на площади были изукрашены причудливыми орнаментами, а на фасадах висели красные башмаки или золоченые кренделя, указывавшие промысел хозяина. На фасаде самого высокого дома красовалась черная как смоль человеческая голова.

Замковая площадь кипела жизнью. Десятки лавок и трактиров принимали первых посетителей, а на площадь въезжали все новые и новые повозки, груженные товарами. Кавалькада всадников привлекла всеобщее внимание. Пронесся слух, что везут московитов, и каждый прохожий норовил заглянуть в посольский возок. Подьячий отстранил Марью от окошка, задернул его занавеской, оставив для себя узенькую щель. Марья уже ничего не могла видеть и только по стихшему шуму поняла, что они миновали площадь и вновь едут по улицам. Подьячий, подглядывавший в щелку, пояснял:

– Сейчас повернули на Подвал. Здесь изба палача. Он еще доглядывает за блудными женками и имеет с того немалый доход. Коли хочешь нанять молодую девку, смело ступай к палачу. Ну-ка, я тебе расскажу…

Подьячий осклабился, сунулся к уху Федора Желябужского и что-то зашептал. Дядя выслушал, сказал «Тьфу!» и отодвинулся, но при этом как-то особенно усмехнулся в бороду.

– Приехали! – крикнул Новодворский, спешиваясь с коня.

Возок остановился у дома, отведенного для русских послов. В воздухе ощутимо воняло. Подьячий принюхался и заключил:

– Подлый народ ляхи! На Гнойной поселили. По этой улице возят нечистоты и валят их в Вислу.

Марья возненавидела Гнойную всем сердцем. Да и как было не возненавидеть, если ничего, кроме этой грязной и узкой улочки, она в Варшаве не видела. Ее поселили на чердаке под самой кровлей. Единственное оконце выходило на крутые черепичные крыши с рядами печных труб и флюгерами. Любопытно было наблюдать за вращением разнообразных флюгеров в виде карет, кораблей, петухов, но это зрелище в конце концов приелось. Узкую улочку можно было разглядеть только наполовину высунувшись из окошка. По улице громыхали зловонные обозы.

Дядя не покидал своих покоев в ожидании большого приема в Литовской Раде. Он расставлял шахматы, полученные от шурина для продажи, и играл сам с собой. Впрочем, не столько играл, сколько любовался конями и слонами, усыпанными самоцветами. Была у Желябужского столь же драгоценная вещица – кинжал дамасской стали в серебряных ножнах, отделанных отборной бирюзой. Кинжал подарил Желябужскому персидский шах Аббас при отпуске русского посольства из Исфахана. Сравнивая шахский кинжал и царские шахматы, Желябужский не знал, чему отдать предпочтение. Подьячий Сукин намекал, что готов найти покупателя на обе драгоценные вещи, рассчитывая получить барыш за посредничество, но посланник твердо решил оставить шахматы себе, а зятю заплатить из собственных денег.

Не уговорив посланника продать шахматы, подьячий развил бурную деятельность, торгуя платьем и мехами, полученными в Посольском приказе. В первый же вечер Марья услышала крик стрельцов:

– Глянь, жиды пожаловали!

Она высунулась из окошка, ожидая увидеть чудищ, заклейменных печатью божьего проклятия и рассеянных по лону земли. Ни в Москве, ни в иных русских городах их видеть не доводилось. Бабушка рассказывала, что последних извели еще до Владимира Мономаха и испуганно добавляла: «А вот в Литовских землях их тьма египетская. Господи, спаси и убереги нас, грешных, от сей казни».

– Где жиды? Где? – крикнула она стрельцам.

– Да вот же!

Стрельцы тыкали перстами в галдящую толпу торговцев, в чьем облике не было ничего, внушавшего неподдельный ужас, с которым о них говорила бабушка. Люди как люди, только выглядят потешно из-за пучков волос, свисавших из-под круглых шапочек. Ожидая выхода подьячего, торговцы в лапсердаках гомонили так, что заглушали грохот телег с нечистотами. Как только появился подьячий, толпа бросилась к нему, крича и перебивая друг друга. Каждый спрашивал, не привез ли пан сибирских соболей. Костяные Уши, хитро щурился и отвечал, что соболиные шкурки по нынешним временам редкость.

– Не возьмешь ли бобра? – предлагал он, доставая мех из-под полы. – Бобер черный, добрый, самородный, и лучше соболя, и больше гораздо.

Перекупщики вырывали из его рук мех, дули на подшерсток, били себя кулаками в грудь, рвали пейсы, катались в зловонной грязи, кричали, что о такой несообразной цене, какую требует ясновельможный пан, никто в Варшаве не слыхивал. Подьячий не уступал. Казалось, он был в родной стихии. На вопли пейсатых торговцев он отвечал еще более зычным криком, бесцеремонно отталкивал тянущиеся со всех сторон руки, смачно плевался, а когда окончательно сорвал голос, делал из полы своего платья свиное ухо и выразительно крутил им перед лицом самого нахального из перекупщиков. Дело кончилось тем, что Костяные Уши вызвал на подмогу стрельцов, и те древками бердышей разогнали толпу.

Впрочем, торговцы далеко не ушли, и через полчаса торг возобновился. Так продолжалось несколько дней, пока привезенные подьячим меха и платье постепенно не перекочевали в мешки перекупщиков. Каждый раз после заключения сделки Сукин тщательно пересчитывал монеты, запирал их в сундук и с самодовольным видом говорил посланнику:

– Жиды ведомые плуты. Но я тоже не лыком шит. Из Ярославля мы. А где ярославец прошел, там жиду ловить нечего!

Федор Желябужский не участвовал в торговых делах, но тоже пользовался услугами юрких людей в лапсердаках. Они походили на торговцев, но появлялись не шумной толпой, а молча под покровом темноты. Подьячий впускал ночных гостей в дом, провожал их к посланнику. Там они, запершись в самой дальней комнате, шептались по часу и дольше. Марью клонило ко сну, и она не слышала, как уходили таинственные посетители. Ранним утром в покоях посла уже никого не было, кроме подьячего, сонно водившего пером по бумаге.

По отдельным словам и случайным намекам Марья догадалась, что дядя пытается выведать, где содержится митрополит Филарет, отец царя Михаила Федоровича. Когда бояре решили призвать на престол польского королевича Владислава, они послали митрополита под Смоленск. Митрополит должен был уговорить защитников города сдаться полякам. Однако Филарет заявил королю: «Согласен смерть принять, а воеводу Шеина сдать город уговаривать не стану». Тогда поляки объявили посла пленником и взяли его под стражу.

Через лазутчиков Желябужский выяснил, что митрополит содержится во дворце великого канцлера Льва Сапеги. Посланник сулил лазутчикам большие деньги, если они исхитрятся передать Филарету тайное письмо. Но ответы ночных гостей не радовали. Они в один голос клялись, что поляки неусыпно сторожат Филарета.

Досаднее всего, что прием послов намечался в варшавском дворце Сапеги, то есть там, где находился под стражей Филарет.

– Допустят нас ляхи до митрополита али нет? – вопрошал подьячий и сам себе отвечал: – Навряд ли! А ежели допустят, то наедине потолковать не дадут! Велят при послухах говорить, чтобы ничего мимо них не прошло.

Настал долгожданный день большого приема. С раннего утра вокруг дома на Гнойной началось движение. Примчался кавалер Новодворский, одевший ради торжественного случая красную мантию и нацепивший золотые шпоры. За ним прискакала свита шляхтичей в праздничных приталенных жупанах и алых кунтушах. У многих поверх жупанов были накинуты широкие дели на манер венгерских. Жолнеры с мушкетами, пешие и конные, заполнили узкую улочку. Русские послы постарались не ударить лицом в грязь. Марья ахнула, когда увидела дядю в собольей шубе. Он был на голову выше подьячего, надевшего сразу две шубы, нижнюю, короткую и верхнюю, с длинными полами и рукавами до пят. Лошади, запряженные в посольский возок, были любовно вычищены накануне приема. Марья упросила конюха допустить ее до этого священнодейства, несколько часов тщательно расчесывала и заплетала конские гривы и теперь любовалась делом своих рук. Спины лошадей были покрыты узорчатыми кизилбашскими коврами бирюзового цвета.

Праздник омрачало то, что Марья оставалась дома. Ей строго наказали шагу не ступать с опостылевшей Гнойной. Провожая посольство, она горько вздыхала.

– Эй! – окликнул ее дядя, уже севший в возок. При посторонних он опасался называть ее женским именем, а вымышленное мужское упоминать не хотел, чтобы не грешить лишний раз. – Эй, принеси-ка еще один ковер для кучера.

Марья со всех ног бросилась в дом. Как она не догадалась положить ковер на козлы, чтобы поляки подумали, что у русских кучер восседает на коврах. Но пока она нашла ковер, спрятанный в дальнем чулане, посольство уже двинулось вдоль Гнойной улицы. Впереди выстроились трубачи, потом приставы, а за ними стрельцы в красных кафтанах и слуги, нагруженные посольскими дарами. Возок с посланником и его товарищем был в середине шествия. Марья попыталась пробиться к возку – бесполезно, попыталась вернуться назад – путь преградили жолнеры. Один из них приказал ей вернуться в процессию, сопроводив свои слова чувствительным тычком. Марье пришлось подчиниться. Впрочем, она и не имела охоты сопротивляться. «Так даже лучше, чем дома скучать, – радостно думала она. – Дядя простит. Главное, не попасться на глаза злыдню-подьячему».

На узких улочках жолнерам приходилось пускать в ход приклады мушкетов, чтобы проложить дорогу среди зевак. Мальчишки бежали следом, передразнивая важных послов. Женщины в светлых рантухах, накинутых на голову и драпирующих все тело, хихикали и лукаво поглядывали в сторону бравых шляхтичей, гарцевавших на конях. Кроме обычного любопытства, в глазах варшавян читался немой вопрос: «Скоро ли заключат мир?» Война обогатила только наемников, для простого люда она была разорительной. Большинство поляков ждали мира, и приезд русского посольства оживил эти надежды.

Посольство медленно и торжественно подъехало к резиденции Великого канцлера Литовского. Во дворе шествие остановилось, трубы смолкли. У парадного входа посланников встретили несколько депутатов Литовской Рады, чтобы с почетом провести во дворцовую залу, где посланников должны были расспросить о здоровье государя и бояр. Марья ничего не видела из-за спин рослых жолнеров. Процессия долго стояла, пока дядя правил обстоятельную речь, толмач переводил, а сенаторы отвечали. Наконец посольство вступило во дворец. Марья вошла, изумляясь ширине дверного проема и высоте потолков. Но пройти за свитой ей не удалось. Какой-то служитель расставил перед ней руки и прошипел по-польски «Куда! Куда? Пахоликам ждать в боковой галерее». Марья не знала, что такое галерея. Повинуясь указующему жесту, она повернула направо и оказалась в длинном помещении с высокими окнами от пола до потолка. Никогда она не видела таких застекленных окон. Однако удивляться было некогда.

Прямо перед ее глазами происходила громкая ссора. Два молодых пажа задирали друг друга, словно драчливые петушки. Юнцы метали грозные взоры, крутили несуществующие усы, угрожающе хватались за эфесы сабель. Перья на их рогатывках – шапочках с разрезом – качались, совсем как петушиные гребешки. Их окружали две дюжины таких же безусых юнцов, которые подбадривали товарищей колкими репликами. Дело шло к вызову на поединок, но тут вниманием подростков завладела Марья.

– Ого! Новый пахолик! – вскричал кто-то ломающимся голосом, и все в предчувствии нового развлечения окружили девушку в мужском одеянии.

– И какой миловидный! – продолжал другой паж, ущипнув девушку за щеку. – Ты чей? Кто из панов любит хорошеньких мальчиков?

Под сводами галереи раздался взрыв оглушительного хохота, причину которого Марья не могла понять.

– Дай угадаю! – ломался нахальный паж. – Ясновельможный пан Крицкий? Или коронной гетман Ходкевич?

– Нет, – выкрикнул кто-то из задних рядов. – Наверняка он пахолик ксендза Бернаша Мацеевского, епископа краковского и кардинала.

От этой скабрезной реплики половина юнцов повалилась на пол от смеха, другая половина отозвалась возмущенным ропотом.

– Святотатство! – кричали одни.

– Пахолик епископа! – надрывались другие. – Вот к чему целибат приводит! Епископ делит ложе со смазливым пажом!

– А он правда как барышня! Даже сабли на боку нет.

Множество рук грубо тормошили и вертели Марью. Она сопротивлялась как могла, изо всех сил натягивая на уши шапочку, чтобы из-под нее не выпали девичьи косы.

– Зачем ему шляхетское оружие? У него только шелковые ножны сзади в дупе. Для епископской сабли! – грязно потешались пажи.

– К царьку его! К русскому царьку! Будет хорошая парочка! – раздался выкрик.

Призыв пришелся по душе веселящейся молодежи. Марью потащили в дальний угол галереи, грубо толкнули навстречу мальчику лет пяти. Он был в богатой одежде, в какую наряжали сыновей знатных вельмож, но юнцы обращались с ним презрительно и бесцеремонно.

– Царик! Царик! – кричали они мальчику. – Вот тебе товарищ. Поцелуй его!

Неизвестно, чем закончилось бы бурное веселье, если бы в другом конце галереи не раздался хриплый голос:

– Пан маршалок Дростальский требует своих пахоликов.

Юнцы всей гурьбой бросились на зов, точь-в-точь как стая гусят, завидевших птичницу с кормом. Они вытягивали шеи и кричали:

– А меня мой пан не звал? Нет ли для меня какого поручения?

Оставленные в покое Марья и мальчик, которого дразнили цариком, оглядели друг друга. Мальчик отодвинулся от девушки и важно объявил:

– Не дерзай меня трогать! Я царь!

Марья рассмеялась:

– Какой же ты царь? Царь в Москве сидит.

– Дурень ты, как я погляжу! В Москве не пошлый царь, не настоящий. Я подлинный царь Иван, сын царя Дмитрия и царицы Марины, урожденной Мнишек.

– Что ты брешешь! Я своими очами видела, как воренка повесили, – сказала Марья и тут же прикусила губу: «Ай, проговорилась!»

Но мальчик, ничего не заметив, продолжал азартно настаивать на своем:

– Разве не знаешь, что меня подменили сыном шляхтича Яна Лубы? Его казнили, а меня увезли в Варшаву и во дворце пана Сапеги воспитывают как подобает царевичу.

 

Марья еще раз взглянула на ребенка, и уверенность в том, что воренка казнили, уступила место невольному сомнению. Мальчик отлично говорил по-русски, даже выговор у него был быстрый московский. Он был разительно похож на воренка. Такой же востроносый, непоседливый, говорливый. А вдруг поляки подменили ребенка с согласия и при содействии Марины Мнишек? Что, если она умело разыгрывала материнское горе, чтобы спасти сына от виселицы? Кто знает, правда все это или вымысел? Одно можно было сказать точно: ее малолетний собеседник вел себя властно, словно действительно был государем.

– Айда отсюда! – скомандовал он. – Сейчас чернь вернется, начнет наше величество оскорблять. Погодите, ужо! Взойду на прародительский трон, всех велю на кол посадить.

Он юркнул в боковую дверь. Марья, опасаясь необузданной толпы пажей, поспешила за ним. Мальчик знал дворец как свои пять пальцев. Быстро-быстро семеня по длинным коридорам, он пояснял на ходу:

– Вот здесь комнаты для стражи, там для писарей комната, дальше ход в кухню, а вот за этой дверью… – Он понизил голос. – За этой дверью покои Филарета.

– Отца царя Михаила Федоровича? – ахнула Марья.

– Какого царя?! – мальчонка даже взвизгнул от ярости. – Сказано тебе, я законный царь! И тебя, дурня, тоже велю на кол посадить! Пошел вон с моих царских глаз!

С этими словами мальчик умчался дальше, оставив девушку у дверей, ведущих в покои пленного митрополита. Марья осторожно приоткрыла дверь. В комнате сидели двое поляков. Один из них спросил:

– Тебе чего надобно, пахолик?

Марья, боясь выдать себя русским выговором, ничего не ответила. К счастью для девушки, второй шляхтич вернул своего собеседника к неоконченному спору:

– Пан Яцек, почему добрый католик обязан прислуживать еретику и пастырю еретическому? Умалчиваю уж о том, что русских бояр нельзя равнять с благородной шляхтой.

– Согласен с тобой, пан Тадеуш. Нельзя равнять! Но за свои заблуждения в вере пастырю еретиков гореть в аду. А мы солдаты и должны выполнять приказы наших начальников ясновельможных панов Сапеги и Олешинского. Они приставы Филарета и за его жизнь отвечают перед сеймом и королем.

– Нет такого начальника, который осмелился бы приказать мне, полноправному товарищу! Даже пан великий канцлер не может мне приказывать. Довольно и того, что я стою на карауле перед дверью Филарета, который ведет себя так, словно он не в плену находится. Как проведал, что его сын стал царем, стал горд и упрям, к себе не пускает.

– Ну и не ходи к нему! Что за беда! Вот пахолик пришел, пусть отнесет ему блюдо. И ему будет любопытно взглянуть на такую птицу. Слышишь, отнеси ему сладости!

Шляхтич вручил Марье большое оловянное блюдо, на котором красовалась горка сваренных в меду яблок и груш. Лакомства выглядели очень привлекательно, и шляхтич не удержался от соблазна взять одно яблоко для себя.

– Неплохо готовят для пана канцлера. Поневоле позавидуешь его пленнику. Попробуй, Тадеуш. Когда утолишь голод, на сердце станет легче.

Второй страж только упрямо покачал головой, показывая, что шляхетская гордость не позволяет касаться еды, предназначенной для москаля. Он молча подошел к двери, ведущей во внутренние покои, и распахнул ее. Марья с блюдом в руках вошла внутрь.

Митрополит Ростовский и Ярославский преосвященный Филарет сидел у окна и читал Великие Четьи Минеи. Полновесный фолиант размером в александрийский лист покоился у него на коленях, и Филарет водил пальцем по столбцам, напечатанным торжественным полууставом и изукрашенным красочными заставками нововизантийского стиля по золотому фону. Марья вспомнила слова бабушки, что в молодости боярин Федор Никитич был первым красавцем и щеголем на Москве. Когда портной приносил богатое платье заказчику, то, желая похвалить, как оно ловко сидит, обычно говорил: «Ну, ты вылитый Федор Никитич!».

Молодого боярина насильно постригли в монахи по повелению Бориса Годунова, видевшего в Романове соперника. Сосланный под именем Филарета в далекий Сийский монастырь, боярин долго не мог оставить светских привычек. Годунову доносили, что Филарет живет не по монастырскому чину, неведомо чему смеется, говорит про ловчих птиц и про собак, как он в мире живал. Но прошли годы, он смирился с положением монаха, а после смерти Годунова был поставлен в митрополиты Ростовские и Ярославские.

Филарет поднял голову от книги, и Марья залюбовалась его ликом. Приходилось сожалеть, что Миша не унаследовал отцовской красоты и стати.

– Поставь туда, – коротко приказал митрополит и вновь погрузился в чтение.

Марья от волнения позабыла, как положено обращаться к столь высокопоставленной духовной особе и сказала неуверенно:

– Владыка! Федор Желябужский передает тайную весть!

Филарет не отозвался ни звуком. Сначала Марья подумала, что он, углубившись в чтение, пропустил ее слова мимо ушей, но по едва заметному движению плеч она увидела, что митрополит все слышал. Слышал, но не ответил. «Не доверяет!» – поняла она и сказала для пущей убедительности:

– Я сестрина Федора Желябужского.

Филарет обернулся, густые брови взметнулись вверх.

– Сестрина?

Митрополит вскочил, с неожиданной легкостью взмахнул посохом и сбил шапку с головы девушки. Светлые косы упали на ворот.

– И правда девка! – изумился Филарет и гневно загремел: – Как дерзнула, бесстыжая! Не в Святом ли Писании заповедано: не должно жене носит мужеское платья, а мужу женское, ибо мерзость сие пред ликом Господа.

Филарет с силой хватил посохом об пол. Марья стояла, не смея поднять глаз на осерчавшего владыку. Она услышала, как митрополит подошел к двери, словно намеревался распахнуть ее и позвать стражу. Но этого не произошло. Митрополит постоял у двери, потом вернулся к девушке и спросил по-прежнему сердито, но уже тише:

– Ты в родстве с Желябужскими? А не брешешь? Не подослана ли ляхами?

– Истинный крест, владыка! Хлопова я, дворянская дочь, внучка Федоры и сестрина Федора Желябужского.

– Если Федорина внучка, тогда должна знать Марфу и Евтинию. Опиши их обличье.

Марья с готовностью начала рассказывать про сестер, стараясь не опустить ни одной подробности. Филарет слушал сначала недоверчиво, но к концу рассказа кивнул головой.

– Узнаю жену! Крута нравом, как была до пострига. Евтинию тоже узнаю, чистая лиса Патрикевна. Вижу, ты их хорошо знаешь. Что наказывал передать Федька?

Эх, если бы Марья знала, что там было в боярском наказе! Но разве дядя доверил бы ей посольскую тайну! Поэтому она сказала первое, что пришло в голову:

– В Москве делается все доброе для твоего, владыка, спасения. Михаил Федорович царствует благополучно. Все великие государи присылают с дарами и с поминками великими, прося царской к себе любви и дружбы. Посланник хочет просить ляхов о встрече с тобой, владыка. Только дядя не надеется, что дозволят говорить наедине.

– Не дозволят, Федька верно рассудил. Придется мне при поляках отвечать, что сына моего избрали государем без моего ведома, а надобно было просить на царство королевича Владислава. Только пусть Федька тому веры не дает и знает, что с Владиславом затея пустая. Королевич не примет православного закона, как было обещано. Да и не хочет король Жигимонт венчать своего сына шапкой Мономаха. Король сам хочет добыть престол и объединить польскую, шведскую и московскую короны.

За дверью раздался какой-то шум. Филарет подошел, прислушался. Марья поспешно спрятала косы под шапку. Шум более не повторялся.

– Передай Федьке, что ляхи будут стращать войной, но пусть на Москве ведают, что Речь Посполитая не единомысленна. В Польше об одном толкуют, в Литве о другом. Опричь канцлера Сапеги, все литовские сенаторы хотят мира. На сейме король Жигимонт будет просить побору, чтобы идти на Москву посполитым рушеньем, но в Литве уже приговорено побору отнюдь не давать и посполитым рушеньем с королевичем не хаживать. Еще передай, что у ляхов нет мира с турками.

Митрополит Филарет прервал речь, вспомнив случай на пиру у польского короля. Знатных русских пленников приводили на пиры в цепях и показывали гостям, как диких медведей. Царя Василия Шуйского заставляли кланяться до земли. Пусть Шуйский боком влез на престол, но он был венчан на царство, а тут такое унижение! Однажды среди пирующих был турецкий посол. Паша восхвалял удачу и могущество польского короля. Говорил, что король уже брал в плен великого дюка Матеуша, сына нынешнего кесаря, а теперь держит в плену русского царя. Шуйский ответил достойно: «Сегодня наш черед, а завтра ваш. И как бы не пришло время, когда на польском пиру будут показывать пленного турецкого султана». Паша схватился за ятаган, насилу его успокоили.

С той поры Шуйского на пиры не водили. Узника держали в Гостынском замке в тесной каменной темнице над воротами, а в подвале томился его младший брат Дмитрий. К ним никого не допускали, страже запрещено было произносить их имена. Когда Василий Шуйский умер в темнице, акт о его кончине был составлен в следующих выражениях: «Покойник, как об этом носится слух, был великим царем московским». Правду молвил бывший царь. Турок должна встревожить удача польского короля. Их опасения на руку русским.

– Надобно из Москвы натравливать басурман на латинян, дабы их гонор вконец сломить, – сказал Филарет. – Как попробуют ляхи крымских арканов и отведают турецких ятаганов, забудут про Московское государство. Ты запомнила хоть что-нибудь, девка?

– Ничего не упущу, – пообещала Марья.

– Ты, как погляжу, смышленая! Ловко провела ляхов! Погоди малость, вот тебе гостинец. – Филарет подал девушке сладкую вареную грушу. – Ступай с Богом.

Его суровое лицо смягчилось и стало ясно, от кого Миша унаследовал свою светлую улыбку. Марья выскользнула из покоев митрополита. Шляхтич, сидевший у дверей, подозрительно спросил, почему так долго. Марья ничего не отвечала.

– Будет тебе, Тадеуш! – вступился за девушку второй шляхтич. – Какое тебе дело до того, чем занимались смазливый пахолик и русский монах? Видишь, ты его в краску вогнал.

Марья закрыла лицо руками и выбежала из комнаты под хохот поляков. На ее счастье галерея была пуста. Все пахолики были снаружи при своих панах, провожавших русское посольство. Прием закончился, на дворе вновь выстраивалась процессия, и посланник с товарищем уже садились в возок. Выбежав из дворца, Марья наткнулась на дядю.

– Ты откуда взялась? – Желябужский был поражен появлением племянницы, но сделал вид, будто сам посылал молодого прислужника с поручением. Марья успела шепнуть, что видела митрополита Филарета. Но даже это известие не заставило посланника изменить равнодушное выражение лица. И только после того как все уселись и возок двинулся под звуки труб, Желябужский коротко бросил:

– Рассказывай!

Марья передала все, что услышала от митрополита, а когда завершила свой рассказ, Федор Желябужский столь же немногословно приказал подьячему:

– Запиши все.

– Занесу слово в слово. После речей Сапеги и радных панов. Все занесем на будущее: и то как они о государевом здоровье не спросили, и другие обиды, учиненные противно посольским обычаям.

– Не забудь записать, что я, когда правил челобитье, в ответ на их невежество не спросил о здоровье короля Жигимонта.

– Само собой! Засвидетельствую, что государевой чести урону не было.

– Также не забудь записать, что про воруху и воренка отвечал радным панам точь-в-точь как было сказано в боярском наказе: «Маринкин сын казнен, а Маринка на Москве от болезни и с тоски по своей воле умерла, а государю и боярам для обличенья ваших неправд надобно было, чтоб она жила».

Все-таки дивно смешаны правда и ложь! Отчего так устроено? Дядя наставляет по Божественному Писанию: «не обмани». А на службе царской говорит неправду, и чем ловчее обманет, тем больше ему честь и похвала. Ведь неправду молвил. Марина Мнишек жива, ее где-то прячут.

– Ты там во дворце не видала мальца? – осведомился подьячий. – Возрастом примерно как воренок… Жиды сказывали, что Сапега ладит его вместо Маринкиного сына. Ежели точно знать, что он во дворце, потребуем его выдать. А вернее будет подослать к нему жида, чтобы опоил зельем…

– Не болтай лишнего! – оборвал его посланник.

– Что такого? Супостатов великого государя надобно изводить чем можно. Хоть и зельем. Я к примеру говорю, – оправдывался подьячий.

Рассказать про царика или нет, мучительно раздумывала Марья. Мальчишка – очередной самозванец, подготовленный поляками, чтобы снова раздуть смуту в Московском государстве. От его имени будут оспаривать престол Михаила Федоровича. Надобно сказать. Но Марье с ужасом вспомнилось тельце воренка, трепыхающееся на мочальной веревке, сафьяновые сапожки, выписывавшие в воздухе замысловатые кренделя. Нет, пусть простит ее дядя, но она не хочет новых казней. Обойдутся без ее извета. Если воренок объявится, бояре все равно потребуют его головы. А если самозванец не пригодится Сапеге и панам, пусть растет спокойно. Грех обманывать, но ведь дядя сам подает пример, кривя душой, когда отвечает о судьбе Марины Мнишек.

– Никого не видала, – солгала Марья.

Шествие почти добралось до Гнойной, но недалеко от дома случилась задержка. Дорогу преградила возбужденная толпа. Множество голосов выкрикивало на разные лады:

– Элефантум! Элефантум!

Лошади испуганно заржали и отпрянули назад. Марья увидела воз сена, накрытый тканным ковром. Приглядевшись, она сообразила, что это не воз, а огромное животное, медленно переставляющее ноги, подобные дубовым валам водяной мельницы. Завороженная видом слона, или элефантума, как его на латинский манер называли поляки, Марья припомнила бабушкин рассказ о том, что чудесный зверь не имеет колен и не может согнуть свои ноги. Только при виде царской особы кости слона чудесным образом смягчаются и становятся гибкими. Она спросила дядю:

– Правду ли говорят, что слон преклоняет колени только перед истинным царем?

– Бабушку наслушалась? – хмыкнул Желябужский.

Ну да, наслушалась! Кто еще знает столько занимательных историй? Бабушка рассказывала, что царю Ивану Грозному прислали слона из Персии. Упрямое животное не захотело встать на колени пред самодержцем. Иван Грозный в гневе назвал слона «жопой с хвостом вместо носа» и велел изрубить его секирами и бросить на съедение псам. Неужели дяде не любопытно? Даже подьячий прилип к окошку, а дядя откинулся назад и думает о чем-то своем.

Между тем посланник размышлял о том, что означает появление слона на варшавской улочке. Желябужский многое повидал в заморских странах. Видел боевых и рабочих слонов, дивился индийскому идолу с человеческим телом и слоновьей головой. Но сейчас он воображал шахматные фигуры на огромной шахматной доске, простиравшейся от Москвы до Исфахана.

Слон наверняка дар шаха Аббаса королю Жигимонту. Персидский владыка любит одарять своих союзников живыми диковинами. Выходит, шах и король теперь друзья? Очень может быть, ведь у них есть общий враг! Всем ведомо, что персидских шах и турецкий султан лютые соперники, даром что одного Магометова закона. Оба хотят быть повелителями всех басурман. Преосвященный Филарет советовал натравить турок на Речь Посполитую. Постараться бы раззадорить султана. Посланник знал, что бывает, когда с берегов Босфора приходит грозная грамота: «Мы, падишах Вселенной, владетель всей Турции, Греции, Вавилонии, Македонии, Сармации, повелитель верхнего и нижнего Египта, Александрии, государь всех народов, блистательный сын Магомета, страж Святого гроба, обладатель древа жизни и святого града, государь и наследник всех стран Черноморских и прочая, прочая, прочая». Не позавидуешь ляхам, если они прогневают турецкого султана!

Но и ляхи не лыком шиты. Их ферзь – шах-ин-шах Аббас, который может поставить султану шах и мат. Стоит туркам бросить свои войска на Речь Посполитую, как персы воспользуются благоприятным случаем и ударят по османам сзади. Теперь гадай, скрепили ли персы и ляхи договор или пока еще обмениваются грамотами и подарками? Одно ясно как божий день! Слон на варшавской улочке – это фигура, которая может разрушить московскую игру.

Марья, не подозревая о дядиных мыслях, с упоением разглядывала слона. Для нее он был не шахматной фигурой, а сказочный зверем, какие водятся за тремя морями. Проводник в высоком тюрбане и халате дернул за цепь, приказывая слону повернуть налево в переулок. Слон неуклюже развернулся и замер в нерешительности. В переулке двум прохожим с трудом разминуться, а не то что огромному зверю. Смуглолицый проводник гортанно прикрикнул, дернул за цепь, обернутую вокруг слоновьей ноги. Все было напрасно, слон заартачился. Тогда проводник вынул из складок халата длинную палку с железным крюком на конце и со всего маху ударил слона по голове.

– Так его! Так! – одобрительно крякнул Сукин.

Глаза слона смотрели печально. Бедолага! Оказаться по чьей-то прихоти в зимней промозглой слякоти среди улюлюкающей толпы, жить в тесном загоне, а в скором времени околеть от холода и непривычной пищи вдали от теплой родины! Повинуясь внезапно вспыхнувшей жалости к этому огромному, но беспомощному зверю, Марья выпрыгнула из возка и протянула слону сладкую грушу. Слон взял ее длинным хоботом так осторожно, что девушка ощутила только мимолетное ласковое прикосновение. Под хоботом открылась пасть и груша исчезла в ней в мгновение ока. Слон снова протянул хобот и ощупал ладони девушки. Ничего не найдя, он шевельнул огромными ушами, подогнул одну переднюю ногу, потом другую и встал на колени. Изогнув хобот, слон поднес его ко рту, показывая, что хочет есть. Марья пожалела, что у нее ничего не осталось для голодного великана: «Что ему груша! Все равно как хлебная крошка!».

Смуглый погонщик дернул за цепь, но слон не слушался и под улюлюканье толпы продолжал выпрашивать угощение. Разъяренный погонщик избивал слона палкой с острым крюком. Великан взревел, неловко поднялся с колен и, сопровождаемый градом ударов, попятился прочь от посольского возка. Марья смахнула слезы с ресниц, так ей было жалко бедное животное, а подьячий Сукин заливался смехом:

– Ловко его крюком угостили! Как есть неразумный скот! Встал перед девкой на колени! Нашел царицу! Ха-ха! Царицу!

 

Глава 6 Царская ширинка

Марья Хлопова стояла под цветущей вишней на задворках отцовской усадьбы. Почти два года она жила в Коломне. Много воды утекло за это время! Приказал долго жить дядя Федор Желябужский. Он отличался железным здоровьем, к лекарям никогда не обращался, а если и случалось недомогание, то лечился чаркой вина, в коем растворял щепотку черного перца. Нарочно привез из восточных стран тюк специй для этих целей. Опрокидывал чарку и шел париться в мыльню. Любую хворь как рукой снимало. Однако приспел смертный час для него. И как это всегда бывает с крепкими людьми, скончался он в одночасье.

Дядю отправили с посольством к крымскому хану. Посольство являлось частью игры, затеянной с целью натравить басурман на латинян, как советовал митрополит Филарет. Но жизнь не шахматная игра. Желябужский вез в подарок крымскому хану белых кречетов, высоко ценимых татарами и персами. Кречетов ловили далеко на севере, на Канином носу, долго важивали на Сокольничем дворе в Москве, приучали к охотничьей рукавице и клобучку, добивались, чтобы отпущенная поохотиться птица всегда возвращалась обратно. Кречет невелик – с ястреба величиной, а ухода требует неусыпного. Северная птица плохо переносит знойную погоду. Надобно держать ее ноги в холодной воде, а иначе она ощиплет свои же перья до кожи, раздерет ее в кровь острым клювом и околеет. С великим бережением везли кречетов, но на Перекопе стояла столь нестерпимая жара, что охотничья птица подохла.

Случалось такое и раньше. Бывало, что персидскому шаху или крымскому хану вместо живых кречетов преподносили лапки и клювы в удостоверение, что везли драгоценный подарок, но на все воля божья. Федор Желябужский так и сказал покорно, когда увидел околевших кречетов. Но сердце не выдюжило. Посланник рухнул замертво на выжженную траву. Всю жизнь истово служил великим государям и смерть свою принял на государевой службе.

С его кончиной оборвалась ниточка, связывавшая Марью с московской жизнью. Теперь она жила в Коломне с родителями, которых дичилась, словно чужих людей. Отец и мать иногда расспрашивали, не видела ли она великого государя, когда была вместе с бабушкой в осадном сидении в Кремле. Но бабушка при расставании велела помалкивать о кремлевском житие-бытие, и Марья заученно отвечала, что по малолетству и от голода ничего не помнит.

Впрочем, расспросы вскоре прекратились. Отец Марьи – Иван Небылица сын Хлопов, – будучи привержен хмельного, после полудня никаких разговоров вести не мог, а мать все время хлопотала по хозяйству. Мать, урожденная Желябужская, могла рассчитывать на мужа побогаче, если бы не косые глаза и рябое лицо, на котором черти горох молотили. Как миновала ей двадцатая весна, стало ясно, что великовозрастной девке пора в монастырь, но, на счастье, подвернулся Небылица. Вместо пострига сыграли свадьбу. Небылица поместьем не занимался, и пришлось московской девице взвалить на свои плечи непривычную ношу. Постепенно она втянулась в хозяйственные хлопоты, и сейчас ее ничего, кроме надоя и приплода домашней скотины, не занимало.

Наверное, и для самой Марьи все ее московские и варшавские приключения вскоре превратились бы в туманные сновидения, если бы не одно напоминание. В Коломну привезли потаенную узницу. Имя ее держалось в строжайшей тайне, но весь город знал, что привезли Марину Мнишек. Ее заперли в одной из башен коломенского кремля. Из усадьбы Хлоповых башня была видна как на ладони. Приходя в сад над рекой, Марья вглядывалась в узкие бойницы башни в надежде увидеть знакомое лицо за решеткой. О знатной узнице рассказывали много страшного. Стражники божились, что часто заставали ее бездыханной и холодной, словно мертвое тело. Она часами лежала на каменном полу, но стоило за стеной раздаться шуму птичьих крыльев, как полячка оживала. По всему выходило, что Маринка переняла колдовскую науку у своего мужа вероотступника Гришки Отрепьева и при помощи чародейства оборачивалась вольной птицей. Многие охотились за черной птицей, веря, что если ее подстрелить, то душа еретицы не сможет вернуться в мертвое тело.

