Кибан «Буёнгак»
1
Тихо опадали цветы. Мадам О внезапно остановилась и стала слушать, как они опадают. Она не оглядывалась на них, а, закрыв глаза, прислушивалась к звукам, потому что только так, когда не смотришь, слышны звуки опадающих цветов. Вон цветок со звуком «фа» падает с высокой ветви, а цветок со звуком «ре» — с низкой. Она знала, что звуки опадавших летних цветов слышны лучше, чем звуки весенних или осенних, и что вечером они слышны лучше, чем утром или днем.
Она знала, что если повезет, то в день, когда дует влажный ветер, на заднем участке кибана можно услышать, как отяжелевшие от росы цветы, большие, как текома, опадая, в течение некоторого времени издавали звуки «ля-до-ре-ми-соль» — грустную мелодию кэмёнчжо.
Одинокий цветок, видимо только что опавший и прилетевший, оседлав ветер, неизвестно откуда, зацепился за носик шелковой тапочки с вышитыми облаками и, не удержавшись, тихо соскользнул на землю. Заметив это, она, изящно нагнувшись, взяла его в руки.
На языке крутилась мелодия. Когда она, словно свист, войдя в пищевод, покружившись в животе, и была готова, взрываясь, вырваться изо рта в виде песни, мадам О проглотила ее. Она знала, что нынешние песни — не те, что она пела раньше. С некоторых пор она научилась слышать и оценивать звуки, которые она издавала, и звуки опадающих цветов не ушами, а телом. Оно превратилось в «музыкальную бочку», внутри которой она слышала звуки, выходившие из горла, поднимаясь из нижней части живота. Она заранее могла предугадать высоту звука, который был готов вот-вот выскочить из горла, его глубину, окраску и даже его тяжесть. Со стороны кажется, что когда умеешь хорошо слушать, то сможешь издавать хорошие звуки, но для пожилой певицы-кисэн мадам О даже такой талант — трагедия. Потому что сейчас, когда мастерство достигло вершины и все тело дрожало от радости и восторга во время пения, она уже не могла петь так, чтобы ее голос достиг максимальной высоты, красоты, силы… Она узнала горестную истину: когда таланта много, он становится ядом, отравляющим его обладателя.
Ее учителем в искусстве певицы-кисэн была пожилая наставница кёбана из кисэнской ассоциации «Квонбон» города Чжинчжу. Она помнила, как та снова и снова била по ее маленькой головке, потому что считала, что талант, находящийся под крепкой коркой черепа, на другие воздействия не реагировал. Это были беззаботные детские годы, когда она, девочка 12 лет, искала лишь возможность поесть. Наставница хорошо знала, что когда-нибудь ее талант певицы проявится, поэтому она ждала, пока мадам О проявит терпение в учении. Когда она ее била, ее крепкая рука выглядела строгой и холодной, потому что безымянный палец был необычно коротким.
— Посмотри, у тебя все, и рука, и одежда, в меду, — замахиваясь на нее, кричала наставница. — Ты выглядишь, как нашкодивший щенок!
Рука наставницы была тяжелой и быстрой, как молния. В следующее мгновенье она почувствовала, как верхняя часть спины загорелась. Наставница стояла злая, насупив брови, держа в руке вырванную из рук Чхэрён тарелку с блинчиками, украшенную лепестками цветков. Судя по тому, как та стояла, морщась, схватив и разминая левой рукой правое плечо, наставница побила и ее.
— Что касается меда, — наставляла она их, — то для вас, будущих кисэн, он — страшная опасность, и к нему вы должны относиться с настороженностью. Вы должны все липкое, даже не рассматривая, решительно отрезать наточенным ножом и выбросить. Кисэн должна резать остро, как нож, жалить, как пчела, свободно летать, как бумажный змей без веревки. Только в этом случае, заставив мужчину испытать шок, она сможет, словно электрическим током, возбудить и поразить его.
На дворе стояла вторая половина ленивой в этом году весны. Скучно продолжались занятия кисэн. Хотя для мадам О было совершенно не понятно, что означали слова наставницы «словно электрическим током, возбудить и поразить его», ей было ясно лишь одно: нахлынувший в кибан сладкий запах блинчиков соблазнял их с Чхэрён. Выйдя украдкой из кибана, они, наступая друг другу на пятки, следуя за этим запахом и прячась от кухарки, тихо вошли в кухню. Наверху блинчиков из клейкого риса чхапсаль лежали лепестки азалии. Было видно, что блинчики уже долгое время обжаривались, потому что на верху перевернутой крышки от большого котла их лежало много. Когда очередной блинчик хорошо обжаривался, кухарка клала поверх него лепестки, при этом периодически нажимала на них большим пальцем, словно оставляла его отпечаток. Ее руки, казалось, двигались быстрее, чем у работника банка, считавшего деньги. Когда некоторые из лепестков случайно оказывались слишком примяты большим пальцем, кухарка восклицала «Ох!», и в этот момент казалось, что некоторые блинчики обижались на нее. Когда она погрузила аппетитно обжаренные блинчики в чашу с темно-желтоватым медом, она услышала, как Чхэрён сглотнула слюну. Она подмигнула ей, та схватила тарелку с блинчиками; и они, весело смеясь и подпрыгивая от радости, убежали. Обвязанная длинным фартуком кухарка, увидев это, размахивая им вслед плошкой для переворачивания, причитала: «Ой, что же теперь делать? Ведь это было для гостей». Убежав от нее, стоя у подножия холма, начавшего принимать нежно-зеленый цвет, они смеялись так, словно в рот попала смешинка. Мадам О, глядя на измазанное медом лицо Чхэрён, раскрыла четыре липких пальца, а затем, снова сцепив их, сказала:
— А ты знаешь, ведь жизнь кисэн во многом похожа на этот блинчик хвачжон, с лепестками азалии на поверхности. Только на вид он красив, а на самом деле, когда его попробуешь, ничего особенного. Так же, как в него втыкают лепесток, кисэны часто должны «втыкать» в свое сердце что-то острое, как перо ручки. Но кровь из ее сердца не вытекает, а лишь вращается внутри него. Кисэн — это та, — перестав улыбаться, грустно, не по возрасту серьезно сказала она, — кто живет, глядя на кровь, выжатую из своего сердца.
«Понимала ли тогда Чхэрён — мелькнуло в голове мадам О, — то, чему учили ее в кёбане?» До сих пор она не могла забыть тот мед, прилипший между пальцами и каждый раз растягивавшийся, словно резина, когда она их раздвигала. Она не забыла о том, как та чисто и беззаботно смеялась, раздвигая и сдвигая пальцы, измазанные в меде, ее счастливую улыбку, когда она начинала танцевать новый танец. Разве такое можно забыть? Невозможно изгнать из памяти то беззаботное время, когда они росли вместе.
— Попробуй подбросить до нёба звук, который вращается во рту, — строго говорила им наставница. — Попробуйте в этот раз, собрав все силы, выстрелить звук, касающийся нёба, до самой макушки головы и далее. Только тогда, когда вы почувствуете, как он, просверлив макушку, вырвется наружу, исчезая в небе, ваше тело станет «горячим». Вы должны знать, что певица, которая своим голосом не может сделать свое тело таким, никогда не сможет разогреть гостя.
Они с Чхэрён, мысли которых были заняты лишь тем, что бы съесть, были слишком юны для этой науки, которую она постигала всю жизнь. Наставница торопилась, потому что знала, что она не может позволить себе роскоши думать, понимают они ее или нет, ей осталось недолго жить на свете. Вероятно, по мере того, как исполнение традиционных песен в кибане стало терять популярность, у нее росла тревога.
Центр корейской классической музыки, учрежденный после освобождения страны, позднее переименованный в Институт классической традиционной корейской музыки, прикладывал много усилий для возрождения корейской классической оперы. Результатом этих усилий стало то, что повсюду, словно бамбуковые корни после дождя, стали возникать труппы коллективы корейской классической оперы. Они начали по крупицам собирать красивых и талантливых певиц из кибанов. По мере того, как их репертуар стал опираться на басни, неофициальные истории и анекдоты, и традиционное пение превратилось в часть публичного действа, они стали искать певиц, которые были бы не только красивы, но и умели бы петь и танцевать.
На представлении «Малличжансон», что означало «Великая стена в десять тысяч ли», труппы «Кукгыкса», постановке «Король Данджон и шесть верных поданных» под руководством Ким Ён Су, представлении «Солнце и луна» труппы «Женская ассоциация корейской музыки» — везде, куда они прибывали, собирались огромные толпы. Среди кисэн-танцовщиц было немало тех, кто в душе желал попасть в такие труппы и танцевать на широкой сцене, а не в душном кибане.
Тогда было тревожное время для кибанов. Естественно, в них не могли не беспокоиться по этому поводу. С одной стороны, в них контролировали способных певиц-кисэн и кисэн-танцовщиц, развлекавших гостей, а с другой — стали уделять больше внимания дисциплине юных кисэн. Особое внимание уделяли их духовному воспитанию. Когда наставница кибана, примерно ровесница Табакне, согнувшись в пояснице, брала в руки прутик, ее рука становилась тяжелой, а голос — ясным и четким. Она имела суровый характер, но у нее рано проявилось недержание, поэтому кисэны избегали близко подходить к ней: от нее исходил стойкий запах мочи. Она была авторитетом в области пения, но если рассматривать ее в качестве кисэн, то она была на редкость некрасивой женщиной. Мадам О иногда думала: «Не оттого ли ее голос стал таким сильным и глубоким?»
— Все искусства в чем-то едины, — поучала наставница ее с Чхэрён. — Это относится и к пению, и к танцам. Если танцевать только на ветке дерева, то талант, конечно, вырастет, но если он станет усиливаться, то его жизненная сила будет коротка. — Она говорила образно, и тогда они часто не понимали смысла ее слов. — Не следует смотреть лишь на ветки дерева, надо видеть также его ствол, но следуя этой логике, ни в коем случае не смотрите на корень. Хотя надо признать, что все это — части одного целого. Великие художники, узнавшие суть бытия, становятся «простыми». В выражении «простой», конечно, есть смысл «не от мира сего», но есть и другой — «без таланта искусство высохнет».
Однажды она с грустью сказала мадам О, что Чхэрён слишком умна и талантлива, и она беспокоится за нее. Это было закономерное беспокойство наставницы, которая постоянно им говорила: «Что созревает поздно, быстрее зреет».
— Наставница, а что означает выражение: «Сердце разрывается на тысячу частей?» — спросила ее однажды Чхэрён, немного поколебавшись.
