Лазурный берег, или Поющие в терновнике 3

Сторидж Пола

Книга является лучшим продолжением романа К. Маккалоу "Поющие в терновнике". Она повествует о полной страстей жизни Джастины и Лиона Хартгейм.

 

I. ОКСФОРД

Джастина

Джастина проснулась, как и всегда, довольно рано: часов в семь.

Она не могла точно сказать, как именно вчера заснула – запомнила только свое вечернее состояние: темная комната, приглушенная приятная музыка (кажется, это был «Браденбургский концерт» Баха, столь часто звучавший в их доме в последнее время), переливающиеся легато струнных, тихо льющийся откуда-то из-за неплотно прикрытой двери, из кабинета Лиона, такой же приглушенный свет матово-зеленоватого ночника, иссиня-чернильное небо с крупными мохнатыми звездами за высоким стрельчатым окном, обычные слова мужа перед сном: «Спокойной ночи, дорогая…» и состояние полнейшего умиротворения…

Теперь она лежала не открывая глаз, пока еще была возможность задержать убегающий сон.

Но этот сон медленно и неотвратимо уплывал куда-то вдаль, очень далеко, а куда – она и сама не могла определить, да и незачем было это делать; очертания его незаметно расплывались, делались какими-то незавершенными, округлыми, будто бы в зыбком тумане, и в конце-концов от него осталось лишь какое-то невнятное, неясное, но такое щемящее и тоскливое чувство, в котором он растворился и исчез окончательно. Когда и чувство это стало понемногу рассеиваться. За мгновение до того, как оно совершенно исчезло, Джастина окончательно проснулась и устремила быстрый взгляд в направлении окна.

Сквозь щели жалюзи в спальню просеивался бледно-молочный свет.

И Джастина, скорее чисто автоматически, чем осознанно, по своей старой актерской привычке все и везде подмечать, приподнявшись на локте, приподняла жалюзи и посмотрела на мокрую от дождя улицу.

Влажный булыжник, фонарь напротив окна, который несмотря на светлое время, был еще зажжен, редкие прохожие в плащах с поднятыми воротниками.

По центру улицы, поднимая веер брызг, пронеслась какая-то спортивная машина.

Прохожие без зонтиков – лишь некоторые держат их в руках…

Значит, дождь уже кончился.

Хоть это радует…

Наверное, теперь по всей Англии погода хмурая и туманная, как и обычно в такое время года, и не только тут, в Оксфорде…

Хотя Лион уверял, что туман и дожди в Англии случаются не чаще, чем где-нибудь на материке, почти все это время, что они живут здесь, в этом университетском городе, погода одна и та же…

Впрочем, что такое типично английская погода, Джастина прекрасно знала и без него – она ведь много раз бывала в Лондоне, она жила тут, играя на сцене то Офелию, то леди Макбет, то Дездемону, то Клеопатру…

Кого она только не играла!

Наверняка, теперь она и сама не смогла бы так с ходу, сразу перечислить все роли, которые она исполняла на подмостках английских театров…

Из полуоткрытого окна внезапно подул легкий, но свежий ветерок.

Джастина поежилась.

Да, хотя дождя уже нет, погода все-таки не радует…

А ведь именно сегодня ей предстоит столько важных и весьма неотложных дел – так много, что и вспоминать обо всех и не хочется…

Джастина вновь поежилась, натянула одеяло почти до самого подбородка и закрыла глаза.

Бр-р-р…

Так не хочется выходить на улицу…

Девушка прикрыла глаза и поджала ноги – ступни почему-то начали мерзнуть.

Конечно, Лион будет утверждать, что погода испортилась исключительно потому, что вчера так страшно парило, а не потому, что тут, на островах девять дней из десяти – пасмурные…

Что ж, хорошо, пусть будет так: Лион, наверное, прав…

Как, впрочем, и всегда.

И она приоткрыла веки – ей сразу же бросился в глаза полосатый свет из окна, льющийся сквозь светло-салатовыми жалюзи.

Нет, ничего не поделаешь – как бы тебе ни хотелось продолжить свое блаженное состояние под теплым одеялом лебяжьего пуха, как бы ни приятно было лежать в кровати, но вставать все-таки придется…

Джастина, все так же не открывая глаз, медленно, ласково провела рукой по покрывалу, которым была застлана кровать Лиона.

Кровать, как и полагается, была очень аккуратно застелена. (Как-то однажды Лион с непонятным смущением признался, что страсть к аккуратности проявлялась у него еще с тех времен, когда он служил в вермахте; скорее всего, это было проявлением чисто немецкой педантичности).

Простыня, подушки и перина были идеально уложены и накрыты шелковым покрывалом.

Да, что ни говори, а национальный характер – великая вещь; если немец педантичен, то он педантичен абсолютно во всем: от важных дел до таких мелочей, как уборка кровати…

За все время совместной жизни Джастина еще ни разу не видела, чтобы Лион поставил свою обувь не носок к носку, каблук к каблуку, а как-нибудь иначе…

Немец есть немец.

«Педантичная немецкая колбаса в кожаном пальто», – как однажды полушутя-полусерьезно в сердцах обозвала его Джастина.

Но в глубине души она гордилась его обязательностью и даже чуточку завидовала ему.

Прежде чем убрать озябшую руку и вновь спрятать ее вместе с оголившимся плечом под толстое одеяло, она почему-то еще раз провела рукой по мягкому, немного скользкому, такому приятному на ощупь и такому прохладному в это утро шелку – как бы окончательно удостоверившись, что теперь она совсем проснулась, что день начался, и что ей все-таки придется вставать…

Тонкая ночная сорочка задралась у нее выше бедер, свернувшись на животе неприятным комком. Да, вновь, которую уже ночь подряд, она спала тревожно и беспокойно, ворочаясь во сне.

Правая рука прижималась к теплому и гладкому телу, а кончики пальцев поглаживали нежный пушок внизу живота.

Невольно ей припомнилась какая-то куртуазная, игриво-галантная французская картина времен рококо; затем пришла на ум «Обнаженная маха» Гойи, затем – «Капричос» того же Гойи…

Непонятно, почему припомнилась фраза-подзаголовок к одному из офортов: «Удивительно! Опыт погибших не идет впрок тем, кто стоит на краю гибели. Ничего тут не поделаешь. Все погибнут».

– Все погибнут, – тихо-тихо, непонятно к кому обращаясь, проговорила она.

Теперь в этой фразе ей чудился какой-то непонятный, но зловещий смысл.

Элен…

Барбара…

Нет, лучше не думать об этом – ведь бедных девочек все равно уже не вернуть!

В это пасмурное утро ей так некстати лезли в голову разные мысли; но, возвратившись к тому, с чего началась цепочка ее утренних размышлений, она вновь вернулась к офортам Гойи и его «Обнаженной махе», потом – ко всем известным ей картинам старых мастеров, где были изображены прекрасные обнаженные женщины, и почему-то подумала, что в современном театре уже не считается зазорным играть «без всего».

Актеры утеряли самое главное – чувство стыда, за чувство совестливости за то, что во все времена называлось «лицедейством» – вещь, по сути своей, глубоко греховную…

Актерам наплевать…

Многие из тех, кто действительно считает себя истинными жрецами искусства, попали в театр случайно – так же, как могли бы опасть в хозяева какого-нибудь «МакДонлдаса», содержатели футбольного или теннисного тотализатора или в перекупщики краденого.

У многих из них никогда не было стыда за свой жест, за свою мимику, не было столь знакомого каждому актеру стыда лица и тела. И наверное среди них немало тех, кто способен был бы выбежать из театра голышом, если бы не констебль – единственный человек, которого они боялись и уважали в своей презренной жизни…

Лишь бы на их спектакли ходили…

Джастина, поправив подушку, потянулась рукой к жалюзи и прикрыла их.

Вот во времена моей молодости…

Нет, так действительно можно превратиться в старую брюзгу – какое ей дело до того, как теперь играют в современном театре?!

Действительно…

Джастина, перевернувшись на другой бок, еще немного полежала – в спальне было довольно прохладно, и поэтому ей не хотелось вставать. Она опустила сорочку и непонятно почему подумала: «Странно, такая тонкая материя, а как греет…»

Она пролежала несколько минут, ни о чем не думать, вспоминая если не содержание, то хотя бы атмосферу, ауру своего недавнего сна, но этого ей не удалось. Затем она вновь прислушалась к тишине за полураскрытым окном и погрузилась, словно спасаясь бегством от действительности, в новый сон, прежде чем успела уловить что-нибудь снаружи…

Но когда она пробудилась вновь, уже нельзя было отрицать, что утро стояло далеко не раннее…

Для человека, который лишь слабыми, заметными только для него самого узами связан с тем, что он сам и другие называют повседневной жизнью, утреннее вставание – всегда мука.

Вот и у Джастины, которая теперь ощутила всю неизбежность наступления дня, внезапно разыгралась мигрень. Боль началась где-то сзади, в затылочной части.

Переплетя пальцы, она обхватила голову ладонями, и когда руки ее погрузились в мягкие волосы, а тонкие их пряди заструились под пальцами, она на какой-то миг позабыла даже о головной боли. Осторожно, словно боясь сделать себе еще больней, Джастина нащупала место, где ныло; тупая боль возникала сразу за ушами и разливалась до завитков на затылке.

Это было знакомо; иногда во время театральных репетиций ей бывало так плохо, что все плыло перед глазами…

С внезапной решимостью Джастина откинула прочь одеяло, села, сунула ноги в мягкие домашние тапочки, немного приподняла жалюзи и с помощью карманного зеркальца, лежавшего на трюмо, попыталась было рассмотреть в настенном зеркале изболевшийся затылок.

Все, достаточно, Джастина.

Надо быть твердой, надо вставать.

У тебя очень много дел, и если ты не сделаешь их, то их не сделает никто.

Даже Лион.

Ведь он, при всем своем желании, вряд ли сможет заменить тебя… Ну, хотя бы, на сегодняшней репетиции Шекспира в студенческой студии.

Кстати, о чем же он вчера вечером хотел поговорить со мной?

Кажется, у него было какое-то предложение – какое же, интересно?

Не исключено, что сейчас за завтраком он продолжит вчерашнюю беседу…

Но что же там так сильно болит? Определить невозможно.

Как бы то ни было, а о мигрени надо попытаться забыть – хотя бы на время.

Как, впрочем, и о многом…

Она поворачивала голову вправо и влево, словно пытаясь таким образом отогнать боль, обмануть ее, и позвонки на худенькой шее явственно проступали под кожей.

Неожиданно взгляд ее застыл.

Любая женщина, едва увидев свое отражение и найдя его недурным, способна быстро забыть обо всем – даже о такой неприятности, как головная боль.

Что поделаешь – так уж устроена женщина, такой ее создал Господь!

Любая женщина, удостоверившись в своей неотразимости, способна забыть о неприятностях, любая…

А тем более – такая, как Джастина…

Она поднялась с кровати и окинула свое отражение в полный рост – и, видимо, осталась весьма довольна собой.

Подойдя поближе к зеркалу, Джастина едва заметно улыбнулась.

Нет, все-таки я еще не так стара – хотя и не молодая – что скрывать!

У меня очень красивая тонкая шея, и почти без морщин…

Да и покатые плечи, в свое время сводившие с ума мужчин, между прочим, тоже еще хороши…

Очень даже хороши…

«Впрочем, – нарочито-тяжело вздохнула она, – а что во всем в этом толку?»

Я ведь уже далеко не та Джастина, которой все восторгались…

Да, я знаю, что по-прежнему недурна собой, несмотря ни на что…

А кто, кроме Лиона, это оценит?

Впрочем, что значит – «кто, кроме Лиона»?

Разве этого недостаточно?

Одевшись, Джастина, очень недовольная собой и тем, что свое утро она начала с таких несуразных мыслей, пошла на кухню и принялась взбивать омлет…

Да, после тех трагических событий, повлекших за собой внезапную смерть Элен и Барбары, прошло больше двух лет.

И Джастина, и Лион долгое время были в шоке – в одночасье потерять двоих детей – такое не каждый выдержит.

О, сколько было всего – слез, выплаканных и невыплаканных, истерик, переживаний!

Сколько кошмарных бессонных ночей провели они, сколько раз вынимали из шкафа старый альбом с семейными фотографиями, чтобы еще и еще раз посмотреть, какими были они – Элен и Барбара…

Вот Элен делает свои первые шаги; вот Барбара играет в мяч; вот они идут в школу, вот…

И Лион, чтобы не давать жене лишнего повода для расстройства, спрятал детские фотографии подальше, туда, где она не смогла бы их обнаружить.

Он, в отличие от Джастины, мужественно перенес это страшное потрясение – правда, спустя полгода после смерти Барбары врачи обнаружили у него болезнь сердца; Джастина ни на минуту не сомневалась, что болезнь эта – результат его переживаний.

Именно тогда один из старинных друзей Джастины предложил им переселиться с материка на Британские острова, в знаменитый университетский центр Оксфорд, где Джастине совершенно неожиданно поступило довольно заманчивое предложение заняться студенческой театральной студией.

– Все равно, что делать, – сказала она Лиону, – только бы не думать…

И тут она осеклась; впрочем, можно было и не продолжать: Лион и без того прекрасно понял, что именно имела в виду Джастина…

– Но ведь ты не будешь больше блистать на сцене, – заметил Лион, – тобой не будут больше восхищаться, Джастина…

– А разве это – самое главное в жизни? – с едва уловимой усмешкой спросила она. – Кроме того, я и так немало повидала славы… От всего надо отдыхать – в том числе, и от популярности…

– А если тебе не понравится эта работа? – настаивал Лион.

– Я не понимаю твоего вопроса…

– Одно дело – когда ты играешь на сцене, на прославленных театральных подмостках… И совсем иное – когда работаешь с людьми, тем более – с непрофессионалами, со студентами, и твоя работа, так сказать, остается «за кадром»…

– Во всяком случае, – ответила Джастина, – мне будет интересна эта работа… Я еще ни разу серьезно не пробовала себя в качестве режиссера…

Лион замолчал, поняв, что Джастина решила, и все дальнейшие разговоры будут бесполезны. Он только сказал ей тогда:

– Заметь, я ведь отговариваю тебя…

– Но зачем?

– Чтобы тебе не пришлось потом пожалеть…

– Я никогда ни о чем не жалею, – серьезно ответила Джастина, – и тебе не следовало бы говорить мне подобное…

Лион тогда только несказанно удивился и спросил:

– Почему?

– Ты ведь знаешь, что иногда мне недостает уверенности в себе…

– Ну, и…

– И если ты сеешь в моей душе сомнение, если ты считаешь, что новое поприще мне не подойдет…

На что он, протестующе замахав руками, произнес:

– Что ты, что ты! Если кто-нибудь и уверен в тебе, так это я…

Так, совершенно неожиданно для себя, они очутились в этом старинном университетском городке с нарочито-традиционным укладом жизни – он сразу же, с первого взгляда понравился и Джастине, и Лиону.

По утрам Джастина, наскоро позавтракав, отправлялась в город – чаще всего, на своем маленьком «фиате-уно», который она в шутку называла «тележкой для покупок»; впрочем, серьезные покупки в универсальных магазинах она делала очень редко – куда чаще ловила себя на мысли, что ту или иную вещь неплохо было бы купить ее девочкам…

Джастина вновь и вновь гнала от себя эти мысли; во всяком случае, она хотела не думать о безвременно погибших дочерях…

Да-да, умом понимала, что ни Барбару, ни Элен уже не вернуть, однако одно дело – воспринимать вещи и ситуации умозрительно, а совсем другое – свыкнуться с невосполнимостью потери…

И теперь им с Лионом придется коротать старость в одиночестве…

Наверное, таков их удел.

Как-то раз Лион оборонил фразу, над смыслом которой Джастина потом целый день ломала голову:

– Наша жизнь – это наказание за грехи… За грехи?

Наверное, так.

Муж обычно оказывался прав – всегда и во всем; Джастина уже перестала подвергать многие его соображения сомнениям, как это было раньше.

Значит, за грехи…

Но за какие же?

И разве в жизни нет ничего такого, чего бы нельзя было исправить – хотя бы косвенно?

Но вот вчера за поздним ужином Лион, словно бы уловив ход мыслей Джастины, совершенно неожиданно завел разговор:

– Знаешь что… Мы ведь уже немолоды, и кто знает – сколько нам еще осталось? Может быть, лет десять, а может… Нам надо подумать о том, что мы оставим после себя… Да, Джастина, пришло время подводить итоги… незаметно, кажется но – пришло…

– О чем это ты?

– Я говорю – надо подумать о том, что мы оставим в мире вместо…

И Лион осекся, опустив голову.

Фраза Лиона прозвучало столь внезапно и неожиданно, что Джастина, поперхнувшись, не сразу смогла ответить ему.

А он тем временем продолжал:

– Все, что казалось мне раньше таким важным – то, что я имею какое-то отношение к европейской политике, то, что я достиг на этом поприще немалого, в конце концов даже то, что я – важный государственный чиновник, – вздохнул Лион, – теперь выглядит пустячным и никчемным… Время идет, мы стареем… И знаешь, что, милая?

Она прищурилась.

– Что же?

– Я все чаще и чаще начинаю задумываться над смыслом жизни, – продолжил он.

Едва заметно улыбнувшись, она поинтересовалась у мужа:

– С точки зрения herzchen, как ты всегда любил выражаться – не так ли?

Она употребила его любимое немецкое словечко, которое в первые дни их знакомства так умиляло ее…

Herzchen…

Звучит немного приподнято-романтично – и почему-то в памяти сразу же в памяти воскрешаются Гейне, Шиллер, Гофман, «Буря и натиск»…

Лион ответил почти с обидой:

– О, только не надо иронизировать… Я ведь хочу поговорить с тобой об очень серьезных вещах…

– Не сомневаюсь.

– И ты готова выслушать меня? Примирительно погладив мужа по безукоризненно выбритой щеке, Джастина произнесла:

– Ну конечно… Конечно же, мой дорогой. Я согласна выслушать все, что ты скажешь… И я заранее на все согласна.

– Я говорю, – продолжал Лион все так же смущенно, – я говорю, что мы обязаны исполнить все, предначертанное нам Господом нашим…

– То есть? – поинтересовалась Джастина, медленно поднимая глаза на мужа.

– Мы несовершенны, однако, по мере сил своих, должны стремиться к совершенству…

Лион не любил выспренних выражений – они претили ему, казались ненужными, неуместными – особенно, когда речь шла о серьезных вещах; однако, не всегда находя в себе силы найти простые и безыскусные слова для выражения своих мыслей, он часто прибегал в обыденной речи к формам книжным, сложным, тяжеловесным…

И очень стыдился этого – ему было неудобно прежде всего перед самим собой.

Джастина, с нескрываемым интересом посмотрев на мужа, переспросила:

– К совершенству?

Он коротко кивнул.

– Да.

– А что такое совершенство?

И Лион с типично немецкой пунктуальностью принялся объяснять:

– Мировая человеческая мудрость не дает как правило одинаковых правил для всех; она только указывает тот уровень, к которому следует приближаться, то же и в данном вопросе: совершенство – это полное удовлетворение своими поступками. Многие же люди, не понимая настоящей морали, или понимая ее извращенно, хотят какого-то универсального правила, общего для всех. Но ведь не может быть общей оценки для всех…

Джастина коротко кивнула.

– Разумеется… И для нас с тобой?

– Конечно, – согласился Лион, – только для нас правила эти более похожи…

– Вот как? И насколько же?

– Ровно настолько, насколько схожи мы с тобой, – улыбнулся тот.

Лион немного помолчал, а потом, откашлявшись, словно вспомнив, о чем он только что говорил, продолжил все тем же отрешенным тоном:

– Знаешь, я очень часто думаю о том, что такое брак, Джастина… Как-то раз я перелистывал записки Ральфа де Брикассара и нашел вот что…

Лион прошел в кабинет и, порывшись в выдвижном ящике письменного стола, достал толстую тетрадь в кожаном переплете. Затем вернулся к жене и, открыв заложенное закладкой место, принялся читать:

– «Как в истинном христианском учении нет никаких оснований для учреждения брака, то люди нашего, католического мира не веря в церковное определение брака, чувствуя, что это учреждение не имеет оснований в христианском учении, вместе с тем не видя перед собою закрытого католическими догмами идеала Христа – полного целомудрия, остаются по отношению брака безо всякого руководства. От этого-то и происходит то кажущееся сперва странным явление, что у народов, признающих языческих богов, но имеющих точное внешнее определение брака, семейное начало, супружеская верность несравненно тверже, чем у нас, католиков. У народов, признающих языческих богов, есть определение наложничества, многоженства или многомужничества, ограниченное известными пределами, но нет той полной распущенности, проявляющейся в наложничестве, многоженстве и многомужничестве, царящей среди людей католического мира, скрывающейся под видом так называемого единобрачия… – продолжал чтение Лион, – Если цель обеда – питание тела, то тот, кто съест сразу два обеда, достигнет, может быть, большого удовольствия, но не достигнет цели, ибо два обеда никогда не переварятся желудком. Если цель брака есть семья, то тот, кто захочет иметь много жен и мужей, может быть. Получит много удовольствий, но ни в каком случае не будет иметь главной радости для оправдания брака – семьи. Хорошее, достигающее своей цели питание бывает только тогда, когда человек не ест больше того, что может переварить его желудок. Точно так же и хороший, достигающий своей цели брак бывает только тогда, когда муж не имеет больше жен, а жена – больше мужей, чем сколько их нужно для того, чтобы правильно воспитать детей, а это возможно только тогда, когда у мужа – одна жена, а у жены – один муж, и если муж и жена соединены настоящей любовью… Да, любовью… Чувство это помогает человеку удержаться от греха блуда, соблюсти целомудрие. Называют одним и тем же словом любовь духовную, любовь к Богу и ближнему, и любовь плотскую мужчины к женщине. Это – большая ошибка. Нет ничего общего между этими двумя чувствами. Первое – истинная духовная любовь к Богу и ближнему – есть голос Бога, второе – чувство вожделения, – голос животного. Во всех людях, женщинах и мужчинах, живет дух Божий. Какой же грех смотреть на носителя духа Божьего, на женщину, только как на средство удовольствия! Всякая женщина для всякого мужчины прежде всего должна быть сестрой во Христе, всякий мужчина для женщины – братом во Христе. Закон Бога в том, чтобы любить Бога и ближнего своего, то есть всех людей без различия…»

Пристально вглядываясь в лицо Лиона, читавшего эти записи давно уже умершего человека, столь любимого и столь любившего Мэгги, ее мать, Джастина только качала головой в такт своим мыслям.

Неужели эти мысли принадлежат Ральфу? «Какой же грех смотреть на носителя духа Божьего, на женщину, только как на средство удовольствия! Всякая женщина для всякого мужчины прежде всего должна быть сестрой во Христе, всякий мужчина для женщины – братом во Христе. Закон Бога в том, чтобы любить Бога и ближнего своего, то есть всех людей без различия…»

Но ведь Ральф никогда не смотрел на Мэгги исключительно как на способ достижения удовольствия!

Он был любим и любил – и любовь эта принесла им и страдания, и столько сладостных минут…

Лион, бережно закрыв тетрадь, положил ее на прежнее место.

Джастина, не проронив за это время ни слова, наконец спросила:

– Откуда это у тебя?

– Что?

– Записки Ральфа…

– Мне передал их кардинал незадолго до смерти, – ответила он.

Она немного помолчала, после чего напомнила:

– Ты, кажется, говорил что-то об истинном браке? О его смысле?

Лион наморщил лоб – теперь надо было обходиться без цитат…

– Смысл истинного брака, а истинный брак состоит, и я уверен в этом – в рождении и воспитании детей – есть непосредственное служение Богу, служение Богу через детей – не так ли?

Видимо, последний вопрос был задан не потому, что Лион сомневался в правильности своих слов, а только потому, что искал поддержки у жены.

– Ну да, конечно…

– Если я, если ты не сделали того, что могли и должны были сделать, то вот на смену нам – мои дети и дети детей наших. – Монотонным голосом, будто бы читая какую-то скучную моралистическую книгу, говорил он. – От этого-то люди, вступающие в брак, имеющий целью рождение детей, всегда испытывают чувство некоторого успокоения и облегчения, после того, как у них родиться ребенок… Люди чувствуют, что они передают часть обязанностей своим потомкам.

Джастина слушала его, не смея перебить – о, как тяжело было бы ей напомнить Лиону о том, что у них уже были дети, и что они исполнили таким образом свой долг перед Богом и людьми, и не их вина, что теперь они остались одни…

Лион, казалось, все понимал – а как могло быть иначе?

Но, тем не менее, он не мог не закончить своей мысли, не мог не сказать Джастине того, что думает по этому поводу, не мог не сделать ей какого-то пока что загадочного предложения – а по всему было видно, что он долго и мучительно думал, прежде чем решиться на это…

Он продолжал:

– Но чувство это законно только тогда, когда соединенные браком супруги стараются воспитать детей так, чтобы они не были помехой в деле Божьем, а работниками Его. Сознание того, что если я сам не могу вполне отдаться служению Богу, то сделаю все возможное для того, чтобы дети мои служили ему – сознание это даст моему браку духовный смысл, – все более и более смущаясь от выспренности своих слов, говорил Лион. – Брак оправдывается и освящается только детьми. Тем, что если мы сами не можем сделать всего того, чего хочет от нас Бог, то мы хоть через детей, воспитав их, сможем послужить делу Божьему… – он сделал небольшую паузу, и, внимательно посмотрев на свою жену, произнес: – Так вот, дорогая… Мы вряд ли уже сможем иметь своих детей… Да и не мне говорить тебе об этом… Увы, – непритворно вздохнул он, – увы, мы слишком стары для этого… – он немного помолчал, после чего добавил: – я говорю о наших детях… О том, чтобы у нас еще были дети…

По тону, которым была произнесена последняя фраза, Джастина поняла, что Лион чего-то недоговаривает.

– Ты хочешь что-то предложить? – поинтересовалась она, пытливо вглядываясь в глаза мужа.

Он кивнул.

– Да дорогая… Но давай отложим этот разговор до завтра… Хорошо?

Джастина понимала, что Лион еще не до конца «созрел» до того, чтобы решиться на конкретное предложение. А потому, успокаивающе улыбнувшись Лиону, она произнесла:

– Может быть, поговорим об этом завтра?

И Лион ухватился за эту фразу, как за спасательный круг – наверное, он действительно еще не был окончательно готов к серьезному разговору.

– Да, дорогая – действительно, давай лучше отложим этот разговор до завтра…

Во время завтрака она то и дело поглядывала на часы: до начала репетиции оставалось полтора часа, но Джастина почему-то заторопилась – она всегда приходила на репетицию заранее, боясь, что в случае опоздания в этом городе, славном своей пунктуальностью, она сразу же потеряет свое реноме.

Позавтракав, Джастина с неудовольствием поднялась и принялась мыть посуду.

В этот момент скрипнула дверь – она подняла голову и увидела мужа.

– Доброе утро, дорогая, – произнес он, подходя к Джастине и целуя ее.

Привычно подставив Лиону щеку, она спросила:

– Что это ты сегодня так рано проснулся? Я и не слышала…

– Я старался не разбудить тебя, – ответил Лион, присаживаясь к столу и, взяв в руки кофемолку, принялся молоть кофе.

– Где ты был так рано?

Лион загадочно улыбнулся.

– У меня много дел, – ответил он.

– Дел?

– Ну да… Она удивилась.

С тех пор, как они перебрались в Оксфорд, Джастина как-то свыклась с мыслью, что никаких дел тут у ее мужа быть не может.

– Но какие могу быть дела? Ты ведь нигде не работаешь… Разве что твое новое хобби…

В последнее время Лион увлекся разведением певчих птиц – это давало Джастине повод иногда легонько подтрунивать над ним.

– Что – опять ходил в сад наблюдать за своими коноплянками? – спросила она.

– В саду я был вчера, – ответил Лион.

– Ну, и как птички?

– С ними все в порядке…

– Кстати, ты начал что-то о делах…

– Когда у тебя нет видимых, неотложных дел, – произнес Лион, – то времени для всего остального – для так называемой повседневной жизни оказывается куда меньше… Парадокс – правда?

Помолов кофе, Лион высыпал душистый ароматный коричневый порошок в жезвей и поставил его на огонь.

– Тебе тоже?

– Да, я только что позавтракала, но кофе еще не пила, – ответила Джастина.

Спустя несколько минут кофе был сварен и разлит по миниатюрным чашечкам.

Сделав небольшой глоток, Джастина отставила чашку и, обернувшись к мужу, снова спросила:

– Ты хотел со мной о чем-то поговорить?

Лион наклонил голову.

– Да.

– Слушаю тебя…

– Вчера ты хотел… – начала было Джастина, но, поймав умоляющий взгляд мужа «не надо, я сам обо всем скажу!». Тут же осеклась.

– Да, вчера я хотел поговорить с тобой о… о нашем предназначении, что ли… – промолвил тот немного смущенно. – Я говорил, что теперь, на старости лет, Господь уже никогда не пошлет нам детей… К сожалению… И вот, я хотел предложить…

Сказал – и тут же замолк.

«Да, Лион, видимо, этот разговор стоил тебе не одной бессонной ночи.

Наверное, ты долго думал, подбирал слова, мучился, выбирая с чего бы начать, но теперь, когда пришло время поговорить более обстоятельно, так и не можешь сделать этого…

Ну, и что же ты хотел предложить? Смелее же!»

Он молчал, пил микроскопическими глотками кофе и сосредоточенно рассматривал замысловатый узор на блюдечке антикварного саксонского фаянса.

Пауза затянулась.

Лион, допив свой кофе, принялся бесцельно вертеть в руках чашку.

Джастина, стараясь вложить в свои слова как можно больше доброжелательности, произнесла:

– Лион, я вижу, что тебя что-то гложет… Я вижу это по твоему лицу…

Он молчал – пауза становилась невыносимой.

Наконец Джастина, поняв, что следует взять нить беседы в свои руки, начала так:

– Послушай… Вчера ты говорил о нашем предназначении перед Богом, об обязанностях перед ним. Ты даже зачитал мне кое-что из дневниковых записей кардинала… Честно говоря, я и не знала, что он вел дневник…

– Об этом мало кто знал…

– Даже моя мать?

– Дневники бывают двух видов, насколько я понимаю, – сказал он, – чаще всего люди заносят в дневники текущие события… Скорее даже – малозначительные перемены в жизни… Иногда – свои впечатления…

– А в другом?

– В другом люди – и таких меньшинство! – понимают, что в дневник надо заносить только то, что меняется внутри них самих – мысли, чувства, состояние…

Джастина решила вернуть беседу в прежнее русло, и потому напомнила:

– Да, так что насчет нашего предназначения перед Богом? Ты ведь говорил, что…

– Говорил, – эхом ответил Лион.

– И мне показалось, что ты хотел предложить что-то конкретное…

Аккуратно поставив чашечку на середину стола, Лион неожиданно выпалил:

– Я очень долго думал и, наконец, пришел к выводу… Нам с тобой необходимо усыновить ребенка…

Как ни странно, но Джастину это заявление мужа ничуть не удивило – казалось, подсознательно она даже была готова к этому.

Улыбнувшись, она закивала в ответ, будто бы и сама хотела предложить мужу то же самое.

Она просто и искренне сказала:

– Да, да… Я понимаю тебя… Лицо Лиона просветлело.

– Значит – ты и сама…

Недоговорив, он поднялся и, чтобы скрыть волнение, охватившее его, принялся снова варить кофе.

Джастина, подойдя к нему, взяла жезвей и, отставив его в сторону, серьезно произнесла:

– Тебе нельзя много кофе… Сам ведь знаешь – у тебя больное сердце…

– Ах, да, спасибо, что напомнила, – пробормотал Лион, усаживаясь на прежнее место.

Сев напротив мужа, она задумчиво произнесла:

– Значит, ты решил, что нам это действительно необходимо?

Подняв на нее умоляющий взгляд, Лион с неожиданной твердостью сказал:

– Да. Без детей наша жизнь теряет всякий смысл. Без детей я не могу чувствовать себя полноценным человеком. Без детей я не смогу держать ответ перед Господом… – он тяжело вздохнул. – С тех пор, как с нами нету Барбары и Элен…

В глазах Лиона неожиданно блеснули слезы – так, во всяком случае, показалось Джастине.

Да, конечно же, он тоже страшно переживал… И переживает.

Конечно, такие вещи не проходят бесследно – ведь Лион отец погибших детей.

– Значит, ты тоже думала об этом?

Вопрос повис в воздухе.

Нет, не стоило Джастине говорить о том, что она понимает его, не стоило давать мужу понять, что и сама не против такого решительного шага…

Уж к чему, а к такому повороту событий она не была готова.

Неожиданно у нее вновь разболелась голова.

«О, сколько это еще может продолжаться!»

Поднявшись, она подошла к Лиону и, обняв его, произнесла:

– Я, пожалуй, пойду прогуляюсь…

– А как же… Она улыбнулась.

– Извини, но этот разговор настолько серьезен, что я не могу сразу дать тебе ответ…

– Но почему?

И вновь глаза Лиона увлажнились.

Или это ей опять показалось?

«Нет, надо все-таки быть с ним помягче – ведь, если разобраться, Лион по своей натуре – очень ранимый человек»…

Отстранив его руку, Джастина закончила, но уже не так твердо:

– Мне надо разобраться в своих чувствах… И в мыслях…

Неожиданно тот, пружинисто поднявшись со своего места, произнес в ответ:

– Хорошо… До вечера, так до вечера. Я понимаю тебя… Кстати, ты сегодня собираешься идти в свою студенческую студию? Ты, кажется, говорила, что у вас сегодня репетиция?

Ничего не отвечая, Джастина быстро помыла кофейные чашечки и, поставив их в сушильный шкаф, накинула плащ и вышла на улицу…

Погода действительно была не из лучших – серый туман, серое небо, серые булыжники мостовой.

В такие дни Джастина очень часто вспоминала одного диккенсовского героя – этот джентльмен, примерный семьянин, обладатель хорошего счета в банке, жил в таком же сером городе, с серыми домами, серым небом, серыми мостовыми – кажется, в Лондоне… Типичный литературно-положительный герой времен «доброй старой Англии». Каждое утро он надевал безукоризненный костюм, сшитый у самого дорогого портного, роскошный шелковый цилиндр, сдержанно целовал на прощание жену и детей и отправлялся в свою контору, идя по серым залитым дождем улицам.

И вот однажды, проходя по мосту через Темзу, он поглубже нахлобучил свой цилиндр, и, к удивлению прохожих, бросился в мутную воду…

«Тебе никогда не хотелось надеть такой же шелковый цилиндр?» – часто спрашивала себя Джастина, идя по утренним улицам университетского города.

Они с мужем занимали небольшой особняк в одном из аристократичных районов Оксфорда, расположенном в западной части городка (в восточной были сосредоточены немногочисленные заводы, в основном – занятые сборкой автомобильных и авиационных моторов).

Квартал этот был сооружен в конце прошлого века, а потому построен и распланирован в строгом соответствии со всеми канонами викторианской архитектуры – немного вычурно, немного чопорно, но, вместе с тем – очень комфортно и удобно для жизни; так, согласно старой английской традиции «мой дом – моя крепость» умели строиться только в прошлом веке.

Как правило, тут селилась богатая профессура, преуспевающие инженеры «Моррис моторс», хозяева многочисленных университетских издательств.

Конечно, коттеджи этого квартала различались по своей архитектуре – и количеством этажей, и внешним убранством, и размерами неизменно ухоженных палисадников и идеально подстриженных газонов под окнами, но было в них что-то такое, что делало их неуловимо похожими друг на друга – наверное, та чисто британская основательность и та склонность к себялюбивому комфорту, над которым многие жители материка, попадавшие в Англию впервые, только иронически подтрунивали, но всю прелесть которого начинали понимать только после того, как сами испробовали все его достоинства.

Джастина решила не садиться в то утро за руль – до колледжа святой Магдалины, сурового здания в готическом стиле, построенного еще в пятнадцатом столетии, в котором располагалась ее театральная студия, было не более двадцати минут ходьбы.

Надо было пройтись, подышать свежим воздухом – уж во всяком случае, серьезные решения не стоит принимать, когда сидишь за рулем.

Мокрая после ночного дождя булыжная мостовая, положенная, наверное, еще во времена того же Диккенса, поблескивала, словно Спрессованная икра.

Джастина неспешно шла по обочине, переступая слюдяные озерца луж, то и дело поглядывая, как владельцы домов подстригают мокрую сочную траву миниатюрными бензиновыми газонокосилками. Их моторы пронзительно шумели, визжали, стрекотали, и из выхлопных труб шел синевато-сизый дымок – в то холодное утро он стлался по земле и оседал внизу, в стриженой траве.

Этот звук неожиданно напомнил ей звук машинки для стрижки овец – такими машинками всегда пользовались в ее родной Дрохеде во время стрижки мериносов.

Дрохеда…

Как же давно я не была там!

«Какая же я скверная – ведь в последнее время я все реже и реже вспоминаю столь милую моему сердцу родину…

Когда в последний раз мне снился родительский дом – вчера, позавчера?

Нет, наверняка – нет.

С тех пор, как не стало Элен и Барбары…

О, лучше не вспоминать об этом».

Джастина, совершенно механически сорвав веточку клена, провела ее по металлической ограде.

Видели бы ее в это время студенты, которые занимаются в театральной студии…

Веточка в руках Джастины, вибрируя при каждом ударе, однообразно стучит: «тук-тук-тук»… Там, где в ограде нет прута, она выстукивает другой, более замысловатый ритм: «тук… Тук-тук… тук… тук-тук…»

Джастина улыбнулась.

Здесь, в чопорном Оксфорде, это был поступок непростительный, даже странный – учитывая, что Джастина давно уже не маленькая девочка.

А жаль…

Она вздохнула.

Когда-то, будучи ребенком, она любила развлекаться тем, что слушала, как веточка в ее руках выстукивала по решетке ограды незамысловатый ритм.

Но это было так давно… Может быть, и вовсе не было? «Ладно, Джастина, не думай об этом, не надо о грустном.

Жизнь и без того нелегка – нечего расстраивать себя воспоминаниями.

Ты ведь еще не собираешься умирать – будет у вас с Лионом время слетать в Новый Южный Уэльс».

Кленовая веточка в руках Джастины продолжала выбивать дробь о железные прутья, пока ограда не кончилась и Джастина не вышла на перекресток.

Она остановилась в нерешительности, словно не зная, куда дальше идти – хотя и ходила, и ездила по этой дороге по несколько раз в день.

Повертев в руках ставшую ненужной веточку, Джастина бросила ее на тротуар.

Перевесив сумочку на другое плечо, она приподняла рукав и посмотрела на часы.

– Что-то сегодня я очень рано вышла, – пробормотала Джастина вполголоса.

До начала занятий оставалось около часа.

Постояв в нерешительности, она развернулась и пошла в сторону кафе, вывеска которого раскачивалась на утреннем ветру…

В этот ранний час кафе, как ни странно, было заполнено народом – еще бы, в университетском городе кофе пьют все – и утром, и вечером…

Наверное, даже ночью.

Неподалеку от Джастины расположилась группа юношей и девушек, одетых, как ей показалось, нарочито небрежно. Многие молодые люди, конечно же студенты, несмотря на очевидно юношеский возраст были с густыми, как у христианских святых на фресках, бородами.

Несколько раз она видела тут даже настоящих хиппи – поговаривали, что где-то в окрестностях города была их коммуна…

Странно – та сумбурная студенческая революция, начавшаяся на Монмартре более двадцати лет назад, давно уже отшумела, а мода на нечесаные бороды и неряшливый стиль одежды до сих пор популярна – даже здесь, в привилегированном Оксфорде. Впрочем, не у всех. Студию Джастины посещают несколько десятков юношей и девушек, которые придерживаются изысканно-консервативных манер – в том числе и манеры одеваться, манеры вести себя, манеры слишком уж правильно, до неестественности правильно произносить со сцены шекспировские реплики.

Но это – совершенно другое дело: дети пэров, депутатов верхней палаты парламента и скороспелых нуворишей, сколотивших за короткое время баснословные состояния на торговле оружием в странах мусульманского мира и Латинской Америки и теперь стремящихся во всем подражать истинным аристократом крови.

Джастина, наклонив голову, принялась рассматривать спутниц молодых людей.

В юбках зонтом, необыкновенно узких в бедрах, но расширяющихся книзу, в тонких черных свитерах, они лениво перелистывали утренние выпуски газет.

За столиком налево от Джастины расположился немолодой уже мужчина в очках в толстой черепаховой оправе. Он низко склонился над листком бумаги и, кажется, ни на кого не обращал внимания. Листок на его столе синел строка за строкой, как пузырек, который постепенно наполняется чернилами.

Что он пишет?

Какую-нибудь студенческую работу?

Вряд ли – ведь из студенческого возраста он давно уже, вроде бы, вышел…

Напротив – худенькая девушка, в тоненькой, не по сезону, куртке, пила, обжигаясь, горячий кофе.

Джастина как опытная женщина, сразу же поняла – эта девушка кого-то ждет. Ее робкие глаза не отрывались от двери. Вся она была в каком-то томительном и ожидании.

Ясно, что ждет.

Кого?

Что за вопрос?

Ну кого же еще может ждать девушка с таким нетерпением во взоре?

Только своего любимого… А вот и он…

Подошел, несмело поцеловал в щечку, заказал кофе…

– Привет!

Девушка приподнялась: лицо ее просияло, но она поспешила скрыть это, изобразив недовольство.

– Привет!

Он поцеловал ее в щеку – скорее не поцеловал, а просто чмокнул. Она отвернулась.

– Почему ты опоздал?

Молодой человек, опустив голову, шепчет какие-то извинения.

Ба, так ведь это Мери и Гарри – студенты, которые посещают ее театральный кружок… И как это она сразу не узнала Мери? Странно.

Впрочем, и Мери не узнала ее – а тем более Гарри…

Он теперь слишком занят тем, что ищет оправдания.

– Прости, но у меня столько дел… Надо было обязательно позвонить в Лондон, а там долго никто не брал трубку…

– А я вынуждена сидеть тут… Гарри, ты ведь знаешь, в каком я положении!

Но мир быстро восстановлен, и вот уже через минуту они сидят друг против друга, и руки их сплетены…

Оно-то и понятно – влюбленные…

Склонясь над столом, почти соприкасаясь головами и краснея, как маленькие дети, они принялись что-то шептать друг другу.

Человек в очках, не обращая ни на них, ни на Джастину никакого внимания, начал что-то бормотать себе под нос.

Может быть, это сумасшедший?

Или поэт?

А разве это – не одно и то же?

Джастина, рассеянно заказав себе чашечку кофе, заложила ногу за ногу и задумалась…

Да, слова Лиона насчет усыновления чужого ребенка прозвучали довольно неожиданно – так неожиданно, что Джастина только теперь, обдумывая все плюсы и минусы предложения мужа, растерялась.

Конечно, нелегко решиться на такое – взять на воспитание ребенка, у которого уже были папа и мама…

Смогут ли они полностью заменить родителей? Смогут ли свыкнуться с мыслью, что теперь этот ребенок – их?

Нет, все-таки лучше отложить эти размышления на потом…

Не допив кофе, Джастина поднялась из-за стола и направилась к выходу.

К ее приходу студенты, занимающиеся в театральной студии, уже собрались.

Легким кивком головы отвечая на приветствия («Доброе утро, миссис Хартгейм», «Приятно вас видеть, миссис Хартгейм», «Здравствуйте, миссис Хартгейм»), она сняла плащ, повесила его на вешалку в углу и прошла в репетиционный зал.

Студенты последовали за ней.

Среди тех, кто ходил в студию, лишь немногие относили себя к истинным любителям, знатокам и поклонникам театра; большинство юношей и девушек посещали регулярные занятия миссис Хартгейм по двум иным причинам: во-первых, им было просто лестно заниматься у такой знаменитости, неожиданно оказавшейся здесь, в Оксфорде, кроме того, считалось, что умение немного играть на сцене (хотя бы в скромных домашних спектаклях, которые все еще ставились в домах вырождавшейся аристократии) необходимо для джентльмена, а во-вторых – театр и все, что с ним связано, в последнее время неожиданно вошло в кругах богатого студенчества в моду – считалось, что сценические уроки очень раскрепощают, развивают речь и дают ту легкость, непринужденность и естественность поведения, которую никак не способны дать гольф, крикет и теннис – излюбленные занятия оксфордских студиозусов.

Впрочем, среди последних и то, и другое, и третье, равно как гимнастика, восточные единоборства и футбол, также было в большом почете.

Однако были и чудаки, которые просто любили театральное искусство (как, например, Гарри и его подружка Мери), и потому, узнав о студии, несказанно обрадовались неожиданно открывшейся возможность учиться у самой миссис Хартгейм, урожденной О'Нил.

Джастина поднялась по истертым ступенькам на второй этаж и, вынув из сумочки том Шекспира, уселась с ним в пятом ряду.

Студенты, без костюмов и без грима (это была обычная репетиция), оставив перед сценой сумки, поднялись на подиум.

– Итак, – произнесла Джастина, – итак, леди и джентльмены, прошу!

И она трижды хлопнула в ладоши.

Один из студентов, очень подвижный молодой человек с зачесанными назад светлыми волосами и мягкой улыбкой, обернулся:

– Как же так, миссис Хартгейм – сразу, без подготовки?

– А к чему вы хотите подготовиться? – ответила Джастина вопросом на вопрос.

Тот замялся.

– Ну, так сказать – войти в образ…

– Все эти вхождения в образ не стоят и выеденного яйца, – ответила Джастина. – Ровным счетом ничего… Так же, как и многочисленные утверждения, будто бы актерское ремесло – прежде всего высокое искусство…

– А разве нет? – спросила подружка, а может, жена молодого человека – улыбчивая девушка в огромных, на пол-лица очках, с длинными прямыми волосами цвета спелого валлийского льна.

– Актерское ремесло, – ответила Джастина, – это прежде всего труд. Тяжкий труд.

Она отложила томик Шекспира и, поднявшись со своего места, прошла к подиуму.

– Но ведь и искусство тоже?

– Разумеется…

– А чего больше – искусства или ремесла?

– Ремесла, – ответила Джастина, подходя поближе. – А любое ремесло – это прежде всего работа, работа и еще раз работа… Работа до седьмого пота… повторила она. – А уже потом – все остальное. Театральное искусство – это навык… Техника… Будьте вы хоть трижды гениальными, без техники фразы, без техники жеста и движения вы останетесь только дилетантами…

– Но ведь мы и не стремимся стать профессионалами, – произнес студент. – Мы выбрали театральную студию… – он замялся, – ну, для общего развития, что ли… А потом, миссис Хартгейм, разве не вы говорили, что сцена во многом раскрепощает?

Она наклонила голову в знак согласия.

– Безусловно.

– Тогда, стало быть…

Строго посмотрев на собеседника, она назидательно промолвила:

– Стало быть, любое дело, за которое беремся, надо делать хорошо… Да, вряд ли кто-нибудь из вас станет профессионалом… Я понимаю, вы и не стремитесь к этому, но надо стараться, чтобы вам не было стыдно ни за произнесенную фразу, ни за никчемный жест. – Сделав небольшую паузу, Джастина добавила. – Мне всегда смешно слушать рассуждения, будто бы надо сидеть, ожидая, пока вдохновение осенит тебя. Как-то я видела один фильм – кажется, про Байрона… Старый такой фильм, сделанный еще до Второй мировой войны… Так вот, там показано буквально следующее: гений Байрон сидит, метает во все стороны огненные взгляды, нервно кусает перо, и гениальные стихи никак не рождаются в его гениальной голове… А потом, судорожным движением придвинув к себе чернильницу, он вдруг начинает быстро-быстро писать… Это было в каком-то провинциальном кинотеатре, кажется, в Сиднее, и, помню, маленькая девочка, которая сидела сзади, спросила у отца: «Папа, а что это такое с дядей?», На что отец серьезно, без тени смущения ответил: «Дядя творит!» – она, улыбнувшись, обвела студийцев глазами. – Это – не более, чем представление о творчестве, обывателя… Вдохновение, которое осеняет… Ну, и так далее. Свыше никогда и ничего не осеняет. Для того, чтобы у вас что-нибудь получилось, надо прежде всего работать. Тогда придет и вдохновение… И успех, и много другое…

Она, в нерешительности постояв у подиума, раздумывала, подняться ли ей наверх или же вновь занять свое место в зрительном зале.

Наконец, пройдясь вдоль сцены, она уселась в первом ряду и, еще раз хлопнув в ладоши, произнесла:

– Прошу со второго акта… Мы ведь вчера остановились на нем?

В тот день репетировали «Юлия Цезаря».

Джастина, которая сама подбирала репертуар, специально выбрала эту не самую известную и популярную пьесу Шекспира – несмотря на то, что многие студенты (а студентки – особенно), настаивали на чем-нибудь более известном, вроде «Отелло», «Короля Лира», «Виндзорских проказниц» или «Много шума из ничего».

Тогда Джастина сказала еще, что если начинать играть Шекспира с подобных, как она выразилась, «шлягеров», которые у всех на слуху, которые все знают от первого и до последнего слова, притом не только театральные критики, но и простые домохозяйки (а это, как известно, самые строгие и беспристрастные критики), если начать так, то это может вызвать у самих студентов в случае неудачи (а то, что начинающие актеры обязательно провалят такую более чем серьезную постановку, Джастина не сомневалась ни минуты) устойчивую ненависть не только к Шекспиру, но и к театру вообще.

– Да, я понимаю, – подчеркнула тогда Джастина, выступая на первом организационном собрании, – я понимаю, что роли Отелло и Дездемоны куда более эффектны, чем, скажем, роли Брута и Цинны… Но это не значит, что «Юлий Цезарь» неинтересная работа… Я думаю, что потом, если мы справимся с постановкой, и это не оттолкнет вас от театра, у нас будет достаточно времени заняться и другими пьесами.

Авторитет Джастины был столь велик и непререкаем, что никто не решился с ней не то что спорить, но даже сделать попытки высказаться на этот счет – тем более, что доводы ее прозвучали весьма убедительно; таким образом возражений не было.

А тем временем репетиция уже началась. Молодой человек, который начал дебаты, играл Цезаря.

Стоя в центре эстрады, он читал каким-то неестественным, слегка завывающим голосом:

– Предупреждаю, Цимбр, Что пресмыканье и низкопоклонство Кровь зажигают у людей обычных И прежнее решенье иль указ В игрушку превращают. Но не думай, Что Цезарь малодушен, как они, Что кровь его расплавить можно, Чем кровь безумца, то есть сладкой лестью, Низкопоклонством и влияньем псиным. Твой брат изгнанью предан по декрету; Коль будешь ты молить и унижаться, Тебя, как пса, я отшвырну с дороги. Знай, Цезарь справедлив и без причины Решенья не изменит. [2]

Джастина резко захлопала в ладоши.

– Стоп, стоп, стоп!

Студенты, занятые в спектакле, прекратили репетицию и обернулись.

Поднявшись, она прошла, точнее – легко вбежала на сцену.

– Гарри, – обратилась она к студенту, только что читавшему монолог римского диктатора, – но откуда у вас такие натянутые, неестественные интонации? Почему ваш голос звучит столь напряженно? Вы, наверное, думаете, что две тысячи лет назад люди ходили по-другому, думали по-другому, говорили по-другому…

– Откуда мне знать, как разговаривали и мыслили люди в Древнем Риме? – спросил тот в свою очередь.

Джастина проигнорировала его выпад – ей просто не хотелось вступать в бессмысленный и бесконечный спор.

– Почему у вас такая нелепая, неестественная поза? Нет, это просто немыслимо: одна рука почему-то прижата к корпусу, а другая вытянута в направлении партнера, то есть Цимбра! Неужели тому же Цезарю было бы удобно так общаться? Его бы просто на смех подняли, и он никогда бы не стал тем, кем стал… – улыбнулась Джастина. – Надо держаться проще…

– Но ведь я подумал, – вновь возразил Гарри, – я подумал, что в те времена… Царственная осанка, строгость, сдержанный гнев, – все это, так сказать, предрасполагает… Ну и…

Мягко улыбнувшись, Джастина прервала рассуждения молодого человека:

– Не надо фантазировать. Не надо представлять Древний Рим, Капитолий, сенат и народ, не надо воскрешать в памяти пыльные школьные учебники по древней истории – весь штампованный исторический набор. Ничего этого не надо. Лучше представьте какую-нибудь более знакомую, пусть даже чисто бытовую ситуацию… Происходящую в наши дни… Ну, например, какой-нибудь ваш знакомый просит взаймы, а вы, однажды отказав ему, не можете изменить своего решения…

– У меня нет знакомых, которые однажды получив отказ, придут ко мне во второй раз, – ответил молодой человек немного обиженно.

– Тогда представьте, что это не ваш знакомый, а кто-нибудь другой, и что взаймы он просит не у вас… Ну, короче, ситуация такова: пусть у вас просят не взаймы, а просят что-нибудь другое… Возможно, о каком-нибудь одолжении… Да, теперь вы понимаете, что раньше поступили не слишком умно, не корректно, и уже вовсе не расчетливо, отказав ему… И теперь даже немного раскаиваетесь в этом – в глубине души – но только не хотите в этом признаваться, и прежде всего – самому себе. Однако однажды взятая вами линия поведения уже не может быть изменена… Обратного пути нет и быть не может. Даже если вы того сами захотите… Капитолий, сенат… Все это не более, чем историческая бутафория, и потому не следует придавать ей первостепенного значения… Люди всегда были одинаковы – честолюбивы, жадны, добры, лживы, благородны, великодушны, глупы, бестолковы, алчны, безрассудны… Ведь наша цель – не изображать жизнь того времени. Если кого-то заинтересует, как жили во времена ранней Империи, ему будет куда проще узнать это из соответствующей литературы… В нашем же случае история – не более, чем антураж… Мы должны показать человеческие страсти, поступки, раскрыть мотивы этих поступков… ведь людей во все времена снедали страсти – такова уж человеческая природа – и во времена Юлия, и во времена Тюдоров, и во времена Виктории, и в наши времена…

– Главное – быть проще, – резюмировала она после небольшой паузы, облизав пересохшие губы. – Ну, теперь понятно?

Гарри кивнул.

– Да, миссис Хартгейм.

– Ну, тогда повторим еще раз…

– С того же самого места?

Джастина, посмотрев на часы, произнесла:

– Нет, к сожалению, у нас осталось не так много времени… Пожалуйста, продолжайте дальше…

Гарри, спросив у суфлера следующую реплику, начал:

– Будь я, как вы, то я поколебался б, Мольбам я внял бы, если б мог молить. В решеньях я неколебим, подобно Звезде Полярной: в постоянстве ей Нет равных среди звезд в небесной тверди. Все небо в искрах их неисчислимых; Пылают все они, и все сверкают, Но лишь одна из всех их недвижима; Так и земля населена людьми, И все они плоть, кровь и разуменье; Но в из числе лишь одного я знаю, Который держится неколебимо, Незыблемо; и человек тот – я. Я это выкажу и в малом деле: Решив, что Цимбр из Рима будет изгнан, Решенья своего не изменю.

Джастина не останавливала репетиции, пока студент, игравший Каску, не воскликнул, выхватив откуда-то бутафорский кинжал:

– Тогда пусть руки говорят!

После этого она захлопала в ладоши.

– Стоп, стоп, стоп!

Репетиция вновь была остановлена.

Джастине опять пришлось подняться на сцену.

– Это – кульминация второго акта, – произнесла она, взяв бутафорский кинжал из рук студента, который играл Каску, – убийство Цезаря. Убийство. Политическое убийство, – добавила она. – А вы действуете так, будто бы закалываете свинью где-нибудь в Йоркшире… – повертев кинжал в руках, она вернула его. – Надо двигаться по сцене, а вы стоите, как истуканы… Ну, попробуем еще раз?

Она вернулась на прежнее место, а студенты продолжили репетицию, то и дело прерываемую одобрительными или неодобрительными репликами:

– Лучше…

– Больше движения!..

– Не суетитесь!..

– Фредди, когда вы, наконец, будете знать свой текст?!

Когда Джастина, судя по всему, удовлетворилась, она, поднявшись, произнесла:

– А теперь – перерыв…

Во время сорокаминутного перерыва одни студенты отправились в кафе, расположенное неподалеку, другие, достав из спортивных сумок сэндвичи, принялись неспешно закусывать тут же в зале.

Джастина, увлекшись, принялась еще и еще раз объяснять, как следовало бы представить сцену убийства Цезаря заговорщиками.

Вскоре беседа, как часто и бывало в перерывах студенческих репетиций, зашла в сферу несколько более отдаленную – наверное, ключевыми послужили недавние слова Джастины о том, что смерть Юлия Цезаря несомненно была политическим убийством.

– Кстати, миссис Хартгейм, – поинтересовался один из студентов, – а что вы думаете о последнем взрыве в Белфасте?

– О чем это вы?

– О событиях в Ирландии…

Буквально на днях террористы из ИРА взорвали в восточной части Белфаста ночной дансинг, обычно посещаемый некатолической молодежью – это кровавое событие не сходило с уст у всех англичан.

Джастина пожала плечами.

– Террор всегда вызывает омерзение у цивилизованных людей, – произнесла она, – тем более, что в таких акциях, как правило, гибнут невинные люди… Да, я смотрела репортаж в новостях – это ужасно.

– Но ведь эти ребята-ирландцы утверждают, что борются за правое дело…

– Что не дает им никакого права отправлять на тот свет людей, которые не занимаются политикой… Ведь ИРА сделало заложниками своих целей, сколь благородными эти цели бы ни были, – продолжила Джастина и, поймав насупленные взгляды студентов, тут же добавила, – для ирландцев, конечно… Они сделали заложниками своей политики многих людей, которые далеки от их идей… Более того, – продолжила она после непродолжительной паузы, – вы ведь знаете, я и сама ирландка…

– Неужели, миссис Хартгейм?

Видимо, этот вопрос был задан человеком, который совершенно не разбирался в театре – почти всем было известно, что девичья фамилия миссис Хартгейм – О'Нил.

– Да, и горжусь этим… Но методов террора никак не одобряю.

После этих слов зависла тягостная, томительная пауза, прерываемая разве что назойливым жужжанием мухи, неизвестно как залетевшей в зал.

– Стало быть, – спросил один из студентов, сын пэра, высокий юноша с пышными, как у диккенсовских героев, бакенбардами, – стало быть, вы поддерживаете независимость Северной Ирландии?

Вопрос был задан со скрытой агрессивностью – скорее, безотчетной, чем осознанной, и все почувствовали это.

– Вы считаете, что раскол страны… Вы хотите сказать, что эти бандиты делают святое дело?

– Нет, Фредди, – произнесла она, – я не это хочу сказать…

– Но ведь…

– Я только что ответила, как я ко всему отношусь, – добавила Джастина, но уже очень сухо.

Однако сын пэра не сдавался:

– Но ведь вы, как ирландка, не можете не желать католикам Белфаста… Вы не можете не поддерживать их стремления…

Ситуация из совершенно безобидной неожиданно превращалась в критическую.

Джастина, поняв всю щекотливость ситуации, тут же перебила его:

– Я просто поддерживаю справедливость… А теперь, – она обвела взглядом студентов, – закругляйтесь, дамы и господа… У нас, к сожалению, не так много времени, но очень много дел…

Студенты, на ходу дожевывая сэндвичи, поднялись со своих мест (при этом откидные сидения с шумом хлопали) и пошли на сцену.

Фредди, который в этом спектакле играл Брута, с ходу начал монолог:

– Мы кажемся кровавы и жестоки — Как наши руки и деянье наше; Но ты ведь видишь только наши руки, Деяние кровавое их видишь, А не сердца, что полны состраданья. Лишь состраданье к общим бедам Рима — Огонь мертвит огонь, а жалость – жалость — Убило Цезаря. Но для тебя Мечи у нас притуплены, Антоний, А наши руки также, как сердца, В объятия тебя принять готовы С любовью братской, с дружбой и с почетом.

Джастина вновь остановила репетицию.

– Стоп, не так быстро!

В этот момент к ней подошел Гарри – тот самый молодой человек, который играл Юлия Цезаря, и его девушка.

Смущенно улыбнувшись, Гарри произнес:

– Миссис Хартгейм, извините, но мы с Мери хотели бы попросить Вас…

Джастина подняла голову.

– Да, конечно…

– Не могли бы Вы отпустить нас сегодня немного пораньше? – спросил Гарри.

– Что-то случилось?

– Да… То есть нет…

– Так «да» или «нет»?

Гарри замялся.

– Извините, но мы… Простите, миссис Хартгейм, но мы с Мери ждем ребенка… И мы хотели бы быстро съездить в Лондон… Нас ждут у доктора…

– Тем более, – добродушно вставила Мери, – что моего Гарри, то есть Юлия Цезаря, только что убили первые политические террористы, и теперь он вряд ли понадобится им еще раз…

Джастина заулыбалась.

– О, конечно – какие могут быть вопросы? Если вам так необходимо…

Мери и Гарри оживились.

– Спасибо, миссис Хартгейм!

И, развернувшись, пошли к выходу, провожаемые завистливым взглядом Джастины…

В тот день она освободилась как обычно – к двум часам дня.

Надо было идти домой.

Одевшись, Джастина направилась в свой квартал той же дорогой, по которой шла в колледж святой Магдалины сегодня утром.

Ага, вот и то самое кафе, в которое она сегодня заходила. Может быть, зайти еще раз?

Да, пожалуй.

На этот раз в кафе было немноголюдно, и Джастина уселась за дальний столик – как раз за тот самый, где сегодня утром она видела какого-то странного человека, то ли поэта, то ли сумасшедшего.

– Кофе, пожалуйста, – кивнула она подошедшему официанту.

Тот, сделав в своем блокноте пометку, на какое-то мгновение задержался у столика.

– Чего-нибудь еще?

Джастина, немного подумав, отказалась:

– Нет, благодарю вас… Мне скоро домой… Там и перекушу…

Гарсон, немного смутившись, спросил как видно, стараясь вложить в свои интонации как можно больше осторожности:

– Простите, вам наверное, не очень нравится, как у нас готовят кофе?

Удивленно посмотрев на него, Джастина в свою очередь поинтересовалась:

– А почему вы так считаете? Гарсон смущенно молчал. Немного подумав, она произнесла:

– Если бы мне действительно не нравился ваш кофе, я бы вряд ли зашла к вам…

– Просто сегодня утром ваш кофе остался нетронутым… – ответил гарсон, все так же смущаясь. – Еще раз простите за столь нескромный вопрос…

Джастина натянуто заулыбалась.

– О, что вы, что вы – кофе был превосходен… Просто я задумалась, а потом уже не оставалось времени – надо было идти… – объяснила Джастина и с удивлением уловила в своем голосе нотки оправдания.

Гарсон принес кофе и, непонятно за что еще раз извинившись, удалился.

А Джастина вновь погрузилась в свои невеселые размышления…

Итак, Лион твердо (а судя по тону, которым он сегодня утром говорил с ней – очень твердо) решил, что им необходим ребенок.

Что ж – его можно понять.

Необходим ли ребенок ей, Джастине?

Ну что за вопрос?

Тогда поставим вопрос несколько иначе: необходим ли ей чужой ребенок? Но ведь он теперь чужой…

А потом, когда они его усыновят или удочерят (она еще не думала, кого лучше взять на воспитание – мальчика или девочку), он станет своим…

Да, Джастина, к детям быстро привыкают… Дети, которые живут в твоем доме, никогда не бывают чужими.

Значит, необходим.

Конечно. Особенно теперь, когда после смерти дочерей она столь обостренно чувствует, как одинока будет в надвигающейся старости.

Да, Джастина, как ни крути, как ни рассматривай себя по утрам в зеркале, а старость не за горами.

«Надо быть мужественным, надо быть реалистом», – как говорил в свое время Дэн.

Он ведь тоже был прав – и Джастина целиком верила ему – так же, как теперь верит Лиону.

Да, стало быть, надо решаться…

Но ведь это – такая огромная ответственность!

Может быть, даже большая, чем иметь своего собственного ребенка…

Но ведь Лион прав – нельзя покинуть этот мир, не выполнив своего предназначения…

А главное предназначение человека – дети.

Джастина, размышляя таким образом, отрешенно смотрела на остывающий кофе.

Мимо нее несколько раз с безразличным и скучающим видом прошелся гарсон.

Джастина почему-то ощутила в себе прилив непонятного гнева – какое ему дело, будет пить она кофе или нет? Ведь она платит свои деньги, заказывая этот напиток, а что потом – выльет ли она его, оставит нетронутым или выпьет…

Какая разница?

Ведь это – вмешательство в ее жизнь, точнее – во внутренний мир!

Да, именно так – во внутренний мир! Успокоившись, Джастина ужаснулась. Боже – что я такое думаю! А если бы…

Нет, как хорошо, что у нее хватило ума не взорваться, как хорошо, что она, будто бы ничего не случилось, все так же сидит, склонившись над своим кофе.

Как хорошо, что люди все-таки не умеют читать чужих мыслей…

Большинство людей…

И, мысленно извинившись перед гарсоном, виновато взглянув на его, она залпом выпила почти остывший напиток и, оставив на столике мелочь, заторопилась к выходу…

Придя домой, она, к своему удивлению, не застала Лиона.

– И где это он может быть? – в растерянности пробормотала Джастина.

Она несколько раз окликнула его:

– Лион! Ли-он!

Лиона, судя по всему, дома не было. Пройдя в его кабинет, она нашла записку:

Никуда не уходи, будь дома, я скоро приду. Целую тебя

– твой Л.

– Странно, – произнесла Джастина вполголоса, усаживаясь в кресло, – ведь Лион вроде бы никуда не собирался… По крайней мере, он ничего мне не говорил об этом сегодня утром…

Она взяла со стеллажа первую попавшуюся книгу и развернула ее.

Неожиданно из книги вывалилась любительская фотография Барбары – пожелтевшая от времени, с оторванным уголком, она была сделана еще тогда, когда та была частым гостем в Дрохеде…

Счастливые времена!

Невольно задержав взгляд на этой старой, забытой фотографии, Джастина со вздохом вложила ее в книжку и поставила ту на место.

В это время едва слышно скрипнула входная дверь.

Она подняла голову – перед ней стоял Лион. Смущенно улыбаясь, словно извиняясь за то, что он нарушил ее уединение, Лион произнес:

– Извини, пожалуйста, что тебе пришлось так долго ждать меня…

– Я никуда не спешу, – ответила Джастина, – и вообще, Лион, я стала замечать, что в последнее время ты стал… – на запнулась, подбирая нужное выражение, – что ты стал… Ну, очень уж щепетильным что ли…

Он уселся рядом.

– Это хорошо или плохо?

– Знаешь что, – ответила Джастина, – когда живешь с человеком столько лет, когда, как тебе кажется, изучила его вдоль и поперек, обнаруживать в нем какие-то новые качества… Ну, не знаю, но меня это почему-то настораживает…

– Щепетильность – не самое худшее, что может настораживать, – произнес Лион. – Во всяком случае, если бы во мне открылось что-нибудь более… – он щелкнул в воздухе пальцами, – ну, что-нибудь этакое… Ну, скажем, если бы в один прекрасный день ты вдруг выяснила, что я – скрытый маньяк, сластолюбец…

– Ты, как всегда в последнее время, уходишь от прямого ответа, – сказала Джастина. – Ладно, Лион… Как я поняла, ты отлучался по какому-то важному делу?

Лион, ни слова не говоря, протянул жене тонкую папку – она увидела строгий черный заголовок, набранный жирным шрифтом:

«Комиссия по опекунству»

– Откуда это у тебя?

– Я только что оттуда, – торжественно ответил Лион.

Наверное, только теперь Джастина поняла, до какой степени серьезен был сегодня утром Лион, когда рассказывал ей о своих намерениях…

Еще бы – ведь герр Хартгейм – немец; а немцы, как хорошо известно было Джастине, никогда не бросают слов на ветер…

Значит…

Значит, пришла пора для решительного разговора.

Но как это тяжело!

«Ничего не поделаешь, Джастина, – мысленно подбодрила она себя. – Наверное, одиночество – вечный крест твоей семьи – и не только ее, но и всех тех, кого судьба так или иначе столкнула с ней.

Вдовы Фиона и Мери Карсон, неудачная жизнь Мэгги, тюремное заключение Фрэнка…

Но ведь можно же противиться судьбе!

Это только в классических трагедиях античных авторов злой рок оказывается сильнее человека! Царь Эдип – мученик, но ведь его одиночество, его мучение было в конце-концов вознаграждено!»

Джастина подняла глаза на мужа – тот не отрываясь смотрел на нее, словно ожидая приговора.

Наконец, облизав пересохшие от волнения губы, она произнесла:

– Значит, ты это твердо решил… То есть, я хотела спросить – твердо решился на это?

Она сделала ударение на последнем слове. «Боже!

Что за нелепый вопрос?

Неужели ты не могла спросить Лиона ни о чем более подходящем?»

Лион натянуто улыбнулся.

– Да…

И протянул ей папку.

– Ты хочешь, чтобы я просмотрела это?

– Я хочу, чтобы ты просмотрела это, – эхом ответил Лион.

Стараясь быть спокойной и невозмутимой (скорее, не быть, а казаться), Джастина произнесла:

– Конечно же, я согласна… Я ведь еще сегодня утром говорила тебе об этом – я согласна усыновить… или удочерить ребенка…

И она, осторожно развернув папку, принялась листать подшитые к ней листы документов с наклеенными на них фотографиями незнакомых детей.

Тут были и совсем маленькие, новорожденные, и постарше, лет пяти-семи, и уже подростки – всех возрастов, всех цветов кожи и, наверное, всех национальностей и вероисповеданий, которые можно встретить не только в Оксфорде, но, наверное, в целом мире…

– Странно, – произнесла Джастина, захлопнув папку, – никогда не думала, что в нашем мире столько никому не нужных детей…

Лион дипломатично молчал.

Джастина, повертев папку в руках, переложила ее на колени мужа.

Надо было что-то сказать – что-то такое, что окончательно успокоило бы Лиона и подняло бы ему настроение.

– А сколько времени займет процедура усыновления? – спросила она.

– Я только что говорил с чиновниками, – промолвил Лион в ответ. – Нам необходимо собрать и принести кое-какие справки… О доходах, о здоровье… Ну, и еще парочку… Мотивировать наше желание усыновить ребенка… У меня там все записано, – и он с готовностью похлопал себя по нагрудному карману – из него действительно торчал какой-то листок бумаги.

– И сколько же для этого потребуется времени? – повторила свой вопрос Джастина.

– Если сразу же этим заняться – думаю, недели две… Но, – Лион улыбнулся, – оказывается, у нас в Оксфорде, за тот небольшой отрезок времени, что мы здесь живем, уже сложилась отличная репутация… Чиновник из этого ведомства сказал, что для нас может быть сделано исключение, и что ребенка мы сможем забрать сразу же после того, как принесем две основные для его ведомства справки – из полиции и об уровне нашего благосостояния… – он немного помолчал, а потом спросил нерешительно: – Ну, что скажешь?

– Я согласна, – произнесла Джастина еще раз и натянуто улыбнулась. – Скажу тебе честно – сперва я даже немного испугалась…

Лион пытливо посмотрел на жену.

– Испугалась? Она кивнула.

– Да.

– Но чего же?

Вздохнув, Джастина произнесла:

– Ну, ответственности, что ли…

– Какой ответственности?

– Люди не всегда умеют правильно построить свою жизнь, – ответила она, – не всегда должным образом могут распорядиться собой… А брать на воспитание ребенка… Это значит брать на себя ответственность за его дальнейшую судьбу…

Она не договорила – впрочем, Лион понял свою жену и без лишних слов.

Помолчав с минуту, Джастина продолжила:

– Но ведь я понимаю, что за ту жизнь, которую мы ведем с тобой… Вдвоем, в одиночестве – за эту жизнь мы тоже отвечаем… Если мы не поможем кому-нибудь, зная, что можем помочь – неужели от этого нам станет легче? Лицо Лиона просияло.

– Я знал, что ты ответишь именно так, Джастина! Я и не ждал от тебя иного ответа!

Она поднялась со своего места.

– Да…

Голос ее прозвучал как-то неестественно и напряженно – неожиданно для нее самой.

Лион, оглядевшись по сторонам, будто бы желая убедиться, что в комнате, кроме них, больше никого нет, также поднялся и, приблизившись к Джастине, произнес проникновенным голосом, каким обычно люди желают поведать какую-то тайну:

– Знаешь что… Я скажу тебе больше… Только обещай, что ты будешь смеяться надо мной…

«Как – у Лиона, оказывается, есть секреты от меня? У него есть что-то такое, что мучит его – кроме вопроса об усыновлении, разумеется?

Вот уж не думала. Во всяком случае, он не производит впечатления издерганного внутренними противоречиями человека…

Хотя…

За последнее время Лион очень переменился… Очень.