Ничего не разглядев, Марья разочарованно вздохнула. Скучно! Весенний полдень, кровь так и играет, а Коломна погрузилась в сон. Марья побрела назад. Единственной надеждой на развлечение был собачий лай, доносившийся с усадьбы. Скорее всего, сторожевой пес брехал от скуки. А вдруг кто-то решил заглянуть на двор к Хлоповым? Марья прибавила шаг. Пес давно надрывался, но никто из обленившейся дворни не спешил выйти на двор.

Всем ведомо, что изба красна углами, хоромы – теремом, а двор – вратами. Двор Хлоповых был красен створчатыми обшивочными воротами с двумя калитками. Ворота крыты тесовой кровлей, украшены затейливым резным гребнем и деревянным шатриком. Когда Иван Хлопов получил от своего шурина Желябужского мошну серебра за царские шахматы, он сразу велел плотникам вывести такие ворота, чтобы за полверсты бросались в глаза. Каждый должен был видеть, что за воротами живет не какой-нибудь приборный человек, а дворянин московский. Хоромы тоже вывели знатные, но толком не отделали, а вот до хозяйственных служб руки не дошли. Там и деньги кончились. Вроде и не поскупился Федор, а быстро разошлись серебряные талеры, заплаченные им за шахматы. И не столько на постройки разошлись, сколько на веселые гулянки, коим предавался Небылица Хлопов со своими приятелями-бражниками.

Марья отодвинула тяжелый запор, вынула кованый крюк из железной петли и распахнула калитку. Сторожевой пес отпрянул назад и зарычал. Шерсть на его загривке вздыбилась, и было от чего. За воротами стояла толстая как копна баба, закрывшая свое лицо раскрашенной харей, какими на святках пугают малых детей. Приглядевшись внимательнее, Марья поняла, что перед ней не скоморошья харя, а настоящее лицо, только белое, словно обсыпанное слоем муки, с красными, грубо намалеванными охрой, щеками и жирно подведенными бровями.

Нежданная гостья заговорила певуче и складно:

– Приехала к вам на широкий двор! Подмела с дороги всякий сор! По зеленым по лугам! По лазоревым цветам! Буду двор осматривать! Широким двором похаживать! Ай, красна девица! Пирожная мастерица! Дочь ли ты отецкая? Невеста ль молодецкая?

Марья в тон гостье шутливо отвечала:

– Я Ивана Хлопова дочь! Прогоню тебя прочь! Говори, зачем пришла? А то спущу на тебя пса!

Баба в притворном ужасе всплеснула руками:

– Ой, не гневайся, молодка! Хороша походка! За делом пришла! Добру весть принесла! Уж не Марья ли ты, краса? До земли коса?

– Я самая и есть! – засмеялась Марья и, тряхнув заплетенными волосами, добавила: – Вот только коса моя до пояса. Длиннее не отрастила!

Об этом можно было и не говорить. Женщина быстрым, наметанным взглядом уже обшарила Марью с ног до головы и с головы до ног и все приметила: и короткую косу, и невысокую девичью грудь, и худенькие плечи. В ее голосе прозвучало сомнение:

– Нет ли у Хлоповых другой Марьи?

– Другой нет! Али не понравилась?

– Как подумать могла, лебедушка! Золота головушка! – вновь запела женщина. – Ну, веди меня к батюшке! К батюшке и матушке! Чрез порог переступлю! В нову горницу войду!

Марья повела гостью в хоромы. Мать была в погребе, зорко наблюдая за тем, как стряпуха выбирает соленый гусиный полоток к обеду. Ей было до слез жалко полотка, но в доме гость, мужнин брат, коего пустыми щами не попотчуешь. Стряпуха нагло требовала еще и коровьего масла. Хлопова плюнула от досады и провела ногтем черту на малом куске. Строптивая раба дерзнула перечить, говоря, что тут двух золотников не будет, надобно добавить масла, на что мать в сердцах показала ей кукиш. Как раз в это время Марья спустилась в погреб и сообщила, что какая-то баба спрашивает хозяина. Мать, разгоряченная перебранкой со стряпухой, в сердцах велела, чтобы незваная гостья шла прямо к отцу:

– Они с Гаврилой гуляют. Налили вином бельма, об угол не ударятся.

Мать имела все основания быть недовольной. В доме гостил двоюродный брат мужа Гаврила Хлопов. Он был бойчее и сметливее брата и преуспел на государевой службе. Сидел письменным головой в Тобольске и много ценных мехов вывез из сибирской земли. Потом вернулся из дальней стороны и два года сидел во Владимирском судном приказе вместе с боярином князем Иваном Семеновичем Куракиным. Приказу был ведом суд над дворянами, всякими помещиками и вотчинниками, а доходов в приказ не поступало никаких, кроме пошлин судных дел, и того с пятисот рублей в год. Но то для казны нет доходов, а боярину, двум дьякам и иным приказным просители несли посулы. И от тех посулов завелось у Гаврилы сельцо на Сенежском озере с двумястами крестьян. Сельцо доброе, и луга, и рыбный промысел, и запашки вдоволь.

Другой бы сидел безвылазно в таком раю, собирал с крестьян оброк и складывал в кубышку копеечку к копеечке, но Гаврила, подобно брату, любил гулянки. В весеннюю пору, когда закончился Великий пост и надобно было думать о севе, он взял дурную привычку навещать родню. В Коломне он гостил третью неделю, сбивая с пути и брата и всю его дворню. К ужасу матери, бражники успели опустошить малую – «полубеременную» бочку пива, ведер на пятнадцать, да и в большой – «беременной», ведер на тридцать, – уже плескалось на донышке. Вчера братья клятвенно обещали съездить и посмотреть на пашню, да как выпили с раннего утра на дорожку, так и не сдвинулись с места. Гаврила послал в слободу купить зелена вина, пили и горланили песни до первых петухов. Немудрено, что после вчерашнего братья толком не оправились.

Когда Марья вошла в горницу, дядя лежал на лавке, задрав бороду к потолку и стонал. Отец, нечесаный и неумытый, сидел за столом в одном исподнем и вяло зачерпывал деревянной ложкой тонко нарезанную холодную говядину, перемешанную с крошенными огурцами, луком и уксусом, – старинное блюдо, которое так и называлось: «опохмелье». Гостья, вошедшая в горницу вслед за Марьей, низко поклонилась и заговорила:

– Богу помолимся, вашей милости поклонимся! Каково прохлаждаетесь, добрыми поступками похваляетесь? У вас товар, у нас купец! Казною богат и собой молодец! Ваша княгиня ему под стать, не пора ли сватов засылать?

Иван Хлопов, тупо глядя на женщину воспаленными красными глазами, отодвинул от себя блюдо с опохмельем и хрипло выдавил:

– Ты… пошто… сваха, што ли?

– Сваха, точно. Сваха не простая, свахонька коренная! – подтвердила женщина и, обернувшись к Марье, сказала: – Погуляй в садочке, красна девица! Погуляй напоследок, красавица! Скоро время твое приспеет, бабью кику наденет!

Услышав ее слова, Марья опрометью бросилась вон и остановилась только у дубового тына там, где только недавно прогуливалась медленно и чинно. На нее сразу же нахлынули тысячи разнообразных мыслей. Сваха! Неужели пришла пора идти под венец?! Так скоро! Все твердили, что за последний год она вытянулась как белая березка. Но до сих пор ее называли невестой только в шутку. У нее самой и помыслов о свадьбе не было. Когда-то мечталось о рыцаре, писанном на фряжском потешном листе, но ведь то детские грезы!

Сердце подсказывало Марье, что сватовство не сулит ей ничего хорошего. У Хлоповых больших достатков нет, значит, богатый человек сваху не зашлет. А если зашлет, то разве старик, польстившийся на молодость бедной невесты. Марья представила колючую бороду, плешь во всю голову, толстое брюхо будущего мужа. Придется разувать его после пира. А в сапоге у мужа по обычаю припасена плеть, чтобы жена знала свое место. Она невольно передернула плечами. Еще не зная ни имени жениха, ни его возраста, Марья осыпала его бранными словами, которые слышала от рыбаков на берегу Оки:

– Ах ты старый старик, матерый материк! Сомов губ, щучьим зубами, раковыми глазами, посконная борода, желтая седина, а вздумал свататься к молодке. Аз тебе устрою преисподнюю. Аще велишь сделать кисло, аз сделаю пресно. Свежего хлеба тебе от меня не видать, всегда будешь черствую корку глодать!

Марье казалось диким, что чужой человек вдруг станет ее господином, которому она обязана будет повиноваться. Нет, уж лучше в тюрьму! Марья устремила взгляд на башню, в которой сидела Марина Мнишек, и невольно позавидовала узнице, которая сама выбрала своего суженого. Ах, почему нельзя обернуться вольной птицей! Почему нельзя вспорхнуть и улететь из отчего дома!

В это время в доме Хлоповых происходило следующее. Гаврила даже не поднялся с лавки, Иван же, накинув на плечи летний зипун, пытался, сколько хватало сил, поддержать приличную беседу и сообразить, что к чему. Если жених подходящий, то перво-наперво надо составить роспись приданого, а он до сих пор не решил, что даст за дочерью из платья, посуды, денег и дворовых людей. Сейчас Небылица сожалел, что так много прогулял из денег, полученных за царские шахматы. Надо было, как советовала жена, отделить часть в приданое дочери. Жаль, не послушался бабу, а теперь жених, чего доброго, заартачится, да еще ославит, что дочь бесприданница, так что потом других охотников на аркане не затащишь.

 

Впрочем, припрятан у него оловянный кубок с кровлею, с виду даже сойдет за серебряный. Вот он и напишет, что дает за Машкой серебряный кубок, чтобы сразу в нос бросилось. Потом, если жених и его родня приданое одобрят, следует уговориться о всяких свадебных статьях и положить срок свадьбе, а в том сговоре по обычаю написать, что ежели жених невесту в условленный срок не возьмет, то выправить с виноватого деньги. Тут надо будет крепко посоветоваться с братом и такие написать заряды, чтобы жениху немочно было пойти на попятную. Про себя Иван Хлопов решил, что потребует не меньше ста рублей и в случае чего сразу к архиерею бить челом о бесчестье.

Но сначала надо выяснить, из какой семьи жених, какой оклад ему поверстан в Поместном приказе и много ли ему достанется из родительского наследства, а также каков он поведением, вдруг пьяница или зерньщик, который вмиг спустит все приданое. Ох, не простое это дело и хлопотное, а тут еще голова гудит как медный котел.

Перед глазами Ивана Хлопова все расплывалось, но он мужественно силился разглядеть гостью.

– Что-то я тебя не припомню, – говорил он, еле ворочая непослушным языком. – Ты не здешняя, не коломенская?

– Угадал! Я из самой Москвы, града стольного, белокаменного. И на той Москве сваха первая. Знатным людям пригожа, в боярские палаты вхожа. Недавно просватала бояр Салтыковых, Бориса Михалыча и Михайлу Михалыча, государевых дворецкого и кравчего. Нашла им невест красавиц, приданым богатых, в обхождении тароватых.

– Салтыковых? Ну-ну! – недоверчиво протянул Иван Хлопов. – Я говорю, не поздно ли свататься? Не знаю, как на Москве, а у нас в Коломне в пост сватают, а на Красную горку свадьбы играют.

– То посадскому или мужику надобно жениться перед весенней пашней, они не жену, а работницу в дом берут. Боярыням проса не сажать, рожь белыми ручками не жать. Ныне, слышно, не только Салтыковы, сам государь замыслил сочетаться законным браком. Изо всех городов в Белокаменную повезут дочерей боярских и дворянских. Будет их тысяча или более. Из них государь изберет себе нареченную невесту, чтобы божью заповедь исполнить и свое царство рождением наследника упрочить. Что скажешь, каким словом накажешь?

– Я-то? – Хлопов потер кулаками слипавшиеся глаза. – Коли великий государь с боярами порешил жениться, так ему, великому государю с боярами, виднее.

– Надобно тебе отправить дочь на государев смотр.

– Машку, что ли? – хрипло хохотнул Иван Хлопов. – Ты что? Белены объелась?

– Погоди, брат, – приподнялся с лавки Гаврила, кряхтя и охая от головной боли. – Пошто нам, Хлоповым, в великом деле не поучаствовать? Чай, мы не из последних! А ежели Машке нужно будет по такому случаю справить цветное платье, то я за казной не постою. – Гаврила тряхнул калитой, подвешенной к поясу, и калита, изрядно отощавшая от многодневной пирушки, отозвалась скудным серебряным звоном.

– Что пустое молоть! – отмахнулся Иван. – Ты, сваха, дело говори! За кого Машку сватают? За Павлина Васильева сына Огалина? Али за Торусу Ивана сына Колемина? У кого недоросль али новик? Может, у Зюзикиных али Пестуновых?

– Что ты мне мелкопоместных в нос суешь! – озлилась сваха. – Битый час толкую, что я сваха московская первостатейная. К тебе на двор не своей волей и не своим хотеньем приехала.

– Кто же жених? – недоуменно хлопал глазами Небылица Хлопов.

Сваха встала перед ним, уперла руки в толстые бока и провозгласила громко и торжественно, как бирюч на площади:

– Великий государь, царь и великий князь Михаил Федорович всея Руси! Вот кто жених!

Гаврила Хлопов громко икнул и в испуге прикрыл рот ладонью, а Небылица просто прирос к лавке. Сваха, довольная впечатлением, которое произвели ее слова, добавила уже мягче и доверительнее:

– Теща твоя, Федора, велела тайно передать. Ну-ка подставляй ухо!

Она нагнулась к Небылице и что-то зашептала, но тот как сидел столбом, так и не шелохнулся, очевидно, не поняв ни слова. Сваха глянула на него, безнадежно махнула рукой и поманила Гаврилу. Тот послушно подставил ухо. Был Гаврила с тяжкого похмелья, но все равно соображал быстрее брата, и когда сваха кончила шептать, засиял от восторга. Схватив восьмипудовую женщину на руки, он легко, словно перышко оторвал от пола и закружил в дикой пляске.

– Вина! Лучшего! Заедки ставь на стол! Что есть в печи, все на стол мечи! – ревел он во всю глотку. – Братец, очнись! Счастье какое! Милость неизреченная!

 

* * *

Вдоль брусяной стены жарко истопленной мыленки сидели нагие невесты. На краюшке одной из лавок примостилась Марья Хлопова. Примостилась, потому что почти всю лавку занимала полная распаренная молодка, широкая и мягкая, как лебяжья перина со взбитыми подушками грудей. Молодка сидела, приосанившись, гордая своей изобильной красой, а Марье, наоборот, было неуютно и стыдно без одежды. Она крепко сжимала ноги и прикрывала грудь сорочкой.

Пол мыленки, устроенной в верхних хоромах, был сплошь покрыт свинцовыми листами, крепко опаянными по швам аглицким оловом, дабы вода не протекла в подклеть. На свинцовом полу набросан мелко рубленный можжевельник для духа. По лавкам положены пучки разных трав. Душистое сено было покрыто полотном. Изразцовая печь с каменкой, наполненной полевым круглым каменьем, дышала жаром. Марья сначала заняла место наверху на полке, но когда бабы-повитухи поддали пару, плеснув ядреного квасу на раскаленный докрасна сорник, она задохнулась и опрометью перебежала вниз на лавку. В густом квасном пару не было видно повитух, только слышались их отрывочные восклицания и грубые шутки. Бабы двигались вдоль лавок и осматривали невест. Дошла очередь до Марьи. Старшая повитуха велела ей встать, грубо повернула, разжала руки, стыдливо прижатые к низу живота, и разочарованно цокнула языком:

– Не годишься, мяса еще не нагуляла! Бери пример с соседушки. Есть за что ухватиться!

Повитуха смачно шлепнула по толстой ляжке распаренную молодку, и та взвизгнула на всю мыльню. Марья выбежала в мовные сени. Посреди сеней стоял стол, на котором лежала разная мовная стряпня – веники, войлочные колпаки, тафтяные опахала. Среди стряпни была брошена одежда невест. Марья нашла свое платье и начала одеваться сама, не дожидаясь сенных девок.

Со всех городов Русской земли привезли невест на царский смотр. Привезли под страхом великой опалы и нещадного наказания тому из дворян, кто дерзнет утаить девицу на выданье. Сначала их отбирали воеводы в съезжих избах, потом самых красивых отправили в Москву. Таких набралось пятьсот. Каждую привезли в сопровождении многочисленных родственников. Москва еще не полностью отстроилась, приезжие ютились у московской родни, в избах и амбарах, иногда просто под навесами во дворах. Все смотрели друг на друга с подозрением, жадно внимали любому слуху, хулили чужих и нахваливали своих невест. Никому не было покоя и многие из посадских в сердцах говорили, что лучше бы дворяне своих дочерей в воду посажали, чем баламутить народ.

Марью Хлопову обряжали всей родней, ближней и дальней. Шили и переделывали цветное платье, с великими трудами собрали кузню – золотые и серебряные украшения. Больше, правда, надеялись на бабушкины ожерелья и серьги, но по приезде в Москву выяснилось, что Федора всю свою кузню уже пожертвовала обители, которую выбрала для монашеского житья. Пришлось многое покупать. В Коломне хотя бы верили в долг, а Москва ничему не верила: ни слезам, ни клятвенным обещаниям. Отец только зубами поскрипывал, когда московские купчишки заламывали безбожные цены.

Каждый день двадцать-тридцать невест привозили на государев двор, где их испытывали верхние боярыни. Девицам велели прохаживаться по светлице поодиночке. Марья замечала, что многие посмеиваются над ее нарядами. Одно у нее было доброе – черные лисы, которых подарил Гаврила Хлопов, и отливавшие серебром соболя, которых прислал поносить на царском смотре троюродный дядя Мирон Хлопов. Оба родственника раньше служили письменными головами в Сибирской земле, и таких зверей, что водились у них в сундуках, не было ни у кого из невест. Но меха мехами, а вот ее платье было пошито не по-московски, и серьги были с одной подвеской, тогда как у других невест подвески висели в три яруса от мочек до плеч. Грубых золотых обручей на запястье вообще никто не носил, у всех невест запястья обвивали тонкие изящные цепочки. Марья слышала, как за ее спиной хихикали: «В три молота стегано! Серпуховского дела! Каменья в них лалы – на Неглинной брали». Вернувшись со смотрин, Марья от досады забросила злополучные обручи в самый дальний угол. И кто только из коломенских родственников сберег дурацкую кузню со времен Ивана Калиты!

Но диво дивное! Всякий раз словно чья-то невидимая рука выхватывала ее из толпы жаждущих стать царицей. Вот уже две трети отвергнутых и рыдающих невест отправились восвояси вместе с мрачной родней, а имя Марьи Хлоповой после каждого смотра заносили в список оставленных для дальнейшего испытания. Через две недели наступил черед бабок-повитух, которые должны были решить, кто из красавиц пригоден к государевой утехе и чадорождению. И вот повитухи произнесли свой приговор.

Марья не знала, горевать ей или радоваться. Обидно, конечно, будет выслушивать попреки разочарованной родни, да и в Коломне начнутся пересуды. С другой стороны, она даже была рада окончанию всех этих унизительных хлопот и треволнений. Она быстро облачилась в белую сорочку, сверху надела вторую, цветную, подпоясалась поясом, потом надела летник, забросила за спины рукава. Когда она уже заплела косу и прикрепляла накосник с шелковой кистью, в сенях появилась Федора Желябужская в черном одеянии.

– Бабушка! – бросилась к ней Марья. – Поехали домой.

Федора, не говоря ни слова, крепко взяла внучку за руку и повела ее по крытому переходу. Потом они спустились по лестнице, прошли через теплые сени и снова поднялись к другому терему. Крутые лестницы были устроены с площадками, называемыми отдыхами, но бабушка нигде не останавливалась, безошибочно находя дорогу в запутанных дворцовых переходах. Она привела внучку в Передние сени, где их ждал постельничий Константин Иванович Михалков.

Постельничие всегда считались самыми доверенными и ближними к царям людьми. Одно дело быть в младшем дворцовом чину и приглядывать за государевой постелькою, как Тимоха Хлопов. Другое дело – иметь чин боярина постельничего. У царя Ивана Грозного постельничим служил князь Иван Петрович Залупа Охлябинин. Князь честно заслужил свое прозвище. Царь Иван Грозный был великой набожности государь. Святое Писание знал наизусть, посты соблюдал неукоснительно и в Александровой слободе учинил строгие монастырские порядки. Вставал затемно, сам восходил на высокую колокольню и звонил к утрене, а после службы в простом черном одеянии вкушал постную пищу в трапезной вместе с опричниками.

Но порой в царя словно вселялись бесы. Иван Грозный сбрасывал монашеское одеяние и устраивал пиры без удержу и меры. Скликали скоморохов, которые нацепляли на себя звериные хари, плясали бесстыдно и пели похабные песни. А в царскую опочивальню созывали молодых рынд, знатных дворянских и боярских родов, которые сопровождали царя на торжественных приемах, держа в руках серебряные секиры. Устраивали между рындами потешные бои, только бились не секирами, а собственными срамными удами, чем потешали царя до слез. Князь Иван Охлябинин от государевой потехи не уклонялся. Ополчившись бранною яростью, он являл супостату силу мышцы своей и побивал молодых рынд крепчайшей, как дубовый сук, плотью. Государь изволил наблюдать за потехой со своей постели и князя милостиво хвалил и ставил в пример иным.

Ныне в царской опочивальне подобных потех не устраивали, но постельничий по-прежнему был самым ближним из бояр. Он имел при себе малую печать, коей скреплялись срочные государевы грамоты. Постельничий участвовал в выборе невест. Михалков был уже немолод, на лбу залысины и поредевшие власы подернуты сединой. Однако не зря говорят – седина в бороду, а бес в ребро. Михалков поглядывал на молодух с нескрываемым вожделением, облизывая сочные не по-стариковски губы и топорща толстые пшеничные усы с проседью. Его сладострастные взоры смущались скромных девиц, прятавшихся за спинами подруг. А иные бойкие девицы, наоборот, старались пройтись перед Михалковым так, чтобы под свободной одеждой угадывалась высокая грудь или линия ноги в надежде, что постельничий опишет их пышные стати царственному жениху.

Михалков велел подьячему внести имя Марьи в список невест. Подьячий, стоявший лицом к стене, чтобы даже краешком глаза не видеть лица царских невест, засомневался:

– Повитухи же не одобрили!

– Не твоего холопьего ума дело! – сказал своим высоким, почти бабьим голосом постельничий.

Подьячий положил на колено свиток, нашел под фамилиями невест пустое местечко и вывел борзой и разлетистой скорописью: «Ивана дочь дворянина Хлопова Марья». Пока он писал, бабушка старалась, сколько можно было, поправить наряд внучки: одернула платье, наспех одетое в сенях, немного растеребила косу, чтобы казалась шире, заново завязала длинные рукава.

– Эх, беда! Сразу из мыльни и без притираний! – сокрушалась она. – Ну, с Богом!

Федора перекрестила внучку и велела ей подняться по крутой лестнице на вышку. Так называлась светелка, поставленная над Передней избой. В вышке прорублены окошки на все четыре стороны. В таких светелках занимались женским рукодельем. При дневном свете девицы нанизывали бисер на нити, вышивали платье золотом и серебром. А когда девичьи глаза уставали от тонкой работы, можно было выйти на опериленное гульбище, чтобы размять ноги и полюбоваться сверху на царские хоромы и маковки церквей.

В вышке сидела добрая дюжина царских невест. Обычно в светелках, где собирались молодые девицы, не умолкали болтовня и жизнерадостный смех. Но на вышке царила мертвая тишина. Никто не выбегал на гульбище, все сидели по лавкам и творили молитвы, безмолвно шевеля губами. Среди невест, судя по роскошным одеяниям, были три княжны. Они держались ближе друг к дружке, не желая смешиваться с простыми дворянками.

Невесты недоброжелательно покосились на новенькую, никто даже головы не наклонил в знак приветствия. Только одна из невест встала и подошла к Марье. Была она одета проще княжон, хотя и у нее в швах летника переливались искусно вплетенные золотые нити с искорками драгоценных каменьев. Статная и рослая, головой почти упиравшаяся в потолок вышки, она смотрелась величественно, как настоящая царица. Густые белила на щеках не могли скрыть жизнерадостного румянца. И нравом она была смелая, не в пример остальным соперницам, боявшимся пискнуть в царских хоромах.

– Я тебя знаю! – сказала она. – Ты Хлопова. Меня тоже Марьей зовут. Милюкова Марья. Твоя бабка Федора за тебя старается, да только ничегошеньки у вас не сладится. Салтыковы не любят твою бабку, а они ноне сила.

– Надеешься, тебя выберут? – спросила Марья.

– Я бы не прочь! Ха-ха! Только навряд ли! Вишь, какая я дылда вымахала! – засмеялась Милюкова и, нагнувшись к Марье, шепнула: – Государь росточком не вышел, зазорно ему будет ниже супруги.

– Тогда из княжон!

– Ни в жисть! – убежденно сказала Милюкова. – Напрасно они от спеси раздуваются. Из великих родов никогда не выбирают. Другие бояре не допустят, потому как царская родня гораздо возвысится против остальных.

– Тогда кого же?

– Смотр ведь больше для приличия. Бояре, поди, давно решили за государя. Хотя бы ему кто и полюбится, но ежели великая старица Марфа Ивановна и бояре не захотят, не бывать избраннице царицей. Кого сделают царицей? Наверное, выберут из дворянских дочерей, незнатных и небогатых, желательно не из Москвы. Вот, к примеру, ее.

Милюкова ткнула перстом в одну из невест. Она едва достигла брачного возраста. Притирания не шли к ее пухленькому детскому личику, волосы были собраны вверх и затянуты так туго, что, казалась, вот-вот лопнет кожа на выпуклом лбе. По той же причине она даже не могла моргнуть и сидела с широко раскрытыми глазами, в которых читались изумление и испуг.

– Братьев у тебя много? – бесцеремонно спросила юную невесту Милюкова.

– Четверо, – прозвучал в ответ еле слышный шепот.

– Годится! – одобрила Милюкова. – Братьев немного. На это тоже смотрят, ведь всех придется назначить в воеводы или пристроить в приказы. Слышь! Ежели тебя выберут царицей, возьмешь меня ближней боярышней?

– Возьму, – вряд ли понимая, о чем ее спрашивают, отвечала невеста-ребенок.

Милюкова понизила голос:

– Зри, как ей волосы убрали. Соперницы нарочно удружили. Сунули пару алтын дворцовой девке, а те умеют так косу закрутить, что чувств лишишься. Упадет перед государем, тут же объявят, что она порченая.

Действительно, юная невеста была в полуобморочном состоянии. Она прислонилась к затянутой червленым сукном стене, из последних сил удерживаясь, чтобы не сползти с лавки. Девочке было впору устраивать свадьбы тряпичным куклам, а ее саму обрядили как невесту.

– Когда же последнее испытание? – спросила Марья.

– Последнее будет на постелях, – пояснила Милюкова, хорошо знакомая со всеми подробностями дворцового быта. – В двенадцати чуланах поставят двенадцать постелей. Каждая невеста возляжет на свою и очи прикроет, будто спит. После всенощной придет государь тайно. Постельничий будет свечу держать, дабы государь рассмотрел невест. Тут, главное, надо знать, как лечь, как во сне разметаться. А еще, сказывают, царских невест будет испытывать ученый лекарь, которого выписали из немецких земель со всем снаряжением. Будет через хрустальную трубу осматривать самое сокровенное, чего никто из мужеского пола видеть не должен.

Говоря это, Милюкова заговорщически подмигнула Марье, приглашая ее посмеяться над соперницами. Невесты, не догадываясь, что над ними подшутили, разом перекрестились, а девчушка с испуганными глазами даже руки до лба донести не смогла, только пискнула, словно пичужка. В это время за дверью крикнули:

– Хлопова Марья!

– Э, плохо дело. Первую не выберут, – напутствовала ее Милюкова, а остальные невесты облегченно вздохнули.

Постельничий отвел Марью в Переднюю избу и оставил одну. Марья огляделась. Палата была трех саженей в длину и трех саженей в ширину – не просторней обыкновенной избы. В стене прорублены три красных окошка, в отчем доме в Коломне также было три окошка, а больше и не прорубишь на трех саженях, составляющих обыкновенную меру бревна. Но, конечно, смешно было сравнивать отчий дом с царскими хоромами. Одна литая серебряная подволока под потолком чего стоила! Подволоку устроил сторож от Золотого дела из Немецких Палат Михаил Андреев Сусальник, только не полностью закончил работу, ибо государевы хоромы продолжали наряжаться после польского разорения.

Почти до самой подволоки возвышалась сень, которую поддерживали четыре вызолоченных столбика на резных лапках. Сень была сшита из камки бурскою с золотыми кругами, а в кругах шелк бел, зелен и лазорев. Под сенью на невысоком возвышении из двух ступенек стояло кресло со спинкой, обитой червленым турецким атласом с разводами. Это было малое царское место, восседая на котором, великий государь принимал ближних людей.

Бояре долго ждали в Передних сенях, пока их допустят пред светлые очи государя. В сени выходил комнатный стольник, приглашал в избу. Приглашенный входил и кланялся большим обычаем – в землю и не единожды, а отвешивал до тридцати земных поклонов. Государь же, сидя на царском месте, никогда против боярского поклона шапки не снимал.

Сейчас царское место пустовало. Марья обошла его и увидела, что один из углов избы прикрыт завесой из драгоценной ткани с вышитыми по ней зелеными травами. Завеса шевельнулась, и из-за нее вышел Миша.

– Миша! Что ты здесь делаешь? – невольно воскликнула она и тут же прикусила язык.

Марья Хлопова знала, конечно, как не знать, сама была свидетельницей, как Мишу избрали на царский престол. И при всем том она просто не отождествляла приятеля детских лет с великим государем. Будто вошел Миша в Ипатьевский и сгинул навек. Бабушка тоже говорила только о государе Михаиле Федоровиче, словно не знала его ребенком. И вот сейчас Марья стояла ошеломленная очевидной, но совершенно не укладывавшейся в голову мыслью, что Миша и есть тот царственный жених, ради которого со всех концов государства свезли лучших невест.

Он подрос и пополнел, оброс реденькой бородкой, но в остальном мало изменился. Особенно взгляд его, мягкий и кроткий, напоминал прежнего Мишу. Пока Марью вели в переднюю избу, постельничий Михалков на ходу давал последние наставления о том, как подобает держать себя перед государем. Похоже, Мише подобных наставлений никто дать не осмелился, и теперь он стоял, застенчивый и смущенный, не зная, как начать разговор.

– Помнишь ли ты меня, Ми… – пришла на помощь Марья и осеклась, сообразив, что нельзя же называть великого государя Мишей.

– Помню, Машенька! – радостно заговорил Миша. – Бывает, бояре возьмут меня под руки и ведут в Успенскую церковь, а я закрою глаза и вспоминаю, как мы на площади ворону стащили. Поверишь ли, та ворона мне милее жареных лебедей, которыми сейчас потчуют. И в Расстригином доме спокойней жилось, чем в царских палатах. В ту пору никому, опричь матушки, до меня дела не было; ныне же всякий докучает, всякий норовит выпросить чин или деревеньку. Ближние люди наушничают друг на друга, все скользкие, хитрые, начнут говорить – как неводом оплетут. Голова идет кругом, не у кого совета спросить. Уповаю, жена поможет. Вдвоем легче. Будет у меня жена, заступница и советчица.

Марья слушала его речь и думала, что Мишины упования покоятся на зыбкой почве. Конечно, по обычаю женитьба будет означать, что он достиг совершеннолетия и отныне может поступать по своей воле. Только ведь надо иметь свою волю. Мише не позволят выбрать невесту, правильно Милюкова сказала. Дадут ему в жены такого же ребенка, как он сам, дабы Марфе Ивановне и боярам было вольготно.

– Помнишь, как ты меня спасла от казацкой плети на Каменном мосту? Платок, коим ты мне голову перевязала, храню по сей день. Погоди-ка!

Миша расстегнул высокий, шитый жемчугом ворот, сунул руку глубоко за пазуху и вытащил наружу золотую цепочку с иконками и тремя нательными крестами, освященными в святом граде Иерусалиме. На цепочке между крошечными иконками висел парчовый мешочек, в каких обычно хранили частички мощей святых праведников. Миша вынул из мешочка платок с бурыми пятнами крови.

– Остался ли след от удара? – спросила Марья. – Затянулось, чай. Ровно и не было ничего. Пора бы забыть.

– Нет, нет! – Миша робко взял двумя руками ладонь девушки и прижал ее к своей щеке.

Они стояли друг напротив друга долгое время, пока в сенях не послышалось нарочитое покашливание постельничего. Миша бросил испуганный взгляд на низенькую дверцу.

– Машенька, тебе пора уходить. Помнишь, я обещал отблагодарить тебя за платок. Возьми ширинку, она не простая.

Да уж не простая была ширинка – маленький платок или полотенце, которое подал ей Миша. Ширинка тончайшего шелка, а по шелку окатанным гурмыцким жемчугом вышит двуглавый орел – герб Московского царства, унаследованный от Византии. Матовым блеском переливались три венца над орлиными головами – царств Казанского, Астраханского и Сибирского. Разглядывать дивный подарок было некогда. Постельничий кашлянул вторично и на сей раз уже требовательно. Марья, спрятав ширинку в длинный рукав, поклонилась низким поясным поклоном и вышла в сени. Михалков, оттолкнув ее, заспешил в Переднюю избу.

Когда Марья поднялась на вышку, заждавшиеся невесты повскакали с лавок и столпились вокруг нее. Всех разбирало любопытство. Дворянские дочери и княжны наперебой сыпали вопросами о том, один ли государь или с матушкой, велят ли в палатах просто пройтись или расспрашивают? Будут ли иные испытания? Последний вопрос особенно всех волновал.

– Скоро ли нас будут на постелях испытывать? – вопрошали сразу несколько невест.

Марья, которую рассмешил куриный переполох, из озорства ответила:

– На постелях не будут, а сразу велели немцу-лекарю всех осмотреть через хрустальную трубку.

Сказала и пожалела, потому что после этих слов девочка-невеста, единственная, кто остался сидеть на лавке, ойкнула от ужаса и тихо сползла на покрытый сукном пол, уставив в потолок широко раскрытые остекленевшие глаза.

– Ну, говорила я, что сего не миновать, – всплеснула руками Милюкова и деловито захлопотала над лишившейся чувств невестой. – Перво-наперво надобно волосы ослабить, потом уксусом виски натереть. Эй, девки, возьмите с поставца склянку с уксусом!

Марья схватила темно-зеленую склянку и подала Милюковой.

– Дайте платок смочить, – обернулась она к невестам, но никто даже не шевельнулся, не желая и малым пожертвовать ради соперницы.

Марья вспомнила про ширинку, спрятанную в рукаве, и, нисколько не раздумывая, бросила ее Милюковой. Она вдруг уронила склянку, уставившись на ширинку таким же остекленевшим взором, как лежавшая навзничь девочка. В светлице резко запахло уксусом.

– Эх, раззява! Держи, пока все не вылилось! – крикнула Марья, выхватила из рук Милюковой ширинку и попыталась смочить ее в пролитой лужице. Но уксус уже впитался в толстое сукно.

– Нет ли у кого нюхательной соли? – в отчаянии спросила Марья.

Ее вопрос повис в мертвенной тишине. Невесты, словно завороженные, смотрели на двуглавого жемчужного орла и пятились назад. Не понимая, что с ними происходит, Марья выбежала из светлицы, чтобы позвать на помощь. Внизу у лестницы стояли постельничий и подьячий. Они были увлечены разговором и не видели Марью.

– Как же остальные? – недоумевал подьячий.

Постельничий Михалков, весь красный и какой-то взъерошенный, позабыв, что разговаривает с низшим, отвечал сипловатым говорком:

– Остальных не велено и на глаза пускать. Никогда такого с великим государем не было, – он снял высокую горлатную шапку, вытер мокрый лоб и с нескрываемым рабским ликованием сказал: – Я было перечить дерзнул, так государь изволил ножкой притопнуть и чуть меня не прибил…

Марья прервала их разговор:

– Там одной невесте плохо!

Подьячий сразу же пал ниц и быстро-быстро, как рак от бредня, уполз задом в сторонку, а Михалков бухнулся на колени, три раза приложил свой лысеющий лоб к полу и только после этого поднял голову и, умильно шевеля толстыми усами как кот, держащий во рту мышь, произнес сиплой сладенькой скороговоркой:

– Не изволь, государыня, беспокоиться. Ту досадительную девку сейчас же из хором вынесут, дабы она не докучала государыне.

