Иллюстрация:  Аркадий Александрович Столыпин. Конец 1910-х гг.

с. Ставчаны

14 февраля 1920 г.

Вот уже давно я забросил свой дневник, но это не по моей вине. Сколько пришлось пережить за это время всяких мучений, и нравственных, и физических! Теперь у меня нервы истрёпаны, здоровье расшатано: я старая измотанная кляча, никуда не годная.

Начались мои испытания с того, что меня погрузили в Голте в товарный вагон и повезли в Одессу. Бред смешивался с действительностью. Было холодно. Вагон весь в щелях. Печка не греет; ноги мёрзнут, голова в огне; рядом стонет Гоппер, тоже больной сыпным тифом. Вишневский в бреду соскакивает с нар, бросается к выходу; его ловят и с трудом водворяют на место.

После четырёх дней настоящей пытки подъезжаем к Одессе, но к самому городу нас не пускают: не то пути забиты, не то просто начало паники, ведь городу грозит уже отдалённая опасность большевицкого нашествия.

У меня тяжёлый бред: кажется, будто большевики окружили нас и спасения нет – надо стреляться. Тяжело расставаться с жизнью в 25 лет, но, с другой стороны, такая апатия ко всему, такая усталость, что всё безразлично. Наконец наступает решительная минута, беру револьвер, поворачиваюсь почему-то лицом вниз и стреляю себе в голову. Раздаётся оглушительный выстрел, и я умираю. Странным кажется то, что после смерти всё остаётся по-прежнему: слышу разговоры окружающих, смутно в темноте вагона вижу красноватый отблеск печки. Минутами бред проходит, но тогда ещё больше ощущаешь жажду, и холод, и безвыходность положения. Нет ни врача, ни лекарств.

Наконец встречаем кого-то из нашего дивизионного обоза. За мной высылают тачанку и меня везут в город – вёрст за восемь. Холод нестерпимый. В полубессознательном состоянии я еду по улицам Одессы. Город представляет жалкую картину. Магазины почти все закрыты; жители мечутся в каком-то лихорадочном состоянии.

Оказывается, нигде в лазаретах нет места. Меня с трудом устраивают в только что открытый лазарет Союза городов. Но не отдых сулит мне это, а только начало новых мучений и испытаний. Нас ведут в приёмный покой и кладут на землю, на соломенные маты. Больные лежат рядами; тифозные, вперемешку с другими, полные вшей, заражая друг друга, в грязи, в изодранных шинелях. Иногда появляются сестра или доктор, быстро обходят больных, но ни лекарств, ни какой-либо помощи всё равно не дождёшься. Температуру не меряют, пить дают прямо сырую воду.

Рядом со мной лежат доктор Гукасов – наш полковой доктор, Вишневский и Гоппер. На пятый день нам делают ванну. После горячей ванны заставляют подниматься по крутым лестницам на третий этаж и кладут на носилки в нетопленой комнате. Нет даже одеяла, чтобы укрыться. Градусов в комнате самое большее 3-4. Санитар из жалости даёт мне свою шинель. Мои вещи взяты в дезинфекцию.

Приходится устраивать скандал, и меня переводят в более тёплое помещение. «Более тёплое» – это, конечно, понятие относительное, ибо градусов там, наверное, не более восьми. Вместо одеяла на меня кладут матрац, набитый соломой. Холодно и голодно.

Кроме меня и Гоппера, в палате находятся ротмистр Чикваидзе, командующий 7-м эскадроном, и корнет Иртахов, тоже <из> 7-го эскадрона. Нас изредка навещает Боря Шереметев, кн. Давид Чавчавадзе и Шамборант, уже оправившийся от тифа. Нам привозят еду из обоза.

Числа 20 января Гоппер выписывается из лазарета и переезжает к нам в обоз, стоящий на окраине города. Становится скучнее, и – что всего печальнее – у меня внезапно снова поднимается температура. Мало оказалось с меня сыпного тифа – я заболеваю возвратным, но, к счастью, в лёгкой форме. Всё тело ломит, чувствуешь каждую косточку, каждый сустав. И лежишь при этом почти на голых досках.

Так проходит 22 дня. События идут своим чередом, и наступают грозные дни. Ростов, Таганрог и Новочеркасск захвачены красными; полк наш уже где-то под Вознесенском в тылу у большевиков. Позиции приближаются к Одессе. Уже осталось красным пройти до города только вёрст 80-50. В городе паника. Стараются организовать какую-нибудь защиту, но тщетно. Формируются какие-то фантастические отряды с пышными названиями, но все, даже устроители, чувствуют, что это бутафория, что ни «Отрядами священного долга», ни «Крестьянским отрядом атамана Струкова» не спасти Одессу. Здесь нужны боевые полки. В городе зарегистрировано до 45 000 одних лишь офицеров! Неужели нельзя объединить их?

Шиллинг растерялся и уехал. Первыми удирают, конечно, штабы и начальство. Скоро все магазины закрываются. Нельзя достать ни хлеба, ни молока – в лазарете выдают уже полпорции; затем хлеб совершенно исчезает с нашего горизонта. Мы голодаем.

В городе начинается уже стрельба – это многочисленные местные большевики подняли восстание. Наш лазарет отрезан от обоза. Англичане обещают устроить эвакуацию лазарета. Не поздно ли? Говорят, часть раненых и больных попадает в Алжир, часть в Варну. Но что делать там без вещей и без денег?

Наконец положение становится совсем угрожающим. Слышна уже канонада. Тяжёлые орудия английских броненосцев сотрясают воздух. За мной заезжает Боря Шереметев в коляске и берёт меня и Вишневского. У последнего всё ещё бред. Едем по пустынным улицам Одессы. Всюду паника; зрелище не из приятных.

Вот и обоз. Половина имущества бросается. Мы теряем около 300 сёдел – сёдел, которые мы целый год ждали, как манну небесную. Бросаем муку. Да мало ли что бросается в этот вечер в Одессе. Ночью выезжаем из города под аккомпанемент грохота английских орудий.

Куда мы идём и зачем? Определённо ничего не известно. Говорят, что Румыния под давлением союзников согласна нас пропустить. До границы недалеко: сделаем два-три перехода – попадём в Румынию. Оттуда – в Варну, где нам подадут пароходы и откуда нас перевезут в Новороссийск. Если бы я знал в этот вечер, сколько мне ещё предстоит мучений!

Начался поход, полный опасностей, неожиданностей и приключений, воистину «Ледяной поход» со всеми его ужасами и страданиями.

Отход к полякам

24 января 1920 года часов в 9-10 вечера целый ряд повозок, фургонов, тачанок и даже элегантных экипажей проезжал по улицам Одессы. Это был наш обоз: дивизионный – под командой поручика Козлова и полковой – под командой Стецкевича и Томсена. Впрочем, беспорядок в обозе полный, так как, в сущности, распоряжаются все – и полковник Томсен, и Стецкевич, и кн. Туганов. Все мечутся. Много новых лиц: очевидно, за время моей болезни к нам попало много новых офицеров.

Город огромный, и мы без конца плутаем по почти тёмным улицам, так как освещение отсутствует. Впереди, сзади и с боков двигаются какие-то другие обозы и задерживают нас на поворотах. Постепенно мы всё-таки выбираемся из города.