Стал более сдержанным, менее категоричным…

Глядя на него, видишь уже не самоуверенного в себе чиновника, каким он был еще несколько лет назад, а мятущегося, неуверенного в себе, слабого человека…

Да, теперь это – не та «пунктуальная немецкая колбаса в неизменном кожаном пальто», каким он однажды показался Джастине, а слабый человек, не знающий, как ему жить дальше…

С тех пор, как погибли бедные девочки…

О, Боже – лучше не вспоминать…»

– Послушай, Джастина, – произнес Лион, понизив голос до доверительного шепота, – не знаю, как ты к этому отнесешься… Но я скажу честно: мне хотелось бы, чтобы мы усыновили двоих…

– Двоих?

Он кивнул.

– Ну да… А почему это тебя так удивляет? – спросил Лион, глядя горячим взором ей прямо в лицо.

Джастина передернула плечами.

– Ну, честно говоря, раньше ты мне не говорил… – она поджала губы. – А почему двоих?

Лицо Лиона напряглось, черты лица его мгновенно заострились.

– Понимаешь ли, – начал он, – Господь одарил нас двумя детьми…

Джастина прищурилась, чтобы не расплакаться – внезапно острая жалость иголками пронзила ее сердце, ее мозг, все ее существо.

Отвернувшись, она отдышалась и, поправив прическу, произнесла:

– Да… Да, Лион, продолжай, я слушаю тебя…

– Я говорю, что Господь наградил нас двумя детьми… И ему же было угодно отнять их у нас…

Джастина вздохнула.

С минуту помолчав, он уже не так возбужденно добавил:

– И теперь наш долг – воспитать двоих детей взамен Элен и Барбары…

Джастина, ни слова не говоря, медленно прошлась по комнате.

Подошла к книжным стеллажам, отодвинула стекло, принялась смахивать с книжных корешков несуществующую пыль.

Лион терпеливо молчал.

– Я тоже так думаю, – выпалила Джастина неожиданно для самой себя. – Да, Лион…

Она задвинула стекло, включила телевизор и уселась на свое прежнее место.

По телевизору в это время показывали выпуск последних известий.

Диктор, сухопарый джентльмен лет сорока пяти, глядя прямо в объектив камеры, говорил:

– К сожалению, в последнее время терроризм все более и более захлестывает Британские острова… Джастина и Лион, как по команде, прекратили беседу, переключив все свое внимание на экран.

Комментатор продолжал – спокойно и бесстрастно; наверное, только британские телекомментаторы способны рассказывать о самых ужасных вещах таким невозмутимым голосом:

– Так, только что получено известие: в одном из пабов, расположенных в Лондоне, неподалеку от стадиона «Уэмбли», была взорвана бомба. Взрыв произошел после окончания международного футбольного матча между сборными Англии и Северной Ирландии, и в пабе в это время было довольно много посетителей. Семь человек погибло, двадцать четыре получили ранения различной степени тяжести. Полиция ведет следствие. Предполагается, что это – дело рук ирландских экстремистов из Ирландской Республиканской Армии… Это уже второй террористический акт, совершенный на островах за последнюю неделю…

На экране появились кадры полицейской хроники: развороченные взрывом автомобили, паб, из дверей которого вырывались языки пламени, пожарные машины, стоявшие рядом, пожарники, направляющие из рукава струю пены в сторону огня, медицинский микроавтобус с поднятой дверью – в него задвигали носилки, укрытые черным полиэтиленом – из-под него высунулась белая рука, как показалась Джастине, с оторванными пальцами…

На экране вновь появился комментатор.

– Ну, а для тех, кого больше интересуют новости спорта, сообщаем: матч между сборными Англии и Северной Ирландии носил принципиальный и жесткий характер. Англичане победили со счетом один-ноль. Любителям статистики сообщаем, что единственный гол на счету игрока английской команды Томаса Платта…

Нет, вечером такие вещи решительно невозможно смотреть!

Щелкнув кнопкой дистанционного управления, Джастина выключила телевизор.

– Сегодня на репетиции «Юлия Цезаря» мне почему-то приписали экстремистские устремления, – произнесла она, криво улыбаясь.

Она решила резко переменить тему – тем более, что кадры последствий взрыва произвели на нее более чем тягостное впечатление.

Лион обернулся.

– Тебя что – обвинили в причастности к международному терроризму?

– Ну, не совсем так… Один из моих студийцев, сын депутата верхней палаты парламента, почему-то решил, что коли я – ирландка, то в таком случае непременно должна сочувствовать ИРА…

– Ты серьезно? – с преувеличенным любопытством спросил Лион.

Она закивала головой.

– Да. Представь себе.

Лион вновь потянулся за своей папкой.

– Кстати, – многозначительно произнес он, – тут есть двое детей, отец которых осужден на пожизненное заключение за участие в террористических актах…

Джастина удивленно посмотрела на мужа.

– В террористических актах?

– Да, это действительно террорист… Между прочим, вина его целиком и полностью доказана…

– Кто он?

– Может быть, помнишь – два года назад… Нашумевшее дело Криса О'Коннера?

– Попытка взорвать «Боинг» в аэропорту Хитроу? – тут же отозвалась Джастина, обладавшая цепкой памятью на события.

– Да, она самая…

Лион вновь раскрыл папку.

– Уолтер и Эмели О'Хара, – принялся читать он, – дети Патрика О'Хары… Мальчику четырнадцать, девочке двенадцать лет. Мать погибла несколько лет назад при загадочных обстоятельствах – правда, это случилось еще до того, как отец вступил в конфликт с законом. Патрик, изобличенный в связях с террористами, получил пожизненное заключение. Теперь Уолтер и Молли воспитываются в детском приюте неподалеку от Оксфорда…

Прищурившись, Джастина спросила:

– Предлагаешь усыновить… и удочерить их?

– Но ведь нельзя одного ребенка взять, а другого – оставить!

– Конечно… – согласилась она и прикусила губу. – Значит – предлагаешь усыновить и… и удочерить и Уолтера, и Молли?

Отложив документы, он ответил:

– Я ничего не предлагаю… Я хочу узнать твое мнение на этот счет…

Да, теперь предложение Лиона, казавшееся Джастине сперва каким-то абстрактным, принимало куда более конкретные очертания.

Ведь одно дело – решиться на вмешательство в судьбу какого-то ребенка теоретически, а совсем другое – когда ты уже знаешь, кто он такой и представляешь себе: каков он?

А тем более – двое детей, брат и сестра.

Тяжело вздохнув, Джастина произнесла:

– Послушай, Лион…

Он подался всем корпусом вперед, напряженно ожидая, когда Джастина выскажет все, что думает по этому поводу.

Неожиданно улыбнувшись, она предложила:

– Мы все вечера проводим дома, как затворники…

Лион отпрянул – он никак не мог ожидать от жены в столь ответственный, можно сказать – торжественный момент такой легкомысленной фразы.

Причем тут вечера, которые они проводят дома?

Какое они имеют отношение к этому очень серьезному разговору?

Однако он не мог ничего не ответить.

– Хочешь что-то предложить?

– Может быть, сегодня выберемся куда-нибудь? – спросила Джастина.

– Например…

– В какое-нибудь уютное кафе… Просто поужинаем вместе…

– Поужинаем? – с сомнением в голосе спросил Лион, словно ища в этом неожиданном предложении супруги какой-то иной скрытый смысл.

Она простодушно взглянула ему в глаза.

– Ну да…

– Хорошо, – произнес он. – Только я не слишком хорошо знаю Оксфорд…

– Тут по дороге в колледж святой Магдалины есть одно кафе…

Когда они вышли из дому и ступили на тротуар, утопавшая в вечерней синеве улица была пустынна. Огромные витрины магазинов еще не померкли, призывно сверкали электричеством вывески многочисленных пабов, закусочных, ночных магазинов и кафе, но людей почти не было – большинство оксфордцев такое время суток предпочитали проводить дома.

Что ж: «мой дом – моя крепость».

Британцы всегда остаются британцами.

Светящиеся окна домов были погребены броней спущенных изнутри жалюзи – через редкие щели сочился желтый электрический свет.

В городе было тихо или почти тихо – лишь изредка эту тишину нарушал шум проезжавшей автомашина. Разноцветное неоновое сияние негаснущих реклам заливало рельефные камни булыжной мостовой. Серебристо-зеленый туман медленно и неотвратимо опускался на город.

Лион взял прохладную руку Джастины и сунул ее в карман своего плаща.

Когда большая часть пути до кафе, которое в тот вечер облюбовала Джастина, уже была пройдена, Лион вполголоса спросил:

– Устала?

Его спутница покачала головой и улыбнулась.

– Нет, что ты…

– Меня беспокоит твой утомленный вид… Наверное, эта студия отнимает у тебя столько сил…

– Не больше, чем в свое время отнимала сцена, – сухо ответила Джастина.

– Но, наверное, и не меньше… Показывая на раскрытые двери ночных кафе, мимо которых они проходили, Лион спрашивал:

– Не зайти ли нам туда?

Джастина отрицательно качала головой.

– Нет… Здесь собираются студенты… А я хочу просто посидеть… Чтобы никого не видеть – понимаешь? Наверное, я действительно очень устаю…

Он кивнул.

– Да…

Наконец они подошли к тому самому кафе, где Джастина уже дважды была в течение сегодняшнего дня.

Наискосок располагался небольшой парк – с аккуратно, в чисто английском стиле подстриженными газонами, с кустами, которым изощренная рука садовника придала форму шаров, пирамид, конусов и еще каких-то фигур, названий которых Джастина не знала, с площадками для игры в гольф и крикет, со свежепокрашенными садовыми скамейками.

Этот парк выглядел тихим островком среди каменных потоков улиц. Глухо шумели деревья на ветру. Кроны их терялись во мгле.

Коротким движением головы кивнув в сторону парка, Джастина предложила:

– Может быть – посидим? Лион замедлил шаг.

– Мы, кажется, собирались вместе поужинать в каком-то кафе…

Она небрежно махнула рукой.

– Это всегда успеется…

– Как знаешь…

Они быстро нашли свободную скамейку и уселись.

Вечер был довольно прохладный, и потому Лион участливо поинтересовался:

– Ты не замерзла?

– Нет, нет…

Вокруг фонарей, стоявших вдоль аллеи по краю тротуара, сияли дрожащие оранжевые электрические нимбы. В сгущавшемся тумане началась сказочная, фантастическая игра света. Ночные насекомые, охмелевшие от ароматов, вылетали из липовой листвы, кружились вокруг фонарей и тяжело ударялись об их влажные матовые стекла.

Туман преображал все предметы, как бы отрывая их от земли и поднимая куда-то вверх.

Огромное строение университетской церкви Святой Анны, расположенное неподалеку, как будто плыло по черному зеркалу асфальта, точно океанский пароход с ярко освещенными иллюминаторами; серая тень величественного Мертеновского колледжа, стоявшего через несколько кварталов от них, превращалась в призрачный парусник с высокими мачтами, терявшимися в серовато-красном мареве света. А потом сдвинулись со своих мест и поплыли караваны домов напротив…

Они сидели рядом и молчали – казалось, они понимали друг друга и без слов…

В этом тумане все было нереальным – и им почудилось, что они тоже как-то расплываются, тонут в призрачном мерцающем свете.

Лион медленно повернул голову и посмотрел на Джастину – яркий свет уличного фонаря отражался в ее широко раскрытых глазах…

– Сядь поближе, – произнес он, – а то туман унесет тебя…

– Не унесет… И я знаю почему.

Она повернула к Лиону лицо и как-то загадочно улыбнулась…

Рот Джастины был полуоткрыт, зубы мерцали, большие глаза смотрели на Лиона в упор…

– Почему же?

– Потому что ты рядом… А пока ты рядом, со мной ничего не может произойти…

Но ему в этот момент почему-то показалось, что она вовсе не замечает его, что ее улыбка и взгляд скользят куда-то мимо, туда, где продолжалось это серое, серебристое течение; будто бы она слилась с шелестом листвы, с каплями влаги, стекающими по шероховатым стволам, будто бы она ловит темный, неслышный для обычного человеческого уха голос за деревьями, за всем этим призрачным, ирреальным миром, будто бы сейчас она встанет и пойдет сквозь этот серебристый туман, бесцельно и уверенно, туда, где ей слышится темный и такой таинственный призыв земли к жизни.

– Пока мы рядом с тобой, Лион…

Лицо Джастины, такое красивое и выразительное в этот момент, просияло лаской и нежностью, оно расцвело в сверкающей тишине…

Он нежно погладил ее руку.

– Спасибо…

А серебристый туман все клубился вокруг скамейки. Из его рваных клочьев торчали окруженные оранжевыми нимбами уличные фонари.

Лион медленно снял с себя плащ, и они вдвоем укрылись им…

Город потонул, исчез, как-то совершенно незаметно растворился в тумане…

Ни Джастина, ни Лион не могли сказать, сколько они просидели так – минуту, полчаса, час… А может – целую вечность? Наконец Джастина тронула Лиона за руку.

– Пошли…

Лион поднялся.

– Пошли…

Она, взяв его под руку, улыбнулась.

– Ты не обиделся на меня?

Удивленно посмотрев на жену, Лион спросил:

– За что же?

– Ну, хотя бы за то, что я так… – она замялась, словно подыскивая какие-то нужные выражения; впрочем, Лион и без того знал, что именно она поставит себе в вину. – Ну, думаю, неожиданно для тебя, захотела посидеть в парке…

Лион вздохнул.

– Женщины всегда непредсказуемы, – произнес он, – а ты…

Он не договорил, но Джастина поняла его прекрасно – они ведь тысячу лет знали друг друга! А если так – то зачем слова? Все и без них понятно…

– Но ведь я слишком уж непредсказуема! – воскликнула Джастина таким тоном, будто бы вела речь не о себе самой, а о какой-то другой женщине.

– Все женщины более или менее непредсказуемы, – повторил Лион философским тоном.

– Более или менее? – переспросила она и с усмешкой посмотрела на мужа.

Более или менее… Менее или более. Только одни более, а другие – менее… В этом вся разница. После этого они надолго замолчали. Первым прервала молчание Джастина.

– Мне почему-то захотелось вот так посидеть, – произнесла она, словно оправдываясь.

– Я понимаю…

Джастина обернулась и искоса пристально посмотрела на своего мужа.

Нет, как он все-таки изменился!

За последние два года Лион как-то осунулся, взгляд его – так, во всяком случае, часто казалось Джастине – теперь был подернут какой-то пеленой, будто бы глаза его постоянно слезились, как у старика.

Может быть, это действительно были слезы, а Джастина не обращала на них внимания? Никто не знает…

Ей почему-то стало очень жаль своего мужа – ведь он, если разобраться, так одинок! Она обняла его и чмокнула в щеку.

– Не обижайся…

– Обижаться? А с чего это ты взяла, что я обижаюсь, Джастина?

Она улыбнулась.

– Значит, мне просто показалось… Неожиданно Лион произнес:

– Главное в нашем возрасте – ни о чем не жалеть… Когда ни о чем не жалеешь – это, наверное, и есть счастливая старость…

Она уже как-то раз слышала от него эти слова – они показались ей загадочными и нелепыми.

Джастина как не поняла тогда, так не поняла и теперь, что же именно имеет в виду Лион, однако не стала переспрашивать…

Спустя несколько минут они уже сидели в том самом кафе, которое облюбовала утром Джастина.

Это было среднее кафе – не слишком фешенебельное, без обилия массивной, так давящей на психику лепнины, позолоты, тяжелых светонепроницаемых бархатных портьер и до зубной боли хрустящих от крахмала скатертей; но и не самое бедное – во всяком случае теперь, поздно вечером, оно показалось Джастине даже более привлекательным, чем во время двух первых посещений.

Днем это заведение было чем-то вроде закусочной, но к вечеру преображалось – в вечернее время здесь, как правило, уже не было студентов, назначающих свидания своим возлюбленным, полусумасшедших поэтов и случайных людей, вроде того типа, которого Джастина наблюдала утром.

В вечернее время тут собиралась солидная публика – во всяком случае, нечего было думать, чтобы прийти сюда в свитере и в джинсах.

Вот и в этот вечер здесь было, как и всегда по вечерам, довольно многолюдно.

Женщины со своими кавалерами (среди последних было много американских туристов) сидели на высоких табуретках у стойки, уединялись за столиками, на которых по-домашнему горели неяркие лампы в зеленых матерчатых абажурах, стояли в проходах, – пили очень хорошее вино или эль местного производства, не спеша курили и весело болтали о чем-то своем.

Гарсон – все тот же, который интересовался, по какой причине Джастина не пьет их кофе, бесшумно подошел к столу.

Наклонив голову, он произнес:

– Слушаю вас…

Он протянул меню и карту вин.

– О, я целиком и полностью доверяюсь вашему вкусу… И мой муж тоже, надеюсь…

Лион, немного застенчиво улыбнувшись, встряхнул головой.

В свое время, еще в первые недели знакомства с Джастиной и, особенно – в их медовый месяц, ему очень нравилось появляться с ней в людных местах по вечерам.

Да, Джастина была знаменитостью – ее узнавали на улицах, у нее просили автографы.

(Правда, любители автографов иногда отравляли им существование своей назойливостью, но с их присутствием приходилось мириться; и Джастина, и Лион смотрели на этих ненормальных, как на неизбежное зло).

Но не это тешило тщеславие Лиона – рядом с ним была красивейшая женщина, на которую обращали внимание, точнее – которая сама обращала на себя внимание, и всякий раз, ловя восхищенный взгляд, направленный в ее сторону, Лион ощущал нечто вроде самодовольного удовлетворения собственника.

Ему всегда было приятно, когда Джастина говорила: «мой муж…»

Гарсон стоял в ожидании заказа.

– Мы хотим приятно провести этот вечер, – доброжелательно обратилась к нему Джастина, – перекусить, выпить немного вина… А что именно – целиком и полностью на ваше усмотрение…

– Спасибо за доверие, миссис Хартгейм, – улыбнулся он.

Ни Джастину, ни, тем более, Лиона, не удивило то обстоятельство, что гарсон знает ее.

– Могу предложить отличные свежие устрицы, – начал перечислять гарсон, – если вы не вегетарианцы…

– Нет, нет…

– …а также утку по-лионски, салат… Ну, и бутылочку шабли…

– Утку по-лионски? – оживился герр Хартгейм, – о, если Джастина ужинает вместе с Лионом, это придется очень кстати…

Джастина протянула гарсону уже ненужные меню и карту вин.

– Хорошо, пусть будет по вашему…

Спустя некоторое время, когда ужин был съеден, Джастина неожиданно предложила:

– Может быть, потанцуем?

На небольшом помосте в конце зала играл классический джаз-банд, а певица, полногрудая мулатка, старательно копируя манеру Эллы Фицжеральд, пела тягучий сверхмедленный блюз и раскачиваясь в такт музыке.

– Так потанцуем?

Лион поморщился.

– Что-то не хочется…

– Вот как? А мне всегда казалось, что ты любишь танцевать…

– Времена меняются, а вместе с ними – и вкусы, и пристрастия, – нехотя произнес Лион. – То, что привлекало вчера, теперь не вызывает никаких эмоций… Что я могу с собой поделать?

Прищурившись, словно от яркого света (хотя свет в зале был приглушенный и отнюдь не яркий), Джастина спросила:

– Это относится и к людям?

– Отчасти.

– Значит, и ко мне?

Лион сделал обиженное лицо.

– Я этого не говорил…

– Но мне показалось…

– Я только сказал, что теперь, с возрастом, я иногда ощущаю себя несколько мудрее, что ли… Во всяком случае, теперь я не стал бы делать многого из того, что делал когда-то…

Она, состроив нарочито-сосредоточенную гримасу, поинтересовалась:

– И не женился бы на мне еще раз?

– А ты бы согласилась вторично на мое предложение? – неожиданно спросил он.

Она неопределенно пожала плечами.

– Разумеется… Если бы ты вновь сделал мне его… Так сделал бы? Признайся, Лион – ты ничуть не жалеешь о том, что мы вместе?

Он улыбнулся.

– Нет, нет… Что ты, Джастина, к чему ты спрашиваешь меня об этом?

Джастина отвернулась.

«И для чего это я его мучаю?

Почему так часто терзаю его глупыми и назойливыми вопросами?

Неужели я и сама не знаю, что он любит меня, что он верен мне…

Ведь знаю, что любит.

И – как любит!

Дай Бог каждой современной женщине быть так любимой своим мужем!»

Однако, следуя какому-то непонятному импульсу, она продолжала допытываться:

– Ты не ответил на мой вопрос…

Отодвинув тарелку, он произнес:

– Женился бы… И во второй, и в третий… И в сотый раз…

Она удовлетворенно помолчала, а затем спросила:

– Но ведь ты сказал, что разочарован…

– Я не говорил этого. Я сказал только, что ко многому из того, что раньше мне нравилось, я теперь испытываю лишь безразличие…

Наконец, словно вспомнив, что первоначально речь шла совсем о другом, она повторила:

– Так что – как насчет потанцевать?

Лион вздохнул.

– Я слишком стар для этого…

Тонкие изогнутые брови Джастины удивленно поползли вверх.

– Для чего?

– Для танцев, – последовал ответ.

– Как – ты действительно зачисляешь себя в старики? – неподдельно удивилась она.

Он передернул плечами.

– А кто же я еще? – он наклонил голову – в густых волосах его блеснула седина. – Да, дорогая моя, я уже стар… И не скрываю этого…

– Ну, во всяком случае, ты не такой глубокий старик, каким хочешь казаться…

– Но ведь и не молодой… – в тон Джастине ответил Лион.

Это скрытое, но упорное нежелание Лиона соглашаться с ней начинало понемногу злить Джастину.

А Лион все тем же ровным и бесстрастным голосом продолжал:

– Дорогая… Мне не может нравится то, чего я не понимаю…

– Это ты о чем?

– Успокойся – о танцах…

– Я и так спокойна, – сухо произнесла Джастина, сдерживая себя.

– Танец, что там ни говори – это прежде всего близость… И я понимаю джентльменское правило: если мужчина пришел в дансинг или в ресторан без дамы, и ему непременно захотелось потанцевать, он, подойдя к мужчине с женщиной, прежде всего спрашивает у кавалера, не против ли тот, если он пригласит на танец его даму… Так сказать – не против ли близости – пусть даже и мимолетной, призрачной – с его женщиной…

– Ты рассуждаешь, как фельдфебель, – нахмурившись, произнесла Джастина и после непродолжительной паузы тут же добавила: – как прусский фельдфебель.

Несомненно, Лион понял колкость супруги и ее скрытый смысл, однако ничуть не обиделся.

– Знаешь, – произнес он, – когда в сорок третьем году я сказал примерно то же самое в казарме, наш взводный – кстати, в отличие от меня, самый настоящий прусский фельдфебель – поднял меня на смех. Он сказал, что я рассуждаю, как гнилой философ…

– Короче, – категорично сказала Джастина, – короче, как я поняла, ты отказываешь мне…

– В чем же?

– В приглашении на танец.

– Во-первых, приглашение последовало от тебя, – спокойно парировал Лион.

– А во-вторых?

– А во-вторых тебе, herzchen, я просто не могу отказать…

– Так, делаешь одолжение?

Джастина попыталась изобразить нечто вроде обиды, но этого ей, как ни странно, не удалось.

– Нет…

Лион, приподнявшись, отодвинул стул и, обойдя столик, подошел к жене со спины, наклонил голову и преувеличенно любезно произнес:

– Позвольте пригласить вас, очаровательная леди… Не откажите мне в любезности потанцевать с вами…

Сказав это, он посмотрел на то место, где только что сидел сам.

Джастина сразу же улыбнулась.

«Нет, иногда я бываю положительно несносна.

Бедный Лион!

И как это он еще терпит меня?» Лион, стоя в галантной позе, спросил нарочито вежливо, растягивая слова на оксфордский манер:

– Леди пришла сюда одна?

Он сохранял серьезный и невозмутимый вид, и лишь прищуренные глаза говорили о том, что в душе он смеялся надо всей этой достаточно нелепой, но все же по-своему забавной сценой.

Едва заметно покачав головой, Джастина коротко ответила:

– Нет.

– А где же ваш спутник? Наверное, вышел на свежий воздух или в курительную?

– Наверное…

– Мне, право, так неловко…

– Отчего же?

– Я должен был поинтересоваться – не против ли он…

– Не против ли он того, что вы приглашаете меня в его отсутствие?

– Да.

– Нет, нет, что вы, – произнесла Джастина, поднимаясь и протягивая мужу руку. – Я очень люблю этого человека… Люблю и доверяю ему… А он, в свою очередь, доверяет мне. Не думаю, что он был бы против…

Через несколько минут они уже плыли под томные, влажные звуки блюза – всего лишь несколько нот, взятых мулаткой на длинном дыхании; страстные картавые звуки тенор-саксофона, незаметный шелест контрабаса, короткое, отрывистое стаккато фортепиано, изредка прерываемое золотым шелестом перкуссии.

Пол уплывал из-под ног, и хотелось, чтобы этот блюз, этот танец никогда не кончался.

Нежно склонившись к самому уху мужа, Джастина с улыбкой спросила:

– Тебе хорошо?

Однако Лион так вошел во взятую роль, что, деланно-удивленно посмотрев на жену, спросил, нахмурив брови:

– Простите, миссис, но я не совсем понял ваш вопрос…

Она погладила его по щеке.

– Ах, перестань дурачиться!

– Простите, миссис, но я не совсем понимаю ваш последний вопрос… Вы изволили узнать мое мнение, хорошо ли вы танцуете? – спросил Лион, сохраняя каменное, непроницаемое выражение на лице.

Лукаво посмотрев на мужа, она спросила:

– Да, а кстати?

– Как вы танцуете?

– Если я не очень затрудняю вас этим вопросом, – спросила Джастина в тон Лиону.

– Ах, что вы – танцевать с вами – одна радость, одно удовольствие…

– Нет, вы серьезно?

– О, да! Честно говоря, я так завидую вашему мужу, миссис…

– Чему же? Уж не тому ли, что он может танцевать со мной каждый день? Точнее – каждый вечер? – поинтересовалась Джастина.

– Нет, не этому… Я не люблю танцев…

– В таком случае – позвольте полюбопытствовать, почему же вы пригласили меня?

– Я увидел такую прекрасную леди… И… и просто не мог удержаться… Но теперь…

– Мой супруг тоже не очень-то жалует танцы, – произнесла Джастина немного игриво. – Он находит себя слишком старым для них, а танцы – слишком непонятными, чтобы ими заниматься… Ведь люди никогда не станут заниматься тем, что им непонятно?

– Совершенно верно…

– К тому же мой муж – немец, стало быть – человек ясного и практичного ума, как и все немцы…

– Прусский фельдфебель?

– Нет, ни в коем случае… Я заметила, что среди немцев есть не только фельдфебели…

– А кто же?

– Есть и почтенные буржуа – в лучшем значении этого слова, есть поэты, философы…

– И к какой же категории вы относите вашего мужа? – спросил Лион.

– Нечто среднее между первым, вторым и третьим…

– Как – он даже поэт?

– В некотором роде – да. Только поэзия его – не от сердца, а от головы…

– Что ж – не самое худшее… Даже быть буржуа – куда более почетно, чем фельдфебелем…

Она улыбнулась и ничего не сказала. Спустя несколько минут Лион поинтересовался – все тем же преувеличенно любезным тоном:

– Так вы не ответили – почему же вы так завидуете моему мужу?

– Потому, что он может видеть вас каждый день… И даже…

– Каждую ночь – вы это хотите сказать?

Лион не мог удержаться от улыбки.

– Да, именно это…

– А вам не кажется, что ваш вопрос звучит достаточно нескромно?

Он отрицательно помотал головой.

– Нет.

– Отчего же? – спросила Джастина, пытливо вглядываясь в его глаза.

– Но разве не вы несколькими минутами ранее сказали, что целиком и полностью доверяете вашему мужу, а ваш муж целиком и полностью доверяет вам?

– Разумеется… А разве может быть иначе между любящими людьми?

– Скажите, миссис… А ваш муж ревнив? Джастина улыбнулась.

– Никогда не задумывалась над этим…

– Он не изменяет вам?

Она сделала обиженное лицо.

– О, что за нетактичный вопрос!

– Простите меня, миссис, вы сами дали повод задать мне его…

– Вот как?

– Да.

– Почему, если не секрет?

– Вы согласились танцевать со мной в его отсутствие… Он, наверное, даже не знает, что теперь мы с вами вместе… После непродолжительной, но выразительной паузы Джастина произнесла:

– Однажды мой муж сказал – а это, кстати говоря, случилось не далее, чем несколько минут назад, – он сказал, что…

Лион, словно зная, о чем теперь будет говорить Джастина, покрепче обнял ее.

– Что же?

– Что танец – это своего рода близость… Пусть даже иллюзорная и мимолетная…

Лицо Лиона посерьезнело.

– И я с ним совершенно согласен.

– Вот как?

– Совершенно.

– Поэтому вы и задали мне последний вопрос?

– Об измене?

– Да.

– Потому и спросил…

– Честно говоря – не вижу никакой связи…

– Ну, если танец – это действительно своего рода близость, – произнес Лион, – стало быть, он… Ну, своего рода мимолетная и иллюзорная измена? Так сказать – измена под уменьшительным стеклом.

– Нет, вы действительно думаете так?

– Мне так кажется.

– Интересно…

– Не вижу ничего интересного, – парировал Лион. – Когда я в свое время, еще безусым юнцом – солдатом вермахта – пытался как-то, не помню уж по какому случаю, объяснить это своему фельдфебелю, он только хохотнул и сказал: «В мире существуют самки и самцы… И все. Каждый самец желает обладать самкой постоянно, самка – только в определенное время, для продолжения рода. Чем сильнее самец, тем настойчивее он в достижении своей цели, то есть в стремлении обладать как можно большим количеством самок, тем значительнее его успех». А меня прусский фельдфебель объявил гнусным отщепенцем, гнилым философом и декадентом – тогда в Германии это звучало ругательством…

– А какое же это имеет отношение к танцу? – поинтересовалась Джастина.

Беседа, завязавшаяся с такой легкостью, незаметно начала приобретать вязкость и двусмысленность – разумеется, это было своего рода игровым продолжением разговора, начавшегося за ужином, где Джастина и Лион как бы представляли друг другу иных людей но, в то же самое время – и самих себя, только в несколько ином ракурсе.

– Какое отношение это имеет… Ну, хотя бы к этому пленительному блюзу? – повторила свой вопрос Джастина и вопросительно посмотрела на мужа.

Тот едва заметно улыбнулся.

– Самое непосредственное.

– То есть…

– Ведь леди сама только что согласилась с утверждением, что танец – это близость?

– Ну, согласилась…

– Стало быть…

– Честно говоря – не вижу никакой связи…

– А зря… Если бы вы, леди…

Лион так и не успел договорить – мулатка взяла верхнюю ноту пронзительным сопрано, джаз-банд заиграл тутти, и музыка прервалась.

Доведя свою партнершу до столика, Лион галантно поклонился, осторожно шаркнул каблуком, и произнес:

– Благодарю вас… Вы доставили мне своим танцем ни с чем не сравнимое наслаждение…

Джастина, все еще выдерживая тон разговора, небрежно махнула рукой.

– Что вы! Это я должна вас благодарить…

После чего, как ни в чем ни бывало усевшись напротив, он вновь стал самим собою – Лионом Хартгеймом, мужем Джастины Хартгейм…

Джастина, с нескрываемой благодарностью посмотрев на супруга, произнесла с чувством:

– Спасибо…

Лион поднял на нее взгляд.

– За что?

– Спасибо тебе за все, мой любимый…

Он отвернулся.

И вновь Джастине показалось, что на глазах его блеснуло нечто, похожее на слезы…

А может быть, это действительно были слезы?

Джастине не хотелось думать об этом.

Протянув через стол руку (верх неприличия в Оксфорде, но теперь ей было глубоко наплевать на приличия), она произнесла виновато:

– Прости меня…

Лион ничего не ответил, и лишь слегка сжал ее руку в запястье.

Джастина прекрасно знала, что означает это пожатие: «Что ты, любимая! Я и не думал сердиться! Прости и ты меня за все неприятности, которые я тебе приношу – как за те, которые были, так и за будущие…»

Когда они выходили из кафе, было очень поздно – за полночь.

Ярко светили уличные фонари, но неоновые рекламы пабов, кафе и магазинов уже понемногу меркли.

В темном небе зажглись и затрепетали, подобно редчайшим драгоценным камням, первые далекие звезды, за ними незаметно взошли на небосвод остальные.

Где-то далеко, милях наверное в ста, много выше изломанного контура города, начал золотиться край неба – это взошла пожирательница ярких звезд, луна. Да, сегодня она в полной силе и власти. Лик ее был безупречно круглый и сияющий.

Джастина подняла голову.

– Посмотри, какая страшная луна…

Лион рассеянно отозвался.

– Да, луна, – произнес он рассеянно.

Судя по всему, его теперь занимало нечто совершенно иное.

Луна шла по чистому оксфордскому ночному небу проторенным маршрутом, незаметно, но громадными шагами.

Вскоре она с помощью своих магических чар овладела всем небом. Робкие, кроткие звездочки терялись и бледнели, уходя на самый край неба, где их уже можно было разглядеть лишь с большим трудом, как шляпки тончайших серебряных гвоздиков, вбитых в купол Вселенной.

Взволнованный ропот пробежал между деревьями того самого парка, где по пути в кафе Джастина столь неожиданно решила немного посидеть. Казалось, деревья глубоко и печально вздохнули.

Супруги прошли к стоянке такси.

– Может быть, пойдем пешком? – неуверенно предложил Лион.

– Пешком? Хорошо. Пусть будет по-твоему… – она сделала небольшую паузу, после чего добавила: – пусть хоть один раз будет по-твоему, Лион…

Он, удивленно посмотрев на жену, поинтересовался:

– Что ты хочешь этим сказать?

Улыбнувшись, Джастина пояснила:

– Знаешь, я все чаще и чаще ловлю себя на мысли, что чересчур командую тобой…

– Вот как?

– Представь себе…

Он пожал плечами.

– Что-то не замечаю…

– Не замечаешь – и на том спасибо, – ответила она примирительно. – Ну что – пешком так пешком, мой милый…

Она взяла мужа под руку, и они зашагали в сторону своего коттеджа, утопавшего в чернильной темноте…

Следующее утро, как и предшествующее, началось для Джастины с тяжелейшей головной боли.

И вновь – мучительная процедура вставания, а затем одно и то же изо дня в день: умывальник, зубная щетка, мытье головы, фен, гудящий, как неисправная бормашина провинциального стоматолога, (а что поделаешь – надо постоянно следить за собой, если хочешь выглядеть привлекательной), кухня, кофемолка, горячий крепкий кофе (наверное, единственная утренняя радость!) Омлет из трех яиц…

А через полчаса – репетиция.

Что там у нас сегодня – «Юлий Цезарь» великого трагика?

Народные трибуны, нобили, всадники, плебеи, гладиаторы, Брут, Помпей, Каска, Цинна, Антоний, Цицерон, Капитолий, сенат и народ?

Патриции, Авентинский холм, туники, тоги или как там назывались их одежды, статуи на Капитолии, трофеи, ростральные колонны, триумфальные арки, «идущие на смерть приветствуют тебя» и прочая пыльная и давно вышедшая из употребления историческая мишура?

«Руки убийц, обагренные праведной кровью тирана Цезаря»?

Как это там:

В решеньях я неколебим, подобно Звезде Полярной: в постоянстве ей Нет равных среди звезд в небесной тверди. Все небо в искрах их неисчислимых; Пылают все они, и все сверкают, Но лишь одна из всех их недвижима; Так и земля населена людьми, И все они плоть, кровь и разуменье; Но в из числе лишь одного я знаю, Который держится неколебимо, Незыблемо; и человек тот – я.

Хорошо, пусть будет так…

Зайдя в зал репетиционного класса, Джастина по лицам собравшихся студентов сразу же поняла, что сегодня что-то произошло…

И притом – нечто ужасное, скверное, нечто из рук вон выходящее…

Может быть даже – непоправимое.

Она, не оборачиваясь, сняла с себя плащ и, повесив его на крючок, как ни в чем не бывало произнесла:

– Доброе утро…

В ответ послышалось очень сдержанное:

– Здравствуйте, миссис Хартгейм…

Она, перевесив через плечо сумку, последовала по ступенькам наверх.

Студенты пошли за ней – но, как ей показалось – как-то понуро и даже нехотя…

Усевшись на свое привычное место в середине зрительского зала Джастина, улыбнулась и спокойным голосом попыталась растопить лед:

– Ну, приступим…

Студенты почему-то отвернулись. Пересчитав глазами собравшихся, Джастина растерянно спросила:

– Кстати, а почему не видно Гарри Макалистера и Мери Сноупс?

Студенты молчали – и это молчание чрезвычайно смутило Джастину.

Наконец Фредди, тот самый, который на прошлом занятии так бойко спорил с ней о судьбах Ольстера, сейчас с некоторым смущением выдавил из себя:

– Миссис Хартгейм, как – а разве вы ничего не знаете?

У Джастины сразу перехватило дыхание – ее охватило острое предчувствие беды – страшной, непоправимой…

Стараясь держаться как можно спокойнее, она спросила:

– Что-то случилось?

– Да, – замогильным голосом произнес Фредди. – Случилось…

– Мистер Кроуфорд, прошу вас… Сэр, – она немного повысила голос, – потрудитесь же наконец объяснить, что произошло…

– Они погибли…

Перед глазами Джастины поплыли огромные фиолетовые круги. Погибли?

Гарри и Мери погибли?

Что за чушь?

Где они могли погибнуть?

Ведь она сама вчера разговаривала с ними, и даже наставляла Гарри, как следует читать монолог Цезаря, а затем отпустила его и Мери – им для чего-то понадобилось съездить в Лондон…

Кажется, Мери говорила, что к доктору… Они поехали в Лондон и просто задержались там… Или же решили разыграть своих товарищей – кто не знает этих студенческих розыгрышей!

Нет, наверное, это всего лишь недоразумение…

Этого просто не может быть! Облизав пересохшие от волнения губы, она повторила вслух свою мысль, но очень тихо:

– Этого не может быть…

– Тем не менее, это действительно так, – сухо ответил Фредди.

Джастине в этот момент показалось, что голос его прозвучал очень жестко.

– То есть…

– Миссис Хартгейм, скажите, пожалуйста – вы смотрели вчера программу вечерних теленовостей? – спросил Фредди.

Она на какое-то мгновение задумалась, после чего вспомнила:

– Кажется, да…

– Тогда, значит, вы наверняка знаете о том страшном взрыве в одном из пабов в районе стадиона «Уэмбли»?

Джастина всплеснула руками и стала тихо оседать вниз – если бы кто-то из студентов вовремя не подставил ей стул, она бы свалилась на пол.

Некоторое время она с отрешенным видом смотрела в пространство перед собой.

Студенты, расположившись полукругом, напряженно молчали.

Затем Джастина спросила:

– Как это произошло?

– Они были, если не ошибаюсь, у врача, и ехали на мотороллере в сторону Южного вокзала, – начал Фредди, – к несчастью, их путь лежал через район, прилегающий к «Уэмбли»… Там в связи с футбольным матчем образовался затор, автомобили не пускали, но они очень спешили, и их почему-то пропустили… Уж не знаю – почему именно для них сделали исключение… Потом они каким-то образом очутились в этом проклятом пабе…

– Как? – едва уловимым шепотом переспросила Джастина. – В том самом пабе, в котором и…

– В том самом…

Как ни тихо был задан этот вопрос, однако Фредди расслышал его.

– Как?

– Да…

– Это не важно… Теперь – не важно, – Фредди сделал ударение на слове «теперь». – Для них это теперь уже не важно…

– Что с ними?

– Они погибли, – произнес Фредди тихо и отвернулся к окну.

– Может быть, это ошибка? – спросила Джастина с надеждой в голосе.

Фредди покачал головой.

– Нет, ошибки тут быть не может… Трупы Гарри и Мери опознали их родители… А мне, как приятелю и соседу Гарри, позвонили сегодня рано утром… нет, ошибки быть не может – я разговаривал с его отцом…

Пока Фредди говорил, в мозгу Джастины почему-то назойливо вертелась фраза шекспировского героя из их спектакля:

– Мы кажемся кровавы и жестоки — Как наши руки и деянье наше; Но ты ведь видишь только наши руки, Деяние кровавое их видишь, А не сердца, что полны состраданья. Лишь состраданье к общим бедам Рима — Огонь мертвит огонь, а жалость – жалость…

Она встряхнула головой, словно стремясь отогнать таким образом назойливую цитату.

Фредди пристально смотрел на нее.

– Известно, что их убили ирландские «ультра», – произнес он.

Джастине показалось, что фраза эта была произнесена Фредди Кроуфордом таким тоном, будто бы она лично имеет какое-то отношение к этой трагедии.

Да, она ирландка, и ее отец с гордостью носил фамилию О'Нил…

И Дрохеда, между прочим, названа так в честь одноименного ирландского города.

Она ирландка, она родилась ирландкой – пусть и не в стране, герб которой – золотая лира на зеленом поле, а в австралийской Дрохеде…

Но почему же она должна отвечать за террористов ИРА только потому, что и они – ирландцы?

Тот же Лион Хартгейм – немец, он даже служил в вермахте, но глупо было бы обвинять его в пособничестве нацистам…

А Фредди все так же пристально, не отрываясь, смотрел на нее…

И почему он так на нее смотрит?

Он что – подозревает ее в чем-то… В чем-то таком, нехорошем?

Нет, неужели он действительно ее в чем-то подозревает?

Отведя взгляд, Джастина только и смогла, что распорядиться:

– Сегодня занятий не будет… Завтра – тоже… Все свободны… О начале репетиций я сообщу каждому из вас по телефону…

И студийцы тихо, один за другим, стали покидать театральный репетиторий… Последним вышел Фредди.

– Всего хорошего, миссис О'Нил, – произнес он и аккуратно затворил за собой дверь…

Джастина, едва дойдя до своего дома, поднялась в спальню и в полном изнеможении рухнула на кровать.

Ее плечи сотрясали беззвучные рыдания.

Потом она неожиданно заснула тяжелым, свинцовым сном, без сновидений.

Сколько она так пролежала – час, два, десять часов?

Во всяком случае, когда она с тяжелой головой и с солоноватым привкусом на губах проснулась, в спальне уже царил полумрак.

Приподняв голову, она убедилась, что окна не зашторены – в окно спальни смотрела кроваво-ржавая луна – та самая, которая так напугала ее вчера вечером.

Джастина, хотя и не была суеверна, еще вчера вечером подумала, что такая луна – дурной знак.

Она перевернулась на бок и тут же увидела перед собой лицо Лиона.

Немигающие глаза, густые волосы, ниспадающие на лоб… В глазах отражались зеленые электрические искорки – это от ночника, стоявшего на тумбочке.

– Ты спишь? – спросил Лион.

Лион, и особенно – его взгляд сразу же успокоили Джастину, придали ей уверенности.

Она приподнялась на локте и привычным жестом поправила прическу…

Встал и Лион.

– Уже проснулась…

Подойдя к жене, он уселся рядом и, обняв ее за плечи, спросил:

– Что случилось?

– Двое моих студийцев погибло, – произнесла она и отвернулась.

Как ни странно, однако Лион не высказал большого удивления.

– Погибли? – спросил он каким-то обыденным, как показалось Джастине тоном, будто бы известия о гибели людей ему приходилось выслушивать едва ли не каждый день и они уже перестали волновать его.

Может быть, это и есть та самая мудрость, что приходит с возрастом – ведь о ней, кажется, говорил Лион давеча?

Мудрость?

Или равнодушие…

Джастина прошептала:

– Погибли…

– Наверное – автомобильная катастрофа? – осведомился Лион.

Она мотнула головой.

– Нет.

– А что же?

Отрешенно глядя в какую-то одной ей известную пространственную точку перед собой, Джастина едва слышно произнесла:

– Катастрофа, но не автомобильная…

– Так что же случилось?

Теперь его голос прозвучал более настороженно и напряженно.

– Их убили…

– Убили?

– Да.

– И кто их убил?

О, как убийственны эти односложные вопросы и однозначные ответы!

Это просто невыносимо…

И почему, почему он спрашивает ее обо всем этом именно теперь?

Разве он сам не понимает, разве он не может почувствовать, как ей тяжело?

Джастина, превозмогая себя, коротко рассказала обо всем, что произошло.

– Вроде бы тот взрыв был устроен боевиками из ИРА, – сказала она. – Скорее всего, так оно и есть… Наверняка они…

После этого в их разговоре наступила пауза – долгая, томительная…

Наконец Лион нарушил молчание:

– Ты что – обвиняешь в чем-то себя? Чувствуешь себя виноватой? Может быть потому, что ты – ирландка? Джастина О'Нил?

Отрицательно покачав головой, она печальным голосом промолвила:

– Нет.

– Тогда – почему столько переживаний? Вы ведь были едва знакомы…

Она снова покачала головой.

– Я ведь знала их… Видела чуть ли не каждый день на репетициях…

– Знала?

Она удивленно посмотрела на Лиона и еле слышно спросила:

– Почему ты сейчас спрашиваешь меня об этом – скажи!

– Но ведь сколько людей, не знакомых нам, но которые, вполне возможно, ничем не хуже тех, кто нам хорошо известен, гибнут каждый день… Каждый час, – начал Лион, – Гибнут где угодно: в автомобильных и авиационных катастрофах, в перестрелках, при авариях на электростанциях, от взрывов, наводнений, землетрясений, при крушении судов… Просто умирают от болезней… Я служил в армии, – голос его стал неожиданно печальным, – и я знаю, что это такое – смерть… На войне погибло очень много людей, и большинство из них были хорошие люди… Они гибнут и теперь. И никто никогда, – я говорю о людях, которые не были знакомы с погибшими, – никто никогда не расстраивается особо… Смерть – это ведь неизбежность, Джастина… Ничего не поделаешь…

Лион сейчас прекрасно понимал, что говорит пошлейшие до ужаса банальности, что еще немножко – и он перейдет на чисто обывательские, суконные формулировки вроде «человек родился, чтобы умереть», «все там будем» или «Бог дал, Бог и взял»…

Понимал, но никак не мог найти иных слов для успокоения жены.

– Если задуматься, во всем разобраться – хороших людей куда больше, чем плохих, – продолжал он. – И они… – его голос почему-то дрогнул, – они гибнут… Нельзя же скорбеть по всем, Джастина! Тут никаких слез не хватит! Ну, не плачь – прошу тебя!

Немного помолчав, он спросил, стараясь вложить в свои интонации как можно больше участия:

– Почему же ты плачешь? Они что – были твои хорошие знакомые, Джастина?

Гарри и Мери никогда не принадлежали к ее «хорошим знакомым», как выразился Лион, но Джастина, тем не менее, испытывала к ним какую-то совершенно безотчетную, неосознанную симпатию…

Скорее даже материнскую симпатию… Значит – осознанную.

Было ли это чем-то особенным, вроде трансформации ее материнских чувств к погибшим дочерям Элен и Барбаре, направленных теперь в другую сторону?

Джастина и сама не могла на это ответить при всем желании.

Во всяком случае, каждый раз, заметив их обнимающимися, где-нибудь в коридоре, на улице, видя, как они улыбаются друг другу (как вчера утром в кафе), на душе у Джастины становилось теплее…

Неожиданно она, будто бы что-то вспомнив, закрыла лицо руками и зарыдала – на этот раз навзрыд.

Лион участливо склонился к ней.

– Джастина… Джастина, дорогая… Успокойся – очень прошу тебя…

Однако она, закрыв лицо руками и ничего не отвечая, продолжала рыдать.

Лион смутился, не зная, что же ему делать в этой непростой ситуации.

Уйти?

Но не будет ли от этого еще хуже?

Джастина, доверчиво уткнувшись ему в плечо раскрасневшимся от плача лицом, через некоторое время замолчала.

Лион нежно погладил ее по голове и, скорбно глядя на жену, произнес:

– Джастина, что же произошло? Ответь мне, пожалуйста… Только умоляю тебя – не молчи, скажи, что случилось?

Джастина угрюмо молчала. Лион продолжал настаивать:

– Может быть я смогу тебе чем-нибудь помочь?

– Вряд ли…

И вновь пауза – долгая, томительная… Сколько она может длиться? Наверное, целую вечность…

– У тебя такой вид, будто ты пытаешься вспомнить что-то очень важное, но никак не можешь сделать этого, – произнес Лион.

Она, вынув из сумочки платок, вытерла щеки и, не оборачиваясь, ответила:

– Вспомнила…

Пристально посмотрев на жену, Лион очень смущенно спросил:

– Что же?

– Я по дороге домой вспомнила, потом забыла, а теперь у меня вновь всплыло в памяти: вчера Гарри сказал мне, что Мери ждет ребенка… Да, и этот Фредди тоже говорил, что они возвращались от врача…

Лион, словно извиняясь за свои слова, поцеловал жену в висок и тихо, стараясь не скрипеть паркетом, вышел из спальни.

А Джастина, механически взяв со своей тумбочки какую-то книжку, наугад (это был альбом репродукций), раскрыла его посередине.

Неожиданно взгляд ее упал на офорт Гойи, и она с содроганием прочитала те самые слова, которые так некстати припомнились ей вчера утром:

«Удивительно! Опыт погибших не идет впрок тем, кто стоит на краю гибели. Ничего тут нее поделаешь. Все погибнут».

 

II. ОКСФОРД

Лион

Людям, более или менее знавшим герра Лиона Мерлинга Хартгейма, он всегда представлялся воплощением деловых качеств – пунктуальности, порядочности, благоразумия, сдержанности и типично немецкой практичности.

Многим людям – и там, в Германии, и здесь, в Англии – Лион казался образцом того, что чаще всего называют «комильфо».

Да, пожалуй, так оно и было на самом деле: вряд ли можно было разыскать хотя бы одного человека, который усомнился бы в честности и искренности Лиона, в той его отличительной черте, которую сами британцы часто характеризуют как «достопочтенность».

Так все и было по крайней мере чисто внешне; но в действительности в самом Лионе давно уже шла длительная и упорная работа. Так часы, заключенные в глухую скорлупу футляра, никогда не дают какого-нибудь представления о своем внутреннем механизме.

Толчком к этой внутренней работе послужило знакомство с кардиналом. Тогда в Ватикане, в драматические июльские дни 1943 года Лион впервые почувствовал, что кроме видимых жизненных ценностей, о которых он знал с детства, кроме очевидных пружин, которые обычно управляют поступками людей и, в конечном счете, вершат их судьбы, есть еще и многие незримые…

Что за каждый свой поступок – добрый ли, злой ли – за любой поступок всегда придется платить, и платить по полному счету.

Неожиданная смерть дочерей лишний раз убедила Лиона, что это не иначе, как какое-то наказание за грех…

Не что иное как наказание.

Но за какой же грех?

Может быть, за то, что во времена Третьего Рейха он служил в вермахте?

Но ведь тогда вся Германия стояла под ружьем – разве можно было бы обвинять людей только в том, что их страна оказалась на грани катастрофы?

Все были в большей или в меньшей степени наказаны за то зло, прямыми или косвенными участниками которого они являлись…

Лион долго и мучительно размышлял над тем, чем же он прогневал Его, того, кто наказывает людей за их прегрешения, но так и не нашел никаких очевидных причин.

Нет, конечно же он, герр Мерлинг Хартгейм, был грешен – впрочем, в такой степени, в какой бывают грешны абсолютно все люди.

Безгрешных людей в мире не существует – и это очевидно.

Но он, Лион Мерлинг Хартгейм, мог с уверенностью сказать: никогда никто не мог бросить в него камень за то, что он сознательно причинил кому-нибудь зло, что он намеренно совершил дурной, скверный поступок.

Да, в его жизни порой возникали ситуации, о которых он потом очень жалел, были моменты, в которые он не хотел возвращаться даже мысленно – а у кого же, спрашивается, их нет?

Но наказание за грех – смерть обоих дочерей – оказалась несопоставимым ни с одним грехом, какой знал за собой Лион.

Он изощрялся, пытаясь вспомнить не только совершенные им когда-то дурные поступки, но и приписывая себе даже то зло, которого он никогда не совершал, однако и это не помогло ему понять, ответить на главный вопрос, который мучил его вот уже столько времени…

За что?

Оставалось только повторять старую, замусоленную истину – «пути Господни неисповедимы».

Впрочем, самому Хартгейму легче от этого не становилось.

Часто, очень часть Лион ловил себя на мысли, что он постоянно, мучительно пытается разобраться в понятиях «причины» и «следствия», то есть даже не столько в мотивах, определяющих те или иные поступки людей, а последствия этих поступков…

Неужели в мире все действительно предопределено – от самого начала и до конца?

Несомненно.

Но ведь связь между какими-то пусть даже малозначащими поступками людей и их последствиями тоже есть, это несомненно – не так ли?

Наверняка есть.

Но как же ее угадать, эту связь?

Ну, например, сцена свидетелем которой когда-то был сам Лион – это было давно, очень давно, кажется, сразу после войны, где-то в северной. Италии…

По неширокой улице на малой скорости двигался роскошный автомобиль, принадлежавший скорее всего англичанину или американцу.

На перекрестке он притормозил, стекло опустилось, и рука человека, сидевшего в нем, бросила на тротуар почти целую недокуренную, сигару.

Ее тут же подобрал нищий мальчишка, но не успел он сделать и несколько шагов, как был раздавлен армейским грузовиком…

Если бы автомобиль ехал в другое время по этой улице, если бы в нем сидел тот самый пассажир, но ему не захотелось бы курить, или если бы сигара не показалась столь скверной, и он не выбросил бы ее именно в том месте, где околачивался нищий, если бы грузовик в то же самое время не двигался по той же улице, где мальчишка бросился на дорогу…

О, сколько же этих «если бы»…

Неужели все было заранее предопределено?

Лион был уверен, что это не так.

Все имеет начало и имеет конец, и, наверняка, все эти события не могли не случиться и не привести к смерти нищего…

Сколько ни думал над подобными вещами Лион, сколько ни ломал себе голову, он приходил к одному и тому же выводу, а именно: случилось именно то, что и должно было случиться…

Часто, очень часто Лион примерял подобные, совершенно малозначащие ситуации к самому себе, пытаясь ответить на вопрос: что было бы, если бы он… Ну, скажем, шел не по той стороне улицы, где он обычно ходит, а по другой?

Или если бы он проснулся сегодня не в восемь утра, как обычно, а в десять – неужели весь день его сложился бы как-то иначе?

А если бы день его был не таким, каким был, могло ли это повлиять на его дальнейшую жизнь?

Как ни ломал он себе голову, но ответить на такой нелепый с первого взгляда вопрос так и не мог…

Джастина была неприятно поражена той холодностью, тем равнодушием, с которым Лион воспринял известие о смерти ее студийцев – ни в чем не повинных Гарри и Мэри, погибших во время взрыва в районе стадиона «Уэмбли».

Равнодушие это проистекало не потому, что Лион по природе своей был черствым человеком – скорее наоборот (как и большинство немцев, герр Хартгейм в душе был очень сентиментален).

Просто, выслушав взволнованный рассказ своей жены о произошедшем, Лион сразу же понял: случилось то, что должно было произойти…

Нет, он не был фаталистом – таковыми, как правило, становятся или ненавидящие человечество люди, злые и ожесточенные, или люди, не умеющие разбираться в жизни и потому все валящие на злой рок, фатум…

При всем желании Лиона нельзя было отнести ни к первым, ни ко вторым.

Но, узнав о нелепой смерти подопечных Джастины, он понял: их смерть была предопределена; да, они должны были умереть именно в этот день, вместе…

Было ли это наказание за грехи?

Он не думал об этом; наверное, было раз все случилось именно таким образом, а не иначе.

За что?

Лиона это не интересовало; во-первых, он не знал погибших, а во-вторых – в этой ситуации его интересовали исключительно «причина» и «следствие»…

Как бы там ни было, но, наверняка, главной мыслью, к которой пришел Лион в старости, была мысль о неминуемой, обязательной наказуемости зла.

Зло неизбежно наказывается – и, как правило, не там, в загробном мире, но тут, среди живых…

Это, наверное, закон природы…

Если тебя постигло какое-то несчастье, то обвинять в этом следует только себя, и никого иного.

Иногда Лион колебался в своих мыслях, иногда верил в них куда горячее, чем кто-либо иной…

В такие минуты он часто открывал выдвижной ящик письменного стола, доставал оттуда толстую тетрадь в истертом кожаном переплете, листал пожелтевшие от времени страницы и читал записи покойного кардинала – они придавали ему уверенность в том, что он прав…

Старинные антикварные часы в кабинете, гордость Лиона, часы, которые он непременно показывал всем немногочисленным гостям, приходившим в этот дом, пробили половину третьего.

Но Лион даже не обернулся на их бой – теперь он был занят другим, и мысли его витали далеко от будничных забот.

Сегодня он был умиротворен и на удивление спокоен – да, сегодня они с Джастиной должны были пойти в комиссию по опекунству; сегодня они впервые увидят Уолтера и Молли, а может быть – как знать? – может быть даже заберут их с собой…

Все необходимые бумаги уже собраны, отнесены в комиссию и подшиты клерком в специальную папку.

Джастина согласна.

Возможно, она все это время только делает вид, что согласна?

Да нет, вряд ли…

Не такой человек Джастина – кто-кто, а Лион это знает наверняка.

Джастина, в отличие от многих других человек искренний…

За это, наверное, и полюбил ее Лион.

Впрочем, не то, не то: ведь Лион и сам не раз говорил, что нельзя любить человека за что-то конкретное, за какой-то определенный набор качеств – скажем, за то, что он искренен, беспристрастен, добр, великодушен, красив, умен, щедр, отважен…

За это можно только уважать.

А вот любить…

Любят не за что-нибудь особенное, любят лишь за то, что человек есть на свете… Нет, опять не то…

Любовь – это чувство неосознанное, слепое, темное…

Любовь – это какое-то взаимное тяготение душевных флюидов…

Так и у них с Джастиной. Уважают ли они друг друга? Несомненно.

Во всяком случае, Джастину есть за что уважать.

Уважает ли Джастина его?

Лион при этом мысленном вопросе лишь кротко улыбнулся – о, только не надо кривить душой, только не надо говорить самому себе: «хочется верить» или «надеюсь»…

Я ведь прекрасно знаю, что я значу для Джастины, и она знает, что значит для меня…

Я люблю и любим, но она ведь в добавок и уважает меня!

Он сидел у полураскрытого окна, спиной к свету, и косые лучи неяркого оксфордского солнца падали на его плечи, на его уже дряхлую, старческую шею.

Нет, конечно же, Джастина тогда в кафе покривила душой, сказав, что ему еще рано записываться в старики, а ведь это на самом деле именно так…

Надо бы подумать и об итогах…

«Да, Лион, ты слишком стар, чтобы не думать об этом – помнишь, ты ведь сам как-то сказал, что в твоем возрасте непростительно не думать о таких вещах…»

В тот день Лион был настроен философски; видимо, причиной тому была погода – солнечная, хотя и немного ветреная: типичная погода для такого времени года.

Хартгейм поднялся со своего места и не спеша прошелся по комнате, разминая отекшие от длительного сидения на одном месте ноги.

Мысли его как-то сами собой возвращались к их последнему разговору с Джастиной, и видимо воспоминание это послужило импульсом для дальнейших размышлений.

Да, конечно же, все в жизни взаимосвязано…

Правильно сказал как-то Ральф – любой злой поступок, совершенный тобой действует по принципу бумеранга: ты «запускаешь» его, но, в отличие от бумеранга, не знаешь, с какой стороны он вернется, и через какое время…

Да, как жаль, что кардинала больше нет – Лион наверняка знал, что теперь он бы наверняка стал и для него, и для Джастины духовной опорой на старости дней…

Тяжело вздохнув, Лион прошел в свой кабинет, и там, оглядевшись по сторонам, извлек из выдвижного ящика заветную тетрадь в потертом кожаном переплете.

Раскрыв страницу, заложенную старой открыткой с видом Бонна, он принялся читать…

«Ты хочешь доставить себе искреннее удовольствие? – читал Хартгейм, – но долго ли будет жить твое тело? Заботиться о благе тела – все равно, что строить себе дом на зыбком песке. Какая же радость может быть в такой жизни, какое спокойствие? Не опасаешься ли ты рано или поздно, что песок просядет или осыплется, что рано или поздно тебе все равно придется оставить свое тело? Перенеси же дом свой на твердую почву, работай над тем, что не умирает: улучшай свою душу, освобождайся от грехов – и в этом благо… Но люди, осознавая это, тем не менее продолжают строить жилища свои на зыбком песке, не понимая, что усилия их тщетны, и что таким образом они обманывают только самих себя…»

Он на минуту отложил чтение.

Как бы то ни было, а это вряд ли может быть отнесено к нему – ведь он, Лион, никогда не ставил своей задачей заботу о благе, как выразился кардинал, «тела»…

И дом его стоит на твердом грунте.

Что есть его дом?

Он сам, любимая жена…

И, даст Бог – Эмели и Уолтер, дети. Которых он, еще не видя, уже полюбил…

Усевшись в кресле поглубже, Лион продолжил чтение:

«Дурно лгать перед людьми, но еще хуже перед самим собой. Вредна такая ложь прежде всего тем, что во лжи перед людьми другие люди уличат тебя; во лжи же перед собой тебя некому уличить. И потому берегитесь лгать перед самими собою, особенно когда дело идет о вере. Нельзя взвесить, нельзя измерить того вреда, который производили и производят ложные веры. Вера есть установление отношений человека к Богу, к миру и вытекающие из этого отношения определения своего назначения. Какова же должна быть жизнь человека, если это отношение и вытекающие из него определения – ложны? Грех обманывать самого себя, но еще больший грех – обманывать людей, которые поверили в тебя…»

Лгал ли он когда-нибудь сам себе? О, как трудно ответить на этот вопрос… Конечно же, да…

В конце концов, это была ложь во спасение…

Часто, очень часто Лион стремился думать о многих Окружающих его людях значительно лучше, чем они того заслуживали на самом деле.

И он не видит в этом большого греха.

Лион продолжал чтение:

«Дело нашей жизни на этом свете двойное. Одно – взрастить в себе свою душу, данную нам Господом нашим, другое – установить Царство Божье на земле. Делаем мы и одно, и другое одним и тем же: тем, что освобождаем в себе тот божественный свет, который изначально заложен в наши души…»

Стремится ли он, Лион Хартгейм стать лучше, чем есть на самом деле? Наверное…

Во всяком случае, мысли его постоянно заняты подобными вещами – и это уже хорошо.

Но в этот день, в день, когда в их дом должны будут впервые войти Уолтер и Эмели, Хартгейм не хотел думать о подобных вещах – тем не менее он мысленно все время примеривал размышления кардинала к самому себе.

Что поделаешь – так уж устроен человек: прочитав что-нибудь глубокомысленное, абстрактное, он тут же стремится справиться у самого себя, насколько это подходит или не подходит ему…

«Достоинство человека может состоять исключительно в его духовном начале, которое некоторыми людьми называется разумом, а некоторыми – совестью. Начало это, поднимаясь выше местного или временного, содержит в себе несомненную истину и вечную правду. И даже в среде несовершенного, в нашем мире, оно видит свое совершенство. Начало это всеобще, беспристрастно и всегда в противоречии со всем тем, что пристрастно и себялюбиво в человеческой природе. И это начало властно говорить каждому из нас, что ближний наш столь драгоценен, как и сами мы, и его права столь же священны, сколь священны и наши права. И это начало велит всем нам воспринимать истину, как бы ни была она противна нашей гордости, и быть справедливым, как бы это ни было невыгодно нам. Оно же, это начало, призывает всех нас к тому, чтобы любовно радоваться всему тому, что прекрасно, свято и счастливо, в ком бы мы ни встретили эти замечательные свойства. Это начало и есть луч, данный человеку свыше…»

– Радоваться всему тому, что прекрасно, свято и счастливо, – вполголоса повторил Лион.

Да, теперь, когда им с Джастиной осталось уже не так много, теперь, когда большая часть жизненного пути уже пройдена, остается одна радость, одно счастье – дети…

Пусть не свои, пусть усыновленные…

Но кто сказал, что от этого они станут менее дороги, менее желанны?

Лион перевернул страницу.

«Заблуждения и несогласия людей в деле искания и признания истины происходят ни от чего иного, как от недоверия к разуму; вследствие этого жизнь человеческая, руководимая чаще всего ложными представлениями, суевериями, преданиями, модами, предрассудками, насилием и всем, чем угодно, кроме разума, течет как бы сама по себе, а разум в это же время существует как бы сам по себе. Часто бывает и то, что если мышление и применяется к чему-нибудь, то не к делу искания и представления истины, а к тому, чтобы во что бы то ни стало оправдать и поддержать обычаи, предания, моду, суеверия, предрассудки… Заблуждения и несогласия людей в деле искания истины – вовсе не оттого, что разум у людей не один и не потому, что он не может показать им предельную истину, а потому, что они просто не верят в такую возможность. Да, если бы люди поверили в свой разум, то быстро бы нашли способ сверить показания своего разума с показаниями его у других людей. А нашедши этот способ взаимной проверки, быстро бы убедились, что разум – один у всех, на все человечество, и быстро бы подчинились его велениям… Когда человек начинает осознавать такие очевидные вещи ему сразу же становится легче жить… Он начинает следить за собой, он перестал гневаться на людей… Надо сказать себе, едва ты только открыл глаза: сегодня, сейчас может случиться такое, что придется иметь дело с дерзким, наглым, лицемерным, низким и докучливым человеком. Такие люди часто встречаются в нашей жизни… Такие люди не знают, что хорошо, а что – дурно. Но если я сам твердо знаю, что хорошо, а что – плохо, понимаю, что зло для меня – только то дурное дело, если я сам его совершу, – если я действительно осознаю это, то никакой дурной человек ничем и никогда не сможет повредить мне. Ведь никто на целом свете не может заставить меня делать зло. Ведь зло – всегда только от бессилия…»

– Да, – шепотом произнес Лион, обращаясь, по-видимому, то ли к покойному Ральфу, то ли к самому себе. – Да, зло – оно ведь только от бессилия…

«Конечно же, мне неприятно, что меня осуждают. Но как избавиться от этого неприятного чувства? Надо смириться, тогда, зная свои слабости, не будешь сердиться за то, что другие указывают на них. Это не всегда может быть высказано в любезной форме, но и к таким замечанием следует прислушиваться… Во всяком случае, каждый человек всегда поступает так, как ему выгодно только для себя. Если человек будет постоянно помнить об этом, то никогда и ни на кого не станет сердиться, никого не станет бранить и попрекать, потому что если человеку точно лучше сделать то, что тебе не всегда приятно, то он по-своему прав и не может поступить иначе. Если же такой человек ошибается и делает то, что для него не лучше, а хуже, то в таком случае хуже бывает только ему самому… Такого человека можно пожалеть, но никогда нельзя на него сердиться… Глубокая река не возмущается, если в нее бросить камень; если же она возмущается, то она не река, а лужа… Точно также – и человек… Умный человек никогда не будет сердиться на оскорбление. Если он – действительно умный и глубокий человек…»

Сержусь ли я, если меня обижают…

Теперь, наверное, нет…

Наверное потому, что я давно уже не чувствую ни на кого никаких обид…

Разве что, вспоминая кое-какие страницы своей прошлой жизни? Да, наверное…

Но ведь это было давно – тогда для чего, зачем сердиться?

Чтение, как часто бывало и раньше, когда Лион уединялся с этой тетрадью, все больше и больше увлекало его.

«Да, и я начал задумываться над своей жизнью… В том числе – и над той жизнью, которую многие называют повседневной… Я понял, что нельзя потакать телу, нельзя давать ему лишнее, сверх того, что ему нужно… Это – большая ошибка, потому что от роскошной жизни не прибавляется, а наоборот – убавляется удовольствие от еды, сна, от одежды, от всего, чем себя окружаешь… Стал есть лишнее, сладкое, не проголодавшись, – расстраивается желудок, и нет никакой охоты к еде и к удовольствиям… Стал ездить на роскошной машине там, где мог просто пройтись пешком, привык к мягкой постели, к нежной, сладкой пище, к роскошному убранству в доме, привык заставлять других делать то, что сам можешь сделать, – и нет больше радости отдыха после тяжелого, изнурительного труда, нет радости тепла после холода, нет крепкого, здорового сна и все больше ослабляешь себя, и не прибавляется от этого тихой радости и спокойствия… Такие блага, такой комфорт – не в радость, а только в муку… Он не приносит ничего, кроме страданий и неудобств. Людям надо учиться у животных тому, как надобно обходиться со своим телом. Только у животного есть то, что действительно нужно для его тела, и такое животное довольствуется этим; человеку же мало того, что он уже утолил свой голод и свою жажду, что он укрылся от непогоды, согрелся после холода… Нет, он придумывает различные сладкие питья и кушанья, строит дворцы и готовит лишние одежды, любит различную ненужную роскошь, от которой по большому счету ему живется не лучше, а наоборот – куда хуже… Не расчет приучать себя к роскоши, потому что, чем больше тебе для тела нужно, тем больше надо трудиться телом для этого, чтобы накормить, одеть, поместить свое тело… Ошибка эта незаметна только для таких людей, которые тем или иным обманом сумели так устроиться, чтобы другие должны были работать не на себя, а на них, так что для подобных людей это уже не расчет, а дурное, некрасивое дело… Как дым изгоняет пчел из ульев, так излишества изгоняют из человека его лучшие силы…»

Странное дело – всякий раз, перечитывая эти записи, сделанные так давно уже умершим человеком, Лион испытывал какое-то безотчетное волнение…

Сегодня оно почему-то было особенно сильным, и это поразило его.

Лион закрыл тетрадь и, положив ее в выдвижной ящик, задумался…

Лион принадлежал к тому типу людей, которые никогда категорично не осуждали других – во всяком случае, стремились к этому всеми силами.

Еще в юношеские годы, когда человек особенно восприимчив, Хартгейм услышал когда-то фразу, надолго запавшую ему в душу:

– Если тебе вдруг захочется осудить кого-нибудь, то вспомни, что не все люди обладают теми преимуществами, которыми обладаешь ты.

Фраза эта заключала в себе куда более глубокий смысл, чем можно было подумать сначала.

Тогда Лион размышлял над ее скрытым смыслом, и вскоре у него появилась привычка к сдержанности в суждениях – привычка, которая часто служила ему ключом к самым сложным и изощренным натурам и еще чаще делала его жертвой матерых надоед.

Любой, пусть даже самый недоразвитый ум всегда чувствует эту сдержанность, и если она проявляется в окружающих, то такой ум всегда стремится зацепиться за нее.

И очень часто такому сдержанному человеку начинают поверять самые страшные и сокровенные тайны, самые глубинные переживания и горести.

Впрочем, сам Лион никогда не искал подобного доверия; хотя и понимал, что сдержанность в суждениях – залог неиссякаемого доверия людей.

Однако все имеет свои границы, и если Лион был всегда более чем сдержан в суждениях об окружающих, то к себе самому порой бывал просто беспощаден.

В тот день его критическое настроение по отношению к себе только усилилось – видимо, не без влияния прочтенных только записей покойного Ральфа.

– Да, – еле слышным шепотом, обращаясь лишь к самому себе, произнес Лион, – все имеет свое начало и имеет свой конец…

Поднявшись со своего места, он прошел на балкон и, перегнувшись через перила, посмотрел на блестящие в лучах неяркого солнца лужи. – Все и во всем…

Неожиданно Лиону стало очень жалко самого себя – нестерпимо, пронзительно жалко…

Все то, к чему стремился всю свою жизнь – почет, уважение в обществе, успех – все это было достигнуто.

И что же теперь?

Надвигается старость…

Сколько ему осталось – пять, десять, пятнадцать, двадцать лет?

Никому не известно…

Как он проживет эти годы?

С трудом оторвав глаза от блестящих бликов в лужах на мостовой, он вернулся в свой кабинет.

– Нет, резюмировал свои размышления Лион, – если я… если мы не сможем заменить этим несчастным детям родителей, если мы… не станем им всем… Тогда можно будет считать, что я прожил свою жизнь напрасно…

Голос Джастины, доносившийся из прихожей, вернул его к действительности:

– Лион, нам пора…

Встрепенувшись, точно от сна, Лион поднялся и принялся одеваться.

В этот момент в комнату вошла Джастина. Она улыбалась, но Лион заметил, что жена его была сегодня немного бледнее обычного.

– Наверное, нам уже пора, – произнесла она, присаживаясь в кресло.

– Это ты насчет комиссии по опекунству? – осведомился Хартгейм.

Она кивнула.

– Да.

Посмотрев на часы, он произнес:

– Без четверти четыре… А на который час нам назначено?

– По-моему, на пять…

Достав из кармана блокнот для ежедневных записей, которые Лион вел со свойственной ему педантичностью, он развернул его на нужной странице.

– Все правильно, – подтвердил Лион. – Мистер Лоуренс, чиновник из этого ведомства, назначил нам встречу ровно на семнадцать ноль-ноль…

Джастина с уважением посмотрела на мужа: да, такая вот скрупулезность во всем – вот чего ей всегда не хватало в жизни!

– Кстати, а как его зовут?