— Что ты сказала? — почему-то грубо спросила наставница. — «На тысячу частей»? Где ты слышала эти слова? Или из книги прочитала, а?
— Мне просто любопытно. Если сильно топтать лед на реке Намган, то он раскалывается под ногами, так и сердце… я имею в виду, что и сердце подобно ему раскалывается, разрывается, верно? Это как когда разрываешь сушеное мясо, сначала разрывается верхний слой, затем нижний слой, также и сердце «разрывается на тысячу частей», — спрашивала она наставницу, приводя примеры, путаясь в своих мыслях.
Вероятно, она хотела узнать о том, что ее беспокоило, поэтому, раскрыв пуговицу в блузке из поплина, обнажила грудь, видимо желая точнее пояснить свою мысль.
— Ну-ка спрячь! Порочная, дрянная девка! — возмутилась наставница и, увидев обнаженную грудь, замахнулась рукой, словно хотела ударить ее.
Чхэрен покраснела и, быстро застегнув пуговицу, продолжала расспрашивать ее. Двенадцатилетняя девочка настойчиво спрашивала о печали и ее глубине. Внезапно на ее темную короткую юбку со свистом опустился прутик наставницы. Прекрасно зная, что выражение «сердце разрывается на тысячу частей» появлялось в корейских классических операх, она как попало, словно цепой, стала бить ее по голове, приговаривая: «Порочная девка». Мадам О тогда подумала, что она боялась, как бы Чхэрён не убежала в группу классической оперы, и пыталась удержать ее, лупя прутиком; трудно было найти иную причину, по которой можно было бы разозлиться из-за столь простых слов.
— Что ты хочешь узнать?! — кричала она, ударяя прутиком по голове. — Что? Человек должен жить по годам, куда ты гак спешишь, что ты забегаешь вперед? — злилась она, продолжая бить. — Если ты кисэн, то даже если не захочешь узнать об этом, ты все равно узнаешь это, до скрежета зубовного, до отвращения. Ведь все равно, рано или поздно, ты хоть раз испытаешь, как разбивается сердце. Наглая и бесстыжая девка!
Мадам О с Чхэрён тайком от всех ходила смотреть представление классической оперной труппы, приехавшей в город Чжинчжу. С того момента, как она увидела, как труппа вбивала колышки для того, чтобы поставить тент на рынке, ее сердце взволнованно трепетало. Звонкий звук квэнгвари, призывавший зрителей, проникал во все переулки; он сильно отличался от музыки, которую она слышала в кибане, и тоже волновал ее. Хотя он звучал легко и свободно, именно эта свобода волновала душу. Когда видишь, как артисты труппы, словно артисты японского театра Кабуки, на вымазанном белой пудрой лице темными линиями подводили глаза, кажется, что на лице видны только большие, словно плавающие на нем, круглые глаза. Вытянутые вверх, подретушированные черной краской, почти касаясь бровей, они были похожи на глаза дракона, в которых пылал огонь. Слышно было, как кто-то повторял песню. Человеком, который повторял песню за артистом, получившим главную роль в представлении, была мадам О.
«Мое сердце как будто разрывается на тысячу частей» — эти слова в представлении корейской драмы, длившейся почти два часа, бесконечно крутились в ее голове.
Если забыть про однообразие новой корейской драмы в начале XX века и просто воспринимать ее грусть, наивность, пошлость, невысокий уровень культуры, то ясно, что в ней возможности игры артистов были огромны, как и воздействие на зрителя. Просмотрен всего лишь одно представление, мадам О была полностью очарована новой школой драматического пения. Повысив тон голоса, выучив ту песню, она целыми днями ходила, повторяя ее, как попугай. В ухо Чхэрён, жившей с ней в одной комнате, вероятно, был вбит гвоздь, иначе как бы она это выдерживала. Мадам О заметила, что когда она доходила до того места, где пелось о «сердце, разорванном на тысячу частей» и, вибрируя голосом, поднятым на одну октаву заканчивала петь с прикрытыми глазами, подруга выглядела очень грустной. Когда она пела эту песню, то та, словно следуя сценарию драмы, впадала в глубокую печаль. Лишь сейчас, много лет спустя, она поняла, что то, что во имя любви к музыканту дансо Чхэрён вошла в море перед кибаном в Мокпхо и утонула, вероятно, в какой-то мере было связано с той песней. Хотя Чхэрён не ходила, как она, легкомысленно громко крича о «сердце, разорванном на тысячу частей», она, вероятно, постигла глубокую печаль, всю ее глубину, и чувствовала, что ее настигнет ранняя смерть.
Стоило мадам О подумать об этом, как ее грудь сдавливалась, словно зажатая прессом. «Если бы я знала, — стучало в голове. — Если бы я знала». Поздно вечером, когда выловили мертвое тело Чхэрён, она отправила сообщение о смерти наставнице. Та, не вставая с постели, горько заплакала.
— Эта девка, девка… с черными блестящими глазами спрашивала у меня о печали и в конце концов покончила с собой. Рано вспыхивающие таланты быстро угасают под тяжестью своего таланта. Теперь ей придется жить, обняв темноту… Я относилась к ее уму и таланту с такой осторожностью… так относилась… Вот так поступила сурово… жалко и еще раз жалко, как же отпустить ее… Эх… Как жаль… — бессвязно бормотала она, запинаясь, глотая слезы.
До самой смерти она так никого и не научила «абсолютному» голосу. Держа секрет в тайне, она лишь сказала мадам О: «Когда мастерство достигает вершины, то оно бесполезно увядает на поле, — от него остается лишь горький пепел. Ты сама должна достичь такого высокого звука, чтобы он однажды стал похожим на природный дар, — таков истинный путь певицы».
«Если бы можно было перескочить свой голос, хотя бы на одну гамму, — думала она, когда, спотыкаясь о выступы камней, шла к наставнице. — Я не прошу небеса о большем, — шептала она про себя, потому что знала, что в пении нехватка одной гаммы равносильна нехватке трех. — Интересно, если бы у меня была возможность перескочить хотя на одну гамму выше, — мелькнула мысль, — по какому пути тогда пошла бы моя жизнь?»
Наставница жила в ветхом заднем домике кибана, с каждым годом она все сильнее издавала запах мочи и зловоние, схожее с тем, что исходит от плохо высушенной сырой рыбы. Она сильно капризничала, поэтому никто из кисэн, кроме мадам О, не навещал ее. Несмотря на это, на душе было спокойно, когда из старого электрического граммофона бесконечно доносился пхансори в исполнении знаменитых певцов Сон Ман Габа и Ли Хва Чжуна. Она с удивлением отмечала, что голос наставницы, иногда доносившийся через треск старого граммофона, с годами совершенно не изменился.
— Зачем ты опять пришла? — увидев ее, спросила наставница нарочито раздраженным, но лишенным силы голосом.
— Наставница…
— Что? — резко оборвала наставница, в душе довольная тем, что та пришла.
— Наставница…
— Ты все двери закрыла?
— Да.
— Проклятая девка, — сказала наставница голосом, в котором слышалось не то осуждение, не то жалость, не то восхищение…
Она, словно в бреду, все время повторяла эти слова. Иногда, когда мадам О предлагала послушать пхансори, которые выучила, усердно тренируясь, то та, услышав несколько частей, говорила: «Хватит», и устало отворачивалась. Спустя некоторое время, повернувшись, приоткрыв светлые, как яшмы, глаза, говорила: «А ты, девка, ничего. Длинные руки-ноги, мышцы сложены хорошо, как у зебры, лицо расцвело, словно цветок сливы», и делала замечания, совершенно не относившиеся к разговору.
По установленному между ними порядку мадам О, наполнив бочку теплой водой, мыла ее и возвращалась обратно к себе в задний домик, потому что она никогда не разрешала ей переночевать у себя.
— Наставница, — сказала она, поглядывая через окно, — смотрите, цветок… цветок опадает.
За дверью бани, из которой, клубясь, вырывался пар, тихо увядала магнолия. Под теплым весенним солнцем в старом саду кибана повсюду бессильно опадали белые магнолии. Мадам О постоянно протирала мутно запотевающее окно мочалкой, которой терла тело наставницы. В какой-то момент у нее вдруг возникло ощущение, что в пустой, наполненной пылью груди наставницы стали падать капли дождя. Ей показалось, что на кончике носа пахнуло пылью, которая, внезапно испугавшись капель дождя, прилетела из ее груди.
— Ты что, с ума сошла! — неожиданно сказала наставница, повернув к ней лицо. — То, что опадает, — не цветок. Только тот цветок можно назвать цветком, который знает, когда ему опадать.
Поддерживая под локоть, мадам О осторожно погрузила ее в красную резиновую бочку и вымыла теплой водой ее тело, от которого, казалось, остались лишь кожа да кости. Возможно, оттого, что в ее теле не было жира, каждый раз, когда она двигалась, слышались звуки, как будто выпадали суставы. Когда мадам О подумала, что во время следующего посещения сварит наставнице суп из говяжьих костей, то она, выставив руку из бочки, стукнула по нижней части живота и недовольно сказала:
— Появилась мягкость. Вижу, ты небрежно тренируешься.
Иногда она тихо и нежно гладила ей спину своей тощей рукой. Поглаживание спины было для нее единственным способом выразить свою любовь.
— Помни, — сказала она, — нельзя сгибать спину. — Спина — самая важная часть тела, она поддерживает голос. Что касается голоса, то помни, что он заканчивается в спине. Постарайся выработать привычку держать спину прямо.
Это был последний ее совет и последняя их встреча. Наставница всегда восхищалась ее голосом и беспокоилась, что она забудет об обязанностях кисэн. Хотя в слове «певица-кисэн» вначале подразумевается голос, в реальной жизни «кисэн» стоит впереди, а что касалось голоса, то он на втором месте. Все имели это в виду, даже тогда, когда делали акцент на слове «певица».
Перекрывая своим голосом весь звуковой диапазон, мадам О до самого конца оставалась непревзойденной певицей, но в конце концов потеряла высокие звуки. Слова наставницы о том, что высокие или низкие звуки — по сути, части единого, были правильными. Что бы там ни говорили, а старая лошадь всегда знает дорогу.
2
— Бессовестный негодяй, — скрипела зубами Табакне, сверкая глазами.