– Какой государыне? – удивленно спросила Марья.

– Тебе, матушка! Великий государь соизволил избрать тебя в супруги и о том по обычаю знак дал, – постельничий кивнул на шитый жемчугом платок, который Марья мяла в руках.

 

Глава 7 Золотая клетка

Марью разбудил бой колоколов на Фроловской башне. Било часомерье, устроенное сербом Лазарем, пришедшим с Афонской горы. Летописец с удивлением писал, что часник сотворен человеческой хитростью, «преизмечтано и преухищрено». С той поры миновали многие десятилетия, колеса и валы преухищренной махины износились. Давно нужно было заменить старинное часомерье, но после великой разрухи накопилось множество других неотложных дел. В Кремле привыкли, что часы на Фроловской башне изрядно забегают вперед, и сверяли время по бою часов на Ризположенских и Водяных воротах, что против тайника. Зная, что часомерье торопится, Марья заснула и вновь проснулась от громкого боя часов на Тайницкой башне. Одновременно с колокольцами башенных часов ударили в медные литавры походные боевые часы с будильником, стоявшие в опочивальне.

Башенные и походные часы отбивали разное время. На Руси сутки делили на дневные и ночные часы. Первый час дня отбивался при восходе солнца, первый час ночи начинался при закате. Количество дневных и ночных часов менялось в зависимости от времени года. Зимой, в январе, было восемь дневных часов и шестнадцать ночных, а летом, в июне, – семнадцать дневных и семь ночных. Надобно было только прибавлять и убавлять в уме дневные и ночные часы каждые две недели, следя за лунным течением, – вот и вся хитрость.

В отличие от башенных походные боевые часы и воротные часы, которые вешали на ворот платья, показывали время по счету богемскому и итальянскому. Иные часы показывали по счислению вавилонскому, другие – по иудейскому или же начинали день с полуночи, как принято латинскою церковью. Таким образом, башенные часы пробили первый час дня, возвещая восхождение солнца, а боевые походные часы немецкого дела пробили пять часов утра – обычно в это время Марья вставала в отчем доме в Коломне.

В Кремле все беспробудно спали. Громкий бой будильника не разбудил ближнюю сенную боярышню Машку Милюкову, сладко разметавшуюся на кошме на полу у постели. Стараясь не наступить на боярышню, Марья слезла с постели и подошла к часам, стоявшим на красном окне. Часы были медные, вызолоченные с фигурами. Вызолоченный слон был запряжен в телегу с медным золоченным же мужиком. На спине слона помещалась ажурная башенка с вращающимся циферблатом. Нюрнбергские часовых дел мастера придумали, чтобы с боем литавр слон поднимал хобот и медленно перебирал передними ногами. Медный мужик ни ногами, ни руками не шевелил, только праздно лежал в телеге. Всякий раз, когда золоченый слон переступал ногами, Марья вспоминала Варшаву и настоящего слона, преклонившего перед ней колени. Вот и исполнились слова, что слон встает на колени только перед царями и царицами.

Она теперь царица. Случилось сие нежданно и негаданно не только для нее, но и для всех ближних к царю людей. Когда весть об этом разнеслась по Кремлю, начался великий переполох. Послали за великой старицей Марфой. Однако мать не смогла отговорить сына, а бояр он и слушать не захотел. Пришлось братьям Салтыковым, Борису и Михаилу, первым людям близ государя, скрепя сердце звать Хлоповых в царские хоромы. Встретили их там неласково, часа два протомили в Передних сенях, надеясь, что государь образумится и изменит свое решение. Хлоповы стояли ни живы ни мертвы в ожидании государева указа. Наконец их позвали в Переднюю избу, куда вышел государь Михаил Федорович и самолично возвестил трепещущим дворянам, что он произволил взять для сочетания законным браком Марью Хлопову и чтобы они, ее родичи, отныне были при великом государе близко и служили бы ему честно и верно. При этих словах Иван и Гаврила Хлоповы со всей своей родней повалились в ноги великому государю и благодарили за неизреченное жалованье. Говорил, впрочем, один только Гаврила, потому что отец невесты, Иван Хлопов, от страха и треволнений словно лишился рассудка.

Марье установили чины по царскому чину, то есть честь и бережение к ней держали как к самой царице, и дворовые люди крест ей целовали на верность. И на Москве, и во всех городах теперь за нее возносили молитвы, поминая на ектеньях ее имя сразу за именем государя вся Руси. Правда, поминали не Марью. По старинному обычаю ее нарекли другим, царским именем. Марью назвали Анастасией в честь Анастасии Романовой, первой супруги царя Ивана Грозного. Государь Михаил Федорович не желал разлучаться со своей невестой, может быть, опасаясь, что чужие козни расстроят свадьбу, назначенную через два месяца. По его настоянию невесту взяли в «Верх», то есть в царские хоромы.

От затейливых хором Расстриги, в которых Марья укрывалась от голодных жолнеров, ничего не осталось. Хоромы Лжедмитрия постигла участь палат Бориса Годунова, ранее снесенных Самозванцем. Были разобраны также брусяные хоромы царя Василия Шуйского. Каждый новый хозяин Кремля стремился сровнять с землей память о своем предшественнике. По обычаю царицы и жены знатных людей жили на своей женской половине, а кому позволяли средства, тот строил супруге отдельные палаты. Марье отвели терем рядом с государевыми хоромами. Старинный терем слыл светлым чердаком царицы Настатьи Романовны. В этом тереме провел последние месяцы своей жизни царь Иван Васильевич, тоскуя по своей первой и самой любимой супруге. Имя царя продолжало внушать такой страх, что светлый чердак уцелел даже в самую отчаянную разруху. Теперь Марию тоже звали царицей Анастасией, и светлый чердак стал ее домом. Чердак стоял на белокаменной сводчатой подклети, сложенной зодчим Алевизом Фрязином. Был он невелик – сени, передняя палата и две комнаты. В старинных хоромах все дышало Иваном Грозным. Пожилые девицы-боярышни зловещим шепотом рассказывали, будто по ночам царь приходит на чердак, заглядывает в самые дальние углы и зовет свою супругу.

Тимофей Хлопов, который приходился Марье стрыем великим, мог бы много порассказать о последних минутах царя. Но едва родня, собиравшаяся в Коломне, начинала расспросы, Тимофей замыкался в себе. Лишь однажды после многодневного возлияния выдавил с обидой, что аглицкий торговый человек Ерема Горсей налгал на царевых слуг, будто они удавили Ивана Васильевича, когда он лежал без памяти. Какое удавили! К государеву телу притронуться не смели, глаза ему прикрыть никто не решался. Когда дали знать о его кончине большим боярам, они не поверили. Шептались, будто царь только притворяется недужным, дабы выведать сокровенные чаяния своих ближних. Он уже пускался на подобные хитрости, а потом вставал со смертного одра и жестоко казнил легковерных. «Токмо Борис Годунов сразу понял, что великий государь уже не поднимется. Столько лет не отходил от государя ни на шаг, а как пристал ему час отдать Богу душу, скрылся незаметно из опочивальни. Бросил нас, верных слуг, наедине с хладным государевым телом!» – сетовал Тимофей Хлопов.

Удостоверившись в смерти Ивана Васильевича, бояре возликовали и надели праздничные одежды, отмечая как бы день своего освобождения, ибо каждый из них в любое время мог стать жертвой подозрительности царя. Лишь англичане не радовались вместе со всеми, ибо царь дал неслыханные льготы их Московской торговой компании. Когда управляющий Московской компанией Горсей, встревоженный шумом в Кремле, приехал осведомиться о здоровье его величества, думный дьяк Щелканов злорадно бросил ему в лицо: «Помер твой аглицкий царь!». Вот англичанин и выдумал невесть что в отместку.

Марье становилось не по себе, когда она вспоминала, что на ее постели лежало хладное тело царя Иоанна Васильевича Грозного. Скажем, Машке Милюковой от таких мыслей было ни холодно ни жарко. Она спокойно засыпала на кошме у царицыной постели, а вот Марье было тяжко. Ночью мучили дурные сны, и казалось, что чья-то тень бродит по опочивальне.

Марья вынула раму, в которую были вставлены кусочки слюды, расписанные яркими травами. Роспись была учинена не столько для красоты, сколько для того, чтобы царица могла наблюдать из окошка за всем происходящим на дворе, а саму царицу со двора никто не мог видеть. В спертый воздух опочивальни ворвалась струя свежего ветра. Двор, по которому днем безостановочно сновала челядь, был непривычно безлюден. Марья глядела на Большие государевы хоромы напротив светлого чердака. Государевы хоромы состояли из отдельных построек, соединенных теплыми сенями, крылечками и верхними переходами. Передняя изба, столовая палата, крестовая палата, государева комната, опочивальня стояли на подклетях, в которых жила челядь и хранились государевы вещи. Над палатами возвышались терема, светелки и вышки, увенчанные шатрами, бочонками, прорезными гребнями и маковицами. Шатры, крытые гонтом, как деревянной чешуей, были выкрашены зеленой краской. На шпилях вращались прапорцы, напоминавшие флюгера на варшавских черепичных крышах.

Шатер над крыльцом, ведшим в Передние сени, имел маковицу, покрытую сусальным золотом. Глядя на золоченую маковицу, сияющую в первых лучах солнца, Марья прошептала детскую считалку:

Во время осадного сидения она доводила кроткого Мишу до слез, придумывая, что выйдет замуж за королевича. Вскоре ей предстоит венчаться с царем. Жених любит ее и старается во всем угодить своей невесте. Вот прислал часы со слоном из Грановитой палаты. Вчера прислал живую диковину – попугая. Марья подошла к золоченной клетке, висевшей на векше напротив боевых часов. Зеленый попугай чистил крючковатым клювом свои перья, топорща крылья и переступая ногами по жердочке. Заморских птиц привозили в подарок царям и патриархам. Недавно аглицкий посол князь Иван Ульянов поклонился государю двумя птицами – попугаями индийскими. Своего старого попугая Миша послал невесте.

Сказывали, что этой птице много-много лет. Будто бы она потешала великую княгиню Софью Фоминичну, племянницу последнего цареградского царя. Попугаи обладали чудесной особенностью говорить по-человечески. Но изумрудный красавец то ли от лени, то ли от глупости выучил всего лишь одно слово, правда, самое важное.

– Ну-ка, покажи свое умение, – с улыбкой попросила Марья.

Попугай приосанился, расправил крылья, поднял крючковатый клюв и пронзительно крикнул:

– Ж-р-р-рать!!! Ж-р-р-рать!!! Ж-р-р-рать!

Его требовательный картавый крик прокатился по светлому чердаку и разбудил путную ключницу, спавшую в передней палате. Она просунула голову в опочивальню, увидела царицу у золоченной клетки и бросилась в сени тормошить постельниц, храпевших по углам.

– Вставайте, поганки! Государыня Анастасия Ивановна изволила проснуться!

Началась обычная утренняя суматоха. Постельницы, комнатные бабы, дуры-шутихи, уродивые, девочки-сиротинки и калмычки – все метались как угорелые. Общими усилиями принесли воду, налили ее в серебряный рукомойник, сделанный когда-то для царя Ивана Васильевича. На рукомойнике чеканены дивные образины, стоянец рукомойника тоже испещрен фигурами. Лохань при рукомойнике серебряная с чеканными изображениями рыб и раков.

Насилу добудились Машку Милюкову. Старухи из дворцового чина завидовали высокой чести спать на полу подле государыни. Они злобно перешептывались, что Машка – ленивая дылда и отлынивает от службы. Полусонная Милюкова стояла с лоханью, не замечая, что проливает воду на пол из дубовых кирпичей. Марья зачерпнула ладонью воду, настоянную на бобах для придания гладкости коже, и в шутку брызнула несколько капель в сонное лицо боярышни. Машка взвизгнула от неожиданности. На ее визг сразу бросились несколько старух.

– Что такое? Не с государыней ли беда?

– Виновата я перед государыней, пролила воду, – оправдывалась Милюкова.

Старухи, прошипев, что за такую неловкость боярышне впору руки выдернуть, удалились. Они бы, наверное, умерли от ужаса, если бы увидели, как Милюкова, покорно склонившись перед государыней, незаметно пнула ее ногой, а государыня в отместку вылила ей за шиворот остатки бобовой воды и беззвучно хохотала над ее безмолвными ужимками.

Ларешница, отвечавшая за сохранность комнатных ларцов, принесла уборный ларец. Под расписанной золотом крышкой в бархатных влагалищах лежали два полированных зеркальца. Проворные женские руки вынимали из ларца склянки с ароматами и притираниями, отворачивали серебряные шурупы, проверяли вязкость клея для приклеивания ресниц, пробовали цвет балсамы. Марья обреченно следила за этим колдовским обрядом, чувствуя себя беззащитной жертвой. Открыв и расставив все склянки, комнатные девки занялись государыней. На ее лицо нанесли толстый слой испанских меркуриальных белил, чтобы кожа стала белее снега. Охрой старательно нарисовали румянец на белых щеках. Марью выводило из себя сосредоточенное сопение девок, и она уклонялась от кисточек из беличьих хвостов, с которых капала охра.

– Государыня, позволь хоть ягодицы накрасить, – взмолилась ларешница.

Марья нехотя покорилась. Пожилая девочка-сиротинка, сосредоточенно сопя, накрасила ей ямочки на щеках. Ларешница восхищенно всплеснула руками.

– Ягодички как ягодки лесные! Красные, словно земляничка!

Государыне поднесли зеркальце, отразившее незнакомое лицо, живо напомнившее размалеванный лик московской свахи, с появлением которой в коломенском доме внезапно изменилась судьба Марьи. В Коломне так не красились, однако с москвичками не поспоришь, они точно знают, как должна выглядеть писаная красавица. Для красоты писали изогнутые соболиные брови, подводили брови сурьмой.

Старухи зорко наблюдали за тем, как убирают государыню. Изможденная псаломщица причитала:

– Ой, день-то сегодня какой! И не сказать, и не подумать! Постный! И не простой пяток, а память святого мученика Василиска, принявшего кончину в Греческой земле. Во сне ему явился Господь, предсказавший ему мученическую кончину. Святой Василиск томился в темнице. Он попросил темничных стражей отпустить его в родное селение проститься с родными. Придя домой, святой Василиск сообщил родным, что видится с ними в последний раз, и убеждал их твердо стоять за веру.

– Так прямо и отпустили из темницы? – усомнилась Милюкова.

– Отпустили, ибо почитали за святость жизни и за совершаемые чудеса. Но когда об этом проведал правитель Агриппа, он впал в исступление и послал воинов вернуть святого в темницу. На обратном пути его ноги обули в медные сапоги с вбитыми в подошвы гвоздями.

– Гвозди острием куда вбили? Вверх или вниз? – с непроницаемым лицом спросила Милюкова.

– Вверх, конечно! – объясняла псаломщица. – В самые ступни, значит, чтобы истерзать святого угодника. Правитель повелел отвести святого Василиска в языческое капище. Там святой вызвал огонь, который обратил в прах языческих идолов. Тогда Агриппа в бессильной ярости приказал отсечь святому Василиску голову, а тело его бросить в реку.

– Чего ждать, когда голову отрубят? Бежал бы, когда огонь сжег капище, – недоумевала Милюкова.

– Я погляжу, ты больно прыткая святых поучать, – огрызнулась рассказчица. – Вымахала дылда, ростом в сажень, а ума с ноготок!

Милюкова только усмехнулась, слушая брань, и крикнула:

– Эй, скоро ли закончите убирать государыню?

– Сейчас, сейчас. Вот сурьму бы пустить в глаза! – робко предложила ларешница.

Марья негодующе затрясла головой. Она не позволяла чернить белки, хотя кремлевские девки слыли мастерицами капать сурьму в глаза, чтобы их темный цвет выгодно оттенял белила. И еще в одном она была непреклонна, отказываясь чернить зубы. Каждое утро ей приносили на блюде толченый древесный уголь, и каждый раз государыня сбрасывала его на пол к тихому ужасу ларешницы. Зубы чернили все обитательницы кремлевских теремов, все приезжие боярыни, все столичные щеголихи из дворянского и купеческого сословия. Даже бабушка Федора, у которой во рту остались одни корешки, и та чернила их. Машка Милюкова огорчалась, что чернота плохо пристает к ее белоснежным зубам и безжалостно втирала уголь в прочную эмаль. Государева невеста не поддавалась общему увлечению, вызывая тихий ропот и пересуды кремлевского окружения.

Ларешницу с притираньями и красками сменили мастерицы укладывать косы. Волосы царицы завивали в локоны и переплетали золотыми нитями с шелковыми кистями, ниспадавшими на плечи. Принесли теремчатый венец – подарок царственного жениха. Венец был из серебряной цны с травами прорезными и финифтями, а в нижних теремах в золотых гнездах укреплены три яхонта червчаты, да три яхонты лазоревы, да три изумруда четырехугольных, да наверху десять зерен гурмыцких, понизу звездки золотые на золотых нитях, а накосник низан жемчугом репьи. Не менее красивым было ожерелье, низанное крупным рогатым жемчугом. Их дополняли золотые колты, украшенные бирюзой и звенящие при каждом движении. На каждый палец надели по два или три перстня с отборными лалами и еще особый перстень жучатый с талисманом-жуком, который, сказывали, был вырезан в Египте во времена самого Моисея. Да, это не коломенская кузня, о которой нельзя было вспомнить без гримасы омерзения!

Молодую государыню облачили в верхнюю сорочку с поясом. Марья привыкла к сорочкам с рукавами до подола. Чтобы рукава не мешали бегать, она связывала их вместе и забрасывала за спину. Все так делали. Но здесь, в царском тереме, носили сорочки с рукавами десяти локтей длины, волочившимися по полу. Раньше Марья поверх верхней сорочки носила легкий летник. Но в царском тереме ей велели носить холодный телогрей, который в отличие от теплого был подбит не мехом, а легкой тафтой. Но все равно пошитый из камки телогрей был тяжел и стеснял движения.

Одеяние царской невесты завершали атласные чоботы. В царских теремах не тачали сапог из кожи, разве только для челяди. Башмаки и чоботы кроили из мягкого бархата или атласа, богато расшивали золотом или кружевом. Чоботы имели высоченные, чуть ли не в четверть аршина каблуки. Они делали ее одного роста с Машкой Милюковой, но ходить на таких каблуках было чистым мучением. Словно в медных сапогах, в которые заковали мученика Василиска.

Как только государеву невесту полностью облачили, в спальню вошли две верховые боярыни, знатные вдовы. Они взяли государеву невесту под руки и повели в крестовую палату. Вести под руки полагалось при любом выходе. Первые дни пребывания во дворце Марья вырывалась, пыталась сама ходить, но боярыни в льстивых, но не терпящих возражения словах напоминали, что она будущая царица и во всем должна поступать сообразно царскому сану. Пришлось смириться.

Крестовой палатой называлась молельня, где ежедневно совершались церковные службы. Вдоль глухой стены был поставлен иконостас, как в церкви, начиная с деисуса в верхнем поясе и икон благословенных от родителей и сродников в нижнем поясе. Перед иконами теплились неугасимые лампады. По углам стояли кресты и литые распятия, над ними на шнурках и цепочках висели гроздья нательных крестов золотых, серебряных, кипарисовых, привезенных с Афона и из Иерусалима. Рядом с нательными крестами висели четки агатовые и соловецкие из рыбьего зуба. В крестовой было немало иных диковин, например, ставик точеный, писан красками, а в нем «камень небеса», где стоял Христос на воздухе.

В палате уже дожидались крестовый поп и два крестовых дьякона. Царица не видела их, точно так же как они не видели ее. Крестовая была разделена завесой из тафты, чтобы взгляд постороннего человека не мог обеспокоить государыню. Началось утреннее моление у крестов. Священник за завесой читал положенные молитвы, пел вместе с дьячками псалмы, каноны и тропари. Старухи из царицына чина, знавшие церковную службу наизусть, истово кланялись и подпевали. Утреня подходила к концу. Старухи пропели: «Великаго Господина и Отца нашего Святейшаго Патриарха Московскаго и всея Руси Филарета, Богохранимую страну нашу и вся православныя Христианы, Господи, сохрани их на многая лета!» Так велела старица Марфа. Отец Михаила Федоровича был провозглашен патриархом в Тушинском лагере, но после гибели Тушинского вора называл себя только митрополитом Ростовским и Ярославским. Однако старица Марфа твердо решила, что ее венчаный муж взойдет на патриарший престол, как только его вызволят из польского плена.

Утреня продолжалась около двух часов. По окончании моления верховые боярыни вывели Марью из крестовой. В светлом чердаке по заведенному обычаю ждали ссылку от государя. Из государевых хором явился посланец с вопросом, здорова ли государыня и каково она почивала? По обычаю же посланца на глаза царицы не пустили. Он стоял в сенях, где ему через сенную боярышню передали, что государыня почивала спокойно и в свою очередь задали вопрос о здоровье государя Михаила Федоровича. Посланец ответствовал, что с государем все, благодарению Богу, благополучно.

Марья знала, что такие ссылки будут повторяться и после венчания. Когда государю захочется возлечь на ложе со своей супругой, он пришлет ближнего человека и пригласит ее в свою опочивальню. В ту ночь постельничий Михалков не будет ночевать вместе с государем, а ближняя боярышня Милюкова оставит государыню наедине с супругом, дабы они исполнили божью заповедь плодиться и размножаться.

Комнатные бабы принесли кувшин с медвяным квасом и ржаной каравай. Марья отщипнула кусочек. По утрам совсем не хотелось есть. Машка Милюкова напротив была голодна и кипела от негодования.

– Разве ныне Великий пост? – вопрошала она, усердно жуя хлеб и запивая его квасом. – Три дня в неделю постных! Кажется, можно и поблажку сделать. Этакой строгости даже в обители нет, а мы, чай, в царских палатах.

К государыне пришли матушка и бабушка. Федора вся светилась счастьем от того, что так чудесно устроила внучку. А вот с лица матери, взятой вместе с Федорой в «Верх», не сходило выражение испуга. Дочку она знала мало, так уж получилось, что та выросла при бабушке, а в Коломну ее привезли почти взрослой. До сих пор она вздрагивала, припомнив, как бывало покрикивала на дочку. Даже мужа пытала, не накажут ли ее батогами? Иван Хлопов в сердцах называл жену глупой бабой, но после ее расспросов сам крепко задумывался, гадая, не случалось ли ему по пьяному делу наградить своевольную дочку отеческим подзатыльником. Мать не знала, как надобно вести себя: то ли приласкать родную кровинушку, то ли пасть пред ней как пред государыней? И от этих мучительных сомнений мать издали благословляла дочь и бочком отходила в сторонку, прячась за чужие спины. Бабушка за руку вытаскивала ее из задних рядов, шепча на ухо: «Привыкай, дура! Ты ныне мать государыни!» Но стоило бабушке отвлечься, как верховые боярыни незаметно оттесняли коломенскую дворянку.

– Приспела пора сидеть с приезжими боярынями, – напомнила бабушка.

Нелегко царское дело! Каждый день к великому государю приезжают бояре, окольничие, думные люди. Царь сидит с ними в Передней избе, слушает дьяков и приговаривает указы. Царица тоже сидит со своими боярынями, женами и вдовами думных людей. Государыня не вмешивается в державные дела, но от нее многое зависит. Только государыне под силу сменить гнев государя на милость, а опалу на честь и награждение. Паче всего государыня и ее приезжие боярыни занимаются милостыней сирым и убогим.

Выход из светлого чердака был обставлен с подобающей государыне торжественностью. Впереди шествовали комнатные дворянки, за ними ближняя боярышня, мать и бабушка, потом сама Марья, которую вели под руки. И хотя предстояло пройти всего несколько десятков шагов, кликнули стольников, которые должны были идти по бокам, закрывая государыню длинными полотнищами из персидской камки. Марья шествовала по коридору из камки, никого не видя, даже стольников, которые отворачивали свои юные лица, чтобы ненароком не оскорбить государыню любопытным взглядом. Царицыным стольникам было десять-пятнадцать лет от роду. Других в женские хоромы не допускали. Как только у отрока начинал ломаться голос, его переводили в государевы стольники.

Обязанности стольников заключались в том, чтобы носить блюда и ставить яства на стол, когда государь обедает с ближними людьми. Прислуживанием на пирах их служба не ограничивалась. Стольников посылали с посольствами, на воеводства, в приказы. Кроме стольников, при государе состояли стряпчие. Их чин ниже стольников, а числом их было вдвое больше. Как царю бывает выход в церковь, или в поход на потехи, или в думу, то стряпчие несли перед государем посох, а в церкви держали шапку и платок, а в походах возили царский панцирь, саблю и саадак. Их посылали во всякие посылки, кроме воеводств и посольств. Еще ниже был чин жильцов, которые жили на царском дворе, сменяя друг друга во время ночных бдений. Жильцов ставили начальными людьми в коннице и в пешем строю.

Отпрыски великих боярских родов также начинали службу при царском дворе стольниками или стряпчими. Но они не задерживались в низших чинах и по истечении определенного срока занимали места подле государя согласно строгому местническому счету. Да и стольники со стряпчими разнились по достоинству. Одна честь – комнатный стольник, допущенный в государевы комнаты, иная – площадный стольник, ожидавший на Постельном крыльце. Оно только называлось крыльцом, а на самом деле представляло собой немалого размера площадку во дворе перед государевыми хоромами. Весь день на Постельном крыльце у преградной решетки толпились сотни площадных стольников и стряпчих, готовых исполнить поручение государя или его ближних людей.

Царица шествовала мимо Постельного крыльца. Она никого не видела, но до ее ушей доносился приглушенный гул голосов. На Постельном крыльце обсуждались последние дворцовые сплетни, здесь первыми узнавали о новых назначениях, падениях и возвышениях бояр. Площадные люди старались пробиться ближе к заветной решетке, преграждавшей путь к царским покоям. Здесь часто ссорились, сводили старые счеты. Буйство на царском дворе строжайше наказывалось, но иной раз спорщики, не помня себя, поднимали великий шум и даже затевали потасовки. В матерной брани поминались и сами недруги, и их ближняя и дальняя родня. После ссор дворяне били челом государю, умоляя взыскать на недруге за умаление своей родовой чести.

Марья видела таких же забияк во дворце Сапеги. Безусые пахолики, подражая взрослым, хватались за сабли и вызывали друг друга на поединок. Однажды она мечтательно сказала бабушке:

– Благородно, когда оскорбление смывается кровью на рыцарском поединке!

– Вот уж глупости! – живо возразила Федора. – Сказывают, французский король запретил поединки, токмо тамошние дворяне не повинуются королевскому указу. Наши дворяне разумнее и тому бездельному иноземному обычаю не следуют. Год назад сын мой, а твой дядя Иван Желябужский, бил челом на стряпчего Андрея Апраксина, что он озорничеством своим на Постельном крыльце прошиб сыну моему голову кирпичом. И великий государь челобитную принять изволил и приказал боярину постельничему Константину Ивановичу Михалкову учинить розыск. И по тому великого государя указу Андрюшка принес вину свою, что он сына моего, не помня пьяным делом, бил на Постельном крыльце. И великий государь приказал моему сыну за бой и увечье доправить на нем, Андрюшке, денег вдвое против его оклада. Все лучше, чем драться на саблях до смертоубийства!

По крытому переходу царица в сопровождении свиты прошла в хоромы непокоенные. Царские чертоги делились на деревянные жилые покои и каменные хоромы непокоенные, предназначенные для церковных и земских соборов, царских пиров и приема иноземных послов. К непокоенным хоромам относились три каменные палаты: Большая, или Грановитая; Средняя, или Золотая; Малая – также Золотая. Все три палаты выходили задней стороной на царский двор, с которым они были соединены переходами, а передней стороной смотрели на площадь напротив Успенского и других кремлевских соборов. С Соборной площади попасть в палаты можно было через каменное Красное крыльцо с тремя лестницами. Под крыльцом и лестницей были ворота на царский двор, закрытые решеткой.

Малая Золотая палата называлась также Золотой царицыной палатой Ирины Годуновой, поскольку была отделана для нее и расписана золотым письмом. С Ирины Годуновой повелось, что Малая Золотая палата предназначена для цариц. Палату отпирали для больших торжеств, но бабушка Федора настояла, чтобы сидение царицы с приезжими боярынями происходило непременно в Золотой палате. Марья подозревала, что бабушка хотела быстрее приучить внучку к царской пышности и царственному обхождению.

Марья помнила Золотую палату полностью разоренной и ободранной. Во время осадного сидения ляхи разводили костры под каменными сводами, отчего золотая роспись, давшая название палате, покрылась непроницаемым слоем копоти. Однако Золотую палату уже полностью обустроили, вызвав иконописцев из Суздаля и других городов. Марья ахнула от восхищения при виде стен, таинственно мерцавших золотой землей. По золотой земле были выписаны святые женского пола. Они шествовали одна за другой: Феодора, правившая в Царьграде вместе со своим мужем порфирородным царем Юстинианом; Тамара, преславная грузинская царица; святая княгиня Ольга, крестившаяся в Царьграде.

Марья обожала слушать предания о том, как княгиня Ольга гостила в надменной византийской столице и заставила греческого царя признать ее равной себе. Она отомстила за мужа, воспитала сына Святослава и долгие годы правила Русской землей. Марья знала, что многие царицы правили, оставшись вдовами или имея безвольных мужей. Например, византийская царица Феодора не была порфирородной, то есть родилась не в Порфире – женской половине царского дворца, а имела низкое происхождение и чуть ли не добывала пропитание на улице. Вот и ей, Анастасии, бывшей Марье, скорее всего, придется править за Мишу, за которого сейчас правит его мать.

Марью усадили на царское место под сенью. Она чувствовала себя неуютно на виду у всех, но что поделать! В Золотую палату съезжались приезжие боярыни, жены бояр и окольничих: Арина Михайловна – жена князя Федора Михайловича Мстиславского; Алена Майстрюковна – сноха жены князя Ивана Борисовича Черкасского; Настасья Никитична – жена князя Бориса Михайловича Лыкова; Анна Васильевна – жена князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого; Софья Андреевна – жена князя Ивана Андреевича Голицына, и другие боярыни. Все в летах, некоторые в преклонных. Все едва скрывали надменность за почтительными речами, обращенными к молодой государыне.

Скромно вошла казначея государыни Меланья Федоровна, вдова думного дьяка. Была она грамотницей, ведала казной государыни и разбирала челобитные от людей разных чинов. Жалованья получала восемь рублей в год и кормовых по три копейки в день. Когда приезжие боярыни расселись по лавкам, казначея вышла вперед с ворохом бумажных столбцов в руках.

 

– Великая государыня Анастасия Ивановна! – низко до пола поклонилась казначея. – Игумен и братия Спаса на Новое посылает тебе, великая государыня, благословение и чудотворный образ Антипия Великого, целителя зубной боли.

Образ прислали неспроста. В крестовой палате висел зуб Антипия Великого, кован серебром. Столь чудотворными были сии зубные мощи, что царь Иван Грозный по убиению своего сына Ивана отобрал зуб на себя из казны наследника и возлагал его при молении на раздувшуюся от боли щеку. Взоры боярынь обратились на царицу. Приезжие боярыни глядели со скрытым злорадством, ожидая ее ответа. К счастью, на помощь пришла бабушка Федора.

– Надобно благодарить и милостиво пожаловать игумену рубль, а братии полтину, – подсказала она.

– Рубль игумену и полтину братии, – послушно повторила Марья.

– Тогда и к Никите Мученику за Яузу послать полтину, – предложила княгиня Алена Алексеевна Черкасская.

– К Ивану Предтече на Кулишках полтину… Николе Явленскому на Арбате тоже, – зашумели женские голоса.

– Да, да, всем пошлите, – подтвердила Марья.

– Как укажет государыня, – поклонилась казначея. – Насчет стольников бы распорядиться. Им по окладу положено по ведру вина простого с махом да пива поддельного и малинового по три ведра. А отпуску с Сытенного двора нет, и путный ключник говорит, что записи нет, а без указу он отпустить не смеет. Испросить бы великого государя учинить указ о твоих, государыня, стольниках, дабы им вина и поддельного пива отпускали исправно.

– Зачем им пиво? – удивилась Марья. – Им же по десять лет.

Казначея молча стояла пред царицей. И опять на выручку пришла бабушка:

– Порядок такой издавна заведен. Пусть они не в совершенных летах, все равно им поверстан оклад за службу, только вдвое меньший против взрослых стольников. А сами они выпьют или их отцы с братьями, государыня в то дело не вступается.

На днях мать ходила на Сытенный двор и все уши прожужжала, какая там лепота. Две сотни винокуров и пивоваров готовят вино, меды, квасы, варят пиво. Хранится все в тридцати погребах, в засмоленных бочонках на льду, а тот лед в погребах заготовлен с марта. И за теми погребами приглядывают сторожа и чиновные люди: степенной ключник и четыре путных ключника, честью они будут против московских дворян. Степенной ключник ведает приход и расход питью. Повинен он всякий день досматривать погреба и учинять сыск и расправу, если обнаружит недостачу. Путные ключники ему в подмогу. Чарочники и стряпчие посуточно ночуют на Сытенном дворе по переменам и сидят у погребов для раздачи питья всякого чину дворцовым людям, кому давать указано. А в раздачу за день уходит ведер двести по будням и ведер триста-четыреста по праздникам. Эта громадная цифра колом засела в голове матушки, и она робко осмелилась высказать свое мнение:

– Коли заведено, ин так и будет. А вот урезать бы выдачу. Двух ведер за глаза хватило бы. Только не надо им отпускать поддельного пива.

– Отчего же не поддельного? – нахмурила брови княгиня Арина Черкасская. Недаром она по отчеству звалась Майстрюковной, восточная кровь давала о себе знать. Боярыня была вспыльчива и гневлива. Мать совсем смешалась.

– Дабы государевой казне не было убытку, – пискнула она из-за спин боярынь.

Княгиня надменно принялась отчитывать захудалую дворянку, волею случая вознесенную в Золотую палату:

– Не в коломенской скудости живем, дабы поддельное пиво беречь! У великого государя жита и солода довольно, а случится в чем нехватка, из дворцовых волостей не мешкая привезут. Ближних людей обижать грех! При которой государыне езжу во дворец, а только не ждала не гадала, что стольникам пожалеют поддельного пива.

Поддельным пивом, в отличие от простого житного, называли пиво с примесью патоки и ягод. Ценилось оно гораздо дороже, чем простое. Вот почему его пожалела матушка. Но спорить с боярынями было бесполезно и матушка прикусила язык. Впрочем, ненадолго. Когда казначея закончила доклад о челобитных разных чинов людей, матушка робко попросила:

– Троюродная ятровка моя Фекла, жена дворянина Сысоя сына Велосипедова, молит за зятя младшей дочери. В уезде по соседству пропадает выморочное поместье. Всего сотня душ, да и тех половина разбежалась в Смуту. Нельзя ли поверстать зятю? Ну и сыск учинить беглым по Уложению царя Василия.

Как только Хлоповых взяли наверх, сразу обнаружилась уйма родни: большие троюродные племянники, свояки стрыев старых, четвероюродные золовки, младшие зятья ятровок и их детины. Марья и слышать не слыхала о Фекле, а тем более о ее зяте. Но все поднялись тучей как Дюденева рать, все едут в Москву из самых дальних захолустий, правдами и неправдами пробиваются к отцу, матушке и дяде, валяются в ногах, просят помочь получить поместье или попасть на государеву службу в стольном граде.

– Не наше бабье дело поместья верстать, – отрезала княгиня Черкасская. – На то есть Поместный приказ, а в нем боярин и дьяк. Пусть им бьют челом и не обессудят, если получат ответ, что на всяких троюродных зятьев поместий не наберешься.

– Кто давеча говорил, что у великого государя всего довольно? – ехидно спросила матушка. – Для ближних людей жалеть не приходится, а разве родня государя не самые ближние люди?

Ого! Мать показала зубы! Откуда что берется? Марья глянула на нее с удивлением, а бабушка с восхищением! Не пристало матери царской невесты вести себя бедной дворянкой. Ничего! Пообвыкнет в царских палатах и начнет покрикивать на знатных боярынь. А как иначе? Сыграют царскую свадьбу, наденет Марья-Анастасия на свою голову кику, как мужняя жена, а в той кике сидит счастье и богатство для всех Хлоповых и Желябужских, для всей их близкой и дальней родни.