Как красиво, должно быть, было здесь в мирное время. По обеим сторонам шоссе тянется ряд чудных садов. В их глубине мелькают светлые дачки и домики. Да и теперь, при трепетном свете луны, которую то и дело закрывают облака, всё это сказочно красиво. Как будто какое-то мёртвое заколдованное царство.

Но какой холод! Лёгкие болят, и застывают руки и ноги от сидения в экипаже. А ходить нельзя: такая слабость, что сердце не выдержит. Наконец, после бесконечного перехода, уже совершенно замёрзшие и измученные, мы приходим в немецкую колонию Гросс-Либенталь. Колония скорее напоминает нарядный немецкий городок: дома в несколько этажей чисто городского типа, с садиками, окружёнными чугунными решётками; словом, с деревней имеет мало общего.

Начинаем тыркаться в дома – половина занята уже пехотой, которая нас к себе не пускает. Другая часть пуста: хозяева сбежали из боязни большевизма. Есть и такие, которые просто не желают пускать к себе обоз. Наконец порядок теряется окончательно – все разбредаются куда попало, и ищут себе квартиры самостоятельно. Я ещё долго брожу по холоду, пока Боря Шереметев не впускает меня в какой-то дом.

В одной половине наши «главковерхи», в другой – Каниболотский, Тускаев, Янович, я и наши две сестры. Вишневского, совершенно больного, положили тут же на соломе. У меня отморожены пальцы на обеих ногах, да это и неудивительно при английских сапогах с подковами. С наслаждением пьём чай и засыпаем мёртвым сном без сновидений.

25 января часов в 10 выступаем. Спать пришлось часа три. У всех серые злые лица, все устали, лошадям фуража досталось мало. В моём экипаже хорошие лошади – пара вороных поручика Козлова: Васька и Зайчик. Переход, к счастию, сравнительно небольшой – вёрст 12-15, но мы двигаемся черепашьим шагом, потому что нам то и дело преграждают дорогу чужие обозы. Обозы все невероятно большие; повозки следуют за повозками, и кажется, что им конца не будет. На некоторых сидят женщины – это или сёстры милосердия, или жёны офицеров, или просто дамы. Есть и совершенно штатская публика – беженцы в Румынию. Везут много лишнего, и я уже вижу заранее, как постепенно всё будет бросаться по пути.

К вечеру приезжаем в Франц-Фельд. Колония богатая, но уже не такого городского типа, как Грос-Либенталь. Со мной всё та же компания, но без сестёр. Ночью слышна стрельба. С нами двигается отряд пресловутого капитана Струка или, как его называют, «атамана Струка». Может быть, это он сражается с кем-нибудь. Настроение тревожное, никто не раздевается на случай тревоги.

27 января выступили из Франц-Фельда. Утро было чудесное: грело солнце и воздух был прозрачный, как это бывает только в зимнее утро. Со мной рядом в экипаже сидел Вишневский и обе сестры. Проехали с. Маяки и добрались до следующей деревни. Название ускользает из памяти: что-то вроде Беляки Остановились, чтобы сделать привал.

Здесь именно случилось нечто совершенно неожиданное. Справа от нас раздалось несколько пушечных выстрелов. Потом пробежал мимо экипажа кто-то из наших офицеров и крикнул Шереметеву: «Смотрите, г-н полковник, показалась лава с пулемётными тачанками». Я выглянул из экипажа, и, признаюсь, сердце моё сжалось от страшного предчувствия. Правее нас спускалась с пологого холма огромная лава большевиков. Всего в первой лаве было человек 80, за ней шла ещё вторая лава, которую трудно было разглядеть, потому что солнце слепило прямо в глаза. Между конными можно было заметить и пулемётные тачанки.

Около моего экипажа стояли Тускаев и Фиркс. На каменном лице Тускаева нельзя было ничего прочесть; что касается бедного барона, то видно было, что он волнуется. Я постарался придать своему лицу выражение полной беззаботности и тоже вышел из экипажа.

– Доездились, – мрачно сказал Тускаев.

– Доездились, – как эхо, повторил за ним Фиркс.

Говорить как-то не хотелось, ясно было, что смерть уже близка. Оставалось шагов 1500, не больше. Затрещали пулемёты, и, вероятно, засвистали пули, но последних я слышать не мог, так как после тифа почти оглох. Вскоре началась и ружейная трескотня. В это время мимо нас проскакало несколько всадников из отряда Струка: «Большевицкая кавалерия нас отрезает спереди – надо скорее пробиваться».

Я и сам знаю, что каждая минута промедления отнимает у нас последний шанс на спасение, но обоз почему-то стоит и не двигается. При нас есть что-то вроде эскадрона, составленного в Одессе Юрием Абашидзе. Командует им Боря Шереметев. Боря оказался молодцом – выскочил вперёд и хотел атаковать неприятеля, но не то люди не пошли (обозный сброд), не то его кто-то удержал.

Потом вдруг всё ринулось; сначала рысью, потом галопом. Выехали в открытое поле и понеслись. Скакали, конечно, как попало, в полном беспорядке, благо почва была ровная, без канав и рытвин. Иногда пуля попадала в лошадь, и она падала, опрокидывая повозку. Среди нас с шумом и треском разорвалось несколько гранат, обдавая чёрным дымом и запахом пороха. Две гранаты попали прямо в фургоны, превратив их в кучу обломков и лошадиного мяса. Но это я не видел – к нам на подножку вскочило трое: наш фельдшер Букачёв, денщик Лопухов и ещё какой-то драгун. Это из тех, которые вышли с тачанок и не успели сесть во время паники. А гранаты всё сыпались и сыпались, и мы всё неслись и неслись. Доблестный эскадрон, вместо того чтобы прикрывать наш тыл, скакал параллельно нам с явной тенденцией ускорить аллюр.

Если бы большевики вместо того чтобы нас обстреливать, атаковали бы нас, то ясно, что спасение было бы невозможным. Вообще, положение было безнадёжное, и спасти нас могло только чудо. И это чудо, этот единственный шанс случились. Большевики нас не атаковали. Испугались ли они нашего жалкого эскадрона, отвлекли ли их внимание обозы, следовавшие за нами, неизвестно, но факт тот, что они ограничились обозначенным преследованием и обстрелом.

С какой благодарностью и радостью посмотрел я вокруг себя, когда мы подъехали к лиману, посмотрел на ликующее голубое небо, яркое солнце и все эти мелочи, которые обыкновенно не замечаешь, но без которых общая картина была бы неполной. Боже, как хорошо жить на свете и как тяжело умирать!

Мне вспомнилась надпись на стене Киевской чрезвычайки – надпись, сделанная каким-то несчастным, приговорённым к расстрелу, надпись короткая, но ужасная: «Боже, как тяжело умирать в 21 год…» Да, жить всё-таки хорошо, и оценить это можно только, когда посмотришь смерти прямо в глаза и почувствуешь её близость.

Переход через лёд был медленным и трудным. Лошади падали, скользили, снова подымались, снова падали, разрывая постромки и ломая фургоны. Приходилось идти медленно, а это было довольно неприятно, так как до румынской границы оставалось ещё порядочное расстояние.

Пройдя версты 2 ; – 3 по лиману, мы вступили в область камышовых зарослей. Камыш этот невероятной высоты – в несколько раз выше человеческого роста – и с очень толстыми стеблями. Между этими зарослями извивается дорога, протоптанная шедшими впереди обозами. Дорожка эта идёт по льду и похожа на коридор среди зарослей осоки. Горизонта не видно. Верста за верстой тянется камыш, а Днестра всё нет и нет.