«Я должна была сразу, с того самого момента, как он, с глазами дикой кошки, начал ходить в Буёнгак, словно в свою нору в траве, распознать его гадкое нутро, — подумала она, с досадой на себя. — Как подумаю о том, что я сама, старая дура, своими руками дала приют этому подлецу, чтобы он обогрелся домашним теплом и выманил все деньги у мадам О, даже залог за аренду квартиры, то мне кажется, что я сама отрубила себе ногу. Как я могла не догадаться, что он негодяй?! Я ведь простодушно думала: „Человек все-таки“, не зная, что он такая сволочь. Я должна была раз и навсегда отрезать от нее этого негодяя Ким сачжана еще в тот момент, когда она, не успев его увидеть, начала изображать из себя заболевшую ангиной кошку и ликовать. Дура я, старая дура, — продолжала ругать себя Табакне. — Но главной проблемой было то, что мадам О, подобно кальмару, у которого вытащили пять органов — сердце, печень, селезенку, легкие и почку, утомившись от него, на словах выражая отвращение и прогоняя его, тут же прощала его, стоило тому затянуть свою любовную песню. Колючку, застрявшую в горле, надо вовремя удалять», — думала про себя Табакне, жалея о том, что в свое время не разглядела этого альфонса.
— На кого можно смотреть свысока, — вслух высказалась она, — надо смотреть свысока, тогда вряд ли он посмеет задумать плохое.
Однако при этих твердых, решительных, уверенных словах ее маленькая, словно у птицы, впалая грудь тряслась от злости или от ненависти к нему или к себе, не сумевшей вовремя разглядеть его нутро.
«Нет, все-таки я хорошо поступила, — подумала она, — что зарегистрировала Буёнгак на имя О Ён Чжуна, а то он чуть было не перешел бы в руки этого подлеца, ничтожества, альфонса, старого развратника… Кто бы знал, как много значит для меня этот дом! Эта слегка искривленная поперечная балка и эти прямые крепкие столбы, выдерживающие вес крыши, которые сохранились еще со времен кибана Чжанчхунмок».
Что касается пола и дверей, то они были заново сделаны из сосны кымгансон, которую она лично отобрала и привезла из соснового бора близ города Ульчжина. Она отличалась от других видов сосен тем, что после того, как ее срубят, не искривлялась, не трескалась, не гнила, а ее приятный аромат с давних времен считался лучшим среди сосновых деревьев. Табакне, желавшая изменить имя кибана на Буёнгак, хотела использовать для этого лучшее дерево, которое сохранится, даже если пройдет тысяча лет. Она хотела из такого дерева построить Буёнгак в городе Кунсане, который был бы в точности похожим на кибан в городе Мокпхо, где она работала кухаркой. По ее мысли, даже если пройдут десятки лет, он должен стоять, сохранив свой первоначальный вид. Ведь у нее был человек, которого она должна была ждать. Она верила в то, что он обязательно вернется. А когда она и мадам О покинут этот мир, не дождавшись его, то хотя бы Буёнгак должен тихо и сердечно встретить его. «Поэтому — думала она, — нельзя допустить, чтобы он развалился или рухнул».
Долго не рассуждая, она поехала в город Ульчжин, вблизи которого был бор из сосен кымгансон. Она долго ходила, тщательно осматривая сосны, словно одержимая какой-то невидимой силой. К сожалению, после того, как была проложена железная дорога, связавшая города Ёнчжу, Понхва и Тхэбэк, люди стали безжалостно вырубать и вывозить сосны, поэтому подходящие деревья долго не попадались на глаза. Когда, наконец, она встретила крепкую на вид 80-летнюю сосну, в которую даже ногти не входили, она очень обрадовалась. Сосна была такой огромной, что только из нее одной можно было легко построить отдельный домик. Ей, конечно, очень хотелось разрушить кибан Чжанчхунмок и заново отстроить его под именем Буёнгак, но тогда из-за больших расходов она не смогла сделать этого.
Лишь спустя два года она сделала это. После того, как ту сосну спилили, подвергли естественной сушке под ветром и дождем, из нее выложили пол в Буёнгаке, а из оставшихся пиломатериалов сделали двери, окна и перила. Двери и окна главного дома, отдельного домика и заднего домика, следуя своим назначениям, имели различные формы и получили оригинальные имена: «Окно гнойный глаз», «Окно плинтус», «Окно восемь углов», «Дверь, оклеенная тонкой бумагой», «Дверь с узорами одинокого пиона», «Дверь-решетка», «Дверь с узорами цветов»… Полы и окна никогда не красили, но они всегда отсвечивали красновато-желтым цветом, а в кибане витал аромат сосны.
Она знала, что если бережно относиться к дому, то он, словно человек, ответит тебе преданностью. Одна из причин известности Буёнгака крылась в этом доме. В груди Табакне, которая смотрела на него с широко открытыми глазами, словно боясь, что его вот-вот обворуют, вдруг поднялась волна безграничной ярости, ее впалые глаза засверкали, словно горсть росы на солнце, и она произнесла страшную угрозу:
— Если я еще раз впущу этого подлеца Ким сачжана, то я буду не я.
Перевязав пояс резким нервным движением, она быстрыми шагами вошла в кухню. Кимчхондэк, сидевшая на скамейке, увидев ее, быстро вскочила, а толстушка как стояла, отвернувшись, так и стояла, еле двигаясь. Табакне мельком отметила про себя, что ее спина выглядит шире, чем чан для хранения соевой пасты или жидкой сои, используемый в обычных домах.
— Ну, что там, долго еще? — резко спросила она и, чтобы подавить в себе поднявшуюся ярость, выпила большими глотками холодную воду и прополоскала рот.
— Да, все готово, — ответила Кимчхондэк.
На керамической миске, принесенной толстушкой, лежали аккуратно тонко нарезанные куски жареной говядины. «Когда она так успела вырасти? — с удивлением подумала Табакне про себя. — Когда успела так набить руку?» Толстушка сделала салат из съедобных трав синсончхо и латука; слегка разбросанные сверху толченые кедровые орешки лежали рядом с мясом. Когда она палочками перевернула мясо, лицо толстушки побледнело. Она сразу поняла, что та очень старалась, готовя это блюдо.
«Как она, нарезав мясо такими тонкими слоями, сумела сохранить рисунок его ткани, — пронеслось в голове, — найти гармонию жесткого синсончхо и нежного латука, с такой глупой и медленно думающей головой?» Табакне заметила, что, когда она, оставив мясо в сторону, начала пробовать по одному листику латука и траву синсончхо, лицо Кимчхондэк стало более напряженным, чем у толстушки. «Почему она так напряжена? — подумала она, заметив это. — Ведь независимо от того, понравится мне салат или нет, она может потерять помощницу, которую заставляла работать на побегушках. Ну что ж, давай посмотрим, что она сделала. Соли, уксуса, чеснока в салате сколько надо, и листики плотно прилипают к языку. Если сказать на диалекте провинции Чолладо, — в ней есть кэми — пикантный вкус. Хм, недурно, — отметила она про себя. — Прежде всего из-за того толченого перца, что бросают в последний момент. Каждый раз, когда жуешь салат, он приятно освежал десны».
— Ты здесь не ошиблась? — как всегда нарочито грубо спросила Табакне, в душе хваля ее.
— Что? — испуганно спросила толстушка, моргая глазами.
— Я спрашиваю, не сделала ли ты правильно из-за случайной ошибки?
— Что, не вкусно? — все с тем же испуганным видом, не понимая ее вопроса, спросила толстушка. От сильного волнения она не поняла, что ее хвалят.
— Такое и похвалить можно, — как всегда, проворчала Табакне, довольная в душе ее мастерством, но внешне ничем не проявляя своего чувства.
Толстушка же, не поняв ее и считая слова саркастической насмешкой, обиженно надула губы.
«Простодушная девка, которая не могла правильно приготовить даже небольшое, с дырку носа, блюдо, — пронеслось в голове Табакне. — Когда так успела вырасти? Да, похоже, не зря она кашу ест. Раз она может гак готовить салат, то другие блюда, наверное, не стоит пробовать — зачем тянуть время. Если даже сегодня перевести в среднюю кухарку, не прогадаю». Она понимала, что однажды, когда толстушка выйдет на такой уровень, то, вероятно, в тот же день она соберет вещи и уйдет в другой кибан работать средней кухаркой. Она уже достаточно проработала на подхвате. Теперь, когда ее искусство приготовления блюд достигло такого уровня, вряд ли она захочет оставаться помощницей у Кимчхондэк. «Сколько же времени мы работали вместе с ней? — задумалась она на мгновенье. — Хотя у нее немного дурной характер, она сильная и умеет держать рот на замке». Каждый раз, когда она смотрела на толстушку, та выглядела сильной. «Хорошо бы вместе с вещами в узелке отдать ей и то время, которое мы вместе работали», — с грустью подумала она. Конечно, они жили отчужденно, но как подумаешь, что на самом деле придется с ней расстаться, грудь сжимается. Табакне подумала, что если бы знала, что придется ее отпускать, то лучше относилась бы к ней. «Если бы она не надувала губы, — пронеслось в голове, — выпятив их вперед, я бы, возможно, не вела себя столь отвратительно. Мне жаль, что я грубо обращалась с ней, но моя ли вина в том, что я родилась с таким тяжелым и неуживчивым характером?»
Ее впалые глаза были не такими, как всегда — острыми ледяными иглами. Они выглядели так, словно медленно таяли и теплели. «Что с ней случилось? — подумала Кимчхондэк, глядя на нее. — Это, наверное, от старости». Она испуганно смотрела на Табакне.
3
В жизни мадам О был один человек, которого, по его словам, выворачивало наизнанку, когда он долго слушал пхансори. Он сказал, что занимается административной работой в каком-то частном учебном фонде в городе Кванчжу. Пришедший с ним мужчина — ценитель пхансори носил очки и, судя по их разговорам, был родственником учредителя этого фонда. Мужчина, которого тошнило от пхансори, стал делать мелкие замечания и испортил ей настроение.
Это было время, когда ее голос приобрел наибольшую красоту. По утрам она полоскала горло соленой водой, до самого основания языка, а по вечерам спала, обмотав его шелковым платком. Когда утром у поющего человека открывается голос, вслед за ним улучшается настроение, чувствуется легкость и свежесть в теле. Даже если ты напился вчера, оно просыпается без труда.
В те времена мадам О, не успев спеть в одной комнате, второпях шла в другую; она не могла оставаться в одной комнате более часа. Тогда кисэнам за ночь приходилось переодевать три пары носков босон. Несмотря на занятость, они были вынуждены так поступать, потому что Табакне, сверля их узкими впалыми глазками, зорко следила за тем, не стали ли носки грязными. К тому же они все верили слухам, что «если носки станут грязными, то в тот же день будут закрыты двери кибана».