– Последняя челобитная, – доложила казначея. – Вдова служилого человека Ивашки Зайцева бьет челом великой государыне. Скитается она с малыми детьми по чужим дворам. Муж ее помер от ран, полученных в осадном сидении. Поместье отняли, потому что старший сын годами не вышел, мал еще. Отец же служил честно и верно, вору крест не целовал…

– Ишь нашла чем бахвалиться! – возмутилась княгиня Мстиславская. – Не в укор ли великим боярам, которых заставили присягать Самозванцу? Крест он не целовал! Кому надобно целование худородного человечишки? Пусть на паперть идет просить милостыню.

– Дайте ей полтину, как другим, – распорядилась Марья.

– Государыня Анастасия Ивановна! Прости меня, нерадивую рабу. На сегодня денег не осталось, всю казну раздали монастырям и святым храмам, – сообщила казначея.

– Она же с детьми! Сколько можно послать в подарок?

– Алтын можно пожаловать, – уступила казначея.

– Хоть алтын пошлите.

Одна из боярынь тихо ойкнула:

– Совсем запамятовали про юродивого старца Пафнутия!

– Ох, забыли, забыли! Грех какой! – запричитали несколько голосов. – Третий год лежит расслабленный у Константиновских ворот. Ни руки, ни ноги поднять не может, ходит, прости Господи, под себя.

– Прорицает? – расспрашивали другие старухи.

– Нет, гласа лишен, мычит только невнятно. Божий человек! Дать ему полтину. Чай найдется на богоугодное дело?

– Из завтрашних пошлем, – пообещала казначея.

Приезжие боярыни встали, степенно поклонились до земли и попятились к выходу из Золотой палаты, не дерзая оборачиваться спиной к великой государыне. Обрадовавшись, что скучное сидение с боярынями закончилось, Марья вскочила с царского места и тут же осеклась под недоуменными взглядами комнатных дворянок. Обратно в жилые покои прошествовали тем же порядком, и стольники опять держали персидскую камку вдоль прохода государыни.

В сенях светлого чердака государыню ожидали белые швеи. Они принесли льняное полотно, сотканное в царских хамовных слободах. Все, кто был в сенях, от верхних боярынь до комнатных девок, подались вперед и принялись щупать льняную ткань. Поднялся громкий спор, какое полотно доброе, а какое не годится для белой казны. В основном спорили старухи, из молодых девиц только Машка Милютина не преминула вставить свое задорное суждение.

Машка, как только попала в ближние боярышни, объяснила государыне, что за белой казной нужен глаз да глаз. Царицыны сорочки носят на реку через особые Портомойные ворота в кремлевской стене. Бабы-портомойни стирают белье на плоту в чистейших водах Москвы-реки, а потом бережно сушат на ветру в портомойной избе с решетчатой стеной. Не дай Бог обнаружится прореха на сорочке. Тогда всех портомоен возьмут к пытке и учинят строжайший розыск. Марья недоуменно слушала боярышню. Зачем розыск? Дать бабам иглу – мигом зашьют. Милюкова замахала руками.

– Государыня, не в дырке беда! Будут разыскивать, не случилось ли злой ворожбы. Не втыкал ли кто в сорочку колдовской камень под названием чертов палец? Не зашили ли в подол щепотку соколиной соли, дабы нанести вред государыне? Ежели прореха на груди, то не призывали ли болезнь на сердце? Ежели на животе, то не ворожили ли, чтобы государыня была бесплодной?

– Зачем на меня ворожить?

– Неужто государыня не ведает, что у нее много врагов? Хотят извести и подсунуть великому государю новую невесту.

После белых швей наступил черед златошвейных мастериц. Они ожидали государыню в светелке. Верховые боярыни рассматривали рисунки, приготовленные для новых вышивок. Дело нешуточное – готовили приданое и свадебные подарки государю. Обычай требовал, чтобы сама царица подавала пример златошвеям. Марья и девицы-боярышни уселись вместе с мастерицами. Марья низала драгоценные каменья для ворота на государевой сорочке, а старухи расселись по скамьям, приглядывая за молодежью. Поначалу работа полностью овладела вниманием Марьи. Но прошел час, и кропотливая работа надоела. Она подняла голову и увидела, что Машка Милюкова только делает вид, что нанизывает жемчужины. Девочка-сиротинка, две дуры-шутихи и калмычка прилежно трудились. Царица вновь принялась за рукоделье. Хорошо хоть к обедне не зовут! Женщинам, в отличие от мужчин, ходить к обедне считалось необязательным. Недаром говорилось: «Не до обедни, коли много обрядни». Одна из матерых старух завела заунывную песню, которую подхватили все обитательницы терема. Марья тоже запела, чтобы не уснуть за вышиванием.

К полудню начали слезиться глаза, жемчужины выскальзывали из пальцев. Все устали, даже пение стало нестройным и часто прерывалось громкими зевками. Наконец появилась боярыня кравчая и низко поклонилась:

– Государыня, пожалуйте к трапезе.

Верховые боярыни тотчас же поднялись с лавок, взяли царицу под руки и повели ее в столовую избу.

Для молодой царицы накрыли отдельно, даже матери и бабушке не положено было сидеть за одним столом с ней. Рядом со столом государыни встала боярыня кравчая. У поставца, уставленного чеканной серебряной посудой, заняли места две путные ключницы. Дали знак столовым людям, после чего в палату вошли стольники с блюдами. На одних блюдах покоились смесные калачи и тестяные шишки, испеченные в печах на Житном дворе. Другие были уставлены мисками с кислой капустой, свеклой с уксусом, горохом битым, тертым, цеженым и другими яствами.

В старинных ендовах и в кувшинах с круглыми боками вносили меды, коими так восхищались иноземные гости, побывавшие в Московском государстве. Мед пресный, белый, красный, мед обарный, мед боярский, мед ягодный. Марья сама готовила в Коломне ставленый мед. Дело нехитрое. Приготовлялся наподобие кваса, только с дрожжами или хмелем. Когда в саду поспевали ягоды, Марья собирала малину, смородину или вишню, заливала ягоды отварной водой, давала настояться, потом добавляла чистого меда по кружке на две или три кружки воды, потом бросала корки хлеба и хмеля. Важно было не упустить, когда мед начинал вскисать. Тогда надо было скорее выуживать корки, чтобы мед не принял хлебного вкуса. Мед оставляли в теплом месте дней на пять, а потом разливали в бочонки, крепко смолили и ставили в погреб. Ставленый мед был до того крепок, что сшибал с ног. Впрочем, отец и дядя предпочитали двойное вино, пьянившее надежнее всякого меда. Ставленым медом они баловались с жесточайшего похмелья, когда не оставалось денег даже на простое, не говоря уже о двойном вине.

В Москве в ходу был больше мед обарный и боярский. Мать уже разузнала на Сытенном дворе, как они готовятся. Запечатанные пчелами соты растворяли в горячей воде, процеживали через частое сито, дабы отделить мед от воска. Потом клали туда хмель и варили в котле, беспрестанно снимая пену ситом. Когда же жидкость уваривалась, давали остыть, добавляли кусочек ржаного хлеба, натертого патокой и дрожжами, давали жидкости вскиснуть и сливали в бочки. Боярский мед отличался от обарного тем, что медового сота брали в шесть раз больше, чем воды.

Боярыня кравчая приказала подать особый, предназначавшийся для царицы кувшин. От других он отличался тем, что был с кровлей, поверх которой красовалось серебряное яблоко. Кравчая собственными руками, не доверив это дело стольнику, сломала печать, которой был запечатан кувшин. Стольник налил меда в пузатый болванец, поднес кравчей. В обязанности боярыни входило пробовать питье и пищу, дабы удостовериться, не подсыпана ли отрава. До нее чашники пробовали мед, а ключники вкушали пищу, сдавая блюда на руки дворецкому. Тот внимательно смотрел, не почернеет ли чашник лицом, не упадет ли замертво. И только если он был благополучен, дворецкий пробовал сам, потом запечатывал сосуд и нес его боярыне кравчей. Боярыня кравчая распечатывала сосуд и пробовала напиток и только затем вкушали царственные особы.

Кравчая осушила болванец до дна, одобрительно крякнула и велела налить меда царице. Стольник наполнил позолоченную чашу дивной работы – ножка грановитая, по широкому краю пущены травы и узоры, по бокам выпуклости, называемые пузами, и углубления, называемые ложками. Между пузом и ложкой сделаны пупырыши и все разные – круглые и сердечками. Вкусный был мед в позолоченной чаше! Вкуснее коломенского. И то сказать, не на простых ягодах сварен, а с добавлением гвоздики, кардамона, имбиря. Таких приправ в Коломне не сыскать, да и кто бы их покупать стал за такую цену?

На стол верховых боярынь мед подали в братинах. Они зачерпывали мед чумкой, выпивали и передавали чумку следующей по очереди.

– Изволите откушать ухи, государыня Анастасия Ивановна? – осведомилась боярыня кравчая.

– Рассольное бы из белужины, – мечтательно произнесла со своего места Милюкова.

Ее слова заглушил возмущенный шепот старух:

– Бесстыжая! Рассольного ей захотелось в постный день! Ужо требуй тогда ухи с курятиной, греховодница!

Подали наваристую уху из рыбьих потрохов, смешанных с пшеном. Сначала попробовала кравчая. Уха была одобрена, после чего стольник налил ухи в серебряную мису. Наваристо, но в жару надо было спросить холодной ботвиньи с кореньями. Между тем стольники вносили блюда с пирогами подовыми и пряжеными. Великое множество пирогов круглых, продолговатых, самых замысловатых форм и размеров. Пироги с вязигой, с рыбными молоками, с икрой, с кашей, с луком. В постный день было много пирогов с рыжиками, засоленными еще в прошлом году, а также с репой, маком, горохом.

Наступила очередь для рыбных блюд. Кравчая не поспевала пробовать лососину из Корелы, ладожскую сырть, белозерских снетков и многое другое. Марья отведала снетков. Вкусно. Но сколько может съесть человек? Вот уже и Машка Милютина отвалилась, поглаживая набитый живот, и мать сидела осоловело, сыто порыгивая. Все нетронутые блюда отправляли в дар ближним людям.

– Кому подачу? – спрашивала кравчая, и бабушка Федора подсказывала:

– Арине Авраамьевне Михалковой, ближней дворянке, с матерью… Марье, жене чашника Бориса Ивановича Плещеева… Крестовым попам не забудьте подачу, – напоминал кто-то из старух.

Точно такие же подачи, но в гораздо более обширных размерах, отсылались с царского стола. Более трех тысяч ближних людей кормилось от дворцовых щедрот. Иной знатный человек и за трапезу не сядет, если ему не принесут блюдо из дворца. А если какому-нибудь боярину или ближнему человеку подачи не пришлют, то он бьет челом великому государю, что царского гнева за собой не ведает и не знает, почему его в подаче бесчестят. Тогда начинается розыск, была ли послана подача и не утаил ли ее истопник, не уронил ли в грязь или пролил, а как сыщется вина, то бьют батогами перед царскими палатами. А если сыщется, что не послано забвением, то дьяков и путных ключников сажают на день в тюрьму.

Наконец подали сладкие пироги с изюмом и другими ягодами. Трапеза завершилась. В Московском государстве был обычай почивать после обеда. Обычая придерживались все от обитателей царских хором до бедных посадских людишек. Царицу привели в опочивальню. Постельницы раздели ее до сорочки, взбили перину на чижовом пуху и постелили теплое соболиное одеяло. Марья легла на перину, ближняя сенная боярышня Милюкова – на кусок войлока на полу у кровати и сразу же захрапела.

Над кроватью была устроена сень на четырех столбах с расписной подволокою. Под храп ближней боярышни Марья разглядывала роспись. На загрунтованных досках подволоки было начертано: «Начало премудрости Страх Господень». В центре стоял царь млад, коего ангел возводил на высокое златое царское место и возлагал на его главу венец царский и на выю гривну златую. Бабушка, глянув один раз на подволоку, безошибочно сказала, что царь – вылитый Иван Васильевич в младых годах до учреждения опричнины. По ее толкованию иконописец изобразил царя, в страхе Господнем исполненным правды, которую олицетворял ангел на горе с мечом в правой руке и весами в левой.

Марья сонно подумала, что Иван Васильевич многих людей казнил, доискиваясь правды и во все души вселил страх Господень. Она откинула голову на подушку и задремала, как вдруг царь спрыгнул с подволоки и неслышным шагом подошел к изголовью кровати. Марья узрела, что царь не млад, а очень стар. Его безумные очи внушали ужас, когтистые руки крепко сжимали усыпанный алмазами царский посох.

– Кто тебя привел, девка? – глухо спросил старик. – Васька Грязной? Тако? Запамятовал что ли, сучий сын, что сегодня пяток? Не для греховной потехи день, а для молитвы и покаяния!

Марья пыталась укрыться соболиным одеялом, но руки отчего-то не слушались ее. Между тем старик возвысил глас:

– Ты почто раскинулась похабно, аки в кабаке, а не в царских палатах! Кто такая, спрашиваю? Али оглохла?

– Я царица… невеста царская… Марья, то есть Анастасия… – сонно пробормотала Марья.

– Врешь, блядища! Нелепицу глаголешь! Анастасию, голубку мою невинную, отравили крамольники-бояре. Они тебя на подмену прислали? Ишь чего удумали, вороги! Я тебя удавлю!

Марья слышала от бабушки, что Иван Васильевич был одновременно и грешен и набожен. Согрешив, он искренне каялся, а своих незаконнорожденных детей, яко неугодных Богу, государь собственноручно душил в колыбели. Старик протянул когтистые руки к горлу Марьи и сжал его мертвой хваткой. Марья задохнулась, в глазах потемнело. Из последних сил она отпрянула к краю кровати, вырвалась из цепких пальцев.

Судорожно глотнув воздух, она обнаружила, что во сне завернулась с головой в соболиное одеяло, которое мешало ей дышать. Старик исчез. А может, он просто причудился? Или по чердаку действительно бродит тень Ивана Грозного, не найдя покоя после смерти.

Марья толкнула храпящую Машку Милюкову. Ближняя боярышня подняла с войлока помятое лицо.

– Что? Али не спится?

– Дурной сон приснился.

– Вещий?

– Типун тебе на язык!

– Государыня, прикажи золотых дел мастерам из Оружейной палаты сделать тебе перстень с яхонтом черевчатым. Сей камень ограждает владельца от дурных снов.

– Ладно, потом. Вот что! Пойдем на качелях потешимся!

Машку не пришлось долго уговаривать. Она была великая охотница до послеобеденных утех. И в прятки, и в салки, и на скоморошьи непотребства могла тайно поглазеть, а потом в девичьих палатах устроить представление, как скоморохи на дудках играют и непристойные песни поют. Пошутить тоже могла не хуже дворцовых дур, а однажды, когда дура-шутиха, бранясь с комнатными бабами, заголила толстый зад, Машка тоже задрала подол и ту дуру в конец осрамила.

В передних сенях были устроены качели, обшитые сукном багрецом черевчатым. Царица и ближняя боярышня уселись друг напротив друга на доску и, ухватившись за качельные веревки, начали раскачиваться. С каждым разом доска взмывала все выше. В слюдяном окошке под потолком мелькали маковки кремлевских церквей. Дух захватывало от полета и хотелось, чтобы качели оторвались и позволили взлететь над Кремлем. Но веревки были накрепко прикреплены к потолочным балкам и испытаны ближними людьми, отвечавшими за здоровье государыни.

Вдоволь потешившись, подруги сошли с качелей.

– Ох, голова кружится! – говорила Милюкова. – Вот веселье!

– Мне грустно гораздо, – призналась Марья.

– Отчего бы, кажется! Какое счастье тебе привалило! Вовек того счастья не избыть!

– В чем счастье-то? Растолкуй!

– Как же! Ты царица! В светлых чертогах живешь, все тебе низко кланяются.

– Разве в том счастье? Вот попугай за золочеными прутьями живет, в пол-аршина вся его обитель. Ласточка гнездо из глины лепит, зато на воле летает. Кто из них счастливее?

– Конечно, попугай! – убежденно сказала Милюкова. – Стоит попугаю крикнуть «Жрать!», как к нему бегут со всех ног, несут миндальные орехи, каких не всякой дворянке доведется отведать. А ласточка по нужде букашек ловит. Даже сравнивать нечего!

– Эх, не понимаешь ты меня! Ну да ладно, пойдем еще покачаемся.

И вновь взмыли вверх качели. Машка свистнула по-разбойничьи от избытка чувств. Все выше качели, выше! Ближе к оконцу, чтобы выпорхнуть на волю! Краем глаза царица увидела бабу Бабариху – комнатную бабу Секлетею Боборыкину, торопливо проскользнувшую в сени. Беда! Попались! Сейчас побегут шушуньи в келью к старице Марфе, донесут, что невестка тешила себя играми в постный день. От досады Марья прикусила губу. Милюкова тоже заметила старуху. Остановив качели, она грубо спросила комнатную бабу:

– Чего надобно, старая карга?

Не обращая внимания на ближнюю боярышню, Бабариха бросилась к молодой царице и в священном трепете зашептала:

– Великий государь пожаловал!

 

Глава 8 Голландской земли немчин

Царь и великий государь Михаил Федорович всея Руси изволил взойти на светлый чердак, оставив в сенях сопровождавших его ближних людей. Его приход был неожиданным и необычным. Видать, государь очень скучал по невесте, раз решился на нарушение старинных обычаев. Марья в пояс поклонилась государю.

– Как изволила почивать после обеда, Машень… – Государь на мгновение замялся, но тут же поправился: – Государыня Анастасия Ивановна?

– Благодарствую, великий государь. Сон был легким. – Марья умолчала о страшном сновидении.

– Нет ли в чем нужды? – продолжал расспросы Михаил Федорович.

– Всего вдоволь, великий государь. Нечего и пожелать.

– Я к тебе с гостинцем! – застенчиво улыбнулся царь. – Хотел послать с окольничим, потом подумал: нет, сам обрадую ненаглядную невесту.

Государь открыл плоскую серебряную шкатулку, в которой в бархатных влагалищах лежало несколько мелких предметов. Он по очереди извлекал их из влагалищ и с удовольствием объяснял назначение каждого:

– Вот кожух хрустальный, а в нем зуботычки серебряны. А это уховертка чистить уши от серы. Свистелка звать слуг. Осла бела кизылбашская, чтобы точить ножичек.

Марья равнодушно смотрела на уховертку, свистелку и белый оселок. Поняв, что невеста не разделяет его восторга, государь смутился и закрыл шкатулку.

– Хочешь, я велю прислать из своих покоев резной поставец на подножках? Заморские купцы привезли. В нем стекло, а под стеклом младенец слеплен из воска. Прехорошенький такой младенчик, расписан красками яко живой и улыбается ангельски.

– Заводится пружиной и двигает членами? – полюбопытствовала Марья.

– Нет, просто восковая куколка, – недоуменно ответил царь.

Марья тихо вздохнула. Не царское дело тешиться восковыми младенцами. Иное дело часы со слоном. Глядеть любопытно и каждый раз ломаешь голову, как он двигается. Признаться, Марья ранним утром, когда все спали, уже испытывала слона разными способами. Не давала ему поднимать ногу, держала за хобот. Она догадалась, что продолжительность движения зависит от количества поворотов ключа, который торчит сбоку от циферблата. Сквозь ажурную беседку на спине слона были видны колесики, и Марью так и подмывало добраться до нутра боевых часов. Говорят, в Оружейной палате множество подобных диковин, а государь забавляется куколками. Она попросила:

– Великий государь, укажи мастерам Оружейной палаты найти для меня игрушку, которая двигается от пружины. И пусть похитрее разыщут.

– Непременно укажу. Сам схожу в Оружейную, пусть при мне выберут, – обещал царь. Глядя на грустное лицо невесты, он робко осведомился:

– Дозволь, приступить к тебе с опрятством. Что, государыня, опечалилась еси?

– Сама не ведаю… Кручина на сердце…

На лице Михаила Федоровича, поросшем реденькой бородкой, отразилось искреннее огорчение. Царь растерянно поморгал ресницами, потом неуверенно предложил:

– Может, съездить на богомолье к Троице?

Марья призадумалась. Вырваться из светлого чердака, чего лучше! Посмотреть, что там происходит за кремлевскими стенами! Прокатиться с ветерком, поглазеть на оживленную дорогу, на богомольцев, бредущих к Троице. Вот только возили ее уже. Была на Крутицком подворье, и к Николе Явленному возили, и к Иоанну Предчете, что в Коломенском. Ничегошеньки она по дороге не видела через плотно закрытые окошки. Впрочем, если самой исхитриться и выглянуть в окошко, что увидишь? Везут ночью, чтобы никого не встретить по пути. А если попадется случайный путник, его плетью сгонят с дороги. В монастырь тоже въезжают ночью, когда ворота заперты и нет ни одного богомольца, а всем монахам наказано тихо сидеть по кельям. В полутемном храме ни души, только свечи теплятся у икон. Вот и все богомолье. Да и повезут тихим ходом. Умрешь с тоски в душном возке, глядя на постные лица верховых боярынь.

– Нет, не хочу, – сказала Марья, – в другой раз.

– Как же развеять тоску? Позвать в крестовую четчика? Пусть почитает Великие Четьи-Минеи.

Марья только вздохнула. Михаил Федорович предложил другое развлечение:

– Кликнуть старуху-сказочницу… Пусть расскажет из божественного… Про святых угодников…

Марья обернулась к Милюковой, стоявшей в дальнем углу палаты, опустив очи, как подобает скромной боярышне.

– Эй, Машка! Хочешь послушать про мученика Василиска?

Милюкова вздрогнула как кобыла, ужаленная слепнем в самое нежное место. Великий государь совсем растерялся. Он не знал, что придумать.

– Не хочешь про угодников Божьих? Про что же хочешь послушать?

– Про что?.. Не знаю… Послушала бы про заморские страны. Как там живут, какие у них нравы и обычаи.

– Занятно! – кивнул головой Михаил Федорович. – Только кого кликнуть? Из Посольского разве? Подьячий Сукин в заморских краях бывал.

Марья скривилась при одном упоминании Сукина. Дьяки и подьячие Посольского приказа хитрые и двуличные, как на подбор. Марья убедилась, что их бесполезно расспрашивать о чужих краях. Молчат, словно опасаются выдать посольские тайны. Недавно Марья беседовала с дьяком Семеном Заборовским, который распоряжался казнью воренка. За эту ли или иные заслуги с Заборовского сняли опалу и вернули в Посольский приказ. Марья спросила дьяка, можно ли ей поговорить с иноземными послами. Заборовский отвечал:

– Послов к супруге великого государя и к царицам никогда не допускают. А буде иноземный посол попросится повидать великую государыню, ему против той просьбы дают ответ, что государыня ныне хворает и никого не принимает.

– Отчего так говорят? – не унималась Марья.

– Государыня, в Московском государстве женский пол неученый, породным разумом простоват и на посольские отговоры несмышлен и стыдлив, понеже от младенческих лет живет в тайных покоях и опричь самых ближних родственников иных людей не видит.

– Выходит, не видать мне иноземных послов как своих ушей?

Посольский дьяк оглянулся за спину, еще ниже склонился и шепнул еле слышным голосом:

– Для того, государыня, устроена потайная комната над Святыми сенями.

Святые сени, расписанные нравоучительными притчами из Святого Писания, были преддверием Грановитой палаты, в которой принимали послов. Из разговора с посольским дьяком Марья узнала, что скоро предстоит прием сибирского царевича и касимовского царя. В день приема она велела отвести ее в потайное помещение над сенями. Тайная комната была обита плотной стеганой тканью, пол покрыт толстым войлоком. В стене устроено маленькое смотрительное отверстие, выходящее под своды Грановитой палаты. Отверстие было забрано железными прутьями, столь частыми, что из самой палаты невозможно было определить, сидит ли кто-то за смотрительной решеткой.

Сибирский царевич Мотла Кучумович был одним из семидесяти сыновей последнего сибирского царя Кучума. Сибирская земля покорилась русскими и большинство кучумовичей кормилось государевым жалованием. Кучумовичи почитались царевичами, но их, конечно, не равняли с иноземными королями, шахами и султанами. Сие подчеркивалось чином встречи.

Самых важных и почетных гостей, например иноземных послов, встречали тремя встречами. Менее важных – двумя, а посланников и гонцов – только одной. Сибирского царевича Мотлу Кучумовича и касимовского царя Араслана Алеевича встречали средним чином. Первой встречей на Красное крыльцо выходил князь Федор княж Иванов сын Мерин-Волконский, а второй встречей в Святых сенях встречал Петр Петров сын Головин. Красное крыльцо было заполнено служилыми людьми младших разрядов, которые стояли на ступенях лестницы в богатых одеждах, выдаваемых на время приема из царской казны. Даже подьячие в этот день щеголяли в цветном платье, а жильцам выдавали бархатные и объяринные терлики и золотные шапки.

Прильнув к смотрительной решетке, Марья смотрела на Мишу, восседавшего на троне у угловой стены. Она переживала, не смутится ли он. Ведь к нему в полной мере могли быть приложены слова дьяка: «на посольские отговоры несмышлен и стыдлив». Но Миша держался молодцом, видать, пообвык. Правда, речи держали ближние люди. Государю надобно было лишь восседать в парчовом одеянии, в бармах, облегающих его узкие плечи, и в шапке Мономаха на голове. Рядом с царским местом стояли четверо рынд, одетых в одинаковое платье из серебряной ткани с большими серебряными пуговицами. На головах рынд красовались высокие шапки белого бархата, на ногах – белые подкованные сапоги. Каждый держал на плече серебряную секиру.

Прием оказался на редкость скучным. Длинные речи состояли из многократного повторения вопросов о здравии государя и обстоятельных ответов, что государь божьей милостью жив и здоров. Устав от пустопорожних посольских речей, Марья принялась разглядеть роспись на стенах. Грановитая палата была заново расписана при царе Федоре Иоанновиче. На стене в ряд восседали великие князья Московские и Владимирские, государи и цари всея Руси. Последним в ряду был писан сам царь Федор Иоаннович, удивительно похожий на Мишу кротким и покорным выражением лица. Царь восседал на троне в драгоценном венце, а рядом с ним стоял его шурин Борис Годунов. Правителя изобразили в боярской шапке-мурманке, но уже в золотых царственных одеяниях. Казалось, он с с хитрой усмешкой поглядывает на царский трон.

Чего-чего, а кротости и терпения Мише было не занимать. Он легко выдерживал не только посольские приемы, но и покорно сносил капризы невесты. Приметив, что невеста не хочет слышать о дьяках и подьячих Посольского приказа, государь предложил:

– Али из иноземцев кого кликнуть? Дохтур Бильс недавно приехал. Голландской земли немчин. За большие деньги выписан для сохранения нашего царева здравия. Сказывают, он прямой дохтур. Лекарскому делу учен и навычен и о том свидетельские грамоты имеет.

Марья просияла. Вот это дело! Голландской земли немчин! Весь свет объездил, все науки превзошел.

– Буду рада послушать дохтура! – воскликнула она.

От былой тоски не осталась и следа. Однако великий государь выглядел озадаченным. Он уже раскаивался, что предложил позвать немца. Добро, если удастся потешить закручинившуюся невесту. Но что скажут матушка и бояре?

– Прилично ли будет дохтуру беседовать с царицей? – засомневался Михаил Федорович. – Он хоть и добрый дохтур, а все же еретик люторской веры.

– Нам с ним детей не крестить. Только послушаем его рассказы. А чтобы не было пересудов, надобно притвориться, будто я захворала… Вот дохтур и потребовался.

– Боязно… матушка прознает… грех обманывать да еще в постный день.

– Как великому государю будет угодно!

Марью охватила досада. Опять нельзя! Что за жизнь! Но Михаил Федорович, увидев недовольство невесты, отбросил последние сомнения:

– Эй! Кто там из стольников? Позвать дохтура Бильса!

От радости Марья была готова бить в ладоши. Все же Миша способен поступать как настоящий государь. Стоит ей нахмуриться, сделает все по ее хотению. Надобно постараться после свадьбы переменить дворцовый обиход. Выезжать из Кремля днем, и чтобы окошки были открыты. Ну, или прикрыты прозрачной тканью, через которую все видно.

– Машка! – крикнула она свой ближней боярышне. – Слышь, дохтура приведут. Помнишь, которым мы невест пужали?

Милюкова кивнула головой. Она предпочла бы покачаться на качелях, но не осмелилась выразить недовольство в присутствии великого государя.

– Сейчас, государыня, велю приготовить камку.

Ближняя боярышня кликнула девочку-сиротинку и калмычку, чтобы отгородить половину комнаты. Девки вешали занавеску с лихорадочной поспешностью, напуганные вестью о дохтуре. Иноземных лекарей на Руси боялись как злых чародеев. При Иване Грозном бысть в приближении лютый волхв Елисей, который учился лекарской науке в Аглицкой земле. Царь доверял ему свидетельствовать телесное здравие многочисленных царских невест, коих свозили в Кремль на смотрины. Но основным занятием Елисея было составление отравного зелья для царских врагов. Лютый волхв мог сварить в Аптекарской избе такое снадобье, что человек сразу остолбенеет и почернеет, а мог из разных трав составить хитрую отраву, которая постепенно убивала жертву. Сказывали, что Елисей был нарочно подослан немцами и литовцами, дабы совсем отвратить царя от православной веры и возложить на русских людей свирепство, а к немцам приложить любовь. Когда открылось, что волхв злоумышлял на царя и наводил порчу на русскую землю, Иван Грозный приказал сжечь злодея. Лютого волхва насадили на железный вертел и поджарили на медленных углях к радости и ликованию всех московских людей.

Проверяя работу девок, ближняя боярышня ворчала под нос:

– Аз птица невеликого полета, но пораскинув своим убогим умишком, скажу, что иноземных дохтуров нам вовсе не надобно. Мы их сами можем вылечить, яко отцы и деды заповедовали: буде которой иноземец заскорбит рукою, провертеть ему здоровую руку буравом и будет здрав без обеих рук. А буде у немца заболят ноги, взять из-под саней полоз и тем полозом немецкие ноги парить и приговаривать: «Как таскались санный полоз, так же бы таскались немецкие ноги».

– Полно тебе исходить на немцев ядом, яко василиск али аспид, – укорила ее Марья.

Она прошла на предназначенное ей место, села вполоборота. Царь спросил из-за завесы:

– Удобно ли устроилась, государыня Анастасия Ивановна?

– Отменно, государь! Пусть, не мешкая, ведут дохтура.

– Сейчас, сейчас. Велю поторопить!

Через некоторое время в терем привели гостей. Доктора Валентина Бильса сопровождал лекарь Балсырь. Чуткое обоняние Марьи уловило запах незнакомых притираний, не резких, как у верхних боярышень, а тонких, словно аромат луговых цветов. Она подивилась тому, что в немецких землях мужики душатся, словно бабы. Милюкова тайком глянула на гостей из-за края занавеси и хихикнула.

– Ой, не могу! До чего потешный! Валентинушка Журавлиные Ноги!

Марья не утерпела и глянула сама. Перед царем склонился высокий тощий немец. Белоснежное кружевное жабо вокруг шеи напоминало блюдо, на котором покоилась усекновенная глава Иоанна Предтечи. Доктор был одет во все черное. Из коротких бархатных портов торчали тощие голенастые ноги, туго обтянутые черными чулками. Точь-в-точь как журавль или цапля на болоте. Сходство довершали красной кожи башмаки с длинными загнутыми носками. Марья невольно прыснула и отодвинулась от занавески, чтобы не смущать своим смехом иноземца.

Валентин Бильс заговорил на латыни. Когда он закончил фразу, пришедший с ним лекарь, несколько запинаясь, перевел приветствие и пожелание всяческих благ его величеству кесарю всей Руси, его матушке, великой старице Марфе, и царственной невесте Анастасии Ивановне. Доктор Бильс, недавно приехавший в Москву, не умел говорит по-русски. Толмачом при нем состоял лекарь Балцер, или Балсырь, как его запросто величали в боярских домах. Лекарь давно служил при дворе и изрядно говорил на русском языке. Но ученостью он не блистал и в присутствии доктора вел себя тише воды ниже травы, мучительно припоминая полузабытую латынь.

– Как путь из Архангельска города? Не чинил ли обид кто из приказных людей? – осведомился государь.

Балсырь перевел вопрос, Бильс ответил длинной тирадой, чеканя каждое слово. Лекарь перевел с запинкой:

– О, все прошло в высшей степени благополучно!.. Морской путь из Нидерландов занял всего тридцать пять дней. Был только один сильный шторм у берегов Лапландии, когда мы уже распрощались с жизнью и не имели сил даже молиться. Зато нам удалось ускользнуть от датских пиратов близ Норвегии. В России мы не боялись разбойников, ибо по указу вашего величества архангельский воевода дал нам в провожатые сильную охрану… Дорога из Архангельска в Москву заняла почти три месяца. Мы плыли на дощанике по рекам, сначала под парусами, а потом пришлось срубить мачту, поскольку реки стали узкими и мелководными. Останавливались в Холмогорах, Устюге, Вологде. – Бильс с натугой произносил название русских городов, нещадно коверкая их. – Путь был утомительным, но все невзгоды искупило неизмеримое счастье предстать пред Вашим Царским Величеством. И кажется, Провидение недаром не задержало меня в пути! Я слышал, что невеста Вашего величества нуждается во врачебной помощи. Позвольте мне осмотреть царственную невесту?

Лекарь Балсырь перевел эти слова с разбегу, но тут же поперхнулся и начал что-то объяснять доктору. Валентин Бильс изумленно переспросил:

– Мне не полагается видеть больную? Но как же в таком случае можно поставить правильный диагноз и назначить соответствующее лечение? Быть может, мне будет дозволено хотя бы пощупать пульс ее высочества через ткань?

Государь отрицательно покачал головой.

– Не надобно… Не хвора вовсе Анастасия Ивановна… Печалуется она… желает развеяться, послушать про заморские страны.

Доктор Бильс внимательно выслушал перевод, ответил медленно и раздумчиво:

– Ваше Величество абсолютно правы. Если невеста Вашего Величества испытывает приступы черной меланхолии, то сей недуг врачуется не столько снадобьями, сколько доброй и участливой беседой. Я весь к услугам ее царского высочества и почту за великую честь ответить на любые вопросы.

– Сейчас, – Миша обернулся к занавеске. – Что желает узнать государыня Анастасия Ивановна?

Марья хотела узнать о том, как живут люди в заморских странах. Держат ли женщин взаперти или дозволяют им выходить из дома? Правду ли говорят, что есть такие места, где собирают молодых людей для учения? Вот Бильс, к примеру, как он выучился на дохтура? Но пока она раздумывала, с какого вопроса начать, Машка Милюкова выпалила:

– Какими притираниями пользуются голландские девки?

Дура! Нашла о чем спрашивать иноземного дохтура. Он не видит, кто спрашивает. Решил, верно, что вопрошала царская невеста. Марья залилась краской стыда. Чувствовалось, что Валентин Бильс был озадачен вопросом. Тем не менее он учтиво ответил:

– Право, об этом лучше было бы спросить у моей дражайшей супруги. Единственно, что я успел заметить за краткое пребывание во владениях вашего величества, это то, что русские женщины наносят на свои лица чрезмерное количество белил и красной краски, которую в Англии используют для печных труб.

– Что носят ваши девки? Правду говорят, что немки надевают деревянные ребра и юбки на железных обручах? – продолжала Милюкова.

– Боюсь, я не смогу в полной мере удовлетворить любознательность ее величества.

– То не государыня вопрошает, а ее ближняя боярышня, – пояснил Михаил Федорович.

– Прошу Ваше Величество милосердно простить меня за досадную оплошность, – извинился Бильс. – И тем не менее боюсь, что не смогу дать исчерпывающего ответа. Знатные дамы, а также жены и дочери голландских негоциантов носят корсеты, но не из прутьев, а на китовом усе. Увы, на этом мои скромные познания исчерпаны, ибо я долгие годы посвятил благородной науке медицине, а не ремеслу портного.

– Чья одежда красивее, наша или немецкая? – не унималась Милюкова.

Бильс обстоятельно отвечал:

– Одежда народов разнится, однако почти всю ее можно отнести к двум видам. Один покрой – восточный, который принят у персов, греков, славян, татар, турок, венгров. Другой покрой – западный, который принят у немцев, французов и иных. Пусть Ваше Царское Величество не сочтет мое скромное мнение дерзостью, однако мне больше по душе западный покрой. Итальянец, немец, испанец выглядит среди русских как лев, он движется всем телом, одежда не стесняет его.

Милюкова фыркнула за занавеской:

– Ой, уморил! Немецкая одежда удобнее? Пусть выйдет зимой в своих коротких портах, сразу отморозит, ну… это самое… без чего мужику девки не надобны.