– Уолтер, – ответил Лион, решив что его жену интересует имя мальчика, а не чиновника. – Ты ведь знаешь, я тебе столько раз говорил… Мальчика зовут Уолтер, ему четырнадцать, а сестру его зовут Эмели, Молли…

– Молли, – произнесла Джастина свистящим шепотом. – Хорошее имя… – Она немного помолчала, улыбнулась, а потом словно вспомнив что-то, произнесла: – Нет, нет, я тебя не об этом хотела спросить…

– А о чем?

– Как зовут того мистера, который…

– А, мистера Лоуренса? Сейчас посмотрю… И Лион вновь раскрыл свой блокнот.

– Элвис… Элвис Лоуренс, – ответил он. Вновь положив записную книжку в карман, Лион искоса посмотрел на жену.

Нет, конечно же, этот вопрос относительно имени чиновника из комиссии по опекунству был задан ею не потому, что Джастина действительно хотела знать его имя…

Вопрос этот она задала только потому, что таким образом хотела скрыть волнение.

Лион тоже волновался.

Еще бы – ведь сегодня состоится встреча с детьми…

Как они воспримут своих новых родителей?

Никто не мог ответить на этот вопрос – ни он, Лион, ни Джастина.

Он посмотрел на часы – было без семи минут четыре.

Лион, усевшись поглубже, положил руки на колени – точно примерный ученик на уроке в школе – раньше других выполнил задание учителя и вот теперь ждет…

Джастина подсела поближе.

– Волнуешься? – спросила она.

– Нет, нет…

Сказал – и отвернулся, чтобы по выражению его лица Джастина не смогла уловить беспокойства, которое действительно охватило Лиона; он начал волноваться сразу же, как только Джастина напомнила ему о детях.

Она нежно провела рукой по его густым, уже седым волосам.

– Знаешь – я тоже волнуюсь… – призналась она и отвернулась.

– Да?

– Ты находишь, что это неестественно?

Покачав головой, Лион произнес:

– Нет.

– Впрочем, я вижу, что и ты тоже…

– Я? – спросил Хартгейм, стараясь вложить в свои интонации как можно больше показного спокойствия.

– Ну да, – мягко произнесла Джастина. – Только не пытайся убедить меня, что это не так…

Неожиданно Лион улыбнулся.

– Да, мне что-то немного не по себе… Поцеловав мужа в лоб, Джастина промолвила:

– Не надо… Все будет хорошо – я же знаю…

Полчаса они провели молча, но точно на иголках, то и дело поглядывая на часы. Наконец Лион сказал:

– Ну все: пора…

Спустя несколько минут маленький «фиат», выехав со стоянки, описал правильный полукруг и направился в сторону центра города – к угрюмому зданию начала восемнадцатого века, где и располагалась комиссия по опекунству…

Дорога заняла немного времени – минут пятнадцать, и при желании это расстояние можно было пройти пешком.

Лион, сидя за рулем, сосредоточенно следил за дорогой, хотя она была пустынна.

Половину пути они проехали в полном молчании, и, когда машина затормозила у перекрестка, Лион, повернувшись к жене, поинтересовался:

– Ты все приготовила?

Джастина встрепенулась.

– Для детей?

– Угу…

– Да, все готово еще со вчерашнего дня…

– Где они будут жить?

– В комнате на втором этаже… Думаю, им там будет неплохо…

Джастина говорила о совершенно обыденных, казалось бы, вещах, но голос ее звучал очень напряженно.

Лион с улыбкой посмотрел на жену.

– По-прежнему волнуешься?

Она вздохнула.

– Волнуюсь…

– Я тоже…

В голосе Хартгейма прозвучали доверительные интонации.

Джастина взяла мужа за руку. – Не волнуйся, дорогой… Я думаю, что все будет хорошо…

Обыденное сознание рисует людей, так или иначе причастных к сиротским приютам, воспитательным домам, закрытым интернатам и тому подобным заведениям, существами злыми, мелочными, склочными и жадными, и особенно здесь, в Англии – видимо, эта традиция все еще сильна со времен Диккенса с его мистером Бамблом.

О мистере Элвисе Лоуренсе, чиновнике комиссии по опекунству, этого нельзя было бы сказать при всем желании: мистер Лоуренс был тихим, уравновешенным, на редкость улыбчивым человеком.

Поднявшись на второй этаж, Лион и Джастина в нерешительности остановились перед дверью его кабинета.

Постояв так несколько минут, Лион твердо взялся за ручку, повернул ее и шагнул в комнату.

Следом за ним вошла и его жена.

Мистер Лоуренс, сидя за огромным столом черного дерева, что-то писал.

Лиону почему-то сразу же бросился в глаза не сам мистер Лоуренс, а стол, за которым он сидел – необъятный, с идеально отполированными поверхностями, которые отражали солнечные лучи, падавшие через окно, – за стол этот запросто можно было бы усадить еще трех таких чиновников, как мистер Лоуренс.

Заметив вошедших Лиона и Джастину, чиновник тут же отставил свои дела и, поднявшись, приветливо поздоровался.

– Добрый день, мистер Хартгейм… А это… Простите, а что тут делает великая актриса мисс О'Нил?

Видимо, мистер Лоуренс был одним из немногих давних поклонников Джастины, кто еще не знал ни о перемене в ее семейном положении и, соответственно, об изменении ее фамилии, ни того, что теперь она живет в Оксфорде. Не знал он, разумеется и того, что именно она, Джастина – жена этого почтенного немца, который усыновить детей.

Заметив Джастину, мистер Лоуренс поспешно рванулся со своего места навстречу знаменитой актрисе.

– Здравствуйте!

Она кивнула.

– Добрый день.

– Чем обязан такой чести…

Пройдя в глубь комнаты, Джастина произнесла:

– Мы с мужем, мистером Хартгеймом, решили усыновить двоих детей…

У Элвиса от удавления глаза полезли на лоб.

– Как?! – воскликнул он, обращаясь к Лиону. – Разве мисс… О, простите великодушно, – он обернулся к Джастине, – разве миссис О'Нил – ваша жена?

– Моя жена – миссис Хартгейм, – произнес Лион, довольный неизвестно чем, – и мы действительно решили усыновить этих детей…

Вид у мистера Лоуренса был очень смущенный. Указав рукой на стул, он произнес:

– Присаживайтесь, пожалуйста… Лион и Джастина сели.

Лоуренс, непонятно чему улыбаясь, достал папку, на которой черным официальным шрифтом было выведено: «Уолтер и Эмели О'Хара»

Полистав, он отложил ее на край стола и устремил на вошедших взгляд своих голубовато-водянистых глаз.

– Итак, миссис и мистер Хартгейм, – произнес он, откашлявшись, – комиссия по опекунству, рассмотрев вашу просьбу, пришла к выводу, что…

Джастина искоса посмотрела на Лиона – тот сидел прямо, положив руки на колени (как давеча в своем кабинете) и, не мигая, смотрел на чиновника…

– …пришла к выводу, что вполне может удовлетворить вашу просьбу.

Лион заулыбался.

– Спасибо…

– Не за что благодарить нас, мистер Хартгейм, – любезно отвечал мистер Лоуренс, – наоборот: я от имени правительства и Ее Величества королевы Англии, Шотландии, Ирландии и Уэльса уполномочен поблагодарить вас за то, что вы проявили гражданское мужество и пожелали усыновить двух несчастных детей… Все-таки, – в голосе чиновника прозвучали прочувственные нотки, – все-таки, что ни говорите, а в наш меркантильный век не часто можно встретить такие душевные порывы… Надеюсь, – голос мистера Лоуренса прозвучал более возвышенно, – надеюсь, миссис и мистер Хартгейм, что вы сможете заменить им и отца, и мать…

Это была, так сказать, сугубо официальная часть программы.

После того, как все формальности были соблюдены, и Лион с Джастиной поставили свои подписи на доброй дюжине документов, мистер Лоуренс, спрятав папку в стол и выдав все необходимые бумаги новоиспеченным родителям, произнес:

– Но я должен предупредить вас: вам будет непросто… Очень непросто…

Лион покачал головой.

– Я знаю, на что мы идем… Усыновить детей в таком возрасте, да еще брата и сестру – это всегда очень непросто, мистер Лоуренс…

– Вы ведь еще не так стары, – заметил чиновник. – Вы и ваша супруга…

– Нет, я говорю о возрасте детей, – осторожно перебил его Лион.

– И что же?

– Согласитесь, что усыновить детей, которым, скажем, три или четыре года значительно проще, чем тех, которым двенадцать и четырнадцать… Я говорю об Уолтере и Молли, мистер Лоуренс…

Тяжело вздохнув, тот сказал:

– Как же – я понимаю…

В разговор вступила Джастина:

– А почему, мистер Лоуренс, вы говорите, что нам придется с ними нелегко? Из-за возраста? О, я вспоминаю себя в возрасте Молли и Уолтера… – улыбнулась она, – я была просто ужасна!

Дослушав собеседницу, Лоуренс печально изрек:

– Нет, я имею в виду не это…

– А что же?

– Дело в том, что в воспитательном доме, где они находились последний год, за ними прочно закрепилась весьма нелестная репутация… Считаю необходимым сообщить это вам, господа…

Джастина, удивленно подняв брови, воскликнула:

– Дурная репутация? Вот как?

Лоуренс сокрушенно покачал головой.

– Да, особенно за Уолтером…

– Раньше вы мне этого не говорили, – осторожно вставил Лион.

– Раньше я и сам этого не знал, – произнес чиновник виноватым тоном, будто бы оправдываясь, – ведь я имел дело с этими детьми только на бумаге, так сказать – умозрительно…

– Откуда же у вас такая информация?

– Сегодня утром их привезли из того самого воспитательного дома в Вуттоне, где они пребывали последнее время, – принялся объяснять мистер Лоуренс. – И мне пришлось долго выслушивать от воспитателя, который их сопровождал, самые нелицеприятные вещи…

– И какие же именно? – спросила, прищурившись, Джастина.

Мистер Лоуренс начал так:

– Конечно, я не знаю этих детей, и потому не могу ничего утверждать с полной уверенностью… Но воспитатель, который привез их, мистер Яблонски, утверждает, что они – сущий бич их воспитательного дома…

– Боже, какие страсти! – С притворным негодованием воскликнул Лион. – Неужели в двенадцать и четырнадцать лет можно стать «сущим бичом»?

Мистер Яблонски утверждал, что они несколько раз пытались бежать…

– Бежать?

– Да.

– И куда же?

– В Ольстер, – ответил чиновник. – В первый раз к счастью им не удалось уйти далеко, их обнаружили на Центральном вокзале, и констебль тут же отвез их обратно в воспитательный дом.

– А во второй?

– Видимо, – улыбнулся мистер Лоуренс, – видимо, они извлекли уроки из неудачного побега, и им удалось большее: полиция обнаружила их только в Глазго…

– Значит, они бежали в Глазго?

– Видимо, они перепутали поезд, – ответил чиновник, – во всяком случае, после долгих расспросов удалось выяснить, что они хотели бежать в Белфаст, чтобы присоединиться к ИРА…

– К ИРА? – вне себя от удивления воскликнула Джастина.

– Именно так.

– О, эти юные террористы!

– Не забывайте, уважаемый мистер Хартгейм, – строго посмотрев на Лиона, сказал Элвис Лоуренс, – не забывайте, что фамилия их – О'Хара… – напомнил чиновник, давая таким образом понять, что усыновляемые дети – ирландцы, – и что их отец, Патрик О'Хара, осужден на пожизненное заключение именно за то, что в составе ИРА совершил серию террористических актов…

Небрежно махнув рукой, Джастина произнесла:

– Ну, это всего лишь детский максимализм… Тем более, вы говорите, что их отец…

– Да, отец для них – это все: во всяком случае, так сказал мистер Яблонски, – задумчиво произнес Элвис. – Все, что касается памяти отца, для них свято…

– Кстати, – поинтересовалась Джастина, – ведь их отец жив, не так ли?

– Жив, но приговорен к пожизненному заключению, – согласно покачал головой чиновник.

– Стало быть, по всем существующим законам, мы вроде бы и не имеем права на их усыновление?

– По существующим законам, миссис Хартгейм, – ответил чиновник – лицо, осужденное на пожизненное заключение за террористический акт, как бы ставит себя вне закона… Оно поражается во всех гражданских правах, и, кроме того может быть лишено прав материнства и отцовства… Как в случае с мистером О'Хара, который сейчас сидит в тюрьме усиленного режима в Шеффилде… но мы решили на всякий случай перестраховаться, и потому отправили два запроса: один – в Министерство юстиции, а другой – в Шеффилд.

Открыв массивным бронзовым ключом свой антикварный письменный стол, он выдвинул верхний ящик и, полистав какие-то бумаги, протянул Лиону и Джастине два листа.

В одном письме Министерства юстиции сообщало, что по всем существующим законам детей человека, осужденного на пожизненное заключение за террористический акт, можно усыновлять и удочерять, а во втором тюремное начальство Патрика О'Хары сообщало, что заключенный N 732667 не возражает против того, что его сын Уолтер и дочь Эмели будут усыновлены…

Лион вернул документы мистеру Лоуренсу.

– Впрочем, особого согласия их отца тут и не требовалось, – заметил Лоуренс.

– А если он вдруг будет помилован? – непонятно почему засомневалась Джастина.

Лоуренс отрицательно покачал головой.

– Это исключено.

Фраза была сказана столь категорично, что Джастине ничего не оставалось, как уточнить:

– Почему же?

Мистер Уолтер принялся объяснять:

– Человек, совершивший террористический акт, не может быть помилован…

– Даже Ее Величеством Елизаветой?

– Даже королевой.

Неожиданно Джастине пришла в голову мысль, от которой ей стало немного не по себе.

– А если…

– Что, миссис Хартгейм?

– Если этот самый Патрик О'Хара надумает бежать из тюрьмы в Шеффилде?

– Полагаю, что это так и останется его задумкой, – произнес мистер Лоуренс и загадочно улыбнулся.

– Почему же?

– Потому что из этой тюрьмы еще никто никогда не убегал… А, кроме того, законом это не предусмотрено…

– Что именно?

– То, что он сбежит из тюрьмы и начнет предъявлять права на детей…

Они немного помолчали, а потом Лион вновь поинтересовался:

– Скажите, мистер Лоуренс… Скажите, Уолтер и Эмели…

Понимающе улыбнувшись, Лоуренс произнес:

– А, вы, наверное, хотите спросить, можно ли забрать их сегодня?

– Да, мистер Лоуренс.

– Конечно.

Чиновник поднялся из-за стола и сделал приглашающий жест Лиону и Джастине.

Поднялись и они и после того, как Лоуренс подошел к двери, проследовали за ним.

– Сейчас вы их увидите.

– Они здесь, рядом?

– Да, на третьем этаже, в служебной комнате… В так называемой детской.

Выйдя из кабинета, чета Хартгеймов прошла следом за Лоуренсом на третий этаж и остановилась перед дверью, застекленной матовым стеклом.

– Сюда, пожалуйста.

Лоуренс толкнул дверь, и Джастина с мужем, едва сдерживая естественное волнение, вошли…

В небольшой прямоугольной комнате, уставленной стеллажами с игрушками, стоял стол и несколько стульев вдоль стены.

За столом у окна сидел мальчик – худой, бледный, с синевой под глазами.

Хотя и Джастина, и Лион знали, что по документам ему четырнадцать лет, выглядел он лет на десять-одиннадцать – никак не старше.

Молли, сидя на стуле, старательно наряжала куклу – она была так поглощена этим занятием, что высунула от усердия язык, и даже не заметила вошедших.

Неожиданно откуда-то сбоку послышался неприятный скрипучий голос:

– Мистер Лоуренс?

Спустя мгновение Джастина и Лион заметили высокого сухопарого человека, выходящего их навстречу – по-видимому, это и был мистер Яблонски, который сопровождал детей из воспитательного дома.

– Мистер Лоуренс? – повторил неприятный голос.

Это обращение прозвучало с едва заметным акцентом, как понял Лион – с польским.

Чиновник, подойдя к воспитателю, пожал ему руку.

То же самое сделал Лион – при рукопожатии он отметил, что рука у мистера Яблонски вялая и потная.

Улыбнувшись, мистер Лоуренс покосился на своих спутников.

– Это и есть та самая супружеская пара, которая согласилась усыновить Уолтера и Молли.

Мальчик и его сестра, вне всякого сомнения, слышали последнюю фразу чиновника совета по опекунству, но странное дело, даже не обернулись в сторону своих новых родителей.

Уолтер по-прежнему безучастно смотрел в окно, а его сестра продолжала возиться с куклой.

Мистер Яблонски, осторожно тронув Лиона за руку, произнес:

– Простите, мистер…

– Мистер Хартгейм, – услужливо подсказал Лоуренс. – А это – его супруга, замечательная актриса, может быть, вы помните – Джастина О'Нил…

– Я не эстет, – ответил Яблонски, – и скажу честно, никогда не увлекался театром… – он сделал небольшую паузу и, обведя Хартгеймов внимательным взглядом, обратился к одному лишь Лиону: Мистер Хартгейм, я бы хотел поговорить с вами перед тем, как эти дети, – он коротко кивнул сперва на Уолтера, а затем и на его сестру, – прежде чем они будут отданы вам в руки…

Этот мистер Яблонски сразу же, с самого начала не понравился ни Лиону, ни тем более Джастине – у нее вообще было отличное чутье на людей.

Лион прищурился.

– Слушаю вас…

Отведя Хартгейма в коридор и аккуратно прикрыв за собой дверь, обладатель скрипучего голоса и потных ладоней начал издалека:

– Как воспитатель и педагог, – сказал мистер Яблонски, – я считаю не только должным, но и необходимым поговорить с вами…

Лион наклонил голову.

– Я к вашим услугам.

Голос его прозвучал холодно и официально, даже чуточку надменно.

– Мистер Лоуренс, наверное уже рассказал вам о детях О'Хары, – сказал Яблонски.

Лион кивнул.

– Совершенно верно. Мы говорили с ним об Уолтере и Молли не далее, чем десять минут назад.

– Стало быть, – подхватил мистер Яблонски, – вы знаете и об их побеге, точнее – двух побегах, и о том диком характере Уолтера…

– Нет, не знаю.

После такого заявления собеседника лицо мистера Яблонски выразило неподдельное удивление.

– То есть?

– Я знаю только то, что сказал мне мистер Лоуренс, – холодно ответил Лион, – а он, насколько я понимаю, передал мне это с ваших слов…

– Да, с моих… У вас есть основания не доверять мне, мистер Хартгейм?

– Оснований никаких… во всяком случае, единственная информация, которую я приму к сведению, – это то, что Уолтер и Молли действительно хотели бежать…

– И все?

Да, – замялся Лион, непонятно почему почувствовав себя виноватым, – а что касается по-видимому вашего, выражения о том, что эти дети – «бич» или что-то в это роде – простите, мистер Яблонски, но при всем своем желании я никак не могу в это поверить…

– Но тем не менее это действительно так! – с неожиданной горячностью воскликнул педагог. – О, я еще очень мягко выразился! Эти дети, эти брат и сестра вымотали всех нас, отняли столько здоровья, что… – и он неожиданно осекся под пристальным, немигающим взглядом собеседника.

– Простите, сэр… – Лион, которому этот сухопарый человек становился все более и более неприятным, сделал вид, будто бы забыл его фамилию, хотя помнил ее прекрасно; просто таким незамысловатым образом Хартгейм хотел показать, что не хочет распространяться далее о характере усыновляемых им и его женой детей.

Тот, однако, ничуть не обиделся, а только услужливо напомнил:

– Яблонски…

– Мистер Яблонски… Так вот, сэр, – неожиданно голос Лиона зазвучал более напряженно, – так вот, простите, но мне не хотелось бы говорить с вами на эту тему…

– Считаю своим долгом, – произнес Яблонски, снова вспыхнув, – считаю необходимым предупредить вас, что с ними следует быть построже…

– С детьми?

– Да, и особенно – с мальчишкой…

– Почему же построже? – с тоской в голосе поинтересовался Лион.

Лицо Яблонски скривила нехорошая улыбка.

– О, мистер Хартгейм, я конечно же не хочу злопророчествовать, но мне кажется, что с этими детьми вы еще наплачетесь… Представляете, что сделал Уолтер в последний раз?

Улыбнувшись, Лион произнес:

– Насколько я знаю – пытался бежать…

Педагог кивнул.

– Совершенно верно. А вы хоть знаете, мистер Хартгейм, куда?

Тот передернул плечами.

– Как сообщил мне мистер Лоуренс – в Ирландию, в Ольстер…

– Да, да именно так!.. И знаете зачем?

– О, он, по всей видимости, еще переживает бурное увлечение романтикой, – сказал Лион, – только во времена моего отрочества подростки играли в индейцев, в прерии, в пампасы, в охотников и следопытов, а теперь, по-видимому…

Яблонски перебил его с мрачным видом:

– Когда его выловили в Глазго, этот паршивец заявил, что…

Лион нахмурился.

– Сэр, – произнес он твердо, – не забывайте, что вы говорите о моем сыне…

– О, простите меня, – тут же пошел на попятную мистер Яблонски, – простите, но я только хотел сказать, что ваш сын, – он сделал ударение на этих словах, – что ваш сын заявил констеблю, что хотел бежать в Ольстер, чтобы вступить в ряды террористов ИРА…

– Мне уже сообщил об этом мистер Лоуренс, – произнес Лион с нарочито-скучающим видом.

– И что же вы об этом думаете? Хартгейм, с независимым видом передернув плечами, произнес:

– По-моему, это нормально… Детский максимализм, помноженный на жажду романтики, тоже, кстати говоря, естественную в этом возрасте…

– Но ведь члены ИРА – кровавые убийцы, террористы!.. Вы ведь наверняка знаете о взрыве в Лондоне, после футбольного матча… – напомнил Яблонски, – вне всякого сомнения, это их рук дело…

Тяжело вздохнув, Лион изрек:

– Дети во всем стремятся быть похожими на своих родителей…

– Все дело в том, какие родители – это вы хотите сказать? – спросил Яблонски, явно намекая на отца Уолтера и Молли.

Отрицательно покачав головой, Хартгейм изрек:

– Нет, не это…

Педагог посмотрел на него вопросительно:

– Что же тогда – если, конечно, не секрет, мистер Хартгейм?

Неожиданно Лион улыбнулся.

– Конечно же, не секрет… Родители всегда остаются родителями – хороши они или плохи…

– Даже если они – террористы? – прямо, а лоб спросил Яблонски.

– Даже тогда… А потом, сэр, – Лион как-то натянуто улыбнулся, – а потом – почему вы говорите о родителях во множественном числе?

– Я имел в виду его отца, – ответил воспитатель. – Патрика О'Хару…

– Догадываюсь, – ответил Хартгейм, – а, кстати, кем была их мать?

– Уолтера и Молли? Хартгейм коротко кивнул.

– Да.

– К тому времени, когда мы получили детей, – ответил Яблонски с такой интонацией, будто бы речь шла о старом автомобиле или каком-нибудь товаре, – к тому времени матери у них уже не было…

– Вот как?

– Представьте себе…

– А что же с ней случилось?

– В сопроводительных документах было написано, что она погибла…

– А как? – продолжал допытываться Лион. – При каких обстоятельствах это произошло?

– Этого я не могу вам сказать…

Лион мельком посмотрел на часы и с неудовольствием отметил, что беседа со строгим педагогом явно затянулась – она заняла почти двадцать минут.

Он улыбнулся.

– Простите…

И кивнул на дверь.

– Я понимаю, – спохватился мистер Яблонски, – вам не терпится поговорить с усыновленными?

Лион промолчал – глупее вопроса нельзя было задать при всем желании.

– Что ж, – сказал педагог на прощание, – очень рад за вас… Но, все-таки, считаю своим долгом еще раз напомнить, чтобы вы были с ними… – он запнулся, подыскивая наиболее точное выражение, потому что слово «построже» в данной ситуации, после беседы с новоиспеченным отцом, вряд ли подходило, – хочу сказать, чтобы вы были с ними… Ну, потверже…

– Спасибо за совет, – холодно ответил Лион. – Ну, всего хорошего…

И, резко повернувшись, дал понять, что беседа завершена и что больше он не желает выслушивать советы мистера Яблонски.

Толкнув дверь, Лион вошел в комнату…

Спустя полчаса после того, как были соблюдены последние формальности, дети, Лион и Джастина отправились на своем «фиате» домой.

Лион, сидя за рулем, следил за дорогой, то и дело посматривая через зеркальце заднего вида назад, в салон…

Дети сидели молча – Уолтер насупившись, а Молли, младшая, то и дело вертела головой по сторонам – и это было понятно: незнакомый город, новые впечатления…

Джастина, сидя на переднем сидении, обернулась назад и произнесла:

– Скоро приедем…

Молли оживилась:

– А куда это мы едем?

– К нам домой, – тут же ответила жена Лиона, обрадовавшись, что молчание наконец-то нарушено, и что теперь можно будет хоть о чем-то поговорить. – Это недалеко… – Джастина сделала небольшую паузу, после чего поспешила поправить сказанное: – то есть – к вам домой… Потому что теперь это будет и ваш дом тоже…

Когда машина подъезжала к коттеджу, Уолтер, искоса посмотрев сперва на Джастину, а затем – на Лиона, спросил:

– Значит, теперь вы будете нашими новыми папой и мамой?

Лион немного смутился.

– Ну да…

– Поня-я-ятно… – протянул мальчик и вновь отвернулся к окну…

А Лион, непонятно почему, сразу почувствовал себя очень неловко…

Стол в доме Хартгеймов был накрыт белоснежной, хрустящей при каждом изломе скатертью. В роскошной вазе старинного хрусталя стояли цветы. На столе, на огромном блюде, строго по центру (о, эта немецкая пунктуальность!) Дымился праздничный пирог. Джастина, осторожно поглядывая на детей, то на мужа, принялась резать пирог и раскладывать его по тарелкам.

Уолтер, сидя за столом, глядел на своих новых родителей, как затравленный зверек, однако Молли не проявляла никакого беспокойства – все ее внимание была поглощено пирогом.

Лион с мягкой улыбкой посмотрел на девочку.

Бедняжка!..

Наверное, в воспитательном доме этих милых детей скверно кормили… Вон, как они худы, как бледны, какие синяки под глазами…

Уолтер, ковыряя ложкой пирог, угрюмо наблюдал, как над чашкой с чаем поднимался вверх пар.

Все это время за столом царило какое-то непонятное молчание – не торжественное, каким оно бывает в подобных ситуациях, а скорее зловещее…

Лион, понимая, что надо хоть что-нибудь сказать, посмотрел на Джастину. Она молчала.

Еще бы – женщине в подобных ситуациях, наверное, куда тяжелее…

Хотя Джастина ведь никогда раньше не была в подобных ситуациях.

Впрочем, как и он, Лион Хартгейм.

Наконец, справившись с пирогом, Лион как бы между прочим поинтересовался:

– Джастина… – он хотел сказать: «ваша новая мама», но у него не повернулся язык, – Джастина уже показала вам коттедж?

– Да, – неожиданно отозвалась сама Джастина, – сразу же, как мы приехали…

Лион посмотрел на нее с укоризной – мол, зря ты ответила на этот вопрос… Я ведь ожидал услышать кого-нибудь из детей…

Улыбнувшись как ни в чем не бывало, Хартгейм вновь спросил:

– Ну, и как вам понравился дом?

– Понравился, – ответил Уолтер. Слава Богу!

Теперь лед этого тягостного молчания, кажется, сломлен.

Лион оживился:

– Для нас двоих он слишком велик… Столько комнат, мы могли бы обходиться куда меньшим количеством…

Молли, справившись со вторым куском пирога, подняла на Лиона вопрошающий взгляд.

– Скажите, а у вас никогда не было детей?

Лицо Лиона вмиг погрустнело.

– Были… У нас было две дочери… Барбара и Элен…

– И где же они?

Тяжело вздохнув, он произнес:

– Погибли…

– Как – обе?

Конечно же, подобный вопрос из уст человека взрослого можно было бы расценивать как минимум нетактичным, но ведь то взрослого…

– Обе, – ответил Лион, с трудом сдерживая в себе слезы.

Неожиданно Уолтер, оторвавшись от созерцания дымящегося чая, строго посмотрел на сестру.

– Молли!

И она, едва поймав его не по-детски суровый взгляд, тут же замолчала.

Джастина, потянувшись к блюду с пирогом, будто бы ничего и не случилось, спросила:

– Может быть, кто-то хочет еще?

– Я! – воскликнула Молли.

И вновь Уолтер строго посмотрел на нее, но только на этот раз ничего уже не сказал.

Джастина принялась накладывать пирог в тарелку своей новой дочери, но та, неожиданно замахав руками, тут же запротестовала:

– Нет, нет, спасибо, я уже не хочу…

– Но ведь ты только что хотела! – удивилась Джастина.

– Уже не хочу… Спасибо, миссис я сыта, я наелась, – произнесла Молли, не отрывая своих голубых глаз от блюда, стоявшего посередине стола.

– Может быть, ты стесняешься?

– Нет, нет…

Лион, посмотрев на ее брата, произнес:

– Уолтер, почему ты запрещаешь сестре есть столько, сколько ей хочется?

Уолтер молча отвернулся. Лион продолжал:

– Вы ведь, наверняка, не очень часто ели досыта в своем воспитательном доме? Нет, признайтесь честно…

Передернув плечами, Уолтер подал голос:

– Мы не жалуемся…

– Я вас об этом и не прошу…

– Ели столько, сколько нам полагалось, – с недетской серьезностью ответил мальчик.

– Но если вы действительно голодны, – продолжал Хартгейм, – если вам действительно хочется есть… Прошу вас, не отказывайте себе ни в чем…

– Нет, сэр, спасибо, нам больше не хочется, – поблагодарил Уолтер, поднимаясь из-за стола. – Большое спасибо…

Лион хотел было еще что-то сказать, но в самый последний момент почему-то передумал – видимо, он решил, что будет лучше, если этот разговор состоится хотя бы через несколько дней…

Да, детям просто надо привыкнуть к новой обстановке, к такой крутой перемене в их жизни…

Ведь это так естественно!

– Может быть, хотите еще чего-нибудь? – предложила Джастина.

– Нет, большое спасибо, с нас достаточно, – повторил Уолтер с подчеркнутой вежливостью, стоя у стола и неловко переминаясь с ноги на ногу.

Джастина, хозяйка сегодняшнего праздничного ужина, улыбнулась:

– Пожалуйста… Я очень рада, если моя стряпня понравилась вам…

Молли, в последний раз посмотрев на пирог, с явным неудовольствием встала со своего места и, сделав неуклюжий книксен, произнесла:

– Благодарю вас…

И вновь за столом возникла тягостная, очень неловкая пауза.

Сколько всего хотелось теперь сказать детям и Лиону, и Джастине!

Сколько за это время накопилось в них невысказанной любви, сколько нежности – и теперь, когда пришло время проявить эти качества, они оба растерялись…

Наконец, после длительной паузы, Джастина, поднявшись из-за стола, произнесла:

– Уже поздно… Давайте, я отведу вас наверх, в вашу комнату…

В ту ночь Лион Хартгейм, долго, слишком долго не мог заснуть.

Не могла заснуть и Джастина…

Вот уже целый час она лежала в кровати, широко открыв глаза, и смотрела, как из-за тяжелой портьеры медленно выползает мутная, но, тем не менее, очень яркая, какого-то неестественного цвета полная луна – такие люминисцентно-желтые луны бывают только здесь, в Англии…

Джастина повернулась на бок, почувствовав прикосновение руки мужа. Она увидела, что Лион не спит. Он ласково, но с потаенной грустью смотрел ей в лицо, положив свою горячую ладонь на ее спину. Спустя несколько минут он порывистым движением прижал ее к себе, и они некоторое время молча лежали и смотрели друг на друга, думая, наверное, об одном и том же… Наконец Лион спросил:

– Ну, что скажешь?

– Ты об Уолтере и Молли?

Лион, присев на кровати, подложил под спину подушку и потянулся к ночнику.

– Можно включить?

– Включи, – ответила Джастина, – я все равно не засну…

– Я тоже…

Лион щелкнул выключателем – спальню залил ровный зеленоватый свет торшера.

Джастина, приподнявшись на локте, посмотрела на часы, лежавшие на тумбочке.

– Боже, уже половина второго, – произнесла она, – а мне завтра утром на репетицию…

С завтрашнего дня в театральной студии возобновлялись занятия…

– …и меня опять будет мучить мигрень, – закончила она.

Лион вздохнул.

– Мигрень – не самое страшное, что может мучить человека, – произнес он. – В жизни есть вещи и пострашнее головной боли…

Кутаясь в одеяло, Джастина поднялась и задернула портьеру.

– Не могу больше смотреть на эту луну, – произнесла она таким тоном, будто бы в чем-то оправдывалась, – знаешь, я человек не суеверный, но всегда, когда смотрю на луну, испытываю какое-то непонятное чувство… Будто на меня что-то давит…

Лион промолчал – конечно же, он хотел поговорить с ней совсем о другом…

Наверняка, и Джастина хотела говорить с ним о том же, но не знала, с чего начать… Повернув светильник так, чтобы свет не бил в глаза, Лион спросил:

– Что ты думаешь обо всем этом?

– О детях?

– Да.

Джастина вздохнула.

– Знаешь что, я все время спрашиваю себя – смогу ли я полюбить их так же, как… – она осеклась, не решаясь сказать, как именно.

Тем не менее Лион понял, что она имеет в виду.

– Как Барбару и Элен?

Опустив голову Джастина призналась шепотом:

– Да, Лион…

Пристально посмотрев на жену, он спросил:

– У тебя что – какие-то сомнения на этот счет?

– Нет, я не об этом…

– Тогда – о чем же?

Немного помолчав, Джастина промолвила:

– Сегодня я наблюдала за ними за столом… И знаешь что – мне почему-то стало немного не по себе… Они какие-то дикие, они всего боятся… Особенно мальчик, Уолтер, – добавила она, вспомнив, как тот одернул Молли, когда девочке захотелось еще пирога.

– Я думаю, что это временно, полагаю, это скоро пройдет…

– Правда?

Стараясь вложить в свои интонации как можно больше спокойной уверенности, Лион сказал:

– Конечно! Ведь они впервые попали в наш дом… Для них все ново, все так непривычно. Не каждый взрослый может выдержать такую резкую перемену в жизни – чего же требовать от детей? Немного подумав, Джастина согласилась.

– Знаешь, наверное, ты прав… Только…

– Что – только?

Она вновь замолчала, и, сосредоточенно посмотрев на лежавшие перед ней часы, перевернулась на другой бок.

Лион, выдержав небольшую паузу, несмело спросил:

– Что – только?

– Понимаешь, – сказала Джастина, тщательно подбирая каждое слово, – понимаешь, ведь это, по сути, уже взрослые, сложившиеся люди…

– Да, – согласился с ней муж, – четырнадцать лет – это не четыре года…

– И у них – особенно у Уолтера, наверняка есть свои понятия о том, что такое отец, каким он должен быть… Какие-нибудь детские воспоминания… А ведь они, как ты наверняка знаешь – самые сильные…

– Конечно. И к чему ты об этом говоришь мне?

Джастина продолжала:

– У мальчика, во всяком случае, уже сложилось свое понимание жизни…

– Не сомневаюсь, – ответил Лион, вспомнив свой разговор с мистером Яблонски.

– Нам трудно будет сделать так, чтобы они воспринимали нас не просто как людей, в доме которых они очутились в силу определенных, неподвластных им обстоятельств, а как отца и мать…

– Но ведь мы будем все для этого делать – не правда ли?

– Конечно!

Джастина, вновь обернувшись к мужу, тяжело вздохнула.

– Во всяком случае, – добавила она, – во всяком случае, мне кажется, что я смогу полюбить их так же сильно, как и наших бедных маленьких девочек…

Неожиданно Лион улыбнулся. Джастина, посмотрев на него с недоумением, поинтересовалась:

– Что такое?

– А знаешь что, – произнес Лион окрепшим голосом, – знаешь что… Я ведь уже их люблю…

Джастина, подвинувшись поближе к мужу, неожиданно для самой себя призналась:

– Мне иногда кажется, что я не смогу полюбить этих детей… Во всяком случае так, как я любила Барбару и Элен… Не знаю, – при упоминании об умерших дочерях лицо Джастины погрустнело, – не знаю, может быть потом… Не знаю, – вновь повторила она, но уже скорее не Лиону, а самой себе.

Лион нахмурился.

– Но ведь надо стремиться к этому…

Она встрепенулась и вопросительно взглянула на мужа.

– К тому, чтобы полюбить их теперь, а не когда-нибудь потом… Мы ведь твердо решили, что нам необходимы эти дети… – Лион тяжело вздохнул. – Знаешь, не далее, чем сегодня днем, до твоего прихода, я еще раз просматривал записи покойного Ральфа…

– Ты всегда просматриваешь их, когда меня нет, – отметила Джастина.

– Не надо иронизировать…

– Что ты – я и не думала… Ведь этого человека любила моя мать…

– Я думаю, что кардинала любили все, кто его знал, – произнес Лион погрустневшим голосом, – для всех, кто знал этого замечательного человека, он был поддержкой… Как жаль, что его нет рядом с нами!

– Да, так что же записи? – осторожно напомнила Джастина.

– Я нашел там одну мысль, которая так поразила меня! О жизни в настоящем…

Лион, откинув одеяло, поднялся с кровати и, сунув босые ноги в тапочки, извинился:

– Обожди минутку, я сейчас… После чего вышел из спальни.

Спустя несколько минут он вернулся со столь знакомой Джастине тетрадью в руках. Полистав ее, он произнес:

– Вот… Хочешь, прочитаю? – спросил он, вопросительно глядя на жену.

Она кивнула.

– Читай…

Джастина и сама любила такие чтения – странно, но в эти минуты ей часто казалось, что Ральф присутствует где-то рядом, здесь, только незримо, незаметно для обычных людей.

Лион сел рядом с женой, поджав ноги, осторожно раскрыл тетрадь, вынул оттуда свою закладку (открытку с видом Бонна) и принялся читать глухим, негромким голосом – словно боялся кого-нибудь разбудить:

«Теперь мне можно на время отступить от того, что должно быть и чего требует моя совесть, потому что я не готов, – говорит себе человек, – а вот я приготовлюсь, наступит время, и тогда я начну жить уже вполне сообразно со своей совестью…»

Ложь этого рассуждения в том, что человек отступает от жизни в настоящем, одной действительной жизни, и переносит ее в будущее, тогда как будущее не принадлежит ему. Для того, чтобы не поддаться этому соблазну, человеку надо понимать и помнить, что готовиться некогда, что он должен жить наилучшим образом сейчас, такой, какой он есть, что совершенствование, столь необходимое для него, есть только одно совершенствование в любви, и оно совершается только в настоящем, в том времени, в котором ты живешь. И потому человек должен не откладывая жить всякую минуту всеми своими силами для исполнения того назначения, для которого он пришел в мир и которое одно только может дать ему истинное благо. Человек должен жить так зная, что каждую минуту он может быть лишен возможности этого исполнения…

Джастина жестом остановила его.

– Обожди… К чему это ты?

Отложив тетрадь, Лион ответил:

– Ты сказала, что сейчас вряд ли сможешь их полюбить…

Джастина слабо запротестовала:

– Но я постараюсь!

– Стараться надо не в будущем, а сейчас, теперь…

И, словно призывая на помощь покойного Ральфа, Лион продолжил:

– Мы часто говорим и думаем, что «я не могу делать всего, что должно в том положении, в котором нахожусь теперь». Как это несправедливо! Та внутренняя работа, в которой и заключается жизнь, всегда возможна. Ты в тюрьме, ты болен, ты лишен возможности какой-нибудь внешней деятельности, тебя оскорбляют, мучают, – но внутренняя жизнь твоя в твоей власти: ты можешь в мыслях осуждать, упрекать, завидовать, ненавидеть людей, и можешь в мыслях же подавлять эти чувства и заменять их добрыми. Так что всякая минута твоей жизни – твоя, и никто не может отнять ее у тебя. Когда я говорю: «я не могу сделать этого», я выражаюсь неверно. Я должен сказать, что не мог сделать этого прежде. То же, что в каждую минуту настоящего я могу сделать с собой все, что хочу, это я, несомненно, знаю. И хорошо человеку знать это. Сознание своего нездоровья, заботы об устранении его – вот главное. Мысль о том, что я теперь нездоров и потому не могу, а вот когда выздоровлю, тогда и сделаю, – все это величайший соблазн. Это ведь то же самое, что говорить: «не хочу того, что мне дано, а хочу того, чего нет». Всегда можно радоваться тому, что теперь есть с тобой, и делать из того, что есть, из тех сил, какие есть в тебе. Всякий настоящий час в твоей жизни есть критический, решающий час. Надо вставать с мыслью, что этот день, каждый день, в котором ты живешь – есть лучший день в твоей жизни, каждый час – лучший час, каждая минута – лучшая минута. Оно лучшее потому, что оно одно твое.

Он закрыл тетрадь и, отложив ее на тумбочку, задумался…

Некоторое время они сидели молча, думая каждый о своем, но, по большому счету – об одном и том же…

Наконец Джастина сказала:

– Знаешь что… Я пойду в детскую…

Лион, подняв на нее удивленный взгляд, поинтересовался:

– Для чего?

– Посмотрю, как они спят…

И, встав с кровати, она накинула поверх ночной сорочки пеньюар и вышла из спальни, неслышно затворив за собой дверь…

Через несколько дней, когда Уолтер и Молли казалось уже немного освоились и в своем новом доме, и, как надеялся Лион, в новом качестве, произошла сцена, которая поразила и даже немного напугала его.

За завтраком (теперь Уолтер не одергивал сестру, когда ей хотелось добавки) Лион, приветливо улыбнувшись, обратился к ним:

– Дети, я понимаю, что не имею права требовать, чтобы вы называли нас «папа» и «мама».

Уолтер, ковыряя вилкой овсяный пудинг, смотрел в тарелку не поднимая глаз. Лион продолжал:

– Это надо заслужить… То есть, я хочу сказать, что это мы должны заслужить вашу любовь, ваше доверие… – он бросил быстрый взгляд в сторону Джастины; она только улыбнулась в ответ – мол, все правильно, продолжай, мой милый… – Так вот: я прошу тебя, Уолтер, и тебя, Молли, чтобы вы больше не обращались к нам «сэр» и «мэм»…

В беседу вступила Джастина:

– Да, конечно… Лион прав, вы ведь не маленькие дети, которые обращаются к полицейскому: «сэр констебль, как нам пройти туда-то и туда-то»…

Молли, приветливо улыбнувшись, поинтересовалась:

– А как же нам к вам обращаться… Миссис Хартгейм и мистер Хартгейм?

Лицо Лиона расплылось в добродушной улыбке.

– О, нет, зачем же! Ведь мы вам не чужие…

– Как же тогда? – не унималась девочка.

– Зовите нас просто: Лион и Джастина… Молли вопросительно посмотрела на брата – он сидел молча, насупившись, все так же продолжая терзать свой пудинг.

Она, с минутку помолчав, несмело произнесла:

– Может быть мне все-таки называть вас…

– Как, Молли?

– Папа… и мама…

Уолтер, бросив на чистую скатерть вилку, метнул в сестру косой взгляд.

– Молли!

Та тут же осеклась.

Лион и Джастина переглянулись.

– Уолтер, – спросил Лион, – а почему ты запрещаешь сестре обращаться к нам так, как она хочет? Почему ты командуешь ею?

– Потому что я старше, – последовал ответ, – и потому что я мужчина…

– Но ведь за столом есть люди, которые старше тебя… тебя и Молли, вместе взятых…

– Я ее брат, – отрезал Уолтер. Лион покачал головой.

– Понимаю, но ведь это не дает тебе права лишать сестру собственного мнения!

Однако мальчик неожиданно проявил упрямство. Посмотрев сперва на приемную мать, а затем – и на приемного отца, он произнес:

– Все это время, пока мы были в воспитательном доме, я следил за ней… Если бы не я… – добавил он и неожиданно замолчал.

– Что бы тогда? – спросил Лион, стараясь придать своим интонациям как можно больше доброжелательности.

– Ей пришлось бы худо…

Лион, отодвинув стул, на котором сидел, подошел к Уолтеру.

– Послушай, сказал он, кладя мальчику руку на плечо, – послушай… У вас там в воспитательном доме что – какие-то ужасные вещи происходили?

Мальчик дернул плечом, словно это была не рука его приемного отца, а раскаленное железо.

– Нет.

– Но ты так говоришь…

Уолтер ответил голосом, в котором и Джастина, и Лион услышали нескрываемый вызов:

– Все, что происходило в воспитательном доме и до него вас не касается…

– Почему?

– Потому что это наше частное дело… – Уолтер резко вскинул голову и, посмотрев сперва на Джастину, а затем на Лиона, добавил, но уже более мягко. – Ведь я не спрашиваю, как вы жили до того, как мы с Молли оказались в вашем доме – не так ли?

Лион вздохнул.

– Ну, во-первых, Уолтер, ты не совсем прав… Мальчик совсем по-взрослому нахмурился.

– То есть…

– Ведь твоя сестра в первый же день поинтересовалась, были ли у нас дети… А ты, если мне не изменяет память, одернул ее…

Уолтер продолжал молчать.

Посмотрев на Джастину, чтобы оценить ее реакцию на происходящее, а возможно, ища поддержки, Лион добавил:

– Кстати, и ты тоже можешь спрашивать…

Прищурившись, словно глаза ему резал яркий свет, Уолтер произнес с демонстративно-независимым видом:

– Не буду…

– Почему же? – удивилась Джастина. – Ведь мы вам все-таки не чужие… – произнесла она и, вспомнив свой недавний ночной разговор с мужем, веско добавила: – во всяком случае, мы с мужем все делаем для этого… И будем делать впредь… Уолтер промолчал.

Лион, поняв его молчание как добрый знак и проявление согласия со словами жены, добавил:

– И мы с Джастиной все время будем стараться, чтобы когда-нибудь вы назвали нас «отцом» и «матерью»… Чтобы когда-нибудь настал этот счастливый для нас момент, – закончил он.

Как-то нервно задергавшись, Уолтер вскочил и неожиданно громко воскликнул:

– Этого не будет никогда!

– Но почему? – растеряно спросил Лион.

– Потому что у меня уже есть отец! Да, да, у меня есть папа!

– Но ведь…

– Да, да, я знаю, что вы хотите сказать – что мой отец преступник, что он убийца и все такое прочее… Что он сидит в тюрьме, и никогда оттуда не выйдет…

Лион, стараясь сохранять обычное присутствие духа и хладнокровие, произнес:

– Мальчик мой… Мы ничего не имеем против твоего отца… Раз ты так любишь его – да, вполне возможно, что он был замечательным, порядочным человеком…

– Почему был?

– Ну хорошо: он хороший, отличный человек… мы не имели удовольствия быть знакомым с ним, но…

Уолтер тут же перебил его:

– Вы говорите так только потому, что хотите… – и он запнулся, даже не зная, в чем можно обвинить своих приемных родителей.

Лион, пытливо посмотрев ему прямо в глаза, поинтересовался:

– Чего же мы хотим?

Уолтер исподлобья глядел то на Лиона, то на Джастину и молчал.

– Если мы и хотим чего-нибудь, то только одного: добра тебе… И твоей сестре Молли… Скажи мне, откуда в тебе столько злости? Уолтер, ответь, откуда взялась эта дикая агрессивность?

И тут мальчик произнес фразу, которая, наверное, объяснила многое:

– Вы – англичане…

Как ни драматичен был момент, но Джастина не смогла сдержать в себе улыбки.

– Уолтер, – обратилась она к нему по-ирландски, тщательно выговаривая слышанные ею когда-то в детстве слова, – Уолтер, мальчик мой… Посмотри на меня…

Уолтер, искоса посмотрев на свою приемную мать, насторожился.

Джастина продолжала – медленно, с трудом подбирая каждое слово:

– Посмотри на меня… Какая же я англичанка? Ведь до того, как я вышла замуж за Лиона, моя фамилия была О'Нил… Ведь приставка О' тебе о чем-нибудь говорит?

Недоверчиво посмотрев на нее, мальчик с сомнением в голосе спросил:

– Это правда?

– Конечно! – воскликнула Джастина, – я ведь родилась и выросла в Дрохеде – только не в той, ирландской Дрохеде, а в австралийской, названной так в честь старинного ирландского городка, а кроме того, под этой фамилией я стала известна в театре… Ты любишь театр?

– Не знаю…

– Но почему? – спросила Джастина, все больше и больше воодушевляясь, – почему ты так говоришь? Разве можно его не любить?

– Я никогда там не был…

В этот момент Джастине показалось, что лед сломлен и надо проявить еще чуточку упорства и доброжелательности – и все будет хорошо.

Однако Лион, некстати вступив в разговор, только все испортил…

– Уолтер, – произнес он строго, – скажи, а почему ты так не любишь англичан?

– Они захватили Ольстер, – ответил Уолтер насупившись, они – оккупанты…

– Как – все англичане? Мальчик кивнул.

– Все.

– Без исключения?

С минуту подумав, Уолтер ответил так:

– Не знаю… Во всяком случае, я не слышал ни о каких исключениях.

– Неужели ты всерьез думаешь, что людей можно делить на хороших и плохих только потому, к какой национальности они себя относят?

Мальчик, переступая с ноги на ногу, молчал. Лион продолжал:

– Но почему, откуда у тебя такие мысли?

– В воспитательном доме, где мы были с братом, – неожиданно подала голос Молли, – нас все время дразнили дети англичан…

– Дразнили? – удивилась Джастина. Молли, подавшись корпусом вперед, добавила:

– Да, они ужасно издевались над нами… Над нашей манерой вести себя, над нашим неправильным выговором английских словечек…

– С их точки зрения неправильным, – не по-детски серьезно пояснил Уолтер, – хотел бы я послушать, как тот же англичанин стал бы говорить по-ирландски…

Тяжело вздохнув, Лион произнес:

– Да, вполне возможно, что среди тех англичан, с которыми вам приходилось сталкиваться, попадались не очень умные люди… Умный человек никогда бы не стал издеваться над другим только потому, что ему не нравится его выговор и манера произносить слова… Но это совсем не значит, что все англичане – люди скверные и невоспитанные… А ваш отец, Уолтер…

Мальчик насторожился.

– Что мой отец?

– Я не имел удовольствия знать его, я не могу сказать о нем ничего скверного, но ведь его теперь нет с вами… Да, вы уже взрослые, и многое должны понимать: Патрик О'Хара осужден на пожизненное заключение…

– Наш отец – герой, – сказала Молли заученным тоном.

Лион улыбнулся.

– Не сомневаюсь… Но теперь, когда его нет рядом… и уже, к сожалению, не будет, вам надо понять, что мы, люди, взявшие на себя ответственность за ваше будущее, желаем вам только добра…

Уолтер, пристально посмотрев на своего приемного отца, уверенно произнес:

– Он вернется.

Это было сказано столь неожиданно, что Лион и Джастина поневоле растерялись.

– Кто вернется?

– Отец, наш отец…

– Мальчик мой, – начал Лион дрогнувшим голосом, – оттуда, где теперь находится ваш отец, не возвращаются… Оттуда не возвращался еще никто и никогда… Так что, дети…

Мальчик посмотрел на него с нескрываемой злобой и, сверкнув глазами, воскликнул:

– Он – вернется. Мой отец не из таких переделок выходил живым и невредимым…

Неожиданно Хартгейм согласился:

– Вернется? Ну, хорошо, пусть он вернется… И что же будет потом…

Несмотря на очевидную простоту вопроса, Уолтер сразу же растерялся – он никак не мог ожидать, что приемный отец так скоро согласится с его утверждением.

– Ну как что… Заберет нас…

– А как же мы?

Уолтер вновь посмотрел на Лиона, затем – на Джастину, в глазах которой стояли слезы и, ничего не отвечая, вышел из столовой.

Молли, выскочив из-за стола, последовала за ним, однако, дойдя до двери, вернулась и, быстро поцеловав Джастину, побежала вслед за братом…

– О, это просто невыносимо, – бормотала Джастина сквозь всхлипывания, – чудовищно, страшно, я никогда не смогу привыкнуть к этому…

Лион, сидя рядом, держал ее за руку.

– Не плачь, Джастина, – успокаивал он жену, – не все сразу… Они полюбят нас, полюбят – вот увидишь сама…

Джастина, вытирая раскрасневшееся от слез лицо носовым платком, продолжала всхлипывать.

– Не надо так убиваться, – увещевал ее Лион, – не все так страшно, как тебе кажется… Ну, Джастина, представь себя на месте Уолтера…

Она припала к плечу мужа.

– Я чуть с ума не сошла… Особенно после его слов о том, что отец, когда вернется, заберет их с собой… – сделав небольшую паузу, она спросила: – Лион, ведь он не вернется, он ведь не может вернуться – это правда? Ответь – ты ведь сам мне говорил…

– Нет, нет, что ты… Хотя…

И Лион сразу же умолк, поразившись мысли, которая неожиданно пришла ему на ум.

Джастина, пристально посмотрев на мужа, спросила:

– Что, мой дорогой?

– Знаешь, я только что подумал, что может быть было бы лучше, если бы Патрик вернулся… Но, – тут же поспешно добавил Лион, – этого никогда не произойдет. Человек пошел против всех, против общества, и оно отвергло его… Любое общество вправе ограждать себя от сумасшедших, убийц, маньяков, террористов… Иначе бы его захлестнула кровавая река насилия…

Некоторое время они молчали.

Лион, нежно поглаживая жену по голове, по уже седеющим волосам, думал о том, как несправедливо порой играет судьба человеком, о том, что подчас многим людям приходится расплачиваться за ошибки других.

Неожиданно где-то глубоко-глубоко в подсознании у Лиона начал расти маленький пузырек раздражения, который вскоре заслонил собой все.

Как – какой-то ненормальный, наверняка – маньяк – решил пойти на убийство людей, вбил в голову своим детям, что англичане – плохие, что они годны только на то, чтобы их убивать, и теперь он, Лион Мерлинг Хартгейм, должен отвечать за ошибки этого самого Патрика, которого он не видел, никогда не увидит и вряд ли захотел бы видеть, если бы даже ему представилась такая возможность?

Мало того, что он, отправив на тот свет столько людей, причинил их семьям горе и страдание, он еще умудрился посеять в сердцах и душах своих детей семена ненависти?

А теперь он, Лион, должен за все отвечать?

Лион прищурился и с ненавистью посмотрел куда-то впереди себя, будто бы этот злосчастный Патрик стоял тут же, перед ним.

Да, теперь тебе, Лион, будет нелегко…

Да и Джастине – тоже…

Она продолжала всхлипывать.

«Спокойно, Лион, спокойно…

Не надо нервничать, не надо суетиться… Не надо искать виноватых – это, наверное, самое глупое, что только можно вообразить в данной ситуации.

То, что произошло – должно было произойти, и теперь поздно думать о том, чтобы было, если бы Патрик в свое время не стал на путь террора.

Теперь уже поздно.

Вспомни, что ты сам говорил Джастине той ночью, вспомни, что писал Ральф в своих записках…»

Неожиданно на память пришло изречение кардинала, прочитанное им тогда же – Лион вспомнил его так точно, с такой отчетливостью, будто бы тетрадь в потертом кожаном переплете лежала перед ним.

«Если жизнь вне времени, то для чего же она проявляется во времени и пространстве? А для того, что только во времени и пространстве может быть движение, а это движение – ни что иное, как стремление к совершенству, просветлению духа… Времени нет, есть только мгновения. Нет ни настоящего, ни будущего, есть только теперь, сейчас. А в нем-то, в этом мгновении, в этом «теперь» и «сейчас» – и есть наша жизнь. И потому надо полагаться только на то время, в котором ты существуешь…»

«Да, Лион, теперь уже поздно что-то менять.

Ты знал на что шел, ты сам сделал свой выбор…

Успокойся, не думай о людях плохо – это ведь против твоего обыкновения – не так ли?

Почему ты так скверно подумал только что о Патрике – ты ведь никогда не знал его, никогда не видел, никогда не разговаривал с ним…

Надо понять Уолтера: отец, память о нем и все, что с этой памятью связано, для мальчика – свято.

Надо понять и простить…»

Его вывел из оцепенения голос Джастины:

– Лион, как ты думаешь, мы привыкнем к ним?

Он, убрав руку с ее плеча, подвинул стул и уселся напротив.

– Надо бы поставить вопрос иначе: привыкнут ли они к нам…

Джастина покачала головой.

– Да, – согласилась она, – действительно… Ты прав, Лион – прав, как и всегда…

– Нет не всегда, – ответил тот, – теперь я понимаю: мне не следовало встревать в ваш разговор…

– Это ты об Уолтере?

Он кивнул.

– О нем.

Тяжело вздохнув, Джастина подошла к зеркалу и стала пристальным, оценивающим взглядом рассматривать свое опухшее и красное от слез лицо.

– А мне – вновь в колледж святой Магдалины… Через час у меня репетиция…

– Иди, умойся холодной водой, – посоветовал Лион, – тогда не так будет заметно, что ты плакала…

Спустя десять минут Джастина вновь вошла в столовую – теперь она была уже одета, и только по более обильному по сравнению с обычным слою косметики на лице, можно было догадаться, что недавно она плакала.

Лион, подняв голову, удовлетворенно заметил:

– Ну, вот видишь… Все в порядке…

Она вздохнула.

– Не думаю…

– Не переживай, – успокоительным тоном произнес Хартгейм, – во всяком случае, одна вещь меня очень обнадежила…

Джастина насторожилась и недоверчиво покачала головой.

– Не знаю, мой милый, меня ничто уже не обнадеживает… Сегодня я такое пережила…

– А вспомни, что сделала Молли, когда выходила из столовой? – спросил Лион и тут же сам ответил на свой вопрос: – она поцеловала тебя… Не беспокойся, не переживай… Придет время, и все образуется…

– Хотелось бы в это верить, – вздохнула Джастина и, постояв еще какое-то время возле мужа, неслышным шагом вышла из столовой…

В этот момент Лиону почему-то захотелось догнать ее, поцеловать, сказать что-нибудь хорошее, но в последний момент, словно устыдившись своего порыва, он, тяжело вздохнув, отвернулся к окну…

После той неприятной сцены в столовой прошла неделя…

Казалось, все шло своим чередом, как и должно было идти: Джастина каждое утро уходила в колледж на репетиции, и возвращалась несколько позже обычного: близился день премьеры, и ей хотелось дебютировать в новой для себя роли (в качестве режиссера) как можно более успешно.

– Знаешь, – сказала она Лиону, – ведь меня помнят как знаменитую актрису… И потому ждут от меня очень многого… Так что извини – мне придется бывать в колледже святой Магдалины больше, чем я планировала с самого начала…

Лион только махнул рукой.

– Да что ты, можешь не оправдываться… Я ведь знаю, что ты привыкла выкладываться везде и во всем…

– И везде и во всем быть первой – это ты хотел сказать?

– И это тоже…

– Ну, – улыбнулась Джастина, – все-таки, что ни говори, а здоровое честолюбие – это замечательное качество…

– Думаешь, что тут, в Оксфорде тебе удастся удовлетворить его в той степени, в какой ты сама этого хочешь?

Джастина снова улыбнулась – робко, почти застенчиво, и произнесла:

– Знаешь, Юлий Цезарь, о котором мы ставим спектакль, как-то сказал, что лучше быть первым в провинции, чем вторым в Риме…

– Но ведь Оксфорд – не провинция, – возразил Лион.

– К тому же я никогда и ни в чем не была второй… В том числе и в Риме, – ответила Джастина, вспомнив свои итальянские гастроли семи– или восьмилетней, кажется, давности.

Уолтер и Молли тем временем уже ушли в школу – Лиону пришлось выдержать полуторачасовой разговор с ее директором, всеми силами убеждая его «проявить к этим несчастным детям максимум такта и внимания, потому что они не такие, как все».

Лион честно, ничего не скрывая, рассказал директору историю своих приемных детей, делая акценты не столько на терроризме их родного отца, сколько на странной с точки зрения нормального человека неприязни Уолтера к англичанам и ко всему, что связано с Англией.

– В воспитательном доме, где они жили последний год, дети систематически издевались над ними за их ирландский акцент, – сказал тогда Лион, – и потому, мистер Клиффорд, я был бы вам очень признателен… Мне не хотелось бы, чтобы это повторилось вновь… Ну, вы, наверное, понимаете, что я имею в виду…

Директор школы, мистер Клиффорд, добродушного вида толстяк с пышными бакенбардами и округлым животиком, по которому Лион безошибочно определил в нем большого любителя пива и эля, поспешил успокоить его:

– Ну что вы, что вы, мистер Хартгейм… Ведь у нас хорошая частная школа, с прекрасными традициями… Здесь не воспитательный дом, и сыновья кокни у нас не учатся… Да знаете ли вы, сэр, – с пафосом воскликнул мистер Клиффорд, – знаете ли вы, что у нас учатся и дети пэров, и дети из семей настоящей, неподдельной аристократии… Очень многие затем продолжают образование в университете… Нет, не думаю, что в нашей школе возможно что-нибудь подобное… Во всяком случае, если и найдется кто-нибудь, кто станет иронизировать, – мистер Клиффорд сознательно употребил это слово, избегая хлесткого слова «издеваться», – если и найдется какой-нибудь не очень воспитанный молодой человек, которому придет в голову скверная мысль иронизировать над специфическим ирландским произношением ваших детей, то сами ученики одернут его… Нет, нет, что вы…

Как бы там ни было – или же мистер Клиффорд самолично решил проконтролировать ситуацию, или же школа действительно оказалось такой образцовой, как и рассказывал ее директор – во всяком случае ни Молли, ни тем более Уолтер никогда не жаловались, что их обижают только потому, что они – не англичане, а ирландцы…

Все шло своим чередом – Уолтер и его сестра, казалось, уже окончательно, навсегда свыклись с мыслью, что им придется жить в этом доме если и не всю жизнь то, во всяком случае, очень долго; и они уже называли своих приемных родителей не «сэр» и «миссис», а так, как того желали последние: Лион и Джастина.

Уолтер уже не смотрел на Лиона зверем, не говорил о «скверных англичанах, которые оккупировали Ольстер» – к удивлению и радости Лиона, он увлекся школьными занятиями и пристрастился к чтению хорошей литературы.

Лион, по вечерам заходя в детскую, чтобы проверить, как брат и сестра готовят уроки, иногда задерживался там, проводя много времени в разговорах (по большей части, с Уолтером) – мальчик, как он выяснил, был неглуп, природа наделила его острым умом, цепкой памятью, склонностью к анализу – это особенно радовало Лиона! – Но, по-видимому, своенравным характером и бурным темпераментом.

– Знаешь, – сказал как-то Лион, – я ведь в свое время… Ну, когда мне было немножко побольше лет, чем тебе сейчас, тоже думал, что людей можно различать только по одному признаку: по национальной принадлежности… Ты слыхал что-нибудь о Второй Мировой войне?

Подумав, Уолтер вспомнил несколько книг, прочитанных им на эту тему.

– А-а-а, знаю: немецкие бомбежки Лондона и Бирмингема, реактивные снаряды «Фау», разгром армии Роммеля в Северной Африке?

– Ну да… А знаешь, кто развязал эту никому ненужную войну?

Мальчик вопросительно посмотрел на своего приемного отца и спросил:

– Наци?

Лион кивнул в знак согласия.

– Да, немецкие наци…

– Я читал об этом, – добавил Уолтер.

– Но все началось с того, – продолжал Лион, – что кучке ненормальных удалось вбить в голову целому народу мысль, будто бы немцы – лучше, чище, умнее других народов… Если ты читал о войне, ты должен знать, чем она закончилась…

Уолтер думал, наморщив лоб.

– Лион, – начал он после непродолжительной паузы, – я не совсем понимаю…

– Тогда объясню, – прервал его тот, – когда ты впервые попал в этот дом, ты во всем винил англичан…

– Но ведь именно они оккупировали Ольстер! – со всей горячностью, на какую только был способен, воскликнул мальчик.

– Это не делает им чести, – согласился Хартгейм, – Но это совсем не значит, что следует обвинять огульно всех англичан, будто бы они – плохие, а все ирландцы – хорошие… Так недолго превратиться в наци… Только ирландского…

– И начать обстрел Лондона ракетами класса «земля-земля»? – с улыбкой спросил Уолтер. – А потом организовать где-нибудь за северной оконечностью острова образцово-показательный концлагерь, что-нибудь вроде Нью-Маутенхаузена, и содержать там несчастных британцев?

И мальчик мстительно, как, во всяком случае, показалось приемному отцу, заулыбался.

Лион явно не ожидал такой реакции-перевертыша.

– Нет, я не то хотел сказать… Давление всегда порождает противодействие – и это понятно. Британцы действительно во многом виноваты перед твоей родиной… Но ведь не все виноваты! В чем, например, виноват перед Ирландией директор твоей школы, мистер Клиффорд? Кстати, как ты его находишь?

Подумав, Уолтер произнес:

– Нормальный джентльмен…

– Вот видишь… А ведь он – англичанин…

Такие разговоры происходили едва ли не каждый вечер, и постепенно мальчик стал склоняться к тому, что Лион во многом прав.

Лион даже подумал, что Уолтеру стоило бы прочесть некоторые мысли покойного Ральфа из заветной тетради в истертом переплете, однако, хорошенько поразмыслив, решил отложить это…

Все шло своим чередом, без вспышек гнева, без лишних, по большому счету – никому не нужных – эмоций, но, надо сказать и без проявлений со стороны детей особой привязанности (не говоря уже о чем-то большем), пока в доме Хартгеймов не произошло событие, в корне изменившее к Лиону и Джастине отношение их приемных детей…

В жизни каждого нормального подростка наступает такой момент, когда ему обязательно хочется соприкоснуться с чем-нибудь загадочным и таинственным.

Одни начинают разыскивать «дома с привидениями» или «злыми духами», другие берутся за изучение шарлатанских книг по «черной» и «белой» магии, третьи принимаются за раскопки газонов под окнами родного дома, в надежде отыскать клад, зарытый «самим королем Артуром».

Такая вот неизбежная потребность в таинственном и неизведанном однажды проснулась и в Уолтере, и он, как и должно было произойти, быстро заразил ее свою младшую сестру.

Как-то вечером, когда уже было совсем темно, Уолтер и Молли вернулись домой, перепачканные свежей глиной.

Джастина окинула их удивленным взглядом.

– Ну и ну, – произнесла она, – где вы были?

– На кладбище, – последовал ответ.

Лион тогда еще подумал, что он, наверное, ослышался.

– Где, где?

– На кладбище…

Хартгейм подумал, что они, наверное, повадились ходить на кладбище старых автомобилей – что ж, если подросток интересуется техникой, это вполне объяснимо.

Однако следующая реплика парня развеяла все сомнения по этому поводу.

– Мы были на старом кладбище святых Петра и Павла, что за городом, – объяснил Уолтер, переодеваясь.

– Вот как?

– Да.

– Но зачем?

Мальчик неопределенно хмыкнул.

– Интересно…

Пожав плечами, Лион как можно безразличнее ответил:

– Честно говоря, даже не представляю, что интересного можно увидеть на кладбище… И не понимаю, почему вы так перепачканы глиной? Вы что – раскапывали могилы? – неуклюже пошутил он.

Помыв руки, Уолтер уселся за стол.

– Нет. До этого еще не дошло…

– Что ты такое говоришь! – воскликнула Джастина, – Это же кощунство!

Уолтер, ничего не отвечая, с аппетитом принялся за ростбиф.

Джастина и Лион, словно по команде, переглянулись.

Нет, положительно это было для них новостью.

– Так почему же вы так грязны?

– Кладбище старое, за ним давно никто не ухаживал, – вступила в беседу Моли, – и нам пришлось долго пробираться через разные препятствия…

Старинное кладбище Петра и Павла находилось милях в четырех от того квартала, где жила семья Хартгеймов. Оно было не то что старым – старинным; первые захоронения датировались, едва ли не с эпохи первых Тюдоров, и, вполне понятно, что там давно уже никого не хоронили – наверное, в последний раз не позднее, чем в начале прошлого века.

Конечно же, этот погост мешал растущему городу, но по английским законам ни одно кладбище не может быть снесено, сколь бы старым оно ни было, ни один прах не может быть потревожен.

Лион, внимательно посмотрев на мальчика, а затем – на его сестру, сказал в недоумении:

– Честно говоря, Уолтер, от тебя я этого никак не ожидал…

– Чего именно? – спросил он, пытаясь разрезать толстый ростбиф ножом.

– Того, что ты изберешь для себя столь странное и малообъяснимое с точки зрения нормального человека времяпрепровождение…

Мальчик лишь передернул плечами.

– А чего же тут странного?

Ответ этот прозвучал столь независимо, что Лион поневоле прикусил язык.

Уолтер, наконец-то расправившись с ростбифом, пояснил:

– Не знаю почему, но это кладбище сразу же чем-то очаровало меня… С первого взгляда…

– Не понимаю, чем кладбище может очаровать, – заметила Джастина.

– Мы с Уолтером бродим и читаем эпитафии, – поспешила пояснить Молли.

– Эпитафии?

– Да, – ответила она, – и между прочим попадаются очень любопытные… Вот, например: – и она принялась цитировать по памяти: – Тут погребен прах барона… – фамилия стерлась, и мы не сумели ее разобрать, – сказала девочка с виноватым видом, – кавалера ордена подвязки, кавалера ордена Золотой Шпоры, прусского Черного Орла, испанского Солнца, депутата Палаты Лордов, посла в Нидерландах…??? лакея его Джека Томпсона…

Лион улыбнулся.

– Да, действительно, любопытно… Я думаю, что вскоре вы выучите все эпитафии наизусть…

– Кладбище большое – так что не скоро, – загадочно ответил Уолтер.

Они еще немного поговорили на отвлеченные темы, после чего Уолтер и Молли, пожелав своим новым родителям спокойной ночи, отправились спать.

Ни Лион, ни Джастина тогда не придали этому разговору должного значения.

И, как выяснилось впоследствии – всего через несколько дней – очень зря…

Молли немного покривила душой, когда сказала Лиону, что ее с братом интересуют исключительно эпитафии.

На самом деле мальчика и девочку интересовали иные, не менее романтические (если только эпитафии могут быть отнесены к области романтики) вещи.

Неподалеку от входа на старинное кладбище стояла старая, заброшенная часовня; как явствовало из полустертого герцогского герба, в часовне этой покоились останки потомков знатного в свое время рода Кавендишей.

Последний Кавендиш был обезглавлен в кровавые и смутные времена Марии Стюарт, прямых потомков этой ветви не было и, видимо, потому за часовней никто не ухаживал и она пришла в запустение.

На двери висел огромный ржавый замок – наверное, он был повешен сторожем еще в прошлом веке.

Уолтер, обойдя часовню, произнес с многозначительным видом:

– Знаешь, мне кажется, что внутри может быть очень много интересного…

У Молли загорелись глаза.

– Например?

– Ну, ведь тут похоронены не простые люди… Не какие-нибудь мелкие клерки, а сам герцог…

– Ну, и что же с того? – не унималась девочка, – какая разница, кто?

– Большая… Думаю, что не мешало бы проникнуть внутрь и исследовать, что там такое…

После непродолжительных колебаний девочка согласилась.

– Хорошо… Только…

– Что только?.

– А тебе не будет страшно?

Лицо мальчика скривила презрительная ухмылка.

– Чего же я должен бояться – привидений, что ли? Или злых духов?

Молли замялась.

– Нет, ну все-таки…

– Я ничего не боюсь – как и наш папа, Патрик О'Хара – он ведь тоже никого и ничего не боялся?

– А что ты рассчитываешь там найти? Уолтер и сам не мог сказать, что он хочет найти там и для чего ему понадобилось проникать внутрь часовни.

В это время он переживал увлечение «Островом сокровищ» и как и всякому нормальному подростку, в каждом старом здании, а тем более – заброшенной часовне на старинном кладбище ему чудились подземные ходы, черепа со скрещенными под ним костями, сундуки, полные старинных золотых монет – соверенов…

Дверь, закрытая на ржавый замок, все более и более манила его – за ней начиналось нечто такое…

Уолтер и сам не мог сказать, что же именно, но, тем не менее, интерес его к старинной часовни рода Кавендишей от этого только усиливался.

Подросток, с решимостью подойдя к двери, попробовал вырвать замок, однако это ему не удалось.

Он еще немного постоял, после чего решил:

– Ладно, это так просто не делается… К серьезной экспедиции надо хорошо подготовиться…

И они, взявшись за руки, отправились домой…

На следующий вечер Уолтер с сестрой пришли на кладбище, захватив с собой саперную лопатку – мальчик обнаружил ее в гараже Лиона.

– Что будем делать? – спросила Молли. Уолтер улыбнулся.

– Если нам не удается проникнуть туда через дверь, значит, попробуем другой способ…

– Какой же именно?

– Сделаем под дверь подкоп.

Земля под дверью была мягкой и рыхлой, однако старинная решетка так глубоко просела, что копать пришлось долго – почти целый час…

Наконец образовался лаз, вполне достаточный для того, чтобы через него в помещение часовни мог проникнуть подросток.