После того как по комнатам разносили большие прямоугольные столы, Табакне, словно дирижер оркестра, размахивая кочергой или положив ее на грудь, обходила кибан. Осматривая деревянные полы между комнатами, она, внезапно остановившись, пристально разглядывала носки кисэн, скрытые под красочными юбками. Не было случая, чтобы она небрежно прошла мимо. Если попадешься ее впалым глазам, то пусть ты даже любимица мадам О, тебе придется, присев в стороне на пол, выставить ноги в щель парапета. Высота деревянного пола, сидя на котором они выставляли для проверки босоны, как раз соответствовала ее маленькому росту.
— Где гуляют твои глаза? — строго спрашивала она, если видела грязные носки. — Посмотри сюда. И после этого ты можешь называть себя кисэн?! И с этими носками ты еще смеешь думать принимать гостей, отвечай?
Кисэны, твердо верившие примете, что если подошвы ног будут биты, то вырастет сила упругости влагалищных губ, не стремились избегать кочерги. И все-таки, когда перед глазами гостей выплывала такая картина, стыд трудно выразить словами. Даже мадам О, не имея возможности возразить и избежать этого, жалея каждую минуту, часто переодевала босоны и ходила, слегка касаясь пола, стараясь их не испачкать. Когда она подходила к комнате, то для экономии времени, глубоко вздохнув, одновременно с открытием двери, раскрывала складной веер и, напевая песню, переступала порог двери. При этом ее лицо было скрыто складным веером даже тогда, когда раздавался возглас «ольсу», барабанщика. Когда она, войдя в комнату, с шумом, изящно складывала веер и, показывая свое красивое улыбающееся лицо, начинала петь, гости, увидев ее, словно заколдованные, попадали под очарование голоса и становились похожими на детей, которые от радости чуть не писались в штаны.
В тот день мужчина, работавший на важном посту в администрации частного учебного фонда, вдыхая со свистом воздух через щели в зубах, делал ей легкомысленные замечания, мешая петь. Когда она, сконфуженная, села за стол, он, продолжая назойливо делать ей замечания, испортил всем присутствующим настроение. Для того чтобы выполнить просьбу ценителя пхансори, она, желая избежать неприятных замечаний, непринужденно запела одну часть из пхансори «Чжокбёгка». На первый взгляд мужчина выглядел малодушным, однако его нельзя было назвать человеком без слуха. Хотя, судя по тому, как он чувствовал ритм телом, он не был знатоком пхансори, было ясно, что он часто соприкасался с пением. Но странно, хотя ей была неприятна его манера вести себя, например, когда цеплялся к чужим словам, словно желая свить из них веревку, он не был ей противен. Конечно, это не значило, что он ей нравился. Разве певец может хорошо относиться к человеку, у которого кишки выворачивало, когда он слышал пение?
Когда она, переходя в другую комнату, заглянула на минуту к нему, он уже был вдребезги пьян. Пришедшие вместе с ним гости уже ушли, остался лишь ценитель пхансори, который, сидя напротив него, пил корейскую водку сочжу и все время пытался угадать его настроение и подстроиться под него.
— А-а-а-а, пришла? — увидев ее, сказал он заплетающимся голосом. — Почему мадам О, самая выдающаяся кисэн страны, снова пришла сюда? Разве ты не та самая кисэн, о которой, если она будет лежать с простудой, будут говорить не только в кибанах Кунсана, но и в Чжончжу, Кванчжу и даже в Сеуле? Раз такая выдающаяся кисэн, как ты, снова пришла в эту комнату, выходит, я понравился тебе, да? — сказал он пьяным голосом, в котором слышались нотки восхищения, пренебрежения, обиды, стыда, злости…
«У него что, вообще такая манера разговаривать с женщиной? — подумала она и молча посмотрела в его красные глаза. — Или это его способ соблазнения?»
— Давай гулять, пока не кончится эта ночь, вряд ли меня выгонят, — бормотал он пьяным голосом. — Как бы ты ни была хороша, ты — всего лишь кисэн. Если кисэн, доступная, словно цветок у дороги, откажется разделить ложе с гостем, это неправильно. Нет, неправильно.
Это было время, когда ее популярность достигла пика. Даже высокопоставленные чиновники столицы, чтобы увидеть ее, должны были заказывать стол минимум за шесть месяцев. Она была известна как мадам О, которая никому не отказывала, но она не могла принять всех приходящих и желавших ее мужчин. Решение принять или не принять того или иного мужчину принимала Табакне. Она, если можно так сказать, исполняла роль менеджера. Для мадам О, бесконечно мягкой и безотказной, это было очень удобно.
Но тогда она, не известив ее, сразу в знак согласия кивнула головой. Ей показалось, что в ответ он послал тайный знак глазами, говоривший, что он понял ее. Когда она возвращалась, обойдя другие комнаты, в саду одна за другой гасли ртутные лампы. Когда с внешних ворот снимали красные фонари, работница Кимсине, портниха кибана, закончив возиться с одеялами, вышла из той самой комнаты.
— А где гость? — тихо спросила она.
— Он приготовился спать, входите.
Она прислушалась. Внутри комнаты не было никакого намека на присутствие человека.
— Господин, — тихо, с волнением в голосе, позвала она.
Прислонившись к двери комнаты, она постучала в дверь. Кимсине услышала вдали какой-то стук и мельком посмотрела через забор в ее сторону.
— Да-а-а, — раздался в ответ заплетающийся пьяный мужской голос.
Несмотря на это, дверь так и не открылась. Она всю ночь простояла перед комнатой на деревянном полу. В такой позе, не двигаясь, она встретила рассвет. Ей повезло, потому что холод поздней осенней ночи нельзя было сравнить с холодом зимней ночи. Сначала у нее замерз нос и пальцы ног, затем стали скрючиваться пальцы рук. Скрестив руки, она сунула их в рукава и прижала к подмышкам, стало чуть теплее, но с сильно трясущейся спиной справиться было трудно. Хотя она изо всех сил старалась держать ее прямо, та упрямо сгибалась вперед. «Хоть бы звезды взошли, — мелькнуло в голове. — Может быть, дверь все-таки откроется». Ближе к рассвету у нее исчезло ощущение ног. Уже прошло много времени, исчезли мысли, от которых кружилась голова, осталась лишь одна — не упасть на пол. Ночная роса, словно слеза, прилипла мелкими каплями на кончике носа белой резиновой тапочки.
— Ты?!. Это ты?! — она проснулась оттого, что услышала испуганно-удивленный голос мужчины.
Выйдя утром из комнаты, он, оцепенев, испуганно и удивленно смотрел на нее, словно увидел призрак.
— Значит… Здесь… Ты… — бормотал он в растерянности. — Стоя на полу… рядом… Ты не спала всю ночь?
Влажные от росы волосы закрыли ее лоб, тесемка на куртке, развязавшись, бессильно колыхалась на ветру. Бесчисленные трещинки, словно вырезанные острым ножом, покрыли все лицо, губы стали белыми, словно были покрыты инеем. Казалось, что всего за одну ночь она прожила сто лет. Когда он, качаясь, подошел к ней, она бессильно опустилась на пол. На мгновенье ей показалось, что в кромешной темноте появился желтый пучок света, а видневшееся вдали море плавно колебалось, словно занавеска. Сжимало горло, силы покинули ее, возникло ощущение, похожее на позывы по малой нужде. После того, как она упала, словно сухая соломинка, до нее донесся заплетающийся голос извиняющегося мужчины:
— Я не знал, что ты стояла там… Я пьяный… О, ужас… Я… крепко спал… спал без задних ног…
Когда он, бережно приподняв ее с пола, вошел с ней под руку в комнату, она потеряла сознание. Но прежде ей почудилось, что холод и темнота поглотили все вокруг. Есть ли в этом мире что-нибудь страшнее, чем остановившееся время? Ей казалось, что следующий день никогда не наступит.
Благодаря тому ночному событию, которое временами четко всплывало в памяти, она поняла, что время и годы неумолимо приходят и уходят, словно морской прилив и отлив. Она поняла, что прошедшие события не надо вспоминать, потому что радость уменьшается наполовину, а печаль возвращается, словно приливная волна, увеличившись вдвое.
— Говорят, что я болела три дня? — открыв глаза, тихо спросила она мисс Мин, сидевшую рядом.
— Вы что, сейчас гордитесь этим?! — с негодованием и возмущением, с дрожью в голосе, со злобой в глазах ответила она, с таким выражением на лице, словно хотела умереть. — Вы вообще о чем думали, когда так поступали?
Мадам О уже пожалела, что затеяла этот бесполезный разговор, потому что это была не та кроткая мисс Мин, которая когда-то дотошно допрашивала, как можно стать знаменитой кисэн. Перед ней была холодная, расчетливая известная кисэн, которая пыталась сейчас больно царапнуть словами, выставив когти, словно разъяренная кошка.
— Потому что я ему обещала, — тихо оправдывалась мадам О, — ведь он был моим гостем.
— Он же не был вашим любимым, а вы, такая знаменитая, захотели своевольно удержать клиента в своих руках, — возмущалась мисс Мин, не обращая внимания на ее слова. — Но даже этого вам было мало, как вы могли так неразумно себя вести, простояв всю ночь у двери? Вы же могли умереть!
— Я не думала об этом. Я просто поступила так, потому что так хотели мои тело и душа, — все так же тихо ответила мадам О, однако в ее голосе чувствовалась нотки уверенности в правоте содеянного. — Значит, я проболела три дня? Мне стало намного лучше.
— Ладно, — спокойно, примирительным тоном сказала мисс Мин, — вам, наверное, было очень хорошо. История с ним на этом была закончена?
— Почему закончена? Нет, он потом стал нашим постоянным клиентом.
— Извините, а вы с ним спали?
— Нет, не спала. Хотя он несколько раз умолял меня, но я не смогла простить его и не стала делить с ним постель — это была моя воля. Позже он купил мне дом и я, без долгих слов, взяла его.
— А что стало с тем домом?
— Не помню, то ли Юн сачжан, то ли И сачжан… Это было давно, память уже подводит. Помню лишь, что он на центральном рынке Дэчжона продавал оптом одежду. Я отдала дом ему.
— Если говорить точнее, то он обманул вас.
— Что ты говоришь, — энергично сказала мадам О, — нет, я сама отдала. Потому что я считаю, что полученное от одного мужчины надо отдать другому, который нуждается.