Солнце начинает уже склоняться, но у всех бодрое настроение: говорят, румыны пропускают и отбирают лишь огнестрельное оружие, которое потом отдают при посадке на суда в Констанце.

Вот уж и Днестр. Он в этом месте не широк, но берег его обрывист и трудно обозам переправляться. Здесь много обозов, и от них мы узнаём новость, которая поражает нас, словно удар обухом по голове: оказывается, румыны ни под каким видом не согласны нас пропустить. Сначала они ставили следующее варварское условие: сдача всего – обозов, лошадей, имущества и оружия – и переход на положение именных в концентрационный лагерь, но затем по каким-то странным соображениям отказались даже от этой выгодной, казалось бы, для них комбинации. Сейчас идут переговоры между румынским командованием и нашими генералами Оссовским и Бредовым. К чему они приведут, Бог ведает, но пока что мы переправляемся через Днестр на румынский берег.

Вот что мы узнали от обозов, пришедших раньше нас. Эти несчастные провели ночь под открытым небом у костров, без пищи, на страшном морозе и, главное, в виду румынской деревни!

Вскоре мы переправились. Господи, сколько здесь обозов! Целое море повозок, лошадей, людей, среди которого здесь и там дымятся костры из прибрежного ивняка. Ожидание томит нас и также чувство или, вернее, предчувствие всех тех испытаний, которые нас ещё ожидают впереди. К Бредову поехал Шереметев, но его что-то долго уже нет.

Неожиданно раздался выстрел, но сразу трудно определить, в каком направлении. Впечатление, что от румын, но это кажется так дико, что вернее предположение, что большевики обнаглели до того, что обстреливают нас на иностранном берегу. Раздаётся следующий выстрел. Странно, но полное впечатление, что снаряд пролетел с румынской стороны. Вот и разрыв, совсем близко, шагах в 80 от нас, между нами и румынами. Немного неприятное чувство быть неподвижной целью для чужой артиллерии. Наконец раздался выстрел уже определённо от румын. Мы ушам своим не верили и буквально остолбенели от удивления.

Что же это такое? Среди переговоров, когда мы мирно ждём их результатов, начинается стрельба по беззащитному обозу, по больным, по женщинам и детям. Прямо чёрт знает что такое. Можно ли выдумать что-нибудь более бесчеловечное, более жестокое? Прогонять нас на тот берег, на верную почти гибель к большевикам! Между тем снаряды продолжали сверлить воздух над нашими головами и разрываться то впереди нас, то среди камышей. Румыны потом уверяли, что стрельба была лишь для устрашения, но результаты налицо: трое артиллеристов тяжёлой батареи, убитых в этот достопамятный вечер на румынском берегу.

Офицеры собрались в кучку. Что делать? Шереметева нет, результатов переговоров нет, а между тем к артиллерийской стрельбе примешивается уже ружейная. Пожалуй, проще всего взять белый флаг и пойти к деревне. Убьют – чёрт с ними: бейте, подлецы. Вот приехал и Боря. Надо уходить на русский берег и идти на север на Тирасполь. Авось присоединимся к полякам.

Мы тогда не ели целый день. Мучит голод, холод, чувство полной беспомощности и сознание трудности положения. Дело, в общем, дрянь. Всю ночь мы шли. Что это была за ночь! Видит Бог, за эти четыре или пять лет войны я испытал немало лишений. Я мёрз на персидских перевалах, жарился в степях под Багдадом и нравственно мучился под Минском, когда начинался развал полка. Но такого соединения физических страданий и душевных у меня, кажется, никогда не было.

Лёд начал таять. Местами он трещал и проваливался. Потонула лошадь Шереметева. Шли страшно медленно. Цел наш начальник штаба Бредова (кажется, полковник Генштаба Галкин). Наконец выбрались из камышей и чуть не по колено в воде двинулись через лиман. Взошла среди утреннего тумана тусклая невесёлая луна и осветила бесконечную серую поверхность льда.

Наконец выбрались на берег и попали в какую-то огромную деревню. Прошли через неё, ещё через несколько деревень и под утро добрались до деревни Граденицы, сделав более 50 вёрст и потеряв более 57 лошадей.

Следующий переход был большой, нам нужно было скорее уходить, чтобы не было вторичного нападения на обоз. 28, 29, 30, 31 мы проходили через селения Гнилое, Ташлыки, Тирасполь и, наконец, 1 февраля вошли в местечко Дубоссары.

За два дня до этого у меня начался сильный жар – третий приступ возвратного тифа. На подъезде к Дубоссарам у меня начался сильный бред, и очень неприятный. Сначала мне мерещилось, что впереди нас большевики и что мы отрезаны. Затем совершенно ясно мы поняли, что мы уже в плену у большевиков. Слышал даже их голоса, приказания и пр. Затем я слышал выстрелы и видел на снегу трупы расстрелянных. Ночь была полна кошмаров.

На следующий день, 2 февраля, к нам присоединился полк. Только когда я собственными глазами увидел Львова, Маклакова и всех своих, я понял, что накануне бредил. В час дня мы выступили, и снова я стал забываться. Мне всё время казалось, что справа и слева от нас движутся лавы красных и их пулемёты.

Вечером прибыли в Артировку, а на следующий день сделали огромный переход до селения Мокрое. Селение оказалось занятым другими частями. Мы набились в одну хату и заснули только поздней ночью. Стали подсчитывать свои потери. Исчезли полковник Кусов, штабс-ротмистр Чайка и Болдырев, а также много драгун. Про Болдырева известно, что он по льду перешёл в Румынию. Многие под Беляками потеряли свои вещи. Я дал смену белья Тускаеву.

Утром 4-го настроение было мрачное. Нам предстоял последний опасный переход, но зато приходилось переходить через полотно железной дороги, где, говорят, были сильные большевицкие части и ходили бронепоезда. Ходили зловещие слухи, что передовые обозы целиком уничтожены противником.

Постепенно выясняется, кто с нами отступает. Идут: 42-й Донской, Лабинский, 2-й Конный, 3-й Конный <полки>, Волчанский отряд и ещё из кавалерии всякая мелочь – партизаны и т.д. Из пехоты: Сводно-гвардейский, Белозёрский, Симферопольский офицерский и ещё другие <полки>. Кроме того, артиллерия почти без орудий и бесконечное количество команд разных бронепоездов, штабы Бредова и др., этапы и пр.

Переход через железную дорогу вовсе не оказался роковым для нас. Путь был взорван 42-м Донским, бронепоезд был нами обстрелян. Кавалерия прикрывала фланги, и все обозы благополучно прошли. Дальше начались горы. Мы с трудом перевалили <через> несколько хребтов и к вечеру прибыли в д. Красненькое. Это было 4 февраля.

5 февраля начались личные мои неудачи. Я всё время ехал с корнетом Вишневским. Соседство не из приятных, должен сознаться. Во-первых, он всё время дремлет, завёрнутый с головой в одеяло. Во-вторых, на нём столько вшей, что они не только сидят в его белье, но даже бегают снаружи по его полушубку. В какой-то деревне мой экипаж и экипаж Тускаева оторвались от остального обоза. Мы сейчас же заблудились и попали в густой лес. В скором времени увидели костры – это были 5-й и 6-й эскадроны, тоже отставшие от полка.