Отставив лопатку, мальчик вытер вспотевший лоб и с улыбкой посмотрел на сестру.

– Ну что – полезли?

Молли заколебалась.

– Нет, что-то не хочется…

– Эх ты, трусиха, – махнул рукой Уолтер, – ну, как хочешь…

И он, воткнув лопатку в бугорок свежей земли, смело полез под дверь.

Спустя несколько секунд он был уже внутри.

– Ну что там? – спросила Молли, сгорая от любопытства.

И из-за двери послышалось:

– Ну и грязно же тут! Сейчас, сейчас, только фонарик зажгу… Тут какая-то дверь… И замок… обожди, попробую открыть… Получилось!

Действительно, до слуха девочки донесся скрип отворяемой двери, и вскоре брат объявил:

– Тут ступеньки ведут вниз… Видимо, это и есть родовая усыпальница…

Молли заволновалась.

– И ты хочешь проникнуть в нее?

– А для чего мы с тобой все это затеяли… Если есть желание, лезь под дверь, и пойдем вместе…

Молли заколебалась.

– А там не очень страшно?

– Да нет, не очень… Не бойся, Молли, я с тобой… давая, лезь…

Спустя несколько минут девочка стояла рядом с братом внутри часовни.

В нос сразу же ударил спертый воздух – пахло мышами, пылью, сухой штукатуркой и какой-то застарелой плесенью – да, действительно, здесь, наверное, никто не был лет сто, если не больше.

Под ногами хрустел мусор – скорее всего, это была осыпавшаяся штукатурка.

Скупой свет слабого электрического фонарика освещал скудное внутреннее убранство: мраморные рельефы внутри часовни с изображением каких-то святых, такое же мраморное распятие, под которым виднелся череп – так называемая Адамова голова.

Этот череп до смерти перепугал Молли.

– Ой, я боюсь…

– Чего испугалась – ведь тут нет никого…

Она указала на череп.

– А это?

– Всего только рельеф… Молли, – наставительно, копируя отца, произнес Уолтер, – надо бояться не мертвых, а живых… А живых тут нет – наверное, только одни высохшие мощи, как в музее Естественной истории, куда нас с тобой еще в воспитательном доме водили на экскурсию… – он тронул дверь, – ну что, пойдем вниз?

Поколебавшись, Молли еще раз бросила пугливый взгляд на оскалившийся череп и твердо сказала:

– Я никуда не пойду…

– Вот тебе и на, – присвистнул Уолтер разочарованно, – для чего же мы все это затеяли?

Бросив еще один взгляд на череп, Молли решительно заявила:

– Ты как хочешь, а я возвращаюсь…

– Ладно, постой хотя бы тут, – примирительно произнес Уолтер, – я сейчас, только разведаю, что там есть и вернусь… Это займет минут десять, не больше…

И он, открыв дверь, осторожно пошел вниз, освещая себе путь фонариком.

Когда мерцающий свет стал глуше, снизу, из усыпальницы, послышался голос подростка:

– Тут так темно, что я ничего не вижу…

– Уолтер, возвращайся! – закричала Молли, боясь собственного голоса, отражаемого каменными сводами часовни, – возвращайся, как-нибудь в другой раз…

Внезапно из-под земли послышалось:

– А-а-а!

Молли вздрогнула.

– А-а-а! – громко кричал ее брат, – помоги же!

Первым ее побуждением было бежать – добраться до вырытого лаза, выбраться на свежий воздух, однако, сдержав в себе этот порыв, Молли, вдохнув в себя побольше воздуха, устремилась вниз.

Она без труда нашла брата по свету фонарика: фонарик лежал на каменных ступеньках лампочкой вверх, и желтовато-белое электрическое пятно тускло отражалось на сводах подземелья.

Уолтер лежал ничком, тихо постанывая:

– О-о-о…

Подбежав, Молли опустилась на корточки рядом с ним.

– Что случилось?

Она попыталась поднять брата, но тот лишь вскрикнул от боли.

– О-о-о… не трогай меня…

– Что с тобой случилось? – спросила Молли, бледнея от страха. – Что с тобой, брат?

– Кажется, я оступился и сломал себе ногу…

– О, Боже! Что же делать?

– Оставь меня здесь, а сама беги к Лиону… Боюсь, что одна ты не сможешь помочь мне… Ой, как больно!

Молли не помнила, как она добежала до коттеджа – четыре мили показались ей пустячным расстоянием – так быстро она неслась.

Вбежав прямо в кабинет Лиона, она, не отдышавшись, крикнула:

– Уолтер сломал ногу!

Тот, отложив какую-то старую тетрадь, удивленно посмотрел на девочку.

– Что?

– Он… – она, все еще не в силах отдышаться, указала рукой куда-то в сторону, – он… там… Уолтер…

Лион, быстро вскочив, подбежал к Молли и взял ее за плечи.

– Где там? Обессиленная Молли опустилась в кресло. Поняв, что в таком состоянии от девочки вряд ли можно будет добиться чего-нибудь путного, Лион произнес:

– Обожди, не так быстро… Посиди, отдышись… Может быть – воды?

Она отрицательно покачала головой.

– Нет, нет, не надо…

Наконец, придя в себя, Молли коротко рассказала о произошедшем в старинной усыпальнице.

Лион принялся поспешно одеваться.

– Где это место?

– Пойдем, я покажу…

Схватив ключи от машины, Лион по дороге забежал в спальню к Джастине и крикнул:

– Скорее позвони констеблю, мистеру Уолсу, его телефон в записной книжке в холле, и в службу скорой помощи…

Джастина побледнела.

– Что случилось?

– Потом, потом расскажу… сейчас у меня просто нет времени…

– Нет, скажи…

Натянуто улыбнувшись, Лион скороговоркой пробормотал:

– Ничего страшного… Просто Уолтер, кажется, вывихнул лодыжку…

– Что?

– Я говорю – позвони нашему констеблю, мистеру Уолсу, и скажи, чтобы он подъехал на заброшенное кладбище Петра и Павла… И в скорую помощь…

И Лион, от волнения не попадая в рукава плаща, побежал в гараж следом за Молли…

А та, вспоминая страшные стоны брата, звериный оскал рельефного черепа на стене, все торопила Хартгейма:

– Скорее, скорее…

В тот же вечер Уолтера поместили в университетскую клинику – к несчастью, оказалось, что у него не только перелом ноги, но и сотрясение мозга и множество сильных ушибов.

И что самое неприятное – подросток, падая с лестницы, зацепился за какой-то крюк в стене и сильно распорол ногу; в ожидании помощи он потерял много крови…

Через некоторое время, отложив все дела, Лион поехал в клинику – он хотел навестить мальчика на следующее же утро, однако врачи сказали, что это невозможно – такой визит может только повредить здоровью Уолтера, и Лиону ничего более не оставалось, как согласиться.

Идя по больничному коридору, Лион пытался представить свой будущий разговор с сыном; он даже не знал, что ему делать – то ли высказать порицание за такой безрассудный и необдуманный поступок, то ли радоваться, что все обошлось…

Дойдя до двери палаты, Лион в растерянности остановился.

«Нет, все-таки не стоит ругаться – вспомни, каким ты был в четырнадцать лет!

Надо только дать понять, что он, Лион, никак не ожидал подобного поступка от такого взрослого и самостоятельного человека, как Уолтер.

Но сделать это надо очень тактично – не надо сердиться, не надо демонстрировать это Уолтеру.

Ведь бедный мальчик и без того настрадался!

Наконец, после всех этих раздумий, Хартгейм нажал на дверную ручку и зашел в палату.

В нос ударил непривычно резкий запах лекарств – сразу же захотелось чихнуть…

Зайдя в палату, Лион обнаружил, что там стоит только одна кровать.

Рядом с ней на медицинском столике находились какие-то замысловатые диагностические приборы с осциллографами, на экране которых зеленая точка, показывающая ритм сердца больного, выписывала некие постоянные замысловатые траектории.

Рядом с койкой, на которой под тонким одеялом угадывались контуры человеческого тела, стояла капельница – от нее к кровати шла прозрачная трубочка, наполненная бесцветной жидкостью…

Лион подошел к постели и посмотрел на своего приемного сына – казалось, он дремал.

Лицо его было довольно бледным, и это неприятно поразило Хартгейма – видимо, Уолтер действительно потерял слишком много крови.

Голова подростка была перевязана; сквозь марлю кое-где выступала засохшая темно-бордовая кровь… Губы пересохли, черты лица немного осунулись… Весь вид мальчика говорил о перенесенных муках.

Под ногами Лиона заскрипела половица – Уолтер, подняв веки, заметил вошедшего и слабо улыбнулся.

– Здравствуйте, Лион…

Хартгейм, присев рядом, поздоровался и спросил:

– Как ты себя чувствуешь?

Мальчик слабо улыбнулся.

– Спасибо, уже лучше…

– Тебе было больно?

– Да, но я думаю, что мужчина должен уметь переносить боль, – очень серьезно сказал Уолтер.

Лион на какое-то время замолчал – он смотрел на сына, и сердце его наполнялось невыносимой, острой жалостью к этому подростку, в этот момент ставшему ему родным.

Нет, все-таки, не стоит выказывать ему свое неудовольствие – не надо, может быть, в другой раз…

Нет, нет, не надо…

Они немного поговорили о вещах посторонних, не имевших никакого отношения ко вчерашнему происшествию.

Наконец Уолтер спросил:

– Как Молли?

– Нормально…

– А где она?

– Где и положено быть в это время девочке ее возраста – в школе… – Хартгейм сокрушенно покачал головой. – Но ты, Уолтер, боюсь, теперь не скоро пойдешь в школу…

Тот в ответ только вздохнул. Затем добавил:

– Да, что поделаешь…

– Скажи, а где тебе больше нравится жить – здесь, в Оксфорде, или в Вуттене?

В Вуттене, небольшом городке в нескольких милях севернее Оксфорда, располагался воспитательный дом, где Уолтер и Молли провели почти год.

– У вас, – ответил мальчик.

– Не думаешь отсюда бежать?

– Нет… Вы и об этом знаете?

Лион слабо улыбнулся.

– Ну да.

– Мистер Яблонски доложил?

– Да, он…

– Противный тип, этот мистер Яблонски, – заметил Уолтер, – не люблю его…

– Я так понимаю, что эта нелюбовь была у вас взаимная, – сказал Хартгейм, – он тоже не очень-то жаловал тебя…

– А что он говорил про нас с Молли?

– Сказал, чтобы мы были с вами построже… Пожестче, как он выразился.

– Ну, это единственное, что он умеет, – ответил Уолтер – лицо его скривилось в нехорошей улыбке.

В это время в палату вошла медсестра, катившая перед собой тележку с завтраком.

Приветливо поздоровавшись с Уолтером и с Лионом, она сверила все данные осциллографа, отсоединила капельницу и провода, идущие от замысловатой медицинской аппаратуры к телу больного и сказала:

– Уолтер, тебе сегодня значительно лучше… Можешь даже присесть… Но постарайся не ходить… – она обернулась к Лиону. – Мистер Хартгейм, проследите за ним, пожалуйста…

– Ну что вы, – замахал руками Лион, обрадованный тем, что Уолтеру стало лучше, – я ведь не враг своему сыну…

Медсестра подкатила тележку к кровати и поинтересовалась:

– Сам позавтракаешь? Или, может, тебя покормить?

Уолтер, осторожно встав с кровати, придвинул к себе тележку с завтраком.

– Спасибо, я сам справлюсь…

Когда с едой было покончено, он, виновато посмотрев на Лиона, сказал:

– Был бы я немного умнее – завтракал бы сейчас дома…

Улыбнувшись, Хартгейм ответил:

– Есть такая хорошая пословица: «знал бы, где упаду, соломку бы подстелил»… Ничего, не переживай, это еще раз подтверждает банальную истину – на ошибках учатся… Хотя, – многозначительно добавил Лион после недолгой паузы, – хотя, конечно же, лучше учиться на чужих ошибках…

– Что ж, в следующий раз буду учиться на ошибках других, – с вялой улыбкой согласился подросток.

– Следующего раза могло не быть… Скажи спасибо своей сестре…

– И вам – тоже.

– Мне-то за что?

– Никак не ожидал, что вы так скоро появитесь…

– Но ведь я – твой отец… – произнес Хартгейм и, тут же запнувшись, добавил, – ну и что, что не родной, а приемный?

Они немного помолчали, после чего Лион неожиданно поинтересовался:

– Послушай, ты ничего не рассказывал мне про воспитательный дом…

– Хотите, чтобы рассказал?

– Если это не секрет, разумеется…

– Отчего же, – сразу подхватил тему мальчик, – никакого секрета в этом нет…

– Почему ты бежал оттуда?

– А мистер Яблонски не рассказывал вам?

– Он говорил, что ты хотел бежать в Ольстер, чтобы примкнуть к ИРА… Это правда?

Мальчик промолчал, и Лион по этому молчанию тут же заключил для себя, что последнего вопроса ему не следовало задавать.

– Так ты расскажешь о воспитательном доме?

Уолтер отвел глаза.

– Лион, я все скажу вам… Только очень прошу – никому не рассказывайте об услышанном…

Оказывается, у него есть какая-то тайна? И он собирается поверить ее ему, Лиону, своему приемному отцу!

– Так обещаете? – спросил Уолтер, цепко вглядываясь в глаза Лиона.

Тот честно признался:

– Разве что Джастине… Ну, пойми, это моя жена, и у меня от нее нет и не может быть секретов…

С минуту подумав, Уолтер решился:

– Ладно, но только Джастине… никому больше… Так вот, – он поудобнее устроился на кровати, подложив под спину подушку.

– Наш воспитательный дом в Вуттоне, – начал он, – был если не самым худшим в Англии то, во всяком случае, одним из худших…

 

III. ВУТТОН

Уолтер и Молли

Государственный воспитательный дом в Вуттоне, небольшом провинциальном городке, что расположен неподалеку от Оксфорда, был если и не самым худшим в Англии, то, во всяком случае, одним из самых худших – во всяком случае, считать его таковым были веские основания.

Основан этот воспитательный дом был почти сто двадцать лет назад, во время медленного заката пышной, блестящей и кровавой викторианской эпохи, и с самого первого дня его основания публика была тут далеко не блистательная; как правило – дети спившихся колониальных чиновников, бедных младших офицеров, убитых во многочисленных сражениях в Индии, Афганистане, Египте или в Бирме, матросов, зарезанных в портовых притонах и погибших во славу Ее Величества в морских сражениях, калек, доживавших свой век в домах инвалидов, и просто отпрыски неблагополучных семей, которых родители по тем или иным причинам не могли или просто не желали содержать.

В более поздние времена, уже в нашем веке воспитательный дом в Вуттоне приобрел более чем недобрую и даже скандальную славу из-за того, что здесь помещали детей осужденных на пожизненное заключение родителей, закоренелых преступников, не только профессиональных террористов, таких, как Патрик О'Хара, но и обычных уголовников или наркоманов – тех, у кого не находилось никаких родственников, которые могли бы позаботиться о них.

Это казенное заведение пользовалось в небольшом провинциальном местечке настолько устоявшейся скверной репутацией, что зачастую матери даже пугали им своих непослушных детей («не будешь слушаться, отдам в воспитательный дом, к детям насильников, наркоманов и бандитов!»), И все достопочтенные граждане городка предпочитали обходить это мрачноватое серое здание стороной.

И неудивительно – по своим порядкам, по нравам, что царили там, воспитательный дом в Вуттоне был скорее не «сиротским приютом» в обыкновенном смысле этого слова, а чем-то вроде исправительной колонии или какого-то подобного заведения – и лишь его статус не позволял вводить тут жестокие порядки, свойственные для подобного рода учреждений.

В качестве воспитателей в нем обычно работали те, кто по каким-либо причинам не мог устроиться в иное, более приличное место: изгнанные с прежней службы педагоги, те, кому при увольнении было отказано в рекомендациях для следующего места работы, а также иммигранты, которые не могли подыскать для себя ничего более подходящего.

А в последнее время здесь появилось много отставных офицеров, которые, разумеется, сразу же начали наводить среди воспитанников чуть ли не армейские порядки с неизбежными наказаниями за малейшую провинность, рукоприкладством, грубой площадной руганью и всем тем, что штатские брезгливо именуют «солдафонщиной».

Директор этого заведения, равно как и почти вся администрация и воспитатели, как правило, смотрели на подобные вещи сквозь пальцы – для оправдания грубости и жестокости у них всегда был наготове серьезный, как им казалось, аргумент:

– Вы бы только знали, дети каких отпетых негодяев подчас попадают сюда! Нет, нет, что вы – с ними нельзя иначе, любое хорошее отношение не исправит их, а только развратит до мозга костей.

Впрочем, многие воспитанники были развращены и испорчены настолько, что развращать и портить их далее было уже просто некуда – а многие мальчики и девочки из «благополучных» семей, по каким-либо причинам попавшие сюда, через несколько лет превращались в отпетых негодяев.

Справедливости ради следует отметить, что из стен воспитательного дома Вуттона выходили не только насильники, убийцы и разного рода преступники: на специальных занятиях в мастерских тут готовили рабочих и работниц для производства.

Но, как бы то ни было, каждый год отсюда кто-нибудь бежал, иногда, очень редко – не по одиночке, а по несколько человек сразу, однако беглеца или беглецов после непродолжительных поисков ловили, примерно наказывали, чтобы другим неповадно было, и возвращали в воспитательный дом.

Правда, ловили далеко не всех – те, кому удавалось скрыться безнаказанным, пополняли армию бродяг, вливались в коммуны хиппи, становились членами молодежных банд, торговали на улицах пролетарских районов наркотиками и подчас сами становились жертвами преступников, а порой – жертвами сексуальных домогательств и рано или поздно оказывались в тюрьме или в исправительной колонии.

Жаловаться на порядки, царившие в воспитательном доме, было некому – во всяком случае, администрация этого заведения, узнав о жалобщике, начинала настоящую травлю несчастного, и он, как правило, переводился в какой-нибудь другой воспитательный дом, еще хуже этого, или же выходил после этого заведения с такой страшной характеристикой, что вряд ли мог рассчитывать на что-нибудь путное в жизни…

Да и жаловаться здесь было не принято – по многим причинам – надо отметить, что жалобы и жалобщики отнюдь не приветствовались самими воспитанниками.

Таковы были порядки в этом заведении – они во многом были скорее тюремными, и для завершения сходства не хватало только металлических решеток на окнах, злых собак и вышек с охранниками во дворе, колючей проволоки на ограде.

После того, как их отец, Патрик О'Хара по приговору был помещен в специальную тюрьму города Шеффилда, коронный суд постановил отдать его детей, тогда еще тринадцатилетнего Уолтера и одиннадцатилетнюю Молли, в воспитательный дом Вуттона…

– Эй, ты, как тебя?

Уолтер даже не подозревал, что этот окрик может относиться к нему – до такой степени он был ошарашен новыми впечатлениями.

Он только что пришел из «приемника», где его и его сестру судебный исполнитель передал администрации воспитательного дома под расписку, вполголоса переговорив о чем-то с клерком – притом до слуха Уолтера то и дело долетали слова: «да, тот самый О'Хара, который…», «пожизненное заключение, хотя он заслуживает и большего», «взорвал пассажирский самолет», «страшный человек», «терроризм», и то самое страшное слово, которое, как сразу же подметил подросток, заставило вздрогнуть клерка – «ИРА».

Два длинных зала среднего размера были полны народа. Новички робко жались вдоль стен и сидели на подоконниках, одеты они были в самые разнообразные костюмы – тут попадались и нелепые джинсовые рубища, на два или три размера больше, чем требовалось, явно с чужого плеча, и строгие дорогие костюмы, и матросские курточки с позолоченными пуговицами, и мелькали кожаные куртки с многочисленными заклепками и узорами, столь любимые рокерами, хотя до возраста, когда человеку все на свете заслоняет «Харлей-Дэвидсон», собравшимся подросткам было еще далеко.

Вскоре, однако, новичкам предстояло избавиться от этой домашней одежды, получив у кастелянши полный казенный комплект… Старожилы в одинаковых оранжевых комбинезонах (повседневная одежда в воспитательном доме) сразу же бросались в глаза своим однообразием и особенно – развязными манерами. Они ходили по двое или по трое обнявшись, некоторые перекликались через весь зал, иные с дикими воплями гонялись друг за другом.

Густая едкая пыль, заставляющая то и дело чихать, поднималась с натертого мастикой, грязного от многократного прикосновения ног паркета.

Можно было подумать что вся эта топающая, кричащая и свистящая толпа специально, преднамеренно старается ошеломить его, Уолтера, своей возней и гамом.

– Ты что, оглох, что ли?

Уолтер обернулся и поискал глазами человека, который мог выкрикнуть это обращение.

– Я к тебе обращаюсь!

Перед ним, засунув руки в обвисшие карманы, стоял рослый воспитанник и рассматривал новичка сонным, скучающим взглядом.

– Как твоя фамилия, я спрашиваю?

– О'Хара… Уолтер О'Хара…

– А, понятно… – сказал воспитанник с некоторым презрением, – из Ирландии, что ли?

– Да, из Белфаста…

– Из самого Белфаста?

– Ну да… А почему ты спрашиваешь? Ты что, бывал там?

– Нет.

– Тогда почему спрашиваешь?

С минуту подумав, воспитанник вкрадчивым голосом поинтересовался:

– Скажи, а деньги у тебя есть?

У Уолтера было тридцать с небольшим фунтов, которые он получил от отца незадолго до его ареста на гостинцы, однако вид воспитанника не внушал доверия, и потому мальчик произнес:

– Нету.

Тот прищурился.

– А ты, часом, меня не обманываешь?

– Нет, – ответил Уолтер и отвернулся. Говорить с этим развязным подростком ему явно не хотелось.

Однако тот не уходил.

– Э-э-э, скверно, что у тебя нет денег… И не предвидится?

– Нет.

– Почему? Уолтер промолчал.

– А у тебя есть родители?

Эти нелепые расспросы начали уже надоедать Уолтеру, и потому он, смело посмотрев на подростка, перешел в наступление:

– А тебе какое дело?

Подросток замялся.

– Ну, если бы у тебя были родители, то они бы передавали тебе деньги… Иногда бы давали… Хоть иногда… Понимаешь?

– Ну, передавали бы… А тебе что?

– А я бы одолжил их у тебя… Так одолжишь, когда у тебя появится хоть несколько монет?

Это обещание совершенно ни к чему не обязывало, тем более, что Уолтер твердо решил никому не при каких обстоятельствах не говорить о тридцати фунтах, которые лежали у него в потайном кармане.

– Может быть…

И мальчик резко повернулся, с явным намерением уйти прочь.

– Постой, постой, – остановил его новый знакомый, легонько тронув за плечо.

Видимо, этому развязному подростку в тот день было скучно, и он искал себе каких-нибудь непритязательных развлечений.

Склонив голову набок, он спросил:

– А ты как тут оказался?

Уолтер замялся – ему не очень-то хотелось рассказывать этому типу, который сразу же ему не понравился, о своем отце.

– Это очень долго объяснять, – ответил мальчик уклончиво.

Тот не стал настаивать.

– Ну, как хочешь… Впрочем, скрывай, не скрывай, а мы все равно узнаем…

И, развернувшись, зашагал прочь своей развинченной походочкой.

Дойдя до двери и взявшись за ручку, с явным намерением уйти, подросток немного постоял так, будто бы о чем-то раздумывая, а затем вновь обернулся к новичку.

– Слушай, Уолтер – а ты меня, часом, не обманываешь? – спросил он.

– О чем это ты? – спросил мальчик, стараясь придать своим интонациям как можно больше независимости и таким образом побороть свою внутреннюю робость.

– О деньгах…

Уолтер передернул плечами.

– Не понимаю.

– У тебя точно нет денег?

Пристально посмотрев на не в меру наглого воспитанника, мальчик ответил:

– А хоть бы и были?

– Ну, и…

– Почему я должен давать их тебе?

Тот заулыбался – так мерзко и гаденько, что Уолтеру стало немного не по себе.

– А я вижу, ты что-то слишком смелый… У вас в Ольстере все такие – да?

Мальчик проигнорировал этот вопрос – он явно ему не понравился.

Подойдя вплотную к Уолтеру, нахальный подросток спросил в упор:

– Отвечай же!

– А тебе какое дело?

Тот упер руки в бока – вид у наглеца в этот момент был самый что ни на есть вызывающий.

– Я тебя спрашиваю…

– Ну, допустим…

Казалось, этот ответ удовлетворил собеседника.

– А почему ты мне сразу не ответил? Наверное, я тебе не приглянулся – так ведь?

И вновь молодой О'Хара промолчал – ему до смерти не хотелось ввязываться в спор с этим отвратительным типом, который с первого взгляда не понравился ему.

– Так понравился я тебе или нет?

Конечно, глупее вопроса вряд ли можно было придумать, и потому, помедлив, Уолтер ответил неопределенно:

– Я тут первый день…

– Вижу, что не второй, – отрезал тот.

На что Уолтер резонно заметил:

– Я не могу сказать, нравится мне человек или нет, когда вижу его впервые… А тем более – одалживать ему деньги…

Наглец повысил голос:

– Так они у тебя есть?

– Может быть…

Неожиданно тот произнес:

– Ты должен дать их мне.

Голос подростка прозвучал настолько безапелляционно и категорично, что Уолтер даже не понял, к чему эта фраза была произнесена.

– Ты должен дать их мне… Понимаешь – чтобы их у тебя никто не стащил…

Больше всего на свете Уолтеру теперь хотелось послать этого типчика куда подальше, однако в самый последний момент, сдержав себя, он лишь возразил:

– Но ведь я не знаю тебя.

– Ты что – не веришь мне?

Уолтер пожал плечами.

– Ну, допустим, верю…

Неожиданно подросток вытянул по направлению к Уолтеру руку ладонью вверх.

– Ну!

– Что, что?

– Деньги давай – я что, должен ждать тебя? Ты, приятель, не понимаешь, наверное, куда попал…

– В воспитательный дом, – ответил Уолтер, стараясь сохранить привычное хладнокровие и присутствие духа. – В воспитательный дом города Вуттона…

– Ты тут первый день, а уже начинаешь диктовать свои порядки, – произнес его собеседник более миролюбиво, пряча руку в карман, – и ты не понимаешь, что там, – он неопределенно кивнул по направлению окна, подразумевая под этим что-то вроде «воли», – что там и здесь на одни и те же вещи смотрят совершенно по-разному…

– Возможно, – согласился О'Хара, стараясь скрыть волнение, внезапно охватившее его, – не сомневаюсь, что это так…

Видимо, эти слова были приняты развязным воспитанником за знак согласия, и потому он поинтересовался вновь окрепшим и удовлетворенным голосом:

– Значит, ты согласен дать мне свои деньги на хранение? Не беспокойся, у меня они будут в целости и сохранности – как в Тауэре!

В этот момент в коридоре появились воспитатели, и Уолтер понял, что настал самый подходящий момент для того, чтобы ретироваться и прекратить этот во всех отношениях ненужный и бесполезный разговор.

Он, улучив минутку, развернулся и зашагал прочь, все время ускоряя шаг, провожаемый ненавистным взглядом своего первого знакомого в воспитательном доме…

Страшно медленно, скучно и тяжело тянулся для Уолтера этот первый день жизни в воспитательном доме. Были минуты, когда ему начинало казаться, будто бы прошло не пять или шесть часов, а по крайней мере полмесяца с того момента, как они с судебным исполнителем взбирались по широким каменным ступеням парадного крыльца, как он с трепетом вошел в стеклянные двери, на которых старинная, ярко начищенная медь блестела с холодной и внушительной яркостью, с того самого момента, как судебный исполнитель вручил его клерку этого жуткого заведения.

Одинокий, словно забытый всеми на свете, мальчик рассматривал окружающую его унылую казенную обстановку.

Два помещения – администрация и столовая, разделенные перегородкой, были выкрашены снизу до высоты человеческого роста коричневой масляной краской, а выше – розовой известкой. По левую сторону от них тянулся коридор с рядом полукруглых окон, а по правую были стеклянные двери, ведущие в классы.

Простенки между дверьми и окнами были заняты раскрашенными картинками на исторические сюжеты – от покорения Англии норманнами и войны Алой и Белой розы, до событий последней войны. Вдоль стен в столовой стояли черные столы и скамейки. По стенам тоже были развешаны картины, изображающие героические подвиги британских солдат в колониях (видимо, они помещались тут еще при королеве Виктории, во времена основания воспитательного дома). Картины висели так высоко, что, даже взобравшись на стол, нельзя было рассмотреть, что под ними написано.

Вдоль обеих залов, как раз посреди их, висел длинный ряд ламп старой красной меди и медными шарами для противовесов.

Наскучив бродить вдоль этих унылых, бесконечно-длинных залов, Уолтер вышел на плац – большую квадратную лужайку, окруженную с двух сторон валом, заросшим травой, а с двух других сторон – ровными рядами акаций.

На плацу одни воспитанники играли в какие-то игры, другие бродили обнявшись, третьи рассматривали дешевые иллюстрированные журналы, четвертые скуки ради бросали камни в зеленый от тины пруд, лежавший шагах в пятидесяти от линии валов; к самому пруду воспитанникам ходить не позволялось, так же, как и выходить за пределы заведения; это приравнивалось к побегу.

Неожиданно он прошептал:

– Молли…

Прошло вот уже часа четыре, как он расстался с сестрой.

Уолтер знал только, что Молли помещена в этот же воспитательный дом, но только в половину для девочек – она располагалась в правом крыле того же здания. Там был свой плац, площадка для прогулок, однако с этой стороны его не было видно.

Интересно, что теперь с Молли?

Мальчик всегда ощущал в себе какую-то ответственность за сестру – наверное, потому, что эти мысли внушил ему его отец, Патрик.

Как с ней обходятся – там, в том крыле здания?

Обижают ли ее?

Ведь Молли – она такая беззащитная, такая несамостоятельная, такая тихая – она вряд ли сможет постоять за себя.

Интересно – и как она там устроилась?

Уолтер осмотрелся и перелез через забор – видимо, за ним и была половина для девочек.

Однако, едва только он ступил на землю, как услышал грубый окрик:

– Что тебе тут понадобилось?

Уолтер обернулся – навстречу ему шел мужчина с сухим, желчным лицом, притом рот этого человека растягивался в недоброй усмешке.

– Кто ты такой?

Уолтер, смущенный, пробормотал:

– Извините, сэр, меня зовут Уолтер О'Хара… Я здесь недавно…

И вновь недобрая улыбка перекосила лицо мужчины с желчным цветом кожи.

– И ты считаешь, что это – достаточные основания для того, чтобы нарушать существующие правила?

Уолтер пожал плечами – он ничего не знал о каких-то там правилах.

– А что я нарушил?

– Тут, – мужчина топнул ногой, – тут половина для девочек. И мальчикам перелезать через забор строго возбраняется… Тебе понятно?

– Но, сэр, – несмело сказал он, – у меня здесь сестра… Молли.

– Ну и что с того?

– Я хотел бы ее увидеть…

Подойдя к Уолтеру, воспитатель взял его за руку и повел к калитке.

– Что ж – весьма похвальная черта, молодой человек… Подросток слабо улыбнулся.

– Спасибо…

– Я говорю о твоих братских чувствах к сестре… Как ты говоришь, ее зовут?

– Молли… Эмели О'Хара…

– Очень хорошо… На первый раз я не буду тебя наказывать – потому что ты новенький. Но в следующий раз ты должен знать, что тебе здесь совершенно нечего делать… Понял меня?

Уолтер кивнул.

– Да, сэр… Мистер…

– Мистер Яблонски, – произнес мужчина сухим голосом и, как, во всяком случае, показалось Уолтеру, с каким-то легким иностранным акцентом. – Мистер Яблонски… Я служу воспитателем в этом заведении. Вполне возможно, что меня назначат воспитателем к тебе…

Уолтер слабо улыбнулся – видимо, хотел сделать вид, что такая перспектива дальнейшего знакомства с мистером Яблонски его очень воодушевляет.

После непродолжительной паузы он осторожно поинтересовался:

– А когда я смогу увидеть Молли?

– Увидишь в воскресенье, – ответил мистер Яблонски и, доведя нового воспитанника до калитки, препроводил его на мужскую половину. – Если конечно, – добавил он, – до того времени не ввяжешься в какую-нибудь историю и не будешь наказан…

В воскресенье? Что ж, пусть будет так. Это лучше, чем вообще никогда. Сегодня вторник – стало быть ждать осталось четыре дня, не считая сегодняшнего… Скорее бы…

Все эти первые впечатления резкими, неизгладимыми картинами запали в память Уолтера.

Сколько раз потом, уже живя в доме Хартгеймов, он видел во сне эти коричневые стены, этот плац с чахлой, забитой травой, вытоптанной многочисленными ногами, длинные и узкие коридоры, широкую лестницу, стертую подошвами воспитанников, – за какой-то год он так привык ко всему этому, что все сделалось как бы частью его самого.

Но впечатления первого дня все-таки не умерли в его душе, и он всегда мог вызвать перед своими глазами чрезвычайно живо образ всех этих предметов, – вид, совершенно отличный от реальности, более яркий, свежий и как будто бы даже немного наивный.

Вечером Уолтеру, вместе с прочими новичками, дали по стакану мутноватого напитка, именуемого «чаем», пломпудинг и половину французской булки.

Булка показалась на вкус кислой, а чай почему-то отдавал сельдью – Уолтер, рискуя быть замеченным, украдкой вылил его.

После ужина воспитатель проводил мальчика в спальню и показал Уолтеру его кровать.

– Каждое утро ты должен застилать ее, – сказал воспитатель, и Уолтер почему-то подумал, что и этот человек чем-то неуловимо смахивает на мистера Яблонски – того самого, который увидел, как он перелезает через забор на половину девочек – наверное, своим желтоватым желчным лицом. – Ты умеешь застилать постель?

Мальчик кивнул.

– Да.

Воспитатель, постояв некоторое время у него над душой и, сделав необходимые распоряжения, удалился, и Уолтер принялся расстилать постель.

Спальня для мальчиков среднего возраста в тот вечер долго не могла угомониться. Подростки в одном белье перебегали с кровати на кровать, дрались, прыгали, били друг друга подушками и просто кулаками, слышался хохот, шум возни, звонкие шлепки ладоней по голому телу.

Только через полчаса начал затихать весь этот бедлам и умолк сердитый голос дежурного воспитателя, окликавшего шалунов по фамилиям.

Когда же шум окончательно прекратился, и отовсюду послышалось дыхание спящих детей, прерываемое изредка сонным бредом, Уолтеру вдруг сделалось невыносимо тоскливо.

Все, что на короткое время забылось им, все, что заслонилось новыми впечатлениями, – все это вдруг припомнилось с беспощадной ясностью: дом в Белфасте, где они после смерти матери жили втроем – он, отец и Молли. Суд, суровые мантии, белые парики, бледное, точно из воска лицо отца, страшный приговор – «пожизненное заключение», а это значит, что он никогда больше уже не увидит папу: потом – долгий и томительный путь, сперва по морю, а затем по железной дороге…

Все это заслонила острая, щемящая жалость к отцу…

Ему припомнились те случаи, когда он был недостаточно внимателен к нему, порой даже груб, когда отец просил его что-нибудь сделать, а он, Уолтер, отказывал ему даже в каких-то пустяковых просьбах…

И мальчику становилось нестерпимо стыдно; он многое бы отдал за то, чтобы исправить положение, но теперь, когда отец был в тюрьме Шеффилда, а он и Молли – здесь, в воспитательном доме, было уже поздно.

В его разгоряченном, подавленном и одновременно взволнованном уме лицо отца представлялось, когда он вспоминал суд и приговор, таким бледным, неживым и болезненным, воспитательный дом – таким суровым и нехорошими местом, а сам он и его сестра – такими несчастными и заброшенными, что Уолтер, сам того не желая, заплакал жгучими, отчаянными слезами, от конвульсивных рыданий вздрагивала его узенькая металлическая кровать, а в горле стоял какой-то сухой колючий клубок…

Он вспомнил свой сегодняшний разговор с мистером Яблонски, и ему очень захотелось увидеть свою сестру Молли…

Скорее бы наступило долгожданное воскресенье!

О, сколько бы отдал Уолтер, чтобы хоть немного приблизить этот день!

Во время их последней встречи отец сказал ему:

– Уолтер, теперь ты в семье – старший… Береги сестру, у нее кроме тебя больше никого на свете нет… Береги Молли…

Тогда мальчик поднял на отца глаза и пообещал твердым голосом:

– Хорошо, папа…

– Смотри же, береги сестру…

– Буду беречь, папа, – произнес Уолтер и, словно стесняясь порыва сыновьих чувств, неловко обнял Патрика.

Молли…

Он не видел ее с самого утра, хотя ему показалось, что прошла целая вечность. Молли, бедная Молли… Бедный папа… И бедный он, Уолтер… Бедный, бедный, бедный…

Он плакал до тех пор, пока сон не принял его в свои широкие объятия… Отец! Молли!

Но почему, за какие такие провинности он лишен счастья быть рядом с ней?

Как много бы он отдал, чтобы вновь очутиться рядом со своими родными…

Как жесток, как неоправданно черств порой он был и с отцом, и с сестрой!

Эти мысли не давали мальчику покоя до тех пор, пока он, засыпая, продолжал тихо всхлипывать.

Но и во сне Уолтер еще долго вздыхал порывисто и глубоко, как вздыхают после слез только очень маленькие дети. Впрочем, не он один плакал в ту ночь, уткнувшись лицом в подушку, при тусклом свете висящих ламп…

Дзи-и-и-и-нь!

Уолтер, счастливый, что все у него хорошо, только что собрался идти с отцом и с Молли в порт Белфаста – папа пообещал показать ему огромный океанский лайнер, который зашел в порт вчера.

Внезапно разбуженный пронзительным звонком, мальчик испуганно вскочил с кровати и открыл глаза.

Над самой его головой звенел огромный круглый звонок – долго, пронзительно, отчаянно…

Было семь часов утра – ненастного, серовато-грязного сентябрьского утра.

По стеклам спальни зигзагами сбегали капли дождя. В окне виднелось хмурое небо с голубоватыми полосами и желтая чахлая зелень акаций. Казалось, что неприятные звуки звонка еще сильнее заставляют чувствовать холод и тоску этого утра.

В первые минуты Уолтер никак не мог сообразить, где же он и как он мог очутиться среди этой унылой казарменной обстановки с длинными арками и правильными рядами кроватей, возле которых уже копошились какие-то дети, все, как один, одетые в одинаковые трусики и маечки – впрочем, не все еще проснулись, и под серыми байковыми одеялами ежились кое-где спящие фигуры.

А звонок все звенел.

Дзи-и-и-и-нь!

Боже, когда это кончится?!

Дзи-и-и-и-нь!

От этого режущего звука нервы напрягались до последнего предела…

Дрожа от холода, воспитанники, перекинув через плечо полотенца и держа в одной руке кружку, а в другой – мыло и принадлежности для чистки зубов, бежали босиком умываться.

Уолтер, застелив кровать и поеживаясь от холода, направился вслед за воспитанниками – когда он добрел до умывальной, там уже толпилась очередь; раковин с кранами было всего шестнадцать, а воспитанников – в три, если не в четыре раза больше.

Воспитанники, нетерпеливо дожидаясь своей очереди, толпились, фыркали, обливали друг друга холодной водой – во все стороны летели мелкие брызги.

Все не выспались – многие «старички», зло переругиваясь сонными и хриплыми голосами, теснили друг друга. Несколько раз, когда Уолтер, улучив минутку, становился к раковине, кто-то сзади брал его за ворот рубашки и грубо отталкивал. Таким образом умыться ему удалось только в самую последнюю очередь.

После завтрака пришли воспитатели, разделили всех новеньких на два отделения (Уолтер попал в то, где был воспитателем мистер Яблонски) и тотчас же развели по классам.

Дисциплины, которые предстояло изучать Уолтеру, ничем не отличались от тех, которые в свое время он проходил в Белфасте в муниципальной школе – грамматика, литература, математика, биология; короче говоря – обычный школьный курс.

И для Уолтера потянулись долгие и нудные дни, недели и месяцы…

С Молли он виделся редко – не чаще одного-двух раз в неделю; впрочем, не один Уолтер очутился в таком положении, когда встречи с сестрой бывали строго ограничены: в воспитательном доме нередко случалось (ведь зачастую у родителей, дети которых оказывались в Вуттоне, бывало и по трое, и по четверо детей), когда брат не видел сестру и целый месяц – подростков нередко лишали свидания за самую казалось бы незначительную шалость.

Всякий раз, гуляя воскресным днем по плацу, Уолтер пристально вглядывался в лицо Эмели, стараясь определить, так ли ей на самом деле хорошо тут, как она сама утверждает.

Однако лицо девочки бывало непроницаемым.

– Ну, что у тебя нового? – обычно спрашивал Уолтер, – и как ты вообще?

Молли, как правило, лишь передергивала плечами.

– Все хорошо, брат, – отвечала она, – меня никто не обижает, ко мне хорошо относятся…

Но в глазах у девочки мерцали какие-то беспокойные огоньки.

– У меня все хорошо, и меня никто не обижает… Не волнуйся, Уолтер…

Однако фраза эта, ставшая уже дежурной, произносилась заученной скороговоркой, и Уолтер поневоле стал сомневаться в правдивости слов сестры.

Однажды Молли обмолвилась, что старшие девочки в ее группе часто дразнят ее за «неправильный» с их точки зрения ирландский акцент.

– Но они не бьют меня, – тут же произнесла Молли, стараясь держаться как можно более спокойно и уравновешенно, – они только дразнят меня…

– Этого еще не хватало, – сквозь зубы процедил подросток; глаза его начали наливаться кровью. – Послушай, Молли, а ты могла бы показать мне этих девочек?

Молли деланно удивилась.

– А для чего это тебе?

Уолтер прищурился.

– А я поговорю с ними.

– Поговоришь?

– Да.

– Но о чем?

– О том, чтобы они больше не смели смеяться над тобой, – ответил мальчик.

Молли испугалась – не столько за себя, сколько за Уолтера – она прекрасно знала вспыльчивый характер брата (а он всегда становился вспыльчивым, когда узнавал, что его сестру кто-то обижал).

– Может быть не надо?

– Нет надо, – скомандовал брат, – я поговорю с ними, и они раз и навсегда забудут, что значит насмехаться над тобой…

Испуганно посмотрев на него, Эмели произнесла свистящим шепотом:

– Нет, нет… Это так, они ведь просто шутили… Они пошутили – и все…

– Но ведь они обидели тебя?

– Меня?

– Но не меня же… Хотя, – мрачно добавил Уолтер, – и меня тоже… Тем, что начали издеваться над моей сестрой… – он сделал небольшую паузу, после чего добавил: – вспомни, что говорил наш отец – я старший, и теперь ты должна слушаться меня…

Молли испуганно заморгала.

– Да, да…

Они дошли до вала, поросшего пожелтевшей травой и остановились. Уолтер продолжал:

– Если с ними не поговорить, они совсем обнаглеют… Мало того, что эти англичане чувствуют себя полноправными хозяевами в Ольстере, они еще смеют…

Недоговорив, он круто развернулся и быстро зашагал по плацу.

Молли засеменила за ним.

– Уолтер, Уолтер, – быстро заговорила она, – ты немного ошибся… То есть, я ошиблась…

Теперь она в глубине души уже сожалела, что сказала Уолтеру о своих неприятностях. Он круто развернулся.

– Вот как?

– Все не так страшно…

– Но ведь ты…

Она поспешно перебила брата:

– Просто я хотела сказать… Я совсем не то хотела сказать, ты неправильно понял меня… Точнее – я сама виновата, я не так выразилась…

Вопросительно посмотрев на Молли, Уолтер спросил:

– Ну, и…

– Я хотела сказать, что они не издеваются надо мной, а просто…

И она запнулась, подыскивая другую, более безобидную формулировку.

– Что ты хотела сказать?

Нужное определение было найдено:

– Они просто мягко, по-дружески, подтрунивают надо мной…

Конечно же, тон, которым была произнесена эта фраза, поставил под сомнение слова Молли о «дружеском подтрунивании», и потому мальчик, недоверчиво посмотрев на сестру, спросил:

– Мягко?

– Ну да…

Он усмехнулся.

– По-дружески?

– Ну да…

– Тогда почему у тебя такие заплаканные глаза? Ответь мне!

Глаза Эмели действительно были красны от слез.

С минуту подумав, она произнесла:

– Просто я сегодня вспомнила папу… И мне стало очень и очень грустно…

Это, конечно же, было правдой – но, как справедливо догадался мальчик, – далеко не всей…

После непродолжительного размышления Уолтер многозначительно изрек, пристально глядя на сестру:

– Хорошо, Молли…

Та, вопросительно посмотрев на него, быстро-быстро заморгала – у нее был вид человека, который с огромным трудом сдерживает слезы, но, несмотря на всю свою выдержку, сейчас все равно должен заплакать.

Уолтер, который конечно же все сразу понял, задумчиво произнес:

– Хорошо, Молли… Я не буду этим заниматься, – в его голосе послышались интонации взрослого, много повидавшего за свою жизнь мужчины, – я не буду больше спрашивать тебя об этих твоих подружках, которые позволяют себе подтрунивать над человеком только потому, что им не нравится ирландский акцент… – Он, сделал непродолжительную паузу. И добавил: – Пока не буду… Но…

– Что – но?

– Но если до меня все-таки дойдет слух, что твои подружки продолжают в том же духе… Пусть они пинают на себя и на своих родителей, которые родили их таковыми безмозглыми ослами!

Последняя фраза, чрезвычайно эффектная, в свое время была очень любима и часто повторяема их отцом Патриком, и потому иногда совершенно неосознанно копировалась Уолтером.

Прищурившись, мальчик спросил:

– Ты поняла? Я ведь могу узнать об этом, – он сделал ударения на последнем слове, – я могу узнать об этом не только от тебя!

Молли принужденно заулыбалась.

– Хорошо, Уолтер…

Больше в тот воскресный день они не возвращались к этой теме.

И лишь когда прозвучал звонок, оповещающий, что свободное время закончено и что теперь воспитанникам и воспитанницам надлежит собраться на своих половинах, Молли, тронув брата за рукав, осторожно спросила:

– Уолтер, скажи мне, а у тебя никогда не возникало подобных проблем?

Тот резко обернулся.

– Каких?

Молли замялась.

– Ну, над тобой… над тобой никто не подтрунивает из-за того, что ты ирландец?

Уолтер дипломатично промолчал и перевел беседу в другое русло.

И лишь перед тем, как распроститься с сестрой до следующего воскресенья, он произнес:

– И все-таки, если кто-нибудь тебя будет обижать…

– Что, Уолтер?

– Обязательно скажи мне.

– А тебя?

– За меня можешь не беспокоиться, – последовал ответ, – я ведь мужчина…

И в самом деле – не мог же он жаловаться своей младшей сестре на то, что и у него подобные проблемы возникают едва ли не каждый день!

И воспитанники, и даже учителя очень недружелюбно косились на него, когда он, стараясь подбирать «правильные» английские слова, отвечал урок, и часто он слышал за собой злобное передразнивание…

Однако до открытых конфликтов дело пока еще не дошло.

Пока.

Первое время звонок над кроватью буквально сводил мальчика с ума – очень часто на школьных занятиях он начинал беспокойно озираться по сторонам, втягивать голову в плечи, словно в ожидании удара.

Уолтер все время ожидал, что звонок вновь прозвенит, и притом – как не готовься – совершенно неожиданно, и что те остатки душевного равновесия и покоя, которые чудом сохранились у него, окончательно исчезнут под этим мерзким и невыносимым «дзи-и-и-и-нь!»

Подросток мог спокойно вздохнуть после отбоя в десять часов вечера – тогда он знал наверняка, что пытка будет приостановлена до утра…

Однако спустя несколько недель после приезда в Вуттон с Уолтером произошла история, в сравнении с которой дребезжащий звонок, постоянно действующий на нервы, был не более чем пустячной неприятностью…

В ту ночь мальчиком овладело какое-то безотчетное беспокойство – он и сам не мог сказать, чем оно было вызвано, каковы причины…

Впрочем, причины, наверное, были все те же, что и всегда – отец, Молли…

Поеживаясь под тонким одеялом, Уолтер пытался заснуть, но – тщетно.

Всякий раз, когда он закрывал глаза, перед ним появлялось заплаканное лицо Молли.

Что делать?

Уолтер беспокойно ворочался с боку на бок, стараясь прикинуть, что бы на его месте предпринял отец – он всегда был и для мальчика, и для его сестры эталоном поведения, и часто они, обдумывая те или иные ситуации, пытались представить на своем месте папу.

Размышления мальчика прервал какой-то приглушенный шепот, доносившийся справа…

Уолтер осторожно перевернулся на другую сторону и увидел две тени – его соседи, «старички», сидя на кровати, что-то горячо обсуждали, притом один вроде бы просил, а другой, неприятно чавкая какой-то едой, все время отказывал ему.

– Чарли… – услыхал Уолтер молящий голос, – Чарли, ну дай кусочек…

Чарли, не отвечая, продолжал смачно обсасывать шоколадку.

– Ну Чарли, очень прошу тебя… Совсем маленький кусочек…

– Чарли, ведь я много не прошу…

Чарли молчал.

– Малюсенький кусочек…

– Отстань… – лениво отмахнулся Чарли и вновь начал чавкать.

Проситель – тот самый развязный юнец, который так неприятно поразил Уолтера в первый день его пребывания в воспитательном доме, продолжал ныть и попрошайничать.

– Ну дай…

– А пошел ты…

Пауза.

Наконец, проситель выпалил:

– Это – свинство с твоей стороны… Это – подлость… Я так голоден…

– Я тоже, – послышался сквозь чавканье голос Чарли. – Тоже голоден…

– Ну пожалуйста… Ча-а-арли…

– Убирайся к черту…

– Ну хоть самый маленький кусок…

– Не дам.

– Ну хоть одну дольку отломай…

– Отстань от меня, – спустя несколько минут подал голос счастливый обладатель шоколадки, – иди и купи в магазине, если тебе так сильно хочется…

– У меня нет денег.

Чарли засмеялся.

– Так это твои проблемы…

– Неужели ты не поможешь мне?

И вновь тишина, нарушаемая лишь жадным чавканьем.

– Дай кусочек…

– Отстань.

– А помнишь, как я угощал тебя чипсами?

Чавканье на какой-то момент прекратилось.

– Ты меня угощал?

– Ну да – как, ты не помнишь?

– Нет.

– Забыл?

– Все ты врешь.

– Как – неужели не помнишь?

После недолгого молчания Чарли ответил:

– Нет. Когда это было?

– Когда? – с задором переспросил его проситель, но теперь интонации его были куда более живыми, чем раньше, – когда?

– Да, когда?

– Когда?

– Ну когда же, ну?

– Когда я нашел на улице один фунт, и купил на него уйму всяких вкусных вещей?

– Все ты врешь, никаких денег ты не находил. Наступило длительное молчание, в продолжении которого – Уолтер очень живо представил себе это – проситель не сводил жадных глаз с Чарли. Потом вновь раздался униженный голос:

– Ну один кусочек…

– Не мешай мне.

– Неужели ты не помнишь, как я помогал тебе решать примеры по арифметике?

Видимо, против этого аргумента у Чарли не нашлось никаких доводов, и потому он ответил:

– Помню.

– Так неужели ты не отблагодаришь за добро?

– Когда это было?

– Так не дашь?

Чарли категорично ответил:

– Нет.

Неожиданно проситель рассвирепел:

– Ну ладно, подлец! Припомню я тебе когда-нибудь это…

– Вот как? – равнодушно спросил Чарли.

– Когда у меня появятся деньги и я куплю себе что-нибудь вкусное, я ни за что никогда не угощу тебя… – пригрозил проситель и тут же спохватился: – Нет, наоборот: как только у меня появятся первые деньги, я сразу же куплю чего-нибудь вкусного и поделюсь с тобой по-братски…

– Буду весьма признателен.

– Но теперь у меня нет ни пенни…

Чарли равнодушно заметил:

– Сочувствую.

– Ну самый крошечный кусочек…

Уолтер услышал, как проситель принялся цепляться за рукав и одеяло Чарли и как тот сердито отталкивал того локтем.

– Ну, Чарли…

Чарли начал медленно закипать:

– В самом деле – что ты пристал?! Сказано – убирайся – значит убирайся… И все тут. Я у тебя на прошлой неделе просил футбольный мяч поиграть, а ты мне тогда что сказал?

– Так ведь это был не мой мяч, я его сам попросил, и потому не мог тебе дать. – Проситель сглотнул набежавшую слюну. – Это был мяч старших ребят, с третьего этажа, они сами нехотя мне его дали, и если бы узнали, что я без спроса кому-то еще дал, мне бы худо пришлось. Ты ведь знаешь, что для дорогого друга я всегда с удовольствием…

Наконец, Чарли прервал его словоизлияния:

– Не понимаю – почему у тебя никогда нет денег, даже мелочи? Наверное, ты все тратишь, когда выходишь в город…

– Но откуда им быть?

– Разве ты не можешь взять, – Чарли сделал ударение на последнем слове, – разве ты не можешь взять у какого-нибудь новенького?

– Но у кого?

После непродолжительной паузы Чарли ответил:

– Ну, хотя бы у той ирландской свиньи, которую нам прислали в этом году…

Сон у Уолтера сразу же как рукой сняло – при словах «ирландская свинья» он не знал, что ему делать – то ли вскочить и броситься на этих негодяев с кулаками, то ли сделать вид, что он ничего не слышал.

Наконец, поняв, что второе решение будет куда более благоразумным (Чарли и его товарищ – его, кажется, звали Генри и он пользовался стойкой репутацией испорченного и неисправимого подростка – были намного сильнее и крепче физически), Уолтер притворился спящим и только напряженно прислушивался к каждому слову – конечно же, он ничуть не сомневался, что речь идет именно о нем, ведь кроме него и Молли, ирландцев в воспитательном доме Вуттона больше не было…

А Генри и Чарли продолжали свой диалог.

– Потряси этого грязного ирландского выродка, у него наверняка должны быть деньги…

– Давай вместе…

Чарли засмеялся.

– А что, одному – слабо?

Неожиданно Генри вновь запричитал:

– Ну дай хоть самый маленький кусочек… Ну пожалуйста…

Тот коротко выругался, после чего ответил с ненавистью в голосе:

– Отстань.

– Дай укусить, и я отстану…

Неизвестно, что больше надоело Чарли – то ли шоколад, то ли назойливое приставание Генри, но он неожиданно смиловался:

– Ладно, черт с тобой. Вот до сих пор, где я палец держу.

Генри обиделся.

– Как некрасиво… Обгрызанный конец даешь мне, а себе, небось, оставил хороший…

– Не хочешь – не надо. Твое лично дело. Настаивать не буду…

После этих слов проситель испуганно заторопился и запричитал:

– Ну, нет, нет, я пошутил… Давай, все равно давай, Чарли…

Послышался неприятный хруст откусываемого шоколада и еще более отвратительное чавканье.

А спустя несколько минут Генри вновь запричитал – все тем же униженным тоном:

– Дай мне еще один кусочек…

– Не дам.

– Почему?

– Я тебе уже дал один раз.

– А я еще хочу.

– Нет.

– Очень хочется шоколаду…

– Ничем не могу помочь.

– Ну, Чарли…

– Хорошего – понемножку, – категорично заявил Чарли и, чтобы отвязаться от назойливого товарища, тут же перевел разговор на другую тему: – Да, у этого типа… Я об ирландце – у него наверняка должны быть деньги…

– Я спрашивал у него.

– Вот как? – спросил Чарли, шелестя фольгой.

– Да.

– Когда?

– В самый первый день, как он сюда попал.

– И что же он сказал тебе?

– Что денег у него нет и не предвидится… Хотя, – Генри понизил голос, – хотя, как мне показалось, у него деньги есть, но он просто не захотел со мной делиться… Я говорил ему, чтобы он дал мне их на хранение, а он отказал… Да, – продолжал Генри, – есть у него деньги… Это я точно знаю.

– Так возьми!

– Взял бы, да он не дает. Чарли коротко хохотнул.

– Мне что – научить тебя, как это делается? Первый год в Вуттоне живешь, что ли?

– Наверняка он их спрятал, не найдешь…

– Так сделай так, чтобы он их тебе сам отдал.

– Нет, давай вместе…

После этого оба внезапно замолчали. Наконец, доев шоколадку, мальчик смял фольгу и злобно произнес:

– А ты поговори с ним еще разок… По-хорошему поговори…

– Может, вместе и поговорим? – с некоторой долей сомнения в голосе предложил собеседник. – Так-то оно сподручней…

– Хорошо…

После этих слов Уолтер нетерпеливо, нервно заворочался с боку на бок.

Как – неужели они, эти негодяи, знают о его тридцати фунтах?

Может быть, не знают, а просто догадываются?

Как бы то ни было, ему не следовало тогда, в самый первый день своего пребывания в Вуттоне говорить с этим мерзким Генри в такой независимой манере, надо было просто сказать, что денег у него нет, и уйти.

Не было бы лишних расспросов.

А теперь у него наверняка начнутся серьезные неприятности.

Скорее всего, так оно и будет – одни физиономии этих горе-воспитанников чего стоят!

Срочно, срочно, завтра же надо перепрятать деньги в какое-нибудь более надежное место.

Может быть, стоит передать их сестре Молли на сохранение?

Уолтер тут же отмел эту мысль: нет, не стоит… Когда-то отец говорил, что женщинам нельзя поверять секретов и давать денег – хоть Эмели и его сестра, но эту мысль отца Уолтер усвоил очень твердо.

Нет, нет, нет…

Надо куда-нибудь перепрятать. Завтра же.

Нет, не завтра, а сегодня; надо только дождаться, пока Чарли и Генри заснут. А если они не заснут? Если они притворяются?

А вдруг Чарли и Генри теперь, затаившись под одеялами, следят за ним?

Возможно, они специально завели этот разговор, в надежде на то, что Уолтер услышит его и тут же пойдет прятать свои деньги в более надежное место…

Тем временем Чарли, достав очередную шоколадку, захрустел оберткой.

И Генри вновь начал клянчить:

– Чарли, ну один кусочек…

Конца этого разговора Уолтер уже не слышал – перед его взором лихорадочно пронеслось заплаканное лицо Молли, отец, напудренные парики коронных судей, страшный приговор, последние напутствия отца, два темных силуэта на соседней кровати…

Затем все перемешалось в его утомленной голове, и сознание погрузилось в глубокий беспросветный мрак – точно тяжелый камень, брошенный в бездонный колодец…

Генри попал в Вуттон два года назад – его родители, пролетарии из Манчестера, были осуждены на большой срок тюремного заключения за уличную торговлю крэком – синтетическим наркотиком, волна увлечения которым в последнее время буквально захлестнула Британские острова. Родственников, которые бы согласились взять на себя воспитание мальчика, не нашлось, и после долгих бюрократических проволочек мальчик был водворен сюда, в воспитательный дом Вуттона.

С первых же дней он сумел восстановить против себя буквально всех – в том числе и воспитанников. Однако Генри побаивались – в свои пятнадцать лет он выглядел значительно старше, и, кроме того, обладал огромной физической силой.

Генри сильно отличался от других воспитанников – практически всем, начиная от злобного взгляда исподлобья, от которого и видавшим виды воспитателям зачастую становилось не по себе, и заканчивая костюмом – форменный оранжевый комбинезон его был, как правило, страшно изорван, истрепан и замусолен, карманы отвисали, пуговицы болтались, грозя вот-вот отвалиться…

Все животные инстинкты, какие только можно было себе представить, развились в этом испорченном подростке до невероятной степени.

Расхристанная походка, выцветшие пегие волосы, мутный, тяжелый взгляд водянистых глаз, жаргонные словечки, подлая смесь наглости и трусости – вот что такое был Генри.

Надо отметить, что парень был на удивление трусливым – все в спальне однажды были свидетелями того, как Генри в буквальном смысле этого слова валялся в ногах у старшего воспитателя после того как тот, найдя у него в тумбочке порнографические журналы, велел тотчас же сжечь их, и препроводить виноватого в холодный каменный карцер, где посадить его на хлеб и воду.

Генри ругался при каждом слове, ругался как пьяный докер, по поводу или, чаще – без всякого на то повода, и эта ругань отчасти служила ему своеобразным оружием, при помощи которого он держал в руках более слабых ребят.

Всякий намек на какую-либо чувствительность, на сентиментальность, всякое проявление обыкновенной человеческой порядочности: жалости к человеку или к животному, сострадания, участия, в какой бы форме это не высказывалось – все это тут же осыпалось им градом насмешек и изощренной руганью, и «виноватый» подчас сразу же начинал стыдиться благородного стремления своей души.

Иногда, выбравшись нелегально в город, Генри умудрялся разжиться где-нибудь дешевым спиртным, и являлся в воспитательный дом в сопровождении констебля, так как сам терял способность ориентироваться в пространстве.

Генри наказывали – сажали в карцер, били, лишали прогулок, однако в следующий раз, едва выбравшись на свободу, он неизменно попадал в какую-нибудь переделку – и хорошо еще было, если он просто напивался; мерзавец очень любил подкарауливать где-нибудь в темном углу мальчика, заведомо слабее себя, бить его, а затем обчистить карманы – раннее увлечение спиртным требовало денег, а никакого иного способа заполучить их Генри не знал. Как правило мальчики, насмерть перепуганные юным изувером, молчали; и лишь в крайне редких случаях жаловались педагогам.

Впрочем, те были бессильны помочь пострадавшему – все равно никто ничего не мог доказать…

Он курил в открытую, и, как поговаривали, употреблял «травку», – Уолтер сам был свидетелем того, как Генри с каким-то своим приятелем курил сигарету с марихуаной в туалете.

Кроме всего прочего, в этом малолетнем чудовище рано начали проявляться черты сластолюбца: он просто обожал грязные порнографические журналы «для плебса», которые лежали у него в тумбочке, и которые он иногда за небольшую мзду давал просматривать своим неискушенным в подобных вопросах товарищам.

Но вместе с тем Генри был туповат – точнее сказать – глуп…

Чарли был более образован и развит во всех отношениях – во всяком случае, речь его была более правильной и грамотной, чем у Генри.

Вне всякого сомнения, происходил он из хорошей, по-своему «благополучной» семьи; родители его вроде бы были преподавателями колледжа в Итоне, но в одночасье погибли в автомобильной катастрофе, во время путешествия по Шотландии.

Так получилось, что за рулем грузовика, который налетел – лоб в лоб – на маленький «БМВ» на родителей Чарли, сидел ирландец, и этого было более чем достаточно, чтобы мальчик возненавидел Ирландию и все, что с ней связано, на всю жизнь.

После гибели родителей Чарли был препровожден к одинокой тетке; та, впрочем, не особенно жаждала иметь на своей шее нахлебника, и через некоторое время мальчика отдали в воспитательный дом.

Впрочем, тетка, то ли памятуя об элементарных приличиях, то ли из чувства сострадания, в память о погибших родителях Чарли – об этом знала лишь она одна – как бы то ни было, она раз в два-три месяца приезжала к нему на своем потрепанном «ровере», привозила ему гостинцы и давала немного денег – их мальчик, как правило, тратил на сладости и другую еду.

У Чарли был чудовищный аппетит, видимо, подросток был чем-то болен – он был по-настоящему ненасытен: в первый же день, накупив провизии, он спрятал ее под подушку и, накрывшись с головой одеялом, поедал ее, как голодный зверь.

Он мог есть с утра до вечера, во время школьных занятий, на перемене, во время обеда и после него, во время послеобеденного отдыха, за ужином и даже ночью, отличаясь при этом поразительной всеядностью.

Едва успев расправиться с копченой грудинкой, он принимался за шоколадку, после чего набрасывался на сельдь, запивая ее кефиром, затем переходил к мороженому, а под конец трапезы расправлялся с бананом…

Случалось, что во время этой гастрономической оргии лицо Чарли приобретало какой-то серый, землистый оттенок, а глаза становились мутными и страдальческими.

Но прежде чем выскочить в уборную, он находил в себе силы закрыть тумбочку на огромный висячий замок… Чарли, равно как и его товарищ Генри, отличался жестокостью по отношению к тем, кто был заведомо слабее его, но, в отличие и сына манчестерских пролетариев, уличных торговцев наркотиками, его жестокость была куда более изощренной и изобретательной…

Да, уже в столь юном возрасте в нем проявлялись все качества законченного негодяя.

Своих жертв он скорее не просто мучал, а пытал – обдуманно, целенаправленно, находя в этом огромное, ни с чем не сравнимое удовольствие.

Он терзал своих жертв с очевидным наслаждением, и это порой вызывало робкий протест даже у Генри.

Одной из любимых шуток Чарли была следующая: он, стараясь держаться как можно более дружелюбно, подходил к какому-нибудь мальчику, моложе и слабее себя, и заводил с ним приятельский разговор.

Тот, подавленный унылой казенной атмосферой, сразу же таял.

Как бы между прочим, стараясь не акцентировать внимания на своих словах, Чарли принимался хвалить телосложение своего собеседника.

– Наверное, ты очень сильный… Думаю, что даже сильнее меня…

Мальчик выпячивал грудь. Чарли продолжал:

– Вон, какая у тебя грудь широкая! Просто такая широкая, как капот «Мака»!

Его собеседник, польщенный этими словами, только улыбался.

А Чарли, пряча гаденькую ухмылку, продолжал свои комплименты:

– Думаю, что человек с такой грудью ничего не должен бояться… Ведь если тебя кто-нибудь легонько и ударит в грудь – это ведь для тебя будет сущий пустяк, приятель, не правда ведь?

Тот лепетал:

– Правда…

– Наверное, ты даже ничего не почувствуешь… – продолжал Чарли.

– Наверное… – храбрился неопытный мальчик. – Я ведь сильный…

Чарли только этого и ждал.

– Действительно?

– Конечно! – восклицал тот.

– Выдержишь?

– Да!

– Значит, ты не боишься боли?

– Нет…

– Правильно! Настоящий мужчина ничего не должен бояться… Ты ведь уже мужчина?

Мальчик кивал, весьма тронутый такой лестной для него оценкой.

– Значит, ты никого не боишься?

– Нет…

– Я так и знал…

А Чарли, предвкушая сладостную забаву, все продолжал в том же духе:

– Ну да, конечно же! Ведь у тебя грудь, прямо как у чемпиона… Разве человек с такой грудью может бояться, если его кто-нибудь легонько заденет рукой? – спрашивал Чарли, потирая руки в предчувствии забавы и тут же сам и отвечал на свой вопрос: – ну конечно же, нет…

– Я все вытерплю, – хорохорился мальчик.

– Все, значит?

– Конечно!

Зловещие огоньки в глазах Чарли разгорались все сильнее, и он осторожно предлагал:

– А можно попробовать?

Мальчик соглашался:

– Конечно!

– Я не больно, ты ведь сильный, и ничего не почувствуешь, успокаивал его Чарли.

И действительно, он наносил легонький удар, который и ударом-то нельзя было назвать: так, делал слабенький толчок в грудь своей жертвы, даже не кулаком, а только ребром ладони – разумеется, тот не чувствовал никакой боли.

Чарли с деланным восхищением улыбался.

– Ну, я ведь говорил, что ты – настоящий силач… Тебе ведь не было больно – правда?

Тот важно кивал.

– Не было…

Тогда Чарли справлялся:

– А можно попробовать еще один раз? Я ведь не больно бью, да ты и не чувствуешь – правда?

Мальчик соглашался и, не предвидя ничего скверного, выгибал грудь колесом.

Тогда Чарли замахивался и бил изо всех сил не в грудь, а в самое солнечное сплетение – несчастный перегибался в три погибели, весь позеленевший от нечеловеческой боли, а негодяй заливался радостным звонким смехом, удовлетворенно потирая руки…

Кроме того, Чарли питал острую ненависть к ирландцам – наверное, не только потому, что водитель грузовика, который послужил причиной гибели его родителей, носил типичную ирландскую фамилию, начинавшуюся с О, но и потому, что многие англичане порой даже на чисто бытовом уровне (не говоря уже об иных, более серьезных) воспринимают ирландцев как людей, стоящих куда ниже их во всех отношениях…

В последнее время Чарли и Генри составили своего рода дуэт, ставший настоящим бичом воспитательного дома – главенствовал в нем Чарли, и это было вполне естественно, ибо он был, может быть, чуть-чуть послабее физически, но отличался большей изобретательностью, изощренным умом и при случае мог повернуть дело так, что ни он, ни Генри не оказывались виноватыми.

К тому же воспитатели и администрация, давно уже махнув на этих подростков рукой, только и ждали удобного момента, чтобы направить их в исправительную колонию для малолетних преступников – ждали, надо сказать, долго, очень долго, потому что удобный случай никак не представлялся; на редкость изворотливый Чарли всегда умел выходить сухим из воды и, как обычно, вытаскивал из всевозможных передряг своего незадачливого приятеля – пока Генри был ему еще нужен.

Генри же в большинстве случаев просто смотрел ему в рот – естественное положение для отпрыска опустившихся пролетариев по отношению к более образованному и расчетливому Чарли.

Чарли же относился к своему приятелю с некоторым высокомерием, если не сказать – с брезгливостью; впрочем, тот был настолько глуп, что, наверное, и не замечал этого…

Таковы были воспитанники, оба, кстати, на год или полтора старше Уолтера, которые избрали его своей очередной жертвой…

На следующий день после описанного столь подробно ночного разговора, сразу же после ужина, когда чернильно-черная, как гематома, тьма опустилась на Вуттон и на дворе начался промозглый осенний дождь, к Уолтеру, гадко улыбаясь, вразвалочку подошли Генри и Чарли.

Тот стоял с растрепанной хрестоматией у стены и безуспешно пытался выучить урок по английской литературе – к завтрашнему дню надо было знать большой отрывок из баллады Вордсворта…

Беззвучно шевеля губами, мальчик медленно читал:

Уже смеркалось. Ровный свет луны Лежит на рощах и лугу. Бог весть откуда гулкий клич Подруге шлет угрюмый сыч. Тоскливо в лунной тишине «У гу!» – плывет – «У гу! У гу!» Что так спешишь, что так дрожишь, Что не в себе ты, Бетти Фой? Зачем на пони водружен Бедняжка слабоумный Джон, Сыночек горемычный твой? Уже в округе спят давно. Сними, сними его с седла! Он горд, он радостно мычит; Но, Бетти! Он ли вдруг помчит, Сквозь сумрак вешний, как стрела? Но Бетти знает лишь одно: В беде соседка, Сьюзен Гей; Она стара, она больна, Совсем одна живет она, И очень худо нынче ей. А рядом ни души живой, Ни дома на версту вокруг. Кто вразумит их в эту ночь, Как старой Сьюзен им помочь, Чем облегчить ее недуг?

Уолтер послюнявил палец и, перевернув страницу, опустил книжку.

Как ему все это осточертело!

И почему он, Уолтер, должен зубрить эту балладу про какого-то слабоумного Джона, «идиота Джона», когда в голове его теперь поселились мысли, далекие от творчества Вордсворта?

А сколько идиотов окружают его вокруг!

Тяжело, по-стариковски вздохнув, мальчик произнес вполголоса – ему казалось, что эти слова могут быть обращены не какой-то там Сьюзен, а к нему самому и к его сестре Эмели…

А рядом ни души живой, Ни дома на версту вокруг. Кто вразумит их в эту ночь, Как старой Сьюзен им помочь, Чем облегчить ее недуг?

И он вновь взял книжку.

В это время на страницу упали две тени – Уолтер, предчувствуя недоброе, прижался спиной к стене и приготовился к самому худшему…

Однако Чарли и его друг Генри повели себя на редкость сдержанно и дружелюбно – скорее всего, просто сделали вид.

– Привет, – небрежно поздоровался Чарли, подходя поближе.

Тот искоса посмотрел сперва на подошедшего, затем – на Генри, а затем бросил короткий взгляд по направлению к Двери, ведущей в коридор, словно обдумывая план дальнейших действий.

– Здравствуй, здравствуй, – поприветствовал его Генри, – Ну, как дела?

Уолтер отложил книжку.

– Хорошо, – ответил он.

И вновь потянулся к книжке, с явным намерением заняться уроком.

Тяжелая рука Генри легла на страницу – Уолтер успел краем глаза заметить, что ногти у него безобразно обкусаны.

– Постой, постой, приятель… Все-таки – как ты невежлив…

Сказав это, хулиган захлопнул книгу и сунул ее себе под мышку.

– С тобой хотят побеседовать, а ты демонстрируешь нам свое неуважение, – подхватил Чарли.

Уолтер приготовился к самому неприятному. Драться?

Он не очень-то любил это занятие, хотя в свое время на окраинной улице одного их небогатых кварталов Белфаста он считался одним из самых сильных бойцов.

А Генри, кривя лицо в мерзкой улыбочке, продолжал смотреть на новичка.

– Мы поговорить с тобой хотели… Внутренне сгруппировавшись, Уолтер медленно, осторожно произнес:

– Слушаю…

Неожиданно Чарли предложил:

– Может быть, не тут?