— Давайте не будем говорить об этом, — голос мисс Мин вдруг стал ледяным, а чуть погодя она со злостью выпалила: — Я не могу так жить! Я не хочу жить, как вы, мадам-мать!
— Я выгляжу как дурочка, да?
— Да, — зло ответила мисс Мин, не жалея ее чувств, — вы были идиоткой.
— Любой, намочив горло, может пить и быть счастлив этим, и я получала удовольствие, — тихо ответила мадам О, в ее голосе не было ни капли сожаления. — Пойми, я была счастлива…
— Вы мечтали о любви? — скривив губы, сказала мисс Мин, хорошо зная, что она делает ей больно. — Ха-ха-ха, — притворно засмеялись она. — И где, здесь, в кибане?! Если где скажете об этом, люди засмеют вас.
— Что бы там ни было, — твердо сказала мадам О, не обращая внимания на ее насмешливый тон, — мне было хорошо. Я ни о чем не жалею.
— Поэтому в конце концов вы без всякой видимой причины серьезно заболели, и теперь находитесь здесь, в заднем домике, — со злобой в глазах сказала мисс Мин, желая уколоть ее.
— Ничего, — все так же тихо сказала мадам О. — Потому что я кисэн, — она сделала акцент на слове «кисэн». — Прошу тебя, забудь о том, как я, схваченная за шиворот, была выброшена во двор. Забудь и о том, как ты приняла вместо меня гостя, которого не хотела принимать. Я понимаю, ты, вероятно, думаешь, что это презрение с его стороны, поэтому нападаешь на меня, но, поверь, это не гак. Просто принимай это — тут она сделала небольшую паузу, — как дополнительное развлечение в нашей жизни, выданное нам, чтобы жизнь у нас не была скучной, — тут ее глаза предательски заблестели, она замолчала, отвернувшись в сторону, чтобы не показать слез.
Внезапно по лицу мисс Мин хлынули горячие слезы. Она горько зарыдала, хотя не была из тех, кто легко плачет. В жизни она была несговорчива, в глубине души немного завистлива, поэтому обычно не плакала. Было необычно смотреть на нее, как она стала бить себя в грудь и, говоря: «О небеса, как я могла наговорить такое мадам-матери?», громко, навзрыд, зарыдала. Ее лицо стало некрасивым, как у ведьмы янгвэн. Мадам О обняла ее и стала успокаивать, похлопывая по спине.
— В старое время, — снова начала говорить она мягким голосом, когда та немного успокоилась, — если скажешь, что ты кисэн, это было равносильно тому, что тебе на лбу выжгли клеймо. Если рассеять культурное очарование этого слова, то даже известные кисэны, жившие во времена династии Чосон, не могли избежать такой позорной участи. В те далекие времена чаевые назывались «чжотгарагдон», что означало «деньги, поданные палочками», потому что они подавались клиентом чжотгарагом — палочками для еды. Сонби, ученые люди из дворянского сословия янбан, никогда не давали деньги руками, а подавали их чжотгарагом, вот откуда возникло это слово. Насколько же они презирали их, если поступали так. Это не мои слова, они были сказаны известной кисэн Ким Иль Лён. С одной стороны, если бы они увидели, как сегодня исчезло то, что отделяло их от обычных женщин, как исчезла граница между большим столом кибана и столом традиционного корейского ресторана, то, наверное, прыгали бы от счастья. Но с другой стороны, они бы огорчились, узнав, что эта граница исчезла. Потому что после исчезновения этой границы, которая как бельмо на глазу, неизвестно почему чувствуется какая-то пугающая пустота. Мисс Мин, впредь работу по установлению четкой границы должна выполнять ты. В страшные времена желание убрать ее было заветной мечтой кисэн. Они искренне желали этого. Но раз я должна сейчас говорить «давайте снова ставить границу», — значит, что снова пришло страшное время. Ты знаешь, сегодня люди, небо, земля и даже пролетающий ветер, все — действительно страшны!
И вот теперь по этому пути шла мисс Мин, которая сейчас, громко разговаривая и смеясь, словно ничего не случилось, вышла к столу очередного клиента. Мадам О от этого было только больнее. Она подумала, что если бы была жива Чхэрён, то, в отличие от нее, та была бы ей опорой. Она с грустью вспомнила, как однажды наставница кибана сказала ей об этом. «Что касается танцев, — мелькнуло в голове, — то Чхэрён, возможно, до сих пор обучала бы молодых кисэн».
В ее руке тихо и бессильно увядал летний цветок. Другой цветок, принесенный ветром, мягко, кувыркаясь в воздухе, упал к ее ногам. Она, по-прежнему закрыв глаза, не оглядываясь, слушала звуки спиной. Ведь только тогда, когда не смотришь на падающие цветы, можно услышать их звуки.
4
«Сегодня солнечные лучи такие горячие», — подумала мадам О. Прикрывая лицо широким листом тыквы, который отломала внизу, под забором, она, мягко ступая, вошла во двор внутреннего домика. Ее шаг до сих пор был неповторимо изящным и грациозным. Пропитанная духом кисэн до мозга костей, боясь, что на лице появятся веснушки, она стала искать тень. Сегодня почему-то было особенно жарко. Солнечные лучи были жестче, чем намаксины, сделанные в Пхеньяне.
Мадам О, знаменитая кисэн, достигшая высшего мастерства в пении, надев сандалии, гармонирующие с шикарно расшитой цветами юбкой со складками, грациозно шагала, поддерживая левой рукой подол юбки, слегка приподняв его вверх, чтобы он не испачкался. Беззаботно живя, не зная работ, связанных с водой, она до сих пор выглядела стройной и изящной. Найдя тень, она села на стул.
Табакне, которая вышла с бельем, уложенным в тазик, чтобы развесить его для сушки, словно заколдованная, смотрела на нее. «Да, — с восхищением подумала она, глядя на ее чистое нежное лицо, без единой веснушки, — когда молодеешь, надо равномерно молодеть, а когда стареешь — красиво стареть. Даже у картошки, если она не будет равномерно вариться, одна часть останется сырой, а уж про человека и говорить нечего».
Даже если смотреть издали, у мадам О четко выделялись белые красивые руки. Табакне, обладавшая талантом испортить настроение или нанести душевную рану, искривив в усмешке губы, прищурив и без того узкие глаза, громко сказала:
— Да, ничего не скажешь, ты кисэн из кисэн. Не зря к тебе липнут всякие негодяи. Если бы я увидела того мартовского кота, я бы выцарапала ему глаза.
— Сестра, я даже слышать о нем не хочу, — равнодушно ответила мадам О, всем своим видом показывая, что ей был неприятен этот разговор.
— Я ненавижу его до такой степени, что стоит только подумать о нем, как меня всю трясет, словно у меня озноб, — сказала со злостью Табакне.
— Сестра, скажите, был ли хоть один мужчина, который не вызывал бы у вас отвращения? Когда вы считали, что я начинаю склоняться к кому-нибудь из мужчин, то вы всегда злились оттого, что не могли разлучить нас.
— Скажи, а был ли у тебя хотя бы один «нормальный» мужчина? — раздраженно парировала Табакне.
— Сестра, — тихо, улыбаясь про себя, сказала мадам О, не обращая внимания на ее раздражение, — в этом мире, наверное, нет мужчины, который бы вам понравился.
— Почему нет? Вон тот, например.
За внутренними воротами, во дворе, виднелся работник, который просеивал песок. Собираясь починить обрушившийся забор, он звал водителя Пака, махая ему рукой. Каждый раз, когда он, качая сито, просеивал песок, поднималась белесая пыль. Когда он, с темными волосами на груди, сняв верхнюю рубашку, энергично работал лопатой, то его мышцы мощно играли. Усердно работая, он, вероятно, не знал, что кибан — место, где работали только женщины, за исключением водителя Пака. Вошедшая в это время через внешние ворота кисэн, увидев его, широко раскрыв глаза, крикнула: «Ой, мамочка!» и вприпрыжку побежала в отдельный домик. Услышав ее возглас, парень, оставив работу, быстро надел рубашку, но она не могла скрыть его сильное молодое тело.
— Надо сказать Кимчхондэк, чтобы она приготовила ему что-нибудь перекусить, — сказала Табакне, поглядывая в сторону кухни.
— Сестра, вам нравится этот мужчина? — спросила, улыбнувшись, мадам О, указывая глазами на парня.
— Разве он не лучше, чем негодяй, который пудрит мозги? — ответила с раздражением Табакне.
— То, что человек работает физически, — упрямо, не желая сдаваться, возразила мадам О, — еще не гарантирует, что он не будет пудрить мозги.
— Если посмотреть, как ведет себя твой Ким сачжан, то сразу видно, что он с самого начала собрался пудрить мозги. Послушай, какой бы ты ни была дурой, ну нельзя же быть такой дурой. Я не понимаю, как он своей глупой башкой пытался присвоить себе Буёнгак. Он ведь ушел, думая, что Ён Чжун твой ребенок, поэтому, наверное, будет в ярости метать гром и молнии, что ты будешь делать, а?
— Раз он так думает, — тихо сказала мадам О, думая о чем-то своем, — то, наверное, быстро не вернется.
— Если он наберется храбрости снова прийти сюда, он должен быть готовым к тому, что ему переломают ноги, — зло сказала Табакне.
— Сестра, а кто был отцом О Ён Чжуна? Вы любили того человека? Я имею в виду, нравился ли он вам? — спросила мадам О, выйдя из задумчивости.
— Любо-о-вь?! — со злобой закричала Табакне. — Что за собачий бред! Сколько ты уже со мной живешь, а не знаешь меня!
— Я же совершенно ничего не знаю о том, что связано с его отцом…
— Ты что, будешь пытать меня средь бела дня?
— Сестра, извините, я не хотела расстраивать вас. Просто когда наступает это время дня, перед глазами встает образ Ён Чжуна, капризно требующего грудного молока, — с грустью сказала мадам О. — Так хочется увидеть его. Я очень скучаю по нему… Я часто провожу время, называя лишь его имя. Я думала, что со временем забуду его, но он все время вспоминается. Я видела много суровых людей, но такую, как вы, вижу в первый раз. Ведь он не так уж далеко… Если бы это была я, то я бы уже…
Она не закончила, потому что Табакне прервала ее речь, сунув в руки таз с бельем и, взяв оттуда отстиранное белье, стала встряхивать прямо перед ней. Капли воды от не выжатого до конца белья брызнули ей в лицо.