Доктор Бильс не слышал грубоватой шутки, отпущенной ближней боярышней. Он продолжал:

– Европейская одежда обходится намного дешевле, ибо для нее не нужны ни краски, ни отделка. Испанцы, и итальянцы, и все почтенные немцы носят лишь черные и серые платья. Цветные ткани они используют лишь для церковных нужд, для женских нарядов и для иных надобностей. В Московском государстве иной обычай. Русские считают, что если платье не имеет всей упомянутой отделки и расцветок, то оно недостойно благородного человека. На деньги, которые русский боярин тратит на свое роскошное платье, в других странах оделись бы трое принцев. Простолюдины стремятся следовать примеру вельмож. Я своими глазами видел, что многие носят рубахи, шитые золотом! Это не только убыточно, но и явно глупо и смешно. Венеция и некоторые другие города-республики имеют особые законы об одежде, которыми определяется, сколько денег дозволено тратить людям знатного сословия на свою одежду, и запрещается людям низших сословий носить шелк, золото и тому подобное.

Соболий мех ценится в Европе очень дорого по причине своей красоты. Этот мех носят на шапках и на воротниках, чтобы он был виден снаружи и украшал. А русские люди, даже низшего сословия, подбивают соболями шапки и шубы, но так неудачно, что снаружи ничего не видно, и таким образом они делают большие расходы совершенно всуе, поскольку эта отделка остается скрытой и нисколько их не красит. У других народов жемчуг – женское украшение, и стыдно было бы мужчине украситься жемчугом. Русские люди это женское украшение без всякой меры нашивают на шапки и на воротники. А ведь, насколько мне известно, жемчуг не водится во владениях вашего царского величества, его привозят из других стран за большие деньги.

– Что присоветуешь? – спросила Марья. – Переменить платье на немецкое?

– Шутишь, свет мой Машенька! – развеселился Михаил Федорович. – Это государыня спрашивает, – объяснил он Бильсу.

Не видя доктора из-за занавески, Марья по шуршанию одежд поняла, что он отвесил глубокий поклон.

– Премного благодарен Вашему Величеству за то, что вы изволили спросить совета у столь скромного человека, как ваш покорный слуга. Быть может, Его Царскому Величеству, вашему будущему супругу, угодно будет пригласить портных из разных стран с образчиками своего искусства и выбрать наилучший покрой? А потом издать указ о воспрещении носить роскошную и неудобную для работы одежду.

– Ну, уж нет! – засмеялся царь. – Статочно ли дело переменить платье отцов и дедов! И я такого указа не дам, и дети мои и внуки никогда не велят носить кургузое немецкое платье. Но ты говори, говори, дохтур! Потешь нас! Что еще ты советуешь переменить?

– Жилища, ваше величество! Когда я подъезжал к Москве, она имела весьма живописный вид. Но подъехав ближе, я испытал горькое разочарование. Издали Москва выглядит великолепным Иерусалимом, вблизи – убогим Вифлеемом. Весь город выстроен из дерева, кроме немногих церквей. Дома достаточно обширны по голландским меркам, но в них нет никаких удобств. Окна – низкие и узкие, а часто вместо окон только отдушины, так что люди слепнут от дыма. Даже в домах богатых людей почти нет мебели – лавки и сундуки, на стенах вместо картин или оловянной посуды только паутина. Я слышал, что в Москве и в других городах часто случаются пожары?

– Еще какие! – печально подтвердил Михаил Федорович. – Не токмо бревна сгорают дотла, медь растопляется яко воск и железо толщиной в руку прогорает насквозь. Но то божье наказание за наши грехи. Надо строго исполнять посты и молиться святым угодникам.

– Мне кажется, ваше величество, что действеннее было бы принять меры против пожаров. Приказать вашим подданным осторожно обращаться с огнем и велеть каждому хозяину держать запас воды во дворе. А самое главное, строить из камня. В голландских городах мало земли, дома стоят тесно друг к другу, но они менее подвержены опасности пожара. В наших домах деревянный только остов, который закладывается камнем и глиной. Впрочем, строить дом полностью из дерева было бы непозволительной роскошью.

– В каменных палатах холодно и промозгло, – возразил царь. – Посидишь два-три часа в Грановитой плате, принимая иноземных послов, так иззябнешься весь. То ли дело в деревянных хоромах!

Марье вспомнился огромный королевский замок в Варшаве. По сравнению с ним бревенчатые хоромы государя выглядели скромно. Обидно! Разве король Жигимонт богаче и могущественнее царя всея Руси? После венчания надо будет уговорить Мишу выстроить в Кремле каменные жилые покои. Пусть пока для примера. Ну, не Большие государевы хоромы, а хотя бы каменный терем для царицы. На месте светлого чердака, по которому бродит тень Ивана Васильевича. Небось, как сломают чердак Анастасии Романовой, царь уйдет, не захочет жить в незнакомых стенах. Из камня можно будет построить точно так же, как из бревен. Подклеть со сводами, как кладут церкви, на подклети – крестовая палата в три окошка, передняя изба и опочивальня. Сени и крылечки тоже выложить из камня. А над всеми палатами третьим поясом поставить нарядный каменный терем. Она будет сидеть у окошка и любоваться сверху на сад, который разведут на взрубе. Но Мишу надо исподволь и осторожно подвести к мысли о каменном строении. Он пуглив на все новое.

– Каменные палаты дороги, а лес ничего не стоит, – государь продолжал отстаивать преимущества деревянных хором.

– Зато каменные дома гораздо долговечнее, – почтительно возразил Бильс. – Лучше потратиться на добротный дом, который унаследуют многие поколения потомков, благословляющие своего предка за разумность и трудолюбие, чем спустить деньги впустую. Не примите за обиду, ваше величество, но русские живут не по средствам. Они ютятся в неудобных хижинах, но при этом задают обильные пиры, какие не может позволить себе даже богатый амстердамский негоциант. Я записал в путевом дневнике слова одного русского, который угощал нас в дороге. «Гостьба толстотрапезна » , – с трудом выговорил по-русски Валентин Бильс.

– Всего вдоволь значит на пиру, – подала голос Милюкова.

– О, это так и есть! Но зачем задавать пиры иностранцам, когда в доме самая скудная обстановка? Это неразумно, совсем неразумно! Иисус, сын Сираха, говорит о подобных: «кормит и поит неблагодарных и за это слышит горькие слова». Тщеславное гостеприимство и расточительность приводят к жестокости по отношению к подданным. Ибо не счесть людей, которые вменяют себе за честь то, что они много пируют и без причин расточают свое имущество. А когда у них не останется необходимых средств, нещадно притесняют и прижимают бедных подданных, своих соотечественников. Впрочем, я недавний гость во владениях Вашего Величества. Но можно спросить господина Балцера, который прожил в Москве достаточно долго. Действительно ли русские любят задавать роскошные пиры не по средствам?

– О да! Это правда, – подтвердил лекарь, смачно причмокнув губами, словно вспоминая пиры, на которых ему удалось присутствовать… – Но это не так плохо, не так уж и плохо, господин Бильс. Здесь почти нет привычных для Европы развлечений, и пиры отчасти их заменяют. Русские меды восхитительны, вкусны и хмельны!

– Вот именно хмельны! Я заметил много пьяных, в беспамятстве валяющихся на площадях. Мне рассказывали, что зимой многие простолюдины, не помня себя от хмельного, падают и замерзают в снегу. Больше того, я слышал, что даже духовенство подает недостойный пример своей пастве. Пьянство же – самый гнусный из всех пороков и грехов, который делает нас противными Богу, отвратительными для всех народов, ни на что не годными и превращает нас из людей в скотов. У итальянцев, испанцев и турок муж, которого однажды увидят пьяным, теряет все уважение и не считается достойным никакой общественной должности, ни большой, ни малой. У русских же, насколько я заметил, этим даже бахвалятся.

«Да, верно подметил иноземец!» – подумала Марья. Ей вспомнились хвастливые рассказы дяди о том, сколько они выпили с отцом, сколько денег оставили в кабаке. Лучше бы потратили на хозяйство! И мрут от пьянства многие, тоже верно! Сколько раз наезжали в гости коломенские и рязанские родственники, и почти всегда гульба заканчивалась несчастьем. Летом попадают под лошадиные копыта и калечатся, а бывает, тонут в реке. Один дальний родич спьяну полез в Оку и утоп на мелководье, где дитю по колено. Зимой, если не доглядят холопы и не занесут в теплую избу, отмораживают руки и ноги. Пьют и попы и монахи! Да и как не поднести чарку духовному отцу. Иначе не обрести царствие небесное. В первую очередь попу, а также всему причту по старшинству. Женщины тоже любят пригубить чарочку. Когда наезжают гости, их жены и дочери идут в светлицу хозяйки, где им подносят угощение и поят до изумления. И лучшая похвала хозяйке, если после гости скажут, что не помнят, как вернулись домой.

Все верно, но зазорно слышать об этом от иноземца. Марье захотелось перевести беседу на другую тему.

– Ты толкуешь о наших бедах и несчастьях, – сказала она. – А в чем же есть наше счастье по сравнению с иными народами? Или нет у нас счастья?

– О, разумеется, есть, Ваше Величество! Позвольте по порядку… – Бильс помолчал, собираясь с мыслями. – Примо…

– По первой, – бойко перевел Балцырь.

– Во-первых, величайшее счастье Ваших Царских Величеств состоит в обширности Московии. За то время, которое было затрачено мною на путешествие из Архангельска в Москву, я мог бы пересечь почти всю Европу. И ведь это только малая часть владений Вашего Царского Величества! Голландия, даже Штаты, объединяющие все нидерландские провинции, не идут ни в какое сравнение с размерами ваших владений. Русским не приходится отвоевывать землю у моря, как моим соотечественникам.

Во-вторых, величайшим благом являются дары природы, коими Провидение столь щедро наделило русские земли. Конечно, недра Московского государства бедны. Мне известно, что во владениях Вашего Величества нет запасов железа, меди, золота и серебра – всего того, чем изобилуют европейские страны. Однако сей недостаток с лихвой восполняется плодами земными и водными, ибо русская земля по сравнению с польской, литовской и шведской гораздо плодороднее и урожайнее. У вас произрастают добрые огородные овощи, капуста, редька, свекла, лук, репа и иное. Индийские и домашние куры и яйца в Москве крупнее и вкуснее, нежели в европейских странах. Хлеб родится исправно. Рыба также добывается в великом изобилии.

В-третьих, отмечу выгодное расположение Русской земли, которая граничит и с Европой, и с восточными странами, богатыми шелком и специями. Сейчас значительная часть торговли находится в руках англичан. Московской торговой компании, основанной англичанами, даны необоснованные привилегии. На любом товаре англичане выручают три гульдена на один, вложенный в дело. За обычную ткань требуют непомерные цены. Голландцы могли бы продавать гораздо дешевле.

– Аглицкое сукно гораздо лучше против голландского, – сказала Милюкова. – Голландское садится после стирки на два вершка с аршина.

– О нет, нет! Голландские товары ни в чем не уступят английским.

 

– Дешевое хорошим не бывает! – отрезала Милюкова.

Бильс не стал спорить, но от своего не отступил.

– Вы скоро сами убедитесь, что голландцы лучшие купцы, чем англичане. Когда я был в Архангельске, на рейде стояли три десятка кораблей под голландским флагом и всего несколько английских судов. Их торговля держится только за счет дарованной ранее монополии. Будь конкуренция честной, англичане давно бы разорились. Голландские купцы предлагают наладить торговлю с Персией и Индией, куда можно ездить через владения Вашего Величества. Многие торговцы простирают свои мечтания еще дальше. Они хотели бы ездить через русские земли в Китай.

– Чинское государство? Слыхали про такое, – отозвался Миша. – Только далече, говорят.

– Согласен с Вашим Величеством! Далекий и опасный путь. Но шелк и фарфор, коим славится эта страна, окупят все затраты. Лет двенадцать назад наш славный адмирал Якоб ван Хеемскерк захватил в Сингапурском заливе португальское судно «Санта Катерина» с грузом фарфора, который потом был продан на торгах в Амстердаме за три с половиной миллиона гульденов.

– Не привычные мы к такому счету. Скажи в тысячах – попросил Миша.

Лекарь Балсырь пояснил:

– Три раза тысячу раз по тысяче и еще пять сотен раз по тысяче. В полновесных серебряных гульденах.

– Богатая добыча! – присвистнул Миша. – Токмо, поди, грех! Ведь разбоем добыто!

– Не сомневайтесь, Ваше Величество, все было в высшей степени законно. Так разъяснили наши лучшие юристы, в частности Гуго Гроциус. Сей просвещенный ум, коего с детства именовали нидерландским чудом, написал трактат о вольном море. В оном трактате Гуго Гроциус убедительно доказал, что море свободно и все народы имеют право использовать его для мореплавания и торговли.

– Донские казаки без вашего Гуги помышляют, что вольны воровать на Каспий-море и по Волге-реке. Разбойничают в низовье, грабят купеческие корабли и даже наши царские грузы. А уж как они на Москве озоровали! Ивашку Заруцкого посадили на кол, но еще много подобных атаманов осталось. А ты говоришь, Гуга! Своих воров едва избыли!

Марья, которой были неприятны напоминания о казни воренка и Заруцкого, поспешно спросила:

– Мореплавание дело великое! Годны ли для сей затеи лодки, на которых мы плаваем по рекам?

– О, нет! – снисходительно усмехнулся доктор Балцер. – Первый шторм разобьет в щепы эти утлые суденышки. Надо строить большие парусные корабли. Впрочем, во владениях вашего царственного супруга имеется все необходимое для кораблестроения. Когда мы плыли по Архангельской реке, которую местные жители называют Северной Двиной, я не переставал удивляться непроходимым лесам на берегу. Там росло великое множество деревьев в сорок и тридцать футов высотой. Мои соотечественники покупают дубовый и сосновый лес в Норвегии и Курляндии, а Вашему Величеству ничего не надобно покупать. Даже лес короче двадцати фунтов и тоньше двух дюймов с превеликим удовольствием купили бы в Голландии. Можно было бы завести верфи близ Архангельска, строить там большие корабли и вывозить лес на продажу. Даже обрубленные ветви можно пустить в дело. Например, сжигать и продавать золу в Голландию.

– Курам на смех! – прыснула Милюкова. – Какой остолоп будет покупать золу? Будто у немцев нет своей золы?

– Высокородная фрейлина не знакома с голландским цветоводством. В моей родной стране выращивают замечательные тюльпаны, которым нужно удобрение.

– Да что вы с ними делаете, тюльпанами? Похлебку варите? Как у нас в голодные годы из лебеды?

– О, нет! Цветы предназначены только для того, чтобы любоваться ими. Они для красоты. Ни для чего иного.

– Вот дурные немцы! – всплеснула руками Милюкова.

– Погоди! – остановила ее Марья. – Насчет кораблей. Кто научит их строить?

– Можно выписать нескольких опытных баасов из Голландии. Или отобрать две-три дюжины юношей доброго нрава и прилежания для посылки за границу. В Саардаме или в Амстердаме их могли бы обучить корабельному делу. Надеюсь, за эту великую услугу Ваше Величество даровало бы Голландской Ост-Индской компании такие же привилегии, какие имеет Московская английская компания.

– Бабушка рассказывала, что при Борисе Годунове дворянских детей послали учиться за границу, – вспомнила Марья. – Правда, никто не вернулся, сгинули на чужбине, – тихонько добавила она.

– То-то и оно! – подхватил Михаил Федорович. – Нет уж! Зачем ехать в заморские страны? Где родился, там и пригодился.

– Вашему Величеству достаточно выписать добрых учителей из Голландии и устроить школы в Москве или Архангельске. Юношей обучат математике, механике, навигации – всему, что необходимо для кораблестроения и кораблевождения. В будущем я уверен, что под просвещенным покровительством Вашего Царского Величества или, быть может, ваших царственных потомков в Москве будет устроен университет, коими славятся многие европейские столицы. Там будут изучать не ремесло, коим в сущности является мореплавание, а высокие науки – философию, медицину. Ваш скромный слуга учился в университете и до сих пор с удовольствием вспоминает студенческую жизнь, ученые диспуты и чтение трудов великих мыслителей древности.

– Девицы там тоже учатся? – полюбопытствовала Марья.

– Нет, женщинам строго воспрещен доступ на территорию университета, дабы не отвлекать юношей от усердного штудирования наук. Молодые девушки воспитываются дома добронравию, искусству и музыке. Воспитанная жена – великое счастье для супруга, она помогает ему во всех делах, встречает его на пороге дома с приветливой улыбкой на устах, развлекает его гостей.

– Разве в голландской земле женам дозволено выходить к гостям?

– И женам и дочерям. Они не скрываются от чужих взоров. По определенным дням благородные люди съезжаются на ассамблеи. Это как русские пиры. Но на ассамблеях не столько едят и пьют, сколько развлекаются настольными играми и танцами. Женщины участвуют в ассамблеях наравне с мужчинами. Не считается чем-то зазорным, если кавалер учтиво пригласит даму на танец. Конечно, под бдительным присмотром супруга или отца.

– Девки пляшут с мужиками! Вот срамота!.. Хотя весело, наверное… Нет, срамота! – решительно отрезала Милюкова.

– Не надобно нам такого! – замахал руками Михаил Федорович. – Не бывать такому вертепу! Корабли – не знаю, можно с боярами потолковать. Ассамблеев не надобно, и матушка не дозволит. Благодарю тебя, дохтур. Ты потешил нас! Только про ассамблеи не надо.

– Ваше Величество, вам лучше знать, что пригодно для вашей страны. В Голландии одни обычаи, в Московии другие. Остается надеяться, что просвещение сблизит нравы. Был счастлив развлечь Ваше Величество и вашу царственную невесту. Но прежде чем откланяться, не сочтите за дерзость обратиться к вам с великой просьбой.

– Что такое? Деревеньку просишь с крестьянами?

– О нет, Ваше Величество. Радею не за себя, а за всю просвещенную Европу. Признаюсь, одной из главных причин, побудивших меня согласиться на службу в далекой Московии, было желание найти таинственную Либерию, или библиотеку кайзера Иоанна Грозного, прозванного за свою жестокость Васильевичем.

Милюкова прыснула в кулак. Марья дернула ее за косу – «Не мешай!». Доктор Бильс продолжал, не заметив своей оплошности:

– Я читал о Либерии в «Ливонской хронике» пастора Иоганна Вестермана из Дерпта, который был пленен русскими в Ливонскую войну. Кайзер Иоанн Васильевич вопреки своему прозвищу был очень любезен и милостив с пастором, видя в нем человека большой учености. Его доверие простерлось до таких пределов, что однажды кайзер любезно пригласил пастора и нескольких пленных немцев осмотреть сокровища, которые хранились в двух сводчатых палатах, устроенных в подземелье близ царских покоев. Я выписал имена русских вельмож, которые, по свидетельству пастора Вестермана, присутствовали при осмотре.

Бильс зашуршал какой-то бумажкой, потом прочитал, спотыкаясь на сложных для иностранца именах и делая смешные ударения:

– Диак Андреас Щел… ка… лофф, Иоанн Виско… ватофф и Никита Фу…у…никофф. Эти господа провели пастора в подземелье, уставленное дубовыми сундуками. Пастор Вестерман подумал, что в сундуках золото и драгоценные камни. Однако сундуки оказались доверху наполнены греческими и латинскими книгами. Никто не знает, откуда взялись книги. Дьяки сказали, что их якобы подарил Константинопольский патриарх, когда русские приняли христианство. Но сам пастор решил, что эти книги являются частью приданного Зои Палеолог, дочери деспота Мореи и племянницы византийского императора. Вероятно, библиотека была вывезена из Константинополя перед взятием этого города турками. Семья Палеологов сумела скрыть их в Риме от глаз жадных католических прелатов, а потом переправила в Московию. Вестерману предложили перевести некоторые книги, пообещав достойное содержание и писцов в помощники. Но пастор и его спутники рассудили, что, окончив одну книгу, им должно будет начинать перевод другой, так что этой работе не будет конца до самой смерти их. Поэтому они отговорились, что недостаточно сведущи в древних языках, и были отпущены с миром. Впрочем, Вестерману удалось осмотреть некоторые фолианты и потом воспроизвести по памяти их названия. Даже краткий перечень книг повергает в священный трепет.

Судя по голосу, Бильс разволновался. Его латинская речь звучала с надрывом.

– Только представьте себе! На тончайшем пергаменте в золотых переплетах были Ливиевы истории, Цицеронова книга о государстве, Светониевы истории о цезарях, Тацитовы истории. А сверх того – Аристофановы комедии и Гефестионова географика.

Михаил Федорович зевнул. Тут только доктор заметил, что никто не разделяет его восторгов. Балсырь переводил по-прежнему монотонно, царь смотрел в окошко, прикрыв рукой рот.

– Ваше Величество, простите мою горячность. Тит Ливий написал 142 книги, мы, к несчастью, знаем только 35. Судя по всему, остальные сохранились только в Либерии. В золотых переплетах может быть полный Тацит. Трактат Цицерона мы знаем только в отрывках, а в составе Либерии мог сохраниться полный список, равно как неизвестные нам сочинения величайшего античного оратора. Пусть это только полет моего безудержного воображения, но я верю, что часть этих книг чудом сохранилась после сожжения Александрийской библиотеки. Пастор Вестерман утверждал, что там были книги на еврейском и на других, неведомых ему языках. Если бы ваше величество повелели разыскать библиотеку кайзера Иоанна Грозного, вы бы осчастливили весь род человеческий.

– Мы поищем, – неожиданно для себя сказала Марья.

– Зачем, Машенька? И где искать? – удивился Михаил Федорович.

– Поищем, – упрямо повторила Марья.

– Ну, ин будет так, – царь вяло махнул рукой. – Благодарю тебя, дохтур. Потешил ты нас. Непонятного много, а какое понятно, то нам не годно. А книжки пусть поищут. Священные книги – дело богоугодное.

– О, Ваше Величество! Европа преклонит колени пред столь просвещенным монархом и навсегда впишет славное имя Вашего Величества на скрижали истории!

 

Глава 9 Подземелье Кремля

Книжные сокровища Ивана Грозного не давали покоя Марье. Неспроста пленный пастор поведал не о злате и серебре, коим были наполнены кладовые Кремля. Ему запомнились только книги. Да и доктор Валентин Бильс говорил о книгах с нескрываемым трепетом. Он человек ученый, весь свет объездил и знает, что древние книги превыше всех земных сокровищ. Собраны в них великая мудрость и откровение, утраченное знание о том, что было в прошлом, и пророчества о том, что случится в будущем. Марья тихо шептала про себя: «Либерия», стараясь хорошенько запомнить незнакомое слово. Лекарь Балсырь пояснил, что «Либерия» от латинского слово «либер» – книга. И теперь Марья мечтала найти Либерию, чтобы слава об этой находке разнеслась по всем странам. В Москву потянулись бы ученые люди наподобие доктора Бильса, которые могли бы просветить бояр.

Но где искать Либерию? Пастор назвал имена приближенных Ивана Грозного, хлопотавших о переводе книг на русский язык. Улучив удобную минуту, Марья спросила о них у бабушки. Федору хлебом не корми, дозволь только рассказать о старине.

– Из этих троих только думный дьяк Ондрюшка Щелканов умер своей смертью. Хитрый был, хотя и он потом не уберегся, попал в опалу за подделку родословных книг. Ивана Висковатого да Никиту Фуникова казнили в один день. Я совсем девчонкой была, а такую страсть запомнила на всю жизнь.

Еще бы не запомнить! В Китай-городе посреди торговой площади поставили восемнадцать виселиц, разложили многие орудия мук, зажгли высокий костер и над ним повесили огромный чан с водою. Узрев сии приготовления, торговые людишки в ужасе разбежались. Лавки стояли отворенные, там лежали без присмотра деньги и товары. Царь Иван Васильевич и старший царевич Иван приехали на конях, окруженные верными опричниками. За ними вели толпу осужденных, еле живых после пыток. Не видя народа, царь велел опричникам искать людей и пригнать их на площадь. Испуганных москвичей вытаскивали из ям и погребов и заставили смотреть на казнь.

В тот день казнили двести человек. Каждому осужденному по повелению царя Ивана Васильевича были назначены особенные мучения. Одним государь приказал вырезать из кожи ремни, а с других полностью содрать кожу. Некоторым повелел отрубить правую и левую руку и ногу, а потом только голову, другим же вспороть живот. Казначея Фуникова царь велел варом обварить, а печатника Висковатого, который большую царскую печать прикладывал к грамотам и посольскими делами ведал, резали по суставам. Повесили его вверх ногами, опричники подходили и острыми ножами отрезали куски человеческой плоти. Один из опричников Ивашка Реутов перестарался и неловким движением ножа умертвил дьяка. Царь Иван Васильевич страшно разгневался и послал самого опричника на казнь за то, что тот помог изменнику избежать мучения.

Потом царь поехал в дома Висковатого и Фуникова, смеялся над слезами их жен. Фуникову мучили. Пятнадцатилетнюю дочь ее, которая стенала и вопила, отдал царевичу Ивану, а после вместе с матерью и женой Висковатого заточил в монастырь, где они умерли от горя.

Бабушка приложила палец к губам, осторожно подкралась к двери, внезапно распахнула ее и, только убедившись, что за дверью никого нет, зашептала:

– Хоть и родственники мы теперь царю Ивану Васильевичу, но не умолчу… Любил он мучительство. Многих славных воевод перебили: боярина князя Александра Борисовича Горбатова, который Казань брал, да сына его, князя Петра, да окольничего Петра Петрова сына Головина, да князя Ивана княже Иванова сына Сухово-Кашина, да князя Дмитрия княже Андреева сына Шевырева…

Марья заскучала. О казнях князей и бояр она слышала с детства. Бабушка рассказывала слово в слово, наверное, раз сто, не меньше. Оказывается, дьяков тоже казнили, не одних только великородных бояр. Тех, кто показал Либерию иноземцам, потом резали по суставам и обливали варом. Их жены и дети умерли в темницах или монастырских кельях. Некому поведать о книгах.

Ее взор упал на клетку с попугаем. Рассказывали, будто птица – тот самый папагал, которого кесарь римский преподнес в подарок цареградской царевне Софье Фоминичне Палеолог, ставшей русской великой княгиней. Между тем доктор Бильс упоминал, что древние книги были тем немногим, что уцелело от сожженной Александрийской библиотеки, а потом попало к византийским императорам. Доктор думал, что книги были привезены в Москву в качестве приданного царевны Софьи. Марья прижала губы к золоченым прутьям клетки и тихонечко прошептала:

– Либерия… Либерия…

Попугай встрепенулся и выкрикнул:

– Жр-р-рать!

– Чтоб тебе пусто было! Ничегошеньки путного от тебя не добиться, глупая птица! – в сердцах сказала Марья и передразнила попугая, подражая его картавому выговору: – Жр-р-рать да жр-р-рать!

Попугай от удивления, что кто-то передразнивает его самого, нахохлился и раскатисто выкрикнул:

– Ар-р-р-р-ристотель!

– Надо же, вспомнил! – удивилась бабушка, прервав рассказ о лютых казнях. – Раньше он часто по-фряжски болтал. Обленился на старости лет.

– По-фряжски? Что это за слово? Имя?

– Ну да, имя. Аристотель, муроль знатный и пушечник нарочит из Фряжской земли.

Когда великий князь Иван III сочетался браком с племянницей последнего византийского императора, Софья Палеолог грезила, что православная Москва превратится в Третий Рим, превзойдя своим блеском второй Рим – Царьград, захваченный турками, и первый Рим, ставший вотчиной латинян. Однако по приезде в Москву очам Софьи открылось плачевное зрелище. Белокаменный Кремль, построенный при Дмитрии Донском, за сто лет до того обветшал, что казался деревянным из-за многочисленных заплаток в стенах. Царевна венчалась в Успенской церкви, возведенной при Иване Калите. Венчалась с великим страхом, потому что древняя церковь осела, накренилась набок и ее стены пришлось подпереть дубовыми бревнами, чтобы они не рухнули на головы царственной четы.

Софье казались странными простые московские нравы. Византийский император почитался наравне с Богом, а московскому великому князю приходилось выслушивать от строптивых бояр многие поносные и укоризненные слова. Но хуже всего было сознавать, что она, племянница императора, вступила в брак с татарским данником, который пешим выходит из Кремля встречать ханских послов и покорно внимает их надменным речам, обнажив голову и стоя у стремени их коней.

Поначалу великому князю было непонятно ее недовольство. Дань в Орду платили необидную, не в пример Батыевым временам. Надо было только выразить полную покорность хану и задобрить его ближних людей, а потом можно было годами задерживать уплату дани – «ордынского выхода», ссылаясь на неурожай и недород. Но недаром говорят, что ночная кукушка дневную перекукует. Софья гнула свою линию, и Иван III поступил так, как желала его молодая супруга. Решился на великое дело, на какое предки его два с половиной века не смели дерзнуть. Ханскую басму изломал и истоптал ногами в присутствии татарских послов, а потом вышел навстречу хану Ахмату с такой неисчислимой ратью, что татары не посмели перейти реку Угру и вернулись восвояси.

Гербом Московского государства стал византийский двуглавый орел. Ивана стали величать Иоанном, из великого князя Московского он превратился в государя всея Руси. Стараниями Софьи при московском дворе завели сложный византийский церемониал. Переняли роскошные одеяния византийский басилевсов. В Кремле затеяли грандиозное строительство, которое должно было превратить Москву в достойную преемницу Царьграда. На месте старой Успенской церкви строился новый собор. Мастерам Мышкину и Кривцову указали взять за образец Успенский собор во Владимире, но при этом превзойти его в длину и ширину. Уже были сложены стены собора и сведены своды, но тут случилось редкое для Руси землетрясение, и строение обрушилось.

– Прогневали Господа! Напустил он трус великий. Однако я своим бабьим умишком рассуждаю, что не токмо в Божьем гневе была причина. Мастера известь зане жидко растворяху, ино не клеевито. Всякий знает, что в известь для прочности добавляется яичный белок. Сказывали, что куриных яиц навезли в Москву немереное число, все ближние и дальние волости были обложены оброком – по лукошку с крестьянского двора. Только, видать, своровали подрядчики! Так испокон заведено. Дед твой строил в нашей вотчине маленькую часовенку. И на сей часовенке плотничий староста так сплутовал, что можно было доброе село отстроить после пожара. А тут собор! Как не украсть? Строители воровали при государе Иоанне Васильевиче, сейчас воруют и в будущем того не избыть.

Видя такое несчастье, царевна Софья Палеолог посоветовала обратиться к фряжским зодчим. Во Фряжскую землю был послан посольский дьяк Семен Толбузин, коему повелели разыскать доброго церковного мастера Аристотеля Фиораванти, прозванного «Архимедом наших дней». Из уст в уста передавали, что он передвинул колокольню Санта Марья Маджоре в Болонье, выпрямил колокольню в городе Ченто, восстановил древний мост в Павии, устроил Пармский канал. Много лет он состоял на службе у миланского герцога Франческо Сфорца, а потом был приглашен венгерским королем Матиушем Корвиным строить мосты через Дунай.

Дьяк Толбузин соблазнял знаменитого зодчего неслыханным жалованьем, сулил десять рублей. И все же вряд ли Фиораванти согласился бы ехать в далекую Московию, если бы в родной Болонье его не обвинили в чеканке фальшивой монеты. Наверное, старшина каменщиков решил переждать опасные времена там, где до него не могли дотянуться длинные руки болонского муниципалитета. Был заключен договор «ехать Аристотелю на Москву строить собор и крепость».

Аристотель Фиораванти прибыл в Москву на Пасху и сразу после великого праздника приступил к делу. Прежде всего предстояло расчистить место для нового собора. Аристотель соорудил «баран» – тяжелое бревно, обитое медью и подвешенное цепями к треноге. Таран со страшной силой бил по стенам. Летописец изумленно отмечал: «…еже три года делали, во едину неделю и меньше развали». Зодчий устроил надежное основание двух сажень глубиной, покоящееся на подушке из вбитых дубовых свай, вывел стены и купола. Он добился, чтобы пространство внутри собора представляло собой огромный зал с высокими круглыми колоннами. Успенский собор вызвал всеобщее восхищение. «Бысть же та церковь чудна вельми величеством и высотою и светлостью и звонкостью и пространством. Такого же прежде не бывало на Руси, опричь Владимирской церкви», – писал летописец.

Фиорованти был известен как великий знаток укреплений. Аристотель устроил первый Пушечный двор на Москве и научил русских мастеров лить медные пушки. Он построил печи для обжига красного кирпича – такого же, из которого впоследствии были возведены кремлевские стены. При нем начался снос старых белокаменных башен. Строительством новых кремлевских стен и башен руководили соотечественники Фиорованти – Антонио Джиларди, Марко Руффо, Пьетро Антонио Солари, Алоизио да Каркано. На Москве их всех не мудрствуя лукаво перекрестили во «фрязиных».

Большинство фрязиных приехали от града Медиолана, да и сам Фиораванти тоже много лет служил миланскому герцогу. Немудрено, что московский Кремль очень напоминал замок Сфорца в Милане, построенный за полвека до этого. Тот же красный кирпич, круглые и четырехугольные башни, двурогие зубцы в форме ласточкина хвоста. Вот только умолчали фрязины, что миланский замок успел утратить свое оборонное значение, так как заморские пушечные мастера научились отливать тяжелые осадные орудия, чьи ядра сносили ласточкины хвосты и проламывали кирпичные стены. А может, и не умолчали, но государь рассудил, что главное оборониться от татар, у которых не было тяжелых орудий.

– Сказывают, фрязины изрыли Боровицкий холм потайными ходами. Там под башнями второй Кремль, только вход запечатан, – добавила бабушка. – Иван Васильевич Грозный был последним, кто ведал про подземный Кремль. Но тайну сию унес с собой в могилу.

– Неужто никто не искал? – удивилась Марья.

– Как не искали, вестимо искали! Соблазн великий, ибо несметные сокровища в подземелье. Только они под страшным сатанинским заклятием. Богобоязненный человек искать не станет! Спасение души дороже. А кто не в полном разуме, то отчего же… Вот мовный истопник Пронька Шайкин по прозвищу Дикий Заяц. Он мог бы до истопничего дослужиться, ступал бы по порядку чинов сразу за дьяком. А кончит тем, что его выгонят из истопничего чина. Лет тридцать, сколько я его знаю, он бьет челом, будто ведает, где замуролена казна царя Ивана Грозного. Искали по его извету много раз, да так и не нашли. И пострадал он от тех ложных изветов изрядно. Но ему, малоумному, неймется. Знаю, что и посейчас ищет. Бродит по Кремлю, стены простукивает, меряет что-то шагами, шепчет себе под нос. Ищет казну царскую…

Бабушкины слова прервал картавый крик попугая.

– Цар-р-рь! – надрывалась говорящая птица. – Государ-р-р-рь! Дура рекс, сед рекс! Дура… Дура рекс!

– Прекрати сейчас же! – всполошилась Федора. – Сам дурак! Вот я тебе ужо!

С этими словами бабушка накинула на золоченую клетку плат. Оказавшись в темноте, попугай затих.

– Не слышал ли кто? – Федора испуганно покосилась на дверь. – И какая надобность была к нему приставать? Твердил он свое насчет пожрать, так милое дело! И вдруг натко – такое негожее слово сразу после царя!

– Бабушка, это же просто слово! При том незнамо, на каком языке, похоже, на латыни. И неведомо, что значит!

– То-то и оно, что неведомо. Нынче за словом следует дело. Учинят розыск. Кто обучил сим поносным словам? Возьмут всех комнатных девок к пытке.

– Ну, уж прямо к пытке! – отмахнулась Марья.

– Береженого Бог бережет, – гнула свое бабушка. – Подержи ты его подольше под платом, дабы он оголодал как следует и ни о чем, кроме пожрать, более не вспоминал.

После ухода бабушки Марья призадумалась, как, не вызывая ничьих подозрений, поговорить с мовным истопником Пронькой по прозвищу Дикий Заяц, который ищет кремлевские подземелья. Думала-думала и ничего не придумала, кроме того, чтобы кликнуть Машку Милюкову и велеть ей разыскать истопника. Машка была боярышней расторопной, вмиг обернулась и привела Проньку в сени. Но и любопытна она была без меры. Так и горел в ее глазах вопрос, а зачем государыне понадобился ничтожный человечишка, который мыльню топит и сени метет? По наитию Марья открыла боярышне правду и не прогадала.

– Ах, про книжки разузнать… – разочарованно протянула Машка.

Таинственная Либерия ее нисколько не волновала, и Марья воспользовалась этим.

– Сходи на Кормовой двор, глянь на подъемную машину. Потом мне доложишь в подробностях.