Во всякое другое время я бы оценил красоту картины. Огромные костры, вокруг них люди в бурках, разноцветных башлыках, в живописных позах греются и подбрасывают новые пучки соломы и хвороста. Старые огромные дубы тесно обступают полянку и полуразрушенный домик лесника. И иней, густо покрывающий их толстые корявые ветви, блестит и сверкает при свете огня. Что-то вроде этого есть в «Жизни за царя» , где поляки ходят взад и вперёд, звякая саблями и бердышами, в таком же густом и мрачном лесу. К довершению сходства появился и «Сусанин» в образе деревенского парня. Он увёл куда-то эскадроны, а мы снова отстали и всю ночь проблуждали в лесу.

Под утро снова очутились в той деревне, где были вечером, и проспали оставшиеся до рассвета два часа на краю в тесной лачужке. Утром проехали через Алексеевку, где ночевал полк; здесь Тускаев уехал вечером и оставил меня одного. Вокруг меня начали группироваться оставшиеся повозки – офицерские вещи, патроны, часть околотка и т.д. За деревней попали в огромную балку. Сломались все четыре рессоры; стояли часами затёртые, как во льдах, среди тысяч повозок чужих обозов. К счастью, яркое солнце немного веселило душу и придавало бодрости.

Лишь ночью я прибыл в с. Студёное. Квартир уже почти не было. Спал с Даниловым и конюхами. 7-го двинулся дальше. В первой же деревне опять наткнулись на крутой и бесконечный подъём. Обозы застряли, и мы провели почти целый день на преодолении этого подъёма. Вечером случайно узнал, что полк стоит близко – в 5-ти верстах в с. Требушовка . Немедленно пустились в путь, и к темноте я был уже среди своих. Какая это была радость!

Дальше шли почти без приключений. 8-го были в деревне Джугастра. 9-го – в Боровках. 10-го – в Озаринцах. 11-го – в Жеребиновке. 12-го в Житниках. Всё это были большие селения, и почти в каждом было разорённое имение. Эти имения были почти все польские. Некоторые прямо грандиозные – с дворцами, дивными парками и службами.

Почти каждая деревня находится в глубокой долине. Спуск к ней и подъём при выезде из неё представляют препятствия, на преодоление которых ежедневно тратится часа три-четыре. Одна из деревень, именно Житники, представляет собой уже настоящую картину Швейцарии. Домики лепятся на склонах каких-то глубоких пропастей, на дне которых бегут горные ручейки. Жители здесь одеваются в национальные костюмы; женщины в вышитых красивыми узорами рубашках. Чувствуется уже близость Галиции и Буковины.

На следующий день мы достигли местечка Новая Ушица, где наконец встретились с польскими войсками. Одеты они во французское обмундирование ярко-голубого цвета. И признаться, вид у них весьма опереточный, но, в общем, одеты они чисто и аккуратно. Физиономии у них розовые и раскормленные, и рядом с нашими солдатами, ободранными, худыми, обтрёпанными и покрытыми с ног до головы засохшей грязью, эти чистенькие, вымытые, подтянутые, хорошо одетые солдатики выигрывают. Но это именно на вид, по крайней мере, не солдаты, а «солдатики». Видим и офицеров. В общем, у наших куда более боевой вид и, вообще, в наших чувствуются бойцы, чего нельзя сказать про поляков.

Ночевали отвратительно – без фуража и голодные. 14-го прибыли в Ставчаны. 15-го в местечко Замехов. Местечко разгромлено казаками и на две трети сожжено. Жиды частью бежали, частью перебиты, достать ничего нельзя. Вообще, картина полного разрушения. Первый раз мы попали на хорошую квартиру. Ели чудесный липовый мёд и спали сном праведных.

Теперь я езжу с Гоппером в другом экипаже, Вишневский имеет уже слишком много вшей. 16-го прибыли в с. Дашковцы. Квартира чудная. Львов как-то говорил, что лозунгом или, вернее, девизом здешних хозяев является слово «нема». Нема молока, нема яиц, нема хлеба и т.д. В Дашковцах в первый раз слово «нема» не было пущено в ход. Появилось сливочное масло, хлеб, молоко, сметана, яйца. Словом, в результате все объелись и на следующий день имели вид подавленный.

17-го была ложная тревога. Обоз, и в том числе наш экипаж, выехал версты за три, простоял под страшным ветром и вернулся затем снова на старые квартиры. Мы всё время в непосредственной близости от неприятеля. Уже пятый день, как правее нас стрельба из орудий и расстояние до противника то 10, то 15, то 8, а сегодня всего 3 версты. Поэтому мы несём очень тяжёлую сторожёвку. Эскадроны соединены по два. Один Тверской (Первый сводный эскадрон), один наш (3-й + 4-й) и Северский. Нашим командует Львов, помощником его Юрий Абашидзе, 1-м взводом командует Люфт, 2-м – Маклаков, 3-м – Старосельский (3-й взвод – это жалкие остатки 4-го эскадрона). Остальные офицеры несут солдатскую службу в строю. У них в строю: Чухнов, Каниболотский, граф Шамборант 2-й, Беднягин. Кроме них, много присоединившихся к нам по дороге офицеров разрозненных частей, бронепоездов и т.д. Фамилий их я даже не знаю. Пулемётов у нас 7. Ими заворачивает Фиркс.

Отправили больных. Уехали: Тускаев, Исаев, Беднягин, кн. Туганов и много других. Их поместят в польские лазареты, а затем они хотят удрать в Россию. Янович уехал в Ковно, уехали и Михайловский, и Томсен. Не знаю уж, умно или глупо сделал я, что не поехал тоже. Будущее покажет.

Теперь всё, что было пропущено из-за моей болезни, записано. Конечно, многое пропущено, постараюсь снова правильно вести дневник.

с. Женишковцы

18 февраля 1920 г.

Вот и селение, предназначенное нам для отдыха. Хорош будет отдых, нечего сказать: противник находится от нас в 4-х верстах, а его передовые части, как сказано в вечернем приказе, в 1-й версте (!!!??!). Последнее уже как-то даже странно. Но лошадей не рассёдлывали, и обозные лошади были всю ночь в хомутах.

с. Женишковцы

19 февраля 1920 г.

Ночь прошла спокойно. Наступили чудные дни: солнце, тепло, всюду с весёлым журчанием мчатся ручейки. И снег почти исчез. Зато грязь прямо потрясающая.

Только что узнали радостную новость. Оказывается, нас перебрасывают на Северный Кавказ. При этом сначала будут отправлять больных и раненых, и, вероятно, в том числе поеду и я с Гоппером.

Единственно, что меня смущает, это то, что Румыния уверяет, что у неё нет достаточного количества перевозочных средств и фуража и потому она забирает себе лошадей – у казаков она покупает их по 3 000 марок или больше; офицерам дозволяется провести собственных лошадей. Оружие складывается в особый вагон и выдаётся в порту. Попов заявил, что он лучше пойдёт в поход, нежели бросит лошадей. Говорят, он едет в Варшаву. Словом, всё это ещё не скоро.

Сегодня ходил с Фирксом и Гоппером в разрушенное имение генерала Исакова и забрал много книг.

с. Женишковцы

20 февраля 1920 г.

Несём очень тяжёлое сторожевое охранение. Три заставы по 15 человек при 3-х пулемётах. На следующий день 3 разъезда по 10 коней. Ежедневно перестрелки ружейные и пулемётные, так как наши посты видят посты красных.