— Чего расселась, раз пригласили врача традиционной медицины, то надо бы приготовиться к прижиганию. Если будем чесать языком, разве появится хлеб или рис? Ты что, не встанешь?
Мадам О, вытерев лицо подолом юбки, молча встала. Табакне, увидев проходящую мимо Ёнсонне, повернулась в ее сторону и громко крикнула:
— Сходи на кухню и скажи, чтобы вынесли что-нибудь перекусить. Впрочем, нет, постой, я сама схожу. А ты развесь это белье, а потом приходи на кухню, поняла?
Табакне направилась в сторону кухни, но вдруг остановилась и, усевшись на гладком камне в саду, начала курить, глубоко затягиваясь всей грудью. «Я ведь тоже мать, могла ли я хоть на минуту забыть о своем ребенке? — думала она, вспоминая обидные слова. — Как она может знать о том, что творится на сердце у матери, которая живет, оторвав от себя своего малыша?» Крутя в руке сигарету, она плотно прижала ноги к груди. Работница Ёнсонне часто видела, как она часами неподвижно сидела в такой позе, но, боясь, как бы ей не попало, быстро, словно ласточка, проходила мимо. «У каждой женщины своя судьба, — сказала Табакне про себя. — Есть такие, кому трудно оттого, что у них постоянно появляются мужчины, и они не успевают с ними справляться, и те, у которых отношения с ними заканчиваются, не успев даже начаться».
Наступили последние дни лета.
Табакне, тяжело дыша, грелась на солнце, но не чувствовала его тепло. Ей было холодно, словно у нее в операционной вырезали важные органы тела. Ее рассеянный взгляд, отчужденно рассматривавший разбросанные повсюду листья в саду и низкий цветочный забор, находившийся за внутренними воротами, остановился на внешнем заборе, который был в два раза выше, чем цветочный. «Как пыль на хорошо очищенной поверхности зеркала покрывает ее, словно ржавчина, так и человеческая память слабеет со временем, — грустно подумала она. — Но есть воспоминания, над которыми время не властно. Стоит лишь подумать о них, как ты вынужден кричать от боли, твоя плоть рвется, а голова кружится, словно в тебя попала молния. Даже если скажут, что я заболею, или болезнь Альцгеймера настигнет меня, или случится инсульт, разве я забуду тебя, О Ён Чжун? И ты разве забудешь Буёнгак, где жил пять лет?»
Жара ли подействовала на нее или что-то другое, но ей вдруг показалось, что ее глаза находятся в самом сердце тайфуна. И так впалые ее глаза смогли увидеть все, что творилось вокруг. Она смотрела на сильный ветер и огромные волны, которые, проглотив берег моря, вздымаясь, набегали на Буёнгак. На внешнем заборе отвалилась треугольная дверь, разрушился цветочный забор, на котором были вырезаны слова и узоры с пожеланием долгой жизни и счастья, по тридцати трем высоким ступеням главного дома текла красная вода. Она опустила ногу в бурлящий красный поток воды… На нее бурно, словно тайфун, нахлынули воспоминания.
Она вспомнила кибан Буёнгак в Мокпхо… его кухню… кухонную плиту… Нет, это была не любовь! Это было что-то другое. Хотя она решила про себя, что это не любовь, а другое чувство, она до сих пор живо ощущала тепло и прикосновение мужского тела в ту ночь… запах его тела, резко ощущавшийся в носу, как запах свежей рыбы… «Я схожу с ума!» — подумала она. Она начала медленно поглаживать щеки, на которой выступили темные пятна бурого цвета, и лицо, неожиданно для нее самой, начало пылать…
Кибан Буёнгак в городе Мокпхо был широко известен великолепным голосом мадам О, чудесным кулинарным искусством Табакне и изумительным самхабом из ската, блюдом из трех компонентов: вареной говядины, трепангов и мидий с отваренным клейким рисом. Тогда в городе было популярно выражение: «Если ты не попробовал самхаб Табакне и не слышал голоса мадам О, то ты не побывал в Мокпхо». Поэтому было естественно, что на всех больших обеденных столах всегда стояло ее фирменное блюдо самхаб.
Однажды ей сказали, что в специально отведенную комнату для гостей зовут кухарку, приготовившую самхаб. Ей шепнули, что там столичный гость, который сказал, что он обязательно должен увидеть кухарку, приготовившую это блюдо. Хотя ей сказали, что он приехал из Сеула, она не пошла туда. У нее тогда, как и сейчас, не было никакой красоты, кроме нынешней неуступчивости и находчивости. «Что? — искренне удивилась она. — Идти туда! Зачем? Нет, ни за что не пойду! Я даже не кисэн, и что я буду делать, сидя перед ним, у его стола, подперев подбородок, нет, уж лучше пораньше лечь», — сказала она и легла спать.
Кимчхондэк и толстушка тоже ушли. Табакне не могла спокойно уснуть, потому что всю ночь надо было варить юксу — бульон из говядины. Временами, выйдя в кухню для проверки уровня бульона в котле, она лежала на скамейке с прикрытыми глазами, глядя на которые, невозможно было понять, спит она или нет. Когда она незаметно для себя уснула, раздался оглушительный грохот падающей эмалированной посуды, разрывавший барабанные перепонки. Вслед за этим послышался грубый топот ног и шелестящий звук мягко и быстро ступавших ног. «Кто это там так шумит?» — недовольно подумала она, проснувшись от грохота. Это несколько кисэнов вошли на кухню в поисках воды и быстро ушли. Не проснувшись до конца, она открыла дверь кухни и, ощупывая вокруг руками, вошла туда.
— Кто готовил самхаб? — прогремел на кухне чей-то громкий мужской голос. — Это ты? Ты это готовила?
К ней подошел какой-то мужчина и встал перед ней, загородив проход.
— Самхаб был блюдом, — сказал он пьяным голосом, подходя к ней, — который любила готовить моя мать, пока была жива.
— Почему, — внезапно испугавшись его, сказала она, отступив на шаг назад, видя, как он быстро приближается к ней, — почему… почему вы так делаете?
— Так, значит, это ты сделала самхаб… вот этой маленькой рукой? — спросил он, схватив ее руки, высясь перед ней, как гора. — Ты великолепно готовишь. Раньше, когда я съедал один кусок самхаба, мне становилось очень грустно и тоскливо, от другого куска — всплывало другое печальное воспоминание, поэтому я давно не ел его, — он замолчал, голос его стал влажным и задрожал. — Но самхаб, который ты приготовила, начиная с запаха, сильно отличается от тех, что я ел после смерти матери. Он был точно таким же, каким я запомнил его с детства, поэтому мои руки невольно сами взяли палочки. Я не ошибся, вкус у него был точно такой же, как у того, что подавала мать, — тут он снова замолчал, видимо, вспомнил мать. — Как такое может быть?! Как?! — громко говорил он все время то ли себе, то ли ей, и было непонятно, обрадован он или поражен.
В это время на кухне во всех котлах бурно, выпуская пар, гремя крышками, варились супы и бульоны. В двух печах виднелись слабые языки пламени. Свет огня в печах, в которых горели брикеты угля, отличался от огня, даваемого газовой плитой или керосинкой, тем, что он был слабее, поэтому он плохо освещал все вокруг. В кухне было так темно, жарко, душно и влажно, что исчезало ощущение расстояния, времени и пространства.
Мужчина, стоявший в центре темноты, влажности, жара и духоты, вдруг резко притянул ее к себе, не оставив возможности оттолкнуть его. Табакне была настолько некрасивой женщиной, что до сих пор не было ни одного мужчины, который проявил бы к ней хотя бы малейший интерес. Естественно, даже в самом страшном сне она не могла представить, что и с ней может случиться такое. Он схватил ее, стоявшую в смущении, поднял на руки и быстро уложил на кухонную плиту. Испуганная до смерти, она сопротивлялась изо всех сил, но было поздно, он силой овладел ею.
В одном котле варилось свиное мясо, в другом, гремя крышкой, кипел пёдагви — суп из рыбных костей. Кухонная плита, выложенная по бокам кафельными плитками, из-за пара, бурно вырывавшегося из-под крышек котлов, была такой горячей, что, казалось, могла обжечь ягодицы. Запах вареной свинины и свежей рыбы, наполнивший кухню, был таким резким и сильным, что обоняние обычного человека, наверное, могло быть парализовано.
Каждый раз, когда он энергично двигал телом, она скользила по кухонной плите, сталкиваясь с уложенной на нее посудой. В тот момент, когда он собрался притянуть ее, соскальзывающую с плиты, к себе, большие латунные миски и деревянные миски, сложенные друг на друга, с грохотом упали ему на спину. Но даже в этом шуме, беспорядке и хаосе, напоминавшем сцену войны, несмотря на то, что рядом с ним бурно кипел суп пёдагви, варилась свинина, он занимался с ней любовью, и, кажется, его такая сцена совершенно не беспокоила и не смущала.
— По мере того, как жуешь, чувствуешь сладковатый вкус говядины, — говорил он, тяжело дыша, обливаясь потом, — освежающе горький, прилипающий к языку липкий скат, пикантно покалывающий язык, долгое время варившийся вместе с возбуждающим аппетит кимчхи… Скажи, это действительно ты сварила? Ты во всем… Ты такая маленькая… И это у тебя маленькое… — недоговорив, он вдруг задвигался быстрее, потом задергался всем телом, словно его охватила судорога, и застонал…
Табакне, опасаясь, что упадет со скользкой кухонной плиты, боясь задеть ягодицами горячий котел, где варилась свинина, плотно обвила руками его плечи, а ногами пояс. Она лежала, раскрыв ноги, словно рыба на мокрой и скользкой палубе рыболовного судна, где была разлита вода, которую вылили, чтобы обмыть ее и разрезать ей брюхо. Собравшиеся на потолке крупные капли воды падали на лицо, не давая ей возможности раскрыть глаза. Когда она, почти потеряв сознание, ориентацию, ощущение реальности, скользила по кухонной плите, стукаясь обо что-то то тут, то там, у нее на теле появились множество синяков фиолетового цвета. В тот момент, когда мужчина задергался в экстазе, ее пронзило, словно током, тело перестало ей подчиняться, неизведанная до сих пор сладкая истома разлилась по всему телу…
Маленькое рыбацкое судно, плескаясь на волнах, уносило Табакне в неизведанные дали… В тот момент, когда ей показалось, что она теряет сознание, над ее головой собрались, мельтеша, шевеля плавниками, косяки синей японской скумбрии, мелкопятнистой макрели, тихоокеанской сайры. Ей виделись рыбы, которые, ударяя сеть своими телами, выпрыгивали, изгибаясь корпусом, над поверхностью воды… над тем далеким синим горизонтом… мелькали серебристые чешуйки, ослепляющие глаза… чешуйки рыб, образующие мириады слоев… Она вспомнила, что однажды видела сон, как приплыла на берег моря по волнам. Это был неожиданный сон, длившийся всего мгновенье, но после того как она проснулась, потрясение прошло не скоро. Вскоре у нее в животе, словно внезапный сон, зачался ребенок.