– Что не тут? – поинтересовался Уолтер, исподлобья посмотрев на него.

– Мне кажется, что нам лучше поговорить в другом месте…

– А чем тебе это место не нравится? – спросил Уолтер, озираясь по сторонам.

– Здесь слишком много посторонних глаз, – продолжал Чарли, беря книгу из рук своего приятеля. – Постой, постой, что это ты такое читаешь? Никак уроки учишь? – неожиданно Чарли рассмеялся неприятным смешком. – Ха-ха-ха! Нет, вы только посмотрите на него!

– Видимо, он хочет стать ученым, – с трудом сдерживая подобострастный смех, поддакнул Генри, – профессором! Ха-ха-ха!

– Ну да, учу, – буркнул в ответ Уолтер.

Чарли прищурился.

– Ладно, пошли, поговорим, дело есть… Оглянувшись по сторонам, как бы оценивая пути для возможного бегства, мальчик понял, что у него нет никакого другого выхода – в коридоре маячили три-четыре фигуры таких же новичков, как и он сам.

Драться?

Ну, хорошо…

Взяв хрестоматию из рук своего обидчика, Уолтер направился вслед за Чарли и Генри в туалет – огромное помещение, облицованное желтоватым, растрескавшимся от времени кафелем.

В черных склизких трубах шумела вода; глухо шипел кран – он не был закрыт, и вода лилась на желтовато-потечную раковину с противным свистом.

Генри стал спиной к двери, придерживая ее, чтобы никто не вошел, а Чарли, сохраняя внешнюю благопристойность и даже некоторую доброжелательность, приблизился к Уолтеру вплотную и стал рассматривать его в упор.

– Ну, приятель, – произнес он, коверкая слова на ирландский манер, – теперь и поговорим, дружище…

Уолтер молчал – а что ему еще оставалось делать в такой ситуации.

– Мы давно за тобой наблюдаем, – продолжал Чарли, взявшись за пуговицу на комбинезоне О'Хары, – и, скажу честно, мы ожидали от тебя большего… Куда большего, Уолтер… Обстоятельства требовали какого-либо ответа, однако Уолтер продолжал упрямо молчать.

Это немного удивило и наверное даже разозлило Чарли.

– Чего молчишь? – спросил он, – мы тут с Генри, – он кивнул в сторону усмехавшегося приятеля, крепко державшего ручку входной двери, – решили, так сказать, познакомиться с тобой… Поговорить по душам. Знаешь ли, такой разговор всегда надежнее…

Наконец Уолтер выдавил из себя:

– Поговорить?

Чарли заулыбался.

– Ну да…

– О чем?

Тот, повертев пуговицу двумя пальцами, неожиданно дернул ее на себя – она так и осталась в его кулаке.

Чарли протянул оторванную пуговицу Уолтеру.

– На, а то потеряешь…

Тот автоматически спрятал ее в карман.

О'Хара, сделав вид, будто бы ничего не произошло, угрюмо молчал – настолько он был растерян, подавлен и обескуражен.

– Так вот, приятель, мы хотели поговорить с тобой… – в который раз повторил Чарли.

– О чем?

Чарли заулыбался.

– Ну, о том, о сем…

Вопросительно посмотрев на него, Уолтер спросил:

– А именно?

– Например – о тебе.

– И что же вы хотели узнать? – спросил Уолтер, прижимаясь к стене.

– Ну, почему ты сюда попал… Ведь это не секрет – не правда ли?

Уолтер прекрасно понимал, что если он расскажет, за что именно осужден его отец, то это, вне всякого сомнения, послужит негодяям хорошей зацепкой, поводом для драки. И потому, пожав плечами, ответил неопределенно:

– Моего отца отправили в Шеффилд.

– Отбывать пожизненное заключение? – осведомился Чарли, который, видимо, прекрасно разбирался в тюремной системе Великобритании.

Уолтер нехотя кивнул.

– Ну да.

– А что он такого натворил, твой отец? О'Хара молчал – он не хотел даже имя отца произносить в беседе с этими юными подонками – ему казалось, что таким образом он осквернит его.

Неожиданно, сам того не подозревая, ему на помощь пришел Генри.

– Чарли, отстань от него. Какого черта тебе сдался его папаша? Сидит – и пусть сиди, на здоровье… Наверняка, прирезал кого-нибудь, не иначе – как еще в наше время можно заработать пожизненное заключение? – он сделал небольшую паузу, выглянул в коридор, чтобы убедиться, что там никого нет, и добавил уверенным тоном: – Все эти ирландцы одинаковы – их хлебом не корми, дай только зарезать англичанина… – подумав, он произнес тоном доброго советчика: – Ведь ты хотел поговорить с ним о чем-то другом? – Генри улыбался, – так ведь?

Чарли, подумав, согласился с приятелем:

– Так, так…

Уолтер, прижавшись спиной к грязному кафелю, затравленно оглядывался по сторонам.

– Так вот, – фальшивым голосом заговорил Чарли, приближаясь к О'Харе, – ты очень обидел… До глубины души обидел, у меня даже нет слов, чтобы все это выразить… Ты обидел моего друга, – и он коротко кивнул в сторону ухмылявшегося Генри. – Его вот…

Сглотнув набежавшую слюну, Уолтер спросил:

– Как?

Чарли вновь ухмыльнулся.

– В первый день, как только ты попал сюда, мой друг, вне всякого сомнения – джентльмен – предложил тебе свое покровительство…

Уолтер, набравшись храбрости, вздохнул и перебил наглеца:

– Но я никого не просил ни о каком покровительстве!

– Постой, постой, – Чарли сделал короткий, но очень выразительный жест рукой, – постой, не перебивай, когда с тобой разговаривают старшие…

Уолтер сразу же замолчал, выжидающе глядя на собеседника.

– Так вот, – продолжал Чарли, растягивая слова на ирландский манер, – ты очень обидел его…

– Я? Обидел?

Вопрос был задан удивленным тоном, однако прозвучал как-то вяло – наверное потому, что Уолтер был подавлен неожиданным поворотом беседы – впрочем, как и всей манерой Чарли вести разговор.

– Но не я же…

– Ты его обидел, – наставительно продолжал Чарли, – и, как ты догадываешься, порядки в Вуттоне немного отличаются от порядков в Белфасте… Тут тебе не Ирландия…

– Но чем я его обидел?

– А вот это уже другой вопрос…

Чарли, подойдя к Генри, дружески обнял его за талию и подвел к Уолтеру:

– Этот уважаемый джентльмен предложил вам свои услуги… – немного напыщенно произнес мучитель, почему-то перейдя на «вы» со своим сверстником, – Очень конфиденциальные, кстати говоря, услуги… – говорил Чарли, тщательно выговаривая слово «конфиденциальные» – видимо, это выражение, услышанное на одном из последних занятий по литературе, очень ему понравилось. – Он предлагал их от всего сердца…

Чарли говорил вроде бы серьезно, и лишь ироническая ухмылка указывала на то, что это – не более, чем подготовка, прелюдия к дальнейшим, не слишком приятным для собеседника, событиям.

Уолтер передернул плечами и рассеянно произнес:

– Что-то не помню, чтобы он предлагал мне какие-либо услуги…

– А ты вспомни, вспомни…

– Когда это было?

– В первый день, как ты попал сюда.

– Не помню.

Чарли принялся расхаживать вокруг мальчика.

– Тогда напомню я…

Уолтер наклонил голову.

– Говори…

– В первый же день твоего пребывания в Вуттене мой друг Генри предложил, чтобы ты сдал ему все свои деньги на хранение… Тут ведь встречается самая разная публика, и может всякое случиться, – объяснил Чарли.

– Ну, предлагал…

– А ты отказал ему…

Смело взглянув в глаза Чарли, О'Хара произнес:

– Так я не могу понять, чем же я обидел его…

– Своим недоверием, – тут же ответил тот.

– Но у меня нет никаких денег…

Задушевно улыбаясь, Чарли сказал:

– Но ведь ты врешь, приятель…

– Нет и не было… – продолжал стоять на своем Уолтер.

Подойдя вплотную к нему, юный негодяй взял его за руку чуть повыше локтя.

– А вот это мы сейчас проверим…

Уолтер попытался было вырваться из цепкой клешни Чарли, однако это ему не удалось – тот сильно держал свою жертву, ведь он был старше и значительно сильнее О'Хары.

– Так что, говоришь – нет у тебя никаких денег? – зашипел Чарли, еще сильнее сжимая руку Уолтера.

– Нет.

– Врешь ведь… – помедлив, Чарли с ненавистью добавил: – ирландская свинья…

Это было уже слишком: Уолтер коротко замахнулся, чтобы ударить обидчика, но тот, ловко увернувшись, отскочил в сторону – кулак мальчика со всего размаху въехал в кафельную стенку.

– Получай!

И в это самое мгновение из правого глаза Уолтера брызнул во все стороны сноп разноцветных искр…

Оглушенный ударом кулака Чарли, он зашатался на месте, ничего не понимая.

К дерущимся подскочил Генри и ловко сбил О'Хару на цементный пол.

Несколько ударов ногой в лицо – и из носа Уолтера закапала черная густая кровь.

– Вот тебе! Вот!

Чарли отстранил своего приятеля в сторону и произнес елейным голосом:

– Не надо так сильно, Генри, убьешь ведь, а он нам еще пригодится…

Уолтер, медленно поднявшись с пола, принялся утирать рукавом комбинезона разбитый нос.

На грубом цементном полу чернела лужица свежей крови.

Чарли и Генри стояли рядом, улыбаясь, словно ничего и не произошло.

– Значит, так, – удовлетворенно сказал Чарли, – ты обидел моего друга своим недоверием, и теперь ты должен быть наказан… Чтобы через час ты принес деньги… Все, что у тебя есть. Иначе тебе придется очень-очень скверно… Так-то, приятель, и не вздумай ябедничать, а то будет куда хуже… – веско и многозначительно добавил он и вышел из туалета в сопровождении своего приятеля – тот, бросив на окровавленное лицо ирландца презрительный взгляд, довольно усмехнулся…

Когда малолетние негодяи ушли, Уолтер, умыв под струей холодной воды разбитое лицо, боязливо вышел за дверь.

Его просто душили слезы обиды – нет, даже не столько потому, что какие-то негодяи принялись вымогать у него деньги, сколько потому, что теперь, в этом ненавистном доме за него некому было заступиться… Отец… Если бы рядом был отец!

Жаловаться?

В воспитательном доме не было более тяжкого и опасного преступления, чем ябедничество.

Ябедника не принимали ни в одну игру, не только дружить с ним и миролюбиво разговаривать, но даже здороваться, просто подавать руку, считалось унизительным.

Единственным способом общения, допускаемым с ябедой, были подзатыльники и издевательства…

Таким образом, ябеда навсегда считался исключенным из общества воспитанников Вуттона, и только какая-нибудь особенно дерзкая выходка, направленная на спасение попавшего в неприятное положение товарища или же во вред ненавистному воспитателю, могла восстановить доброе имя ябеды в глазах товарищей.

Следует сказать, что сознательного ябедничества – из желания заиметь какое-нибудь привилегированное положение, желания отличиться или приобрести доверие воспитателя или администрации – в Вуттоне совсем не было; большей частью репутация ябеды приобреталась воспитанниками невольно.

Обычно, ребята, получив в драке или по какому-нибудь другому поводу синяк или кровоподтек, на вопрос воспитателя о причине говорили, что поскользнулись и нечаянно упали.

Но иногда по неопытности, движимый, как правило, чувством мести, воспитанник указывал на своего обидчика – с этого момента он становился парией и навсегда исключался из круга товарищей.

Уродливая среда воспитательного дома по-своему ломала, точнее сказать – калечила – характеры и судьбы подростков, но иногда случалось, что чуткие ко всякому оскорблению дети, не желавшие мириться с деспотизмом и изощренной злобностью обидчиков, указывали на них.

Начиналось, как правило, с того, что побитый и униженный мальчик шел к воспитателю и жаловался.

Обидчика, разумеется, наказывали (при условии, что жалобщик мог как-нибудь доказать его вину, указав, например, свидетелей; впрочем, таковых обычно не находилось); однако жалобщика били за это вторично, он вновь жаловался – его били в третий, в четвертый, в пятый раз – и так до бесконечности.

По мере усиления побоев росла упорная, мучительная ненависть подростка к своим мучителям – а его как правило принимался травить весь класс; очень часто это заканчивалось тем, что подросток уже сам искал случая, чтобы пойти наперекор укоренившимся законам. Покинутый и презираемый всеми, он молча разжигал в себе жгучую обиду против окружавшего его маленького и злого мирка – мирка коридоров, пропахших известкой и мастикой, душных классов, жестоких сверстников и равнодушных к его горю наставников.

Завязывалась страшная, неравная борьба между истерзанным, больным и слабым мальчиком и целой оравой его сверстников – даже те, кто находился в подобной ситуации, то есть подвергался ежедневным истязаниям, не мог проявить к нему никакого видимого сострадания и участия, потому что в противном случае рисковал навлечь на себя гнев остальных; это было нечто вроде корпоративной солидарности целого класса…

Такого ябеду побаивались, потому что если в его присутствии совершалось что-нибудь противозаконное, он говорил со злорадным торжеством в голосе:

– А я вот сейчас пойду и все расскажу учителю!

И, несмотря на то, что его стращали самыми ужасными последствиями, он действительно шел к воспитателю или даже к самому директору и докладывал.

Наконец, обоюдная ненависть достигала таких пределов, что идти дальше уже просто было некуда; таким образом, очерчивалась линия фронта, и исход противостояния, разумеется, был предрешен…

В конце концов, администрация, поняв, в чем же дело, переводила несчастного в какой-нибудь иной воспитательный дом, но очень часто и там все продолжалось точно таким же образом, как в Вуттоне…

Ябедничать не было никакого смысла – Уолтер, обладавший острым умом и за свое недолгое пребывание здесь неоднократно наблюдавший сцены расправ с ябедами, сразу понял это…

И потому, здраво поразмыслив, Уолтер решил, что пойти и нажаловаться – самое худшее, что он может предпринять в сложившейся ситуации…

Близился ненавистный для Уолтера час отбоя. Вновь это несносное, наверное, десятиминутное «дзи-и-и-и-нь», вновь полумрак огромной спальни, сопение и сонный бред воспитанников, вновь его тягостные, невеселые размышления…

Уолтер, сидя на кровати, продолжал вяло доучивать урок по литературе на завтра – но баллада Вордсворта о слабоумном мальчике Джоне и его матери Бетти Фой никак не запоминалась…

Иль он охотник, дик и смел, Гроза баранов, бич овец! Вот тот лужок – неделек пять, И вам его уж не узнать; Дотла опустошен вконец! Иль демон он, исчадье зла, Весь пламя с головы до пят; Как вихрь он мчит, взметая прах, Трусливым душам всем не страх, Что перед дьяволом дрожат! О Музы! Дале вас молю — Ваш давний верный ученик: Как, в меру дара моего, Мне воссоздать хоть часть того, Что испытал он, что постиг?

Наконец он отложил растрепанную книгу; нет, сейчас он наверняка не запомнит ни строчки!

Неожиданно над самым ухом подростка послышался знакомый голос:

– Ну, как дела?

Уолтер поднял голову – перед ним, улыбаясь, стояли Чарли и Генри.

– Все учишь? Мальчик отложил книгу.

– Учу, – сказал он глухим голосом.

– Ну, потом доучишь… – вполголоса приказал Генри, беря из его рук хрестоматию, – пошли…

Поднявшись с кровати, Уолтер, предчувствуя самое скверное, последовал за своими мучителями.

Они вышли в пустынный коридор, освещаемый тусклым светом редких электрических ламп.

Чарли подошел вплотную.

– Ну, что скажешь?

Уолтер молчал.

– Деньги давай!

– Нет у меня никаких денег, – тихо, но очень внятно произнес мальчик.

– Ай-ай-ай, – сокрушенно закачал головой Чарли, – и как не стыдно обманывать старших… Мы ведь сами видели, как вчера ты покупал тетради… На какие, спрашивается, деньги? А?

С неожиданной даже для самого себя решимостью Уолтер ответил:

– Это не твое дело…

Чарли кивнул своему приятелю – тот, держа руки в карманах, подошел поближе.

– Нет, ты только посмотри, какой он упрямый, – обиженно заговорил Чарли, – никак не хочет признаваться… Сразу видно, что ирландец…

Генри оскалился.

– А что с ним долго разговаривать? Пошли, отведем его в туалет…

– Постой, постой, – остановил его Чарли, – я, кажется, начинаю догадываться, что его так смутило…

Уолтер насторожился.

Чарли, почесав в затылке, продолжал:

– Я ведь знаю, почему он не хочет расставаться со своими фунтами…

На лице Генри выразилось нечто вроде тупой заинтересованности. Он спросил:

– И почему же?

– Потому, что мы просто не назвали ему нужную сумму, – ответил Чарли, неизвестно чему улыбаясь, – разумеется, только поэтому – почему же еще? А то как же: подойди кто-нибудь к тебе, Генри, и предложи поделиться деньгами, не оговаривая, какой сумой именно – чтобы ты тогда подумал?

Генри глупо заморгал, словно не понимая, о чем же его спрашивают.

Наконец, уяснив, что именно имел в виду его приятель, он произнес:

– Я бы ему показал!

– Заткнись, идиот, – выругался Чарли. – Я ведь не имел в виду именно тебя… Я говорю – к примеру…

– А-а-а… – протянул Генри, – ну тогда понятно… Тогда я понял… К примеру, значит…

Чарли, выждав немного, хмыкнул:

– То-то!

И, вновь обернулся к Уолтеру.

– Короче, – сказал он очень развязно, – короче, наш ирландский друг должен тебе, Генри, за нанесенный моральный ущерб… Ну, допустим, пятьдесят фунтов… Ты согласен? – и он вновь обернулся к Генри.

Тот, помедлив, ахнул:

– Мне?

– Ну да… То есть, – спохватился Чарли, – сколько из этих денег он должен именно тебе, мы разберемся вдвоем… Потом, без лишних свидетелей… Но это не суть важно: главное другое…

– Значит, приятель, ты должен моему другу пятьдесят футов…

Руки Уолтера медленно, против его воли, сжимались в кулаки.

Неожиданно Чарли взбесился:

– Что стоишь, ирландский выродок?! Тебе что – непонятно сказано? Деньги давай!

Генри, поддельно улыбаясь, подошел поближе к Уолтеру:

– Все эти грязные ирландские свиньи, все, как один, одинаковы… Да, кстати, я недавно подслушал разговор в комнате воспитателей. Знаешь, как он сюда попал? – спросил Генри и, не дожидаясь ответа, выпалил: – его папочка – законченный террорист… Он взорвал «Боинг» в лондонском аэропорту Хитроу, и потому осужден на пожизненное заключение… – глаза подростка злобно сверкнули: – мало ему дали!

– О, эти ирландцы только стараются выглядеть тупицами, несносными идиотами, – заметил в ответ его товарищ, – а на самом деле они хитры, подлы и кровожадны… Да, так что ты говоришь, его папочка – самый настоящий террорист? Подонок?

Уолтер уже понял, что удар следует наносить неожиданно – так, чтобы Чарли, который, вне всякого сомнения, обладал хорошей реакцией, не успел бы отшатнуться.

Короткий взмах – и малолетний вымогатель оказался на полу.

Это произошло столь внезапно, что ни он, ни Генри не успели среагировать – Чарли, утерев рукавом комбинезона кровь с разбитой губы, удивленно посмотрел на Уолтера снизу вверх.

Тот, прижавшись спиной к стене, приготовился к нападению – и не зря: наконец-то сбросив с себя оцепенение, Генри набросился на Уолтера и, ловко подставив подножку, сшиб его с ног.

Чарли, который к тому времени уже поднялся, кинулся на О'Хару и принялся с наслаждением избивать его тяжелыми форменными ботинками.

Сперва мальчик, сделав попытку подняться с пола, слабо отбивался; однако численно превосходивший его противник к тому же был куда крепче физически и более закален в драках – неловкие удары Уолтера только раззадорили Чарли и Генри, и после нескольких выпадов подросток вновь очутился на полу…

Он уже не слышал, как к месту драки из спальни бежали ученики; вскоре появился и воспитатель, чтобы разнять дерущихся…

После той истории Уолтер целую неделю провел в лазарете воспитательного дома.

Когда он немного пришел в себя, к нему в палату явился мистер Яблонски.

– Ну, – начал он, присаживаясь на табуретку, что стояла рядом с кроватью, – что ты скажешь по этому поводу?

Врать, будто бы он «подскользнулся в туалете», не было смысла; тем более, что свидетелей драки в коридоре было более чем достаточно.

Но и ябедничать было нельзя!

Мистер Яблонски пристальным, немигающим взглядом смотрел на воспитанника.

– Ну, так что ты можешь сказать в свое оправдание? – спросил он.

В свое оправдание?

Это было что-то новое.

Во всяком случае, такого поворота событий Уолтер никак не ожидал.

– Чарли и Генри в один голос заявили, что ты сам набросился на них. Я не спрашиваю, о чем вы говорили перед этим, я не спрашиваю, кто кого обидел… Мне интересно только одно: это правда?

Уолтер кивнул.

– Да.

– В таком случае, – процедил сквозь зубы Яблонски, – в таком случае, сразу же после выписки из лазарета ты должен понести наказание…

Неожиданно Уолтер взорвался:

– Но ведь они оскорбляли меня! Меня… И моего отца тоже…

Иронически посмотрев на воспитанника, мистер Яблонски поинтересовался:

– Оскорбляли?

– Да…

– И как же?

– Чарли оскорблял меня… За то, что я ирландец. И моего отца – тоже.

На что педагог равнодушно заметил:

– И поделом. Твой отец осужден за преступление против общества, – сказал он, – и осужден совершенно справедливо… – Пожизненное заключение – лучшее, на что он мог рассчитывать. Более того, я считаю, что коронный суд проявил к нему мягкосердечие и милосердие, которого он, по-моему, не заслуживает.

Разумеется, мальчик не смог ничего сказать в ответ на это замечание.

Постояв несколько минут у кровати Уолтера, воспитатель ушел, так и не дождавшись раскаяния.

А Уолтер, уткнувшись лицом в подушку, заплакал – наверное, так горько и отчаянно он не плакал с тех пор, как впервые попал в Вуттон…

Когда слезы, наконец, высохли, он с ненавистью посмотрел на дверь, за которыми скрылся несносный педагог и прошептал:

– Я больше так не могу. Я больше не могу здесь находиться…

Да, это было правдой.

Но что ему оставалось делать?

Жаловаться?

Это не имело смысла.

И что мог бы сказать ему тот же мистер Яблонски – ему, сыну террориста, который «получил поделом»?

И тут впервые за все время Уолтера посетили мысли о побеге…

Наказание за драку было не слишком жестоким – О'Хара был лишен права уходить в городок до рождественских каникул.

Однако он не был лишен воскресных прогулок и свиданий с сестрой.

Прохаживаясь по валу, истоптанному воспитанниками вдоль и поперек, Уолтер и Молли задумчиво смотрели на первые льдинки, которые покрыли тонкой корочкой грязную воду рва.

Молли выглядела бледнее обычного, синяки под глазами девочки свидетельствовали, что ей тоже приходится несладко…

Уолтер попытался было расспросить сестру, что с ней происходит, однако та упрямо отвечала всегда одно и то же:

– Все хорошо, Уолтер, все хорошо… Не смотри на меня так… Просто я очень плохо выспалась сегодня…

– Ну, не хочешь говорить – не надо, – мрачно ответил брат. – Но ведь я все равно вижу, что тебе тут скверно приходится… Скажи, над тобой по-прежнему издеваются за то, что ты – ирландка?

Молли промолчала – больше из нее нельзя было вытянуть ни слова.

Помедлив, Уолтер тихо произнес:

– Знаешь что, Молли…

Та подняла глаза.

– Что?

– Мне кажется, что чем дольше мы будем здесь, в Вуттоне, тем хуже нам будет…

Та согласно кивнула.

– Да, это правда.

– У меня появился план.

Молли оживилась:

– Бежать?

– Бежать, бежать отсюда… Иначе мы с тобой просто погибнем.

– Но куда?

– Как это куда – в Ирландию, в Белфаст… – неожиданно улыбнувшись, он спросил: – ну, что ты скажешь на это, Молли?

Та с готовностью ответила:

– Я согласна, – она обернулась и внимательно осмотрелась вокруг, будто бы этот разговор мог кто-нибудь подслушивать. – Я согласна. Но как мы отсюда… – и девочка запнулась, видимо, испугавшись своего вопроса.

– Как мы выберемся отсюда – это ты хочешь узнать? – догадался брат.

Молли закивала.

– Да.

– Знаешь что. Я кое-что придумал.

И он, отведя сестру к самому краю рва, несколько раз пугливо оглянулся и, подойдя поближе, принялся излагать ей свои соображения. Выслушав брата, Молли спросила:

– Ты думаешь – получится?

– Получится или нет – не знаю, но попробовать стоит. Во всяком случае, – мальчик вздохнул, – хуже нам от этого не будет.

Уолтер рассудил правильно: прежде всего надо было избавиться от оранжевых комбинезонов, форменной одежды воспитательного дома.

Стало быть, необходимо было раздобыть где-нибудь другую, более подходящую одежду.

Но где?..

Подумав, Уолтер решил, что теперь – самое время потратить некоторую часть из тех тридцати фунтов, которые он получил от отца на прощанье.

К счастью, Молли не была лишена прогулок в город, и потому в одно из воскресений она, зайдя в магазин поношенного платья, где старую одежду продавали на вес, купила за полтора фунта, полученных у брата, джинсы, куртку и рубашку для него и почти новый костюм – для себя.

Как давно она не держала в руках домашней, не казенной одежды!

Молли с трудом сдерживала себя, чтобы не нарядиться в эти тряпки прямо там же, в примерочной кабине магазина, однако, памятуя наказ брата, поборола в себе это желание и, спрятав пакет с одеждой за пазуху, пошла на выход.

Воспитанников, приходивших из города, иногда обыскивали – нет ли у них оружия, алкоголя и наркотиков, однако к девочкам это не относилось или почти не относилось – во всяком случае, за Молли с самого начала закрепилась стойкая репутация тихони, и потому она была вне подозрений.

В то же воскресенье, вернувшись в воспитательный дом немного ранее обычного, Молли встретилась с братом и отдала ему его новую одежду.

Тот, поминутно оглядываясь, направился к зарослям акации и, сбросив ненавистный комбинезон, переоделся в принесенное сестрой цивильное платье.

Молли последовала за ним.

Обернувшись, Уолтер подошел к невысокому забору, за которым начиналась пыльная вуттонская улочка, и подсадил сестру – спустя минуту она уже была на другой стороне – на воле, а еще через несколько минут они, держась за руки уже бежали по улице, поминутно оглядываясь назад и ускоряя шаг.

Ребятам повезло: до вокзала они добрались, никем не замеченные.

Вопросительно посмотрев на брата, Эмели О'Хара поинтересовалась:

– А теперь куда?

Уолтер, не раздумывая, ответил:

– Куда угодно… Садимся в первый же поезд, и подальше, подальше отсюда.

– Но куда?

Ничего не отвечая, Уолтер подошел к огромному стенду расписаний, висевшему в зале ожидания, и принялся его изучать.

– Нам повезло, – воскликнул он, – через пятнадцать минут уходит поезд на Лондон…

– Значит, мы отправляемся в Лондон?

Он кивнул.

– Да.

– Но почему именно туда?

Мальчик принялся пояснять:

– Лондон – столица, огромный город. Наш папа когда-то говорил, что в таком городе, как ни в каком другом, легче всего затеряться.

Сидя в мягком кресле вагона, Уолтер и Молли рассеянно смотрели на пролетавшие мимо них в вечернем полумраке деревья, дома, маленькие станции.

Наконец, оторвавшись от созерцания идиллической картины за окном, Молли вопросительно посмотрела на брата.

– Ты чем-то обеспокоена?

Она наклонила голову.

– Да.

– Что такое?

– Уолтер… – она сделала небольшую паузу, и по этой заминке мальчик понял, что сестра его колеблется, прежде чем задать вопрос: – Уолтер…

– Что, Молли?

– Но ведь нас, наверное, будут искать?

Едва заметно улыбнувшись, мальчик прошептал ей в ответ:

– Разумеется! Более того – думаю, что нас уже ищут.

– Серьезно?

– А разве похоже, что я шучу?

– Нет…

Уолтер тут же представил себе удивленное лицо мистера Яблонски – то-то влетит ему от начальства за их побег!

Молли вновь спросила:

– Но ведь если нас найдут, нам наверняка не поздоровится?

– Еще бы, – ответил подросток, – думаю, что в этом случае наказание будет посерьезней, чем лишение прогулок в город до Рождества…

Мягко качались вагоны, вскоре свет стал приглушенней, и соседи Уолтера одни за другим принялись раскладывать спинки сидений – готовиться ко сну.

Молли, несколько раз сонно клюнув носом, доверчиво примостила голову на плече брата и вскоре заснула тем сном, каким спят только маленькие дети, пережившие сильное потрясение и теперь счастливые тем, что все опасности остались позади…

Уолтер с нежностью посмотрел на девочку. И все-таки как хорошо, что они решились на этот побег!

Оставаться в Вуттоне не было больше никакой возможности – во всяком случае, теперь мальчик был твердо уверен, что поступил совершенно правильно, решившись на этот смелый и отчаянный поступок.

– Лондон, Центральный вокзал… Дамы и господа, наш экспресс прибывает в конечный пункт назначения, в Лондон… Просим не забывать свои вещи. Если вы все-таки что-нибудь забудете, обращайтесь в справочную службу вокзала. Остерегайтесь карманников… – неслось из динамиков.

Уолтер осторожно разбудил сестру.

– Все, приехали.

Та, резко встрепенувшись, непонимающе уставилась на брата.

– А? Что? Где мы?

Уолтер заулыбался.

– Все, приехали, говорю. Теперь мы – в Лондоне.

Она встала, прошла в дамскую комнату и вскоре вернулась с полотенцем, висевшим на плече – эта привычка перекидывать полотенце через плечо прочно укоренялась у всех воспитанников Вуттона.

Вскоре поезд остановился, и брат и сестра О'Хара вышли из вагона.

Огромный людской водоворот Центрального вокзала захлестнул, закружил их, и они едва не потеряли друг друга из виду – наверняка, так бы оно и произошло, если бы Уолтер не держал сестру за руку.

Они прошли на второй этаж вокзала – там было не так многолюдно.

Кроме того, необходимо было прийти в себя, обдумать, как им дальше быть и что предпринимать…

Молли, дернув брата за рукав, заныла:

– Я есть хочу…

Тот, занятый своими мыслями, только отмахнулся.

– Потом, потом, Молли…

Сестра замолкла, однако голод, видимо, брал свое; как ни скверен был воспитательный дом, но он обладал одним несомненным преимуществом перед «вольным миром»: там регулярно кормили – пусть и не очень хорошо, но – регулярно.

После непродолжительной паузы Молли вновь заскулила – но уже более тихо, обращаясь будто бы не к брату, а к самой себе:

– Очень кушать хочется.

Уолтер, сбросив с себя груз невеселых размышлений, встрепенулся.

– Да, признаться честно, я тоже умираю с голода. Надо бы позавтракать.

Они, отойдя в сторону, принялись пересчитывать деньги, оставшиеся после покупки билетов на поезд.

Как выяснилось, денег осталось не так уж и много: после всех трат в кармане Уолтера было не более девяти фунтов стерлингов.

На эти деньги необходимо было добраться до Белфаста, причем – неизвестно как, а, кроме того – покормить Молли и перекусить самому.

Тяжело вздохнув, Уолтер подытожил:

– Знаешь, сестра, у нас с тобой не так уж и много денег…

– Значит, мы не позавтракаем?

– Нет, позавтракать-то мы, конечно, позавтракаем. Просто я это к тому, что нам придется экономить во всем…

После долгих и мучительных размышлений Уолтер купил для сестры горячую сосиску, запеченную в тесте, и маленькую булочку – себе.

Молли, быстро справившись с завтраком, аккуратно стряхнула с костюмчика крошки в ладонь и съела их.

Потом она умоляюще посмотрела на брата. Тот понял, что она хочет сказать.

– Еще?

– Если можно.

Уолтер, отломил половину от своей булочки и протянул ее сестре.

– А ты?

Уолтер только скривился в ответ.

– А я уже сыт… Ты ведь знаешь, что мне немного надо…

Молли, нерешительно взяв из рук кусок булочки, повертела ее в руках.

– Нет, я уже наелась.

– Но ведь ты только что просила еще?

Слабо улыбнувшись, Молли ответила:

– Спасибо.

– Не за что, – сказал брат, – ты ведь еще ничего не съела. Ешь.

– Что-то больше мне не хочется, – Молли осторожно протянула кусок булки обратно брату, – я передумала.

Ничего не отвечая, Уолтер завернул драгоценную еду в кусок газеты и спрятал в карман.

– Ладно, оставим на потом.

– А куда теперь? – спросила сестра, не отрывая взгляда от кармана Уолтера.

– Пошли прогуляемся. А заодно и подумаем, что нам делать дальше…

Вот уже целых три часа они бродили по прилегающим к Центральному вокзалу улицам, размышляя, что им можно предпринять.

Знаменитый лондонский смог окутывал дома и все вокруг. Горевшие по случаю ненастного дня фонари, машины, стоявшие вдоль обочин, казались какими-то размытыми, ирреальными, фантастическими…

– Мы ведь не останемся здесь на всю жизнь! – сказала Молли.

– Думаю, что нет.

– И что ты собираешься делать?

– Надо перебраться в Ирландию, – ответил мальчик.

– Но как?

– В том-то и дело, – задумчиво протянул он и тяжело вздохнул. – Во всяком случае, с теми деньгами, что у нас есть это будет сложно.

– Что же будем делать?

И вновь мальчик вздохнул – тяжело, безрадостно, не по-детски.

– А ведь еще придется как-нибудь жить, – напомнила Молли.

Они прошли несколько кварталов, и неожиданно взгляд Уолтера упал на вывеску:

Частный благотворительный фонд.

Бесплатные завтраки, обеды и ужины.

Он, подтолкнув сестру локтем, указал на вывеску:

– Мне кажется, это – как раз то, что нам нужно.

– Хочешь зайти туда?

– Разумеется.

Лицо Молли сразу же стало очень серьезным.

– Может быть не стоит?

Уолтера этот вопрос весьма удивил.

– Но почему? – спросил он.

– Не думаю, что наш отец одобрил бы такой поступок.

Действительно, когда-то Патрик сказал своим детям, что благотворительные фонды, равно как и вся благотворительность в Англии, совершается не из любви к тем, кто в ней нуждается, а лишь для удовлетворения своеобразных амбиций, тщеславия англичан, более того – она развращает и тех, и других.

Патрик всегда называл такие фонды ни чем иным, как узаконенным нищенством…

– Наш отец вряд ли бы обрадовался, если бы узнал, что мы зашли сюда, – повторила Молли.

С минутку подумав, Уолтер произнес:

– Да, ты права.

И они зашагали прочь – вновь и вновь бродить по улицам, окутанным ядовитым лондонским смогом, вновь и вновь размышлять, что же им теперь делать.

Все упиралось только в одно – в деньги, и толку от пустых размышлений не было никакого…

Таким образом они целый день прошатались по центральным улицам Лондона, пока усталые ноги не привели их обратно на Центральный вокзал.

Страшно болели ноги, хотелось спать, но больше всего – есть.

Теперь необходимо было еще раз сосчитать деньги и подумать, куда именно они смогут на них добраться…

Уолтер пересчитывал их три или четыре раза – к сожалению, от этого их не становилось больше… Наконец, обреченно вздохнув, он произнес:

– На эти деньги мы можем добраться разве что до какого-нибудь пригорода… И то с учетом, что возьмем льготный билет.

– А куда нам надо?

Мальчик принялся объяснять.

– Я смотрел карту – в Белфаст можно попасть двумя путями – или по железной дороге до Шотландии, в Глазго, а затем по морю, или же – в Бристоль… А оттуда – тоже морем… Глазго дальше, но путь по морю оттуда значительно короче… Кроме того, там мы уже были – помнишь, когда судебный исполнитель вез нас в Вуттон? Как бы то ни было, денег нам не хватит ни до Глазго, ни до Бристоля.

Молли осторожно предложила:

– Может быть, стоит попробовать добираться автостопом?

– Неплохая мысль, – ответил Уолтер, – хотя, честно говоря, это может вызвать подозрения… Любой водитель грузовика, который нас подберет, наверняка позвонит в полицейский участок – достаточно услышать, с каким сильным акцентом мы говорим по-английски. Ты ведь знаешь, как они подозрительны…

– Водители грузовиков?

– Нет, англичане.

Наконец, после продолжительных размышлений, Уолтер пришел к выводу, что надо непременно добираться до Глазго, а оттуда каким-нибудь способом – до Белфаста.

Конечно же, не автостопом, как предложила Молли – это только в фильмах хорошие водители попутных машин помогают бедным и влюбленным; теперь ездить на попутках стало небезопасно, особенно детям – кто мог дать гарантии, что водитель не сделает им ничего дурного?

Когда этот вопрос был решен, Молли, страдальчески посмотрев на брата, произнесла:

– Очень хочется есть.

Уолтер, ни слова не говоря, достал из кармана кусок булки, недоеденной сестрой утром и, скомкав газетный лист, протянул ее.

– На…

Булка была съедена мгновенно – Молли даже забыла поделиться с братом.

Когда же от нее остались одни только крошки, девочка, виновато посмотрев на Уолтера, залилась краской.

– Прости меня…

– За что?

– Я совсем забыла, что и ты ничего не ел. Прости меня…

Устало улыбнувшись, он махнул рукой:

– Ничего, ничего.

Но есть хотелось нестерпимо. Наконец, обернувшись к Уолтеру, Молли предложила:

– Может быть – стоит зайти в тот фонд? Брат промолчал.

Девочка, искоса посмотрев на него, продолжала:

– Ведь один только раз – можно?

По всему было заметно, что голодный подросток очень сильно колебался.

С одной стороны, пойти за бесплатным ужином ему не позволяли слова отца, но с другой – муки голода все более и более усиливались.

Когда же они стали совершенно невыносимыми, Уолтер, словно нехотя, поднялся:

– Ладно…

И они направились к выходу.

Брат и сестра О'Хара уже миновали вертящиеся стеклянные двери, когда увидели фигуру констебля, маячившего поблизости – там же стояла полицейская машина.

Сделав вид, будто они просто прогуливаются, ребята пошли по направлению той улочки, где они видели вывеску о бесплатных обедах, завтраках и ужинах.

Внезапно за спиной у них послышалось:

– Стойте!

Уолтер вздрогнул, втянул голову в плечи, будто бы ожидая удара, и остановился.

Обернувшись, он увидел, что к ним направляется полицейский.

– Стойте!

Подойдя к Уолтеру и его сестре, он вежливо поинтересовался:

– Что вы тут делаете?

– Прогуливаемся, – ответил Уолтер, стараясь не выдавать внезапно охватившего его волнения. – А что, сэр, разве это запрещено?

– Конечно же, нет, – ответил тот.

– Стало быть, мы можем идти? Вкрадчиво улыбнувшись, констебль спросил:

– А документы у вас есть?

Ситуация была критическая – конечно же, перед бегством из воспитательного дома и Уолтер, и Молли не забыли запастись билетами воспитанников Вуттонского воспитательного дома, но ведь о том, что они вчера оттуда бежали, уже наверняка была оповещена вся полиция не только Лондона, но и страны.

Но, с другой стороны, говорить, будто бы документы они забыли дома, тоже было опасно.

Констебль повторил свой вопрос:

– Так есть у вас документы?

Уолтер кивнул.

– Да.

Все тем же вежливым тоном полицейский спросил:

– А можно их посмотреть?

– Разумеется, – ответил мальчик, стараясь вложить в свои интонации как можно больше спокойствия, однако голос его внезапно предательски задрожал, – разумеется, сэр, конечно же!

И он полез в нагрудный карман своей куртки за билетом и молча протянул его констеблю.

Тот, внимательно изучив документ, несколько раз переводил взгляд с фотографии на лицо его обладателя и обратно, желая, видимо, таким способом удостовериться, что перед ним – тот самый воспитанник Вуттонского воспитательного дома, за которого он себя выдает.

– Стало быть ты – Уолтер О'Хара? – спросил констебль, не выпуская из рук билета воспитанника, – и живешь в Вуттоне?

– Да, сэр… Видимо удовлетворившись, констебль обратился к Молли:

– А у тебя?

– Что, сэр?

– Есть ли у тебя документ?

Та вопросительно посмотрела на брата – мол, стоит ли показывать свой билет.

– У нее тоже есть, – ответил за Молли Уолтер, – и она живет в Вуттоне… Это Эмели, моя сестра.

– Вижу, что сестра, – произнес с угрозой в голосе констебль.

Молли, от волнения не попадая рукой в карман, достала свой билет и протянула полицейскому.

– Пожалуйста…

Тот изучал ее билет воспитанницы так же долго и внимательно, как только что Уолтера.

Наконец, не возвращая документов их владельцам, констебль вежливо попросил:

– Если вас не затруднит, вы не могли бы на несколько минут пройти ко мне в машину.

– Простите, сэр, – заволновался Уолтер, – но у нас с сестрой очень мало времени.

– Вот как?

– Мы должны ехать.

– В Вуттон?

– Нет, – сказал Уолтер, – теперь мы направляемся в Бристоль…

– А билеты у вас есть?

Врать, будто билеты уже куплены, не имело смысла – это было очень легко проверить, стоило лишь попросить их показать.

И потому мальчик сказал:

– Нет, билеты нам еще предстоит купить. Прошу вас, сэр, не задерживайте нас…

Однако констебль, все так же вежливо улыбаясь, будто бы перед ними были не подростки из воспитательного дома, а, как минимум, путешествующие члены пиахской семьи из Кувейта или калифорнийские миллионеры, произнес:

– И все-таки я был бы вам очень признателен, мистер О'Хара и мисс О'Хара, если бы вы уделили мне несколько минут.

Интонации констебля не предвещали ничего дурного, и потому Уолтер согласился.

– Хорошо, сэр…

– Прошу вас…

Через несколько минут они уже сидели на заднем сидении полицейского автомобиля.

Напарник констебля, сидевший за рулем, окинув детей быстрым и цепким взглядом, произнес:

– Похоже, что это они.

У Уолтера похолодело внутри.

Он попытался было незаметно открыть дверцу машины, чтобы выскочить на улицу, однако она была надежно заблокирована – видимо, полицейская техника предусматривала и такие случаи, когда дежурный констебль задерживал на вокзале двух детей, которые направлялись к себе на родину.

Напарник констебля, который только что разговаривал с Уолтером и его сестрой, вынул из автомобильного бардачка папку.

– Сейчас посмотрим…

Спустя минуту у него на коленях лежала пачка фотографий – когда он принялся внимательно рассматривать их, Уолтер с ужасом заметил, что на них изображен он сам и его сестра…

После пристального изучения задержанных полицейский произнес:

– Да, это они…

И машина, описав по привокзальной площади правильный полукруг, развернулась и направилась в сторону полицейского участка…

Уолтер, с тоской глядя на светящиеся витрины, яркий неоновый свет реклам и тусклые фонари, думал, что теперь для него и для его сестры все кончено…

Неожиданно он почувствовал странный, раздражающий холод в груди, и кисти рук его, мгновенно похолодев, сделались в одночасье вялыми и слабыми, будто из сырой резины.

Ему представилось, что как им вновь придется возвращаться в Вуттон.

А Молли, положив ему голову на плечо, сразу же уснула – она так вымоталась за сегодняшний день, что ей хотелось только одного – спать, спать, спать…

В полицейском участке сомнения констебля относительно личности Уолтера и Молли, если таковые и оставались, быстро улетучились – достаточно было еще раз просмотреть фотографии.

Впрочем, ни Уолтер, ни Молли не упорствовали – они просто боялись, что в подобном случае с ними будут обращаться куда хуже, чем раньше.

Когда все формальности были завершены, когда дежурный офицер связался по телефону с воспитательным домом в Вуттоне, когда протокол был оформлен, подписан и подшит, Уолтер, стараясь не смотреть в глаза констеблю, который задержал его у Центрального вокзала, произнес:

– Можно вас попросить об одном одолжении?

Тот весело откликнулся:

– Хоть тысячу! Кроме одного – выпустить вас отсюда…

– Нет, я не об этом. Я ведь понимаю, что ловить таких, как мы – ваша работа, ваш долг.

Лицо констебля сразу же приобрело очень серьезное выражение.

– Чего ты хочешь?

– Вы не могли бы дать нам чего-нибудь поесть – моей сестре Молли и мне?

И вновь брат и сестра О'Хара были водворены в воспитательный дом Вуттона.

Надо сказать, что их побег не стал в воспитательном доме чем-нибудь из рук вон выходящим – такое случалось по три-четыре раза в год, и воспитатели, и администрация относилась к ним как к неизбежному злу.

Было много неприятных разговоров – особенно с директором.

Разумеется, Уолтер попытался взять максимум вины на себя, выгораживая Молли.

Ему поверили – вряд ли кто-нибудь мог подумать, что одиннадцатилетняя девочка решилась бы бежать из Вуттона одна, не будь рядом с ней брата.

Директор, определив вину Уолтера как «основную» для самого сурового наказания, тем не менее, решил, что недельной отсидки в карцере, на хлебе и воде будет достаточно.

Впрочем, карцер не был «карцером» в привычном понимании этого слова: провинившийся жил там от нескольких дней до нескольких недель, в зависимости от провинности, питаясь преимущественно хлебом и водой (если ему не доставляли каких-нибудь продуктов друзья), ходил на школьные занятия в сопровождении отставного сержанта морской пехоты, служившего в воспитательном доме чем-то вроде надзирателя, но все свободное время находился под замком – Уолтер, помня о мучениях, перенесенных им в Лондоне, счел это наказание минимальным.

Молли же, к радости брата, отделалась минимальным наказанием – лишением прогулок в город на один месяц.

Через несколько дней после возвращения из карцера незадолго до отбоя к Уолтеру подошли Чарли и Генри.

Гадко улыбаясь, Чарли произнес:

– А мы ведь знаем, почему ты бежал.

Уолтер молча отвернулся.

– Нет, вы только посмотрите на него, – Чарли толкнул своего приятеля локтем в бок, – нет, вы только посмотрите, какой он гордый! И говорить с нами не хочет!

Наконец, взглянув на своих мучителей исподлобья, Уолтер спросил:

– Чего вы хотите?

– Должок, должок, – произнес Генри, – ты ведь не забыл, что должен нам кучу денег?

– Я у тебя взаймы не брал, – ответил Уолтер, готовясь к очередной драке.

– Ну, когда ты должен деньги, – хохотнул Чарли, – это вовсе не означает, что ты брал взаймы… Ты ведь обидел моего друга, и потому мы должны взыскать с тебя, так сказать, за моральный ущерб…

В беседу вступил Генри – вид у него был необычайно враждебный:

– Да что с ним разговаривать! Разве мало он тогда получил?

– Подожди, подожди, – принялся успокаивать его Чарли, – набить ему физиономию мы ведь всегда успеем.

– Лучше это сделать сейчас, – произнес Генри уверенным тоном.

Чарли сделал отрицательный знак рукой.

– Не торопись…

Генри с неудовольствием отошел в сторону.

– Ты должен нам пятьдесят фунтов, – продолжал Чарли, улыбаясь, – но, как я понял, денег у тебя все равно нет и не предвидится.

Уолтер молчал.

– Так вот, – протянул юный вымогатель, – я думаю, будет справедливо, если ты будешь отдавать нам с Генри свой обед… До конца этого года.

Генри, зная аппетит своего приятеля, тут же запротестовал:

– Ты один будешь все съедать.

– Нет, ты не прав.

– Я тебя знаю, – неудовлетворенно буркнул тот. – Мне ничего не останется…

– Я буду съедать его обед по нечетным дням, – произнес Чарли, тут же сообразив, что в таком случае ему все равно достанется больше, – а ты – по четным… Ну, Генри, соглашайся!

– Хорошо, – согласился тот после непродолжительной паузы. – А если ты не будешь его нам отдавать…

– …если ты откажешься, – подхватил в тон ему Чарли со слащавой улыбочкой, – то ведь у тебя тут, в правом крыле, оказывается, есть сестра Молли…

После этих слов Уолтеру едва не сделалось дурно.

– И с ней ведь может случиться всякое… Понимаешь мою мысль?

Первым желанием подростка было броситься на этих негодяев и бить, бить, бить, пока не отнимутся руки и ноги.

Однако, поборов в себе это совершенно естественное желание, он подумал, что таким образом навредит только Молли.

– Ты нас понял? – повторил Чарли, ухмыляясь все той же гаденькой улыбочкой.

– Понял, – процедил Уолтер сквозь зубы и опустил голову…

Таким образом он попал в настоящее рабство…

Уолтер, помня о страшной угрозе Чарли, безропотно отдавал ему и Генри свои обеды. Он опустился, стал рассеян, сделался неряхой, перестал учиться. Нередко за целый день он съедал только завтрак (ужин порой также отбирался у него в счет процентов).

Он побледнел, погрубел, обозлился, изнервничался, и стал мало-помалу терять интерес ко всему и, что самое страшное – уважение к самому себе.

Его душу переполняла темная и острая тоска, в которой иногда проскальзывала жалость к самому себе…

Единственным светлым лучом в его жизни оставалась сестра Молли, однако и с ней он виделся не так часто, как ему того бы хотелось.

Молли, очень расстроенная переменой, случившейся с братом, долго допытывалась, в чем же дело, и наконец, после долгих уговоров, Уолтер поделился с ней своим несчастьем.

– Что же ты сразу не сказал? – воскликнула девочка. – Подожди здесь.

И она, оставив на минуту брата, быстро поднялась наверх, к себе в спальню, но вскоре вернулась, держа в руках пачку печенья.

– Это все, что у меня есть…

Уолтер с нежностью посмотрел на сестру.

– Спасибо.

И отстранил руку с печеньем.

– Бери, бери.

– Но ты же сказала, что больше у тебя ничего нет! – воскликнул Уолтер.

– Бери, – она вновь протянула ему печенье, – у меня есть еще. Просто я ошиблась.

Когда печенье было съедено, Молли, внимательно посмотрев на брата, совершенно неожиданно для последнего произнесла:

– Может быть, еще раз попробовать?

Тот, смяв пачку, бросил ее на землю.

– Что?

Понизив голос до доверительного шепота, она серьезно произнесла, предварительно оглянувшись по сторонам:

– Ну, бежать отсюда…

Он покачал головой.

– Думаю, что у нас ничего не получится…

– Если ничего не получилось в первый раз, это не значит, что не получится во второй, – с уверенностью сказала сестра.

Уолтера это предложение весьма удивило – не потому что Молли всегда слыла тихоней, и не потому, что повторное бегство было чревато опасностями и суровым наказанием в случае провала, а потому, что даже он, Уолтер, после того внезапного ареста на Центральном вокзале Лондона разуверился в возможности убежать из Вуттона.

А Молли продолжала уверять его:

– Да, мы тогда наделали много ошибок… Во-первых, – принялась она перечислять, загибая тонкие бледные пальцы, – во-первых, мы не учли, что надо запастись едой… Во-вторых, мы потратили слишком много денег на поезд – а ведь билеты у нас так и не проверяли, можно было прекрасно обойтись и без них… В-третьих, нам не следовало отправляться сразу же в Лондон, нам надо было ехать прямиком до Глазго или Бристоля… В четвертых, брат, нам тогда следовало во что бы то ни стало избегать полицейских – зачем мы тогда пошли через главный выход, ведь мы могли отправиться и другим путем… Уолтер задумался.

– Ну, хорошо… Доберемся мы до Глазго или до Бирмингема, а что потом?

– Пересечем море и окажемся в Белфасте, – уверенно произнесла она.

– Для этого нужны деньги.

– У меня осталось двенадцать фунтов, – произнесла сестра, – еще из тех.

Действительно, Уолтер, боясь, что Чарли и Генри выследят, куда он прячет деньги и отберут их, доверил сбережения сестре.

– Но этих денег недостаточно! – воскликнул подросток.

– Ничего, главное, добраться до Глазго или Бристоля, – уверенно твердила сестра, – а там что-нибудь придумаем. Во всяком случае, это куда лучше, чем жить тут в постоянном страхе и унижении…

Теперь, после того разговора с Молли, у Уолтера появился новый смысл существования – он принялся тщательно готовиться ко второму побегу.

Молли была права: прежде всего следовало запастись продуктами в дорогу, и Уолтер принялся сушить хлеб – благо, его на столе всегда было больше чем достаточно, и аппетиты Генри и Чарли не заходили так далеко, чтобы отбирать и его.

Через месяц у Уолтера накопилось уже достаточно сухарей – по его подсчетам, если расходовать экономно, то где-то дней на десять.

Куда более остро стояла проблема денег, но и она неожиданно разрешилась…

В воспитательном доме кроме прочих были и занятия в мастерских – Уолтер например учился работать на токарном станке, а его сестра овладевала основами кройки и шитья.

И вот однажды воспитанник, сосед Уолтера по койке, потерял казенный ящик с резцами. За такую провинность его неминуемо ждало какое-нибудь суровое наказание; все инструменты надлежало сдавать сразу же после окончания работы в мастерской…

Уолтер, задержавшись в тот день, искоса поглядывал на своего незадачливого товарища, после чего осторожно поинтересовался:

– Что случилось?

Тот, бледнея и краснея, пересказал, что же с ним произошло, добавив:

– Ты только не рассказывай об этом ни нашему мастеру, ни мистеру Яблонски… Знаешь, что полагается за утерю этого ящика?

– Знаю, – ответил Уолтер, – трехдневная отсидка в карцере.

Воспитанник схватился за голову.

– Боже, что же мне делать?

Неожиданно Уолтер предложил:

– Если хочешь, могу выручить тебя…

Тот уставился на О'Хару, словно не веря, что этот ирландец действительно может ему помочь.

– Выручить?

Уолтер закивал в ответ.

– Да, да, не удивляйся, я действительно попробую тебя выручить…

– Но как?

И Уолтер, отведя воспитанника в дальний угол мастерской, изложил свой план: он отдаст ему свой ящик с резцами… Точнее, не отдаст, а продаст…

Глаза воспитанника просветлели.

– И что же ты хочешь за этот ящик, Уолтер? Скажи, что ты хочешь?

О'Хара замялся – ему еще никогда не приходилось вступать в подобные сделки.

– Все-таки вещь, которую я предлагаю тебе – не моя, а казенная, – произнес он.

Однако воспитанник почему-то решил, что его неожиданный спаситель таким образом просто набивает себе цену – впрочем, его это не остановило, потому что он располагал достаточными деньгами (этот мальчик получал пенсию за отца, майора ВВС, разбившегося во время учений).

– Так чего же ты хочешь? Говори поскорее, а то скоро мастер явится! – воскликнул мальчик в явном нетерпении.

– А сколько ты сможешь предложить?

– Ну, скажем – тридцать фунтов – тебя устроит? Если хочешь, могу дать тебе больше, – добавил воспитанник, поглядывая на коробку с резцами, которая стояла на столике Уолтера.

– Нет, нет, пусть будет тридцать, – поспешно согласился О'Хара, – забирай… может быть, тебе еще что-нибудь надо? – с надеждой в голосе спросил он.

– Нет, спасибо…

Уолтер вздохнул.

– Очень жаль.

Но конечно же, он остался доволен столь неожиданно свалившимися на него деньгами: тридцать футов – это было баснословное богатство, тем более что теперь, после этой сделки, у брата и сестры О'Хара получалось в сумме целых сорок два фунта!

Этого было достаточно не только для того, чтобы вновь обзавестись какой-нибудь человеческой одеждой, но и для многих других вещей.

Конечно же, если бы мастер или мистер Яблонски обнаружили пропажу, Уолтеру бы несдобровать, однако теперь он не боялся ничего – ведь свои инструменты мальчик должен был сдать в понедельник, а бежать с Молли он решил на день раньше…

Таким образом, срок побега был определен – ближайшее воскресенье.

Все повторилось по известному сценарию: поход в магазин поношенного платья, покупка вещей, отличных от казенных (была середина декабря, и потому Молли пришлось купить и теплые вещи – на одежду было потрачено целых три фунта, однако это не очень расстроило Уолтера – денег оставалось более чем достаточно). А дальше… Точно так же, как и в прошлый раз: быстрое переодевание (только на этот раз – за складом, стоявшим на хозяйственном дворе), перелезание через забор, маленький вокзал Вуттона и самые дешевые билеты на поезд до ближайшей станции – это была уловка, придуманная Молли: в случае появления контролера сказать, что они просто проспали свою станцию, но она в глубине души рассчитывала, что контролер так и не появится, и им удастся достигнуть промежуточной цели своего путешествия – Лондона.

– Теперь мы не будем шататься по городу, – ворчал Уолтер, поудобней усаживаясь в кресло, – а сразу же купим билет до Бристоля или до Глазго – какой поезд будет раньше… Не думаю, чтобы нас начали искать по всей Великобритании, – с надеждой в голосе добавил он.

Молли, ласково посмотрев на брата, сдержанно улыбнулась.

– Думаю, что теперь у нас получится. Должно получиться… Помнишь, как говорил наш отец – обычно бомбы дважды в одну и ту же воронку не падают…

Уолтер вопросительно посмотрел на сестру.

– К чему это ты?

– А к тому, что вряд ли им, – Молли сделала ударение на этом слове, подразумевая, видимо, под «ними» констеблей и вообще всех, кто был на стороне воспитательного дома, – что им вряд ли удастся вторично нас задержать… Во всяком случае, теперь мы, наученные предыдущим опытом, будем умнее…

Подросток неожиданно улыбнулся.

– Хочешь сказать, что наш предыдущий побег был чем-то вроде репетиции?

– Ну да… И теперь мы больше не допустим тех ошибок, которые допускали раньше…

Мальчик, тяжело вздохнув, согласился:

– Будем надеяться…

В глубине души он не верил в успех, однако считал, что теперь ни ему, ни Молли терять больше нечего…

Удача сопутствовала беглецам: контролер в вагоне так и не появился.

Они сошли в Лондоне и сразу же направились к билетным кассам.

Тронув брата за руку, Молли предложила:

– Послушай, а что, если нам все-таки попробовать добраться автостопом?

– Автостопом?

– Ну да…

Лицо Уолтера в одночасье стало очень серьезным.

– Молли, ты ведь знаешь, что это – небезопасно… Весьма и весьма небезопасно…

– Но может хоть часть пути?

– А что если водитель окажется не в меру бдительным и сдаст нас в ближайший полицейский участок? Ты ведь знаешь, что многие большегрузные машины оборудованы радиостанциями и полицейские наверняка оповестят их о том, что разыскивают брата и сестру О'Хара?

– А мы попробуем остановить другую машину… Уолтер, – с просительным выражением в голосе сказала Молли, – ведь еще только утро… Еще очень рано, нет и семи… До вечера мы доберемся до какого-нибудь городка, где есть железнодорожная станция, найдем, где переночевать, а потом двинемся дальше…

Помедлив, Уолтер согласился:

– Ну, хорошо…

Только через три часа они выбрались в сторону трассы, ведущей на север – уже было решено, что они двинутся прямо в Шотландию, доедут хотя бы до Эдинбурга, а там, если повезет переберутся в Глазго, откуда по морю до Белфаста было рукой подать…

Для водителей Уолтер сочинил легенду, весьма правдоподобную: он и его сестра, воспитанники Вуттона, направляются в Глазго к родственникам (в Глазго действительно жило немало ирландцев) на рождественские каникулы – а они должны были начаться через несколько дней. И, чтобы не тратиться на билеты, ребята решили добираться таким необычным образом и немного сэкономить.

Выйдя на обочину автобана, Уолтер поднял руку. Голосовать пришлось долго – почти полчаса: машины проносились, не останавливаясь.

Наконец старый, давно не мытый «лендровер», резко скрипнув тормозами, остановился, едва не задев Молли крылом. Дверь открылась.

– Вам куда, дети?

Уолтер поднял глаза – за рулем сидела пожилая 4почтенная дама лет пятидесяти.

– Мы – воспитанники Вуттонского воспитательного дома, – заученным голосом произнес он, – и добираемся в Шотландию…

– В Шотландию?

– Ну да…

– А куда именно?

– Если повезет, – ответил осмелевший Уолтер, то в Глазго…

Дама за рулем заулыбалась.

– Считайте, что уже повезло. Я как раз еду в Глазго.

Уолтер повеселел.

– Значит, можно садиться?

– Да, места достаточно, – ответила дама, открывая заднюю дверцу…

Таким образом, проехав почти всю Англию, они оказались в Шотландии.

Дама, сидевшая за рулем «лендровера», особенно ни о чем не расспрашивала детей – видимо, первоначальная версия Уолтера о рождественских каникулах ее удовлетворила. Более того, она оказалась сердобольной женщиной – на свои деньги устраивала их в недорогих мотелях, купила им немного еды и на прощанье, в Глазго, высадив их у самого порта, подарила каждому по пять фунтов «на рождественские подарки».

Уолтер и Молли просто не знали, как благодарить свою благодетельницу.

Когда «лендровер» скрылся из виду, Уолтер, довольный, что пока все складывается на редкость удачно, обернулся к Молли.

– Не думаю, что нас будут здесь искать…

– Я тоже, – отозвалась девочка. – Хотя, ты ведь сам мне говорил, что полиция будет искать нас на вокзалах, в аэропортах и в портовых городах…

Уолтер кивнул в сторону спешащей предпраздничной толпы и сказал:

– Посмотри, сколько людей вокруг! Разве они отыщут нас? Да и полицейские – они ведь тоже живые люди! Кому захочется перед праздником забивать себе голову поимкой двух детей?

В честь благополучного прибытия в Глазго Уолтер решил угостить сестру, да и наесться как следует самому: кроме обычных «хот-догов» и супов в запечатанных стаканчиках, были куплены две шоколадки – одна для себя, другая – для Молли.

Они уселись на ступеньках какого-то старого дома и принялись за обед.

– Уолтер, – спросила сестра, – а что ты будешь делать, когда прибудешь в Белфаст?

Уолтер осторожно ответил:

– Не торопи события, Молли, мы ведь еще не приехали туда…

Девочка прищурилась.

– Боишься сглазить?

Уолтер, кивнув в ответ, честно признался:

– Боюсь…

Закончив обедать, Молли выкинула в стоявшую неподалеку мусорную корзину пустой стаканчик и бумагу, в которую была завернута запеченная в тесте сосиска, и вновь поинтересовалась – теперь в ее голосе сквозило большее любопытство:

– Так ты не сказал мне…

Уолтер протянул ей шоколад.

– Это – тебе. С Рождеством тебя, дорогая сестричка! – улыбнулся он.

– Ой, спасибо! Сто лет не ела настоящего шоколада! – воскликнула девочка, пораженная неожиданной щедростью брата.

– Не за что.

– А себе ты тоже купил?

– Конечно!

– Покажи.

Молли не зря обратилась к брату с подобной просьбой – сколько раз бывало, когда он отрывал от себя лучший кусок, чтобы поделиться с младшей сестрой!

Впрочем, и о Молли можно было сказать примерно то же самое.

– Что я собираюсь делать? – спросил Уолтер и тут же, без подготовки, к неописуемому удивлению сестры, произнес: – сразу же найду кого-нибудь из ИРА.

Та отпрянула.

– Как?

– А вот так.

– Но для чего тебе это надо?

Глаза Уолтера нехорошо заблестели.

– Чтобы сражаться с англичанами, с протестантами, – ответил он.

– С англичанами?

– Ну да.

– Но почему?

– Разве не от англичан мы вытерпели столько бед и несчастий? – спросил он, медленно закипая, – разве не англичане приговорили нашего отца к пожизненному заключению? Разве Чарли и Генри, эти мерзавцы, которые в буквальном смысле слова обратили меня в рабство под страхом… сама знаешь чего, – он сплюнул, – разве они не были англичанами и протестантами? Ну, отвечай же!

И Молли тихо-тихо, одними только уголками губ, произнесла в ответ:

– Да.

– Вот видишь.

И Уолтер внезапно замолчал.

Молли, искоса посмотрев на брата, отметила только, что глаза его необычайно сверкают.

Они доели свой шоколад в полном молчании. Наконец Уолтер произнес:

– Ну что – пошли…

– Куда?

– В порт, попробуем узнать, какие есть рейсы на Белфаст…

Билет до Белфаста, даже с учетом ученической скидки, даже для одного, даже самый-самый дешевый, в эконом-классе, стоил довольно дорого – у Уолтера и Молли не было на руках и половины нужной суммы.

– Что будем делать? – спросила Молли, когда они вышли из здания касс.

– Не знаю, – протянул Уолтер. – Может быть, попытаться их как-нибудь заработать?

– Например?

Мальчик, немного помолчав, предложил:

– Сейчас праздники… Точнее, скоро они наступят. Может быть, попробовать устроиться в какую-нибудь фирму, выполнять разовые поручения – ну, скажем, заворачивать что-нибудь, или разносить подарки…

Молли идея понравилась.

– А что – это мысль!

Они, пройдя несколько кварталов, очутились у большого, сияющего свежевымытыми стеклами двухэтажного супермаркета – двери то и дело открывались, и оттуда выходили люди, держа в руках бумажные пакеты с подарками…

Подойдя к служебному входу, мальчик смело толкнул дверь и зашел вовнутрь.

Затем подошел к какому-то служащему – видимо, грузчику или продавцу, и спросил:

– Могу ли я видеть владельца?

Тот непонимающе посмотрел на подростка.

– Владельца?

– Да.

– Но для чего?

– Может быть, у вас подвернется какая-нибудь работа для меня или моей сестры…

Грузчик молча указал на какой-то коридор, освещаемый скупым электрическим светом.

– Первая дверь налево, – произнес он, – владельца зовут мистер Гаррисон… Кажется, он сейчас на месте.

Мистер Гаррисон, сутуловатый пожилой человек с постоянно слезившимися глазками, выслушав просьбу мальчика, подозрительно покосился на него и спросил:

– А что вы умеете делать?

– Ну, я мог бы работать курьером. Мог бы заворачивать подарки в блестящую бумагу, мог бы раздавать рекламные листки… А моя сестра Молли – тоже.

– Я могла бы мыть или убирать посуду в кафетерии при магазине, – добавила та.

Подумав, хозяин согласился:

– Ладно, приходите завтра, и я что-нибудь придумаю.

Уолтер с благодарностью посмотрел на хозяина.

– Спасибо, сэр! Я не подведу вас, сэр, вы останетесь мной довольны! И моей сестрой Молли – тоже… Честное слово, сэр!

Неожиданно Гаррисон спросил:

– Кстати, а документы у вас есть?

Уолтер с готовностью похлопал себя по боковому карману куртки.

– Да, конечно…

Гаррисон, с интересом посмотрев на странного подростка, который вместо того, чтобы наслаждаться отдыхом, стремится загрузить себя в эти предрождественские дни тяжелой работой, спросил:

– Наверное, у вас нет денег?

– Да, мы из воспитательного дома в Вуттоне, – принялся объяснять Уолтер, затем солгал не моргнув глазом, – и направляемся на каникулы к тетке в Белфаст… Нам очень не повезло – у нас украли деньги…

Лицо хозяина магазина выразило сочувствие.

– Ай-ай-ай! Что вы говорите? А почему вы не заявили в полицию?

Уолтер пожал плечами.

– Это случилось в поезде, и полиция все равно бы ничего не нашла – я обнаружил пропажу сегодня утром.

– Когда вы прибыли в Глазго? – осведомился хозяин.

– Сегодня утром.

Уолтер решил не говорить хозяину супермаркета о том, что он и его сестра приехали сюда на попутной машине – это могло бы вызвать оправданные подозрения.

Гаррисон прищурился.

– И что за поезд?

– Из Лондона.

После этих слов подростка Гаррисон нервно забарабанил пальцами по столу.

– Та-а-а-к, – протянул он, – значит, говорите, утром?

– Ну да…

Неожиданно хозяин произнес:

– Посидите здесь одну минуту… Я отлучусь ненадолго, сейчас приду.

После чего быстро вышел в смежную комнату, прикрыв за собой дверь.

Через мгновение сквозь неплотно прикрытую дверь до слуха Уолтера донеслись обрывки фраз:

– да, наверняка не те, за кого себя выдают… может быть, хотят у меня что-нибудь украсть… очень подозрительного вида…

И тут он все понял – мистер Гаррисон, хозяин этого супермаркета, по всей видимости, звонил в ближайший полицейский участок.

Вскочив, Уолтер подтолкнул сестру.

– Бежим!

Но было уже поздно…

Гаррисон, выйдя из смежной комнаты, встал у двери и произнес:

– Нет никакого поезда из Лондона, который бы приходил сюда утром… Нет и быть не может… Я сам часто езжу в Лондон, и знаю расписание не хуже железнодорожного диспетчера…

Уолтер, приблизившись к двери, произнес, стараясь сохранить присутствие духа:

– Не хотите принять нас – не надо… Тогда мы с сестрой пойдем…

Это была последняя надежда, но она, к сожалению, не оправдалась…

Гаррисон, злорадно усмехнувшись, ответил:

– Вы наверняка воры, наверняка хотели устроиться ко мне, а затем что-нибудь стащить… Знаю я таких.

Уолтер попытался было протестовать:

– Но вы не смеете нас задерживать!

– Смею, смею, еще как смею! Сейчас вот приедет полиция и во всем разберется… Так что вам придется подождать…

Уолтер бросился на хозяина супермаркета, но тот, неожиданно схватив мальчика за руку немного выше локтя, силой усадил на стул.

– Спокойно, спокойно…

И мальчик, понимая, что дело проиграно, послушно опустился на стул и заплакал…

На этот раз наказание за побег было более жестоким – директор воспитательного дома, посоветовавшись с мистером Яблонски, решил, что настало самое время отправить Уолтера в исправительный дом.

Причин было более чем достаточно: двоекратный побег, драка, кража казенного имущества (того самого ящичка с дорогими резцами, который Уолтер накануне второго побега продал воспитаннику)…

На педагогическом совете впервые прозвучало роковое слово: «неисправим».

А для таких путь был только один: в исправительный дом, хотя, как всем было известно, подобные заведения как раз ничего и не могли исправить…

Мистер Яблонски, гадко усмехаясь, произнес:

– Месяца через два или максимум через три на тебя будут оформлены все бумаги, и тогда…

Он замолчал; впрочем, Уолтер и без того прекрасно понимал, что именно имел в виду педагог.

Страшил не сам исправительный дом, страшило другое: теперь Уолтер будет навсегда разлучен с сестрой…

Молли решили оставить в Вуттоне и наказать – ведь было очевидно, что она сама не могла бы подбить старшего брата на второй побег (равно, как и первый), а находилась под его дурным влиянием.

Уолтер, сидя в карцере на металлической кровати с отвисшим панцирем, думал, что теперь его и сестру может спасти только чудо…

Да, надеяться было не на что: в один год он был разлучен и с отцом, и вот теперь – с сестрой…

Но неожиданно чудо произошло – случилось это перед самой отправкой мальчика в исправительный дом.

Мистер Яблонски, подойдя вплотную к Уолтеру, приказал:

– Собирайся. Мальчик вздрогнул.

– Куда, в исправительный дом?

– Нет, – ответил педагог, – хотя, честно говоря, тебе только там и место.

– Тогда – куда же?

– Поедем в соседний Оксфорд, – пояснил Яблонски, – в комиссию по опекунству.

– Один?

Мистер Яблонски, отрицательно покачав головой, сухо произнес в ответ:

– Нет, с Эмели.

– Но для чего? – спросил мальчик, все еще не веря в свое чудесное спасение.

После непродолжительной паузы педагог недовольно ответил:

– Нашлись какие-то идиоты, которые решили усыновить и тебя, и твою сестру… Ну что – одевайся, у меня нет времени ждать…

 

IV. БЕЛФАСТ

Патрик

Когда один из новых «друзей» Патрика О'Хары как-то в доверительной беседе сказал, что в большой терроризм равно как и в большую политику, как правило, попадают двумя путями – либо из чисто моральных убеждений, из уверенности в своей правоте, либо, что, как ни странно, случается гораздо чаще – из-за желания удовлетворить свое тщеславие, – Патрик, решил, что он конечно же, прав: Уистен (так звали этого человека) почти всю свою жизнь прожил в Белфасте, неплохо разбирался в ситуации Ольстера, был образован и поэтому имел право так говорить.

Правда, человек этот, Уистен О'Рурк, сам давний активист освободительного антиколониального движения, давая столь развернутые характеристики знакомых ему участников ИРА (ибо он имел в виду исключительно Северную Ирландию), не учел еще одного пути – может быть, и не столь распространенного но, тем не менее, весьма характерного для Ольстера и вообще для ИРА – случайного.

Да, Патрик О'Хара попал в ряды ИРА по чистой случайности, если не сказать – по недоразумению, но попав туда и связав себя словом чести, уже никогда не мог выйти из ее рядов.