Всех обитателей царских хором занимала малая водовзводная машина, построенная каменных дел подмастерьями Антипом Константиновым да Трефилом Шарутиным. Питьевую воду из Москвы-реки поднимали колесом, которое вращали лошади. Вода наполняла огромный свинцовый ларь, а потом по свинцовой же трубе текла в каменную поварню. Подмастерья предлагали сделать большую водовзводную машину в башне, где был тайный колодец, и пустить ее по свинцовым трубам к каждому двору в Кремле. Но такая махина должна была обойтись чуть не в бочонок золота, и с ее строительством решили повременить. Кроме того, некоторые обитатели Кремля опасались, что свинцовый ларь и трубы попортят воду. Другие утверждали, что опасности нет. Бабы и девки наносят на свои лица меркуриальные сиречь свинцовые белила, и им от этого нет никакого вреда. Обо всем этом толковали на разные лады, и Марья надеялась, что ближняя боярышня надолго задержится на Кормовом дворе.

– Сейчас сбегаю, одна нога там, другая здесь! – обрадовалась Милюкова. – Только кликну кого-нибудь из старух, чтобы посидела вместо меня.

– Бабу Бабариху позови, – как будто невзначай посоветовала Марья.

Секлетея Боборыкина была комнатной бабой. От старости она почти оглохла, и другие дворянки наговаривали государыне, что Бабариха-де совсем немощна и надобно ее от царской службы отставить. Ох, как не хотелось старухе покидать светлый чердак. Вдовью задницу она имела тощую – деревеньку малую да домишко худой, не протопишь в зимнюю пору. А в царских чертогах тепло, кормят сытно. Привыкла дворянка к лакомствам, хоть у нее и выпали все зубы. Бабариха всем старалась угождать и перед всеми заискивала. Беда только, что к старости стала глуховатой. Пыталась по жестам понять, что ей приказывают. Но и глаза стали слабы, отчего она все делала невпопад. Верховые боярыни совсем было зашпыняли старуху, но тут вмешалась государыня и велела ее оставить в палатах. Марья поступила так из жалости, а потом вдруг поняла, какую пользу приносит баба Бабариха. Раз уж государыню ни на минуту не оставляют одну, так пусть рядом сидит глухая и подслеповатая комнатная баба.

Бабариха тихонько прокралась в палаты, села поодаль, счастливая, что ее позвали к государыне. Вслед за ней на коленях вполз Дикий Заяц. Лучше бы его прозвали Лосем. Мовный истопник был стариком могучего телосложения. Ростом велик, в плечах широк. Но левая рука болталась безвольно вдоль тела и одна нога была заметно короче другой, отчего он подпрыгивал, подобно зайцу. Лицо заросло густой седой бородой, в которой скрывались глубокие шрамы, начинавшиеся со лба. Ужаснее всего был совершенно лысый череп, рассеченный пятью кроваво-красными рубцами, будто следы чьих-то когтей.

– Что тебе ведомо о подземельях? – спросила Марья, понизив голос, чтобы не услышали за дверью.

– Ох, матушка государыня, смилуйся! Много я пытан, хоть знать ничего не знаю и ведать не ведаю, – пробасил истопник.

– Не запирайся! И говори тише! – приказала Марья.

Дикий Заяц долго отнекивался, мычал невнятно, но было заметно, что старика так и подмывало открыть тайну кремлевских подземелий, хоть и чуяло его сердце, что ничего доброго из этого не выйдет. Наконец он собрался с духом и поведал, что был взят в истопничий чин незадолго до кончины царя Ивана Васильевича Грозного. Царь был в годах и болел, но лютовал по-прежнему. Однажды велел истопить цареву мыльню. Истопники знали, что государь привередлив и никогда заранее не угадать, поддавать в мыльню жару или протопить умеренно. Уже надобно было таскать липовые дрова для мыльни, а истопники препирались и друг на дружку сваливали. Тут Пронька сам вызвался истопить мыльню, и тому была веская причина. Накануне он выиграл в зернь кипарисовый крестик. Приятель, который поставил крестик на кон, хвастал, что проиграть ему немочно, ибо тот крестик чудотворный и освящен у Гроба Господня в Иерусалиме. Однако проиграл. Оттого Пронька усомнился, действительно ли крестик чудотворный. Решил проверить. Ежели государь его топку одобрит, будет знак свыше. А ежели нет, значит, надул его приятель.

Что пришлось не по нраву Ивану Васильевичу, истопник так и не понял. Только прибил его государь длинным липовым поленом. У царя, несмотря на возраст, рука была тяжелой. Дикий Заяц едва оклемался. И не чаял, не гадал, что оплошность спасла ему жизнь. Две недели он провалялся дома в слободе Кисловке, отходя от последствий царского гнева. А в это время несколько его товарищей прямо от печей взяли к неотложному государеву делу.

– Васька, приятель мой, который крест проиграл, прибег вечером домой, прихватил на всех жбан кваса. Шибко торопился, только шепнул, что таскают-де кованые сундуки в подземелье за Набатной башней. Утром пришли соседи и сказали, что видели Ваську и других истопничего чина людей посеченными саблями во рву, что напротив Покрова. Так они и лежали, непогребенными, пока псы не растащили их кости. Вот что значит проиграть чудотворный крест в зернь! Мыслю, что государь повелел их казнить, дабы никто не проведал про сундуки в подземелье. Васька успел обмолвиться, что сундуки тяжелые – вчетвером еле сдвигали их с места. Наверное, государь велел спрятать злато и серебро.

 

«Или книги, – подумала Марья. – Книги в сундуках тоже тяжелые». Истопник продолжал свой рассказ. После смерти царя Ивана Грозного на престол взошел его младший сын Федор Иванович. Все хвалили его милосердие, и Пронька решился предстать пред его кроткие очи. Истопник бил челом, что ведает, где спрятаны царские сокровища. Ему дали в подмогу землекопов и стрельцов для охраны, обещали щедрую награду, ежели найдет сундуки. Дикий Заяц знал от погибшего приятеля, что искать надобно у Набатной башни, но где именно, ему было неведомо. Лазали по башне месяц, простукивали стены, копали наугад, но так ничего и не нашли. Кроткий Федор Иоаннович разгневался и велел бросить Дикого Зайца на растерзание медведю.

– Задрал меня зверь на потеху царю и боярам. Ухватил когтистой лапой за волосы и содрал вместе с кожей до кости. Спасибо, ударили к вечере, и благочестивый государь поспешил на молитву. Господь надоумил меня притвориться мертвым. И опять чудотворный крест спас. Медведь порычал, обнюхал шею, на которой крест висел, и пошел прочь.

Когда умер царь Федор, истопник долго колебался, говорить ли о сокровище. Решил не говорить, страшась потехи с медведем. Но Борис Годунов сам призвал Дикого Зайца, помня, как тот искал подземелье. Истопник отговаривался незнанием, но царь Борис слушать ничего не хотел. Опять дали черных людей для копания земли и стрельцов для охраны. Вновь искали в Набатной башне и на сей раз кое-что нашли. Простучали стены в подвале и по звуку определили, что там пустота. Выбили камни и за стеной обнаружили дубовую дверь. Истопник на радостях пал на колени, обцеловал кипарисовый крестик. Дали знать царю. Годунов сам пришел посмотреть. Выломали дверь, за ней обнаружилась сводчатая палата. Посредине стоял огромный кованый сундук. Но сундук был пуст!

– Царь Борис осерчал изрядно! Сказал, я помню, как ты, Дикий Заяц, от медведя ушел. Теперь по-иному учиним. Велю обшить тебя медведно, сам будешь вместо ведмедя.

«Обшить медведно» означало зашить в медвежью шкуру и бросить на растерзание своре свирепых псов. Истопника связали, обрядили в сырую медвежью шкуру, натравили на него собак. И снова уберег чудотворный кипарисовый крестик. Псари не ведали, что будет потеха, и накануне покормили собак. Сытые псы для порядка разорвали в мелкие клочья медвежью шкуру, а содержимым побрезговали. Покусали, конечно, так, что Дикий Заяц лишился чувств. Псари решили, что он умер, и бросили его тело под кремлевскую стену между Фроловской и Троицкой башнями, где по обычаю зарывали без церковного погребения преступников и злодеев. Ночью истопник очнулся и уполз. Правда, с тех пор высохла рука, спасибо, что левая. Зато остался жив. Сначала прятался, опасаясь царских соглядатаев, но потом появился Самозванец и стало не до него.

Когда воцарился Лжедмитрий, истопник вернулся в Кремль и бил челом, что невинно пострадал от царя Бориса. Пришлось поведать о причине царского гнева. Лжедмитрий выразил желание осмотреть подземелье. Пошел в подземелье запросто, без всякой охраны, словно с приятелем в корчму. Проверил пустой сундук, усмехнулся: «Где же сокровища?» – и двинул истопнику в зубы рукой, унизанной драгоценными перстнями.

– Два зуба выбил и все на этом! Пустяки! Медведю не кидали и не обшивали медведно, – Дикий Заяц оскалился в счастливой щербатой улыбке.

Памятуя милостивое обращение самозванца, Пронька и следующему царю Василию Шуйскому бил челом без боязни. Однако царь Василий повел себя иначе. Заподозрил, что истопник сам опустошил сундук. «Я тебе, холоп, не Бориска Годунов, коего ты обманул! С пытки скажешь, куда спрятал сокровища царя Ивана Васильевича!» Пытали нещадно. Вздергивали на дыбе, били с оттяжкой сыромятным кнутом, так что кожа превращалась в окровавленные лоскутья. Железными клещами сжимали ноги. Но ничего не добились. Набили деревянные колодки на сломанные ноги и бросили в темницу до царского указа, какой казнью казнить. Да и забыли на три года. Истопник терпел и верил, что кипарисовый крестик вызволит его из заточения. Так и случилось. Когда Шуйского насильно свели с престола, Дикий Заяц сбил колодки и выскочил на волю.

– При ляхах и немцах тоже ходили в подземелье. Только они не сокровища искали, а чем от голода спастись. Нашли рядом палату малую, но не было сокровищ. Только пожевать с голодухи. Правду молвить, ляхи тому рады были пуще сокровищ. Да и я попользовался…

Марья слушала его вполуха. На дворе раздавался громкий голос Милюковой, бранившейся с кем-то из прислуги. Видать, ближней боярышне не показалось любопытным водоподъемное устройство на Кормовом дворе. Марья мерила по себе, уж она бы осмотрела свинцовые трубы и лари, но Машке Милюковой было безразлично, как доставляют воду в поварню – лошади ли крутят колесо или челядь, отдуваясь и обливаясь потом, тащит полные ведра на крутой Боровицкий холм. С минуту на минуту должна она была объявиться в светлых чертогах. Не дослушав истопника, царица быстро зашептала:

– Вот что! Покажешь мне подземелье и сундук. Своими очами желаю видеть. Пойдем тайно в ночную пору, чтобы никто не мешался. Жди меня завтра под окнами светлого чердака.

– Кого из ближних людей возьмет государыня?

– Никого не возьму. Разве только самого государя.

– Дык как же…

– Все! Ступай! – Марья махнула рукой, и старик быстро уполз на коленях из палаты.

Легко было сказать: возьму государя! Когда царская невеста поведала о сем Михаилу Федоровичу, царь пришел в ужас. Одно дело поручить поиски ближнему боярину, другое – идти в подземелье тайно, без сопровождения стольников и стрельцов. Кроме того, государь усомнился, не еретические ли книги собрал его грозный предок. Отчего их столь долго не могут найти? Недаром говорят, будто они под страшным дьявольским заклятьем. О сем надобно посоветоваться с матушкой и духовным отцом.

Марья примерно представляла, что случится, если поиск Либерии пойдет заведенным путем. Насмотрелась за то время, что провела наверху, а больше наслушалась от верхних людей. По обыкновению учинят указ боярину или двум. Бояре поручат поиски дьяками под тем предлогом, что невместно князю или иному родовитому человеку лазать по подземельям, а на самом деле потому, что высокородные не знают, как подступиться и с чего начать. Дьяки свалят на подьячих, а те начнут строчить бумаги. Затеется долгая свара, из-за которой позабудутся сами поиски. Так и бросят, ничего не сделав. Разве только Дикого Зайца в очередной раз обдерут кнутом.

Она долго уговаривала государя, но только под угрозой, что пойдет сама, добилась его вынужденного согласия.

– Как же я выйду скрытно? – недоумевал царь. – Правда, постельничий Константин Иванович отпросился на свадьбу племянника. Но за дверью опочивальни всегда спят четверо спальников.

– А ты угости их крепким монастырским медом. Попотчуй за верную службу, – дала совет Марья.

Ей тоже предстояло незаметно выбраться из светлого чердака, но она знала, как это устроить. Утром она пожаловалась, что Машка Милюкова храпела по-богатырски, и вечером велела ей ложиться за дверью, а в напарницы взять комнатную бабу Бабариху, которой по ее глухоте никакой храп не помеха. Машка была недовольна, что ее лишили привилегии, положенной ближней боярышне, да еще заставили ночевать с глупой Бабарихой, и ту дворянку мало не прибила. Все это было на руку Марье. Перепуганная Бабариха забилась в самый дальний угол, откуда и с острым слухом ничего не услышать, а за порогом устроилась Машка, которую пушкой не разбудить. Марья загодя запаслась подходящим платьем. Велела приготовить приданое сиротке, которую воспитывали при Вознесенском монастыре, потом полюбопытствовала взглянуть на платье, выбрала один летник попроще и как будто невзначай кинула его под лавку. Сиротский летник был впору, его царица и накинула на плечи, когда все уснули.

Время тянулось мучительно долго. Наконец терем затих. Марья подкралась к окошку и тихонько открыла ставни. Она заранее свернула жгутом занавеску из камки, так что получилось нечто наподобие толстого каната. Осталось только сбросить конец на землю, а другой крепко привязать к лавке. Держась за камку, Марья осторожно вылезла в окно и спустилась вниз. Теплая летняя ночь обняла девушку. Где же Дикий Заяц? Неужели дерзнул ослушаться? Но не успела она подосадовать, как из тьмы вырос истопник.

– Приказывай, государыня!

– Веди меня к государевым хоромам.

Дикий Заяц захромал вперед. Опочивальня царя стояла на высокой подклети, во двор выходили три красных окошка в ряд, закрытые резными ставнями. Марья призадумалась, как дать знак Мише, что она здесь? И не спит ли он, позабыв про уговор? Марья подняла с земли несколько камешков, бросила в ставни один, другой. Точно, спит! Ан нет! Ставня распахнулась, издав пронзительный скрип. Марья встревожилась, не услышал ли кто? На Сытенном дворе немедленно отозвался цепной пес, за ним залаяли сразу несколько собак. Михаил Федорович замер у окошка, не решаясь высунуться наружу. Марья тихонько окликнула царя:

– Я здесь!

– Высоко! Боюсь, не вылезу.

До опочивальни не добраться, если бы не высокое крыльцо, увенчанное полубочкой и шатром, крытым золоченым листом.

– Через крыльцо надо лезть. Подсоби государю, – приказала она истопнику.

Дикий Заяц неуклюже забрался на крыльцо, полез на полубочку, ворочаясь на крыше как медведь, отчего собаки на Сытенном дворе окончательно взбесились. Лай перекинулся за кремлевские стены. Прислушиваясь к собачьему лаю, Марья громким шепотом посоветовала жениху:

– Захвати посох отбиваться от псов.

– Добро! Держи осторожно, холоп!

Царь передал истопнику свой посох, неловко вылез из окна. Поддерживаемый истопником, он перешел на полубочку и оступился. Марья ахнула, но Пронька успел подхватить государя. Потом истопник грузно слез с крыши, подставил государю могучие плечи. Миша встал на плечи истопника, потом сполз на его спину и соскользнул на землю.

– Уф! – утер он лоб. – Чуть не разбился!

– Как там спальники? Я думала, собаки их разбудят.

– Валяются по лавкам! – Царь зашелся в беззвучном смехе. – Долго с ними возился. Пожаловал по чарке. Вижу, мало! Только усы утерли. Велел принести жбан большой да жбан малый. Разобрало! Начали горланить: благодарствуем-де за угощенье, великий государь. Охраняем, мол, твою царскую особу денно и нощно, очей не сомкнем. Ого, мыслю, обратное получилось с медом. Велел еще жбан пожаловать за верную службу. Принесли, половину спьяну расплескали в сенях. Однако проняло. Попадали кто на лавки, а кто и под лавки.

– Зело добро! Ну ино побредем!

Ночью все казалось неузнаваемым, спасибо истопник, словно кошка навострился видеть в темноте. Они шли по боярской площадке, или Постельному крыльцу, днем всегда заполненному спальниками, стряпчими и жильцами, а ночью совершенно пустынному. Постельное крыльцо примыкало к Красному крыльцу перед Средней Золотой палатой. Под одной из трех лестниц Красного крыльца между Средней и Грановитой палатами были устроены ворота, которые охраняли площадные жильцы. Они ночевали на царском дворе по очереди. Две-три дюжины человек назначались в ночной караул, утром их сменяли другие. Жильцы были служилыми людьми по отечеству и писались дворянами по московскому списку. Пронька, как подобало подлому люду, разговаривал с жильцами подобострастно, ломая шапку. Один из стражей сурово спросил:

– Истопник, что за сироты казанские с тобой?

Марья встревожилась, что жильцы поднимут тревогу, но Дикий Заяц не зря столько лет прослужил в Кремле. Он мгновенно нашелся:

– Моя родня из деревни, кормилец. Бью челом, дабы племянника пристроили в истопнический чин, хотя бы дрова подносить, а племянницу мыслю отдать по портомойной части.

– Пошто по ночам шастаешь через царский двор?

– Задержались, кормилец. Угощали подьячего приказа Большого дворца, у коего откупают на Москве-реке и на Яузе пролубное платяное мытье. А всякий подьячий, хе-хе, любит принос горячий.

– Слышь! – окликнул жилец своего товарища. – Подьячего до ночи угощали! Спальникам тоже сегодня подносили, то-то они песни горланили, недавно только угомонились.

– Хорошо комнатным спальникам, – откликнулся его товарищ. – На площади не мерзнут, ночью сладко опочивают.

– Пропусти нас, кормилец! – взмолился истопник. – Прости Христа ради, что задержались.

– Понаехало вас, дармоедов! Полна Москва народа, а в деревне некому пахать. Все норовят пристроиться в Белокаменной пекарями, истопниками или на иное теплое местечко. Ладно, ступай!

Выйдя с царского двора, истопник широко перекрестился.

– Пронесло! Не прогневался ли государь, что я дерзнул назвать его племянником?

– Ужо иди, дядя! – посмеялась Марья.

Они скрытно подошли к Вознесенскому монастырю, основанному супругой Дмитрия Донского на том месте, где она провожала мужа на поле Куликово, а потом встречала великого князя, привезенного израненным, но с великой победой. В Вознесенском монастыре была келья старицы Марфы. Стуча зубами то ли от страха, то ли от ночной свежести, Миша тревожно шепнул:

– Не увидала бы нас матушка! Она, верно, на ночном молении.

«Ага! Дрыхнет давно!» – подумала Марья, но ни слова не обронила о будущей свекрови. Они добрались до Фроловских ворот, названных по имени церкви Фрола и Лавра – одной из множества церквушек, снесенных во время перестройки Кремля фряжскими зодчими. Все постройки были отодвинуты от стен на сто девять сажен. Это вызвало ропот духовенства, но фрязины не обращали внимания на недовольных. Православные церкви снесли, а на Фроловских вратах укрепили каменную доску с горделивой надписью на латинском и русском языках: «В лето 6999 июля Божьей милостью сделана бысть сия стрельница повелением Иоанна Васильевича государя и самодержца всея Руси и великого князя Володимирского Московского и Новгородского и Псковского и Тверского и Югорского и Вятского и Пермского и Болгарского и иных в 30 лето государства его и делал Петр Антонио Соларио от града Медиолана». Петр Соларио, или Петр Фрязин, был родом миланец и прибыл в Москву в свите старшего брата Софьи Палеолог. Он не позволял называть себя по-русски «муроль», то есть каменщик, а только на фряжский манер «архитектон». В письмах домой важно именовал себя «архитектус генералис московиал».

Петр Фрязин построил Фроловские ворота, которые почитались превыше всех остальных кремлевских ворот. Проходили через них с обнаженной головой, а кто не ломал шапку, того было велено драть батогами. За этим бдительно следили стрельцы, не отлучавшиеся от решетки из кованых железных полос. Они коротали ночь у разведенного костра.

– Отвлеку стрельцов, а вы, великий государь и государыня, извольте поспешать в башню до среднего боевого хода.

Истопник подошел к стрельцам, охранявшим ворота. Стрельцы были приборными людьми, то есть взятыми на царскую службу по прибору из разных сословий. Их служба не являлась наследственной, как у служилых людей по отечеству. Поместий с крепостными крестьянами им не верстали, а выдавали государево жалованье и разрешали заниматься разным промыслом для пропитания. С истопником они обращались почти как с равным, не в пример жильцам на царском дворе.

– Глянь, Дикий Заяц прыгает! Здорово живешь! Опять царские сокровища ищешь? Поделишься, как откопаешь? – шумно приветствовали они истопника.

– На сей раз верное дело, ребятки, – отшучивался истопник. – Залогом тому крестик от самого Гроба Господня.

– Покажьи диковинку!

– Зри! – Дикий Заяц полез за пазуху. – Чур, не цапать грязными лапищами.

Стрельцы сгрудились вокруг истопника. Такой случай нельзя было упускать. Марья вместе с государем проскользнули в гулкий проход. Решетка была поднята наверх, и вход в Кремль преграждал настил моста, который втягивали на цепях через отверстия стрельницы, примыкавшей к четверику самой башни. На каждом ярусе башни стояли пушки, а с третьего яруса можно было попасть на ход среднего боя. Царь совсем запыхался от непривычных усилий. Они остановились, дожидаясь Дикого Зайца. Через несколько минут, показавшихся вечностью, на лестнице послышались грузные шаги, потом внизу забрезжил мерцающий свет и вскоре через узкую дверцу протиснулся истопник. В здоровой руке он бережно держал свечу, освещавшую сводчатый потолок и узкие бойницы.

Аристотель Фиорованти и его соотечественники основательно продумали оборону крепости. Зубчатую стену защищал широкий и глубокий Алевизов ров, устроенный зодчим Алевизом Старым. Когда поднимался подъемный мост, ров восемнадцати сажень шириной и шести глубиной становился труднопреодолимым препятствием. Подступы к башне преграждала стрельница, откуда наступавших обстреливали из пищалей. Сама башня изрыгала смертоносные ядра с шести ярусов и с площадки верхнего боя, а если супостату удавалось пробраться к подножию башни, его поливали огненным варом из бойниц нижнего боя. Двурогие зубцы и парапет прикрывали воинов на стенах, а в подмогу им был устроен ход среднего боя в толще стены. Отсюда тоже можно было обстреливать наступавших, а кроме того, проход позволял быстро и незаметно перебросить подмогу из одной башни в другую. В мирную пору сюда редко заглядывали. Пол был покрыт толстым слоем мусора, под ближайшей бойницей валялся изломанный самострел.

Дикий Заяц пал на колени.

– Великий государь и государыня! Аз, недостойный раб, увещеваю вас. В подземелье опасно, а случится, прознают, как я, холопишко, водил под башню великого государя и его невесту, не миновать мне пытки. Какое пытки! Снимут голову с плеч, и то мало будет за сей предерзостный поступок!

– Машенька, в самом деле! Он правду молвит. – Михаил Федорович с надеждой оборотился к невесте: – Вернемся, пока никто не спохватился?

Марья отрицательно покачала головой, и царь покорился неизбежному.

– Свети под ноги! – велел он истопнику.

Проход вел к глухой Набатной башне, возведенной на взгорье. С башни как на ладони была видна южная сторона Москвы, откуда появлялась татарская конница. Сторожам, зорко следившим за дорогой, было строго-настрого приказано при приближении врага бить что есть мочи во всполошный колокол, который висел на верхнем ярусе. Рассказывали – то ли правда, то ли нет, – будто бы на башне висел тот самый вечевой колокол, символ новгородских вольностей, который был вывезен государем Иваном Васильевичем, дедом царя Ивана Васильевича Грозного. Редко били в набат, но каждый раз его гулкий звон возвещал о большой беде: набеге, пожаре или бунте.

Следуя за огоньком свечи, которую нес истопник, царь и его невеста дошли до Набатной башни. Дикий Заяц спустился вниз по каменной лестнице. Ступенька за ступенькой, Марья потеряла им счет. Лестница кончилась обширным подземельем, стены которого были выложены из тесаного белого камня. Вдоль одной из стен чернели провалы подземных ходов.

– Послухи, – Дикий Заяц показал свечой на пролом, уходивший в темноту. – Ежели супостат станет рыть подкоп, из послуха можно услышать, в какую сторону роет, и порох взорвать, дабы тот ход обрушить. Изделаны послухи кругом башни под Алевизовым рвом. Но главная хитрость не в том.

Истопник ощупал глухую стену слева от послухов. На взгляд Марьи эта стена ничем не отличалась от других. Но Дикий Заяц легко вынул камень из несокрушимой на вид стены, за ним другой, третий.

– Тут было помазано известью для вида. На простук не слышно, потому как за кладкой не пустота, а дверца малая. Иначе отзывается, но не сразу разберешь.

За вынутыми камнями скрывалась дубовая дверца. Запор был сломан еще при Годунове. Истопник толкнул дверь, она поддалась со скрипом. Он низко наклонил голову и протиснулся в проем. Марья последовала за ним, потом помогла протиснуться государю и лишь потом огляделась. Они находились внутри обширной сводчатой палаты, сложенной из белого камня. Фрязины, устроившие это подземелье, использовали камень разобранного белокаменного кремля.

Посреди палаты стоял огромный кованый сундук с откинутой крышкой. Марья заглянула внутрь, сундук был пуст. Полностью поглощенная осмотром сундука, она не расслышала бормотание Дикого Зайца, отошедшего в дальний угол палаты.

– Что ты молвил?

– Великая государыня, в сундуке изначально было пусто. Напрасно меня пытали. Зри, ход во вторую палату завалило землей.

Действительно, один из углов палаты обвалился. Тяжесть земли продавила свод. На полу были разбросаны тесаные камни, а за ними груда земли.

– Разве есть вторая палата?

– Есть, государыня. Я же толковал… При ляхах открыли, когда искали пропитание. Завалило несильно. Пожалуй, откопать можно!

Истопник поднял лопату, припрятанную еще при поляках, копнул землю. Марья вновь занялась осмотром сундука. Он был огромен и тяжел. Оставалось изумляться, как его вообще внесли в палату. Через малую дверь, которая вела в палату, сундук не втащить. Наверное, сначала внесли сундук, а потом сделали дверь. Или собирали сундук из отдельных частей. Размышления девушки прервал вскрик государя:

– Ой, посох застрял в зенице ока!

«Боже мой, вот беда!» – пронеслось в голове девушки. Ей сразу же представилось, что царь споткнулся и вонзил посох в свой глаз. Но когда она обернулась, то увидела, что с государем все в порядке, а вот его посох застрял в передней стенке сундука. Под замком была укреплена стальная пластина, украшенная хитрыми узорами, а в середине вычеканено недремлющее око с отверстием вместо зрачка. В это отверстие Михаил Федорович воткнул посох и теперь безуспешно пытался его выдернуть. Невеста пришла на подмогу жениху, но посох засел крепко.

– Зачем было баловаться, словно малое дитя? – раздраженно выговаривала Марья.

– Помилуй, Машенька, – удрученно оправдывался царственный жених. – Зело дивно мне показалось, что зрак осьмиугольный и наконечник посоха осьмиугольный тож.

Действительно, отверстие и стальной наконечник посоха полностью совпадали, как будто были приспособлены друг для друга. Как будто? А если нарочно так сделано? Марья дернула посох. Сидит плотно, как влитой. Она навалилась всем телом, и вдруг посох повернулся вместе с узорчатой пластиной. Что-то лязгнуло, раздался грохот, многократно усиленный каменными сводами.

– Что такое? – истопник бросился на выручку.

Царь и царица недоуменно оглядывали друг друга. В подземелье ничего не изменилось. Лязгнуло где-то в сундуке. Марья осторожно заглянула в сундук. Вот это да! Днище сундука откинулось вниз, покачиваясь на петлях. Под сундуком скрывался колодец, обложенный камнем.

– Тайный ход из сундука! – воскликнул Дикий Заяц. – Зело премудро сотворено! Сколько раз здесь бывал, а не увидал! Да что я, скудоумный холопишко! Царь Борис не догадался, хотя держал в руке царский посох!

– Бориска был рабоцарем и царским посохом завладел обманом. Я – государь природный, оттого мне открылась тайна Иоанна Грозного, – важно изрек Михаил Федорович.

Марья осмотрела колодец под сундуком. Неглубокий. Если опустить свечу ниже, то на границе тьмы и света можно было разглядеть дно и очертания арки в стене. Там точно был ход в другое подземелье. Может быть, туда, где хранилась Либерия. Ей хотелось думать, что протяни руки, и вот она, мудрость веков, запечатленная в книгах. Из стены колодца торчали железные скобы, на вид надежные.

– Я спущусь вниз, – сказала Марья.

– Что ты… что ты!!! – Михаил Федорович даже поперхнулся. – Пусть холоп лезет!

– Куда ему, хромому и с покалеченной рукой!

– Тогда и я с тобой пойду, – отрезал царь.

Марье польстила решимость, с которой ее жених был готов последовать за своей невестой. В порыве нежности она прижалась щекой к его плечу, ласково погладила рукав его одеяния.

– Будь по-твоему!.. Только платье неподходящее. Измараешь в колодце, спальники изведут вопросами. Накинь сверху… ну хотя бы Пронькину одежку.

Истопник покорно стянул с себя однорядку и с низким поклоном подал ее государю. Михаил Федорович накинул ее поверх своего домашнего одеяния, подпоясался. Дикий Заяц подал ему свой дырявый засаленный колпак, Михаил Федорович брезгливо скривился, но колпак надел. Марья невольно улыбнулась при виде мешковатой простонародной одежды, в которую облачился великий государь. Пронька, оставшийся в одной посконной рубахе, достал из-за пазухи вторую свечу, зажег ее. Марья полезла в сундук. Спускаться со свечой в руках было неудобно, ноги соскальзывали с мокрых скоб. Впрочем, путь был недлинным, и девушка вскоре ступила на сырое каменное дно. Вслед за ней медленно и осторожно спустился Михаил Федорович. Стоя на дне колодца, они осветили его стены. В одной из стен была низкая, в половину человеческого роста, арка. Пригнувшись, Марья прошла через арку и попала в подземный ход, где можно было распрямиться в полный рост. Конец хода терялся в темноте.

Поддерживая другу друга, они двинулись вперед. От каменных стен веяло могильным холодом, под ногами хлюпала жидкая грязь, со сводчатого потолка капала вода. Видать, подземный ход был выкопан под Алевизовым рвом, соединяющим Неглинную с Москвой-рекой. Затхлый воздух затруднял дыхание. Михаил Федорович совсем выбился из сил, да и Марья с трудом передвигала ноги. Она уже смирилась с мыслью, что придется повернуть назад, как вдруг узкий ход расширился до размеров палаты. Девушка подняла свечу над головой и увидела, что стены с пола до потолка заставлены деревянными бочками. Нет, это не книги! Кому придет в голову прятать книги в бочках? Тогда что в них? Забытый винный погреб? Вряд ли! Бочонки маленькие. Может, золото?

На одном из бочонков лежала палка, обмотанная тряпьем и облитая смолой. На крышке была насыпана горка серого порошка. Девушка взяла щепотку порошка, поднесла к свече, чтобы получше разглядеть и тут же отдернула руку.

– Порох! – воскликнули она.

– Бежим отсюда скорее! – испуганно прошептал царь.

– Не бойся! Сыро здесь, не взорвется!

Марья успокаивала жениха уверенным голосом, но сама невольно поежилась. Порох отсырел за долгие годы, но кто его знает! На всякий случай она отошла подальше. Не дай Бог попадет искра в бочонок! Будет как с князем Никитой Козариновым-Голохвастовым, про которого рассказывала бабушка. Престарелый воевода, опасаясь гнева Ивана Грозного, бежал из столицы и посхимился в монастыре на берегу Оки. Царь велел опричникам разыскать его и передать, что схимники должны летать аки ангелы по небу. После этого опричники усадили схимника на пороховую бочку и взорвали.

Наверное, пороховой погреб устроили, чтобы взрывать вражеские подкопы под кремлевские стены во время осадного сидения. Или для того, чтобы обрушить тайный ход в случае бегства из Кремля. Если подземный ход был предназначен для бегства, он не должен заканчиваться пороховым погребом. У противоположной стены стояли два бочонка, один на другом. Марья с опаской тронула их рукой. Верхний бочонок был пуст, второй тоже. За бочонками скрывался проем в стене. Любопытство влекло ее дальше. Ход был точно таким же, как и тот, что привел их в пороховой погреб. Но с потолка капало меньше, и ход ощутимо поворачивал вверх. Даже ступеньки появились.

Ход закончился тупиком. Над головой на толстых цепях висела дубовая балка. Одним концом она была наклонена к полу. Похоже на колодезные «журавли», которые Марья видела в деревнях. Особенно часто они встречались по дороге в Варшаву. Потянешь один конец жерди, на которой укреплен противовес, – и второй конец с привязанной к ней кадкой легко поднимается из колодца. Только здесь не тонкая жердь, а толстенное бревно. На длинном конце балки в качестве противовеса был привязан тяжелый камень, а через короткий конец пропущен шкворень с двумя поворотными коваными связями, которые были врезаны в край потолочной плиты. Нехитрое сооружение предназначалось для того, чтобы поднять плиту. Снизу были видны медные петли, на которых она поворачивалась вверх. Но хватит ли сил поднять каменную плиту?

Марья с сомнением взялась за ржавую цепь, свисавшую с длинного конца балки. Поддается! Медленно, но можно раскачать. Она призвала на помощь жениха, вдвоем они повисли на цепи всей тяжестью. Балка заскрипела, противовес плавно пошел вниз. Последовал толчок, сопровождавшийся негромким треском, с потолка посыпался мусор. Подняв голову, Марья увидела, что плита поднялась как крышка сундука. Теперь нужно было закрепить длинный конец балки. Она поискала глазами и нашла предназначенный для этого железный крюк в стене. Оставалось только накинуть на него кольцо, которым кончалась цепь. Уф! Кажется, надежно! Теперь посмотрим, что там за плитой?

 

Глава 10 Спасение

Потолочная плита поднялась примерно на два аршина. Марья приметила слабый свет. Выбравшись наверх и сделав несколько шагов, она увидела лампады, теплившиеся пред образами. Это была церковь или скорее церковный придел, всего пяти или шести шагов в ширину. Лампады скупо освещали иконостас, перед которым что-то лежало. Марья поднесла свечу и отпрянула назад. Свет выхватил из тьмы нагого старца, распростертого на каменном ложе. Пламя свечи колебалось, и казалось, что нагой старец шевелит изможденными руками. Только через мгновение девушка поняла, что пред ней вышитый золотыми и серебряными нитями покров с изображением святого в полный рост.

– Василий! Христа ради юродивый! – воскликнул Михаил Федорович.

Под покровом была гробница, в которой покоились мощи Василия Блаженного, праведного нагоходца. О нем рассказывали много чудесного. Юродивый не имел на теле своем ни единого рубища, кроме тяжких вериг, которые носил на плечах. Не имел он ни вертепа, ни хлевины, был бескровен и бродил по московским улицам и площадям. Босые ноги его ступали по снегу, но в лютую зиму он не чувствовал холода, ибо благодать божья грела праведника лучше меховой шубы.

Поступки юродивого были странны, но всякий раз в них открывался потаенный смысл. Проходя мимо дома, в котором совершалось молебное пение или читали Божественное Писание, он гневно метал камни в ворота. Если же ему доводилось проходить мимо корчмы, где пили вино и орали бесстыжие песни, он с лучезарной улыбкой обнимал углы греховной обители. Когда его вопрошали, зачем он так делает, блаженный отвечал, что он отгоняет бесов от врат дома, где чтят божьи заповеди, и обнимает ангелов, скорбящих у домов, где творится непотребство.

Василий был наделен даром пророчества. По ночам он приходил молиться к запертым церквям, и двери сами собой распахивались перед ним. Однажды юродивый вошел в Успенский собор и пал на колени пред иконой Владимирской Божьей Матери, писанной самим апостолом Лукой. И было ему видение, будто собор заполыхал пламенем от паперти до куполов. Огненное видение от иконы возвещало гнев божий и скорое нашествие крымского хана Махмет-Гирея, сжегшего Москву.