Она не только никогда не задумывалась о том, кто отец ребенка, но даже и не думала искать его. Для нее теперь самым главным было сохранить его, потому что в кибане строго следили за тем, чтобы кисэны не забеременели. Конечно, беременное тело со временем меняло форму и влияло на деятельность, которую они вели. В тот момент, когда они чувствовали зов материнства, многие из них отказывались от него, как от старой обуви, потому что беременность была для них равносильна смерти.
Во времена, когда не было противозачаточных средств, для кисэн-матерей проверка менструации была важным мероприятием. Какими же средствами проверяли их менструации, если у каждой был свой цикл? Об этом можно было не беспокоиться, потому что, когда женщины ведут групповой образ жизни, то циклы менструации у них сначала могут отличаться, но когда проходит определенное время, то у всех она происходит примерно в одно и то же время. К тому же их работа заключалась не в том, чтобы следить за тем, нет ли чьих-то подгузников на заднем дворе кибана, — это было нетрудно, а в том, чтобы знать способы бесследно убрать ребенка, появившегося в результате нежелательной беременности.
Что касалось Табакне, то она не была кисэн, поэтому в начальный период беременности ей, как оябун, было легко скрывать это от кисэн-матери, но после пятого месяца стало невозможно скрыть вздувшийся живот. Согласно правилам кибана, обвязанная веревкой, она была выведена во двор главного дома для изгнания. Она была готова уйти из Буёнгака, как поступали другие забеременевшие кисэн, но кисэн-мать была мудрой женщиной. Она сказала, чтобы ребенка рожали внутри кибана. Такое необычное дело случилось впервые. Кисэн-мать хорошо понимала, что если бы она потеряла ее, то пришлось бы потерять не только знаменитое блюдо самхаб, но и мадам О. Она понимала, что без них Буёнгак уже не был бы знаменитым кибаном. Именно искусство приготовления еды помогло выжить Табакне и ее ребенку.
Кисэны, взволнованные фактом, что в кибане вскоре родится ребенок, начали шить для него рубашку, вышивая красивыми цветными нитками. Спустя десять месяцев и пять дней Табакне благополучно родила здорового мальчика, которому дала имя О Ён Чжун. С этого момента смеху в Буёнгаке стало намного больше.
Табакне даже некогда было усадить его на колени. Когда одна из кисэн хотела его обнять, то другая уже обнимала его, и лишь вечером, когда они уходили обслуживать гостей, он спал безмятежным сном в комнате мадам О или кисэн-матери. Когда ему исполнилось три-четыре года, даже небольшими движениями он, казалось, испускал все цвета радуги. Он был словно подарок, появившийся в кибане, и когда он смеялся, издавая звуки вроде «ка-ры-ры… каль-каль…», все чуть ли не падали от смеха. Когда он капризничал, требуя грудь, и у него появились два зубика размером с кедровый орешек, все кисэны, готовившие детское питание, были для него мамами. Когда он звал мать, то пять или шесть кисэн одновременно поворачивали голову в его сторону. Но как бы хорошо ни воспитывали они его сообща, с каждым днем увеличивалось беспокойство Табакне о его будущем.
Стояло жаркое, как сейчас, позднее лето, когда в Буёнгак вошли две женщины. Они были в изящных нарядах, которые указывали, что они дамы из богатой семьи. Они не отрывали глаз от О Ён Чжуна. Ему было шесть лет — возраст, когда дети особенно милы и красивы.
— Он так похож на своего отца, словно вылитый! — невольно воскликнула пожилая дама, глядя на него. — А кто его мать? — спросила она, обратившись к кисэнам.
Не успела она спросить, как все они наперебой стали говорить, что являются матерями. Если бы тогда те женщины сказали, что увезут его с собой, то, наверное, остались бы без волос на голове. Пожилая дама оказалась мачехой его отца, а молодая особа — женой. Табакне, выглянув из кухни на шум, тоже заметила их. Ее глаза пристально, не мигая, уставились на молодую женщину. Она отметила про себя, что у нее были красивое лицо, нежная чистая кожа, без какого-либо изъяна. Она вдруг почувствовала, что впервые в жизни возненавидела своих родителей, родивших ее такой уродливой. «Если бы мое лицо выглядело хотя бы как обычное, я бы так их не ненавидела, — мелькнуло в голове. — Как я могу с таким лицом выйти к ним?» От стыда за свое лицо ей хотелось провалиться под землю. И все же, немного поколебавшись, вытерев мокрые руки о фартук, она решительно пошла к ним на встречу.
— Вы думали о будущем ребенка, растущего без отца в таком месте, как кибан? — спросила пожилая женщина, увидев ее, волнуясь, теребя пальцы и сделав акцент на слове «кибан». — Вы знаете, каким будет его будущее, если он не будет зарегистрирован в родословной семьи? К сожалению, моя невестка не может забеременеть. Нет ли у вас желания найти его отца для того, чтобы мальчик рос под его присмотром?
От неожиданности Табакне уронила стакан с фруктовым напитком из китайского лимонника. «За кого они принимают меня? — пронеслось в голове. — Они явно ошиблись, придя сюда. Хотя для такой несчастной, как я, он, наверное, слишком дорогой ребенок, ведь даже если только смотреть на него, он жалкое существо. Но с другой стороны, конечно, он не должен расти здесь».
Благодаря его рождению она узнала, что ее тело благородное. Когда она кормила его грудью, нежно прижав к себе, то ей казалось, что не только молоко, но и живот, грудь, кости, образующие тело, и даже душа, превратившись в жидкость, вливались в его рот. Она чувствовала, как по мере того, как грудь опустошалась, безмерно радовалась душа — настолько была велика радость кормления грудным молоком. Разве найдутся слова, которыми можно описать ощущение, когда опухшая от молока грудь опустошалась, а затем вновь наполнялась им? Во время кормления она внимательно рассматривала свою грудь, которую до сих пор считала всего лишь одной из частей тела.
Свет, отсвечивающий от осколков разбитого стеклянного стакана, больно уколол ее глаза.
— Вы мать этого ребенка? — обращаясь к ней, вежливо спросила пожилая дама.
Она внимательно разглядывала Табакне, которая, согнув колени, подбирала с земли осколки стакана.
— Вы не очень красивы, но выглядите умной, сообразительной и здоровой, — сказала она. — Скажите, вы ведь не из тех женщин, которые могут испортить жизнь своему ребенку из-за жадности, затмевающей глаза? Если я заберу мальчика с собой, сможете ли вы дать мне обещание, что не будете его искать? — спросила она и на секунду замолчала, но весь ее вид говорил, что она приготовилась сказать нечто важное. — Если вы готовы принять решение, что никогда не предстанете перед ним, как родная мать, даже перед смертью, я заберу его с собой. Он будет расти в клане семейства О, как старший сын, ни в чем не нуждаясь, — сказала она решительным голосом, в котором одновременно чувствовались угрожающие нотки.
Затем, открыв сумочку, она вытащила из нее небольшой шелковый мешочек и отдала его Табакне. Она сказала, что это подарок, переданный ей отцом О Ён Чжуна, в память о прошлом. Внутри мешочка была золотая цепочка, весом в примерно двадцать грамм, на которой висели, крутясь, солнце и луна. Они были склеены друг с другом. Это была та самая цепочка, которую впоследствии украл у нее Ким сачжан. В этой цепочке, когда выходила луна, солнце скрывалось, и наоборот, когда оно выходило, исчезала луна. Разве то, что даже если бы они захотели встретиться друг с другом, они не могли сделать бы это — не похоже на судьбу? Она ничего не сказала, а лишь согласно кивнула и так крепко сжала цепочку, что заболела ладонь, как будто ее разрезали ножом.
Обе женщины вышли из Буёнгака, таща за собой упиравшегося О Ён Чжуна, не желавшего идти с ними. «Мама! Мама! Мама!» — громко плача, кричал он, оглядываясь назад. Каждый раз, когда он оглядывался назад и кричал «Мама!», кисэны, которые встречались с ним взглядом, падали на пол и тихо плакали, вытирая слезы носовыми платками. Со стороны это было похоже на какую-то массовую игру. Когда из губ мадам О вырвалось печальное «О, мой малыш, как мне жить дальше!», их тихий плач перерос в рыдание. Мадам О так горько рыдала, что у нее охрипло горло. Единственным человеком в кибане, кто не плакал, была Табакне, которая, молча, без всяких эмоций на лице, смотрела, как уводили сына.
«О Ён Чжун, ты, наверное, будешь помнить эту крышу, этот пол, этот столб… — мысленно обратилась она к сыну. — Я знаю, что ты будешь помнить цветы, росшие в Буёнгаке. Ты ведь не забудешь низкие заборы из цветов, высаженные перед домиками, великолепный вид за внутренними и внешними воротами, когда они раскрывались во время заката. Но даже если память о детстве исчезнет, ты ведь никогда не забудешь подметавшие деревянный пол юбки деловито сновавших кисэн, кисэн, считавших себя твоими матерями, и еле слышный аромат румян и пудры. Ты не сможешь стереть из памяти исходящий от твоей несчастной матери запах омаров, лука и чеснока… Разве не станет воспоминанием для меня то, как ты однажды, спрятавшись в густой траве, неожиданно выскочил навстречу мне, словно воин, показав свое беззащитное тельце? Теперь, когда придет какой-нибудь гость в Буёнгак, я буду постоянно оглядываться на него, думая, а не ты ли это? После того как ты уйдешь, я буду думать, что все гости, которые придут в Буёнгак, это ты — мой сын Ён Чжун: молодой, повзрослевший, худой, толстый… Как же я смогу не вложить душу в приготовление еды для моего сына, который будет громко смеяться и разговаривать? Разве я не отдам этому все свои силы? Разве есть на свете для матери более приятное дело, чем вкусно накормить своего ребенка?»