с. Женишковцы

21 февраля 1920 г.

Осматривал разграбленное имение генерала Исакова. Дом огромный, но безвкусно устроенный. Много книг и журналов, много французских романов.

с. Женишковцы

22 февраля 1920 г.

Лошади подправились, да и мы отошли немного. Ежедневно орудийная стрельба, сегодня особенно сильная; похоже на атаку. На постах сторожевого охранения оружейная и пулемётная стрельба.

с. Женишковцы

23 и 24 февраля 1920 г.

Ежедневно утром пулемётная стрельба. Большевики становятся наглыми.

с. Женишковцы

25 февраля 1920 г.

Скука адская, единственное занятие – еда. Что делается на Ростовском фронте, не знаю. Может быть, там уже всё кончено и игра проиграна. Поговаривают, что в Сибири победа красных полная, даже утверждают, что Верховный Правитель – то есть адмирал Колчак – взят в плен и расстрелян.

Была тревога. Красные сделали что-то вроде демонстрации против сторожевого охранения, которое было от тверцев, и тверцы отошли. Обоз выехал, едва не застрял в грязи при выходе из деревни и только ночью вернулся.

с. Виньковцы

26 февраля 1920 г.

В два перехода прибыли в «тыл». В Женишковцах нас сменили волчанцы-партизаны. Выступил сначала обоз часов в 7 вечера и прибыл на ночлег в 2 ночи, сделав… 4 (!!!) версты и потеряв 1 экипаж и 2 фургона. Ночью местные большевики сделали нападение на людей, оставшихся при экипаже, и обратили их в бегство. На следующее утро полк, проходя по тем же местам, захватил человек 8-10 этих господ и уничтожил их.

Вот, кстати, выдержка из приказа командира полка, где говорится про нашу дальнейшую судьбу:

«По соглашению с Польским командованием, с 24.II началась отправка в тыл нашей Армии (громко!), причём через Ярмолинцы, где будет происходить сдача огнестрельного оружия, будет проходить 1000 здоровых + 500 больных.

В Ярмолинцах мы получим польский обед и забираем продовольствия на 4 дня. В тот же день войска выступают дальше на Городок, где будет баня. Из Городка после бани наши войска перейдут в Гусятин, где назначен карантин. Сначала пойдут части 2-го корпуса, затем Гвардия, группа генерала Шевченко и группа генерала Склярова».

Кстати, говорят, что Сербия и Болгария объявили войну Румынии.

с. Виньковцы

27 февраля 1920 г.

Пробудем, кажется, долго. Вчера провели телефон на нашу квартиру. Вечером в приказе по полку командир полка сообщил, что в Гусятин мы не поедем, а пойдём или в район Калиша, или Кракова, или Перемышля (??). Что-то всё это мало понятно.

Получили известие, что бедный Бородаевский жив, но что ему ампутировали обе руки, которые он отморозил себе на лимане.

с. Виньковцы

28 февраля 1920 г.

С утра сильная артиллерийская, пулемётная и ружейная стрельба. На всякий случай поседлали <лошадей>. Оказывается, «товарищи» решили перейти в наступление, но немного неудачно выбрали момент, именно: когда происходила смена полков 42-го Донского и 2-го Конного генерала Дроздова . Таким образом, они наткнулись сразу на 2 полка, и их основательно потрепали – забрали пленных и т.д.

с. Виньковцы

29 февраля 1920 г.

Противник обстрелял наше сторожевое охранение. Прибыл батальон польской пехоты.

с. Виньковцы

1 марта 1920 г.

Ходим в разъезд в д. Дашковцы, где мы когда-то стояли. Расположились на окраине деревни, в то время как другую занимали «товарищи», но столкновения всё же не было.

с. Виньковцы

2 марта 1920 г.

Ходил на фуражировку с Борей Шереметевым, Гоппером, северцами и тверцами. Промотались целый день и вернулись уже в темноте.

Поляки роют вокруг Виньковцев окопы и для этого выгоняют на работу мужиков и жидов. Под Ушицей поляки переходят в наступление. Ходят слухи (из польских источников), что Добрармии уже нет. Если это так, то наше дело плохо. Впрочем, мало ли что врут.

м. Солобковцы

4 марта 1920 г.

Опять зима. Выстроились около штаба в 8 ; утра. Накануне Попов говорил по телефону с генералом Бредовым. Оказывается, отношение поляков более чем корректное, и все слухи про то, что при разоружении они грабят, ложные и создаются с целью, чтобы драгуны продавали вещи жителям.

Когда мы выстроились, прибыл командир польского полка, офицер русской службы. И пожелал нам счастливого пути. Когда он благодарил нас за совместную с поляками работу, то голос его дрогнул и он прослезился. Всё-таки как никак, а долгие годы на русской службе не прошли даром. Они наложили на него неизгладимый отпечаток, и грустно было ему видеть уход последних русских полков.

Вот и кончилась наша работа на фронте. Может быть, уже никогда не придётся мне воевать, и последний раз ходил я в разъезд? Кто знает? Пять лет воевал я – потерял за это время веру в людей, здоровье, энергию. Да мало ли что потерял! Пять лет молодости.

Пять лет молодости – лучшие годы жизни – истрачены без пользы в бесплодном шатании по деревушкам, городкам, лесам и пустыням в стужу, жару и проливной дождь. И теперь всему этому конец. Выброшен, можно сказать, за борт.

м. Городок

5 марта 1920 г.

С тяжёлым чувством выступили мы из Солобковцев. Что нас ждёт впереди?

День хороший. Яркое солнце согрело землю, и уже пахнет весенним запахом, в котором смешиваются и запах тающей земли, и снега, и ещё какие-то почти неуловимые и неизвестные ароматы.

Вот в лощине станция Ярмолинцы. Вьётся дымок паровоза. В декабре и ноябре 1915 года я уже был в этих местах. Ярмолинцы, Фельштин, Новое Село, Выхватинцы – всё это знакомые места. Но какая разница во всём! Какими гордыми победителями мы были тогда; какой это был полк! А теперь? Почти что пленники, эмигранты…

У станции началось наше разоружение. С обеих сторон нас окружили поляки, преимущественно уланы 8-го и 9-го полков. Вид у них нарядный. Часть одета в тёмно-синее с жёлтым, часть в серое сукно. На головах – кивера-конфедератки , сбоку тяжёлая блестящая сабля. У всех или австрийские карабины, или немецкие. У пехоты, одетой в серо-голубое французское сукно или в серо-оливковое – австрийское, пехотные французские винтовки, довольно старого образца. Надо отдать справедливость полякам: оружие у них в идеальном виде.

Проходим через две шеренги улан и отдаём шашки и винтовки (кроме шашек азиатского образца). Офицеры сохраняют своё оружие. Потом начинается отмечание лошадей. Лошадей проводят мимо офицеров особой приёмной комиссии и клеймят. Буква К – кавалерия, А – артиллерия и Т – табор, то есть обоз. Кавалерийских лошадей у нас тут же отбирают, так же как и сёдла. Потом мы выстраиваемся группами по 100 человек и идём обедать. На обед – каша, по 3 селёдки и 1 банка консервов на 3 человека. Хлеба не дают.