Перед смертью Василий завещал положить его тело у храма, возведенного в честь завоевания Казанского ханства. Иван Грозный сам присутствовал на отпевании вместе с супругой Анастасией. Тело юродивого «несли на главах своих цари и князья» – именно цари, ибо как раз в это время в Москве гостили крещенные казанские цари Александр и Симеон. Кто приходил с верой к гробу Василия Нагого, тому было даровано прощение. Исцелялись хворые, прозревали слепые, вставали на ноги расслабленные. Слава о чудесах разнеслась по всем градам и весям. При царе Федоре Иоанновиче был построен придел Святого Василия, по которому весь Покровский собор стал в просторечии именоваться храмом Василия Блаженного. Для мощей чудотворца была устроена сребровызолоченная рака, украшенная множеством драгоценных каменьев. В Смуту ляхи рассекли раку и украли серебро, а на саму гробницу приводили гулящих женок и творили с ними блуд.

Михаил Федорович трижды поцеловал драгоценный покров, вышитый царицей Ириной Годуновой.

– Матушка давно попрекает, что надобно устроить новую раку, еще краше прежней. И я о том имею непрестанное в сердце попечение. Только бояре говорят, что казна пуста.

Пуста! А когда-то в приделе Василия Блаженного хранилась казна государства Московского. Рассказывала бабушка, что некий князь Лебедев с сообщниками замыслил зажечь град Москву во многих местах, а самим ограбить казну у Троицы на Рву. Не удался сей дерзновенный замысел, ибо молитвы Василия Блаженного охраняли злато лучше любой стражи.

Марья вынула из железных гнезд дубовый запор, тихонько отворила низкую дверцу придела. Храм опоясывала открытая галерея, соединявшая приделы. Собственно говоря, весь храм Покрова, что на Рву, состоял из восьми столпообразных церквей в честь святых, чьи праздники отмечало русское войско во время осады Казани. Восемь столпов располагались вокруг девятого, увенчанного шатром и посвященного Покрову Богоматери, ибо в сей великий праздник произошло взятие татарской столицы. А иные говорили, что восемь столпов совпадают по числу с минаретами казанской мечети Кул-Шериф, которую украшали такие же затейливые узорчатые купола. Мечеть, разрушенная на Волге, возродилась на берегу Москвы-реки.

Михаил Федорович перекрестился. Пока его уста творили молитву, на лестнице, ведущей к галерее, кто-то шевельнулся. Наверное, проснулся убогий, спавший на паперти. Невидимый в темноте, он затянул привычную песню:

– Подайте Христа ради безногому калеке!

Судя по тоненькому голосу, убогий был юным отроком. Марью захлестнула жалость. Такой молоденький и калека! Юродивые почитались красою церковною, Христовою братиею, церковными людьми, богомольцами за мир. Чем больше нищих толпилось на паперти и чем ужаснее были их уродства, тем почетнее церковному приходу. Благочестивые христиане раздавали им милостыню, замаливая грехи, ибо молитвы юродивых были угодны Богу. Святые отцы поучали не затворять врата от нищих. Неотвратим Страшный Суд, и пред тем неумолимым судом зачтется каждая копеечка, поданная убогому. Никто не смел обидеть юродивого, даже Иван Грозный смирял свой нрав, покорно выслушивая обличения праведного нагоходца Василия и других божьих людей.

– Высохли мои ноженьки, ходить нет моженьки. Сотворите святую милостыньку, подайте убоженьке! – жалостливо тянул калека.

Михаил Федорович привычно обернулся, забыв, что его не сопровождает боярин Константин Михалков, в чьи обязанности входила раздача милостыни во время царских выходов. Осознав свою оплошность, государь дотронулся до пояса в поисках калиты, набитой звонкой монетой, но не носили московские государи на своих поясах кошели, ибо не было им никакой надобности в деньгах.

– Прости, божий человек, – извиняющимся тоном произнес Михаил Федорович, в пояс кланяясь нищему. – Не при деньгах я нынче. Бог подаст!

– Бог-то подаст, да и ты, купец, тоже не скупись! Накажут тебя святые угодники за скаредность, – отвечал нищий голосом уже не просящим, а дерзким и нахальным, словно сорок калик перехожих, вышедших из Ефимовской пустыни. Зычным криком они требовали милостыню, и от их крика с теремов верхи валились, с горниц охлопья падали, в погребах питья колебалось.

Нищий подполз к царю, обшарил пояс и, убедившись, что кошеля нет, вырвал из его рук пронькин колпак.

– Худой колпак! – презрительно сказал нищий, обследовав все прорехи своей добычи. – Видать по одежке, что и купчишка ты тоже худой. Но нищему все сгодится.

– Эй, не балуй! – подала голос Марья. – Верни колпак!

– Тю! Девка закудахтала! Молчи, курица, когда мужики разговаривают, – презрительно сплюнул убогий.

– Отдай, добром прошу!

– Догони, коль такая ловкая! – издевательски засмеялся нищий.

– Чего тебя догонять? Ты же безногий!

– Вот и выходит, что ты дура! Я Блаженному Василию помолюсь, он мне ноженьки вернет. Дивись чуду!

Убогий легко вскочил на ноги и пустился в пляс, выкидывая замысловатые коленца и припевая ломающимся голосом:

Марье уже доводилось слышать эту новую песню. Сложили ее совсем недавно, после того как мужики дворцовой Комаринской волости первыми изменили Борису Годунову и перекинулись на сторону Самозванца. Комаринская волость на литовском рубеже часто переходила из рук в руки и оттого была заселена мужиками ненадежными и всегда склонными к измене. Они встретили Самозванца хлебом-солью и пенным вином. Потом также встречали бунтовщика Ивашку Болотникова и второго Самозванца. Оба Лжедмитрия давно мертвы, Болотников утоплен, а разухабистая песня про бесстыжего комаринского мужика живет и здравствует.

Выкидывая замысловатые коленца, безногий спустился вниз по ступеням и исчез во тьме. Марью захлестнула обида. Обманщик и воришка! Не помня себя от негодования, она бросилась в погоню. За ней, путаясь в мешковатой пронькиной одежде, едва поспевал царь. Убогий покрикивал из темноты:

– Туточки аз есмь! Лови меня!

Марья бросалась на каждый окрик, потом останавливалась и снова бросалась на издевательский призыв. В темноте сверкнул красный огонек, Марья подбежала ближе и увидела почти погасший костер. По другую сторону костра на корточках сидел безногий и дул на уголья. Разгорающееся пламя осветило его лицо, востроносое и тонкогубое, похожее на змеиную морду.

– Я тебя! – крикнула Марья, перепрыгнув через костер.

– Но, но! Не замай убогого! – раздался грубый окрик.

Из темноты надвигались люди. Убогий подкинул в костер сухих веток и яркое пламя осветило их уродливые лица, покрытые рубцами и коростой. У одного вытекший глаз был прикрыт грязной тряпицей, у другого зиял дырой отрубленный нос.

К костру подбежал запыхавшийся Михаил Федорович. Ох, уж лучше бы он отстал, подумалось Марье. Теперь она жалела о том, что погналась за воришкой. Колпак Дикого Зайца полушки не стоил. Между тем дело принимало нешуточный оборот. Они были окружены нищими, которые больше походили на разбойничью ватагу.

Один из нищих, по-видимому, атаман, спросил, гнусавя в отрубленный нос:

– Кто такие? Здесь наша вотчина, васильевских. Успенским и чудовским сюда путь заказан. Чужие калики и леженки на нашу паперть не суются.

Не получив ответа, он вынул из складок рубища чеканный кистень и, помахивая им, спросил гнусаво и грозно:

– Вы, часом, не соглядаи Разбойного приказа?

– Темечки им проломить и в Москву-реку, – предложил безногий, облизывая тонкие губы в предвкушении кровавой потехи.

Ах ты, кровожадный змееныш! Прикидывался калекой, на жалость давил. Но теперь не до него. Надобно было как-то оправдываться, и Марья брякнула первое, что пришло на ум:

– Мы тут по своей части… Дело у нас тут…

Сказала и сразу же сообразила, как глупо звучат ее слова. Ну, какие дела могут быть у доброго человека ночью на Красной площади, где у костров ночует нищая братия? Ночью здесь появится разве только отчаянный соглядай, выслеживающий разбойников. Но вопреки ее опасениям глупая отговорка подействовала.

– Погодь! – просипел кто-то из темноты. – Видать, они к Культяпке. Он сегодня гостей ждал. Парочка днем притопала, по сию пору в корчму бегают, мужичка подпаивают. Другую парочку так и не дождались. Спрашивали его люди, не проходил ли мимо убогий с поводырем. Вы к Культяпке, что ли?

– Да, да! – усердно закивала головой Марья, не зная, о ком идет речь, но чувствуя, что только так можно было развеять опасения нищих.

– Так бы и говорили сразу, что к Культяпке, – прогнусавил атаман, пряча кистень. – Он у нас при храме ровно угодник Василий навыворот. Тот рукой касался, и слепые прозревали. А Культяпка прикоснется, и свет померкнет!

Среди нищей братии прокатился смешок. Только змееныш, не оставлявший надежды на убийство и грабеж так легко завлеченных им в западню прохожих, упрямо твердил:

– Все едино в реку бы их. Будут на паперти наш хлеб отбивать.

– Не бойся! У нас с этим строго! Все места на паперти наперечет. Коли ежели Культяпка захочет их на Рву пристроить, придется ему выставить товариществу знатное угощение.

– Угощения выставит на полтину, а они ему насобирают втрое, – не сдавался змееныш.

– Так отчего втрое, рассуди! Они прямые убогие, а не такие обманщики, как ты. Али согласен, чтобы тебе ноги переломали? Согласен? – спросил атаман под громкий хохот шайки.

Нищие хохотали во все горло, один только змееныш обиженно поджимал тонкие губы и злобно косился на товарищей.

– Будет лясы точить, – подвел черту атаман и приказ змеенышу: – Проводи их, куда надобно.

Безногий молча повел Михаила Федоровича и его невесту к другому костру.

– Эй, Культяпка! – позвал он.

– Нет его, отлучился за вином, – отозвался человек у костра. Он сидел спиной к подошедшим, одно плечо вверх, другое вниз. Было видно, что он горбун.

– За вином! – завистливо протянул безногий. – В большой царев кабак побежал? Вестимо, в кабак попасть – совсем пропасть!

Большой царев кабак, располагавшийся у Каменного моста, был окружен высоким дубовым тыном. Крепкие ворота запирались на шесть цепей засовов. Была еще цепь о двенадцати звонов с ошейником для пса или для человека – как случится. Гиблое место этот царев кабак. Предостерегает мать непутевого сына: «Не ходи, чадо, к костарям и корчемникам, Не знайся, чадо, с головами кабацкими». Не послушается сын матери, пойдет в кабак, чтобы избыть горе. Встретят его там верные целовальники, обольстят ласковыми словами: «Испей ты, братец мой названный! В радость себе и в веселье и во здравие! Испей чару зелена вина! Запей чашею меда сладкого!» Упьется молодец допьяна. Иной где пил, там и спать ляжет. А как пробудится и оглядится, то увидит, что сняты с него дорогие порты, чиры и чулочки, а накинут он гунькою кабацкою и в ногах лежат лапотки-оттопочки. Как начнет бражник буянить, требовать с кабатчика свою одежу и дойдет дело до драки и ножевого резания, мигнет кабатчик своим подручным. Схватят они молодца, забьют ему в рот деревянный клин, возьмут в железо, посадят на цепь о двенадцати звонов, а после поведут на правеж, дабы взыскать напойные долговые деньги.

– Принимай гостей. Глаголят, будто дело есть к Культяпке. А может, врут! Не соглядатаи ли? Попытай их.

Радуясь, что сделал напоследок гадость, змееныш исчез в темноте. Горбун поднялся. Ростом он был по плечо Марье. Сколько ему лет, не скажешь сразу. Лицо безбородое, но бледное и морщинистое. Взгляд был по-молодому зорок и по-старчески подозрителен.

– Откуда пришли? – спросили горбун.

– Коломенские, – ответила Марья.

– Навроде калужских ждали, – с сомнением протянул горбун.

– Так и есть. Я из Коломны, а он из Калуги, – быстро нашлась Марья.

– Заждались вас. Вот люди поутру прибрели. Калека со своим поводырем, – горбун кивнул острым подбородком на сидевшего у костра отрока.

– Заплутали мы. Москва не Калуга.

– Вестимо! – Горбун внимательно оглядел царя и одобрил: – Подходяще! Как есть убогий! Сердобольные бабы будут подавать. Садись к костру, подождем Культяпку.

Отрок-поводырь, сидевший у костра, подвинулся. Он не был похож на нищую братию, скорее на деревенского паренька, случайно попавшего в стольный град. По его удивленным глазам и широко открытому рту было видно, что его разбирает любопытство. Ему не терпелось услышать продолжение истории, которую рассказывал горбун до прихода гостей. Горбун же, не обращая внимания на отрока, занимался какими-то железками, под которые подкладывал уголья.

– Значит, об энтом самом месте лежал Расстрига. Ой, брешешь, поди! – с детской непосредственностью воскликнул отрок.

– Собаки брешут! – обрезал его горбун. – Не веришь, твое дело! Я слова больше не оброню.

– Ой, милостивец, не гневайся! – взмолился отрок. – Вырвалось у меня. Зело дивно!

– Чему дивиться, деревня? – нарочито зевнул горбун. – Зри, позади в двух саженях Лобное место. Здесь глашатаи выкликают государевы указы. Расстригу сюда приволокли. Бросили его тело как падаль, а на грудь положили скоморошью харю. Валялся он непогребенным пять дней, и любой мог подойти и надругаться над его трупом. Какой-то купец вложил в руки самозванца медный грош, приговаривая: «Ты заставлял нас дудеть и плясать, теперь сам поиграй для нас, а вот тебе и плата за труды!».

Горбун помолчал, вынул железный прут из огня, повертел его, сунул обратно, затем зашептал тихо и страшно:

– Своими очами видел, не стану врать. По ночам его труп крутился во все стороны, как петух на вертеле, и светился бесовскими огнями. Воздух же над ним оглашался свистом и гудением, словно нечистая сила справляла тризну.

Отрок еле слышно пискнул:

– С нами крестная сила!

– Зарыли его труп на пустыре, дабы не поганить освященную землю, но каждую ночь с наступлением темноты мертвец восставал из могилы и бродил по улицам, как любил делать живой Самозванец. Тогда труп выкопали, сожгли и выстрелили проклятым прахом в сторону польских рубежей, откуда он явился на русскую землю.

– Да пребудут с нами святые угодники!

– Но и пушкой его не пронять, – зловещим шепотом продолжал горбун. – Доподлинно ведаю, что Расстрига во время своих странствий побывал у кудесников из племени лопарей, обитающих на далеком севере у самого Студеного моря рядом с Индией, и оные язычники нарочно позволяют себя умерщвлять, а потом оживают. И той тайной наукой они поделились с Расстригой, так что его не погубить ни посмертным сожжением, ни пушечным выстрелом. Трижды он умирал и трижды воскресал, а ныне бродит средь простого народа и ждет своего часа, дабы вновь обернуться царевичем. Может, сидит среди таких же нищих, как мы, и виду не подает, что он кудесник.

– Страсти-то какие! – молоденький поводырь испуганно жался к костру.

Марья подумала, что занятно врет горбун, но только правда занятнее любой выдумки. Что бы сказал горбун, узнай он, что рядом с ним сидит не лжецарь, а истинный государь всея Руси?

– Вот и Культяпка вернулся, – встрепенулся горбун, вглядываясь в кромешную тьму.

Ночную тишину нарушили грузные шаги, и у костра появился кряжистый мужик. Марья подивилась: «Неужто такому подают? Здоровее Проньки будет. Разве только горбун водит его на цепи вместо медведя?» Нищий походил на лесного зверя. Он раскрыл пасть и пробасил, словно медведь взревел на рогатине охотника:

– Последний раз бегаю в царев кабак. Еле-еле выпросил у целовальника чарку в долг.

Он бережно прижимал к груди деревянную чарку с крючком, за которым ее цепляли к боку большой ендовы. Марья вдруг поняла, почему его прозвали Культяпкой. Из рукавов его драного армяка вместо кистей рук торчали две культи. Но калека наловчился управляться без пальцев. Чарку с вином он поставил на землю, не пролив ни капли.

Горбун зашептал что-то, стараясь дотянуться до уха медведя.

– Новенькие? – пробасил Культяпка. – Пошто так поздно? До свету не управимся! Чего молчишь? Немой, что ли? – обратился он к государю.

– Малоумный, – хихикнул горбун. – Так даже лучше. Бойкая девка будет за него просить милостыню.

– Буди пьяного! – распорядился Культяпка.

Горбун растолкал лежавшего на земле человека. Он вскрикивал во сне, брыкался, наконец сел у костра, уставившись на огонь. Постепенно его взгляд стал осмысленным, он потянулся к чарке. Культяпка прикрыл ее обрубком руки.

– Последняя! С утра тебя угощаю, пора и честь знать! Считай сам. Осьмуху вылакал, полуосьмуху тебе преподнес, а сейчас чарку.

– Ой, родненькие мои! Дозвольте последний раз на рассвет глянуть.

– Ты или решайся, или возвращай деньги, что истрачены на угощение.

Пьяный раскачивался в мучительном раздумье, потом безнадежно махнул рукой.

– Где мне взять на осьмуху и полуосьмуху? Ин пущай! Только дай хлебнуть!

Он перекрестился, залпом выпил чарку и свалился навзничь.

– Нагрел железо? – спросил Культяпка.

Горбун молча передал ему раскаленный прут, обернутый мокрой тряпкой. Культяпка зажал голову пьяного между коленей, ловко ухватил своими культями раскаленный прут и воткнул его в глазницу пьяному. Раздался жуткий вопль, слышный, наверное, на самой отдаленной башне Кремля. Но стрельцы привыкли к диким крикам, доносящимся по ночам с Красной площади. Никого не переполошил и второй вопль, раздавшийся, когда Культяпка воткнул раскаленный прут во второй глаз. Пьяный быстро задрыгал ногами, выгнулся всем телом, потом обмяк и только стонал протяжно.

– Готово! Прохворает пару недель, а потом води его по площадям, набивай суму. Пущай говорит, что потерял очи при осаде Смоленска, когда пороховой погреб взорвали. Щедрее подавать будут, – посоветовал Культяпка юному поводырю, закрывшему уши, чтобы не слышать ужасных стонов. – Да ты слышишь ли что? Перевяжи ему глаза тряпицей. Теперь ты, убогий. Поди сюды!

Культяпка ухватил обрубками рук государя, зажал его голову между ног.

– Давай второй прут!

Нищий намеревался ослепить государя. Марья бросилась на него с кулаками, но тут же одумалась. Где ей справиться с медведеподобным калекой. Он и без рук зашибет ее, а потом ослепит государя. Надобно придумать какую-то хитрость, потянуть время. Она крикнула:

– Погоди! Налей ему вина! Пущай забудется!

– Не поверит целовальник в долг, – пробасил Культяпка. – Денег требует.

Деньги! Вот незадача, нет с собой денег. Неужто от алтына зависит судьба государя? Неужто будут его называть Темным, как когда-то прозвали великого князя Василия, схваченного на богомолье у Троицы и ослепленного врагами?

Горбун подал товарищу раскаленный прут. Государь слабо вскрикнул, пытаясь высвободиться. И тут в голову Марьи пришла спасительная мысль. Она выхватила из-за пазухи ширинку – подарок, сделавший ее царицей.

– Погоди! – она замахала перед носом Культяпки жемчужным двуглавым орлом. – Есть на что купить вина.

Оба нищих уставились на драгоценную вещь, переливавшуюся перламутровым цветом в отблесках костра.

– Где украла? – сглотнув слюну горбун.

– Какое тебе дело? Возьмет целовальник?

– Возьмет! С превеликой радостью! Добрый жемчуг, сразу видно. Поди, у боярыни стащила?

Культяпка бережно принял своими культями ширинку, поднялся на ноги.

– Будет тебе жбан вина. Упьешься! – посулил он государю и скрылся в темноте.

Марья помогла подняться царю. Михаил Федорович тихо охал, потирая ушибленные места. По всему видать, они попали в руки таких нищих, которые людям очи ослепляют, руки скорчивают, а иные члены развращают, чтоб были прямые нищие. Надобно бежать скорее, пока не вернулся Культяпка.

Между тем горбун хлопотал над ослепленным, бормоча себе под нос:

– На рассвет он хотел взглянуть? Солнце встанет, брюхо голодом стянет. Не мил белый свет, коли хлебушка нет. Слепенького пожалеют, накормят и обогреют. В очах темно, зато брюхо полно!

Марья молча взяла государя под руку, тихонько повела его прочь от страшного места.

– Куда? – раздался окрик горбуна.

Он ухватил царя за рукав. Марья потянула к себе, государь тоже пытался освободиться от цепкой хватки. Но горбун оказался неожиданно сильным и после короткой борьбы подтащил их обратно к костру. Марья стояла, тяжело дыша и размышляя, как вырваться из рук нищего.

– Ты ведаешь ли, кто пред тобой? – грозно спросила она. – Государь всея Руси! Зри!

С этими словами она сорвала с царя ветхую однорядку, под которым скрывались царские одеяния. Горбун отшатнулся, перекрестил государя, словно ожидая, что он исчезнет как наваждение, и завопил громче ослепленного Культяпкой человека:

– Караул! Расстрига-кудесник восстал из мертвых! Царем обернулся!

С этими словами он побежал в сторону Алевизова рва, крича:

– Караул! Стрельцы, просыпайтесь! Расстрига в царя обернулся!

Избавившись от горбуна, государь и его невеста бросились наутек. Уже светало и в предрассветном небе виднелись силуэты затейливых куполов храма Покрова. Оказывается, до храма было рукой подать. Добежав до придела Василия Блаженного, они услышали, как со стрельницы Фроловской башни кто-то начал перекликаться с истошно вопящим горбуном.

– Пошто орешь как резанный?

– Караул! Расстрига ожил!

– Поди проспись, голь кабацкая!

– Бейте в набат! Самозванец объявился!

Не дожидаясь конца перепалки, Михаил и Марья закрыли на засов дверь. Марья прихватила с собой толстую восковую свечу, поставленную по обету над гробницей блаженного, мельком подумав, что нагоходец простит. Быстрее под каменную плиту. Она отцепила цепь, механизм сработал, с грохотом уронив плиту. Уф! Можно перевести дух. Теперь их не найдут и не поймают. Обратный путь показался короче. Пороховой погреб, потом колодец и вверх через сундук в подземелье Набатной башни. В углу палаты возился Дикий Заяц.

– Слышал шум? – спросила его Марья, едва переводя дух.

– Виноват, государыня. Не слышал. Я раскопал обвалившийся ход в малую палату. Извольте глянуть! Только не прогневайся, ничегошеньки там не было, опричь сундуков с книгами.

– С книгами! – вскричала Марья. – Что же ты молчал до сих пор?

– Не изволили спрашивать про книги, а сокровищ не было.

– Где же книги?

– Ляхи и немцы съели.

– Сдурел?

– Помилуй, государыня! Немцы во время осады искали съестной припас. Когда нашли сундуки с книгами, разодрали пергамент и сварили. На мою долю тоже перепало малость. Время голодное было, всякую дрянь в рот тянули, – смущенно признался истопник.

Марья протиснулась через узкий ход в малую палату. Поднятая над головой свеча осветила несколько сундуков с откинутыми крышками. Все пустые, только в одном сундуке на дне завалялся одинокий обрывок пергамента. Девушка подняла его. Витиеватая буквица, тщательно выписанная пурпурной краской, ровные строки черных латинских литер. Из какой рукописи обрывок? Из утерянных книг «Истории» Тита Ливия? Неизвестные страницы «Анналов» Тацита? Доселе неведомые речи Цицерона?

Потрясенная Марья ходила меж сундуков. Печальная судьба постигла книжные сокровища Ивана Грозного. Мудрость веков исчезла в солдатских желудках. А ведь она сама видела во время осады Кремля, как наемники варили пергамент. Варили втайне от полковников Струся и Будилы. Полковники наверняка знали латынь и поняли бы, что их ратники разыскали таинственную Либерию. Или сами бы присоединились к своим подчиненным и вместе съели бы Тита Ливия, потеряв разум от голода?

Что гадать, пора возвращаться в чертоги. Погруженная в печальные думы, Марья двинулась к выходу вслед за государем и истопником. Поднявшись на средний боевой ход стены, они услышали шум и крики, доносившиеся от подножья Фроловской башни. На всякий случай Дикий Заяц пошел спросить знакомых дозорных, что случилось. Затаившись в проходе за его широкой спиной, Михаил Федорович и Марья слышали его разговор со стрельцом.

– Затейного изветчика схватили, – объяснял причину переполоха стрелец. – Пришел на Ров с государевым словом. Кричал озорства ради неистовые речи.

– Какие речи?

– Все тебе доложи, – осторожничал стрелец. – В Разбойный потащили, там по косточкам разберут. Было слово, будет дело. Ныне, брат, строго! Обмолвишься ненароком про государя – руки повяжут и на дыбу. Новый порядок заведен! Слово и дело государевы! Не ведал? То-то, мотай на ус!

До государевых хором добрались без приключений. Могучий истопник помог государю забраться в окошко. Потом проводил Марью до светлого чердака и помог ей залезть наверх. Храпевшие в две глотки Машка и баба Бабариха даже не шевельнулись.

Забравшись на постель, Марья подумала, что ночь была неудачной. Придется забыть о съеденных книгах Ивана Грозного. И еще было какое-то гнетущее чувство. Уже отходя ко сну, она вдруг встрепенулась. Ширинка с орлом! Знак того, что она выбрана царской невестой. Она своими руками отдала драгоценный подарок, с которым никогда не расставалась. Зато ее хитрость позволила спасти государя от ослепления. Не в жемчуге дело. Царь ее любит, скоро свадьба. Марья успокаивала себя, но душу томила беспричинная тревога.

 

Глава 11 Опала

На следующий день после путешествия по кремлевским подземельям Марья пробудилась позднее обычного. Дела в царских чертогах шли заведенным порядком. Сонные постельницы и комнатные бабы бегали с полотенцами и притираниями. Много времени заняло одевание царицы. Потом началась служба в крестовой палате. После службы явился стольник, спросивший от имени государя, хорошо ли почивала государыня Анастасия Ивановна! Марья едва удержалась от смеха, передавая через сенную боярышню, что ночь, благодаренье Богу, прошла спокойно, почивала она безмятежно и сны были тихи и благостны.

После службы в крестовой палате царица с ближней боярышней и всем царицыным чином смотрели приготовления к свадьбе. Ходили вокруг носилок для караваев, которые должны были нести перед невестой знатные дворяне. На атласах, предназначенных для покрытия караваев, были нашиты хитро вызолоченные монеты – с одной стороны золотые, а с другой – серебряные. Спускались во двор посмотреть на инальцовские брачные сани, которые мастера обвили алтабасом по серебряной земле. Дивились на шелк зелен и кизилбашеский черевчатый бархат на хлопчатой бумаге. На глазах царицы мастера обили бархатом скамеечку и тюфяк под ноги невесты. Странно было видеть сани среди лета, но лето или зима – невесту к венчанию везут на санях, а жених едет верхом. Марья призадумалась. Миша не мальтийский рыцарь, лихо управлявшийся с горячим скакуном. Удержится ли царь в седле? Надобно шепнуть бабушке, чтобы ясельничий не гнался за резвостью, а выбрал для государя лошадку постарше и посмирнее. Милюкова рассказала, что бегала в Мастерскую палату и видела, как наплечные мастера шьют для государя обычное брачное платье – русскую шубу на соболях и терлик, для коего употреблено мехов в двести пятьдесят рублев.

После возвращения с осмотра брачных саней к царице допустили ее родственников – отца, мать, дядю и бабушку. Иван и Гаврила Хлоповы пришли с государевой половины, куда их частенько призывал царь Михаил Федорович. Отец робел в царских платах, а вот дядя расхаживал гоголем. Он был боек и говорлив без меры, чем вызывал недовольство ближних государевых людей. Упоенный счастливым поворотом судьбы, вознесшей его на кремлевский верх, Гаврила не замечал косых взглядов родовитых бояр.

Государь помнил просьбу невесты подобрать ей заморскую игрушку позанятнее и почуднее. С утра он сказал ближним людям, что собирается посетить Оружейную палату. Все бояре, бывшие в тот день у государя, напросились сопровождать его. Не желая обижать ближних людей, царь вздохнул и позволил боярам идти вместе с ним. Заодно он пригласил Гаврилу Хлопова, надеясь, что при случае тот подскажет, какая из немецких игрушек понравится его племяннице.

Оружейная палата состояла из нескольких приказов: Золотого и Алмазного дела, Серебряного приказа и других. В Ствольном приказе день и ночь трудились самопальные мастера, мастера ствольного дела, замочного, сабельного, лучного, стрельного, панцирного, ножевого и разных других дел. Рядом с мастерскими находились кладовые со всякой оружейной броней, состоявшей из шлемов, шишаков, булатных шапок – мисюрок и ерихонок, стальных и булатных зерцал или лат, кольчуг, юшманов, бахтерцов, наручей, бутурликов.

Мастера Оружейной палаты показывали государю выездные саадаки, убранные золотом, серебром, эмалью и дорогими каменьями; булавы, пернаты, шестонеры, мечи, сабли, кинжалы, посольские топоры. Михаил Федорович уныло рассматривал оружие, ожидая, когда дойдет черед до самодвижущихся немецких игрушек. Между тем царю поднесли турецкую саблю. Все приближенные начали наперебой хвалить клинок дамасской стали. Один только кравчий Михайла Салтыков сказал: «Эка невидаль! На Москве государевы мастера такую саблю сделают». Государь обратился к Гавриле Хлопову, подал ему саблю и спросил, как он думает: сделают ли такую саблю в Москве? Хлопов с поклоном принял саблю, попробовал остроту клинка и ответствовал с тонкой усмешкой: «Сделать-то сделают, только не такую». Тогда Салтыков вырвал у него из рук саблю и сказал, что он не смыслит дела, потому и порет глупости.

– Ишь, щенок! – негодовал Гаврила, рассказывая о стычке с Салтыковым. – Великий государь ко мне со всем уважением, изволит величать по имени-отчеству, а кравчий вздумал меня лаять! Ну, я не смолчал. Сказал ему, что кравчий-де не диковина. Не по своей ты мере пожалован да и в честь пущен. Отец твой, Михайла Салтыков, ведомый изменник. Он Москву первым зажег и от страха утек к королю Жигимонту в Литовские земли. Шумели мы великим шумом, и я молодому петушку спеси поубавил.

Сердце Марьи застучало сильнее, чем вчерашней ночью, когда она спасала государя от ослепления. Вот и началось! Недаром ее мучили тягостные предчувствия. Она знала, что молодые братья Салтыковы заносчивы и дерзки. Но дядя тоже хорош гусь! Чего ему вздумалось спорить! Мастер он, что ли, оружейный? Откуда ему знать, смогут ли московские кузнецы выковать такую саблю или нет?

Бабушка Федора, укоризненно покачав головой, выговаривала Гавриле.

– Охота тебе было браниться с племянником государевой матери! Из-за пустого спора нажил сильных врагов!

– Чай, мы тоже теперь государевы родичи. Поближе Салтыковых будем. Не след нам их опасаться. Мишке Салтыкову с его братом красная цена два алтына в базарный день! У меня в поместье такие, как они, служат в холопах, – храбрился Гаврила, но заметно было, что он призадумался и уже сожалел о своей несдержанности.

Проводив отца и дядю, Марья занялась рукоделием. Как обычно, светлый чердак наполнился золотными мастерицами и их ученицами, склонившимися над вышивками. Молча работали час-другой, как вдруг разнеслась весть: «Старица Марфа изволила пожаловать!» Что тут началось! Старица только вышла из кельи Вознесенского монастыря, а мастерицы, побросав вышивки, бухнулись на колени вдоль стен. Что там мастерицы! Верховые боярыни, служившие многим царицам, дрожали по углам и только испуганно перешептывались, что старица сегодня зело гневна.

Старица Марфа вошла в сопровождении Евтинии. Сестры долго крестились на образа в углу палаты, Марфа стояла прямо перед образами. Евтиния – чуть поодаль. Помолившись, Марфа соизволила обратить внимание на Марью. Не обняла по-родственному, а небрежно сунула руку для лобзания и тотчас отдернула, словно обожглась кипятком.

– Ну, показывай, чего вы тут нашили… – Старица не сказала «для свадьбы», не желая даже упоминать это слово.

Старшая златошвея дрожащими руками стала показывать вышивки. Старица отбросила одну, вторую… Евтиния шепнула ей что-то на ухо. Старица поднесла к глазам узорчатый накосник, углядела неровную строчку и начала бить накосником по щекам златошвеи, гневно приговаривая:

– Какая дура безрукая вышивала?

Утомившись бить по щекам златошвейную мастерицу, старица изрекла приговор:

– Худое приданое!

– Под стать невесте! – хихикнула Евтиния.

– Истинно молвишь! – старица Марфа обернулась к Марье, оглядела ее презрительным взглядом. – Кажется, тебе самой и родне твоей надобно помнить о своем худородстве. В царских хоромах вести себя смирно и не лаять на знатных бояр, как твой сиволапый дядя!

– Смеху подобно! Мнят себя равными Салтыковым! – вставила Евтиния.

Старица Марфа, наливаясь гневом, продолжала:

– Ты заводчица всей смуты, даром что стоишь скромницей! Не пойму, чем ты околдовала великого государя? Ни красы в тебе, ни дородства! Такая же худосочная, как во время осадного сидения! Не кормят тебя, что ли? Или бегаешь взапуски как раньше, забыв свой сан? Отвечай!

– Они на качелях целыми днями тешатся, – пискнула из толпы комнатная баба Бабариха.

Вот подлая предательница, не помнящая добра! Забыла, как ее защищали от верховых боярынь, пытавшихся выжить старуху из царских палат! Машка Милюкова, стоявшая за спинами Марфы и Евтинии, погрозила доносчице кулаком. Но Бабариха или не видела по своей слепоте, или не обращала внимания на угрозы ближней боярышни. Толпа расступилась, открыв доносчицу взору старицы Марфы. Стоя на коленях, Бабариха наябедничала:

– Государыня Анастасия Ивановна не спит после трапезы, а на качелях качается.

Старица Марфа милостиво ткнула посохом подползшую к ее ногам Бабариху.

– Верная раба! Тщитесь следовать сему достойному примеру и доносите нам о всяком нерадении. Качели сломать, а государеву невесту отныне откармливать изрядно и не дозволять бегать как простой девке, – распорядилась старица Марфа.

После строгого приказания старицы ежедневная трапеза превратилась в сущую пытку. Боярыня кравчая удвоила количество блюд. Царицу заставили съесть крыло лебедя, а потом в придачу половину жирной утки и бараний бок, начиненный орехами. Марья едва встала из-за стола и на обратном пути из столовой избы наконец поняла, почему цариц принято вести под руки. Без посторонней помощи она не добралась бы до опочивальни. Едва царица пробудилась после тяжелого послеобеденного сна, ей принесли большую корзину выпечки. Марья смотреть не могла на тестяные шишки в меду, но пришлось жевать и давиться. Спасибо, Машка Милюкова помогла управиться с содержимым корзины.

Машкины способности поглощать еду в неимоверных объемах пригодились, когда жены ближних людей, прознав про строгий наказ старицы откармливать царскую невесту, прислали гостинцы. Каждая боярыня старалась приготовить нечто особенное по старинному, передаваемому из поколения в поколение рецепту. Одна за другой появлялись на пороге девки, возвещавшие о привозе очередных лакомств то от княгини Софьи Андреевны Голицыной, то от Арины Михайловны Мстиславской, то от жен и вдов других бояр и окольничих. Машка Милюкова с удовольствием принимала корзины, лукошки и кувшины, велела благодарить за угощение. Все столы, поставцы и лавки ломились от снеди, еду ставили уже на пол. Машка выбирала самое вкусное, пробовала и надкусывала. Запивая квасом съеденное, она строила планы расправы с подлой доносчицей Бабарихой.

Между прочим прислали гостинец от молодой жены боярина Бориса Салтыкова – редьку в патоке, любимое лакомство Милюковой. Она с поклоном приняла расписную миску с редькой, горячо поблагодарила, а когда девка ушла, безжалостно вытряхнула содержимое миски за окошко.

– Пошто так? – удивилась Марья.

– Не принимай, государыня, никакой снеди от Салтыковых, – посоветовала Милюкова.

Вечером пожаловал кравчий Михайла Салтыков. От имени старицы Марфы расспрашивал государыню о том, довольно ли ей доставили лакомств? Слова кравчего были льстивыми, но голос за занавеской звучал злорадно. Получив ответ, что лакомств навезли предостаточно, Михайла сказал:

– Марфа Ивановна изволила прислать склянку водки из Аптекарской избы. Ежели выпить чарочку, любая еда идет в охотку.