Табакне постарела, но секрет мастерства находился при ней, точнее в ее руках. После того как она перевела Буёнгак в город Кунсан, из нового родительского дома О Ён Чжуна прислали копию выписки из родословной семьи. Неизвестно, может быть, они прислали ее из чувства благодарности за то, что она обещала не искать его, или, наоборот, прислали с намеком на угрозу, чтобы в будущем она его не искала, потому что он, как член клана О, живет хорошо. Получив ее, она была безмерно благодарна им, потому что для нее это было равносильно тому, чтобы увидеть его. Спустя какое-то время она переоформила право собственности на кибан на его имя. После этого он стал для нее не просто Буёнгаком. Он стал О Ён Чжуном, а О Ён Чжун — Буёнгаком.
Вспоминая сына, она иногда думала: если вдруг, хотя бы в одном случае из десяти тысяч, с ничтожной вероятностью… Если вдруг у него сложится такая ситуация, что он не сможет выполнять возложенные на него обязанности в клане, то ей хотелось бы, чтобы он вернулся обратно в Буёнгак. Так как в его новом родовом доме знали о кибане в городе Кунсане, ей хотелось, чтобы тогда его отпустили. Хотя одна половина ее души звала его обратно, вторая говорила ему не приходить. Несмотря на то, что первая половина души хотела его видеть, вторая половина говорила, что нельзя этого делать. Каждый раз, когда Табакне была взволнована, думая о нем, она шла на кухню и, засучив рукава, начинала варить, жарить, тушить…
«О Ён Чжун, мой сын, даже если я, или мадам О, или мисс Мин умрем, не дождавшись тебя, то какая-нибудь другая мисс Мин обязательно встретит тебя, — мысленно говорила она. — О Ён Чжун, если ты не сможешь прийти, то до того дня, пока не придет твой ребенок, или внук, или правнук, Буёнгак будет ждать. Сейчас шесть часов вечера. Это время, когда свет и темнота смешиваются друг с другом и просыпается Буёнгак. В это время повсюду в нем слышится шепот и разнообразные звуки. Даже если я умру, я не позволю, чтобы ты бродил одиноко среди его развалин. Я сделаю все, чтобы тебе не пришлось вспоминать на заросшем дикой травой месте, похожем на руины, некогда процветавший Буёнгак. Я сохраню его для тебя, чего бы мне это ни стоило. Я клянусь».
Беспрерывно выдыхаемый дым сигареты, извиваясь, корчась, заполняя внутренний двор, нехотя растворялся в воздухе. В глубоко посаженных глазах Табакне поблескивали слезы.
«Если ты похож на меня, — думала она, выпуская очередную струю сизого дыма, — станешь тигром, а не будешь похожим на кошку. Ведь детеныш тигрицы — тигр, не так ли?»
5
«Водитель Пак, прошу вас, послушайте меня, — мысленно обратилась к нему мадам О. — Сегодня, только сегодня, прошу вас, не отворачивайтесь от меня, делая вид, что очень заняты. Каждый день, в течение двадцати лет, я слышала, как вы подходите к моей комнате, держа в руке чашку с медовой водой. Я слышала, как шаг за шагом вы осторожно приближались к расписанной цветами двери. Я хорошо знаю о вашей взволнованной смятенной душе, готовой разорваться на части каждый раз, когда вы, делая шаг, отрывали ногу от пола, но, несмотря на это, я делала вид, что сплю. Каждый раз, когда вы, двигаясь бесшумно, словно тень, уходили, поставив перед дверью чашу с медовой водой, частички моей разорванной души тихо собирались вместе и стремились к вам. Но я делала вид, что не замечаю вас, старалась подавить в себе это чувство… Когда утреннее солнце входило в комнату и освещало ее, я специально, чтобы не слышать ваших шагов, укрывалась с головой одеялом. Прошу вас, поверьте, я делала вид, что не замечаю вас, потому что вы не могли быть со мной. Вероятно, вам было больно всю жизнь, но это, поверьте мне, другая форма любви. Водитель Пак, считайте это последней гордостью моей любви к вам».
Почти теряя сознание от боли, вызванной обожженной плотью, она звала водителя Пака. Лежа на одеяле, закрыв глаза, выбрав наиболее естественную позу, оголив нижнюю часть тела и приподняв вверх ноги, она лишь жалобно стонала. Руки ей связали, а во рту находился кляп. Влагалище, превышавшее размер точки прижигания примерно в пять раз, забыв про стыд, словно полностью распустившийся красный цветок, выставило себя на весь мир. Молодой врач традиционной корейской медицины внимательно рассмотрел район влагалища. Затем он сделал новое прижигание между анальным отверстием, напоминавшим высушенный абрикос, и влагалищем, похожим на крепко сжатые губы. Как только он сделал его, сначала запах мускуса и полыни, а затем — горелого мяса заполнили комнату. На лбу Табакне, держащей у изголовья ее связанные руки, крупными каплями выступил пот.
Из частей тела человека наиболее чувствительное место — промежность, там, где делали мускусное прижигание, которое было примерно в шестнадцать раз больше, чем обычное прижигание. Когда прижигают, то кажется, что плоть горит, мышцы сокращаются, а кости тают. Еле шевелясь, дрожа всем телом, она терпеливо сносила боль. Влагалище, познавшее силу множества «нефритовых стержней», было полностью обнажено, но оно не выглядело мерзким, неприличным и не вызывало отвращения. Чем больше она смотрела на место прижигания, тем больше оно напоминало ей скромный красный цветок, который испускал белый дым и выглядел сладостным плодом страданий. Она подумала, что если бы была хоть какая-нибудь возможность вернуть потерянный голос, или взять самую высокую ноту, или найти «абсолютный» голос, то она бы не испугалась не только этой боли, но и даже тысячи крутых скал восьми адов.
То, что она видела до сих пор во всех кибанах, — была смерть, которая гнездилась в конце попоек, музыки, танца и удовольствия. Поэтому она считала, что большая часть времени, которое она прожила, была скорее похожа на умирание, чем жизнь. И хотя она все еще была жива, ей казалось, что она уже почти ничем не отличается от мертвеца. Когда от ужасной боли, которую трудно было вытерпеть, ей казалось, что она теряет сознание, то человеком, неожиданно всплывшим в ее мозгу, оказался водитель Пак. В полубессознательном состоянии, приоткрыв искусанные до крови губы, в диком вопле, она выкрикнула его имя. Лицо водителя Пака, стоявшего за дверью, крепко сжимая кулаки, постепенно приобретало землянистый цвет.
«Я вошла в кибан в восемь лет; меняя один кибан на другой, я дожила до шестидесяти. Я действительно долго жила жизнью кисэн, — подумала она, стараясь отвлечься от боли. — С одной стороны — очень долго, а с другой, если оглянуться, — мгновенье. Каждый из нас находит какой-то смысл существования, позволяющий жить в этом мире. Наверное, это можно назвать долгом. Если и было то, что я делала хорошо, так это то, что я ни разу не пыталась плыть против течения, которое несло меня по реке жизни. Я старалась до конца выполнить свой долг кисэн и жила, как смогла. Те, кто говорит о скуке или абсолютном одиночестве, — люди, которые до сих пор не смогли жить, следуя своему долгу. Только тогда, когда человек живет телом, не опираясь на разум или веру, он становится ближе к другому человеку или природе. Поэтому я больше доверяю телу, чем сознанию. Я не вырастила своими рунами даже кочана капусты, поэтому не смогла подробно рассмотреть суть растущих и созревающих растений. Но хотя я не могу рассказать об этом, мое мнение таково: все живущее и растущее на земле — будь то люди, или животные, или растения, все они в чем-то похожи друг на друга. Говорят, что есть растения, которые растут лишь после того, как обгорят в огне, а корни лотоса, похожие на лицо с дырками от пуль, не гниют, даже если будут зарыты в землю на тысячу лет. Раз говорят, что есть семена лотоса, которые могут дать всходы спустя 1200 лет, то как мы, люди, не обладая таким долголетием, можем знать о глубоком и таинственном порядке мира? Разве можно это понять разумом? На свете есть тысячи профессий, но теперь я не задаю вопрос: „Почему я выбрала именно профессию кисэн?“ Если бы у меня было одно желание, то, как певица-кисэн, я желала бы спеть „абсолютным голосом“. Мне хочется ощутить его своим телом.
Водитель Пак, вы не думайте, что я не знала тех слов, что говорила ваша душа, не огорчайтесь из-за чувства пустоты, ревности, отчаяния, обиды, гнева… Я могла обнять всех мужчин, живущих в этом мире, но только с вами я не могла поступить так. И раз так случилось, раз я так люблю вас, то пусть все останется, как есть. Так же как мораль или нормы поведения зависят от того, как их определят, так и понятие любви зависит от определения. Вы, наверное, слышали историю о любви Чхэрён с музыкантом дансо. Именно вы каждый год проводите им церемонию жертвоприношения 7 июля по лунному календарю — вы не можете не знать. А знаете ли вы, почему она покончила с собой? У нее был любимый, поэтому она не смогла поднять волосы валиком. Она не захотела принадлежать другому, оставив того, кто играл ей мелодию синави, поэтому утонула в море. Да, моя подруга Чхэрён узнала цену настоящей любви, но она забыла свое предназначение. А я… другая. Я не спрашиваю себя о том, почему появилась в этом мире именно как кисэн, потому что не было ни одной минуты, когда ею не была. В такой день я верю, что только вы, водитель Пак, можете понять меня».
Сдвинув губы, мадам О собралась что-то сказать, но так и не смогла выдавить слова сквозь крепко сжатые зубы. «Потерпи еще немного», — донеслось бормотание Табакне до водителя Пака. Едкий запах горелой плоти и легкий запах мускуса и полыни распространялись по всему кибану. Прилетевший из бамбуковой рощи ветер, покрыв высохшие травы на участке заднего домика пылью, словно испугавшись этого запаха, улетел прочь.
Кисэны прошлого, прилетев с тем ветром, сняв с головы белые вуали, бросили их на синие черепичные плитки кибана. Глаза мисс Мин, осматривавшие все вокруг, в какой-то момент широко открылись, а затем медленно закрылись. Буёнгак был окутан белым светом, словно выпал белый снег, словно белые цветы разом распустились на бороздах черепичной крыши.
Было 5 июля по лунному календарю, а время — два часа после полудня.
Мисс Мин, слушавшая стоны мадам О, которой делали прижигание, медленно повернувшись, пошла в сторону главного дома. Шаг, еще один шаг… Красивое, тонкое лицо было наполнено энергией и решимостью.