Так тянется часов до 8 вечера. Уже в темноте двигаемся и делаем переход в 20 вёрст до Городка. Часть людей идёт пешком. Приходим ночью. Люди и лошади помещены отвратительно. Часам к 3-м засыпаем, мрачные, голодные, злые на поляков. Могли бы лучше всё это обставить, что и говорить.

с. Ольховка

6 марта 1920 г.

Сделали переход в 30 вёрст и прошли мимо Гусятина. Кругом горы: видно, начинаются предгорья Карпат.

Нам выдали продукты. В день на человека по ; баночки консервированной американской солонины и по 1/5 хлеба. Кроме того, немного кофея. Конечно, на это прожить нельзя, и потому придётся пограбить жителей.

с. Ольховка

7 марта 1920 г.

Мы начинаем слегка голодать. Вчера, например, утром ели суп из одной утки, а нас было человек 10 – не меньше. Вышло по неполной тарелке и микроскопическому кусочку на брата. Днём пили чай с кусочком хлеба, а вечером хлеба уже не было, и поели картошки, что не особенно питательно.

Львов, правда, продал ещё до разоружения наши экипажи и часть лошадей, но эти деньги он бережёт на будущее, так как пока что голода ещё нет, просто приходится отвыкать от прежнего обжорства.

Правда, приезжают к нам из Гусятина торговцы, но за белый хлеб и колбасу они берут только кроны, марки и николаевские и притом спекулируют. Керенки, донские и деньги Добрармии не ходят вовсе.

с. Ольховка

8 марта 1920 г.

Очень скучно и голодно. Поляки определённо считают нас чем-то вроде военнопленных и, по-видимому, воюют они не столько против большевиков, сколько против России.

Наша «эвакуация» затягивается ещё на 4 дня. Говорят, что перебрасываются польские войска на Галицию. Для чего?

Поляки определённо морят нас голодом. Сегодня я ложусь спать на голодный желудок. Хлеба не выдали, мяса выдали так мало, что противно смотреть. Брать нельзя, а покупать не хватит денег. Что будет, когда у солдат кончатся деньги? А это будет скоро…Уже между ними ходят разговоры, что, мол, напрасно в своё время не перешли к большевикам и т.д. Господи, сколько ещё испытаний впереди!!

с. Ольховка

9 марта 1920 г.

Какая тоска! Прямо умереть да и только. На войне, когда нечего делать, остаются мелкие утехи человеческой жизни: курение, еда, спаньё и пр. Спаньё, конечно, остаётся – его не отберёшь, но табака нет, и приходится забыть про этот приятный порок. Насчёт еды плохо, пробавляемся картошкой.

Командир полка послал меня в Гусятин к генералу Фалееву за новостями. Новостей и приказаний нет. Сам Гусятин наполовину разрушен ещё в прошлую войну. Когда я возвращался обратно по мокрому осклизлому шоссе мимо полуразрушенной снарядами церкви, у меня невольно как-то сжалось сердце. Всюду грязь, разрушение; бесконечные ряды проволочных заграждений – старых, гниющих; никому уже не нужные окопы, залитые водой, обросшие травкой. Кое-где братские могилы.

Для кого и во имя чего умирали эти люди на этих мокрых и неприветных полях? Теперь холодный ветер расшатывает почерневшие от сырости кресты и завывает в разрушенных домах. Грустно всё это. Тоска.

Питаемся слухами. Говорят, в Москве восстание и переворот. Особенно этому не верю. Вчера был в Гусятине. Пообедал вкусно и даже с коньяком в маленьком кабачке. Обошлось это нам (нас было 9 человек) в 1300 крон, т.е. на донские деньги 27 000 рублей (!!!).

Сегодня уходит первый эшелон нашего полка в Стрый  (1-й и 3-й эскадрон). Мы идём, кажется, завтра.

с. Ольховка

10 марта 1920 г.

Пехота начала грузиться. Больных отправили во Львов.

с. Ольховка

11 марта 1920 г.

Сдали остаток лошадей. Донские деньги, т.н. «колокольчики» (на деньгах Добрармии изображён Царь-колокол), которые ничего не стоили, теперь поднялись. Сначала 15 р. за тысячу (!!!), потом 20 р.,  теперь они стоят уже 45 р. Это уже хороший признак.

с. Ольховка

12-20 марта 1920 г.

17-го застрелился тверец, барон Врангель. Он был болен тифом и, говорят, застрелился в бреду. Пуля прошла через рот и вышла около позвоночника. Он жил ещё с ; часа. Очень жаль его: он был храбрый офицер и красивый молодцеватый парень. 20-го выступили в 7 часов утра. Как всегда бывает при всех посадках и погрузках, пошёл дождь, мелкий, совсем не весенний.

У польских комендантов беспорядок такой же, как у наших. Повели солдат в поезд-баню, где вода оказалась холодной, и дали подобие ужина. Наконец, под вечер поехали.

г. Станиславов

21 марта 1920 г.

Едем по историческим местам, где в 1914 и 1915 году шли страшные кровопролитные бои. Что ни станция, то историческое название: Станиславов, Гусятин, река Збруч, Бучач… Все геройские эпизоды Великой войны, славные страницы нашей истории; какими трудами всё это было захвачено. Даже теперь, видя по пути непрерывные ряды глубоких, местами бетонированных окопов, с траверсами и ходами сообщений, можно судить о том упорстве, с каким наши войска наступали. Местами ещё до сих пор земля усеяна стаканами снарядов и изрыта тяжёлой артиллерией. Колючая проволока, почерневшая от ржавчины, уже давно собрана крестьянами в огромные клубки; но и теперь, безобидная уже и бесполезная, она страшна, напоминая чёрных сплётшихся змей.

Здесь уже чувствуешь себя за границей. Часто встречаются австрийские кепи. Домики почти все свежевыстроенные: видно, старые разрушены были в своё время артиллерией. Поляки сегодня нас совсем не кормили; вообще, положение неважное.

г. Львов

24 марта 1920 г.

Нас пропускают на улицу и в соседний парк. Это, конечно, пустяк, но всё же скрашивает наш «плен». Парк хороший, тенистый. По его аккуратным дорожкам гуляют благонамеренные австрийцы, менее благонамеренные поляки и наши «деникинцы» (так называют нас поляки). В парке памятник какому-то польскому патриоту ; внизу шоссе, ведущее в город.

Вчера многие наши офицеры удрали уже в город, миновав рогатки с охраняющими их добродушными часовыми. Сегодня уже стало строже, так как вчера многие вернулись в пьяном виде и, кажется, со скандалом. Удивительно, как наши не умеют себя вести!

Сейчас вернулся из города. Должен сознаться, что, как говорится, «малость» не подвезло на этот раз. Так как сегодня пропусков не выдавали, то пришлось пробираться с массой предосторожностей. Во-первых, разделились на две группы, чтобы не так бросаться в глаза. Во-вторых, пустились окольными путями. Первый часовой (у ворот) пропустил безнаказанно; другой (у рогатки) посмотрел несколько косо, но всё же не задержал. Спустились до трамвая. Здесь первый скандал: вооружённый жолнеж разом задержал нас и воротил назад. Но мы не пали духом. Пустились окольными улицами и благополучно минули четвёртого часового.

Город очень красив. Огромные церкви и здания, красивого стиля. Прекрасная площадь с памятником какому-то крулю Яну . Против памятника здание городского театра. Вообще, совсем европейский город, но противно то, что много жидов. Жиды здесь ходят в длинных пальто с пейсами – словом, совсем библейский вид.