На Сытенном дворе, куда любила бегать Машка Милюкова, размещались деловые избы, или палаты – пивоварня, браговарня, квасоварня, солодовая и уксусная палаты. Была среди прочих палата водочного сидения, а в ней – двадцать один очаг, в коих курили приказную водку, какую приказывали изготовить, например, коричную или анисовую.

Едва Салтыков покинул светлый чердак, Милюкова горячо зашептала:

– Не пей водку, государыня! Дадут от животной болезни такое зелье, от коего наутро в землю.

– Думаешь, подмешали отраву? Сейчас проверим.

Марья налила каплю водки попугаю. Водка – не вино и не пиво. Водка – это лекарство, которое поступает из платы водочного сидения в Аптекарскую избу. Одобрит ли ее заморская птица? Попугай набрал водки в клюв, глотнул, набрал еще.

– Зри! Пьет как заправский бражник. А ты боялась!

– Все равно не пей, государыня! – упрямо повторила Милюкова.

– Будь по-твоему, – засмеялась Марья, ставя склянку в самый дальний угол поставца.

Однако просто так избавиться от подарка будущей свекрови не удалось. Машку Милюкову, отведавшую очередное блюдо, сморил сон. Так и вздремнула, недонеся куска до рта. Марья тоже притворилась спящей, чтобы ее не донимали угощением. Вскоре ее ухо уловило тихое шуршание. Осторожно приоткрыв глаза, она увидела комнатную бабу Бабариху, шарившую на поставце. Старуха вытащила из угла склянку и, подслеповато щурясь, пыталась определить, уменьшился ли уровень водки. Марья нарочито кашлянула. Баба воровато оглянулась, быстро поставила склянку на место и выскользнула из комнаты. «Так, так!» – подумала Марья и на всякий случай выплеснула водку в помойную лохань, а в склянку налила простой воды из серебряного рукомойника.

Предосторожность оказалась нелишней. Через полчаса в палатах царицы появилась старица Евтиния. Она осведомилась, оказала ли действие водка, присланная из Аптекарской избы?

– Известили меня, будто моя сестрица, государыня Марфа Ивановна, только понапрасну изволила беспокоились, а ее лекарство государыня Анастасия Ивановна будто бы оставила в нарочитом презрении. И ту весть государыне Марфе Ивановне слышать зазорно, – ядовито добавила Евтиния.

– Если государыня Марфа Ивановна в обиде, выпью до дна, дабы потешить ее сердце.

Марья достала склянку, проглотила ее содержимое и даже поморщилась, будто действительно выпила водки. Евтиния, пристально следившая за каждым ее движением, не могла скрыть радости, когда государыня сделала последний глоток.

– Добро! Добро! – с ликованием приговаривала она. – Пойду обрадую сестрицу, что невестка не выходит из ее воли.

Евтиния направилась к выходу, но на полпути остановилась, горестно всплеснув руками.

– Ой, беда! Птичка-то сдохла, а вы не заметили.

Все бросились к золоченой клетке. Попугай лежал бездыханным на спине, поджав когтистые ноги. Его глаза были закрыты белой пленкой, тяжелый клюв застрял между прутьев. Старица Евтиния запричитала:

– Жила говорящая птичка при Софье, царевне царегородской; жила при Елене Глинской, жене великого князя Василия Ивановича; при Анастасии Романовой, первой супруге царя Ивана Васильевича Грозного; при царице Ирине, жене царя Федора Иоанновича. Даже при Маринке Мнишек здравствовала. А сейчас сдохла!

С этими словами старица покинула светлый чердак. Милюкова смотрела на царицу глазами, полными ужаса. Марья усмехнулась:

– Не отпевай подругу раньше времени.

Она рассказала, как подменила водку. Милюкова чуть в пляс не пустилась.

– Ай, молодец, государыня! Ловко провела злыдней! Ну, Бабариха! Держит руку Салтыковых! Дай срок, выдеру ее седые патлы по волосинке!

В сенях раздались возгласы удивления. Милюкова выскочила поглядеть, в чем дело, и вернулась в радостном изумлении.

– Повар княгини Черкасской испек целую крепость. Не видывала подобного дива. Заносите ужо!

В светлицу внесли огромное блюдо, на котором раскинулся город, окруженный крепостными стенами. Башни венчали шатры из сбитых сливок, стены были украшены изюмом, зубцы сделаны из разноцветных цукатов. Подъемный мост из запечатанных пчелиных сот был переброшен через ров, наполненный малиновым вареньем. Выпеченные из теста воины охраняли крепость, одни угрожающе подняли над головами ядра грецких орехов, другие готовились встретить врага засахаренными сливами.

– Как же тронуть такую лепоту? – заохали комнатные бабы.

Милюкова решительно взяла в руку нож, одним махом отсекла башню и с поклоном преподнесла ее государыне. Марья попробовала лакомство и чуть было не выплюнула. Сладкая крепость была красива, но плохо пропечена. Однако вида подавать не следовало. Еще не хватало испортить отношения с княгиней Черкасской. Она через силу глотала непропеченное тесто и только нахваливала. Угостили девиц-боярышень и комнатных баб, даже девочке-сиротинке достался малый кусочек. И что удивительно, все в один голос хвалили произведение повара и божились, что никогда такой вкуснятины не пробовали, тем самым еще раз подтвердив истину, что главное – это внешний вид, а не содержание.

Ночью Марью мучили кошмары. Она спасалась от преследователей, убегая по подземному ходу и задыхаясь от недостатка воздуха. Много раз просыпалась, подходила к окошку, но стояла такая духота, что жаркий ночной воздух не приносил вожделенной прохлады. Ее мутило, во рту ощущался противный привкус. Глотнув воды, она вновь бросалась на постель и пыталась найти забвение в тревожном сне. Под утро ей приснилось, что братья Салтыковы схватили ее у палат Расстриги и потащили на казнь. Свекровь с сестрицей махнули расшитыми ширинками, и ее посадили на кол. Она проснулась от резкой боли. Живот болел так, как будто ее и в правду подвергли ужасной казни. Кусая губы, чтобы не застонать, Марья сползла с постели и, перебравшись через храпящих на полу боярышень, опрометью пустилась в нужной чулан. Там ее вырвало липкой слизью, в которую превратились съеденные за день лакомства. Девушку буквально выворачивало наизнанку, желудок был полностью опорожнен, но ее продолжало тошнить зеленой желчью. Она уже не могла сдерживать стоны.

Обитательницы чердака переполошились. Машка Милюкова, насилу проснувшись, прибежала в чулан и увидела позеленевшее лицо царицы, склонившейся над отверстием в полу.

– Худо, государыня? – она тревожно шепнула на ухо: – Не перепутала ли ты склянку? Действительно ли вылила отраву?

– Переела сладостей… – слабым голосом ответила Марья и вновь содрогнулась в приступе рвоты.

– С чего бы так? Я теми сладостями лакомилась и здоровехонька. Разве что опять подменили склянку, – гадала Милюкова, подозрительно глядя на комнатную бабу Бабариху, заглянувшую в нужной чулан.

У Марьи теплилась надежда, что к утру все пройдет. Однако тошнота то отступала, то вновь возвращалась. Она еле отстояла службу в крестовой палате, а когда вернулась в спальню и увидела блюда с яствами, занимавшими все свободное место, схватилась рукой за рот и опрометью бросилась в нужной чулан. О рукоделье не могло быть речи. Явившихся с вышивками мастериц отпустили, и по всему Кремлю разлетелась весть о недомогании государыни. По углам шептались, отчего бы могла приключиться такая немощь. Комнатная баба Бабариха, за передвижениям которой внимательно следила Милюкова, бегала с доносами к Евтинии. Вскоре от Салтыковых пожаловал Михайла передать камень-безуй, купленный за большие деньги за тремя морями.

– И тот камень надобно бросить в воду и пить с молитвой. Хворь как рукой снимет, – обстоятельно пояснял Михайла.

– Непременно так и сделаем! – заверила Милюкова, показывая шиш кравчему, скрытому за тафтяной завесой.

Салтыков потребовал, чтобы ему подробно рассказали о том, как проистекает болезнь. Блюет ли государева невеста и после какой еды блюет, токмо после скоромной или после постной тож? Какого цвета блевотина? Нет ли в оной блевотине червей или иных гадов? Пришлось, сжавшись от стыда, отвечать на назойливые вопросы кравчего – тошнит после любой еды и без еды тоже, а блевотина чистая, цвет зеленоватый, а гадов в ней нет.

Далее Михайла Салтыков велел, чтобы камень-безуй опустили в воду и выпили при нем. Марья сделала вид, будто выпила снадобье. Однако на этом ее муки не закончились. Кравчий чего-то ждал, и, когда Марью вновь затошнило, объявил, что ему дан указ не отходить от государыни ни на шаг.

– Окстись, Михайла Михайлыч! Что же ты и в нужной чулан за государыней пойдешь? – изумилась Милюкова.

– Ежели понадобиться, пойду, – непреклонно сказал Салтыков и действительно пошел за ними и встал недалеко от чулана.

Марье было вдвойне тошно от мысли, что рядом стоит молодой боярин и слышит, как ее выворачивает. Машка Милюкова озорства ради издала губами непристойный звук, какие обычно раздаются в нужных чуланах. Михайла крякнул, потоптался на месте и ушел.

– То-то же! Устыдился кравчий, – удовлетворенно сказала ближняя боярышня.

Ночь прошла без сна. Марья лежала на постели, сжавшись в комочек и едва сдерживая стоны. Краем уха она слышала, как Машка Милюкова тревожно шептала:

– Сглазили тебя, государыня. Слух прошел, что твой след вынули и произнесли над ним страшное колдовское заклятие. Вовек себе не прощу, что поленилась послать девок замести следы за государыней. Не было бы следа – не удалась бы ворожба.

– Пустые домыслы! – пыталась возразить Марья, но у нее не было сил спорить с ближней боярышней. Оставалось только слушать бормотания Милюковой и тихо постанывать.

Сильнее внезапно приключившейся хвори Марью беспокоило молчание государя. Сначала она даже радовалась этому. Ей не хотелось, чтобы жених знал о ее недомогании. Но молчание явно затянулось. Раньше что ни день, а иногда и по несколько раз в день с половины государя присылали гонца. Сейчас же ссылки прекратились, и Марья в перерывах между приступами болезни гадала, в чем причина.

Многое разъяснилось с приходом родственников. Они явились проведать государыню, но не столько расспрашивали о здоровье, сколько обсуждали дворцовые слухи. Вести были неутешительными: государь Михаил Федорович неожиданно отправился на богомолье к Троице, а невесту с собой не взял. Также не взял никого из Хлоповых, хотя они рассчитывали сопровождать Михаила Федоровича во всех поездках. В воздухе носилось слово «опала», и причиной неудовольствия государя могла быть только ссора между Гаврилой Хлоповым и Михайлой Салтыковым в Оружейной палате. Дядю в глаза корили за несдержанность. Перетрусивший до трясения в членах Иван Хлопов умолял брата пойти к кравчему с повинной:

– Плетью обуха не перешибешь. Поклонись ему, небось голова не отвалится, – стенал он, содрогаясь от мысли о царской опале.

– Я с ним ссоры не искал, великий государь спросил, я ответил без хитрости, – оправдывался Гаврила.

– Князя Дмитрия Михайловича Пожарского, даром что он большой воевода, головой выдали молодому Салтыкову, а ты кто такой, чтобы перед ним величаться, – набросилась на Гаврилу всхлипывающая мать.

– Полно вам рыдать! Все можно поправить. Ладно, поклонюсь Михайле Михайловичу, – уступил Гаврила.

– Под нози пади кравчему. Авось он умилосердствуется, видя твое смирение. Скажи, что от природной дури дерзнул с ним пререкаться.

– От природной дури… – вторил жене Небылица Хлопов.

– Скажет боярин, чтобы встал с колен – не поднимайся. Велит своим холопам поднять тебя – не давайся, стой упорно на коленях. И с пустыми руками не ходи к кравчему. Поклонись сукном добрым, ну или не знаю чем, – наставляла мать.

– Шубой поклонись, что тебе государь пожаловал. Нечего жалеть, наживешь потом, – советовал Небылица, немного успокоившись после согласия брата изъявить покорность кравчему.

Бабушка Федора только вздыхала, слушая разговоры родни. Тихонечко расспрашивала внучку о самочувствии. Ей одной Марья сказала, что моченьки нет терпеть. Растворенный в воде камень-безуй советовала не пить, а на прощание шепнула, что захворавшую царскую невесту велено лечить дохтуру Бильсу.

– Добрый знак! Опасаются, значит, Марфа с Евтинией обстряпать дело втихую.

– За что они меня так невзлюбили, бабушка?

– Знать, им нужна невестка, во всем им повадливая. Хотели подобрать девицу глупую и смирную, чтобы занималась чадорождением и ни во что не вступала. А твой норов они ведают. Боятся, что великий государь будет тебя слушаться и приблизит твоих родственников вместо Салтыковых.

– Бабушка, я ведь не рвалась в царицы, и наверху мне не в радость. Не хочет меня старица Марфа – пусть отпустит обратно домой.

– Эх, внученька! Нет тебе обратного пути в отчий дом! Из Кремля дорога только на плаху или в дальний монастырь под строгий надзор, что хуже любой темницы. Но не робей, ты же смелая! Дохтур Бильс должен помочь. Он иноземец, от Салтыковых независим и на поводу у них не пойдет, – ободрила бабушка.

Марья была рада предстоящей встрече с доктором Бильсом. Ученый человек должен одолеть хворь. Жаль только, что ей нечем его обрадовать по поводу библиотеки Ивана Грозного.

Валентин Бильс, как и в прошлый раз, явился с лекарем Балсырем, состоявшим при нем толмачом. Рядом с доктором и лекарем за тафтяной занавеской стояли Борис и Михайла Салтыковы. Видать, дело было настолько важное, что потребовало присутствия обоих братьев. Бильс через толмача расспрашивал о симптомах болезни. Салтыковы старались не упустить ни слова. К их облегчению, о сладкой водке, присланной из Аптекарской избы, ничего сказано не было.

Выслушав рассказ Марьи, доктор Бильс заключил:

– Весьма сожалею, что русские обычаи не дозволяют мне пощупать пульс ее величества. Но и без этого можно прийти к заключению, что ее величество страдает от ветрености желудка, произведенного неумеренным употреблением сладкого. Ее величество наверняка будет смеяться, но за последнее время я сам несколько раз пал жертвой чревоугодия. Русская пища вкусна, но жирна для голландского желудка. Из-за ветрености желудка в почках бывает блевота, но наука сии болезни легко лечит.

– Бывает ли от хвори поруха плоду и чадородию? – спросил доктора Михаил Салтыков. – Будет ли Хлопова нам царицей али нет – вот о чем речь, дохтур. Ежели случится поруха чадородию, скажи прямо, что она к государевой радости не годится!

– Сия пустяковая болезнь не нарушит способности к деторождению. Молодой организм ее величества справится с недомоганием, а лекарство, которое я обещаю изготовить к вечеру, ускорит выздоровление.

Перед тем как доктор откланялся, Марья успела сказать, что она узнала о печальной судьбе книг. Валентин Бильс не мог сдержать отчаяния:

– О, Боже! Погибло культурное наследие античности! Но возможно ли такое? Ее величество твердо уверены, что знаменитая Либерия пропала? Увы!

Один из Салтыковых, подслушавший этот разговор, подозрительно спросил лекаря Балцыря:

– О чем дохтур толкует? Чье наследство пропало? Вымороченное имение? У нас али за литовской границей?

Доктор Бильс через толмача ответил, что речь идет о судьбе библиотеки Ивана Грозного, о коей он осмелился спросить кайзера Михаила Федоровича и его августейшую невесту во время милостиво данной ему аудиенции неделю назад. Салтыков понял одно.

– Так ты, дохтур, уже виделся с великим государем? Хм! Матушка сего не ведала.

Валентин Бильс опрометчиво проговорился о беседах с царем и его невестой. Салтыковы поспешили сообщить об этом матери, а та – старице Марфе. Когда доктор приехал вечером с обещанным лекарством, его дальше порога не пустили, ссылаясь на приказ матери государя. Велено было также строго-настрого проследить, дабы доктор не виделся с государем Михаилом Федоровичем после его возвращения с богомолья. Евтиния говорила своим приживалкам, что советует сестре выслать дохтура из Московского государства, дабы он не прельщал молодого государя рассказами об еретических порядках в чужих землях.

Вместо лекарства царской невесте передали нить с покрова Василия Блаженного и склянку с водицей со святых мощей. При сем было назидательно присовокуплено, чтобы захворавшая больше уповала на милость божью, чем на чужеземные лекарства, и помнила, аще Бог пошлет на кого какую скорбь, ино врачуется молитвой, да слезами, да постом, да милостыней нищим, да истинным покаянием. Марья шептала молитвы, часами стояла на коленях пред образами. Мазала живот лампадным маслом, прикладывалась к нити с покрова нагоходца, пила святую воду с честных крестов, особенно с креста у Волынских, славившегося исцелениями. Только воду со святых мощей пить не могла – сразу тошнило, отчего она себя корила и каялась. От горячей ли молитвы или от честных крестов, а может, как и предсказывал доктор, юная плоть сама одолела хворь, но через несколько дней царице значительно полегчало. Приступы рвоты стали реже, а потом и вовсе прекратились. Желудок успокоился, и в кишках перестало бурлить.

Однажды утром Марья проснулась и поняла, что совершенно здорова, только ослабла от многодневного вынужденного поста. На удивление, вокруг нее не было ни души. Сенные девки куда-то запропастились, и некому было помочь царице. Ослабевшими пальцами Марья вынула из бархатного влагалища медное зеркальце. С отполированной металлической поверхности на нее глянуло исхудавшее девичье личико. Если свекровь хотела, чтобы ее невестка прибавила в весе, то она добилась обратного. Между тем Марья слышала, что именно сегодня ожидалось возвращение Михаила Федоровича с богомолья. Наверняка после долгой отлучки царь захочет повидаться со своей невестой. Каким же страшилищем она предстанет перед женихом! После осадного сидения и то краше была. Сейчас бы пригодились притирания, помады и краска. И как назло, ни одной девки рядом! Марья открыла шкатулку, принесенную государем, нашла серебряную свистелку и слабо дунула в нее. Вот и пригодился царский подарок.

– Эй, кто там! Помогите одеться государыне!

На свист явилась комнатная баба Бабариха. Не вползла, как обычно, униженно кланяясь, а вошла, словно к себе в палаты. Глянула не заискивающе и просительно, а с холодным равнодушием. Сказала дерзко, как будто приказала рабе:

– Ступай за мной.

Удивленная Марья медленно поплелась за комнатной бабой, которая даже не подумала подхватить государыню под руки. Бабариха привела царицу в сени. Там в горестном молчании стояла вся родня: бабушка Федора, мать с отцом, Гаврила Хлопов. Марья бросилась к Федоре:

– Бабушка, я почти выздоровела…

– Что же ты раньше-то не поправилась! – в сердцах сказала мать.

Федора всхлипнула и крепко прижала внучку к груди. Слезы текли по ее морщинистым щекам.

– Не виновата она! – заступилась она за внучку.

– Кто говорит, что виновата? – отвечала мать. – На все воля Божья. Только кто мешал поберечься? Не все в рот тянуть, что подносят, коли слаба на живот!

– Что случилось-то? – недоумевала Марья.

Федора Желябужская зарыдала во все горло. Сквозь слезы Марья смогла разобрать:

– Указано свести тебя с верха… мол, ты хворая… к государевой радости не пригожа…

Вот как обернулось! На Марью нахлынула горькая обида. Она выздоровела, а государь о том знать не хочет. Не проведал во время болезни. Уехал и даже гонца не прислал спросить, что и как. Забыл невесту! Ясно, старица Марфа наговаривает, и сестра ее Евтиния, и братья Салтыковы. Но если Михаил Федорович слушает их наветы и не заступается за невесту, значит, не любит совсем. Уж лучше вон из дворца, чем быть постылой супругой.

– Ну и ладно! Поедем в Коломну.

– Ох, чует мое сердце, не кончится дело Коломной… Приказано туда ехать и ждать государева указа… Слышала, что хотят тебя сослать…

Отец испуганно зашептал:

– Тише, тише! Мы теперь опальные. Не пристало нам учинять шум и буйство в царских палатах… Накажут.

– Полно вам рыдать, надобно решить, кто с племянницей поедет в ссылку. О нас с Иваном речи нет, мы отправляемся на воеводство, – сказал Гаврила Хлопов.

Тут только Марья узнала, что решена не только ее судьба, но и судьба ее родни. Отца и дядю отправляют подальше от Москвы на воеводство. Отца в Вологду, Гаврилу – в Уфу. По правде сказать, Иван Хлопов должен был радоваться такому обороту. В Кремле он не знал, как шагу ступить, знатных людей трепетал. Другое дело воевода! Сам себе хозяин, живи вольготно и кормись сытно. Царь и бояре далеко, жаловаться на воеводу некому. Недаром сложилась поговорка «Наказал Бог народ – прислал воевод». Иной ближний человек годами ищет воеводство. Бьет челом царю, что поиздержался на государевой службе, и молит послать его покормиться в какой-нибудь город. Сжалятся бояре над его сиротством, учинят указ послать воеводой. Рад ближний человек – поправит состояние, рады его домочадцы – всем перепадут подарки и посулы. Все собираются в дорогу, ожидая верной добычи. Вологда – город торговый, там много богатых купцов. Каждый имеет дело до воеводы, а хочешь, чтобы воевода посодействовал – не скупись, готовь подношение. Мог ли Иван Хлопов, скромный московский дворянин, мечтать о воеводстве? Но вот свершилось, и от этих мыслей кружилась голова.

 

Гаврила Хлопов скорбел искренне. В отличие от брата он чувствовал себя в государевых хоромах как рыба в воде. Как счастливо все складывалось! До скамьи в Боярской думе было рукой подать. Он уже примерялся к горлатной боярской шапке, прикидывал, в каком приказе почетнее сидеть – в Разряде или Поместном, а может, бить челом великому государю посадить его в приказ Казанского дворца. Мечты о боярстве рухнули в одночасье! Досадно, теперь вот Уфа вместо Москвы.

– Надобно матери ехать с дочерью, – предложил Гаврила.

Мать отрицательно замотала головой, заговорила горячо:

– Не приходится мне ехать! Я мужа одного на воеводство не отпущу. Ваня привержен хмельного, споят его там вологодские купчины. За мужем глаз да глаз нужен. Не поеду, вот и весь сказ!

– Тогда пусть бабка едет.

– Хорошо, поеду. Не оставлю внученьку, – сквозь рыдания согласилась Федора.

Опальной царской невесте не дали лишнего часа провести в Кремле. Велели собираться не мешкая, потому как у врат уже ждут стрельцы, которые повезут ссыльных. Марья зашла в опочивальню быстро собрать вещи. К ней кинулась Милюкова:

– Что решили, государыня? Кто с тобой едет?

– Бабушка.

– Мать, значит, не поедет?

Машка расспрашивала сочувственно, но стоило комнатной бабе Бабарихе войти в опочивальню, как она буквально на полуслове изменила свой тон на враждебный:

– Велено вернуть подарки, которые тебе прислал великий государь. Снимай колты!

Ближняя боярышня грубо выдернула бирюзовые колты из ушей государыни, едва не порвав мочки. Перед Бабарихой она откровенно лебезила:

– Пожалуйте, Секлетея Фроловна, вот колты.

Марья и не знала отчества Бабарихи. Ах, Машка, Машка! Она почитала ее не слугой, а подругой, но стоило произойти перемене, как подружка в одночасье стала злейшим врагом. Впрочем, что с нее взять, с постороннего человека, если родная мать не захотела ехать с дочкой в ссылку. Бог ей судья!

– Перстни сымай! – грубо торопила Милюкова.

Марья молча сняла жучатый перстень и бросила его на стол. Забирайте подарки, не жалко! Ничем она не покорыствуется, цепочки малой не унесет из дворца. Все вернет, кроме вышитой жемчугом ширинки. Пропала ширинка, а с той пропажи и начались все беды. К счастью, о жемчужной ширинке никто впопыхах не вспомнил. Милюкова собрала все драгоценности и с низким поклонам передала их Бабарихе.

– Все туточки, Секлетея Фроловна. Я проверила.

– Снесу матушке Евтинии.

– Кормилица, дозвольте сначала сбегать в государевы хоромы. Шепнуть ближним людям, что Секлетея Фроловна подарки собрала и ждет указа, кому их снести?

– Это еще зачем? – подозрительно спросила Бабариха.

Милюкова, совершенно не стесняясь государыни, словно ее и в комнате не было, сказала, заговорщически подмигивая комнатной бабе:

– Ежели сразу отнести подарки матушке Евтинии, она их приберет… На богоугодное дело, конечно… В монастырь там или еще куда… А ежели доложат государю, он по своей великой милости велит раздать подарки ближним людям… Ну и Секлетее Фроловне само собой…

Бабариха заулыбалась. Предложение сенной боярышни пришлось ей по душе. Не то чтобы она рассчитывала на царскую милость – и без нее достаточно охотников средь ближних людей. Только ведь дойди дело до раздачи подарков, они все у нее в руках. Кто там докажет, вернула золотые колты с бирюзой опальная государыня или увезла с собой? Однако было одно сомнение.

– Разве тебя, девка, пустят в государевы хоромы?

– Вы, Секлетея Фроловна, только дозвольте, я ужиком проскользну, лисичкой пролезу.

– Ну, попробуй!

Сборы заняли полчаса. Увязав в узелок немногие вещи, с которыми она приехала в Кремль, Марья уже направлялась к выходу, когда в сенях раздались громкие крики. Она выглянула в сени и увидела, как старица Евтиния озверело таскает за волосы вопящую от боли Бабариху. Не помня себя от ярости, Евтиния выкрикивала:

– Дура набитая!.. Ты кого осмелилась послать в государевы хоромы?.. Ведомо ли тебе, старая паскуда, что она чуть не вломилась в опочивальню великого государя?.. Спасибо, спальники перехватили у самых дверей, так она двух мало что не искалечила… Что ежели бы она успела пасть в ноги государю и сказать про Хлопову!.. Прочь с моих глаз, дура!.. Вон со светлого чердака!

Со двора донесся шум. Марья вышла во двор, и ее взор сразу наткнулся на раскрасневшуюся простоволосую Милюкову, которая металась в кольце спальников.

– Прости, государыня, – крикнула ближняя боярышня. – Не удалась моя хитрость… Не пустили пред ясные государевы очи! Ведай, что великого государя обманывают. Михайла Салтыков налгал, будто лекари определили, что ты больна великой болезнью и излечить тебя нельзя!

Выбежавшая из сеней Евтиния в исступлении закричала спальникам:

– Уймите вы ее! Заткните ей хайло!

Пожилой сокольничий Таврила Пушкин приблизился к Милюковой и с ласковой усмешкой попросил:

– Окажи милость, боярышня.

– Не пойду со двора! Двум спальникам ребра пересчитала у государевой опочивальни. И остальных прибью, коли сунутся!

– Верю, верю! Тебя, боярышня, надобно брать в походы против литовских людей, ты всех супостатов в бегство обратишь! Идем-ка со мной по-хорошему, а то придется поступить с тобой нечестно!

– Не дамся, хоть всех спальников и стольников зови! – буйствовала Милюкова.

Она рыскала гневным взором, кому бы еще пересчитать ребра. Ее взгляд пал на комнатную бабу Бабариху, охающую после трепки, которую задала ей старица Евтиния. Быстрее стрелы, слетевшей с туго натянутой тетевы, Милюкова подлетела к Бабарихе и что есть силы пнула ее ногой. Комнатная баба взмыла вверх и приземлилась шагов через десять. Взрыв хохота сотряс двор. Спальники от смеха повалились наземь. Стрелецкий полусотник, назначенный сопровождать опальных, даже смеяться не мог, только икал беззвучно, уперев руки в бока. Гордо подняв голову, Милюкова прошествовала к выходу. У Куретных ворот она обернулась и зычно крикнула, перекрывая раскаты хохота:

– Государыня! Михаил Федорович тебя не забыл. Ищи случая дать ему весточку, что ты в добром здравии. Государь тебя любит!

– Прощай, подруга! – крикнула ей в ответ Марья.

Сидя в закрытом возке, в котором ее повезли прочь из стольного града, опальная невеста размышляла над словами подруги. Михаил Федорович ее любит? Но почему же тогда допустил, чтобы его любимую отправили в ссылку? Ведь он самодержец! В его руках такая же безграничная власть, какая была у Иоанна Грозного! Вот только Миша имеет иной нрав и позволяет обращаться с собой как с малым отроком.

Выезжая из Москвы, пятидесятник, начальствовавший над стрелецким отрядом, вспоминал потеху на царском дворе:

– Бой-девка! И такая пригожая, статная! Из чьих будет? Не просватана еще?

Пятидесятник долго восхищался и крутил усы, а между делом полюбопытствовал у Федоры Желябужской, как рыбалка на Оке? Федора призадумалась. Когда он рыбачить-то вздумал? Между тем пятидесятник посматривал загадочно, потом шепнул:

– Не буду темнить… Перед отъездом был у меня тайный разговор с одним человечком… Хм!.. Федором Ивановичем… вот такие дела…

«Ого! Ничего себе, человечек! Да ты, полусотник, борзой!» – усмехнулась про себя Желябужская, но не проронила ни слова. Не утерпит молодой полусотник. Выложит как на духу, что ему велел «человечек» – боярин Федор Иванович Шереметев. Так и произошло, как рассчитывала бабушка. Пятидесятник наклонился с седла и зашептал:

– Бойкая боярышня, которая царских спальников прибила, дело молвила… Государь не ведает правду про здоровье царицы Анастасии Ивановны… Обнесли твою внучку… Великий государь на богомолье места себе не находил… Многих гонцов изволил посылать, дабы спросить про здоровье невесты… И тех гонцов перехватывали, а государю ложно докладывали, будто Анастасия Ивановна недужит смертельной болезнью… Однако всплывет правда рано или поздно… Не скроют ее Салтыковы… На то Федор Иванович намекал… Не прямо, конечно, но который человек, вроде меня, ума не лишен, ему достаточно понять… Надо задержаться на Оке… Не ровен час, переменится в Кремле… Куда спешить?.. Порыбачу, подожду. Вот так. Больше слова лишнего не скажу…

Федора подумала: «Ты, молодец, уже наговорил лишнего на пытошный застенок с тремя висками!» Но вести добрые! Знать, шатки дела у Салтыковых! Зарвались Бориска с Михайлой по молодости и дерзости! Тертые калачи, вроде боярина Федора Ивановича Шереметева, осторожничают и заранее подкладывают соломку. Бабушка повеселела и посулила пятидесятнику:

– Мое дело бабье, на реку не хаживала. Но слышала от рыбаков, что на Оке стерляди и осетра довольно. Рука устанет из воды рыбу таскать!

К вечеру второго дня пути показалась широкая водная гладь при впадении Москвы-реки в Оку. Берега поросли ивами, вдали виднелись маковки коломенских церквей, на которых играл закатный багрянец. Над речным лугом кружила хищная птица. Она падала камнем вниз, а потом расправляла огромные крылья над самой травой и круто взмывала к заходящему солнцу. Стрельцы заспорили, кто это. Похожа на копчика, только крупнее и цвет черный. Пятидесятник загорелся подстрелить птицу. Ему принесли пищаль, зарядили. Марья мысленно пожелала стрелку промахнуться. Раздался выстрел. Птица перевернулась в воздухе, рухнула вниз в траву. Стрельцы закричали от восторга. Пятидесятник небрежно принимал их поздравления и хвастал, что с полусотни шагов разбивает пулей куриное яйцо. Двое стрельцов сбегали на луг за подстреленной птицей и с торжеством принесли добычу. Стали мерить размах черных крыльев, дивиться цепким когтям на покрытых перьями ногах птицы. Марья старалась не смотреть в сторону пятидесятника, приторочившего добычу к своему седлу.

При въезде в Коломну им встретились несколько всадников. Федора Желябужская пригляделась и узнала подьячего Посольского приказа Сукина Костяные Уши. В первое мгновение она несказанно возликовала, решив, что подьячего послали вдогонку вернуть ссыльных. Но нет, Костяные Уши торопливо выезжал из Коломны. Судя по удивленному взгляду, которым он окинул возок, подьячий ничего не знал об опале Хлоповой, а мысль о том, что царица сидит в крытом возке, не могла прийти ему в голову. Его, конечно, удивило, что Федора оказалась в Коломне, но мало ли что? Может, приехала навестить родственников? Впрочем, подьячему самому не терпелось выложить какую-то важную новость.

Он подъехал к возку, поклонился бабушке. Марья спряталась, потому что последний человек, которого она хотела встретить на пути в ссылку, был Сукин. Подьячий зашептал в окошко:

– Матушка боярыня, поспешаю в Москву с великим делом… Еретица-то издохла!

Бабушка Федора глянула на него каким-то особенным взглядом, так что даже ничем не смущавшийся Сукин поперхнулся и заговорил плаксивым оправдывающимся голосом:

– Ты это… матушка боярыня, не смотри на меня так… Ежели ты слышала от сына, что я толковал в Варшаве касаемо зелья, то это я без памяти, пьяным делом трепал… Своей смертью померла Маринка… Вчера вечером еще была здорова. Сегодня утром зашли к ней в темницу, а она лежит бездыханной на полу и руки раскинула, словно крылья… Долеталась, воруха!

– Тебя пошто послали в Коломну, ежели воруха была здоровой? – усмехнулась бабушка.

– Ни в чем не виноват, матушка боярыня… Прости, мне спешить надобно! Здорова ли государыня Анастасия Ивановна? Имел великое утешение знавать ее раньше и предрекал, вот те крест, что она будет царицей.

Подьячий тронул поводья и на рысях отъехал от возка. Марья была ошеломлена вестью о смерти Марины Мнишек. Она чувствовала незримую нить, связывавшую ее с полячкой. Не случайно они оказались вместе, когда казнили ее малолетнего сына. Марья пыталась представить, что чувствовала Мнишек в заточении в одной из башен коломенского кремля. Сожалела ли она о том, что выбрала бурные приключения в Московии вместо спокойной жизни в Польше. В день казни сына наверняка жалела. В память навсегда врезался ее совет не хвататься за царский венец. К несчастью, Марья Хлопова ему не последовала, и что вышло! Потеряла все, как и предсказывала Маринка! Эх, выдали бы ее замуж в Коломне за скромного дворянина. Пусть без больших достатков, зато прожили бы тихо и счастливо. Не везли бы ее сейчас под строгой охраной стрельцов.

С возком поравнялся пятидесятник, гарцевавший на горячем коне. Взгляд Марьи зацепился за перебитое черное крыло птицы, край которого бессильно волочился по дорожной пыли. Девушке вспомнились рассказы о том, как чародейка Маринка оборачивалась птицей и кружила над Окой. Теперь ей чудилось, что в облике хищной птицы есть что-то схожее с гордой полячкой, именовавшей себя императрицей Московии. Кровь медленно стекала по черным перьям и капала в придорожную пыль. Багровый закат на полнеба окрашивал дорогу в кровавый цвет.

Марья Хлопова глядела на багровые облака, и ей казалось, что ее молодая жизнь окончена. По обычаю, опальных царских жен или невест ждало вечное заточение в монастыре. Келья и клобук – таким будет ее удел. Марья не знала, что ее судьба окажется необычной. Ее сошлют за Каменный пояс. Там она познакомится с соратниками Ермака, услышит их рассказы о покорении Сибири, совершит долгое путешествие до Тобольска. В ссылке она станет свидетелем сложной дипломатической игры, которую вели англичане и голландцы в поисках пути по сибирским рекам в Индию и Китай. Судьба сведет ее с первыми русскими людьми, побывавшими в Пекине. Она увидит жизнь кочевых народов, побывает в языческих капищах, где поклоняются ужасным идолам. А что же царь Михаил Федорович? Неужели он забудет свою невесту, сосланную за тысячи верст? Нет, первый царь из династии Романовых будет десять лет хранить верность своей возлюбленной. Десять лет он будет отказываться от брака с иноземными принцессами и русскими княжнами, говоря, что у него уже есть жена, данная ему Богом. С огромным трудом ему удастся добиться возвращения опальной невесты. Будет назначено следствие, которое раскроет интригу, которую сплели против девушки. Виновников накажут, а Марье вернут царское имя Анастасии.

Но все это произойдет в будущем. Читатель узнает о судьбе Марьи Хлоповой из второй части романа. Это подлинная история любви первого царя из династии Романовых и девушки, с которой его пытались разлучить.