Именно из-за этого он по сути и получил пожизненное заключение – притом за преступление, которого он не только не замышлял (Патрик, тихий и порядочный человек, никогда не мог бы пойти на подобное – взорвать пассажирский авиалайнер), но и не совершал…

Конечно, у Патрика было множество самых разнообразных недостатков, как он утверждал сам – от лени до несдержанности, но вместе с тем он был болезненно, патологически честен и, однажды дав кому-нибудь слово по самому, казалось бы, незначительному поводу, больше не мог его нарушить.

Может быть, потому так любили и уважали его дети – Уолтер и Молли?

Хотя, признаться честно, Патрика было за что уважать – кроме его честности, конечно…

Март 198… года ничем не отличался от начала любой другой ранней весны в Северной Ирландии – с частым мокрым снегом, слякотной грязью на улицах, промозглым солоноватым ветром, то и дело задувавшим со стороны моря, и с кротким, скупым солнцем, периодически выглядывающим из-за свинцовых туч.

В небольшой комнате сидели три женщины, две – в низких креслах с овальными спинками, одна – в изножье деревянной кровати, из окна на ее волосы падали лучи скупого весеннего солнца, но лицо оставалось в тени.

Молодые женщины, полные жизни – это было видно по всему: по тому, как стремительно и резко они поворачивали головы, как подносили руки ко рту, держали сигареты в длинных мундштуках, иногда беря в руки розовые чашки с уже остывшим чаем.

На них были недавно вошедшие в моду платья-рубашки до колен, на одной – оливковое, на другой – рыжее (в складках оно казалось приглушенно-алым), на третьей, светловолосой, – было платье цвета не то очень густых сливок, не то – некрашеной шерсти. Все в гладких, без блеска, светлых чулках и изящных туфлях на небольшом каблуке.

У одной из сидящих в креслах длинные темные волосы собраны в узел на затылке. Две другие – коротко острижены.

Другая, светловолосая, обернулась, чтобы посмотреть в окно, и тут открылся на редкость красивый срез коротких серебристых прядей, спускающихся от макушки к красивой шее. В очаровательном изгибе верхней губы чувствовались спокойствие и невозмутимость; вид у нее был собранный, вместе с тем в нем сквозило ожидание.

Третья женщина, самая старшая из них, с неприятным обрюзгшим лицом, сидевшая у изножья кровати, была видна хуже, ее волосы были острижены совсем коротко, почти по-мужски.

Патрику стоило больших усилий увидеть ее волосы без проседи – не такими, какими они впоследствии врезались ему в память.

А вот кресла он видел очень четко: одно – в светло-зеленом полотняном плотно пригнанном чехле, другое – тоже в чехле, в свободном ситцевом, в пышных, чуть поникших розах.

Видел он и камин, рядом с ним – совок для угля и медные щипцы с кочергой.

Порой ему виделось в камине пламя, но чаще его устье зияло черной пустотой; значит уже стояло лето, и за окном в просвете между ситцевыми занавесками виделся неизменный сад с клумбами, на которых летом обычно красовались розы в густой цветочной кайме.

Иногда все три женщины перебрасывались односложными, ничего не значащими фразами, однако Патрик чувствовал, что главный разговор – впереди; в каждом слове, в каждом жесте собравшихся (особенно той, коротко стриженной женщины, что сидела на кровати) было какое-то странное напряжение…

Неожиданно со второго этажа послышался звонкий детский голос:

– Папа!

Он поднял голову.

– Что, Молли?

Голос у девочки был очень живой и требовательный.

Вопреки обыкновению Молли сегодня сидела дома, вследствие какого-то непредсказуемого перерыва в ее школьных занятиях.

В тот день Молли взбрело в голову что-то шить; швейная машинка стояла в ее спальне.

Судя по всему, Молли вновь раскромсала старую, отжившую свое наволочку, и теперь сооружала из нее какие-то тряпичные полоски и диковинные банты, которыми порой украшала себе прическу – девочка входила в тот возраст, когда начинают живо интересоваться своей внешностью.

Патрик, кротко улыбнувшись, спросил:

– Что ты хотела, Молли?

– Машина не строчит, – крикнула дочь, – наверное, ее надо смазать, папа… Она все время стучит… Где у нас машинное масло?

– Кончилось.

– И больше нет? Патрик вздохнул.

– Что поделаешь… Хотя… не переживай, я посмотрю, может быть, еще немного осталось… Придет дядя Стив, и я спрошу у него…

Он нехотя поднялся со своего места и пошел наверх по скрипящим ступенькам лестницы.

Молли подсела к швейной машине, решительно дернула колесо и заявила:

– Не шьет…

Патрик, подойдя к дочери, сказал:

– Ладно, оставь ее в покое… Когда освобожусь, посмотрю, что можно придумать…

Она, подняв на отца взгляд, спросила:

– А что мне делать?

– Иди на улицу, погуляй, а мне тут надо переговорить… Кстати, где Уолтер?

– Наверное, гуляет где-нибудь, – ответила Молли, – я посмотрю…

– И не старайся приходить слишком рано, – крикнул ей вслед Патрик, когда дочь спускалась по лестнице. – У нас очень важный разговор.

Дверь за Молли закрылась. Старшая женщина, стриженная по-мужски, резко обернулась к Патрику и, скривившись, поинтересовалась:

– Чем это она у тебя занимается?

Голос у нее был настолько резкий, хриплый и неприятный, что Патрик невольно поморщился – несмотря на то, что ему приходилось разговаривать с ней едва ли не каждую неделю, он никак не мог привыкнуть к этим хриплым придыханиям.

– Шьет, – ответил он.

– А почему она шьет из старой наволочки? – продолжала допрос она.

– На то она и старая… Надо же ребенку чем-нибудь заниматься.

Собеседница О'Хары поджала губы.

– Я всегда говорила, что ты крайне небережлив, Патрик. Крайне.

– Но почему?

– Эта наволочка, которую ты дал на Молли растерзание, могла бы прослужить еще как минимум несколько лет… Я с самого начала, еще с первых дней замужества нашей несчастной Джулии заметила, что ты очень неэкономен. Это не делает тебе чести, Патрик…

Патрик неприязненно отвернулся от нее и ничего не ответил.

Три женщины, навестившие в этот день Патрика О'Хару, были родные сестры его покойной жены – Джейн (темноволосая), Александра и Антония (коротко стриженная, сидевшая на кровати).

Разговор, судя по всему, предстоял тяжелый – Патрик вот уже полтора месяца нигде не работал (он, электромеханик по профессии, раньше работал в одной частной фирме), и теперь сестры покойной жены, судя по всему, решили поставить вопрос о детях.

Когда Молли вышла, тщательно закрыв за собой дверь, Антония, желчная старая дева с постоянно недовольным выражением лица, никому и никогда не дававшая спуску, наконец подняла на Патрика взгляд своих водянистых глаз.

– Ну, что скажешь?

Тот молчал.

– Что ты дальше собираешься делать?

Патрик, положив ногу на ногу, посмотрел на Антонию со скрытой неприязнью и ответил:

– Не знаю…

– Ты искал работу?

– Разумеется, – коротко ответил он.

Этот разговор с Антонией, как и многие предыдущие) все больше и больше напоминал ему допрос в полицейском участке.

Та, подавшись всем корпусом вперед, спросила:

– Ну, и?

Патрик сразу же понял, что лидерство в этом нелегком разговоре все равно будет принадлежать Антонии, две другие сестры, младшие, по всей видимости, были призваны старшей только для «моральной поддержки», для создания иллюзии численного перевеса.

Антония положила тонкую длинную сигарету, вдетую в мундштук, в старинную пепельницу.

– И каковы результаты?

Глядя в одну точку перед собой, Патрик ответил:

– Пока ничего не нашел…

– Бедная, бедная Джулия, – запричитала Антония, – бедная моя сестра… Это ведь ты вогнал ее в могилу… О, если бы она могла все это видеть!

Такое начало разговора не предвещало для Патрика ничего хорошего.

Впрочем, он не удивился выходке старшей сестры своей покойной жены – он давно знал, что в семье жены – даже в те времена, когда та была еще жива – его не очень-то жаловали.

Конечно же, сейчас Патрику больше всего на свете хотелось выставить эту несносную Антонию за дверь, и он бы наверняка так и поступил, если бы та не была родной сестрой его безвременно умершей жены.

Отведя душу в эпитетах и сравнениях, Антония мрачно добавила:

– Я всегда говорила, что брак Джулии был ошибкой…

Патрик пожал плечами.

– Что ж – теперь уже поздно сожалеть.

И вновь в комнате зависла пауза – долгая, томительная, даже по-своему зловещая.

Наконец Антония начала разговор по существу – собственно, для того она сюда и пришла, для того и привела сестер, для того она ходила в этот дом каждую неделю, словно на службу:

– Стало быть, в работе тебе везде отказывают?

– Мне не отказывают, а только говорят, что пока нет мест, – ответил Патрик.

– Ну, это одно и то же…

Патрик, словно не расслышав последней фразы сестры своей покойной жены, продолжил:

– Нет, это не одно и то же…

– Да-а-а, – протянула Антония, – как видно, жизнь тебя ничему не научила…

На что Патрик с улыбкой, но вполне серьезно ответствовал:

– Жизненный опыт – это не то, что происходит с человеком, а то, что делает человек с тем, что с ним происходит.

Две младшие сестры, Джейн и Александра, равнодушно слушая эту затянувшуюся словесную перепалку, молчали.

Наконец, Антония промолвила:

– Думаю, что нам следовало бы перейти к более конкретному разговору.

Патрик насторожился.

– О чем?

– О детях, – последовал ответ.

Поджав губы, О'Хара произнес:

– Молли и Уолтера я вам не отдам.

Голос его звучал настолько категорично, что Антония невольно вздрогнула.

Однако, собравшись с духом, все-таки спросила, стремясь казаться более уверенной, чем на самом деле чувствовала себя:

– Почему?

– Это мои дети, – Патрик сделал ударение на последнем слове.

– Твои, твои, – скривилась Антония, – и их у тебя никто не отнимает…

– Еще не хватает! – воскликнул О'Хара, недружелюбно покосившись на сестер.

– Однако мы, как ближайшие родственники, несем, так сказать, все бремя ответственности за их судьбы, – зло сверкнув глазами, сказала Антония.

– Самый ближайший родственник их – отец, то есть я, – отрезал Патрик.

– Разумеется…

После непродолжительной паузы О'Хара, решив, что тон, взятый им в беседе, слишком резок, произнес, стараясь придать своему голосу как можно более мягкости и даже дружелюбности:

– Но ведь ты, Антония, только что сказала…

– Я еще ничего не сказала. Я только хотела о них поговорить…

Кивнув, Патрик согласился:

– Что ж – говори.

– Работы у тебя нет и не предвидится, – принялась за свое Антония, по-мужски чеканя каждое слово, – стало быть, и денег тоже нет…

– Но ведь это не означает, что их у меня никогда не будет, – попытался оправдаться Патрик.

Антония с показным возмущением схватилась за голову и простонала:

– О-о-о, все это мы слышим вот уже лет пятнадцать! С тех пор, как ты…

И она, оборвав свою тираду на полуслове, внезапно замолчала; впрочем, могла и не продолжать, потому что Патрик знал наперед, что именно можно от нее услышать – что она, Антония, с самого начала была против этого брака, что она не хотела, чтобы ее сестра связывала себя узами с этим человеком, что Патрик – ей не пара… Антония всегда говорила так, будто бы Джулия еще была жива, и это было куда неприятней, чем ее слова.

После непродолжительной, но весьма выразительной паузы она произнесла:

– Ну, что будем делать?

Патрик улыбнулся – но улыбка получилась какой-то болезненной, неестественной – точно гримаса резиновой куклы.

– А что делать?

Неожиданно подала голос Александра:

– Скажи – дети сегодня хоть что-нибудь ели?

Он утвердительно кивнул.

– Ну конечно! У меня, слава Богу, еще есть деньги на еду – если не верите, можете заглянуть в холодильник. – И он, поднявшись со своего места, шагнул по направлению к кухне. – Прошу!

Александра, которая не обладала столь склочным характером, как ее старшая сестра и, по наблюдениям самого Патрика, в глубине души даже симпатизировала ему, замахала руками:

– Нет, нет…

– Конечно, еще не хватало, чтобы у него не было даже еды для детей, – мрачно произнесла Антония, стараясь не смотреть на Патрика. – Но ведь это временно…

– Что – временно?

– Ты еще какое-то время, не очень долго, будешь получать пособие, а затем, если не найдешь работу, тебя лишат и его… Как ты собираешься выплачивать долг банку за этот дом? – поинтересовалась она.

Дом, в котором жил Патрик со своими детьми, был куплен в рассрочку – большая часть денег за него уже была выплачена, однако оставалось вернуть банку где-то около трети – при отсутствии постоянной работы это представлялось для О'Хары малоосуществимым.

– Выплачу как-нибудь, – произнес он, с тоской глядя на Антонию.

– Если ты и найдешь где-нибудь деньги для погашения ссуды, во что, честно говоря, мне верится с огромным трудом, то боюсь, что завтра вам попросту нечего будет есть, – сказала та.

Они говорили таким образом еще около сорока минут – Антония заученно повторяла (в который раз!), Что Патрик не в состоянии обеспечить семью, что дети для него – лишняя обуза, и что было бы лучше, если бы Уолтер и Молли перешли жить к кому-нибудь из сестер – например – к ней, к Антонии…

Патрик, низко опустив голову, с огромным трудом подавлял в себе эмоции – да, теперь самым глупым было бы взорваться, нагрубить, выгнать старую деву.

Наконец, выговорившись вдоволь, Антония посмотрела на часы и недовольно произнесла:

– Вечно я тут задерживаюсь… Трачу столько времени, а все впустую…

Патрик хотел было заметить, что ее, собственно, никто не приглашал, и что он в свои тридцать пять лет сам может разобраться, что ему следует делать и как жить, однако в самый последний момент посчитал за лучшее промолчать.

Антония поднялась со своего места и коротко кивнула сестрам:

– Пошли… Видимо, Джейн и Александра очень тяготились своей ролью молчаливых и – по большому счету – ненужных статистов.

И потому, быстро поднявшись с кресел, заторопились к выходу.

– Может быть, вас проводить? – вежливо осведомился Патрик, помогая Антонии надеть плащ.

Та поморщилась.

– Не надо… Как-нибудь и сами сможем найти дорогу. Не маленькие.

Спустя пять минут небольшой «остин-ровер» грязновато-голубого цвета, на котором приехали сестры, развернулся на мартовской слякотной дороге и направился к центру города…

Когда сестры наконец-то покинули дом, Патрик облегченно вздохнул.

Это началось сразу же после смерти Джулии (она умерла после неудачно сделанной операции полтора года назад); буквально через месяц после похорон Патрика начали донимать ее сестры.

Первое время они не высказывали своих претензий открыто, хотя претензии эти и подразумевались в подтексте: он, Патрик, исковеркал жизнь их любимой сестре, он загубил ее молодость, она, дочь уважаемого в городе профессора, сделала неправильный выбор, согласившись на брак с обыкновенным монтером, и теперь он, Патрик, должен обеспечить своим детям, Уолтеру и Молли, достойное существование.

Сперва Патрик не обращал на эти сетования никакого внимания, ему попросту было не до того – после смерти Джулии он почти год пребывал в какой-то прострации, и ему не было дела до нытья Антонии – конечно же, она, как правило, и была первой скрипкой в семейном оркестре родственников покойной жены.

Вскоре все пошло прахом: небольшая частная фирма, в которой работал Патрик, неожиданно обанкротилась (в Белфасте, как и повсюду в Ольстере, начался затяжной экономический спад); О'Хара принялся было искать работу, но, к несчастью, безуспешно – видимо, в тот момент в городе было так много безработных электриков, что в его квалифицированных услугах никто не нуждался.

Первое время он перебивался временной мелкой работой, которая, как ни странно, оплачивалась довольно высоко, потому что не надо было платить налоги; работа была тяжелая и вредная – вроде погрузок и разгрузок угля в порту или чистки котлов, но затем, послушав совета своего младшего брата Стива, он решил встать на учет по безработице, чтобы получить пособие.

В то же время, чтобы выплачивать ссуду за дом и дать детям больше, чем он мог дать на пособие, Патрик продолжал свои приработки – они были нелегальными; если бы чиновник из департамента по трудоустройству и занятости узнал бы о них, О'Хара мгновенно бы лишился пособия – этого-то он и боялся.

Тем временем визиты сестер покойной Джулии участились: теперь старшая, Антония, почти открытым текстом требовала, чтобы дети были переданы «кому-нибудь из сестер» (точнее – ей).

Этого Патрик боялся больше всего: он прекрасно понимал, для чего эта склочная старая дева хочет заполучить Молли и Уолтера.

Он только однажды был в ее доме – в первый год после женитьбы, но после этого визита наотрез отказался даже от вторичного посещения – при всем своем миролюбии, О'Хара никак не мог побороть в себе отвращения не только к Антонии, но и ко всему, что с ней связано.

Дом Антонии – большой коттедж неподалеку от центра города, внешне – очень богатый, очень эффектный и фешенебельный, но на самом деле неудобный и неприспособленный для повседневной жизни, являл собой нечто среднее между магазином дорогих, но бесполезных вещей, провинциальным музеем и средней руки лавкой антикварной мебели: вышколенная прислуга, которую хозяйка держала в страхе, целыми днями ходила с тряпками, вытирая пыль, пылесосила, гладила, крахмалила, перешивала чехлы для мебели, переставляла мебель с места на место…

Антония, утверждая, что детям у нее будет куда лучше, очевидно кривила душой: просто она нуждалась в бесплатной прислуге.

Кроме этого, Патрик, зная ее невыносимый характер, небезосновательно полагал, что свое вечно дурное настроение (а у сестры его покойной жены действительно никогда не бывало хорошего расположения духа) она будет срывать на его детях – при безропотности характеров Уолтера и Молли Антония вряд ли могла ожидать какого-нибудь существенного отпора.

Любой ирландец, очутись он в подобной ситуации, просто бы указал Антонии на дверь, однако Патрик по врожденной мягкости характера не мог этого сделать – визиты Антонии все более учащались, и наконец она начала являться в дом О'Хары едва ли не каждую неделю; иногда она брала с собой младших сестер, безропотных и запуганных ее авторитетом), все время повторяя одно и то же: «дети у него зачахнут», «в его положении иметь двоих детей – просто непозволительная роскошь», «он не может дать им всего того, в чем они нуждаются», потому что «он – крайне безответственный человек».

Кроме того Патрик, воспитанный в строгой католической традиции, никогда бы не посмел выдворить из своего дома ближайших родственников покойной жены – хотя ему хотелось этого все больше и больше – пропорционально визитам Антонии.

После внезапной смерти Джулии, когда кривая жизненных успехов Патрика резко пошла вниз, Антония набросилась на него, понимая, что у ослабленного от житейских невзгод человека вырвать Уолтера и Молли будет куда легче…

– О, Боже! – прошептал Патрик, отодвигая кресло, на котором только что сидела Александра, – когда это кончится? Или может быть, прав Стив – послать бы мне этих вздорных баб подальше и жить своей жизнью, никого и ни о чем не спрашивая?

Размышления Патрика прервал телефонный звонок – резкий, пронзительный.

Рука О'Хары автоматически потянулась к блестящей пластмассовой трубке.

– Алло…

С той стороны провода послышалось:

– Привет!

Патрик, который мысленно все еще был в своих тягостных семейных проблемах, сперва даже не мог понять, кто это звонит.

– А кто это?

– Как не стыдно! Неужели ты не узнаешь родного брата?

Звонил Стив, младший брат Патрика.

Стив являл собой полнейшую противоположность старшему брату – в отличие от него, он был куда более практичен, оборотист и обладал той житейской сметкой, которая постоянно, невзирая ни на какие передряги, позволяла ему оставаться на плаву.

К Патрику Стив относился с чувством некоторого превосходства, смешанного с братским состраданием; несмотря на свои двадцать девять, Стив был устроен куда лучше Патрика – и хотя он вот уже три года официально нигде не работал, однако жил в неплохом трехэтажном доме на окраине (не слишком шикарном, но зато выплаченном), имел какие-то акции, которые приносили ему прибыль, и почти каждый год менял автомобиль (хотя всякий раз покупал подержанную машину) – теперь Стив разъезжал на перламутровом «олдсмобиле».

На вопросы брата о том, чем он занимается, Стив обычно говорил, что умному человеку не надо работать, надо только уметь заработать деньги, а ходить на службу для этого вовсе не обязательно.

Патрик подозревал, что его младший брат ведет не слишком честную жизнь, однако всякая попытка поговорить с ним о его делах заканчивалась тем, что Стив оборачивал дело в шутку…

Конечно же, он был прекрасно осведомлен о взаимоотношениях Патрика с сестрами покойной жены, и искренне, неподдельно сочувствовал брату.

– А послал бы ты их куда-нибудь подальше, – говорил он обычно, выслушав взволнованный монолог Патрика о последнем визите в его дом Антонии с сестрами, – кто они тебе такие? Ну, ответь?

В подобных случаях Патрик лишь смущенно опускал глаза и отвечал:

– Ну, Стив, так нельзя говорить… Все-таки, она, Антония, сестра покойной Джулии…

– Но ведь она тебе – ни жена, ни мать, короче – никто!

– Тем не менее, она постоянно дает понять, что Уолтеру и Молли у нее было бы гораздо лучше…

Стив, прекрасно разбиравшийся в людях, сразу же, может быть, еще раньше брата, понял, для каких именно целей Антония стремится заполучить детей.

– Конечно же, малолетняя прислуга, да еще тихая и бессловесная – это хорошо, – говорил он, – тем более, что и платить не надо… Тарелка супа и консервированные сосиски несколько раз в день – это в сумме получается куда дешевле, чем нанимать кого-нибудь…

– Вот этого-то я и боюсь, – отвечал Патрик. – Антония от меня не отстанет…

– Гони ее прочь! А если у тебя мужества не хватает, то я сам это сделаю!

Несколько раз Стив предлагал брату свои услуги – мол, доверься мне, я поговорю с этой Антонией так, что она навсегда забудет к тебе дорогу, однако Патрик, прекрасно понимавший, в какой именно манере будет вестись разговор, всякий раз просил, чтобы Стив не лез не в свое дело…

После непродолжительной паузы Стив спросил:

– Ну, узнал?

– Узнал, – вяло ответил Патрик.

– А что это у тебя голос такой печальный? – осведомился тот. – Что-нибудь случилось?

– Да нет, все в порядке, – соврал Патрик, – это тебе просто так кажется…

– Нет, я ведь тебя отлично знаю… Ну что, признайся честно – опять она приезжала?

Стив обычно избегал называть Антонию по имени, предпочитая именовать ее не иначе, как в третьем лице; наверное, это было одним из проявлений той неприязни, которую он испытывал к этой особе с самого первого дня знакомства.

Обманывать дальше не было смысла, тем более подобное вранье, да еще близким людям, никогда не приветствовалось Патриком, и потому он признался:

– Да, только что уехали…

Стив немного помолчал, а затем добавил:

– Короче, вижу, что тебя посетила печаль… Никуда не выходи, я буду через полчаса…

– Хорошо, – ответил Патрик и положил трубку на рычаг…

А сам, тяжело вздохнув, отправился на кухню и, открыв холодильник, печальным взглядом окинул его внутреннее пространство.

Продуктов, даже при самой зверской экономии (а Патрик, как правило, экономил только на себе), должно было хватить только на три дня – не более.

Денег не было и впредь не предвиделось.

А ведь брата надо будет чем-нибудь угостить…

– Проклятая бедность, – в отчаянии прошептал О'Хара, со всего размаху хлопнув дверью холодильника.

Стив приехал как и обещал – ровно через полчаса, и даже чуточку раньше.

Зайдя в комнату, он протянул брату объемистый бумажный пакет.

– Держи…

– Что это?

– Ну, мы ведь с тобой давно не виделись… Действительно, Стив не появлялся в доме старшего брата вот уже три недели.

– Ну да, давно…

– Надо бы как-нибудь отметить встречу… Недовольно поморщившись, Патрик произнес:

– Тебе бы только отмечать…

По своей натуре тихий, совестливый человек, Патрик не очень-то жаловал застолья, до которых был так охоч его младший брат; впрочем, это вовсе не означало, что старший О'Хара был примерным трезвенником; иногда, не чаще раза в три-четыре месяца, когда тягостные воспоминания о безвременно умершей Джулии и мысли о теперешней беспросветной жизни, подобно ядовитому черному смогу окутывали его душу, он, уложив детей спать пораньше, чтобы те не стали невольными свидетелями его падения, запирался на кухне и до утра пил крепчайший джин. Иногда впадая в трех-четырехдневный запой – когда становилось невмоготу и хотелось зверски запить – Патрик, как правило, на короткое время переселялся жить к младшему брату.

Может быть Патрик и стал бы алкоголиком, каких немало в Ирландии, если бы не одно обстоятельство: он слишком любил Уолтера и Молли, чтобы так опускаться.

А Стив уже хлопотал на кухне.

– Ну что, давай, посидим…

Подойдя к нему, старший брат произнес:

– Ну, давай… Только не очень долго… Вопросительно посмотрев на брата, Стив с улыбкой поинтересовался:

– Детей боишься?

Патрик отрицательно покачал головой.

– Нет.

– Так что же?

– Понимаешь, они видели меня выпившим только единожды в жизни… И то – не абсолютно пьяным, а всего только выпившим… Но – хорошо выпившим. Это случилось где-то полгода назад, я, как свинья, напился в годовщину смерти… – и Патрик глазами указал на огромный портрет Джулии, висевший на стене. – Я напился до такой степени, что не мог самостоятельно добраться до постели, и мои дети довели меня, раздели… И знаешь, когда я вспоминаю это, мне становится нестерпимо стыдно…

– Ну, хорошо, – произнес Стив, – тогда позови детей, отправь их наверх, пусть там играют или занимаются каждый своим делом… А мы с тобой посидим, поговорим… Дело есть…

Патрик, недоуменно подняв на младшего брата глаза, спросил:

– Дело?

Тот кивнул утвердительно.

– Ну да…

– Что ж, хорошо…

Спустя пятнадцать минут Уолтер и Молли уже были в своей комнате наверху – по случаю приезда Стива, чтобы как-нибудь занять детей, Патрик дал Молли на растерзание еще несколько старых простыней (Стив нашел очень простой выход, отлив для смазки швейной машины немножко масла из мотора своего автомобиля), а Уолтеру – давно уже испорченное автомобильное магнето для разборки; к неописуемой радости последнего.

В пакете, что принес Стив, оказалось несколько фунтов отличной свиной грудинки, большая бутыль первоклассного виски, пломпудинг, темное пиво, эль, зеленый горошек, рубцы, горчица к рубцам, сухая колбаса, твердая, как дубовое полено, и много другой закуски.

Дети также были не обделены вниманием – им досталось по небольшой коробке шоколадных конфет.

Разлив виски, Стив, подняв свою стопочку, произнес с улыбкой:

– Ну что – за твои успехи!

Патрик только поморщился.

– О каких еще успехах ты говоришь?

– Как знать? – спросил Стив и многозначительно посмотрел на брата.

– Все мои успехи, если они и будут – там, – Патрик кивнул в сторону лестницы, ведущей на второй этаж, в детскую.

– Но для их счастья ведь тоже кое-что необходимо – не так ли?

– Разумеется.

– И я даже знаю, чего тебе не хватает…

Патрик улыбнулся.

– Ну, это не секрет… Мне не хватает двух вещей – полного спокойствия и…

– …и денег, – подхватил младший брат. – Насчет полного спокойствия – это ты имеешь в виду Антонию – не так ли?

Старший О'Хара кивнул.

– Ну да.

– Эти вещи взаимосвязаны… Когда у тебя появятся первые деньги, ты сразу же получишь отличный козырь в борьбе с этой старой девой, – произнес Стив, закуривая после первой стопки.

– Возможно… Ты говоришь так, – Патрик криво усмехнулся, – будто бы я уже богат…

– Еще нет, но, если послушаешься меня – будешь, – заверил его младший брат.

Патрик насторожился.

– То есть…

Наклонившись и придвинувшись поближе, Стив перешел на доверительный шепот:

– Послушай, что я хочу тебе предложить… Тебе нужны деньги?

– Да…

– Так вот, слушай внимательно… Только очень прошу тебя – не перебивай раньше времени.

Предложение Стива состояло в следующем: в центре Белфаста было немало зданий, крытых отличным листовым цинком. Многие из этих зданий пришли в упадок; жильцы давно были выселены, в выбитых окнах гулял ветер.

– А ведь этот цинк недешево стоит, – с нажимом сказал Стив, пристально глядя на брата.

Тот, подумав, согласился.

– Ты прав…

– И я даже знаю человека, который покупал бы этот листовой цинк в любом количестве…

– Ну и что?

– А то, что если бы мы с тобой занялись этим, то могли бы неплохо заработать… Кстати, – поспешно добавил младший О'Хара, – куда больше, чем ты можешь рассчитывать…

Патрик насторожился.

– Ты что это – предлагаешь мне заняться воровством?

Прищурившись, младший О'Хара ответил:

– А кто, собственно, докажет, что это воровство? А, ответь!

– Ну ведь листовой цинк кому-нибудь принадлежит… – ответил Патрик.

– Никому он не принадлежит…

– Почему?

– Жильцы давно выселены, хозяева продали эти развалюхи строительным компаниям и банкам, притом – никто никогда не оценивал, сколько стоит тот или иной дом – все зависит только от площади, которую он занимает…

– Да ну… – недоверчиво протянул Патрик. – Но ведь материалы, из которых они построены, наверное, тоже дорого стоят…

– Ничего они не стоят, – заверил брата Стив.

– То есть?

– Эти старые трущобы продали не как недвижимость, но лишь как землю, которую занимают строения, – добавил Стив. – Значит, эти развалюхи со всеми их потрохами – включая кирпич, из которого они сложены, оконные рамы, двери, и цинк тоже ничьи…

– Неужели они никому не нужны? Стив ухмыльнулся.

– Ты ведь не первый год живешь в Белфасте, – произнес он, – и видишь, что эти дома, постепенно превращаясь в настоящие трущобы, теперь окончательно разваливаются. Да если бы они были кому-нибудь нужны, то у них бы наверняка нашелся хозяин…

– Ну, и…

– Если ты будешь меня слушаться, то мы в какие-то несколько месяцев разбогатеем… А насчет того, как сбыть этот цинк, можешь не волноваться – я все беру на себя…

– А полиция?

Стив посмотрел на своего брата, как на какого-то ненормального.

– Что – полиция?

– Что скажет полиция, когда узнает?

Улыбнувшись, младший О'Хара ответил:

– А почему ты думаешь, что она непременно должна узнать?

– Значит, то, что ты предлагаешь мне – противозаконно, – уверенно резюмировал Патрик.

Младший брат, подлив себе и Патрику виски, тут же пошел на попятную:

– Ты ведь и сам должен знать, какая у нас полиция… Англичане, которые считают себя полновластными хозяевами Ольстера… Их больше интересуют террористы, ИРА и тому подобные вещи… – он сделал непродолжительную паузу, после чего, покровительственно посмотрев на старшего брата, закончил: – ну, не будь дураком… Соглашайся! Ведь в том, что я предлагаю тебе, нет ничего противозаконного! Не думай, Пат!

Патрик смущенно пробормотал:

– И все-таки я не могу так сразу…

– То есть…

– Мне необходимо посоветоваться…

– Ты что – совсем ополоумел? – воскликнул Стив, – это ведь моя идея – насчет крыш… Если ты с кем-нибудь посоветуешься, то тот, другой человек, непременно опередит нас…

– Думаешь?

– Уверен!

Патрик немного помолчал, после чего вопросительно посмотрел на брата.

– Значит – в этом точно нет ничего противозаконного, Стив?

Тот примирительно улыбнулся.

– Да не бойся ты… Если возникнут какие-нибудь недоразумения, то я их возьму на себя… Понял? Хотя думаю, никаких недоразумений быть не должно.

Хорошенько поразмыслив над предложением Стива, Патрик согласился.

А что еще ему оставалось делать?

Долг банку по ссуде за дом рос день ото дня, детей надо было кормить, одевать и обувать, подходящей работы не предвиделось…

– А почему ты предлагаешь заняться этим именно мне?

Стив заметно обиделся.

– Ну как это… Ты ведь мой брат.

– Ну и что?

– Пусть неудачник в жизни, – со скрытой печалью в голосе заметил младший О'Хара, будто бы не расслышав вопроса Патрика, – но все-таки… И потому я должен заботиться о тебе…

– Но ведь я никогда не занимался ничем таким… – с языка Патрика едва не слетело слово «сомнительным», но в самый последний момент он исправился: – ничем таким, что было бы связано с походами по белфастским крышам…

Весело посмотрев на брата, Стив, в свою очередь, поинтересовался:

– Ну и что? Ведь все люди рано или поздно начинают заниматься тем, чем они никогда прежде не занимались. Ходить, читать, писать, водить автомобиль, зарабатывать деньги… Кстати, – Стив расстегнул пиджак и извлек из внутреннего кармана портмоне. – Я знаю, что теперь у тебя не очень-то хорошо с деньгами…

Это было правдой, но Патрик, движимый каким-то внутренним противоречием, ответил:

– Да нет, нормально… Стив вновь заулыбался.

– Рассказывай… Я ведь прекрасно знаю, что это не так… Что ни говори, а врать ты не умеешь…

После этих слов он извлек из портмоне несколько крупных банкнот и, положив их на стол перед старшим братом, пригладил ногтем.

– Бери…

– Нет, Стив, я очень благодарен тебе, но…

– Какие могут быть «но» между братьями! – воскликнул тот, – бери, бери… Отдашь, когда сможешь… Кстати, заработаешь первые деньги на том, о чем я тебе только что рассказывал… И сразу же отдашь…

Стив, выпив несколько рюмок своего любимого виски, всегда становился очень щедрым незадачливому брату – порой даже чересчур.

Патрик отодвинул банкноты.

– Спасибо…

– Спасибо – «нет» или спасибо – «да»? – спросил тот, двигая их обратно.

С минуту подумав, Патрик ответил:

– Отдам при первой же возможности…

– Ну, и хорошо, – удовлетворенно констатировал Стив, – значит, я убедил тебя?

– Насчет денег?

Стив отрицательно покачал головой.

– Нет.

– Насчет… насчет того, чем ты предлагаешь мне заниматься?

– Ну да… Не забивай себе голову пустяками. Тем более, что все твои мысли о «законности» или «противозаконности» этого занятия яйца выеденного не стоят. Взять этот цинк – все равно, что найти на земле какую-нибудь ценную вещь. Понимаешь?

В ответ на это не слишком удачное сравнение Патрик тут же заметил:

– Знаешь, если бы я нашел что-нибудь ценное, я бы наверняка отнес это в полицию…

Стива это признание весьма развеселило.

– Ха-ха-ха! – засмеялся он, – ну, у тебя какая-то патологическая честность, честное слово!

– А разве это плохо? – спросил Патрик немного обиженным голосом; Стив неоднократно укорял его за чрезмерную, с точки зрения последнего, честность и порядочность, и это очень не нравилось старшему брату.

Младший поспешил успокоить его:

– Хорошо, хорошо… Только от твоей честности никому лучше не станет…

– Почему?

– Потому что если ты действительно вздумаешь передать что-нибудь ценное полиции, то она наверняка присвоит находку себе… Ты ведь знаешь, какие эти англичане… Знаешь, на что они могут быть способны… – немного помолчав, он добавил: – и примеров тому тысячи. Протестанты не могут быть порядочными людьми! – с полной уверенностью заявил Стив.

Действительно, почти всю верхушку полиции в Белфасте, как и положено в колонии, составляли выходцы из метрополии – то есть из Англии.

Не стоит и говорить, что британская полиция пользовалась у местного населения дурной славой.

Наконец, сделав очень серьезное лицо, Стив внимательно посмотрел на брата и спросил:

– Ладно, хватит об этом. Так что ты скажешь?

– Хорошо, – чуть дрогнувшим голосом произнес Патрик, – хорошо, я согласен.

– Ну, наконец, – обрадовался Стив, наливая еще виски, – долго же ты думал.

– Я согласен, – неуверенно продолжил Патрик, – но, только прошу тебя об одном: ничего не говори детям.

– Боишься потерять их уважение? – спросил младший брат, тонкими ломтиками нарезая ветчину.

– Да.

– Уолтер и Молли любят тебя так, что мне кажется: если бы ты неожиданно вступил в ряды ИРА и совершил какой-нибудь террористический акт, – Стив широко улыбнулся, потому что ему самому стало смешно от нелепости своего предположения, – да, даже в таком случае ты бы не потерял их любви и уважения…

– Так не скажешь? – продолжал настаивать на своем Патрик.

– Будь спокоен, не скажу… Ну что, братец – твое здоровье… И за успех нашего нового начинания.

К немалому удивлению Патрика, снимать цинковые листы с крыш оказалось не только необременительным, но и весьма прибыльным занятием.

Работа была не слишком сложная: надо было проникнуть на крышу старого дома (обычно это делалось через чердак или слуховое окно, иногда, если вход на чердак был заколочен – по пожарной лестнице), и при помощи загодя припасенных нехитрых инструментов: пассатижей, гвоздодера, отвертки и молотка отодрать цинковые листы от досок, на которых они крепились.

После чего надо было сбросить листы вниз, на землю, затем погрузить на маленький автомобиль Патрика и отвезти по адресу, известному младшему брату.

Деньги выдавались немедленно – сразу же, после того, как покупатель взвешивал цинк.

За месяц их совместных усилий он заработал денег почти столько, сколько получил на последней работе за полгода.

Младший брат торжествовал:

– Ну, что я тебе говорил?

Патрик, подумав, решил большую часть денег израсходовать на погашение ссуды за дом – кто мог знать, как долго еще продолжится эта полоса удачи?

– На еду я всегда как-нибудь заработаю, – сказал он как-то брату, – а вот на дом…

– Думаю, что заработаешь не только на вкусную еду, но и на хороший новый автомобиль, и на путешествие, и на отличные костюмы для себя и детей, – улыбнулся Стив. – Признайся честно – куда бы ты хотел отправиться с Уолтером и Молли? – и он протянул ему деньги. – Ровно половина, как и договаривались…

– Спасибо…

Стив улыбнулся.

– Ну, знаешь ли, не за что благодарить. Ведь мы вместе работаем – не так ли?

Патрик тогда ничего не ответил и нехотя пересчитав деньги, которые только что дал ему брат, задумался.

Тот, положив Патрику руку на плечо, спросил:

– Ну, чего загрустил? Ведь все, кажется, в порядке?

В ответ старший брат доверительным тоном признался:

– Знаешь что – мне не очень нравится это занятие. Да, не очень…

Стив так и отпрянул.

– То есть? Или ты недоволен заработанными деньгами?

– Ведь то, что мы с тобой совершаем, называется воровством…

Пренебрежительно махнув рукой, младший брат сказал:

– А-а-а, брось, пустое…

– И в Библии есть особая заповедь, посвященная этому, – продолжал Патрик. – Или ты, может быть, плохой католик, Стив?

– Ну какое же это воровство?

– Самое обыкновенное.

– Я ведь тебе объяснял…

– Тогда, – спросил Патрик, посмотрев младшему брату в глаза, – тогда ответь: почему мы все время ото всех прячемся?

Стив без тени смущения произнес в ответ:

– Чтобы у нас не появились конкуренты. Ладно, не переживай…

Неожиданно для него старший брат добавил:

– Знаешь, что я подумал?

– Что?

– Ведь мы рано или поздно будем наказаны за это… преступление. Да, Стив, надо называть вещи своими именами…

Младший О'Хара скривился, будто выпил целый стакан лимонного сока.

– Наказаны?

– Ну да…

– И кем же?

Тяжело вздохнув, Патрик ответил:

– Не знаю…

– Полицией, что ли?

– Нет, не полицией…

– Тогда – кто еще может нас наказать?

– Этого я тебе не могу сказать, – печально вздохнул Патрик, – но я твердо знаю только одно: ни одно преступление никогда не остается безнаказанным… Таков закон жизни…

Стив скривился.

– Даже такое? Такое незначительное?

– Даже оно…

– Ну, это ты брось, – успокоительным голосом произнес в ответ Стив, – плохие времена наступают только тогда, когда начинаешь к ним готовиться… И если ты начинаешь моделировать в своем мозгу что-нибудь неприятное, то, чего тебе особенно не хотелось бы – а ведь быть наказанным вряд ли кому-нибудь хочется, – если ты начинаешь моделировать то, что может с тобой приключиться, но еще не приключилось, – очень серьезно говорил младший О'Хара, – то будь уверен: рано или поздно оно произойдет… Это я тебе точно говорю. Меньше думай о неприятностях, что могут когда-нибудь произойти… Живи сегодняшним днем, наслаждайся жизнью… Кстати, как ты насчет того, чтобы отметить наш сегодняшний успех рейдом в какой-нибудь ресторанчик?

Патрик отрицательно покачал головой.

– Нет, не могу…

– Почему это?

– Ты ведь прекрасно знаешь, почему. Меня ждут Уолтер и Молли, – ответил он.

– А разве они не поймут тебя? – продолжал настаивать Стив.

– Боюсь, что нет. Извини – как-нибудь в другой раз…

Попрощавшись с младшим братом, Патрик отправился домой.

Неизвестно, кто из братьев был прав, но полоса везения быстро закончилась, и притом – совершенно неожиданным и драматическим образом.

Было ли это каким-то наказанием «за преступление», как предполагал Патрик, или же во всем был виноват только он один, потому что принялся, как выразился Стив, «моделировать» в голове будущие неприятности – неизвестно, однако и Стив, и, конечно же, сам Патрик, вскорости очень пожалели о своем новом занятии.

Ранним апрельским утром Стив со своим старшим братом, как это часто бывало в последнее время, сидели на крыше старинного четырехэтажного дома и отдирали с нее цинковые листы.

Этим делом занимался Патрик, Стив же подтаскивал листы к краю крыши и кидал их вниз, во внутренний дворик – они падали со страшным грохотом, однако он, как ни странно, не привлекал внимания ни прохожих, ни полицейских видимо, все думали, что дома просто-напросто разбирают на слом, тем более, что две фигурки, деловито копошащиеся на крышах, уже до того примелькались, что никто и усомниться не мог в том, что это – рабочие.

Неожиданно раздался выстрел – сперва один, а затем – еще несколько.

Стив, бросив листы, подбежал к брату.

– Там, внизу…

Тот опустил гвоздодер.

– Что случилось?

– Внизу полиция!

– Бежим!

Однако на этот раз бежать так быстро, как того хотелось бы, не представлялось возможным: дело в том, что на эту крышу братья О'Хара попали не через чердачное окно, а по пожарной лестнице, а она находилась как раз с той стороны, откуда доносились выстрелы.

Патрик быстро сообразил, что следует делать: он бросился к слуховому окошку, увлекая за собой брата.

Старший О'Хара мгновенно выдавил стекло, и они очутились на чердаке – среди какой-то древней рухляди, строительного мусора, паутины и тлена.

И вновь снизу послышались выстрелы.

– Что это?

Стив, бледный как никогда, объяснил:

– Патруль…

– Но почему они стреляют?

– Не знаю…

Вскоре братья поняли причину, по которой началась стрельба: через насколько минут до их слуха донесся голос полицейского, многократно усиленный мегафоном:

– Снайперам предлагается сложить оружие… Дом оцеплен, сопротивление бесполезно. Снайперы должны выйти с поднятыми руками…

– Они приняли нас за террористов из ИРА! – воскликнул Патрик.

Пришлые англичане никого так не боялись, как ирландских снайперов из ИРА: действительно, иногда с высоких крыш в центре города по многочисленным полицейским патрулям велся прицельный огонь, но это, к чести ИРА, действительно происходило не так часто, как преподносилось всему миру английской пропагандой.

Однако в сознании колониальных полицейских офицеров снайперы представлялись какой-то ужасной, неистребимой, почти мифической угрозой – это была естественная реакция озлобленных и запуганных людей, которые, находясь в чужом враждебно настроенном городе, рискуют в любой момент получить пулю в лоб, практически в любое время суток и в любом месте – начиная от супружеского ложа (был случай, когда пуля снайпера угодила полицейскому в висок в три часа ночи; он обнаружил себя тем, что курил в темноте) и заканчивая любой улицей или площадью Белфаста.

Стив вопросительно посмотрел на брата.

– Ну, попали…

А полицейский мегафон не унимался:

– Снайперам предлагается сложить оружие и добровольно сдаться. В таком случае им будет сохранена жизнь. Сопротивление бесполезно, дом окружен…

Младший О'Хара, нервно закуривая (при этом он долго не мог зажечь спички, потому что руки его предательски дрожали), обернулся к брату.

– Что будем делать?

Тот передернул плечами.

– Не знаю…

Докурив сигарету до середины, младший брат бросил ее на пол и, раздавив рифленой подошвой своего ботинка, протянул:

– Да-а-а… Попали.

После мучительных размышлений Патрик предложил:

– Может быть, стоит выйти и сказать, что мы никакие не снайперы?

Стив скривился.

– Ну да, так они нам и поверят… Ты ведь знаешь этих англичан, они готовы всех, кто только носит ирландскую фамилию, причислить к террористам…

Да, это было правдой, и потому оставалось только одно – бежать. Но как?

Патрик сделал младшему брату успокоительный знак рукой и прошептал:

– Подожди здесь…

Сам же, осторожно выбравшись сквозь слуховое окно, пополз по крыше к самому краю.

Внизу стоял полицейский броневик, рядом с ним находилось несколько солдат в бронежилетах.

– Снайперы должны немедленно покинуть дом и сдаться полиции, – продолжал уговаривать их полицейский офицер, держа перед собой мегафон, – в таком случае им будет сохранена жизнь…

Вернувшись, Патрик произнес:

– Да, плохи наши дела…

– Что будем делать?

Старший брат кивнул в сторону люка, ведущего вниз.

– А что, если…

– Попытаться пробраться в дом?

– Ну да…

Тот вздохнул.

– Действительно, ничего другого не остается. После нескольких ударов гнилые доски люка поддались, и он со страшным грохотом свалился на лестничную площадку – Патрику в этот момент показалось, что этот звук должен был быть слышен не только внизу, но, наверное, и во всем Белфасте.

Они осторожно спустились по прогнившей лестнице и через несколько минут, в три приема миновав ее, очутились внизу.

На счастье, двери подъезда не были заколочены.

– Постой, – скомандовал старший брат, – я посмотрю, что там такое…

Неподалеку от входа в дом стоял тот самый полицейский броневик, который он видел с крыши.

Бобби, переговариваясь о чем-то своем, стояли с оружием наизготовку и то и дело поглядывали наверх – видимо, они не ожидали, что «снайперы» могут спуститься так быстро.

Вернувшись, Патрик сказал:

– Там неподалеку многолюдная улица. Если мы быстро побежим и смешаемся с толпой…

Стиву это предложение не очень понравилось.

– А если они откроют стрельбу?

– Тогда, – ответил Патрик, – давай останемся тут и будем ждать, пока к ним не приедет подмога. Тогда они наверняка прочешут весь этот район и обыщут дом…

Они подошли к двери.

Патрик, слегка приоткрыв ее, произнес:

– Ну, с Богом…

Он не помнил, как ему и Стиву удалось миновать опасный участок – слышал только сухие хлопки нескольких одиночных выстрелов, да свист пуль, пролетавших где-то совсем рядом.

Спустя пять минут они, запыхавшись, выскочили на многолюдную улицу и забежали в первый попавшийся кафетерий.

Тяжело опустившись за столик, Стив с видимым облегчением вздохнул.

– Ну, вроде бы, пронесло…

Ни он, ни Патрик не могли даже предполагать, что их бегство было снято полицейским оператором на видеокамеру…

В тот день Патрик вернулся домой поздно, когда дети уже спали.

Не раздеваясь, он прошел на кухню и, открыв холодильник, извлек оттуда бутылку рома. Налив себе полный стакан, О'Хара залпом выпил его – по телу сразу же побежало приятное тепло, напряжение, накопившееся за этот страшный день, начало понемногу спадать.

Он сбросил куртку, разулся и, сунув ноги в теплые тапочки (рождественский подарок покойной Джулии), вошел в комнату.

Сев перед телевизором, он щелкнул кнопкой дистанционного управления.

На экране появился диктор.

– Сегодня утром была предпринята очередная попытка обстрела полицейского патруля, – бесстрастным голосом говорил тот, – вне всякого сомнения, стреляли боевики, снайперы-террористы из Ирландской Республиканской Армии.

Патрик насторожился и усилил звук. Диктор продолжал:

– Террористы открыли огонь с крыши нежилого дома. К сожалению, им удалось скрыться, однако полицейский оператор запечатлел их на пленке.

После этих слов на экране появилось немного расплывчатое изображение двух бегущих фигурок – самого Патрика и его брата Стива.

У старшего О'Хары похолодело внутри.

Диктор продолжал:

– Полиция выражает твердую уверенность, что снайперы будут пойманы, обезврежены, и что суд воздаст им по заслугам, – голос звучал так обыденно, что у Патрика похолодело внутри; ведь это говорилось о нем и его брате, – описание их внешности и снимки, полученные после обработки видеопленки, уже разосланы по всем полицейским участкам Белфаста.

Он щелкнул кнопкой пульта – изображение на экране исчезло.

Некоторое время он сидел молча, не в силах пошевелиться…

Надо было что-то делать…

Легко сказать…

Но что?

Рука Патрика потянулась к телефону – ив это время раздался звонок.

Поднимать трубку или не поднимать?

Кто это может звонить – друг или… или враг?

Как ни странно, но за свои тридцать пять лет у Патрика почти не было врагов – если не считать, конечно, сестру Джулии Антонию.

Наконец, поборов в себе естественную робость, О'Хара взял трубку и дрогнувшим голосом произнес:

– Слушаю…

С той стороны провода послышался взволнованный голос Стива:

– Ты смотрел новости по телевизору?

– Да, – ответил Патрик.

– Ну, и что скажешь? О'Хара вздохнул.

– Не знаю…

Они долго обсуждали, что им предпринять в столь непростой ситуации, пока не сошлись на мысли, показавшейся им самой правильной: несколько дней не выходить из дому, одежду, в которой их запечатлела полицейская камера, уничтожить, и постараться как-нибудь изменить внешность – например, отрастить бороду.

– А если на нас покажут соседи или знакомые? – усомнился Патрик.

– Не покажут, – ответил Стив окрепшим голосом. – Не бойся.

– Почему? – напряженно спросил Патрик. – Почему ты так уверен?

– Хотел бы я видеть ирландца, который бы донес англичанам на своего соседа.

Эти слова брата прозвучали очень правдоподобно, и потому успокоили Патрика.

В ту ночь Патрик долго ворочался с боку на бок – несмотря на принятый алкоголь, он так и не смог заснуть.

Накинув халат, он прошел на кухню и, поставив перед собой стакан с ромом, долго смотрел в пространство.

Неожиданно скрипнула дверь – Патрик резко поднял голову.

– Папа, – послышался голос его сына, Уолтера, – а почему ты не спишь?

Патрик как-то вяло улыбнулся и ничего не ответил.

– У тебя что-то болит?

Загораживая корпусом стол, О'Хара спрятал стакан с недопитым ромом и, стараясь не дышать в сторону сына, ответил:

– Нет, все хорошо.

– У тебя очень утомленный вид.

Тот развел руками.

– Работаю…

Разумеется, Патрик ни словом не обмолвился сыну и дочери о своем новом занятии – он говорил, что нашел хорошо оплачиваемую временную работу.

– Работаешь?

– А что еще остается делать?

Подойдя к столу, Уолтер сел рядом.

– А почему ты не спишь?

Старший О'Хара смущенно улыбнулся.

– Не знаю…

– Бессонница?

– Ну да…

С минуту помолчав, Уолтер задал отцу вопрос, от которого тот в ужасе отшатнулся:

– Папа, скажи, а что это такое – ирландский терроризм?

Тот отпрянул.

– Где ты слышал эти слова?

Голос Патрика прозвучал напряженно, и это немного смутило мальчика.

– По телевизору. А что?

– Когда – сегодня вечером? – спросил Патрик, понимая, что кадры с изображением его и Стива могли за вечер несколько раз показываться в криминальной хронике.

Тот отрицательно покачал головой.

– Нет, днем, в теледебатах…

– И что же там говорили об ирландском терроризме? – спросил О'Хара.

Уолтер ответил немного сконфуженно:

– Что это очень плохо… Папа, ты ведь и сам прекрасно знаешь, что англичане говорят по этому поводу… – сын внимательно посмотрел на отца и вновь спросил: – я вот слушал, слушал, и никак не мог понять: что же это такое?

– Ирландский терроризм, сынок, – медленно произнес Патрик, – это такая вещь, когда ирландцы борются за свободу своей родины… За Ирландию для ирландцев, а не для англичан… Понимаешь?

– Значит, это хорошо?

– Что – хорошо?

– Ну, терроризм… – пояснил Уолтер, пытливо глядя на отца.

Ничего не ответив, Патрик поцеловал сына на ночь и произнес:

– Спокойной ночи…

После чего отправился спать.

Несколько дней Патрик не выходил из дому – даже в ближайший магазин.

За покупками в супермаркет он отправлял детей, а сам по три раза в день подходил к зеркалу, чтобы посмотреть, как отрастает у него борода.

Иногда ему звонил Стив, чтобы справиться, как идут дела.

По негласному уговору они больше ни словом не обмолвились о тех событиях, и только по недомолвкам, недоговоренностям младшего брата Патрик понял, что тот до сих смертельно напуган произошедшим.

Патрик уже начал было понемногу успокаиваться, когда к нему неожиданно приехала Антония.

И теперь, когда у него появились немалые деньги, Антония, будто бы ничего не замечая, продолжала настаивать на том, чтобы Уолтер и Молли были отданы ей – она по-прежнему говорила, что положение Патрика нестабильно, что он вряд ли сможет по-человечески обеспечивать семью всем необходимым.

Вот и сегодня, едва появившись в доме О'Хары, она с порога спросила:

– Ну, нашел ты работу?

Патрик, пощипывая себя за бородку, которая отросла у него за эту неделю, усмехнулся.

– Я ведь тебе уже столько раз объяснял…

Усевшись в кресло, сестра покойной жены недовольно поморщилась.

– Я ведь говорю о работе, а не о каких-то там мелких приработках…

– А откуда тебе знать, какие это приработки? – спросил в свою очередь О'Хара.

– Ты ведь сам утверждал, что твоя работа – временная, не так ли?

Он кивнул.

– Так.

– Вот видишь…

– Антония, – миролюбиво произнес О'Хара, – я одного не могу понять: дети накормлены, напоены, одеты, обуты. Я не отказываю им ни в чем…

Антония молчала.

– А что у меня за работа – временная или постоянная – какая разница?

– Нет, разница все-таки есть, – возразила та, – или ты уверен, что и завтра будешь иметь возможность обеспечить их куском хлеба…

Патрик мягко перебил ее:

– Но они имеют не только хлеб, но и масло…

– Или, – продолжала старая дева, будто бы не расслышав слов собеседника, – над твоей головой постоянно будет висеть дамоклов меч вопроса: а что, если завтра это кончится?

– Ты ведь знаешь: ничто не вечно под луной, – возразил Патрик, – и что сегодня никто не может быть уверенным в завтрашнем дне. Даже ты.

– Ну, обо мне не надо говорить, – вспыхнула Антония, – я ведь приехала к тебе не для этого.

– А для чего?

– Проведать детей.

Патрик улыбнулся – за все время визитов в его дом Антония изъявляла желание повидаться с племянником и племянницей всего несколько раз, и то после того, как они попадались ей на глаза где-нибудь в прихожей или во дворе.

До крайности скупая по натуре, сестра покойной жены ни разу не привезла им гостинцев – несмотря на то, что Патрик периодически делал ей на этот счет более чем призрачные намеки.

Конечно – дети были нужны ей для совершенно иных целей.

– Дети в порядке, – произнес О'Хара, – и когда они придут из школы, часа через два, ты сама сможешь в этом убедиться.

Антония поняла, что разговор заходит в не желательное для нее русло, и потому перевела его в прежнее русло.

– Меня очень беспокоит то, что твои заработки непостоянны, – сказала она.

– А меня – нет, – ответил Патрик и даже сам испугался того, насколько независимо прозвучала его реплика.

– Любой, кто занят на временной работе, ни сегодня-завтра может оказаться на улице.

– А разве тот, кто работает постоянно – нет? – возразил Патрик.

Склонив голову набок, Антония неожиданно поинтересовалась:

– Кстати, никак не могу понять, чем ты занимаешься в последнее время?

– Прирабатываю немного на сносе старых домов, – ответил О'Хара и опустил глаза, потому что ему было очень неприятно от собственного вранья – даже несмотря на то, что врать приходилось такому несимпатичному человеку, как эта женщина.

Та презрительно ухмыльнулась.

– И что ты там делаешь?

– Разнорабочий, – ответил уклончиво он.

– А, понимаю, – протянула Антония, – это вы, наверное, разбираете ветхие строения неподалеку от центра, да?

Он кивнул.

– Совершенно верно.

– И правильно, – ответила Антония, – давно пора избавить наш город от этой рухляди.

– Почему?

– А я как-то по телевизору слышала, что с крыш этих домов стреляют террористы.

Если бы Антония отличалась наблюдательностью, то наверняка бы заметила, что при последних ее словах Патрик заметно побледнел.

– Террористы? – хрипло переспросил он. – Террористы?

– Да, какие-то снайперы из этого проклятого ИРА. Подумать только, – засокрушалась Антония, – и не живется же людям спокойно. Делать им больше нечего, черт бы их побрал! Стреляют по мирным людям, сеют панику… Ужас просто!

Патрик неожиданно замолчал.

А что, если эта старая мымра уже знает, что одним из снайперов был он, Патрик?

Что, если весь этот разговор заведен ею только для отвода глаз?

Патрик прекрасно понимал, с кем имеет дело: ведь если бы Антония заполучила в свои руки такой замечательный козырь, она бы знала, как распорядиться им: она непременно начала бы шантажировать его, грозя, что если он откажет отдать ей детей, она донесет на него в полицию.

Внимательно посмотрев в глаза собеседницы, Патрик неопределенно изрек:

– Кому что нравится…

– Как это – «кому что нравится»! – возмутилась та, – если каким-то ненормальным нравится стрелять в людей… нет, вы только послушайте!

Лицо Антонии покрылось багровыми пятнами, отдышавшись, она начала отчитывать Патрика:

– Наверное, ты и детям своим внушаешь подобные мысли?

Патрик, с нескрываемой ненавистью взглянув на Антонию, тем не менее заговорил ровно и спокойно:

– Мои, – он сознательно сделал ударение на этом слове, словно стремясь подчеркнуть, что дети его и он никому не позволит вмешиваться в их воспитание, даже сестре покойной жены, – мои дети, – продолжил он, – Уолтер и Молли уже в том возрасте, когда сами могут составить представление о подобных вещах… И они не нуждаются ни в чьем внушении…

Антония весьма недружелюбно покосилась на него и произнесла:

– Ну, не скажи…

Она еще долго и нудно говорила, притом ее речь пестрела множеством жаргонных педагогических словечек (в свое время Антония некоторое время работала учительницей в муниципальной школе), и от всего этого у Патрика буквально скулы сводило от бешенства.

Но он, стараясь держать себя в руках, по выражению лица собеседницы все время пытался понять, что ей известно о его последнем приключении на крыше старого дома в центре Белфаста.

Нет, вряд ли она что-нибудь знает, вряд ли подозревает…

Ведь в таком случае она бы говорила с ним совершенно иначе – она бы сразу начала с грубого шантажа и угроз; кто-кто, Антония на такое вполне способна…

Нет, не знает…

Но на всякий случай Патрик решил проверить свои догадки.

– Да, так что эти террористы…

Та, осекшись на полуслове, удивленно посмотрела на собеседника.

– Какие такие террористы? Точно – не знает.

Слава Богу!

– Ну, те, что стреляли с крыши?

– А, снайперы…

– Ты ведь сама говорила…

Антония махнула рукой.

– Вот как? Я не помню… Знаю только, что об этом сообщали по телевизору, – бормотала Антония и недовольная тем, что ее перебили таким вот бесцеремонным образом, поджала губы.

Они поговорили еще несколько минут, пока Антонии, видимо, не надоело.

Тяжело поднявшись, она накинула плащ и направилась к выходу.

– Подумай над моими словами, Патрик, – сказала Антония на прощание.

Тот прищурился.

– Над какими именно?

– Над тем, что тебе надо подыскать какую-нибудь нормальную работу.

Когда дверь за Антонией закрылась, Патрик, улыбнувшись, поудобней устроился в кресле, включил телевизор и еще раз мысленно поблагодарил Бога за то, что он уберег его от возможного шантажа этой старой, никого не любящей и никем не любимой склочной женщины.

Прошел месяц.

И Патрик, и, по всей видимости, Стив, уже начали забывать о произошедшем.

О возвращении на белфастские крыши не могло быть и речи, но Патрику неожиданно повезло – он устроился на автомобильное кладбище, расположенное за городом – разбирать старые машины, сортировать еще пригодные детали и относить их на специальный склад.

Больших денег, конечно же, это не приносило – в отличие от ворованного цинка, но выбирать было не из чего, и Патрик был доволен и теми крохами, которые ему платили – тем более, что от совместных походов со Стивом у него остались кое-какие сбережения; на жизнь же его заработков на автомобильном кладбище хватало – и ему, и его детям.

Однажды, придя домой, он, по своему обыкновению устроился в кресле перед телевизором.

В этот самый момент раздался телефонный звонок – теперь звук телефона больше не пугал О'Хару, как несколько недель назад.

Он взял трубку.

– Алло…

С той стороны послышался приглушенный голос.

– Патрик О'Хара?

Говорил мужчина, по-английски, но с очень сильным ирландским акцентом, и голос его был совершенно незнаком Патрику.

Патрик насторожился.

– Да.

– Это говорит один ваш знакомый. Мистер Уистен О'Рурк.

О'Хара, перебрав в памяти всех своих знакомых и бывших коллег по работе, не мог найти сред них ни одного, кто носил бы такую фамилию.

– Простите, сэр…

– Уистен О'Рурк, – повторил неизвестный абонент.

– Но мы с вами не знакомы…

– Зато я знаю вас прекрасно, – последовал ответ.

– Но откуда?

– Долго объяснять…

От внезапного волнения трубка запрыгала в руке Патрика. Уистен О'Рурк? Кто это может быть?

И не связан ли этот звонок с тем происшествием на крыше, когда полицейский патруль по ошибке или злому умыслу принял их за снайперов?

Немного помолчав, человек на другом конце провода произнес:

– Я хотел бы с вами встретиться.

Патрик, подумав, растерянно ответил:

– Хорошо… Но для чего?

– Это не телефонный разговор. Скажу только, что речь идет о вашей безопасности.

– Хорошо, – со вздохом ответствовал О'Хара. – где и когда?

– Могу приехать к вам домой, – ответил Уистен, – но это было бы нежелательно…

Боже, кто же это? Может приехать домой? Он что – знает, где он, Патрик, живет? Наверное – а то зачем бы он стал это говорить…

Немного помолчав, О'Хара облизал пересохшие от волнения губы и произнес:

– Хорошо, назначьте встречу сами. Где и когда?

– А где было бы удобно вам?

– Не знаю.

– У вас есть какое-нибудь любимое кафе неподалеку от вашего дома?

– Я редко хожу в кафе.

– Тогда встречу назначу я.

– Да, – произнес О'Хара и сам растерялся от того, как странно прозвучал его голос.

Незнакомец после непродолжительного размышления предложил:

– Кафе «Три каштана», это, если я не ошибаюсь, неподалеку.

– Верно, – протянул Патрик.

– Через двадцать минут я жду вас.

– А как я вас узнаю?

– Этого не требуется, – уверенно сказал абонент, – я сам подойду к вам…

Из трубки послышались короткие гудки, извещавшие, что разговор окончен.

Патрик, поднявшись со своего места, прошел в прихожую и принялся надевать куртку, от неожиданно охватившего его волнения не попадая в рукава.

Странно.

И кто же это может быть?

Подсознательно Патрик чувствовал, что этот звонок и неожиданно назначенная встреча, скорее всего, как-то связаны с тем драматическим происшествием месячной давности – знал, но сам не хотел себе в этом признаться.

Он спустился вниз и, уже выходя на улицу, столкнулся с Молли.

Та удивленно посмотрела на отца.

– Ты куда, папа?

– Дочка, у меня неотложное дело…

– Так поздно? Но какие могут быть дела, папа? – удивилась Молли.

Патрик промолчал.

– Возможно, я не вернусь сегодня, Молли… – немного помедлив, добавил отец, – а может быть, и завтра… На всякий случай, деньги лежат в верхнем ящике моего письменного стола. Ключ в кармане пиджака. Ну, всего хорошего. Привет Уолтеру.

Поцеловав девочку, Патрик поднял воротник куртки и двинулся в сторону перекрестка, где и находилось кафе «Три каштана».

В зале было немноголюдно – видимо, по случаю теплого майского вечера завсегдатаи предпочитали другие развлечения.

Подойдя к стойке, О'Хара заказал у бармена стакан эля и, усевшись за ближайший столик, принялся внимательно изучать всех входящих.

Кто же это мог быть?

По дороге сюда Патрик уже мысленно представил себе этого самого Уистена – небольшого роста, коренастый, в надвинутом на лоб кепи.

Вскоре, однако, ему надоело изучать посетителей, и он принялся пить эль.

Неожиданно над самым его ухом послышалось:

– В последний раз я видел вас без бороды…

Патрик поднял голову – перед ним стоял пожилой мужчина, лет пятидесяти.

Тонкие черты лица, тронутые проседью волосы, широкие скулы. Он уселся рядом.

– Это я вам звонил.

– Да?

– А вы что – сомневаетесь?

Стараясь придать своему голосу как можно более официальный оттенок, О'Хара произнес:

– Простите, сэр, но я никогда не видел вас прежде. Ни тогда, когда у меня действительно не было бороды, ни, тем более, в последнее время.

Незнакомец заулыбался.

– Это неважно.

– Почему?

– Потому, что я видел вас. И притом – неоднократно. Кстати, если вы действительно хотели изменить внешность, то не надо было прибегать к столь наивной уловке – отращивать бороду…

После этих слов Патрик понял, что этому Уистену известно про него все или почти все. Растерявшись, О'Хара пробормотал:

– Я не понимаю вас, сэр…

– А что тут понимать? – насмешливо поинтересовался О'Рурк.

– Не понимаю: при чем здесь ваши слова об изменении внешности?

– Ну, – произнес собеседник, – все очень просто: вас разыскивают английские бобби, – он сделал небольшое ударение на слове «английские», словно сразу же давая таким образом понять, что не имеет к этому ровным счетом никакого отношения.

Однако Патрик то ли не понял, то ли не захотел понять этого намека – скорее всего, первое, потому что он был просто обескуражен и перепуган словами Уистена.

– Тут какая-то ошибка, – начал оправдываться он. – Явно какая-то ошибка… Я стал жертвой странного недоразумения…

– Никакой ошибки быть не может, – отрезал Уистен, – все очень просто… После этих слов он извлек из кармана большой конверт и, вытащив оттуда несколько фотоснимков, протянул их собеседнику.

На них были изображены он, Патрик, и его брат Стив – в разных ракурсах.

Они, пригибая головы, бежали из черной дыры подъезда старого дома, столь знакомого О'Харе.

Изображение было немного размыто, потому что фотографии делались с видеопленки, но черты лица просматривались довольно сносно.

– Кстати, и видеозапись у меня тоже есть, – медленно, очень отчетливо выговаривая каждое слово, произнес О'Рурк, – если хотите, могу продемонстрировать…

Патрик, откинувшись на спинку стула, принялся рассеянно рассматривать свои ногти.

Уистен, с улыбкой глядя на него, произнес:

– Так что не следовало вам так беспокоиться – отращивать бороду, не выходить из дому…

Медленно подняв на собеседника глаза, Патрик прищурился и спросил:

– Вы из полиции?

Уистен заулыбался.

– Если бы я был из полиции, то не стал бы звонить вас домой и приглашать в кафе… Кстати, а что это вы пьете – эль?

Он коротко кивнул.

– Да.

– Ну, посидите, я тоже себе закажу… Только не вздумайте никуда убегать…

Патрик был настолько напуган произошедшим – даже не столько словами своего нового знакомого, а тем, что все случилось так внезапно – что даже не подумал, что теперь, когда Уистен отправился к стойке бара, можно попытаться скрыться.

Еще бы – если они знают и его адрес, и телефон, если они имеют на руках фотографии и видеокассету полицейского досье – бежать вряд ли имеет смысл.

Уистен вернулся с кружкой эля и, поставив ее на стол, вновь уселся рядом.

– Нет, конечно же, я не из полиции, – повторил Уистен, – как вы справедливо догадались…

Патрик выжидательно молчал.

– Тогда – кто же вы?

Склонив голову набок, О'Рурк ответил вопросом на вопрос:

– А сами вы не догадываетесь?

Патрик честно округлил глаза.

– Нет.

– Ну, подумайте… Кто мог бы заинтересоваться вами кроме полиции?

После непродолжительной паузы О'Хара несмело предположил:

– Может быть, какие-то британские службы… Контрразведка, какая-нибудь Ми-5?

– Ну, во-первых, – перебил его Уистен, – если бы мы были из Ми-5, хотя это подразделение и не занимается терроризмом, то я бы не стал назначать вам свидания в кафе… К вам бы, мистер О'Хара, сразу бы приехали – не так ли?

Подумав, тот согласился.

– Ну да…

Уистен продолжал:

– Нам известно даже больше, чем вы можете предположить: мы знаем, что вы – никакие не террористы, не снайперы, что вы с братом никогда не открывали огонь по полицейскому патрулю.

Уставившись на странного незнакомца, Патрик поинтересовался:

– Кто вы?

– Ну, допустим… – недоговорив, Уистен извлек из кармана пачку сигарет и закурил, – допустим, ваши друзья… Ирландцы.

– Я не понимаю…

– А разве этого недостаточно?

Он отрицательно покачал головой.

– Нет.

– Ну, хорошо, – ответил Уистен, – тогда скажу больше: я – из ИРА.

Патрик резко отпрянул – не потому, что его так поразило неожиданное признание собеседника, а, наверное, потому, что он впервые видел перед собой настоящего человека ИРА.

– Не удивляйтесь, мистер О'Хара, – продолжал Уистен, – как видите, мы – нормальные люди, из плоти и крови, а не кровожадные звери, какими рисует нас британская пропаганда…

– Что вам надо? Улыбнувшись, Уистен промолвил:

– Ну, это уже совсем другой разговор… Кстати, мистер О'Хара, я даже не боюсь того, что вы донесете на меня в полицию…

– Почему же?

– Потому что у вас куда больше оснований бояться полицейских, чем у меня – не так ли? – спросил Уистен и тут же сам и ответил на свой вопрос: – так… – он глубоко затянулся и, положив тлеющую сигарету в круглую плоскую пепельницу, которую предупредительно пододвинул ему Патрик, продолжил: – короче, скажу честно: мне нравится ваш ход мыслей. Вы совершенно правильно догадались, что нам от вас что-то нужно… Ну, если и нужно, то очень немногое: пассивная помощь…

– Моя помощь? – воскликнул Патрик, вскакивая со стула.

О'Рурк кивнул.

– Ну да… А почему это вас так удивляет?

– Ну, – замялся Патрик, – ваше предложение достаточно неожиданно…

– Тем не менее, я хотел бы знать: могу ли я рассчитывать на вас?

Подумав, Патрик ответил:

– Даже не знаю…

– Почему?

– Я же говорю – когда вы позвонили мне по телефону и назначили эту встречу, я просто не был готов к подобному разговору… А теперь, после вашего предложения…

Уистен быстро перебил его:

– Все правильно, мистер О'Хара, я прекрасно понимаю вас… Более того, будь я на вашем месте, то повел бы себя совершенно таким же образом…

Патрик молчал.

Затушив тлеющий окурок, Уистен с минуту помедлил, а затем продолжил:

– Мистер О'Хара, у вас просто нет другого выхода.

– Это почему?

– А потому, что для полиции вы давно уже террорист, – ответил он, – вы снайпер, который стрелял по полицейскому патрулю, и вам, и вашему брату вряд ли удастся доказать обратное… После этих слов у Патрика невольно вырвалось:

– А Стив?

– Ваш брат?

О'Хара кивнул.

– Да.

– И что же?

– Вы говорили с ним?

Мягко улыбнувшись, О'Рурк ответил:

– Нет.

– Почему?