Побродили немного по городу и решили подзакусить. Тут-то скандал и вышел. К нам подошёл «элегантный штатский» с рыжими усами, торчащими, как у кота, и любезно предложил пройти к коменданту. Мы приняли по возможности непринуждённый вид и «проследовали». Комендант, любезный немец, хотел было отправить нас домой с часовым, но мы дали слово самим дойти и благополучно ретировались.

Оказывается, наши вчера опять учинили какой-то дебош со скандалом, и сам генерал Промптов просил польские власти не пускать офицеров в город. Стыдно за наше русское хамство. Не могут вести себя прилично.

Вторую нашу группу – кн. Абашидзе, Старосельского, Гоппера и гр. Шамборанта тоже арестовали и отправили домой.

г. Львов

25, 26, 27 марта 1920 г.

Жизнь наша течёт по-прежнему однообразно. Ещё один эшелон ушёл на север. Скоро будет и наша очередь.

В Варшаву приехал генерал Шиллинг, так доблестно бросивший нас под Одессой. Он тоже ведёт какие-то переговоры с Пилсудским и польским командованием. Третьего дня дверь нашего помещения открылась и к нам вошла какая-то личность в невиданном дотоле мундире. На голове кепи вроде польского, серо-зелёного цвета; вокруг околыша обвиваются два толстых золотых жгута, а спереди вместо польского орла – сильно выпуклая золотая кокарда русского образца, но более круглая. Шинель приблизительно такая же, как и у поляков, но на тесаке… нечто совершенно неожиданное – русский георгиевский темляк!!!

Личность заговорила по-украински и предложила украинцам поступать в войска генерала Омельяновича-Павленко, которые борются с большевиками и уже заняли Умань, Черкассы, Елисаветград и Екатеринослав, названный теперь Сечеславом. Бедный Екатеринослав.

г. Львов

28 марта 1920 г.

Погода стоит прекрасная. Нас повели в баню. Баня выстроена ещё русскими в 1914-1915 годах. Она очень хорошо оборудована. Имеется дезинфекция, где все вши убиваются на месте.

После бани я пошёл с графом Шамборантом в город, выпил кофея с сахарином и съел хлеба с отрубями. Однако на обратном пути меня ссадили с трамвая и под охраной часового отправили на гауптвахту. Там коменданта не было, и потому обошлось без отеческого внушения. Меня встретили как старого знакомого, дали пропуск и отправили домой.

Сегодня нас не пускают (не говоря про город) даже в парк. За проволоку выйти немыслимо. Часовые удвоены и даже утроены.

г. Перемышль

29 марта 1920 г.

Покормили нас супом из капусты с мясом, настолько тухлым, что вся казарма наполнилась вонью, и посадили в вагоны. Вернее, не посадили, а напихали по 30 человек (без нар) в вагон. Хлеба, конечно, не дали.

Вечером было ужасно тягостное столкновение с комендантом станции. Тяжело иметь дело с победителями (хотя нас они и не побеждали), но с заносчивыми и самодовольными хамами совсем невыносимо. Началось с того, что нас заставили выждать, чтобы «дать нам понять». Потом по телефону говорилось по-польски (якобы, мы не понимаем), что надо «накормить какой-нибудь дрянью этих дорогих союзников»… Потом на замечание Львова, что нас буквально морят голодом, польский солдат вдруг заорал, что «нас вы в 1914 году вешали (?), так теперь сидите смирно» и т.д. Всё это в присутствии польского офицера. Когда Фиркс ему заметил, что мы всё-таки союзники и вместе воевали, он только презрительно пожал плечами.

Всё это действует на нервы, тем более что самолюбие наше давно уже страдает. Видеть грубое отношение какой-то 23-летней польской обезьянки, затянутой в узкий мундир какой-то тыловой крысы, к герою кн. Львову, Георгиевскому кавалеру, – это приводит меня в бешенство.

Вечером нас также не кормили. Сегодня первый день Пасхи. Невольно проносятся в памяти все предыдущие Пасхи, такие светлые, радостные, полные веселья и оживления. Вспоминаются огромные пасхальные столы, на них рядом с барашком из сливочного масла лениво возлежал заливной поросёнок, красовалась фаршированная индюшка, окорока всех сортов – и варёный, и копчёный, и цельный, и маленький без костей. А язык? А колбасы всех сортов? Уж не стану говорить про куличи, бабы, пасхи сметанные, творожные, ванилевые, сливочные, с изюмом, цукатами и классическим маленьким розаном, похожим скорее на камелию, нежели на розан, воткнутым в самую вершину.

Сколько во всём этом было поэзии и своеобразной красоты! Как горели пёстрые яички, когда скользили по ним солнечные лучи… Красные, синие, зелёные, жёлтые, они красивыми сочными пятнами оживляли и без того пёстрый стол, уставленный цветами. И погода как-то всегда устанавливалась ясная, солнечная, свежая от ещё не совсем стаявшего снега.

А может быть, всё это и не было так хорошо, как кажется теперь, и кажется всё это так мило только потому, что это было в прошлом, в детстве, когда всё скрашивается жаждой жизни и беспечной весёлостью. Длинный пост, мрачные в своём грустном величии службы, невольный трепет перед исповедью, умилённая торжественность причастия, любовь и ласка от всех, подарки и наконец впереди после экзаменов каникулы, деревня, поля, леса, купание в светлой, быстрой реке, прогулки верхом в свежем лесу, ещё сыром от ночной росы…

Боже, как это всё хорошо! Милое детство, невозвратные годы, как грустно, что они не повторятся!

г. Краков

30 марта 1920 г.

На нас смотрят как на диких зверей. Это и забавно, и обидно. Толпа всегда была и будет равнодушной и жестокой. Что может быть, в сущности, противнее сытой нарядной толпы, гуляющей под звуки весёлого оркестра и с любопытством рассматривающей толпу оборванных, грязных и полуголодных людей, почти пленников? А наши люди действительно имеют теперь жалкий вид. Английское обмундирование порвалось, истрепалось, покрылось пятнами и заплатами. Лучшие вещи давно проданы: проданы и нарядные полушубки, и вообще зимние вещи, а летние ещё не получали.

Вчера накормили нас только утром кофеем, затем люди целый день ничего не ели и получили обед только ночью в 11 ; часов!

Вообще наш русский солдат никогда не умел одеваться. Взять хотя бы англичанина: будет себе носить свои вещи – правда, они сделаются рваными и мятыми, но хулиганского вида у него никогда не будет. Наш же «серый герой» ухитряется так напялить на себя тот же английский френч, что похож на куль муки, а через месяц уже у него такой вид, что с ним страшно встречаться в тёмном углу. Иностранный солдат, идя в место, где его увидит народ, подтянет пояс, отряхнётся от пыли, оденется, вычистит сапоги, наш же как был без пояса, с расстёгнутым воротником, с развязанными башмаками и надетой криво фуражкой, так и пойдёт, находя как будто в этом даже особенный шик или какую-то лихость.

ст. Лодзь

31 марта 1920 г.

Проезжаем через места, где в 1914 году воевали наши нижегородцы. Стояли на станции Колюшки, около которой была знаменитая атака нашего полка (главный удар приняли на себя 4-й и 5-й эскадроны под командой ротмистров Наврузова и кн. Чавчавадзе ).

Сидя в вагоне, мы не без некоторого благоговения смотрели на те самые луга, поля и перелески, где когда-то среди свиста пуль, размахивая шашками, неслись наши нижегородцы. Так и мерещится эта картина, и как будто слышится храп лошадей и громкое ура, смешанное с самыми последними ругательствами. Словом, всё что полагается в атаке – и красивое, и уродливое; смесь геройского со смешным, где рядом с подвигом иногда кроется самая подлая трусость.

Козлов показывал нам все эти места и объяснял картину боя. Мы по очереди проехали мимо того хутора, где раненным упал Наврузов, мимо леса, куда «уклонился» в своё время Кесарев: атака была ведена издалека с 4 ; – 5 вёрст. Вот элегантный домик – вернее, лесная дачка, – где был перевязочный пункт и где мучились наши раненые. Вот, наконец, и конечная цель атаки: германская батарея, скрытая в лесу. Лесок ещё молодой, сосновый; лишь кое-где среди молодняка возвышаются старые сосны. Наши проскакали тогда и через поле, и через лесок, уничтожая всё на своём пути.

Невольно вспоминаю я самую страшную атаку изо всех тех, где я участвовал, – атаку под Ново-Александровской (или Гапсином) – и сравниваю её с атакой 19 ноября 1914 года под Колюшками. Конечно, моя атака в смысле потерь с нашей стороны была менее кровопролитна, но ещё неизвестно, где забрали больше пленных и где зарубили больше неприятелей. И там, и здесь атака велась издалека, в обоих случаях неприятель имел прекрасный обстрел и защищался до последней минуты с крайним упорством и с мужеством отчаяния. Наконец, для довершения сходства, оба раза наши после блестящей и доведённой до победного конца атаки вынуждены были отступить под напором неприятельской пехоты.

Сейчас уже вечер, тёплый, почти летний. Мы целый день занимались кухней – драгуны украли картошки с соседнего поезда. И так как господа поляки сегодня нас совершенно не кормили, пришлось изощряться в приготовлении всевозможных картофельных комбинаций. Голодное время, что и говорить.

ст. Скальмержице

(Skalmierzyce)

1 апреля 1920 г.

Мы переехали границу бывшей России ночью и теперь стоим в германской Польше. Забавно слушать разговоры поляков, когда речь касается Германии. Это целые обвинительные речи, настоящие потоки самой отборной брани. Редко видывал я где-нибудь такую ненависть одного народа к другому. Посмотрим, что будет дальше.

Лагерь Щалково

Oboz Szalkow

2 апреля 1920 г.

Идём страшно медленно. Кругом аккуратненькие немецкие городки и местечки. Поля тщательно обработаны, и мы не можем не любоваться на хорошо содержащихся, вычищенных рабочих лошадей, которые вдобавок и в хорошем теле. Хозяйство больше хуторское.

Вот и Szalkow, где нам предстоит выдержать ещё один карантин, так как львовский карантин, в сущности, карантином назвать нельзя; здесь, говорят, будет очень строго и уходить из лагеря не придётся.

Идём пешком две версты от станции до лагеря. В лагере уже немало раньше нас прибывших деникинцев, и потому население особенно нас не рассматривает. Кроме нас в лагере, по-видимому, есть большевики и петлюровцы. Здесь и наши 1-й и 3-й эскадроны, то есть тверцы и северцы, а также штаб полка, Шереметев, Попов, Голицын, кн. Туганов, Хуршилов, Стецкевич и другие наши главковерхи.

Встреча радостная: они рассказывают нам про Стрый, как они голодали, как им давали лишь капусту, да и то разбавленную водой, так что было больше воды, нежели капусты. Мы им рассказываем про Львов: о том, как тоже голодали, как потихоньку удирали в город, как нас ловили и торжественно водили к коменданту для внушения. В конце концов после долгих сравнений и споров единогласно решаем, что всё-таки Львов был несравненно лучше, так как в нашем распоряжении был чудный сосновый парк и так как нам кроме той же капусты давали, в минимальных, правда, дозах, повидло, затем, по 5 папирос в день на человека и хлеб.

Пока мы болтали, подоспело обеденное время и принесли суп. Суп, надо ему отдать справедливость, прекрасный: густой, сытный, с мясом. И после львовской и стрыйской капусты мы облегчённо вздохнули. Вообще, здесь всё «обилием дышит» и цены соответственно гораздо ниже львовских и гусятинских. Например, на станциях хлеб стоит 2-3 марки! Но какой хлеб – чуть ли не в аршин длиной и фунта 4 с лишним весом и почти белый! Конечно, цены, по которым хлеб продают у бараков, гораздо выше – тот же хлеб стоит 7 марок, сигары (папирос нигде достать нельзя) 3 марки, 4 марки, если она побольше.

Здесь мы временно, вероятно, всего день, до тех пор, пока нам не сделают бани и полной дезинфекции всех вещей. После этого мы попадём в специальные офицерские бараки, где уже будем отделены от драгун. Кроме командира полка никто не будет иметь возможности видеть эскадроны.

Лагерь Щалково

3 апреля 1920 г.

Лагерь представляет собой настоящий город с улицами, площадями, переулками, церквями и даже театром. Как и во всяком уважающем себя городе, есть в нём более шикарные кварталы, где живёт наша лагерная аристократия – штабы, «генералитет», офицерство хороших полков и т.д. Есть кварталы похуже – это те бараки, где находятся офицеры менее шикарных полков, разных Белозёрских, Симферопольских и других. Есть кварталы совсем нешикарные, окраины «города», там живут наши солдаты-добровольцы.

Наконец, есть совсем мрачные улицы – там ютятся в полуподземных и мрачных бараках, словно в предместьях города, большевики и пленные галичане. Положение их незавидное: грязные, оборванные, босые или в деревянных башмаках. Они ходят по лагерю, исполняя различные самые тяжёлые работы: возят в бочках нечистоты, копают картошку, работают в бане при дезинфекционных машинах, производят чистку лагеря – подметают, вывозят в вагонетках сор, скребут и чистят всюду кругом бараков. Поляки с ними обращаются как со скотами. Если большевик попадётся на пути «жолнежа», то самые страшные клятвы и ругательства сыплются ему на голову. Не дай Бог попасться им на глаза «пану капралу». Капрал – это тип с нашивками на погонах, что-то типа нашего вахмистра или, вернее, подпрапорщика. Капралы всегда очень важны и особой любезностью к нам не отличаются.

Солдаты-добровольцы тоже немного работают, но лишь постольку, поскольку это их касается: варят обед, чистят для этого картошку, бураки, морковь и другие овощи. Словом, наши, в сущности, ничего не делают. Большевики на положении почти рабов или рабочей скотины, про галичан я уже не говорю – более забитых и замученных людей я не видел.

Большевиков особенно мучить всё-таки нельзя – в Совдепии есть много польских пленных. И если здесь, в Щалкове, будет произведён слишком сильный нажим на пленных, то это сейчас же будет известно в России: информация поставлена у «товарищей» превосходно, и пленных там тоже будут преследовать.

Галичане беззащитны – часть их здесь и колеблется в коммунистах. Часть тоже где-то болтается, и дела их неважны. За них некому заступиться, и поляки это знают и этим пользуются.

Лагерь очень большой, делится он на четыре части. В одной офицеры, в другой солдаты, в третьей «товарищи», в четвёртой, «новоукраинской», разные малоросские «товарищи», галичане и прочие народности.