– Мистер О'Хара, – пояснил тот, – вы, наверное, думаете, что я какой-то вербовщик… Вроде тех, что зазывают молодых ребят из пролетарских районов в британскую армию? Нет, это вовсе не так… Прежде чем решиться на этот разговор с вами, мне пришлось собрать немало информации… Я и мои друзья расспрашивали о вас и о Стиве ваших многочисленных знакомых, коллег по прежнему месту работы, притом – очень осторожно, чтобы те не догадались… Я собрал множество фактов. Так вот, мистер О'Хара, честно говоря, я давно не слышал, чтобы о человеке отзывались с такой искренней доброжелательностью, как о вас… Многие ваши приятели, даже не знакомые между собой, говорили, что вы – своего рода воплощение честности и порядочности… чего нельзя сказать о Стиве. Кроме того, у вашего брата, уж простите меня, есть два качества, которые мне лично очень несимпатичны: во-первых, он слишком любит деньги, а во-вторых – Стив весьма не сдержан на язык – особенно, когда выпьет. Впрочем, не мне это объяснять – вам это и самому хорошо известно. Патрик вздохнул.

– Значит, вы не виделись с ним?

Уистен отрицательно покачал головой.

– Нет, и не собираюсь… По моему мнению, Стив – человек ненадежный.

– Но чего же вы хотите от меня?

– Пока – немногого… Не угодно ли пройти со мной? – предложил Уистен, поднимаясь.

Патрик насторожился.

– Куда?

Тот, улыбнувшись, ответил:

– О, не беспокойтесь… Вам никто не сделает ничего дурного. Просто мы съездим в одно место, пробудем там максимум – он посмотрел на часы – ну, максимум три четверти часа, а затем вас отвезут к вашему дому… Кстати, за Уолтера и Молли можете не беспокоиться – я думаю, что они уже спят.

Значит, ему известно даже о детях? Значит, да… Но откуда?

Во всяком случае, эти ребята из ИРА знают о нем куда больше, чем можно было ожидать…

А потому – спокойствие, спокойствие.

Главное, побольше молчать и поменьше задавать вопросов; больше слушать.

Вряд ли этот самый Уистен О'Рурк причинит ему вред – ведь если бы он хотел это сделать, возможностей у него было более чем достаточно.

И потому Патрик, молча поднявшись вслед за О'Рурком, пошел к выходу…

Спустя минут десять такси, в котором они ехали, остановилось у мрачноватого здания в одном из окраинных районов города – здание это одновременно напоминало и пакгауз, и тюрьму, и фабрику, и авиационный ангар – если бы не ровный ряд тускло освещенных окон по всему фасаду, Патрик бы подумал, что так оно и есть.

Они вышли из машины, и, Уистен, глядя себе под ноги, чтобы не зацепиться за строительный мусор (которого тут было достаточно) и не упасть, кивнул Патрику:

– Прошу…

Спустя несколько минут они поднялись по слабоосвещенной лестнице на последний этаж.

Уистен, посмотрев несколько раз по сторонам, подошел к двери и позвонил.

Ждать пришлось недолго – спустя несколько секунд с той стороны послышалось:

– Кто там?

– Это я, – ответил О'Рурк.

– Ты один?

– Нет…

Дверь открылось, и Патрик увидел перед собой довольно молодого человека – лет на пять моложе его, светловолосого, коротко стриженного, с маленькими, глубоко посаженными глазами, одетого в толстый свитер ручной вязки и протертые джинсы.

Приветливо улыбнувшись, он поздоровался за руку сперва с Уистеном, затем – с Патриком.

– Прошу…

– Спасибо.

Патрик со своим спутником прошли в комнату – небогатое убранство ее свидетельствовало, что молодой человек, хозяин квартиры, обосновался тут недавно и, судя по всему – ненадолго.

– Итак, – произнес молодой человек, усаживаясь и жестом Патрику предлагая сесть напротив, – итак, ваше имя – Патрик О'Хара?

– Да, сэр.

– Меня зовут Крис О'Коннер… Кристофер О'Коннер… А Мистер О'Рурк – мой друг… Это я попросил его встретиться с вами.

– Слушаю вас…

– Надеюсь, мой друг Уистен уже объяснил вам, кто мы такие и с какой целью хотели с вами познакомиться… Так ведь?

– Да, он сказал, что вы, – Патрик, осторожно обернувшись, осмотрелся по сторонам, будто бы в комнате мог быть кто-нибудь посторонний, произнес шепотом: – вы из ИРА…

Крис улыбнулся.

– Можете не озираться, – успокоил он гостя, – тут все свои… – он подвинул сигареты и пепельницу. – Курите?

– Очень редко, но сейчас не хочу, спасибо, – ответил Патрик.

– Может быть, хотите выпить?

– Я уже пил сегодня эль, – сказал тот, – и больше мне не хочется.

– Ну и правильно. Для серьезного разговора надо сохранять трезвость суждений, – согласился Крис. – А разговор у нас будет очень серьезный… Короче говоря, я давно уже хотел встретиться с вами…

– Откуда вы меня знаете?

Крис заулыбался.

– Это не важно. Главное другое… – он помолчал и совершенно неожиданно для собеседника спросил: – скажите, вы ирландец?

Патрик наклонил голову.

– Да. Мои предки переехали в Белфаст в конце прошлого века из Колрейна…

– Хорошо, – произнес Крис, закуривая. – Тогда ответьте: что вы можете сказать по поводу жизни ирландцев в Белфасте и вообще – в Ольстере? Кстати, я даже и не спрашиваю, католик ли вы, – и Кристофер кивнул на шею собеседника, где на серебряной цепочке висел небольшой католический крестик.

– Я действительно католик…

– Не сомневался. Мы – католики, они – протестанты. Они пришли к нам в дом и принялись устанавливать свои порядки, – продолжал Крис, под «ними», конечно же, подразумевая англичан. – Мы не хозяева в своем доме… В ирландском доме. Ну, скорее, на положении квартирантов, которых в любой момент могут выставить за дверь… Мы квартиранты в своей собственной квартире! Разве не так?

Патрик согласно кивнул.

– Так.

– Я не буду рассказывать вам, что такое Ирландская Республиканская Армия и для чего мы существуем… Мы хотим восстановить справедливость. Да, я предвижу ваши возражения – методы, к которым мы вынуждены зачастую прибегать, многим в наш цивилизованный век кажутся дикими и варварскими – но террор, пожалуй, единственное, что мы можем противопоставить власти англичан.

Патрик молчал.

После непродолжительной паузы Крис, внимательно посмотрев на собеседника, произнес:

– Ну, так что вы можете обо всем этом сказать? Такое положение дел, на ваш взгляд – нормальное?

Патрик вздохнул.

– Вряд ли…

– Что ж, – произнес Крис, улыбнувшись, – я рад, что вижу перед собой единомышленника… Вы согласны помогать нам?

– В чем?

– Ну, во всяком случае, я, понимая, что имею дело с очень совестливым человеком, никогда не заставлю… то есть, не предложу сделать вам что-нибудь, что потом будет способно вызвать у вас угрызения совести…

– Например?

– Ваши руки не будут обагрены кровью, – заверил его Кристофер.

Патрик не мигая смотрел на молодого человека и ничего не отвечал.

– Стало быть, вы согласны помогать нам?

– Чем именно?

– Успокойтесь – стрелять, взрывать поезда, захватывать заложников и все такое прочее… этого от вас не потребуется…

– Тогда – чего же вы от меня хотите?

– Пока, – Крис сделал ударение на этом слове, – пока, мистер О'Хара, я хотел бы заручиться от вас исключительно пассивной поддержкой…

– Ну, пассивную помощь вы можете ожидать от любого ирландца, – с облегчением ответил Патрик и по выражению глаз собеседника понял, что не ошибся.

– Действительно… Но от вас мне надо будет чуть больше помощи, чем я могу рассчитывать получить от рядового жителя Белфаста… Так вы обещаете помогать нам?

Немного подумав, Патрик твердо взглянул на Криса и произнес:

– Да.

– Вы должны дать слово…

– Даю честное слово делать все зависящее от меня для освобождения Родины, – немного торжественно произнес О'Хара, затем перейдя на шепот, словно немного конфузясь своих слов, добавил. – Даю слово помогать Ирландской Республиканской Армии…

О'Коннер поднялся и, пройдя к двери, ведущей в соседнюю комнату, жестом пригласил гостя последовать за ним.

– Прошу…

Когда Патрик вошел в комнату, Кристофер закрыл дверь и произнес:

– Я не прошу вас, чтобы вы непременно приносили клятву, расписывались кровью и все такое прочее… Оставим эту бутафорию средневековью… Мне достаточно будет просто вашего честного слова… Я ведь знаю, сколь далеко простирается ваша порядочность, – очень серьезно добавил Кристофер.

– Обещаю помогать вам, – повторил Патрик каким-то чужим, деревянным голосом.

Крис улыбнулся.

– Иного я не ожидал…

И они вернулись в ту комнату, в которой только что беседовали.

– И что же я должен буду делать конкретно? – поинтересовался Патрик.

– Я же говорю – помогать…

– Я не могу понять, в чем же именно будет заключаться моя помощь?

– Ну, об этом мы еще поговорим, – туманно ответил собеседник.

Однако О'Хара, сам пораженный тем, как быстро Крису удалось впутать его, такого порядочного и законопослушного человека в ряды пусть патриотической, но запрещенной террористической организации, продолжал настаивать:

– И все-таки…

– Ну, глядя на вас, мистер О'Хара, – улыбнулся Кристофер, – я могу сказать определенно: оружия вам доверять нельзя…

Тот усмехнулся.

– Я, собственно, и не настаиваю… Кроме того, вы, мистер О'Коннер, сами только что сказали, что мои руки никогда не будут обагрены кровью…

Крис утвердительно закивал.

– А я и не отказываюсь от своих слов… – он закурил, и, выпустив через нос две струйки сизоватого дыма, добавил: – Ну, если вы так настаиваете…

– Да, – упрямо добивался своего Патрик, – я действительно должен знать…

– Помощь, которая требуется от вас, незначительна… То есть, – спохватился он, – помощь эта может показаться незначительной только с первого взгляда… На самом же деле она будет неоценима… Что конкретно делать? – спросил он, поудобней устроившись в кресле, – Ну, в основном мелочи… Надо будет кого-нибудь спрятать, какого-нибудь человека, который попадет в неприятную ситуацию… Или – что-нибудь…

Патрик прищурился.

– Оружие?

Махнув рукой, Кристофер успокоил его:

– Какая разница? В любом случае, вас это не должно будет… – он немного помолчал, а затем, устремив в собеседника свой цепкий взгляд, поинтересовался. – А для чего вам это знать?

Вздохнув, Патрик ответил:

– У меня все-таки двое детей…

– Я знаю… Кстати, – спохватился Крис, – я прекрасно знаю, что после смерти жены вы потеряли работу и оказались в довольно незавидном положении…

– Да, к сожалению… Нот это не моя вина, – мрачно произнес О'Хара, скорее – беда…

Кристофер поднялся со своего места и прошел к комоду, стоявшему у стены.

– Вас никто не обвиняет. Вы честный человек, и грех было бы сваливать на вас вину за то, что вы лишены возможности честно зарабатывать себе и своим детям кусок хлеба… – он едва заметно усмехнулся и добавил: – я ведь не Антония…

После этих слов Патрик от удивления едва не свалился со стула. Боже!

Откуда им это известно?

Ну, допустим, о его делах можно было узнать от знакомых и бывших коллег по работе, с которыми Патрик продолжал поддерживать ровные дружеские отношения…

О том, чем они занимались со Стивом, можно было узнать от перекупщика цинка; может быть, кто-нибудь из людей ИРА обратил внимание на двух воришек, которые с раннего утра копошились на крышах старых домов.

О его характере – тоже могли рассказать приятели или коллеги.

Но откуда Крис мог знать об Антонии?

Наверняка, он знает и то, что Антония хочет забрать у него Уолтера и Молли…

Патрик растерянно смотрел перед собой – что бы теперь ни рассказал Кристофер о нем, его бы уже не удивило…

А Крис, открыв ключом верхний ящик комода, извлек оттуда шкатулку.

– Обстоятельства таковы, – произнес он, – что честный ирландец из-за проклятого экономического спада вынужден бедствовать…

С этими словами он извлек из шкатулки пачку банкнот – Патрик краем глаза успел заметить, что все они были довольно крупного достоинства.

– Прошу…

С этими словами Кристофер протянул пачку денег своему собеседнику.

– Что это? Крис заулыбался.

– Прошу, прошу…

– Но я не просил у вас денег! – воскликнул О'Хара, – я ведь…

О'Коннер мягким жестом перебил его:

– Стоп-стоп-стоп, именно потому что вы не просили денег, я их вам даю… Не беспокойтесь, мистер О'Хара, об этом никто не узнает…

На что Патрик сконфуженно ответил:

– Нет, что вы…

– Берите, берите, когда дают… Неожиданно Патрику пришла в голову мысль, что Кристофер просто хочет его купить.

Поднявшись из-за стола, О'Хара в негодовании воскликнул:

– Я никогда никому не продаюсь!

На что Крис ответил немного обиженно:

– А я вас и не покупаю… Ведь вы, если так можно выразиться, поступили на службу…

Упрямо мотнув головой, Патрик произнес коротко и отрывисто:

– Нет.

Тот отпрянул.

– То есть?

– Я согласился помогать вам, но согласился делать это совершенно бескорыстно, – твердым голосом сказал Патрик.

– Я же, в свою очередь, также помогу вам… И тоже – бескорыстно, – ответил на это Кристофер. – Берите, берите… Считайте, что это не вам, а вашим детям…

Однако Патрик проявил завидное, настоящее ирландское упрямство – никакие уговоры О'Коннера не заставили его взять деньги…

Но Крис оказался куда упрямей, чем его оппонент; даже упрямее, чем последний мог предположить – спустя несколько дней после той беседы Патрик обнаружил в своем почтовом ящике извещение из банка, в котором мистера О'Хару поздравляли с тем, что долг за дом, наконец, выплачен, и он стал его полноправным собственником.

В извещении было написано, что деньги за него внесло некое лицо, пожелавшее остаться неизвестным – закон позволял подобное.

Патрик с растерянным видом повертел бумагу в руках, сунул ее во внутренний карман куртки, однако, вернувшись домой, посчитал за лучшее все-таки сжечь ее – во избежание лишних улик…

Казалось, с того памятного вечернего разговора ничего не изменилось в жизни О'Хары – по утрам он по-прежнему уходил на работу, на свою автомобильную свалку, и возвращался только тогда, когда начинало смеркаться.

Изредка к нему наведывалась Антония – теперь, когда дом целиком и полностью перешел к О'Харе, он чувствовал себя более независимым и однажды сказал ей, что больше у нее нет никаких оснований для беспокойства – работа, пусть не очень прибыльная, но постоянная, как желала того сестра его покойной жены, у него была, дом находился в его полной и безраздельной собственности и, в случае чего, переходил по наследству к детям…

Чего она могла еще желать?

И Антония, к немалому удивлению Патрика, отстала – по крайней мере, на какое-то время…

Все шло своим чередом…

Правда, иногда он как бы случайно встречался с Уистеном, просиживал с ним полчаса в «Трех каштанах», попивая светлый эль и проводя время за беседами…

Как ни странно, но этот человек сразу же расположил к себе Патрика – наверное, своей интеллигентностью и обстоятельностью (недостаток этих качеств О'Хара всегда испытывал в себе).

Беседы их становились все более и более доверительными, Уистен долго объяснял, какие же именно цели преследует Ирландская Республиканская Армия и почему эта организация перешла к практике организованного террора; при этом речь мистера О'Рурка пестрела множеством пространных цитат из Че Гевары, Мао, Маркузе, Троцкого и Ленина; и Патрику, человеку, малосведущему в политике, ничего не оставалось, как всегда и во всем соглашаться со своим собеседником…

Он уже верил, что все без исключения англичане в большей или меньшей степени виноваты в том, что произошло с его родиной, верил, что единственное, пожалуй, спасение – насильственное свержение британского колониального ига…

Иногда в дом Патрика приходили какие-то незнакомые люди с плохо запоминающейся внешностью – достаточно было им сказать, что посланы Кристофером О'Коннером или Уистеном О'Рурком, чтобы хозяин, ни о чем другом их не спрашивая, выполнял все, что они желали – хотя желали они, как правило, не так много – переночевать, пожить несколько дней или оставить на хранение некоторые вещи.

Иногда люди эти (обычно они не называли себя) останавливались у него ночевать дольше, чем на день или два, иногда оставляли в гараже какие-то очень тяжелые, объемистые свертки, иногда даже ставили там свои автомобили – в таких случаях Патрику приходилось перегонять свой «остин» под окна дома.

Изредка люди эти передавали хозяину деньги – обычно новенькие банкноты, запечатанные в красивые банковские ленточки, с которыми потом так любила играть Молли; в таких случаях они утверждали, что деньги эти переданы ему «мистером О'Коннером» – теперь раз Патрик брал их без лишних расспросов и разговоров.

Бывало правда, что деньги передавались и Уистеном – человек этот был настолько тактичен и деликатен, что всякий раз утверждал, что «какие-то несколько сотен фунтов, которые серьезными деньгами совестно называть», передаются некими «неизвестными людьми» для покупки подарков Уолтеру и Молли.

Время шло, люди от Криса или Уистена приходили и уходили, оставляли у него свои свертки и забирали их, и Патрик постепенно уже начинал свыкаться с мыслью, что его участие в ИРА и дальше будет ограничиваться исключительно теми необременительными обязанностями, которые он выполняет теперь.

Однако никто, и сам Патрик О'Хара в первую очередь, не могли даже предположить, как он ошибался…

Однажды, в жаркое июльское воскресенье под окнами его дома затормозила темно-лиловая «лянча».

Хлопнув дверцей, из нее вышел Уистен и, оглянувшись по сторонам, направился к крыльцу.

Хозяин в это время сидел на кухне, проверяя у Уолтера уроки.

Заметив вошедшего гостя, Патрик слегка побледнел; мистер О'Рурк никогда не приходил к нему домой (хотя, разумеется, был прекрасно осведомлен, где живет его контрагент); по виду гостя О'Хара сразу же понял, что случилось что-то очень серьезное…

– Уолтер, иди погуляй, – приказал сыну Патрик, захлопывая учебник.

Когда сын О'Хары ушел, Уистен, усевшись рядом, прикрыл дверь и, вытащив пачку сигарет, закурил.

– Патрик, – произнес он, – случилась большая неприятность…

О'Хара пристально посмотрел на вошедшего Уистена и переспросил:

– Что же?

– Сегодня утром Кристофер О'Коннер был арестован полицией…

Прищурившись, О'Хара поинтересовался:

– За что?

– Ему инкриминируют взрыв «Боинга» в аэропорту Хитроу, – ответил О'Рурк, щелкнув никелированным затвором зажигалки и, глубоко затянувшись, добавил: – ты ведь в курсе этих событий?

Да, Патрик, конечно же, был в курсе: неделю назад пассажирский «Боинг-747», сразу после посадки взорвался и за какие-нибудь полчаса дотла сгорел на взлетно-посадочной полосе лондонского аэропорта; почти половина пассажиров погибла, среди них и специальный уполномоченный парламентской комиссии по делам Ольстера.

Ответственность за случившееся взяла на себя Ирландская Республиканская Армия; точнее, не вся организация, а малая ее часть, группа маньяков, отколовшаяся от основного течения.

Впрочем, спецслужбам, которые занимались этим делом, было все равно: подобных тонкостей они не понимали, и вскоре среди людей, подозреваемых в сопричастности к ИРА, начались повальные аресты.

Общественное мнение, массированно подогреваемое прессой и телевидением, требовало самых жестоких мер, правительство лейбористов, которое в те дни было близко к провалу как никогда, решило сделать себе рекламу, найдя и покарав террористов.

– Так вы в курсе? – переспросил Уистен. Патрик кивнул.

– Да, в общих чертах… А что, Крис… – начал было О'Хара и тут же осекся.

Уистен, прекрасно поняв, какой же именно вопрос хотел задать хозяин дома, отрицательно покачал головой.

– Нет. О'Коннер не имеет к этому делу никакого отношения…

– Тогда почему же его арестовали? – не удержался от следующего вопроса Патрик.

– Видимо, для профилактики… – Уистен нехорошо скривился. – А почему едва ли не каждую неделю в этом городе арестовывают десятки людей только на том основании, что они – ирландцы и католики?

– Да, действительно… Но Крис…

Уистен отрицательно покачал головой.

– Нет. К этому делу он не имеет ровным счетом никакого отношения… ИРА никогда не совершает подобные акции вне пределов Ирландии… Ведь Лондон, Англия – это не наша территория – так ведь?

Патрик кивнул.

– Так.

– Это дело рук крайних ультра, – задумчиво произнес Уистен, – и этот террористический акт можно расценивать только как провокацию… А англичане, конечно же, рады воспользоваться случаем, чтобы одним махом прикрыть ИРА…

Чтобы скрыть охватившее его волнение, Патрик поднялся и принялся готовить кофе – несмотря на то, что недавно пил его.

Поставив жезвей на плиту, он обернулся.

– С сахаром, без сахара?

– Честно говоря, – ответил гость, – я бы с куда большим удовольствием выпил чего-нибудь покрепче… Но, к сожалению – не могу: во-первых, я за рулем, а во-вторых – надо сохранять свежую голову.

Патрик, механически помешивая кофе, искоса наблюдал за своим гостем.

Нет, вне всякого сомнения Уистен пришел неспроста…

Но, что ему нужно?

Разлив кофе по чашечкам, Патрик долго смотрел, как над черной поверхностью поднимается густой пар.

– Дело в том, – осторожно начал Уистен, – что я приехал к вам по очень важному заданию.

Патрик кивнул.

– Догадываюсь…

Интересно, зачем все-таки он приехал?

Ничего, ничего, сейчас сам скажет…

Уистен начал издалека: о том, что теперь, в такое критическое для родины время Крис О'Коннер, один из лидеров ИРА, нужен Ирландии как никто другой, что с его арестом дело освобождения от британских колонизаторов может остановиться, что каждый честный ирландец должен ему помочь…

Патрик слушал, не поднимая глаз. Наконец тот очень неожиданно спросил:

– Послушайте, вы были в прошлое воскресенье? Кажется, это было восемнадцатого?

Патрик раздраженно передернул плечами.

– Дома – где же еще?

– Хорошо, хорошо… Кто-нибудь может это подтвердить?

Недоуменно посмотрев на своего гостя, О'Хара медленно произнес:

– Ну да…

– Например?

– Дети.

– Дети – не в счет. Еще кто? Может быть соседи? Родственники?

– Думаю, что соседи вряд ли меня видели… Субботу и воскресенье я был дома, никуда не выходил, – ответил Патрик. – И родственники в эти дни ко мне не наведывались…

– Антония?

– Нет, нет, она не была у меня уже недели три, если не больше…

– Хорошо, – произнес Уистен и нервно забарабанил пальцами по поверхности стола, – хорошо… Очень хорошо…

– Что тут хорошего? – устало спросил Патрик. – И вообще, я не понимаю, для чего вы меня обо всем этом спрашиваете?

– Сейчас все объясню…

И тут последовала фраза, от которой у Патрика потемнело в глазах:

– Мистер О'Хара, а что, если бы я от имени ИРА предложил вам пойти в полицию и сказать, что именно вы взорвали авиалайнер?

Патрик отпрянул:

– Что, что?

Прищурившись, О'Рурк повторил свое предложение – ровным и бесстрастным голосом:

– Я говорю – почему бы вам не пойти в полицию и не взять вину на себя?

И тут О'Хара взорвался.

Вскочив из-за стола, он едва не опрокинул при этом стол и набросился на своего гостя:

– В своем ли вы уме? Вы представляете, что говорите? Да вы сами отдаете себе в этом отчет?

О'Рурк сдержанно улыбнулся.

– Разумеется, отдаю… Иначе с какой стати я бы предлагал вам это?

Патрик, немного успокоившись, уселся на стул и, тяжело дыша, произнес:

– Вы с ума сошли…

– Ничуть, – ответил Уистен.

– Но ведь у меня дети…

– О детях мы позаботимся… Точнее, – тут же поправился Уистен, – мы ведь уже позаботились о них – не так ли?

– О чем это вы?

– Мы выплатили банку все ваши долги за дом, – принялся пояснять поздний гость – и теперь у Уолтера и Молли есть крыша над головой, которую у них никто и никогда не отнимет… Вам только надо будет оформить соответствующие документы. Скорее даже – не оформить, а только подписать, потому что все уже оформлено без вас – нашими юристами.

С этими словами Уистен извлек из кармана большой конверт, похожий на тот, в котором он приносил в кафе «Три каштана» полицейские фотографии с изображением его и Стива, раскрыл его и извлек несколько бумаг.

– Вот тут подпишите, а нотариус заверит… Это, кстати, можно сделать и без вашего участия…

Патрик, словно завороженный, смотрел, как Уистен раскладывает перед ним документы.

– Но ведь я пойду в тюрьму… – произнес он, – может быть, меня даже приговорят к смертной казни.

– Это исключено, – произнес О'Рурк, – смертная казнь в Ольстере давно уже не применяется, даже к опасным террористам… К тому же, ваша явка с повинной и чистосердечное признание…

Это было правдой, и О'Хара знал, что Уистен не обманывает его.

– Но дети…

Неожиданно улыбнувшись, гость произнес:

– Не беспокойтесь… Все не так страшно, как вам кажется…

– То есть?

– Во-первых, о детях мы позаботимся… Мы ведь обещали помочь вам, и, несмотря на ваше заверение, что вы согласны помогать нам совершенно бескорыстно, от чистого сердца, как честный патриот… Мы ведь помогаем вам, а значит – и им тоже, не так ли?

Уистен вопросительно посмотрел на собеседника.

Тот кивнул.

– Ну да…

– Да, конечно же, террористический акт, взрыв самолета – это серьезно, – продолжал Уистен, – конечно же, вас приговорят к пожизненному заключению… Представляю, какой будет скандал, – усмехнулся он. – Наверное, если бы вас не было на свете, англичанам, и прежде всего – теперешнему правительству следовало бы вас придумать… Какой козырь даст им в руки этот процесс!

Патрик, не перебивая, внимательно слушал монолог Уистена. Тот продолжал:

– Так вот: Конечно же, приговор будет однозначным: пожизненное заключение, – голос Уистена звучал столь категорично, словно он уже читал текст приговора, – но это далеко не означает, что вам придется сидеть в тюрьме всю жизнь…

Патрик насторожился.

– То есть?

– Нам потребуется некоторое время, чтобы надежно спрятать Криса, – продолжал Уистен, – чтобы ему удалось куда-нибудь исчезнуть, залечь на дно… Может быть, на год, а может – на полтора – сейчас я не могу этого сказать с полной уверенностью…

– А потом?

– А потом, когда все уляжется, вы подадите апелляцию, где напишете, впрочем, вам даже не придется ее писать, потому что все оформят наши юристы, – так вот, где скажете, что были в невменяемом состоянии, или что решили выручить товарища, который попал в эту скверную историю…

Ну, что именно – не суть важно, потом всегда можно будет придумать… Мы подыщем вам алиби, надежных свидетелей… Ну, вы понимаете меня, мистер О'Хара? Патрик молчал.

Это молчание Патрика начало понемногу раздражать Уистена – наверняка, когда он отправлялся в дом, он думал, что тот безропотно согласится со всем, что тот ему предложит; теперешнее же молчание можно было истолковать двояко – и как несогласие с его предложением, и как согласие…

Допив уже остывший кофе, Уистен поставил чашку на блюдце, отодвинул его и произнес:

– Дело в том, что у вас нет никакого выбора…

– Это еще почему? – резко, неожиданным фальцетом спросил Патрик.

Уистен принялся объяснять:

– Ну, во-первых, не забывайте, что для полиции Белфаста вы – террорист, снайпер, стрелявший с крыши по патрулю… Так ведь?

Патрик молчал.

– Это, наверное, ключевое обстоятельство, – подчеркнул Уистен, прищурившись.

– Почему ключевое?

– А вот почему: если вы явитесь с повинной и скажете, что акция в аэропорту Хитроу – дело ваших рук, вам поверят, вам обязательно поверят… Вы ведь уже засветились однажды – не так ли?

Патрик, не понимая, куда клонит его собеседник, кивнул.

– Ну да… А Стив?

– О нем можете не беспокоиться, – заверил его Уистен, – в любом случае, вы можете сказать, что ваш напарник вам неизвестен, можете вообще ничего не рассказывать о нем – теперь все внимание будет приковано не к той полугодовой давности стрельбе с крыш, а к взрыву «Боинга»…

– А если… – начал было Патрик, однако О'Рурк коротким жестом остановил его:

– Если вы откажетесь – а я предусмотрел и этот вариант, – продолжил он, – тогда это придется сделать кому-нибудь из нас…

– То есть?

– Сказать, что человек, который стрелял по патрулю, опасный террорист – вы, Патрик О'Хара…

Только после этих слов Патрик наконец-то понял, в какие коварные и цепкие руки он попал.

– Подлец, – прошептал он сквозь зубы, – негодяй… Ничтожество…

Уистен, не теряя присущего ему хладнокровия, только улыбнулся в ответ.

– Напрасно вы так, мистер О'Хара, – произнес он, – а я-то думал, что вы – действительно патриот Ирландии…

– Но ведь у меня дети! – воскликнул Патрик, с трудом сдерживаясь, чтобы не выставить О'Рурка за дверь, – что будет с ними?

– Вы не дослушали меня, – ответил тот, – вы позволите мне продолжить?

Немного успокоившись и справедливо посчитав, что взрыв его эмоций ничего хорошего не принесет, скорее – наоборот, Патрик согласился:

– Да…

– Так вот: несомненно, вам поверят. Поверят, потому что ничего другого они не придумают. Вы для англичан просто находка. Вы получите пожизненное заключение, а потом, после апелляции вас обязательно выпустят…

– А если нет?

Прищурившись, Уистен произнес:

– Выпустят. Скорее всего – выпустят, Патрик… но если нет, если у нас из-за бюрократических проволочек что-нибудь сорвется – а мы предусмотрели и такой вариант – думаю, что мы сумеем организовать вам побег…

– Побег?

– Да.

– Из тюрьмы? – переспросил Патрик таким тоном, будто бы он уже был приговорен к пожизненному заключению.

– А то откуда же?

– Это возможно?

– Деньги открывают любые замки, – улыбнулся его собеседник, – в том числе – и тюремные… Впрочем, есть и иные способы…

– Тогда, – совершенно резонно поинтересовался О'Хара, – почему бы вам не попытаться таким вот образом организовать побег Крису или же выкупить его?

Уистен нахмурился.

– Нет, теперь это невозможно… То есть, я хочу сказать, что можно было бы подумать на эту тему, но для этого у нас слишком мало времени. Крис арестован по подозрению в пособничестве ИРА, по подозрению в причастности к взрыву. У нас нет времени, чтобы заниматься этим. Оптимальный вариант – если вы сделаете то, что я вам предлагаю…

– Оптимальный – для кого?

– Думаю, что для всех… И для вас – в первую очередь, – произнес Уистен. – Как только вы окажетесь на свободе, мы сразу же отправим вас в любую страну мира по вашему желанию…

– А дети?

– Разумеется, и их тоже…

Немного поразмыслив, Патрик спросил:

– Хорошо, допустим, я соглашусь… Я не соглашаюсь, – подчеркнул он, – я только говорю, что допустим, я пойду на это…

– Ну, и…

– Что станет с Уолтером и Молли? – спросил Патрик, представляя торжество Антонии.

– Вы боитесь, что их заберет себе сварливая сестра вашей покойной жены? – осведомился Уистен, кивнув на большую фотографию Джулии. – Могу заверить вас, что этого не произойдет…

– Что же тогда?

– Думаю, что по решению суда они будут определены в какой-нибудь воспитательный дом, – произнес О'Рурк. – Или вас больше устроит Антония?

Патрик промолчал.

Да, теперь, когда за него все или почти все было решено, когда у него не оставалось никакого выбора, он мог только одно – попытаться как можно деликатнее решить судьбу Уолтера и Молли.

– В воспитательный дом? – переспросил Патрик таким тоном, будто бы он не совсем понимал значение этих слов.

– Ну да…

– И я их больше никогда не увижу? Уистен поспешил успокоить его:

– Ну, не надо так мрачно… Конечно же, увидите… Через год, полтора, максимум – через два…

Немного подумав, Патрик мрачно изрек:

– Значит, Уолтеру и Молли всю жизнь придется прожить с клеймом детей террориста…

А я бы сказал – героя, – возразил Уистен, – впрочем, если это вас не устраивает, то заверяю, что после того, как вы выйдете из тюрьмы, в случае, если ваша апелляция будет рассмотрена и вас оправдают, никакого клейма не будет и в помине!

– Но ведь это будет для детей страшной, ни с чем не сравнимой травмой! – воскликнул О'Хара, представив себе, с каким выражением дети встретят новость, что их отец – преступник, убийца многих десятков людей. – Это крест на всю жизнь! Если даже меня и оправдают…

– Конечно же, это очень неприятно… Но мы предусмотрели и этот момент… Да, мистер О'Хара, вы совершенно правы: дети действительно получат травму… Душевную травму. Это, если так можно выразиться – моральный ущерб. Но ведь всякий моральный ущерб, – улыбнулся Уистен, – может быть компенсирован… Не так ли?

Патрик, глядя прямо перед собой, слушал его не перебивая.

– И все-таки, что ни говори, а деньги – это замечательно изобретение человечества… Я бы назвал их одним из самых выдающихся… Наряду с колесом, автомобилем, письменностью и автоматом системы Калашникова, – произнес Уистен.

Неожиданно лицо его стало очень серьезным, и даже суровым:

– Мы дадим вам, то есть – им, деньги… Много денег. Положим на счет каждого до достижения ими совершеннолетия… Ну, скажем, по двести тысяч фунтов… Кроме того, дом остается в вашей собственности… Ко всему прочему сразу же после того, как вы будете выпущены из тюрьмы, мы дадим вам… Ну, скажем, тысяч триста-четыреста… – неожиданно усмехнувшись, О'Рурк произнес: – я ведь даю вам возможность заработать, а вы называете меня подлецом и ничтожеством…

Кстати, забыл сказать: вы будете помещены в самую лучшую камеру, какая только найдется в тюрьме… Соглашайтесь, Патрик!

Ничего не отвечая, О'Хара вскочил со своего места и принялся возбужденно ходить из угла в угол.

– А если вы меня обманываете?

– Полно, Патрик – разве хоть раз в жизни мы обманули вас? Более того – вы получили от нас куда больше, чем могли рассчитывать…

– Я ни на что не рассчитывал, – обрезал его О'Хара. – Ни на что…

– Разумеется – вы ведь согласились помогать нам исключительно из чувства патриотизма, – подчеркнул собеседник. – В большой терроризм, как, впрочем, и в большую политику, попадают двумя путями – или по патриотическим мотивам, или же, – он понизил голос, – из-за желания сделать себе своеобразную карьеру в иерархии ИРА… На карьериста вы не похожи – вы относитесь к первому типу, так сказать, в чистом, в кристально чистом виде… – помолчав, он очень серьезно добавил: – большая редкость в наш развращенный век. Я говорю о вашей исключительной порядочности.

Эти слова не были похожи на обычную лесть, Да и Уистен, как успел заметить Патрик, никогда не опускался до подобного.

Патрик хотел было возразить, что в «большой терроризм» он попал совершенно случайно, что если бы в свое время он не потерял работу в фирме, которая обанкротилась, если бы у него не было брата Стива, который предложил ему заниматься таким сомнительным бизнесом, как воровство листового цинка с крыш старых домов, если бы в то злосчастное утро их не заметила полиция, если бы…

Но он так и не перебил Уистена – действительно, а какой толк был в этом?

Тот, покосившись на Патрика, продолжал:

– Но мы прекрасно понимаем, в каком положении вы окажетесь…

Неожиданно, словно сбросив с себя оцепенение, О'Хара спросил:

– А если мне не поверят? Ну, в полиции, когда я приду с повинной?

– Поверят, – поспешил успокоить его Уистен, – обязательно поверят… Да и свидетели, которые вроде бы видели похожего на вас человека в аэропорту Хитроу, наверняка найдутся…

После этих слов наступила длительная, тягостная пауза. Наконец, подняв на собеседника затравленный взгляд, Патрик твердо произнес:

– Я не могу ответить так, сразу… Удивленно подняв брови, О'Рурк спросил:

– Это еще почему?

– Мне надо подумать…

– Для размышлений нет времени, – произнес Уистен, – вы должны дать ответ немедленно, сейчас, сию же минуту… – сделав небольшую, но более чем многозначительную паузу, он добавил: – собственно, и думать не надо: ведь тогда, когда вы разговаривали с Крисом, сказали что…

Не договорив, Уистен поставил на стол маленький диктофон, вроде тех, которыми обычно пользуются для интервью журналисты, и щелкнул кнопкой.

Из динамика послышалось:

– Я не буду рассказывать вам, что такое Ирландская Республиканская Армия и для чего мы существуем… Мы хотим восстановить справедливость. Да, я предвижу ваши возражения – методы, к которым мы вынуждены прибегнуть, многим в наш цивилизованный век кажутся дикими и варварскими – но террор, пожалуй, единственное, что мы можем противопоставить англичанам. – Неожиданно голос замолк, и до слуха О'Хары долетал только шелест перематываемой пленки. Затем он вновь услышал голос Криса: – Ну, так что вы можете сказать? Такое положение дел, на ваш взгляд нормальное?

– Вряд ли…

Патрик вздрогнул – это был его собственный голос…

– Что ж, я рад, что вижу перед собой единомышленника… Вы согласны помогать нам?

– В чем?

– Ну, во всяком случае, я, понимая, что имею дело с очень совестливым человеком, никогда не заставлю… то есть, не предложу сделать вам что-нибудь, что потом способно будет вызвать у вас угрызения совести…

– Например?

– Ваши руки не будут обагрены кровью.

Опять пауза.

– Стало быть, вы согласны помогать нам?

– Чем именно?

– Успокойтесь – стрелять, взрывать поезда, захватывать заложников и все такое прочее… Короче, этого от вас не потребуется…

– Тогда – чего же вы хотите?

– Пока, мистер О'Хара, я хотел бы от вас исключительно пассивной помощи…

– Ну, пассивную помощь вы можете ожидать от любого ирландца.

– Действительно… Но от вас мне надо будет чуть больше помощи, чем я могу получить рассчитывать от рядового жителя Белфаста… Так вы обещаете помогать нам?

И вновь пауза, и вновь противный, неприятный звук мотора, шелест магнитофонной ленты… И вновь его, Патрика, голос:

– Да.

– Вы должны дать слово…

– Даю честное слово делать все зависящее от меня для освобождения родины. Даю честно слово помогать Ирландской Республиканской Армии…

Уистен щелкнул кнопкой – диктофон замолчал.

– Ваши слова? – спросил он.

И теперь, после всего услышанного, Патрику ничего более не оставалось, как произнести побледневшими от волнения губами:

– Хорошо, я согласен…

Уистен улыбнулся.

– Иного я и не ожидал.

Патрик, совершенно обессилив после своего согласия, молчал.

– Завтра я заеду в такое же время и проинструктирую, что надо будет сказать… – произнес Уистен, поднимаясь со своего места. – Ну, всего хорошего…

Как и предвидел Уистен, все произошло без особых осложнений: через неделю после того знаменательного разговора, когда Патрик отправился в ближайший полицейский участок, чтобы оформить явку с повинной, ему сразу же и безоговорочно поверили – общественное мнение бурлило, все обвиняли полицию и спецслужбы в бездействии, и последние с радостью ухватились за этого тихого ирландца, который сообщил, что это он подложил в «Боинг» пластиковую бомбу.

На короткое время О'Хара стал в буквальном смысле слова героем дня: его фотографии были напечатаны на первых полосах газет, там же печаталась его подробнейшая, с момента рождения, биография.

По газетным публикациям получалось, что он – страшный, кровожадный человек, который все время только и делал, что изображал из себя порядочного гражданина и честного налогоплательщика.

В его виновности никто не сомневался, скорее – не желали сомневаться, как и обещал Уистен О'Рурк, нашлись многочисленные свидетели, которые заявили, что видели «какого-то человека, очень похожего на этого» в служебном корпусе аэропорта.

Буквально через два месяца состоялся суд.

О'Рурк не ошибся и на этот раз: Патрик О'Хара был приговорен к пожизненному заключению и препровожден в специальную тюрьму Шеффилда.

Больше всего Патрик переживал из-за того, что ему пришлось расстаться с детьми – по постановлению того же суда они были отданы в воспитательный дом города Вуттона, что неподалеку от Оксфорда…

На прощание, обняв Уолтера и Молли, Патрик прошептал сыну:

– Береги Молли, сынок… Теперь ты остаешься за старшего…

Тот, уткнувшись мокрым от слез лицом в его плечо, спросил:

– Папа, это значит, что мы больше никогда не увидимся?

– Отчего же – ты будешь приезжать ко мне… Если захочешь…

Уолтер покачал головой.

– Нет, я не об этом…

– А о чем же?

– Мы больше никогда не будем… Вместе? – спросил мальчик, видимо, подразумевая под словом «вместе» – «на свободе».

Тяжело вздохнув, Патрик произнес:

– Как знать, сынок? Надо надеяться на лучшее… Может быть, и увидимся…

Как ни странно, но Патрик в глубине души очень надеялся на то, что ни Уолтер, ни Молли не верят до конца в то, что он, их нежный любящий отец, действительно был способен осуществить этот страшный взрыв.

Как ни странно, но у Патрика были основания для того, чтобы так думать: однажды, во время свидания, Уолтер спросил его:

– Папа, ведь «Боинг» взорвался в воскресенье, а как раз в то воскресенье ты был дома… Я помню, мы с тобой еще ходили в порт, и ты показывал мне какой-то огромный американский пароход…

Патрик, испуганно посмотрев на сына, произнес шепотом:

– Ты перепутал…

– Нет, ну как же!

– Нет, нет, я был в Лондоне… Ты все перепутал… Молчи, Уолтер.

И Уолтер, пораженный этими странными словами отца, замолчал…

Теперь, глядя в спины удалявшихся детей, Патрик думал, что может быть, не так уж плохо, что они будут в воспитательном доме – во всяком случае, Антония их не получит…

– А потому, – прошептал О'Хара, – когда они вырастут, я им все объясню… Думаю, что они поймут меня, обязательно поймут… Я ведь сделал это не для себя, а, по большому счету – для их счастья…

Прошло полгода…

Ничего не изменилось в жизни Патрика – он по-прежнему был в тюрьме Шеффилда.

Как ни странно, но администрация тюрьмы, так же, как и остальные заключенные, испытывали к нему нечто вроде уважения, смешанного со страхом, – человек, взорвавший пассажирский авиалайнер, по-видимому, никаких других эмоций в таком месте вызывать не мог.

Изредка его навещали какие-то незнакомые люди, представляясь юристами, посланными «одним знакомым из Белфаста по имени Уистен», давали ему для подписи какие-то документы.

Патрик подписывал их, не читая.

Юристы выспрашивали что-то, советовали, что надо говорить, и чего – не надо.

За эти полгода заключенный, снедаемый тоской по детям, настолько потерял вкус к жизни, что его больше ничего не интересовало – как это ни странно, даже собственное освобождение.

А на то, что оно возможно, люди, посланные О'Рурком, неоднократно намекали, и более чем прозрачно…

Повседневная жизнь потеряла для Патрика всякий смысл, и он теперь хотел только одного – чтобы его оставили в покое…

Тюрьма для особо опасных преступников, расположенная в юго-западной части Шеффилда, внешне никогда не производила на прохожих такого гнетущего впечатления, какое обычно производят подобного рода заведения – видимо потому, что помещалась она в огромном старом дворце, принадлежавшему ранее какому-то разорившемуся аристократу.

В основной части этой тюрьмы были камеры и резиденция начальника; к этой центральной части высотой в три этажа, с зубчатым карнизом и круглой, также зубчатой башней, по высоте равной где-то одной трети здания, примыкали двухэтажные крылья, завершавшиеся опять-таки зубчатыми башенками.

Весь ансамбль несколько напоминал средневековый замок, что, с точки зрения ответственных чиновников из Министерства юстиции, делало комплекс очень похожим на тюрьму. Фасад здания, высотой не более десяти метров в средней части и восьми по бокам, отступал от улицы метров на сорок в глубину; от крыльев в обе стороны тянулась пятиметровой высоты каменная стена, увитая колючей проволокой, замыкавшая весь квартал.

Здание это, построенное в конце прошлого века, в год смерти королевы Виктории, не производило обыкновенного мрачного впечатления еще и потому, что центральные его окна были широкими, без решеток, а в двух верхних этажах – даже занавешенными гардинами, что придавало всему фасаду вид жилой и весьма приятный…

Несмотря на довольно-таки цивильный вид этой тюрьмы, она всегда считалась одним из самых серьезных заведений подобного рода во всей Великобритании – во всяком случае, за все ее историю отсюда еще никто не убежал – ни мрачные уголовники, современные Джеки-потрошители, отбывавшие здесь пожизненное заключение, ни инициаторы массовых забастовок в середине пятидесятых, ни ирландские террористы, отбывающие тут пожизненное заключение еще с конца семидесятых, ни какие-то грязные проходимцы, обвиненные в прошлом году в шпионаже в пользу одной из стран Ближнего Востока, ни члены масонской ложи «П-2», входившие в итальянскую мафию, (многие из которых были арестованы на территории Англии и по британским законам попавшие под местную юрисдикцию), обосновавшиеся в этой тюрьме с недавних времен…

А теперь, в конце восьмидесятых, убежать отсюда было практически невозможно еще и по той причине, что все здание тюрьмы было буквально нашпиговано подслушивающей и подсматривающей аппаратурой…

Потрепанный «ровер», пронзительно скрипнув тормозами, остановился у этого здания.

Дверь автомобиля открылась, и оттуда вышел немолодой уже мужчина в темно-синем плаще. Подойдя к полицейскому у входа, он предъявил тому свое служебное удостоверение.

Полицейский, как и положено внимательно ознакомившись с ним, вежливо приложил руку к лаковому козырьку и с явным уважением в голосе произнес:

– Прошу вас…

Видимо, посетитель городской тюрьмы бывал тут неоднократно, и потому без особого труда ориентировался в хитросплетениях коридоров.

Пройдя в левое крыло, где находилась тюремная больница, в обществе охранника, он очутился перед массивными коваными дверями и, обернувшись к сопровождавшему его полицейскому, спросил:

– Здесь?

Тот кивнул.

– Да, тут.

Вынув тяжелую связку ключей, охранник открыл дверь и впустил туда своего спутника.

Услышав за спиной ржавый скрип несмазанных петель, посетитель только поежился.

Тюремная камера, в которой очутился посетитель, несколько отличалась от других; мебель, привинченная к полу, была округлых форм, чтобы нельзя было пораниться об углы; стены, выкрашенные в белый цвет, были обиты пробкой – такой интерьер обычно бывает в камерах, где содержатся преступники, находящиеся на привилегированном положении…

Неожиданно откуда-то сбоку послышался знакомый голос:

– Добрый день…

Следователь – а это был тот самый следователь, который с самого начала вел дело О'Хары, приветливо улыбнувшись, произнес:

– Добрый день… А для вас сегодня он действительно добрый…

Патрик равнодушно посмотрел на своего гостя и уселся на кровать.

– А что такое? – спросил он каким-то тусклым голосом, не глядя на следователя.

– Суд рассмотрел вашу апелляцию, провел повторное расследование, и теперь, мистер О'Хара, я уполномочен сообщить, что вы признаны невиновным в совершении того преступления… Правда, суд постановил наложить на вас штраф за дачу ложных показаний, но, учитывая, что вы уже полтора года провели в тюрьме, ограничился мизерной суммой – сто фунтов. Кстати говоря, эти деньги за вас уже внесены каким-то лицом, пожелавшим остаться неизвестным… – доброжелательно улыбнувшись, следователь добавил: – с завтрашнего дня, после оформления некоторых формальностей вы свободны, мистер Патрик О'Хара…

На следующий день, когда Патрик, чувствуя себя в цивильной одежде, от которой он давно уже отвык, очень неловко, вышел из ворот тюрьмы, к нему подошел какой-то человек и коротко кивнул в сторону стоявшего на той стороне улицы «плимута».

– Мистер О'Хара, вас очень просят пройти в машину.

Патрик, ничего не отвечая и ничему не удивляясь, пошел за этим человеком.

В машине за рулем сидел ни кто иной как Уистен О'Рурк.

Улыбнувшись бывшему заключенному, он с чувством пожал ему руку и произнес:

– Ну, поздравляю…

Патрик равнодушно ответил на рукопожатие и поинтересовался – скорее из вежливости:

– С чем?

– С возвращением на свободу… Вот видите, – назидательно произнес Уистен, – все получилось так, как я и говорил… Я ведь не обманул вас – правда? Кстати, деньги, четыреста тысяч, вы получите сразу же, как вернетесь в Белфаст… Они положены в банк на ваше имя, – и Уистен протянул ему необходимые документы, после чего вновь произнес: – вот видите, а вы думали, что я вас обману? Нет, все в порядке…

Патрик кивнул.

– Да.

– Ну что – поехали куда-нибудь в ресторан, поужинаем? – предложил Уистен.

– Хорошо…

В ресторане О'Рурк, заказав самые лучшие блюда и самые дорогие и тонкие вина, с теплой улыбкой посмотрел на недавнего заключенного.

– Еще что-нибудь?

Тот отрицательно покачал головой.

– Того, что вы заказали, более чем достаточно, – ответил Патрик.

Уистен поморщился.

– Я не об этом.

– О чем же?

– Ну, может быть, вам не хочется возвращаться в Белфаст? Может быть, вы хотите уехать в какую-нибудь экзотическую страну? Помните, мы же тогда, вечером, у вас на кухне договаривались…

Тяжело вздохнув, Патрик изрек:

– Нет, я возвращаюсь в Ольстер.

– Ну, ваше дело…

– И я бы хотел увидеть своих детей.

Лицо Уистена в одночасье помрачнело.

– Боюсь, что это невозможно, – произнес он, прикуривая.

– Почему? – неожиданно громко, на весь зал воскликнул Патрик. – Почему? Ведь вы обещали!

Выпустив из носа струйку голубоватого дыма, Уистен объяснил:

– Дело в том, что пока вы сидели в тюрьме, ваших детей усыновили…

– Что? – вне себя от изумления, воскликнул Патрик. – Что вы сказали?

– Уолтера и Молли усыновили, – повторил Уистен, кладя сигарету в пепельницу.

– Но кто дал право?

– По закону, если родители отбывают пожизненное заключение, их детей можно усыновить… Даже не спрашивая о том родителей…

– Но кто?

Уистен вздохнул.

– Этого я не знаю… Во всяком случае, законным путем установить это невозможно… Ни один нотариус, ни один чиновник из воспитательного дома никогда не пойдет на то, чтобы разгласить тайну усыновления, – сказал Уистен и отвернулся.

Патрик, отрешенно глядя перед собой, произнес, обращаясь скорее не к собеседнику, а только к себе одному:

– Так я и знал… Так оно и случилось… – он немного помолчал, после чего, подняв на О'Рурка полные слез глаза, горестно выдавил из себя: – за что?

 

V. ОКСФОРД

Джон

С недавних пор внимание Джастины привлек новый сосед – небольшого роста мужчина с подвижным, очень богатым мимическими оттенками лицом, с глубоко посаженными глазами, седоватый, коротко стриженный, в любую погоду – и в дождь, и в солнце – всегда ходивший в застегнутом наглухо черном плаще.

Во всем облике этого нового соседа было что-то такое, что вызывало если и не явную настороженность то, какое-то смутное подозрение – этот человек, как сразу же отметила Джастина, относился к тому типу людей, которых констебли обычно безо всякого на то повода задерживают на улицах, на кого часто показывают пальцем, когда речь идет о каком-то нераскрытом преступлении, короче – к типу людей, неприятному для окружающих.

А чем же?

Одному Богу известно…

Во всяком случае, сама миссис Хартгейм не могла этого определить.

Джастина всегда доброжелательно относилась к незнакомым людям но, глядя на нового соседа, часто ловила себя на мысли, что он вызывает у нее какие-то неприязненные чувства, а почему – и сама не могла сказать.

Как случайно выяснилось из какого-то разговора, этот человек недавно то ли купил, то ли снял внаем один из коттеджей, расположенных неподалеку от дома Хартгеймов – как раз напротив, через дорогу.

Новый сосед сразу же облюбовал небольшую скамейку, находившуюся неподалеку, против входной калитки на участок Хартгеймов – и часто сиживал там с книгой в руках.

Джастине этот человек показался кем-то до боли знакомым – она была просто убеждена, что где-то прежде уже видела его…

Но где?

Сколько ни размышляла об этом миссис Хартгейм, сколько ни ломала голову, сколько ни воскрешала в своей памяти самые разнообразные ситуации, в которых присутствие этого мужчины в наглухо застегнутом плаще было бы правдоподобным, но так и не могла вспомнить, где и когда она могла встречаться с этим странным человеком.

Может быть, здесь, в Оксфорде, он приходил на репетиции спектакля? Ведь иногда к ним забредали одинокие театралы, любители Шекспира…

Нет, не то… Все, кто приходил на репетиции, так или иначе считали своим долгом подойти к миссис Хартгейм и задать ей несколько ни к чему не обязывающих вопросов или, что хуже – сказать несколько банальных, неизбежных в подобных случаях комплиментов, вроде того, что он – давний поклонник актерских талантов Джастины О'Нил.

Нет, этот человек вряд ли был театралом, завсегдатаем репетиций.

Может быть раньше, до того, как они окончательно перебрались в этот милый, тихий университетский городок?

Тоже маловероятно.

Джастина обладала довольно цепкой памятью, и могла поклясться, что никогда не встречала этого человека – во всяком случае, до того, как они с Лионом переехали на Британские острова.

Джастина пристально вглядывалась в его лицо, стараясь вспомнить, откуда же оно ей знакомо, а потом, рассердившись на себя за то, что она тратит время на такое никчемное занятие, оставила незнакомца в покое.

Еще бы!

У нее были куда более неотложные дела – Уолтера наконец-то выписали из клиники, но нога еще была в гипсе, и мальчик требовал ухода.

После той истории с падением в склеп сердце Уолтера растаяло – он видел, что и Джастина, и Лион всеми своими силами стремятся помочь ему, что они хотят если и не заменить ему с Молли мать и отца то, хотя бы сделать так, чтобы они не чувствовали себя одинокими и заброшенными.

Напрасно говорят, что дети лишены чувства такта, что они неспособны понять проявлений тактичности со стороны взрослых – ни Джастина, ни Лион никогда не единым дурным словом не обмолвились не только об Ирландии и ирландцах, но и об их отце Патрике, осужденном за страшный террористический акт, унесший множество человеческих жизней – Уолтер и Молли по достоинству оценили это.

Джастина, при всей своей очевидной загруженности, наведывалась в университетскую клинику регулярно, по два раза в день, как, впрочем, и сам Лион; Уолтер видел перепуганные тревожные глаза, он ощущал заботу, которой постоянно был окружен, и постепенно перестал смотреть на Хартгеймов со скрытой неприязнью; видимо раньше, как только он попал в этот дом, он еще не терял надежды удрать, потому что сам факт усыновления его и Молли, похоже, каким-то косвенным образом оскорблял память о Патрике О'Хара; теперь же, к неописуемой радости и Лиона, и его жены, все резко переменилось к лучшему…

Кроме всего прочего, у Джастины приближалось весьма ответственное в ее новой оксфордской жизни событие – премьера студенческой постановки «Юлия Цезаря», и она буквально разрывалась между домом и колледжем святой Магдалины.

Джастина вся была в предстоящем спектакле – очень часто она ловила себя на том, что принималась вполголоса цитировать отрывки из пьесы, в которой, кстати, сама несколько раз играла и Кальпурнию, и Порцию, в самых, казалось бы, неподходящих для этого местах – на кухне во время приготовления завтрака, по дороге на репетицию, и даже перед тем как лечь в постель с Лионом:

Я знаю вашу мудрость. Кровавые мне ваши руки дайте И первому, Марк Брут, тебе жму руку; Второму руку жму тебе, Гай Кассий; Тебе, Брут Деций, и тебе, Метелл; И Цинне, и тебе, мой храбрый Каска; Последним ты, но не в любви, Требоний. Патриции – увы! – что я скажу? Доверие ко мне так пошатнулось, Что вправе вы меня сейчас считать Одним из двух – иль трусом, иль льстецом. – О, истинно тебя любил я, Цезарь! И если дух твой носится над нами, То тягостнее смерти для тебя Увидеть, как Антоний твой мирится С убийцами, им руки пожимая Здесь, о великий, над твоим же трупом! Имей я столько ж глаз, как ты – ранений, Точащих токи слез, как раны – кровь, И то мне было б легче, чем вступать С убийцами твоими в соглашенье. Прости мне, Юлий. Как олень, затравлен, Ты здесь лежишь. Охотники ж стоят, Обагрены твоею алой кровью. Весь мир был лесом этого оленя, А он, о мир, был сердцем для тебя. Да, как олень, сражен толпою знати, Ты здесь лежишь…

Иногда Джастина цитировала вполголоса, иногда – так, как она представляла эту фразу звучащей на театральном представлении.

Лион конечно же не обращал на это внимания – то, что многим могло показаться странностью, для него было нормой; ведь это было нормой для его жены!

Джастина уже почти забыла о странном новом подозрительного облика соседе – у нее были проблемы куда более серьезные.

И вот однажды проходя мимо незнакомца (а тот ни на кого не обращая внимания, сидел на скамейке с развернутой книгой в руках), Джастину осенило: да это же тот самый полусумасшедший то ли поэт, то ли писатель, то ли философ, то ли еще невесть кто, с которым она как-то сиживала за одним столиком в своем любимом кафе на пути в колледж святой Магдалины!

Да-да-да, как раз в тот день, ставшим роковым для Гарри и Мери…

Она, проходя по улице, выстукивала сорванной веточкой какой-то замысловатый мотив на железной ограде, а затем зашла в кафе…

За ближним столиком сидели Гарри и Мери (они тогда не заметили Джастину), а рядом…

Да, тот самый.

Кажется, он еще что-то писал. Интересно, что он здесь делает, и почему поселился в таком престижном районе? Странно, очень странно…

Как бы то ни было, однако от этого воспоминания подозрительность Джастины и какая-то необъяснимая неприязнь к этому человеку только усилились.

Кто он такой?

Совершенно он не похож на типичного оксфордского буржуа…

Однажды за ужином, когда дети уже спали, Джастина поделилась своими соображениями насчет нового соседа с мужем, однако Лион к ее немалому смущению развеял в прах все подозрения и страхи:

– Так ведь я знаю его!

Джастина подняла на мужа удивленные глаза.

– Как? Не может быть!

Лион утвердительно закивал.

– Да, точно…

– Кто же он?

– Аббат Джон О'Коннер… Он переехал в Оксфорд из Ольстера.

Слова мужа прозвучали для нее как гром среди ясного неба.

Как – оказывается, рядом с их домом поселился католический священник?

В Южной Англии, в святая святых англиканства, где само признание о своей принадлежности к католицизму в лучшем случае могло вызвать презрительную усмешку, а в худшем – затаенное недовольство?

Да быть того не может!

А Лион, будто бы угадав мысли жены, после непродолжительной паузы продолжал:

– Ты ведь знаешь, что тут, в Оксфорде, учится несколько выходцев из Ирландии… в смысле – из Дублина.

– Знаю. Ко мне в студию приходят ирландские студенты.

Лион подчеркнул:

– В том числе – и из Ольстера…

Она растерянно произнесла:

– Ну, из Ольстера… И что же с того?

– А то, Джастина, что все они – католики, – объяснил Хартгейм. – И этот аббат, насколько я понял, прислан сюда… – он замялся, подыскивая нужное выражение, – ну, для удовлетворения их религиозных потребностей, что ли… Кстати, оказывается в Оксфорде есть католический приход – а я и не знал… Правда, не очень большой… Раньше я и не подозревал об этом, – повторил Лион, – пока не познакомился с Джоном.

Джастина удивилась еще больше.

– Как – ты уже успел с ним познакомиться? А почему я об этом ничего не знаю?

Лион смущенно заулыбался.

– Ну, ты ведь меня об этом не спрашивала… Ты вообще редко интересуешься, как я провожу свободное время…

Джастине показалось, что в голосе ее мужа прозвучала затаенная обида. Она растерянно улыбнулась:

– Извини, я ведь так занята.

– Я знаю…

После непродолжительной паузы Лион, посмотрев на жену, произнес:

– А я-то думал, ты уже видела нас вместе…

– Ты хочешь сказать, что часто проводишь с ним свободное время? – осведомилась Джастина.

Вздохнув, Хартгейм признался:

– Нет, не очень… Во всяком случае – не так часто, как мне бы того хотелось…

Она иронически покачала головой.

– Да, честно говоря, я не думала, что ты за такой короткий срок сможешь сойтись с таким вот подозрительным субъектом…

Пришла очередь удивляться Лиону.

– А чем же этот почтенный человек кажется тебе подозрительным?

Она, поежившись от скрытой неприязни, произнесла:

– Не знаю…

– Может быть, потому что он – ирландец, да еще – католический священник?

Джастина посмотрела на Лиона с немалым удивлением и спросила:

– Но ведь в таком случае и я должна вызывать у многих подозрение? – она сделала паузу в надежде, что муж как-нибудь прореагирует на ее выпад, однако тот ничего не сказал.

Лион промолчал.

И только через несколько минут он, стараясь не встречаться с женой взглядом, произнес:

– Честно говоря, я не думал, что ты можешь быть столь недоброжелательной…

– Я?

– Но не я же…

Стараясь придать своим интонациям как можно больше спокойствия, Джастина ответила:

– Лион, ты зря обвиняешь меня в том грехе, какого я не совершала… При всех своих многочисленных и очевидных недостатках я никогда еще не страдала грехом недоброжелательства… Понимаешь?

– Но ведь ты… – начал было Лион, однако его жена перебила его более напряженным голосом – она почему-то разволновалась, и, что самое странное – сама не могла найти этому причину:

– Для меня, как и для многих нормальных люде, все человечество делится на тех, к кому я испытываю симпатию, и тех, к кому – нет. Ведь симпатия, как ты сам понимаешь – понятие иррациональное, его трудно объяснить при помощи чистого разума… Вот она есть, и вот ее – нет. Симпатия – это ведь такая хитрая штука, которая мало зависит от самого человека… – Джастина вздохнула, после чего, отставив от себя чашку с недопитым чаем, добавила: – я ведь не говорю, что этот наш новый сосед мне не нравится… Я говорю только, что он почему-то малосимпатичен… Лично мне. Хотя, вновь-таки повторю – я его слишком мало знаю…

Лион нахмурился.

– А раз так – то не стоит говорить о нем подобные вещи… Ты ведь неглупый человек, Джастина, и должна понять, что крайность в суждениях относительно незнакомых людей – далеко не самое лучшее качество… А тем более – в нашем возрасте…

– Ну, мы не такие уже и старые, Лион, – парировала Джастина.

– Тем не менее, большая часть жизни уже прожита, и ты ведь не станешь этого отрицать?

В ответ Джастина произнесла примирительно:

– Как знать – может быть, я действительно не права, Лион?

Искоса посмотрев на жену, Лион уверенным голосом сказал:

– Наверняка…

– Ну, извини…

После чего Хартгейм, отвернувшись, принялся задумчиво рассматривать замысловатый узор на вышитой скатерти.

Молча допив чай, он буркнул:

– Спокойной ночи… И ушел в спальню.

Джастине показалось, что в этой обыденной короткой фразе просквозила какая-то совершенно непонятная для нее обида…

Действительно, Лион удивительно быстро сошелся с новым соседом – тем более удивительно, что герр Хартгейм всегда отличался некоторой осторожностью и осмотрительностью в выборе знакомств.

После той беседы за вечернем чаем Джастина через окно неоднократно наблюдала, как ее муж, словно забыв обо всем на свете, часами просиживал со своим новым знакомым на садовой скамейке, о чем-то беседовал, иногда даже спорил, однако все ее расспросы о мистере О'Коннере ни к чему не приводили.

– Просто разговариваем, – обычно уклончиво отвечал Лион.

– Не понимаю, – обижалась Джастина, – о чем можно так долго беседовать с практически незнакомым человеком?

– Все люди рано или поздно знакомятся, – назидательно говорил Лион, – но, честно говоря, я очень сожалею, что не познакомился с мистером О'Коннером эдак лет на пятнадцать-двадцать раньше…

Иронически усмехнувшись, Джастина поинтересовалась у мужа:

– И что бы случилось, если бы ты познакомился с этим священником раньше?

Лион словно не слышал скрытой иронии в интонациях жены, вздыхал.

– Знаешь, мне почему-то кажется, что тогда бы я не наделал в жизни столько ошибок…

Потом Джастина не раз мысленно ругала себя за нетактичные вопросы – они, совершенно вопреки ее желанию звучали в более резкой форме, чем следовало.

Может быть Джастина, натура чуткая и впечатлительная, просто приревновала мужа к этому аббату?

Подобное объяснение стихийной неприязни к аббату вполне устраивало Джастину.

Да, так оно, наверное, и было – а то с какой стати надо было в столь резкой форме отзываться об этом человеке, который появился в их квартале совсем недавно и был ей совсем чужим?

Действительно, Лион познакомился со своим новым соседом сравнительно недавно – всего несколько недель прошло с того самого момента, когда он, движимый каким-то непонятным, неосознанным импульсом, подошел к священнику и приветливо улыбнувшись, произнес:

– Стало быть, сэр, вы тоже живете на этой улице? Простите за навязчивость, но я прежде никогда вас здесь не видел.

Тогда О'Коннер, искоса взглянув на подошедшего, улыбнулся и ответил:

– Да…

– Значит, мы соседи?

Голос незнакомца звучал с очень сильным ирландским акцентом, который можно было принять даже за утрированный, как тут же отметил про себя Лион.

Ни тот, ни другой в тот момент, конечно же, даже не подозревали, что отныне их судьбы каким-то странным образом переплетутся – на короткое время, что это знакомство будет иметь по-своему драматическое и совершенно неожиданное для всех продолжение…

Спустя несколько недель после первой встречи, Хартгейму порой казалось, что он знаком с аббатом как минимум половину своей сознательной жизни – если не всю жизнь.

Так часто бывает, что люди, едва успев завязать знакомство, сразу же проникаются друг к другу безотчетным уважением, той симпатией, той дружеской привязанностью, которую вряд ли можно объяснить разумно, при помощи формальной логики и всевозможных правильных, с точки зрения здравого смысла, доводов.

К немалому удивлению Лиона, человека очень сдержанного, корректного, ни в коем случае не склонного к откровенности с людьми не то что бы малознакомыми, но даже с близкими (в жизни герра Хартгейма были моменты, о которых он не смел рассказывать даже своей жене) Джон едва ли не с первого дня их знакомства показал себя человеком открытым и искренним – притом искренность его подчас простиралась настолько далеко, что это ставило замкнутого по натуре Хартгейма в неловкое положение, ибо для О'Коннера практически не существовало запретных тем – он мог рассказывать и о себе, и о своих многочисленных родственниках, и о проблемах Северной Ирландии, и о своих потайных мыслях и устремлениях (о тех, которые люди, относящие себя к здравомыслящим, предпочитают умалчивать); качество, весьма похвальное в юноше, но достаточно странное в человеке зрелом и тем более – в достопочтенном католическом священнике. Сперва это вызывало у Лиона недоумение и как следствие непонимание, однако вскорости он привык к этой «странности» в поведении своего нового соседа.

Когда-то, еще в юности, Лион слышал об одном человеке, который был наделен редкостной способностью читать любые, даже порой самые сокровенные мысли людей, и эта способность сделала того человека глубоко несчастным: с сотнями, с тысячами людей сталкивался он за свою многогранную и долгую жизнь, но ни с одним человеком он не сошелся, ни с одним не стал был близок душою.

Для того, чтобы понять, кто перед ним, такому человеку надо было пристально и напряженно всмотреться в глаза собеседника, сообразить внутри себя его жесты, его движения, голос, сделать втайне свое лицо как бы его лицом, и тотчас же, после какого-то мгновенного, почти необъяснимого душевного усилия, похожего на стремление перевоплотиться, – перед стариком-чернокнижником раскрывались все мысли испытуемого, все его явные, потаенные и даже скрываемые от самого себя желания и помыслы, все чувства и их едва различимые оттенки.

Это состояние бывало похоже на то, будто бы он проникал сквозь непроницаемый колпак внутрь чрезвычайно сложного и запутанного механизма и мог наблюдать незаметную извне, запутанную работу всех его частей: пружин, колесиков, шестерней, валиков и рычагов, или, скорее – сам как бы делался на какое-то мгновение этим механизмом во всех его подробностях и в то же время оставался самим собой, – холодно наблюдавшим за механизмом мастером.

Такая способность углубляться по внешним признакам, по мельчайшим, едва уловимым изменениям лица в недра чужой души, не имеет в своей основе ничего таинственного.

Ею – такой необычной способностью – обладали в большей или в меньшей степени старые королевские судьи, опытные гадалки, художники-портретисты и прозорливые монастырские старцы…

Однажды Лион рассказал новому другу о своих сомнениях на этот счет, добавив:

– Вы так откровенны… Иногда мне кажется, что вы просто выставляете себя на показ – может быть, боитесь, что я буду читать ваши мысли, как раскрытую книгу?

Джон удивился:

– А что в этом плохого?

Немного замявшись, Лион возразил в ответ, стараясь не смотреть собеседнику в глаза:

– Ну, выставлять свою жизнь, со всеми ее подробностями, которые, может быть, многим и не хотелось бы демонстрировать прилюдно… Понимаете?

– Но я не могу изменить себя! – воскликнул Джон. – Я могу быть только таким, каков есть, и я вовсе не хочу представлять себя в лучшем свете… Да, я понимаю вашу мысль, кроме вас, мне многие люди говорили приблизительно то же самое, однако я считаю, что нет никакого смысла обманывать других и, что гораздо хуже – обманываться самому…

Ирландец выразился, может быть, и не очень понятно – но Лион, все равно, прекрасно понял его; ведь мысль эта его на удивление была схожей с той, которую он недавно почерпнул в записях покойного кардинала…

Как бы то ни было, однако откровенность О'Коннера порой простиралась слишком далеко – в чопорном Оксфорде это казалось весьма непонятным, необъяснимым и странным.

Так, едва ли не в первую неделю своего знакомства с мистером Хартгеймом О'Коннер без особого душевного напряжения поведал Лиону некоторые детали своей биографии, в основном детства, – хотя последний, надо сказать, и не просил его этого делать…

Лион слушал своего нового знакомого очень внимательно – он безосновательно полагал, что это может прояснить кое-какие чисто внешние странности в характере Джона…

Да, Джон О'Коннер, при всей своей кажущейся угловатости и несколько подозрительной внешности действительно обладал во всех отношениях редким и бесценным во все времена даром – умением за короткое время располагать к себе людей, сходиться с самыми странными натурами, притом часто – с теми, которые казались с первого взгляда весьма далекими от него, натурами совершенно другого круга, других устремлений…

Джон О'Коннер родился в семье рыбака в небольшом североирландском поселке Гленарм, что на берегу Северного пролива.

Из поколения в поколение все население Гленарма занималось исключительно рыбной ловлей; с самого раннего детства в сознании Джона укоренились запахи смолы, которой засмаливали баркасы, свежей рыбы, водорослей, рыбачьих сетей и соленого морского ветра.

Родители его, не самые бедные, по местным понятиям люди, жили в самом центре поселка, в квартире, где прежде была лавка – витрина, клетушка позади, вода только холодная. В подвале кто-то непрерывно гнал эль, и специфические ароматы проникали сквозь доски пола.

Детские и отроческие впечатления – самые сильные; многое из того, что помнится – порой даже самые незначительные детали, те, что многие называют «бытовыми» и «повседневными», так сильно запали Джону О'Коннеру в память, что очутившись в Оксфорде, он всегда вспоминал их с умилением, порой – даже со скупыми слезами какой-то непонятной грусти – вспоминал как нечто далекое, светлое и интимно-близкое, как ни что другое…

Иногда он ловил себя на том, что сам стремится вызвать их в своем сознании.

Наверное, это были лучшие годы его жизни…

Да, теперь, живя в этом сером, таком чуждом, таком чопорном Оксфорде, О'Коннер часто вспоминал свой городок, ту квартиру, где он жил с родителями…

На темной грязноватой кухоньке всегда царило запустение, а когда подросток включал свет, полчища тараканов суетливо разбегались из раковины и исчезали в многочисленных дырках в стене.

Весь быт его родителей был неприхотлив, непритязателен: наверное, потому что его отец большую часть времени проводил в море, а мать больше заботила ее работа в местной больнице.

В комнате, что побольше, имелась большая встроенная кушетка, очень широкая, на которой спали его родители и, на которой, по всей видимости, он и был зачат; вдоль стен стояло несколько полок с книгами, а в дальней комнатке за всегда прикрытой дверью – еще одна кровать, поменьше, на которой спал сам Джон.

От взглядов с улицы жилище отделяли бамбуковые шторы. На полу лежал широкий шерстяной ковер, в некоторых местах истертый до дыр – и теперь, зажмурившись, Джон мог запросто представить узор того ковра своего детства…

Это был настоящий форпост одиночества; иногда в квартире можно было за целый час не услышать ни одного постороннего звука, кроме, разве что, тикания огромных напольных часов, к которому Джон успел привыкнуть с самого раннего детства.

Да, это был его мир – тогда О'Коннер и не желал большего, он и не представлял, что где-то могут быть большие города, в которых происходит какая-то другая, отличная от здешней жизнь.

Видимо это одиночество и сыграло свою роль в жизни подростка – он полюбил его, предпочитая обыкновенным уличным мальчишеским забавам чтение книг и размышление над прочитанным – нигде в Северной Ирландии – а потом, повзрослев, Джон изъездил ее порядочно, вдоль и поперек – не было такой полной, глубокой и совершенной тишины, как там, в Гленарме.

Если бы не периодически возникающие шумные скандалы и драки в остальных квартирах дома, а иногда – и на улице, можно было бы подумать, что Джон живет не в центре поселка, а посредине какого-нибудь бесконечного, бескрайнего леса…

То, что впоследствии окружающие начали определять в его характере как «странности», рано проявилось у О'Коннера – но в Гленарме, где на подростка мало кто обращал внимание (пожалуй, кроме отца, когда тот возвращался с моря), на это было наплевать.

Джон часто вспоминал те дни: обычно он просыпался рано, часов в шесть, и становился в дверях, в тени проема, послушать, как там и сям срываются будильники, печально испуская звон в распахнутые окна: многие мужчины (особенно пожилые или те, у кого не было своего баркаса, чтобы выходить в море) шли работать на небольшой рыбоконсервный завод, что стоял на окраине поселка, и потому они вставали очень рано.

Джон и сам начал прирабатывать на этом заводике с шестнадцати лет: каждое утро, отправляясь к морю, на берегу которого стоял завод, он становился под душ, чтобы согнать остатки сна и, заправив портфель бутербродами, а себя – овсянкой, отбывал.

Улочка, на которой стоял его дом, была узка: два-три несоразмерных дерева, перегибаясь, совали свои ветви в проходы между домами. Цены пустующих квартир на оконных стеклах (население поселка каждый год сокращалось) были выписаны мелом.

Несколько домов рухнули, наверное давно – так давно, что имена их прежних владельцев уже стерлись в памяти обитателей Гленарма, и пустыри на месте рухнувших домов были превращены в автостоянки для старых автомобилей, принадлежавших обитателям Гленарма.

После завтрака, Джон спускался к морю, к месту своей работы, размахивая впереди себя портфелем, свободная рука обычно порхала вокруг лица, воюя с мухами, привлеченными запахом рыбы с консервного завода – чем ближе было к выгребным ямам коптильных цехов, тем чаще взмывали насекомые жужжащим цветистым роем.

Воскрешая в памяти свое отрочество, проведенное в Гленарме, свою работу на том заводике, Джон О'Коннер всегда вспоминал ветерок с моря, сверкание воды и утреннюю зелень.

Обычно, идя на работу, он делал небольшой крюк вокруг больницы, в которой его мать работала медицинской сестрой, идя мимо красной кирпичной стены, с темной громадой двухстворчатых ворот.

Если ворота бывали открыты, у крыльца дожидалась пустая каталка; в правом крыле больницы располагался дом инвалидов и престарелых, и их иногда вывозили в этой каталке на прогулку.

Случалось, из ворот выползал черный микроавтобус похоронного бюро, и служащий, шагая впереди, перекрывал движение на узкой улице.

Выше ворот были большие окна, в которые Джон мог запросто заглянуть с противоположной стороны дороги. Полки вдоль стен огромной комнаты, ряды бутылочек и скляночек – «вот, значит, где все мы будем», – вздыхали жители городка; это был морг.

Больничная территория простиралась почти до самого моря, но тут уже была трава, деревья, высокие балконы корпусов и окна со шторами.

Джон, движимый естественным мальчишеским любопытством, столь объяснимым в его возрасте, часто заглядывал через окна – обычно там сидел кто-нибудь в инвалидном кресле с высокими велосипедными колесами и читал книгу или утреннюю газету. У входа всегда стояло несколько автомобилей с неместными номерами – это был единственный дом престарелых на всю округу, и потому сюда свозили немало чужих стариков.

Эта картина больше нравилась Джону, потому что выглядела ободряюще, мило и по-домашнему; внутри помещения виднелась сверкающая стойка регистратуры освещенного и днем и ночью холла; иногда он приходил сюда к матери во время ее дежурства.

За больницей была маленькая тюрьма – точнее даже, не тюрьма, а обыкновенная местная каталажка, куда обычно помещали задержанных за буйство пьяных рыбаков – наверное, за все время существования Гленарма в поселке не было совершено ни одного мало-мальски серьезного преступления, и потому каталажка обычно пустовала.

Решить, где оказаться лучше, в больнице или в тюрьме – всегда непросто.

Джон, идя на свой консервный завод, часто задавал себе вопрос, что же лучше, и всякий раз, поразмыслив над этой проблемой всерьез, выбирал тюрьму. От нее, по крайнее мере, было ближе к морю, столь любимому подростком.

На заводе Джон занимался сортировкой сельди – оплачивалась эта работа невысоко, однако заработок сына был хорошим подспорьем его семье.

Неприятным было то, что запах свежей рыбы так сильно въедался в кожу рук, что затем отмыть его не представлялось возможным. Школьные учителя (Джон отправлялся в школу прямо с работы) только брезгливо морщились, когда подросток подходил к ним.

Впрочем, они не слишком удивлялись. В Гленарме, этом захолустном городке на самом севере Ольстера, почти половина подростков где-нибудь да подрабатывала – помогая ли отцам чинить сети, копая картошку у окрестных фермеров, работая на том же консервном заводе.

Еще одно воспоминание отрочества намертво врезалось Джону в память: лов сельди и его отец Майкл – эти понятия слились в сознании О'Коннера неразрывно.

Трудно было наверное найти на всем побережье человека, в котором так сильно было развито то сугубо морское равнодушие к несправедливым ударам судьбы, как в Майкле О'Коннере.

Когда люди говорили ему, что буря порвала его снасти, или что его баркас, доверху наполненный дорогой сельдью, пошел ко дну, тот только сплевывал сквозь зубы и говорил пренебрежительно:

– А, плевать!

И тотчас же забывал о сказанном.

Нет, это не было дешевой бравадой – Джон, как никто другой знал, что отец его, на редкость сильный и мужественный человек, терпеть не мог подобные театральные эффекты, которые он всячески презирал.

Майк пользовался в городке славой лучшего и, наверное, самого удачливого рыбака; про него с уважением и завистью говорили:

– Сельдь еще не решила идти ли в залив, а этот О'Коннер уже знает, где надо поставить завод.

Завод – это вручную сделанная из сети западня в двадцать футов длинной и десять футов шириной. Сельдь, идущая ночью большой массой вдоль берега, попадает, благодаря наклону этой сети, в западню, и выбраться уже не может без помощи рыбаков, которые поднимают завод из воды и выбрасывают сельдь в свои баркасы.

Главное – вовремя заметить тот момент, когда вода на поверхности начинает кипеть и пузыриться, как каша в котле.

Обычно, когда таинственное предчувствие уведомляло Майкла о том, что рыба вот-вот «должна пойти», – весь городок переживал несколько тревожных, томительных, напряженных дней.

Дежурные мальчишки день и ночь следили с высоты самых высоких скал за заводами, моторные баркасы держались наготове.

С консервного завода приходил скупщик рыбы – до безобразия толстый мистер Бридж, англичанин, переехавший в этот поселок несколько лет назад из Манчестера, человек, которого жители поселка одновременно и ненавидели, и боялись.

Однажды ранним утром повсюду в городке – на заводе, в школе, на улицах, разносился слух:

– Сельдь пошла!

И почти все мужское население Гленарма уходило на своих баркасах в море.

Занятия в школе прекращались сами собой – что могло быть в этом рыболовецком поселке важнее, что «пошла сельдь»?

Остальные жители оставались все поголовно на берегу: старики, женщины, дети, школьные учителя, сам мистер Бридж – он, нетерпеливо покусывая толстую вонючую сигару, расхаживал по пристани, положив руки в карманы.

Через несколько часов на пристани начинали разгружаться баркасы – они разгружались до поздней ночи и, случается, до самого рассвета.

Присев на корточки в лодке, двое или трое рыбаков с привычной ловкостью хватали правой рукой две, а левой – три рыбины и швыряли их в корзину, ведя точный, скорый, ни на секунду не прекращающийся счет.

На следующий день казалось, что весь поселок наполнился рыбой.

Ленивые, толстые, объевшиеся свежей сельдью коты с распухшими от обжорства животами валялись поперек тротуаров, и когда Джон толкал и ногой, они нехотя приоткрывали один глаз и тут же засыпали. Домашние гуси, сонные, качались у самой береговой кромки, и из клювов их торчали хвосты недоеденной рыбы.

А в воздухе еще много дней стоял крепкий запах свежей и чадный запах жареной сельди. Рыбья чешуя и внутренности сельди были повсюду – ею были осыпаны деревянные сходы пристани, и камни мостовой, и руки и платья счастливых хозяек, и серые воды залива, лениво колыхавшегося под холодным солнцем.

С этим воспоминанием – об отце Майкле и ловле рыбы – у Джона связано и первое представление о несправедливости.

Дело в том, что неподалеку от поселка, милях в тридцати, вскоре после того, как Джон пошел работать на консервный завод мистера Бриджа, открылся еще один подобный завод; в отличие от первого, хозяином его был ирландец, родом с окрестной фермы.

Новый хозяин начал было предлагать более высокие цены на сельдь, чем мистер Бридж, и это не на шутку взбесило последнего.

Однажды, собрав рыбаков, он сказал, что тот, кто будет работать с новым хозяином, навсегда лишится его расположения.

– Я даю вам работу, я даю вам хлеб, – кричал хозяин, брызжа слюной, – а вы хотите предать меня? Я не потерплю этого!

Мистер Бридж с первого же дня своего пребывания в Гленарме стал много и охотно давать рыбакам в долг; вскоре он сумел опутать почти всех жителей городка такой чудовищной сетью ростовщических процентов, что тем ничего более не оставалось, как согласиться не работать с его конкурентом.

Да, этому толстому англичанину все были должны: одни занимали денег на ремонт старого баркаса, другие просили на покупку нового, третьим нужны были средства для приобретения снастей, а четвертые иногда просто занимали у хозяина консервного заводика на жизнь – ведь баркасы не всегда возвращались с богатым уловом.

Мистер Бридж, как правило, никому и никогда не отказывал, у него, по слухам, можно было занять любую сумму – от десяти фунтов «перебиться до путины» до пятидесяти тысяч фунтов стерлингов – деньги, по местным понятиям, совершенно неслыханные.

Да, этот англичанин никому и никогда не отказывал, прекрасно понимая, что человек, беря у него в долг, очень скоро попадал в его полную и безоговорочную зависимость, тем более, что мистер Бридж не спешил с требованием погасить долг; многие рыбаки отдавали ему одни только проценты по несколько лет, притом – рыбой. Цены на улов в таких случаях устанавливал сам хозяин завода.

«Лучше иметь сто должников, чем быть самому обязанным хоть одному человеку», – таков был его основополагающий принцип жизни в поселке.

Вне сомнения здесь, в Гленарме, этот человек чувствовал себя полновластным хозяином.

Разумеется, услышав такие слова хозяина консервного завода, перемешанные, кстати, с грубой площадной бранью, рыбаки зароптали, однако высказать свое неудовольствие никто из них не осмелился – все прекрасно знали, чем такие высказывания могут закончиться – как минимум, требованием немедленно рассчитаться с долгами.

Это обстоятельство и то, что мистер Бридж имел отталкивающую внешность, был пришлым, не уроженцем Гленарма, да еще и англичанином вдобавок, посеяло в Джоне первые семена недоверия к Англии и ко всему, что с ней связано; и даже позже, когда он уже учился в католическом колледже в Дублине, он упрямо твердил, что англичане – хитрые, коварные и бесчестные люди.

Все, все, как один – без исключения; а если они и есть, то исключения эти только подтверждают общее правило.

Потом, повзрослев и утратив свой детский максимализм, Джон уже никогда не высказывался столь категорично, однако неприязнь ко всему английскому так и осталось у него в душе навсегда – как знать, может быть эта неприязнь сыграла с ним роковую шутку в тот момент, когда он согласился принять предложение, ставшее для него фатальным?

С самого раннего детства Джон пристрастился к чтению – Он читал запоем, все, что ему попадалось под руку; видимо, потому что при всей любви к отцу он чувствовал себя в поселке очень одиноким.

Сперва любимыми книгами были сказки, легенды, сказания; когда же мальчик повзрослел, на глаза ему однажды попалась книга назидательно-религиозного содержания – там писалось и о Саванороле, и о Джоне Булле, и о Томаззо Компанелле – священниках-католиках, в той или иной мере причастных к народным движениям.

Наверное, это обстоятельство во многом и предопределило его дальнейшую судьбу – Джон твердо пообещал себе, что, приняв сан, обязательно будет сражаться с англичанами так же, как и они.

Подросток очень долго вынашивал и лелеял эту мысль, пока однажды в минуты откровенности не поделился ею с отцом, Майклом.

Отец, выслушав сына, очень серьезно сказал:

– Знаешь, я одобряю твой выбор… Во всяком случае, быть священником куда лучше, чем всякий раз, выходя в море, бояться за тех, кто остался на берегу.

– Значит, ты согласен?

– Разве я могу желать зла своему сыну? – воскликнул отец.

– Папа, я стану священником… Ирландским католическим священником, – Джон поднял на отца взгляд и внимательно, не мигая, посмотрел на него. – И ты, папа, всегда будешь мною гордиться…

Тот сдержанно улыбнулся.

– Надеюсь…

И вскоре, когда пареньку исполнилось семнадцать, он уехал из Гленарма.

Затем был Белфаст, долгая учеба в специальной школе-интернате, потом – Дублин, католический колледж и принятие сана.

Таковы были те отрывочные воспоминания детства и юности аббата О'Коннера, о которых он в тот день поведал мистеру Хартгейму.

Да, они были теплы и сладостны, как всякие воспоминания о прошедших временах, когда кажется, что жизнь бесконечна, что ты всегда будешь любить ее и быть ею любимым, что невзгоды и несчастья никогда не постигнут тебя.

Но всякий раз, когда Джон вспоминал свое детство, своих родителей, дорогу на консервный завод, море, школу, лов сельди – всякий раз к этому воспоминанию примешивалась какая-то горечь…

Дойдя до этого момента своей биографии, Джон неожиданно замолчал.

Лион, доселе ни разу не перебивший своего собеседника, осторожно поинтересовался:

– А потом что, мистер О'Коннер?

Тот вздохнул – по этому вздоху Лион понял, что вопрос его, при всей откровенности собеседника, мог быть воспринят как проявление нетактичности.

После непродолжительной паузы О'Коннер поднял на Лиона глаза.

– Не знаю, но мне все время кажется, что я – неудачник, – произнес аббат.

– Почему? – спросил Лион.

– Я много думал, много мечтал, строил планы, но ни один из них так и не был осуществлен…

Лион мягко улыбнувшись, произнес:

– Но почему? Ваши планы осуществлены… во всяком случае – ваша детская мечта стать аббатом. Ведь вы, мистер О'Коннер, хотели стать священником – вы стали им… Вы хотели получить именно ирландский приход – теперь вы настоятель единственного католического храма, здесь в Оксфорде… Разве всего этого мало?

– Мало, – ответил тот.

– Но почему? Чего же вам не хватает? Поднявшись со скамейки, аббат взялся обеими руками за ее изогнутую резную спинку и, задумчиво посмотрев на собеседника, произнес:

– Не знаю, но у меня постоянно возникает ощущение, будто бы моей жизнь кто-то руководит… Нет, не Бог, – поспешно поправился он, – если бы он… Просто я хочу сказать, – продолжил Джон, – что я еще не сделал в жизни ни одного самостоятельного поступка.

Хартгейм насторожился.

То, что он услышал от аббата, не только перекликалось с его собственными мыслями, но было тождественно его взгляду на свой жизненный путь.

Немного помедлив, Джон продолжил:

– Я поступал так, как все: ходил прирабатывать на консервный завод мистера Бриджа, потому что многие из моих сверстников ходили туда, молчал, когда хозяин обсчитывал нас, потому что все молчали, поступил в католический колледж потому, что мой отец посчитал, что читать проповеди и отпускать грехи намного лучше, чем выходить в штормовое море на утлом баркасе…

– А разве сами вы этого не хотели? – осведомился Хартгейм. – Ведь, судя по вашему рассказу, мне показалось, что… Аббат перебил его:

– Нет, почему же, хотел, конечно…

– Так что же?

– Я не о том… Не знаю, мистер Хартгейм, может быть, вы и не поймете мою мысль, но я скажу, что за всю свою жизнь я еще никогда не совершал ничего, что можно было бы назвать поступком… Понимаете – поступком с большой буквы… – он немного помолчал, а потом добавил: – Претворить в жизнь то, что я выстрадал сам, что я выносил в себе… Нет, этого у меня не было… Чтобы потом не мог бы поступить иначе, чем так, как поступил бы… Э-э-э, что я вам рассказываю – вы ведь все равно или вовсе не поймете или неправильно истолкуете меня?

О'Коннер ошибался – теперь он вплотную подступал к той теме, которая давно уже как никакая другая занимала Лиона.

– Нет, я понимаю… Точнее, – тут же поправился Хартгейм, – точнее, мне кажется, что понимаю, что именно вы хотите сказать… Да, поступок…

– Нет, не совсем так… То есть, – путано принялся объяснять аббат, – это совсем не то… Это другое, не то, что я хотел вам сказать… Вот, послушайте: ведь, если честно, и аббатом я стал случайно…

Лион отпрянул.

– То есть как? Но ведь вы сами говорили, что еще с отрочества испытывали такое желание…

– Ну да, испытывал, – произнес О'Коннер, – но ведь и тут не обошлось без случайности…

– Простите, что вы имеете в виду?

О'Коннер принялся перечислять:

– Ну, если бы я не родился в том рыбацком поселке, если бы мне не было там так одиноко, если бы в свое время мне не подвернулась под руку книжка о великих деятелях католицизма, если бы… Если бы, наконец, отец не согласился бы со мной, не пожелал, чтобы я пошел по его стопам, став, как и он, рыбаком…

Сделав мягкий неопределенный жест рукой, словно бы одновременно и соглашаясь, и не соглашаясь с О'Коннером, Лион прервал его:

– Но, согласитесь – ведь вся человеческая жизнь состоит из этих «если бы»… Если бы вы не получили приход, в Оксфорде, если бы, в свою очередь, мы с Джастиной не решили в свое время перебраться сюда, в этот город, если бы… Тогда бы мы с вами не познакомились, не так ли?

Лион говорил очень спокойно, однако в голосе его скрыто чувствовалось напряжение. Еще бы!

Ведь именно об этих вещах, которые сам он определил как связь «причины» и «следствия», как роль случайностей в судьбе человека, он, Лион думал беспрерывно!

И та же внутренняя работа, которая теперь шла в его собеседнике, вот уже сколько времени шла в нем самом!

Аббат внезапно замолчал, поле чего закончил свою мысль тусклым, приглушенным голосом:

– Ну, многие говорят, что это – простая случайность… Так сказать – стечение обстоятельств или что-то вроде этого.

– А то что же?

– Церковь учит во всем видеть руку Господа нашего, – произнес О'Коннер, – все, что происходит, так или иначе имеет свой смысл, чаще всего – скрытый, и если мы не в силах понять его, это вовсе не означает, что его нет… Хотя…

Он хотел было еще что-то сказать, но, в последний момент осекся и, махнув рукой, даже не попрощавшись с Лионом, подобрал свою книжку, которую он читал до того, как сосед подошел к скамейке и пошел домой…

С тех пор беседы Джона и мистера Хартгейма приобрели достаточно регулярный характер; они виделись уже не от случая к случаю, а ежедневно. И в последнее время Лион относился к своему новому приятелю все с большим доверием.

Они встречались будто бы – аббат в своем неизменном темно-коричневом плаще как обычно сидел на любимой скамеечке с книгой в руках.

Лион, выходя на улицу, сначала некоторое время расхаживал по своей стороне, искоса поглядывая на сидевшего напротив соседа; сам он прекрасно понимал, для чего именно теперь выходит из дома…

И Джон, в свою очередь, тоже, конечно же, представлял, с какой целью его сосед так нетерпеливо разгуливает напротив.

Наконец, захлопывая свой том, О'Коннер поднимался, подходил к Хартгейму и, приветливо улыбнувшись, заводил разговор о вещах незначительных – о погоде, последних городских новостях…

Лион все больше и больше нуждался в обществе этого странного, не похожего на других человека; то же самое можно было сказать и о Джоне.

Как ни странно, но дожив почти до пятидесяти лет, Джон за всю свою жизнь ни с кем так и не сошелся – по большому счету у него не было друзей.

Это понятно: в том маленьком поселке Гленарме, где он родился, где прошли его детские и отроческие годы, дружить-то было особенно не с кем: круг интересов Джона никогда не совпадал с увлечениями его сверстников, и он, со своими книжками, со своими мечтами, планами и увлечениями, со своей никем не понятой любовью к одиночеству и к тишине выглядел там белой вороной, аутсайдером, едва ли не изгоем (выговаривать за его странности, а тем более – подтрунивать над ним сверстники боялись, видимо, из-за огромного авторитета его отца Майкла).

Позднее, во время учебы в католическом колледже, у Джона также не появилось не то что друзей, но даже близких по духу людей, с которыми он мог бы просто посоветоваться, которым бы он не побоялся доверить свои тайны – а уже тогда ему было о чем советоваться и что доверять; в католическом колледже царствовала атмосфера страха и наушничества, очень часто ученики, чтобы завоевать благорасположение начальства, откровенно оговаривали своих приятелей, обвиняя их в самых немыслимых грехах.

Правда, у Джона была одна отдушина в жизни – его племянник, молодой человек, который, как казалось О'Коннеру, сможет прожить такую жизнь, о которой в свое время мечтал сам Джон и которая, по большому счету, у него так и не сложилась.

Крис, очень способный, неплохо образованный молодой человек с четким рациональным мышлением рано проявил себя: уже в восемнадцать лет он вступил в ИРА, и вскоре стал одним из лидеров этой организации или, как выражался сам Кристофер – партии.

Кристофер, в отличие от своего дяди, выросшего в рыбацком поселке и всем, что у него было, обязанного только самообразованию, был иначе подготовлен к самостоятельной жизни – он закончил Итон как философ, после чего совершенно неожиданно для многих поступил в Королевский технологический институт, полного курса которого, однако, так и не сумел завершить.

Причина была проста: если на получение первого образования у Криса еще были средства (после смерти старшего брата О'Коннера, который все время жил в Лондондерри, юноше досталось кое-какое наследство), то для учебы в Лондоне средств не было решительно никаких.

В первое время Крис, как и многие студенты из не очень зажиточных семей, пытался подрабатывать, однако затем, поняв, что учеба и работа отнимают у него все силы и что транжирство времени – неоправданная роскошь, бросил и то, и другое, целиком и полностью отдав себя ИРА.

Впрочем, сам Джон О'Коннер никогда не упрекал своего племянника в том, что он не завершил второго образования.

Джон испытывал к Кристоферу поистине отеческие чувства – так пожилой человек, уже проживший или почти проживший жизнь, которая кажется ему никчемной или несостоявшейся, относится к более молодому, думая, что он-то как раз и не повторит его ошибок и сделает за него то, что не удалось выполнить самому…

Да, наверняка о Кристофере нельзя было сказать, что его жизнь состояла из бесконечной цепочки «если бы»; это был человек, который знал, что делает, зачем живет, и чего добивается в жизни.

Джон был осведомлен о роде деятельности своего племянника в рядах ИРА весьма туманно; во всяком случае, аббат лишь знал, что Крис занимает в руководящей иерархии этой организации какую-то очень важную ступень, однако дальше этого познания аббата не простирались.

В глубине души Джон очень гордился Крисом, и часто, в свои немногочисленные приезды к нему говорил, что тот всегда может рассчитывать на помощь аббата.

Крис же в таких случаях лишь смущенно улыбался:

– Дядя, ну чем ты можешь мне помочь? Ты ведь священнослужитель… Подумай сам, что ты можешь сделать для меня – разве что дать отпущение моих многочисленных грехов?

– Ну, не скажи, не скажи, – отвечал Джон, – ведь никто не знает, как может все повернуться…

– Что же?

Аббат никогда не расшифровывал, что именно он подразумевает под этой достаточно туманной фразой «все может повернуться», в глубине души, видимо, предполагая, что его племянник также может попасть в длинную цепочку случайных событий, не зависящих от него.

Короче говоря – все тех же «если бы»…

Тогда ни аббат, ни тем более Крис, человек, как никто другой, уверенный в себе, и не предполагали, что придет время, и он, Кристофер О'Коннер, будет вынужден обратиться к своему дяде за помощью…

Было ли это тем самым стечением обстоятельств, той самой длительной и запутанной цепочкой из «если бы»?

Джон не мог дать себе в этом отчета.

Аббат всегда чувствовал, что Крис, при всей его очевидной любви к нему, при всем своем уважении не очень-то доверяет ему – по крайней мере в том, что касалось деятельности младшего О'Коннера в ИРА.

Однако аббат знал, что рано или поздно его племянник увидит в нем не просто дядю, близкого родственника, но и человека, способного на куда большее – как минимум, единомышленника.

Джону очень, очень хотелось, чтобы этот момент когда-нибудь наступил – он еще не знал, чем именно сможет быть полезен своему Крису, однако твердо был уверен, что сделает для него все возможное.

Во всяком случае, уже много позже, в Оксфорде, мысленно возвращаясь к их беседе, старший О'Коннер все более и более убеждался, что Кристофер попросил о помощи именно его далеко не случайно…

Тот день выдался солнечным, но холодным – обычная погода в Оксфорде в такое время года.

Когда Лион подошел к аббату, по выражению лица его сразу же понял, что О'Коннер уже ждет его; от этой догадки у Лиона как-то сразу потеплело на душе.

– Здравствуйте, – поздоровался Хартгейм, подходя поближе.

– О, добрый день… А я, честно говоря, думал, что вы сегодня не выйдете на прогулку…

То ли для оправдания перед самим собой, то ли для того, чтобы извиниться перед собеседником (в том, что он, Лион, ежедневно отнимает у него много слишком времени), Лион всякий раз при встрече с аббатом говорил, что он вышел подышать свежим воздухом.

Беседа началось с того, что Хартгейм с таким выражением лица, будто бы он сам стесняется того, что он теперь скажет, сообщил собеседнику об очередной террористической акции ирландских ультра.

– Только не подумайте, – добавил в конце он как бы в свое оправдание, – что я считаю всех ирландцев террористами, у которых на уме только одно: убийства, захваты заложников и поджоги…

Лицо Джона помрачнело.

– Тогда – почему вы, мистер Хартгейм, рассказываете мне об этом?

Лион смутился еще больше:

– Мне показалось, что это может быть вам интересно…

После этих слов Лиона беседа приняла другой, совершенно неожиданный оборот…

Вот уже целый час, не меньше, Лион и его собеседник обсуждали проблемы, волнующие сегодня не только их, но и всю современную Европу – разгул терроризма (не только ирландского), национализм, патриотизм и тому подобные вещи, а самое главное – тесную взаимосвязь этих понятий.

Джон слушал внимательно – в этот раз он очень редко перебивал Лиона.

Впрочем, это не означало, что он во всем соглашался с ним.

Лион, сидя напротив, говорил таким тоном, будто бы перед ним на коленях лежала та самая старая тетрадь в истертом кожаном переплете с записями покойного де Брикассара, и он не поверял Джону свои сокровенные мысли, а читал загодя написанный текст:

– Глупо, когда один человек считает себя лучше других людей, но еще глупее, когда целый народ считает себя во всех отношениях лучше других народов. А каждый народ, во всяком случае – большинство, подавляющее большинство каждого народа живет в этом ужасном, глупом и зловредном суеверии.

Аббат вроде бы согласно кивнул, однако не преминул возразить:

– Но ведь то, что творится в последнее время в Белфасте, как, впрочем, и повсюду в Северной Ирландии, происходит вовсе не потому, что мы, ирландцы, считаем себя умнее или в каких-нибудь отношениях лучше англичан… Мы живем на своей земле, в своем собственном доме, точнее – пока не живем… Мы только хотели бы этого… А англичане – пришельцы, которые разделили нашу родину на две части, и эти пришельцы чувствуют себя в Ирландии куда лучше, чем мы, аборигены… Мы не хозяева у себя в стране! – воскликнул он, – я даже не знаю, как это назвать… Кто мы? Квартиранты? Прислуга? Прислуга новых хозяев в своем же собственном доме.

Мягко улыбнувшись, он произнес:

– Нет, вы не совсем правильно поняли меня…

– Я понял вас так, как вы сами этого хотели, – возразил Джон.

– Да нет, послушайте… Проповедовать в наш век всемирного обнищания народов любовь к одному только своему народу и ограждение себя войной от посягательств другого народа почти то же, что проповедовать деревенским жителям исключительную любовь к своей деревне и в каждой деревне собирать войска и строить бастионы. Особенная любовь к своему народу прежде соединяла людей, в наше же время, когда люди уже соединены путями сообщения, торговлей, промышленностью, наукой, искусством, – продолжал Лион, – а главное – сознанием, нравственным сознанием – такая любовь не соединяет, а только разъединяет…

О'Коннер поморщился.

– Нас уже пытались соединить с англичанами… Насильственно, с двенадцатого века. Сделать из нас стопроцентных британцев, англосаксов, таких же англиканцев, как и они… Никто и никогда не спрашивал нас, хотим ли мы того или не хотим… Никто никогда не интересовался, хотим ли мы соединяться с ними, хотим ли мы изменить вере предков…

Лион, так увлеченный своими мыслями, казалось не расслышал этой достаточно пространной реплики собеседника.

– Еще в старину, когда каждый народ подчинялся одной неограниченной ничем власти своего верховного и обоготворяемого владыки он представлял сам себя как бы островом среди постоянно стремящегося залить его океана. И если тогда подобный патриотизм, – Лион сделал сознательное ударение на слове «подобный», – если тогда подобный патриотизм и имел смысл, то в наше время, когда пережитое уже народами чувство требует от людей прямой противоположности тому, чего требует их разум, нравственное чувство – признание равенства и братства всех людей, подобный патриотизм уже не может представляться всем ничем иным, как самым грубым суеверием…

– Вам хорошо говорить, – буркнул аббат с недовольным видом, даже слегка поморщившись, – потому что вы немец, у вас есть родина, которую никто не угнетает…

– Но ведь и Германия до сих пор разделена на две части, – возразил Хартгейм.

– Да, – согласился Джон. – Однако в Восточной Германии никто не унижает немцев только за то, что они немцы… Никто не навязывает им свою религию, свои обычаи, свои порядки… Никто не ставит немцев в положение квартирантов в собственном доме. В отличие от Ольстера… – он немного помолчал, а затем добавил: – я все более и более склоняюсь к очень, казалось бы, простой мысли: в Англии должен быть английский порядок, а в Ирландии – ирландский… Так же как, скажем, в Америке – американский, а в какой-нибудь Иордании – иорданский. Главное – порядок. Ведь это так просто!

Чтобы как-то разрядить обстановку, Хартгейм примирительно произнес:

– Я полагаю, что всякий человек, прежде чем быть ирландцем или англичанином, прежде всего – человек, то есть разумное, любящее других людей существо, призвание которого не в том, чтобы соблюдать ирландский или британский порядок, а только лишь в одном: в исполнении своего человеческого назначения в тот короткий срок, который предназначено ему прожить в этом мире. А назначение это одно и то же, определенное: любить всех людей…

– Да, в одном вы правы… – Джон, поднявшись, стал медленно расхаживать перед собеседником: – это в том, что люди не должны унижать других людей только за то, что те, последние – не той национальности или не того вероисповедания, которого бы хотелось первым.

Лион, широко улыбнувшись, воскликнул:

– Конечно же! Ребенок встречает ребенка, какого бы он ни был сословия, веры или народности, одинаково доброжелательной, выражающей радость, улыбкой. Взрослый же человек, который должен быть гораздо разумнее ребенка, прежде чем познакомиться или более-менее близко сойтись с человеком, уже соображает, какого сословия, веры, национальности тот человек, и смотря по сословию, вере или национальности, так или иначе обходится с ним… Недаром же Христос говорил: будьте, как дети…

– Но ведь я – католик, – произнес Джон, впервые за время этого продолжительного разговора улыбнувшись, – а вы, мистер Хартгейм, как я понимаю – протестант… И это ни в коей мере не мешало нам сойтись…

– Скажу более, – отвечал тот, – моя жена – католичка, кстати – ирландка… Очень даже возможно, что вы ее знаете.

– Я?

– Ну да…

– А почему я должен знать ее?

– Она, – не без гордости заявил Лион, – известная актриса. Она может быть знакома вам как Джастина О'Нил…

Аббат смущенно произнес:

– Извините, но я не отношу себя к театралам… Простите мое невежество, но это имя мне ничего не говорит. – Он виновато посмотрел на собеседника, после чего тихо добавил: – но, возвращаясь к нашему разговору…

Положив ногу на ногу, Лион обиженно буркнул:

– Да.

Затем, откашлявшись в кулак, начал:

– Христос открыл людям, что разделение между своими и чужими народами есть великий обман… Кому как не вам, аббат, это знать. И, познав эту истину, христианин, если он только, конечно, настоящий христианин, уже не может испытывать чувства недоброжелательности к другим народам…

О'Коннер в который раз за это время перебил собеседника:

– А если другие народы испытывают чувство недоброжелательности к моему – как быть тогда? Что тогда делать?

– Подождите, Джон, – отстранил его Лион, – я не закончил мысль. Так вот: он не может оправдывать, как он, может быть, делал прежде, дурные поступки против чужих народов только тем, что эти народы хуже его собственного. Христианин не может не знать того, что разделение его с другими народами есть зло, что разделение – это соблазн, и потому он не может уже, как делал прежде, сознательно служить этому соблазну. Такой христианин не может не знать, что благо его связано с благом людей не одного только его народа, а с благом всех людей мира; он знает, что единство его со всеми народами мира не может быть нарушено чертою границы и расположениями к нему правительств о принадлежности его самого к тому или иному народу. Он знает, что все люди везде братья, и потому равны между собой. И, понимая это, такой христианин не может не изменить все свое отношение с другими народами и с их правительствами. То, что представлялось прежде хорошим и даже высоким, возвышенным – любовь к отечеству, к своему народу, к своему государству, служение им в ущерб блага всех людей, военные подвиги, – все это представляется такому христианину уже не высоким и прекрасным, а, напротив, низким и дурным во всех отношениях. То, что представлялось дурным и позорным: отречение от отечества, несогласие бороться против так называемых врагов, представляется ему высоким и заслуживающим восхищения. Если и может такой человек в минуту забвения больше желать успеха своему государству или народу, то не может он уже в спокойную минуту отдаваться этому суеверию, не может участвовать ни в каких тех делах, которые основаны на различии государств – ни в армиях, ни в таможнях, ни в сборе пошлин, ни в приготовлении снарядов или оружия, ни в какой-либо деятельности для вооружения, ни в военной службе, ни, тем более, в самой войне с другими народами… Ведь так или иначе, человек, понимающий смысл и назначение жизни, не может не чувствовать свое равенство и братство с людьми не только одного, но и всех народов, всего мира, – закончил Лион.

Аббат выжидательно молчал. Хартгейм, вздохнул, будто бы эта речь отняла у него слишком много сил, и спросил:

– Ну, вы согласны со мной? Согласитесь, тем более, как служащий церкви, что то, что я только что сказал, хотя, честно признаться, это и не совсем мои соображения – верно?

Джон, однако, заупрямился.

– Нет, нет, мы говорил о совершенно различных вещах… Когда я говорю об Ирландии, я вовсе не имею в виду, что мы, ирландцы, в чем-то лучше англичан, или французов, или валлийцев, или немцев… Я только хочу сказать, что мы не потерпим, чтобы англичане, валлийцы или французы навязывали нам свой образ жизни, свой порядок…

Он сам чувствовал, что говорит плохо, очень путано, но и это возражение, и тот недавний доброжелательный отклик дали ему чувство высокомерного превосходства над этим немцем, который, казалось, так мало знал о состоянии человеческой души и так плохо понимал, что же такое настоящий патриотизм; впрочем, Джон не сердился на него за это непонимание, считая, что этот человек заблуждается, но заблуждается совершенно искренне. Так многие люди блуждают в потемках, ища выхода к свету, ломятся не в те двери, когда он, Джон, давно уже определил для себя все и теперь постарается убедить в своей правоте и его, мистера Хартгейма.

– Я не виноват, что настоящий патриотизм – это совершенно не то, что вы имеете в виду, – произнес О'Коннер.

– Но ведь мы говорим не о патриотизме, точнее – не столько о патриотизме, сколько о тех последствиях, которые дает разделение на нации, – несмело возразил ему Хартгейм.

Аббат продолжал:

– Сам я, к сожалению, не наделен талантом убеждать, каким наделены вы… Но если скажу теперь, – он сознательно сделал ударение на этом слове, – если я теперь скажу, может быть вы, Лион, и поймете меня. Я стараюсь, чтобы вы поняли…

Он выпрямился так гордо, словно был судьей, его глаза не останавливались на фигурках прохожих, мелькавших на другой стороне улицы, видимо, ему просто не хотелось смотреть на этих людей.

Джон почувствовал, что пришло мгновение, когда он может ясно и четко заговорить о том, что всегда так остро мучило его, а затем мертвело и бессилело.

Не то, чтобы какая-нибудь новая мысль дала ему уверенность и ясность, нет, он весь теперь, выпрямившись в полный рост, словно вокруг него ничего не было, кроме пустого пространства, какой-нибудь равнины, – он всей своей человеческой целостностью почувствовал это именно теперь.

Ведь с мыслями дело чаще всего обстоит особо: они являются как всего-навсего случайность, которая приходит, не оставляя следа, и у мыслей есть свои мертвые и живые моменты. Может прийти гениальное озарение, но все же оно увянет, погибая исподволь, как цветок.

Форма, может быть, и останется, а краски, аромат – исчезнут.

То есть: помнишь какое-то слово, и логическая ценность найденной случайно фразы полностью сохраняется, но она только вертится по поверхности нашего внутреннего мира, и мы не чувствуем себя богаче и лучше из-за нее.

Пока – может быть, через много-много лет – вновь не приходит мгновение, в которое мы видим, что все время совершенно не помнили о смысле своей фразы, хотя чисто логически, может быть, все было правильно.

Да, есть мертвые и живые мысли. Мышление, которое движется по внешне освещенной поверхности, которое всегда можно проверить нитью «причинности» и «следственности», – это еще не обязательно живое мышление.

Мысль, которую встречаешь на этом пути, остается безразличной, как любой человек в колонне марширующих солдат.

Мысль – пусть она даже приходит нам на ум – становится живой только в тот момент, когда к ней прибавляется нечто, уже не являющееся мышлением, уже не логическое умозаключение, так что мы чувствуем ее истинность, не нуждаясь ни в каких оправданиях, как якорь, которым она врезается в согретую кровью живую плоть.

Великое понимание жизни вершится только частично, в лучшем случае наполовину в световом круге ума, другая половина – в темных недрах естества, и оно есть прежде всего душевное состояние, самое острие которого мысль может увенчать, как цветок.

Не обращая внимания на озадаченное лицо Лиона, Джон О'Коннер продолжал словно бы для самого себя и, не переводя дыхания и глядя прямо вперед, договорил до конца:

– Патриотизм, Лион – это вовсе не предрассудок, не заблуждение, как вы мне только что сказали… Да, я не говорю, что для того, чтобы любить ирландцев и Ирландию, надо обязательно возненавидеть Англию и англичан… Дело в другом…

Лион передернул плечами.

– Я не понимаю.

– Все просто: я ирландец, я родился и вырос там, и с самого детства задавал себе вопрос: «почему мы, ирландцы, люди, которых в Ольстере большинство, не можем быть у себя в стране хозяевами?».. Представьте себе, что в ваш дом, – рука аббата, взметнувшись в сторону, указала на особняк Лиона, – что в ваш дом пришел какой-то человек со своим укладом жизни, мыслей, своими представлениями о добре и зле, своей религией… Ну, например, китаец, последователь Конфуция… И он бы сказал, что весь этот дом, все, что в нем находится, включая мебель, домашний очаг, вашу жену, ваших детей, все, до последнего кубического дюйма воздуха, принадлежит только ему одному. А заодно бы заявил, что вы на социальной лестнице стоите куда ниже его, потому что не придерживаетесь конфуцианства… Что бы вы сказали тогда – что вы с китайцем братья? – Аббат поджал губы. – Не думаю.

Доводы Джона были столь просты и убедительны, что все предыдущие доказательства Лиона, чисто умозрительные, рассыпались, как карточный домик.

Немного помедлив, тот произнес с задумчивыми интонациями в голосе:

– Да, конечно же, мистер Хартгейм, то, что вы сказали – верно. Но ответьте же мне на простой вопрос – почему я не могу быть хозяином в своем доме?

Да, это, наверное, и была та ключевая фраза, которая так долго вертелась на языке у аббата и которую он долго не мог произнести.

«Быть хозяином в своем собственном доме».

Джон разволновался настолько, что, усевшись на прежнее место, принялся ерзать на скамейке.

– Ну? За что мне любить англичан – с какими намерениями эти люди пришли в наш дом?

Слова эти прозвучали, может быть, неоправданно резко, но Лион не заметил этого.

Он был настолько поражен простотой и ясностью поставленного вопроса, что так и не мог ответить на него, хотя нужные слова и цитаты из заветной тетради с записями кардинала все время вертелись у него на уме; теперь, после беседы с Джоном, они показались ему не слишком жизнестойкими и не совсем подходящими.

А Джон, еще раз внимательно посмотрев на собеседника и так не дождавшись ответа, поднялся и, как это часто бывало с ним в последние дни – не прощаясь, заторопился к своему дому…

С тех пор беседы с аббатом приобрели уж совсем регулярный характер; теперь Лион уже не стеснялся заходить к нему домой без приглашения – аббат, чувствуя в себе какое-то неизъяснимое расположение к этому немцу, всякий раз очень радовался его приходу.

Поразмыслив на досуге, Лион вскоре пришел к выводу, что Джон О'Коннер, конечно же, прав: для того, чтобы любить ближнего, надо прежде всего разобраться, кто он, и, выражаясь языком аббата, выяснить для себя, с какими намерениями пришел в твой дом; нельзя любить всех просто так, безоговорочно и слепо.

Теперь Хартгейм все больше и больше соглашался со своим постоянным собеседником, и когда тот однажды сказал, что единственный выход для ирландцев – война с «колонизаторами», Лион, следуя логике Джона, пришел к выводу, что он, пожалуй, прав.

Так, совершенно неожиданно для себя, герр Хартгейм стал если и не единомышленником этого странного человека, к которому он все более и более чувствовал непонятную, но такую горячую симпатию, то, во всяком случае, сочувствующим его устремлениям…

Лион, находясь в постоянном напряжении (он все время размышлял о словах аббата; слова эти все время порождали мысли, но они были еще неоформленными, и потому склонный к точности Хартгейм не мог четко и ясно сформулировать их для самого себя), однажды почувствовал, что в последнее время как-то отдаляется от Джастины – порой самому ему начинало казаться, что, наверное, теперь единственное, что связывало их, были заботы об Уолтере и Молли.

Джастина относилась к визитам мужа в дом аббата все более и более неодобрительно.

Однажды она сказала:

– Знаешь, с тех пор, как этот священник поселился у нас под боком, ты стал каким-то странным, все время бродишь задумчивый, точно сам не свой… Ничего не понимаю.

Лион, рассеянно повертев головой, с усталым видом ответил:

– Просто теперь, с появлением в моей жизни этого аббата, Джона О'Коннера, я наконец-то начал задумываться над теми вещами, которые раньше казались мне незначительными, стал искать ответы на вопросы, которые, как я думал, уже давно были мной найдены…

– Я так и знала, – произнесла Джастина, – и все этот О'Коннер…

Лион насупился.

– Послушай… Неужели ты можешь сказать о нем что-нибудь плохое?

Джастина передернула плечами.

– Нет.

– Но почему ты так решительно и враждебно настроена против него? Ведь за все время я не слышал от тебя об этом человеке ни единого теплого слова!

– Я ведь не знаю его так хорошо, как ты, Лион, – ответила Джастина.

– Тем более.

– Тогда ответь: почему же в твоих словах столько недоброжелательности?

Тяжело вздохнув, она опять передернула плечами.

– Не знаю…

Неожиданно улыбнувшись, Лион сказал:

– Просто ты, как и всякая женщина, ревнуешь меня… Так ведь?

– Может быть…

Джастина действительно ревновала своего мужа к этому несимпатичному для нее человеку – и всякий раз, когда Джастине приходила в голову эта мысль, ей становилось очень неудобно перед собой.

Однажды – а это случилось поздно вечером, в дверь дома Джона кто-то осторожно постучал.

Время было позднее – О'Коннер не ждал гостей, и потому, накинув плащ, он вышел на боковую террасу посмотреть сквозь стекло в кухонной двери.

– Кто там?

Из-за двери послышалось:

– Открой, Джон…

Голос был будто бы знакомый, однако аббат так и не мог вспомнить, кому он может принадлежать. Он насторожился.

– Кто это?

– Открой, это я, Кристофер…

Ну конечно же, как он мог забыть – это был голос Криса!

О, как давно они не виделись – Джон уже начинал забывать голос племянника.

Крис, оглянувшись по сторонам, вошел в дом своего дяди и быстро прикрыл дверь, чтобы не впускать в дом холодный воздух.

– Ты один?

– Один… Что случилось?

Скинув куртку, Кристофер прошел в гостиную и произнес негромко:

– Потом… Потом я тебе все расскажу. А теперь, если можно, дай мне горячего чая и постели постель… Я прямо с ног валюсь от усталости!

На следующее утро (Джону, к счастью, не надо было никуда идти, и день был целиком свободен) они с Крисом сидели на кухне.

Аббат, делая микроскопические глотки кофе, выжидательно смотрел на своего племянника, надеясь, что тот начнет разговор первым.

Так оно и случилось.

– Дядя, – произнес Крис, прикуривая, – помнишь, когда-то, может быть года три или четыре тому назад, ты говорил, что если я обращусь к тебе за помощью… Словом, ты помнишь это?

Джон улыбнулся.

– Конечно!

Пытливо взглянув на дядю, Кристофер спросил:

– Ты не отказываешься от своих слов? Тот немного обиженным голосом ответил:

– Знаешь, я ведь никогда не отказываюсь от своих слов, Крис… Если хочешь, я могу повторить их еще раз… Да, всегда, в любой момент ты можешь обратиться ко мне, и я помогу тебе всем, чем только смогу…

– Стало быть, и теперь?

Джон наклонил голову.

– И теперь – тоже…

Неожиданно Крис замолчал.

Аббат, отодвинув чашку с недопитым кофе, спросил встревоженно:

– Тебе требуется моя помощь?

Крис кивнул.

– Боюсь, что да…

– Но почему – «боюсь», – растерянно пробормотал аббат, – помочь тебе, это ведь мне не в тягость. Я с радостью сделаю все, о чем ты попросишь.

– Боюсь, что помощь потребуется куда более серьезная, чем ты даже можешь себе представить.

Нахмурившись, Джон спросил:

– Что-то случилось?

Племянник кивнул.

– Да, случилось.

– Что-нибудь серьезное?

Тяжело вздохнув, Кристофер ответил негромко, но очень выразительно:

– Боюсь, что очень.

– Так что же произошло?

Лицо Криса помрачнело.

– Не сегодня-завтра меня арестуют. Признание это прозвучало столь неожиданно, что Джон отпрянул; конечно же, он прекрасно понимал, что человек, так или иначе связавший свою жизнь с ИРА, может быть арестован в любую минуту, однако и не предполагал, что с его племянником это может случиться так скоро.

– Арестуют?

– Ну да…

– За что?

– У полиции нет никаких веских доказательств моей причастности к ИРА… Если не считать кое-каких бумаг, подлинность которых всегда можно будет оспорить, – ответил Крис.

Глаза Джона расширились от удивления, смешанного со страхом.

– И что ты теперь намерен делать, Крис? Бежать?

Крис вздохнул.

– Это не получится.

– Почему же?

Он махнул рукой.

– Очень долго рассказывать… Да и бежать теперь мне просто не выгодно.

– Но я помогу тебе.

– Дело в том, – принялся объяснять Крис, – что я уже был арестован по подозрению в причастности к взрыву «Боинга» в аэропорту Хитроу…

Джон удивленно поднял брови.

– Вот как?

– Да.

– А я и не знал об этом… Ты что… – голос его дрогнул, – ты что, действительно имел к этому отношение?

Крис поморщился.

– Да нет же…

– Кто же его взорвал?

– Ультралевая группировка, которая несколько лет назад откололась от ИРА. Наши методы показались им слишком мягкими и либеральными. Мы расценили это как настоящую провокацию – сразу же после взрыва самолета начались повальные аресты… Кроме того, эта акция очень сильно уронила наш авторитет – в том числе и среди ирландского населения. За нами установилась стойкая репутация законченных негодяев, кровавых убийц, головорезов… Ведь ни полиция, ни тем более газеты и телевидение, как правило, не вдаются в подобные тонкости – если и произошел террористический акт, ответственность за который взяли на себя ирландцы, то без участия ИРА, значит, тут не обошлось… – Кристофер вздохнул, – конечно же, мы осудили ультра и заявили, что не имеем к этому взрыву никакого отношения. Нам казалось, что такой способ борьбы – слишком жестокий.

– И что же?

Вновь тяжело, еще тяжелее прежнего вздохнув, Крис продолжил:

– Тогда все обошлось – нашелся один человек, честный патриот, который взял вину на себя.

– А теперь?

– Тогда, когда меня задержали по подозрения в причастности к этому террористическому акту, у полиции не было никаких доказательств… Они арестовали меня скорее для профилактики. Как, впрочем, и многих других – кстати, среди арестованных есть и ни в чем не повинные люди – их, видимо, взяли только потому, что они носили ирландские фамилии, или же были шапочно знакомы с кем-нибудь из ИРА, даже не подозревая, чем их знакомые занимаются…

– И что же теперь?

– А теперь английская полиция или спецслужбы – уж и не знаю, кто теперь мной занимается, – обнаружили документы, из которых становится ясно, что я вхожу в руководящее ядро Ирландской Республиканской Армии… Этого более чем достаточно, чтобы упрятать меня за решетку на много лет…

– Может быть, стоит бежать? – пересохшими от волнения губами предложил аббат. – Да, Крис, беги куда-нибудь… Ну, например, на континент. Я помогу тебе.

Крис покачал головой.

– Боюсь, что теперь поздно об этом думать.

– То есть?

– За мной установлена слежка. Ни сегодня завтра я буду арестован – бежать нет никакого смысла.

Откинувшись на спинку стула, аббат спросил:

– Ты что же, Крис – так и будешь сидеть, сложа руки?

Крис, тонко улыбнувшись, ничего не ответил. Аббата эта улыбка смутила, и потому он спросил – но уже с большим напором:

– Так что же ты собираешься делать? Ждать, пока тебя арестуют?

– Вот именно.

– Но ведь это в высшей степени глупо, – запальчиво воскликнул старший О'Коннер, – надо попытаться сделать что-нибудь…

– Попытаться сделать что-нибудь можно и после того, как меня арестуют, – произнес Кристофер, – я думаю, что нет никакой разницы…

– Ты что, хочешь быть арестованным?

Кристофер мягко улыбнулся.

– Конечно же нет, но теперь будет лучше, если это произойдет.

– То есть…

– У меня есть план. Но для этого мне понадобится твоя помощь, дядя…

– План?

– Ну да.

Придвинувшись поближе, племянник наклонился к дяде и прошептал несколько фраз.

Аббат вздрогнул – было заметно, что слова племянника очень испугали его.

– Думаешь, есть смысл этим заниматься?

– Считаю, что да. Мы в Белфасте уже все продумали, и сошлись во мнении, что другого пути нет. Правительство теперь на последнем издыхании, еще несколько крупных скандалов, связанных с ИРА, и оно будет вынуждено подать в отставку. Не думаю, что министров так радует подобная перспектива, – невесело усмехнулся Крис.

– Но если вы осудили взрыв самолета в Хитроу, – произнес аббат, с сомнением покачав головой, – если вы считаете, что тот террористический акт не принес вам ничего, кроме скверной славы…

Прищурившись, Кристофер произнес:

– Да, тогда мы действительно так считали. А теперь я начинаю понимать, что они, эти ультралевые, отколовшиеся от нас, в какой-то мере правы…

– То есть?

Кристофер поднялся со своего места и, подойдя к окну, посмотрел на улицу.

На другой стороне стоял небольшой красный автомобиль, полуспортивный «вольво», и, как мог разглядеть племянник аббата, в кабине сидели двое и о чем-то оживленно переговаривались.

Этот автомобиль Кристофер заприметил еще часа три назад, когда вышел на перроне вокзала из поезда и направился к стоянке такси.

Вне сомнения, это была слежка.

Аббат, привстав со своего места, подошел к окну, чтобы рассмотреть, что же привлекло внимание его племянника, однако тот коротким жестом остановил его.

– Не поднимайся.

– Что же там? Крис зашторил окно.

– За мной следят, – он кивнул за окно, криво ухмыльнувшись, – но ты, дядя, не бойся… Ты ведь аббат, и, хотя и ирландец, но вне всяких подозрений… Репутация твоя чиста – потому я и обращаюсь к тебе.

Джон выжидательно молчал. Крис, сварив себе еще кофе, налил его в чашку и, обернувшись к дяде, продолжил:

– Да, наверное, в методах борьбы ультра есть свое рациональное зерно… То, чем они занимаются, то, чем занимаемся мы, и то, чем занимаются англичане – это война. Война всех против всех. А на войне не может быть сантиментов, нет места желанию сохранить хорошую репутацию… Ведь англичане никогда не заботились об этом – почему же тогда должны заботиться мы?

Джон, выпрямившись в кресле, внимательно посмотрел на Криса и спросил:

– Но ведь это унесет несколько десятков человеческих жизней?

Кристофер отрицательно покачал головой и жестко произнес:

– Нет.

– Однако…

– Мы все рассчитали. Если все закончится благополучно, то жертв не будет. А акция эта будет иметь, скорее, устрашающее значение – в случае удачного ее проведения англичанам придется выпустить не только меня, но и многих других задержанных… И в дальнейшем, прежде чем пойти на что-либо подобное, они триста раз подумают: стоит ли начинать. – Крис, допив кофе, отодвинул чашку в центр стола и, подняв цепкий, пристальный взгляд своих глубоко посаженных глаз на дядю, поинтересовался: – ну, так ты согласен?

Тот опустил голову.

– Знаешь, мне так тяжело на это решиться…

– То есть?

– Все слишком неожиданно… Невесело усмехнувшись, Кристофер произнес:

– Да, вот так всегда: человек строит возвышенные планы, думает о судьбах родины… А потом, когда получает возможность реализовать эти планы, когда приходит действительный момент помочь родине, говорит, что все это, мол, так неожиданно, что надо подумать, как бы не натворить глупостей… Дядя, извини, но ты рассуждаешь, как девица, которой и хочется расстаться со своей девственностью, и страшно, а не как взрослый мужчина, к тому же – католический священник. – После непродолжительного молчания Кристофер добавил: – Во всяком случае, я могу тебе сказать только одно: если ты откажешься, то потом будешь жалеть о своем отказе всю жизнь. А, кроме того – разве не ты обещал мне помочь? Разве это были не твои слова? Или, может быть, я просто ослышался?

Аббат, положив холодные руки на колени, принялся поглаживать их, чтобы скрыть волнение – несмотря на то, что он стремился казаться спокойным и невозмутимым, руки его дрожали.

– Хорошо, – как-то нервно задергавшись, произнес Джон, – хорошо, я согласен…

Лицо Криса просветлело.

– О, это совсем другой разговор… Тогда нам надо обсудить наш план более подробно… Джон, ты не помнишь такого пожилого господина, с которым ты видел меня в прошлый раз?

– Кого именно? – осведомился Джон, напрягая память и припоминая обстоятельства своей последней встречи с племянником – она произошла где-то год или полтора назад в Белфасте.

– Мистер Уистен О'Рурк, – уточнил Кристофер. – Вспомни, вы еще с ним о чем-то спорили…

– Ах, да, конечно же, – спохватился аббат, – Да, вспомнил…

– Он даст тебе подробные инструкции, а теперь я изложу свой план в двух словах – так сказать, в самых общих чертах…

План Кристофера состоял в следующем: не сегодня-завтра его должны были арестовать. Бежать, скрываться, не было никакого смысла – это бы только усугубило его положения, так как явилось бы косвенным доказательством его причастности к террористам.

Надо было спокойно дожидаться, пока за ним придет полиция, и без сопротивления отдать себя в руки властей.

Учитывая неразворотливость британской следственной машины, Кристофер мог быть совершенно уверенным в том, что им не будут заниматься, так сказать, вплотную, как минимум неделю, а то и больше – прямых улик против него у полиции не было.

После ареста Криса полиция, скорее всего, известит свое начальство, а то, в свою очередь – газеты и телевидение, что с терроризмом покончено, потому что верхушка ИРА оказалась в руках правосудия.

Однако приблизительно через неделю после этого ареста, а то и раньше, Лондон получит ультиматум: или же все ирландцы, арестованные по подозрению в причастности к терроризму, будут освобождены, или в британской столице произойдет серия страшных террористических актов – взрывов, захватов заложников, всего, чего так боится правительство.

Расчет был беспроигрышный: правительству будет в любом случае проще и дешевле выпустить арестованных, подозреваемых в причастности к ИРА в большинстве случаев по косвенным признакам, чем невольно давать зеленый свет волне насилия.

– Иначе кабинет министров просто падет, – объяснил Кристофер, – и тогда на следующих выборах лейбористам не поздоровится…

Но для того, чтобы запугать англичан, Крису был необходим человек, а еще лучше – несколько людей, которые бы не были засвечены в полицейских досье.

И кандидатура его дяди, во всех отношениях порядочного и лояльного к властям человека, священнослужителя, не должна была вызвать ни у кого никаких подозрений…

Выслушав своего племянника, Джон задумался.

– Так что, Кристофер, – видимо от волнения, он перешел на полное имя своего племянника, что случалось с ним крайне редко, – мне действительно предстоит… сделать это? Да?

Под «этим» аббат, по всей вероятности, подозревал какой-нибудь террористический акт. Крис усмехнулся.

– Нет, дядя…

– Прости, но я не понимаю тебя.

– Первая акция, – младший О'Коннер в разговоре с аббатом сознательно избегал слов «терроризм» и «террористический акт», предпочитая более завуалированный термин «акция», – первая акция будет, так сказать, устрашающего характера… Просто, чтобы дать им понять, что мы живы и не сломлены, и что лучше пойти с нами на соглашение…

– То есть?

– Ну, – принялся объяснять племянник, – много шума, много дыма… Но без жертв. Это – обязательно.

Пытливо посмотрев на Кристофера, Джон осведомился у него:

– Это наверняка?

Тот поспешно заверил:

– Наверняка, дядя… Я обещаю, что на следующий день «Обсервер» напишет: «По счастливой случайности никто не пострадал». Хотя, – он криво усмехнулся, – честно говоря, когда я читаю в периодике или слышу по телевизору подобные вещи, я не могу поверить, что произошла случайность. Ведь такие акции, как правило, очень хорошо планируются, иногда даже репетируются, и все, включая количество жертв заранее известно.

– То есть?

– Ну, я понимаю так: где-нибудь обычно в многолюдном месте должен произойти взрыв.

– Взрыв? – пересохшими от волнения губами спросил аббат.

Крис кивнул.

– Да, взрыв. Но в этот момент поблизости не должно быть ни одного человека…

– А где именно?

– Ну, это еще предстоит решить… Взрыв может произойти и в вестибюле вокзала – после прибытия поезда, когда провожающих, встречающих и прибывших пассажиров будет немного, когда они выйдут… Или в фойе аэропорта – при подобных обстоятельствах. Или неподалеку от стадиона – минут за пятнадцать до окончания матча. Короче, место – не самое главное. Главное, какой резонанс после всего этого получится.

Пожевав губами, аббат спросил:

– Ну, а что же дальше?

– Дальше официальные власти получат уведомление, что в случае, если наш ультиматум не будет принят, и если заключенные не будут освобождены, то в следующий раз последствия взрыва будут ужасными.

– А если они не согласятся? Ухмыльнувшись, племянник убежденно сказал:

– Согласятся…

– Почему ты так уверен?

– А что же им еще остается делать?

– Не понял…

– Иначе они потеряют то, к чему так долго стремились – власть.

В голосе Кристофера звучала такая непоколебимая уверенность, что аббат поневоле согласился, однако, видимо из свойственного ему упрямства, спросил:

– И все-таки, почему?

– Иначе разразится страшный скандал, правительство будет вынуждено подать в отставку, и к власти придет другой кабинет министров, после чего последним так или иначе придется удовлетворить наши требования.

Крис говорил четко, как может говорить только человек, уверенный в своей правоте.

Эта непоколебимая уверенность в себе и в своей правоте очень поразила Джона.

– Ты говоришь так, будто бы все уже давным-давно решено…

Крис выпрямился.

– Да, – ответил он, – я действительно в этом уверен. Положение сложное, многие из моих друзей даже находят его критическим. Но я не отчаиваюсь, я чувствую себя столь же уверенно, будто стою на твердой почве. Я верю в свой разум. Не будь у нас этого чувства уверенности, надежности, мы бы давно уже наложили на себя руки – прости, что я говорю такие вещи тебе, священнослужителю. Это чувство сопровождает нас постоянно, оно не дает нам распасться, каждое мгновение оно берет наш разум, как малое дитя, на руки, оно защищает его. А отдав себе в этом отчет, мы уже не можем отречься от того, что нами выстрадано. Мы понимаем нашу правоту не столько разумом, сколько чувством – ибо не будь этого чувства, мы бы опали, как пустые мешки. – Прищурившись, словно от яркого света, Крис спросил: – ну, так ты согласен? – и тут же спохватился: – впрочем, а почему я спрашиваю тебя об этом? Ты ведь уже дал мне свое согласие – не так ли?

Аббат вздохнул.

– Кристофер, неужели ты считаешь, что мне одному это по силам?

– Что?

– Ну, то, что ты мне предлагаешь?

– А я не говорю, что ты, дядя, обязательно должен делать все один.

– Почему же? Я понял, что…

Крис перебил аббата:

– Послушай, у тебя есть какой-нибудь надежный человек?

– Что, что?

– Ну, человек, которому ты всецело доверяешь?

Тяжело вздохнув, Джон произнес:

– Не знаю…

– А ты подумай, подумай, – подбодрил Кристофер, – может быть…

– Ты предлагаешь подыскать мне помощника?

– Вот именно!

Неожиданно младший О'Коннер поднялся и принялся возбужденно ходить по комнате.

– Но кого же?

– Тебе видней…

После непродолжительной паузы аббат, внимательно посмотрев на своего собеседника, произнес:

– Знаешь, Крис, мне кажется, я знаю такого человека…

Передав аббату инструкции, подробнейшим образом объяснив, что и как делать, в различных ситуациях, а также лондонский телефон одного своего доверенного лица, мистера Уистена О'Рурка, Крис, тепло попрощавшись с дядей, вышел из дому.

А буквально на другой день аббат узнал, что его любимый племянник арестован: об этом написали почти все английские газеты.

Большого скандала не было – наверное потому, что британские власти, как и предполагал Кристофер, не могли инкриминировать арестованному никаких более-менее вразумительных обвинений.

Теперь последнее слово оставалось за Джоном, однако, по замыслу аббата и его племянника, ему нужен был помощник, и он, после долгих размышлений, наконец-то остановился на кандидатуре мистера Хартгейма.

Тот день выдался точно таким же, как и многие, прожитые Хартгеймом в Оксфорде – тихим, меланхоличным, полным той скрытой грусти, к которой в последнее время так тяготел Лион.

Вечером, когда дети, сделав уроки, отправились играть в свою комнату, Хартгейм принялся одеваться.

– Опять к аббату? – спросила Джастина, искоса поглядывая на мужа.

Тот кивнул.

– Ну да…

– Нет, я все-таки не представляю – о чем так долго можно говорить с ним?

Голос Джастины прозвучал очень напряженно, и Лион тут же отметил про себя, что сегодня она нервничает больше обычного.

Он улыбнулся.

– Ну, мало ли о чем могут говорить между собой двое пожилых мужчин?

– Ты ходишь к нему, точно на службу, – ответила Джастина и отвернулась.

Он подошел к жене, нежно обнял ее за плечи и негромко сказал:

– Ну и что с того?

– Ох, не нравится мне все это!

– Ну почему же Джастина, почему?

– Потому что это знакомство не доведет тебя до добра…

– Но ведь ты совершенно не знаешь этого человека – почему ты так резко отзываешься о нем? – спросил Хартгейм.

Джастина, посмотрев в глаза мужу, честно призналась:

– Не знаю.

Он улыбнулся.

– А я – знаю…

– Почему?

– Мы уже говорили с тобой на эту тему… По моему, ты просто ревнуешь…

– Мне все-таки кажется, что этот подозрительный человек не доведет тебя до добра.

– Но дорогая, зачем так резко? Тебе это только лишь кажется… Ты говоришь так потому, что он не нравится тебе… Но, согласись, это еще недостаточные основания для обвинений в его адрес…

– Возможно.

– Ну, всего хорошего… Не волнуйся, Джастина, я не столь подвержен чужому влиянию, чтобы мистер О'Коннер втянул меня в какую-нибудь авантюру.

Последние слова Лион произнес ироничным тоном, невольно копируя интонации Джастины.

И, поцеловав жену на прощанье, Лион накинул куртку и направился через дорогу, в сторону небольшого коттеджа, в котором жил аббат О'Коннер.

Лион застал своего нового знакомого в необычайно взволнованном расположении духа.

Напряженно улыбнувшись, Джон предложил гостю присесть, коротко кивнув в сторону кресла.

– Прошу вас…

– Спасибо, – ответил Хартгейм, усаживаясь. – Благодарю вас.

Он внимательно посмотрел в лицо аббата и почему-то подумал, что у О'Коннера теперь был вид человека, который очень хочет что-то сказать, притом – необычайно важное, но по какой-то непонятной причине никак не решается этого сделать.

Аббат, пройдя на кухню, поставил чайник и, вернувшись к Лиону, торжественно произнес:

– Я хотел бы поговорить с вами…

Лицо у Джона в этот момент имело такое суровое и значительное выражение, что Лион поневоле спросил:

– Что-то произошло?

– Нет… то есть – да. Короче…

Окончательно запутавшись, Джон сел напротив и, чтобы побороть сильное душевное волнение, столь внезапно охватившее его, взял четки и принялся сосредоточенно перебирать их.

После непродолжительной паузы Лион, растерянно посмотрев на хозяина, спросил:

– Так что же?

Джон начал издалека.

Сперва он долго говорил о том, что иногда в жизни людей наступает момент, который можно считать переломным, что очень часто люди ждут этого момента, не задумываясь, что он может наступить в любую минуту, что в этом, наверное, есть великий смысл Провидения.

– Нам только кажется, что есть время, – говорил аббат, – но ведь на самом деле его нет. Время – это только приспособление, посредством которого мы постепенно видим то, что действительно есть и что всегда неизменно. Для того, чтобы видеть шар, необходимо, чтобы шар вертелся перед глазами, которые смотрят на него. Так и мир развертывается, или будто бы развертывается перед глазами людей во времени. Для Бога нет времени: что будет, то и есть. Время и пространство – это размельчение бесконечного для пользования этого бесконечного существами конечными. А истинная жизнь – только в настоящем: трудно среди общения с людьми, в минуты увлечения мыслями о прошлом, о будущем, вспомнить о том, что жизнь наша протекает в этом моменте настоящего…

Когда аббат закончил, Лион, посмотрев на него с некоторым недоумением, спросил:

– Я не понимаю… Я не понимаю, к чему вы все это говорите?

– А к тому, – с неожиданным жаром воскликнул Джон, – что именно сейчас, Лион, в вашей жизни, может быть, и наступил переломный момент… Тот самый о котором мы говорили.

– Но я…

О'Коннер не дал ему договорить:

– Вот несколькими неделями раньше вы сами говорили, да и я тоже, что в вашей и в любой жизни все предопределено… Тем, что мы сами часто называем цепочкой случайностей, тем, что многие определяют, как стечение обстоятельств… Ну, как сами вы назвали – последовательностью «если бы». Так ведь?

Хартгейм согласно наклонил голову.

– Ну да… Аббат продолжал:

– Что очень часто у вас в жизни не было выбора, и что если все эти «если бы» подчас оказывались сильнее всего остального… В том числе – и вас самих.

Лион выжидательно молчал.

– Так вот, – закончил свою мысль аббат, – я хочу предложить вам…

– Что, Джон?

Неожиданно голос О'Коннера зазвучал глуше, стал каким-то тусклым и, как показалось самому Хартгейму – немного бесцветным.

– Предложить право выбора… Ситуация, в которой оказался я, дает мне такое право… И я, в свою очередь, даю и вам точно такое же право.

Немного помолчав, аббат неожиданно спросил у Хартгейма:

– Кстати, вы не изменили своего мнения об Ольстере, о положении в Ирландии?

Лион передернул плечами.

– Я никогда не был склонен так быстро менять свое мнение…

Оглянувшись по сторонам, будто бы в его комнате мог находиться кто-нибудь посторонний, О'Коннер произнес:

– Так вот… Сегодня я говорил с одним человеком… И он предложил мне следующее.

Ночью Лион долго, очень долго, наверное, до самого рассвета не мог уснуть.

Он ворочался с боку на бок, несколько раз поднимался с кровати, шел на кухню, потом доставал тетрадь с записями покойного кардинала, перечитывал, затем откладывал, затем вновь брал ее в руки.

Джастина, обеспокоенная таким поведением мужа, встала и, пройдя на кухню, уселась напротив.

– Лион, что с тобой?

Тот, словно не замечая присутствия жены, отрешенно смотрел в пространство.

– Что с тобой? – повторила Джастина. Наконец, подняв на Джастину тяжелый взгляд своих светло-голубых глаз, Лион произнес:

– Джастина… Мне кажется, что жизнь моя подошла к какой-то кульминационной точке, к тому моменту, когда человеку приходится самому решать свою дальнейшую судьбу. В жизни каждого человека рано или поздно наступает такой момент, и каждому хоть единожды предоставляется право решать… дается право выбора…

Джастина, ласково посмотрев на мужа, спросила:

– Так ты все время думаешь об этом?

Он вздохнул.

– Не я думаю…

– А кто же?

Джастина, прекрасно видя, что ее муж находится в расстроенных чувствах, в каком-то непонятном смятении духа, старалась говорить мягко, вкладывать в свои интонации, в каждое произносимое слово как можно больше предупредительности.

– Так что же произошло? – спросила она.

– И теперь такой момент настал у меня…

– Какой момент? – продолжала допытываться жена, – какой же?

Неожиданно Лион замолчал. Он поднялся со стула, несколько раз бесцельно прошелся по кухне, а затем, снова усевшись, вздохнул.

– Джастина, очень тебя прошу – дай мне слово, что ни о чем не будешь меня спрашивать…

Та отпрянула.

– Но почему? Прости, но я не понимаю…

– Джастина, не надо, не надо…

В этот момент ей вновь показалось, что в глазах Лиона блеснули слезы. Показалось?

Может быть, так оно и было на самом деле… Немного помолчав, Лион произнес:

– Послезавтра я отбываю в Лондон…

– Но для чего? С какой целью?

Сколько ни выспрашивала Джастина, больше от мужа она не добилась ни единого слова.

Ссылки

[1] Ральф де Брикассар (прим. Переводчика)

[2] Здесь и далее «Юлий Цезарь» цитируется по книге: Уильям Шекспир, Полное собрание сочинений в восьми томах, «Искусство», М., 1959, Общ. Редакция А. Смирнова и А. Аникста. (прим. Переводчика)

[3] ИРА (IRA) – Ирландская Республиканская Армия, боевая организация католического меньшинства оккупированной части Ирландии. Претендует на роль политической партии. Основана в 1919 году после реорганизации т. н. шефернейских волонтеров, после II мировой войны объявлена вне закона. Борется за права коренного населения преимущественно методами политического террора (прим. Переводчика)

[4] Старинный герб Ирландии (прим. Переводчика)

[5] Один из отрицательных персонажей романа Ч. Диккенса «Оливер Твист» (прим. Переводчика)

[6] Так в Лондоне и вообще в Южной Англии до середины нынешнего столетия пренебрежительно именовали простонародье, пролетариев с рабочих окраин (прим. Переводчика)

[7] По пьесе «Юлий Цезарь» – жена Цезаря (прим. Переводчика)

[8] В той же пьесе – жена Брута (прим. Переводчика)