При вечернем и утреннем свете

Сухарев (Сахаров) Дмитрий Антонович

7. Братство обливающихся слезами

 

 

Сон

Зеленый чайник на бочонке, Тельняга сохнет на бечевке, Вот тут и будет мне постой: Устал — а мотобот пустой. Он, как умаявшийся мерин, Подрагивает животом, Посапывает, вял и медлен, Постукивает в пирс бортом. Мне снится мой отец, Антон. Мы — бреемся. Нас двое. Трое? Да, с нами Пушкин! Мы — поем. И песню нашу ах как стройно Слагаем тут же — враз втроем! Струись, прекрасная, теки, Даруй нам сладости и власти! Мои глаза слезами застит, И даже бриться не с руки. Дивлюсь сквозь сон своим же снам. Кто сны подсказывает нам? Кто в нас царит, какая сила? Какое дерзкое светило Нас возжигает по ночам? Се — я, усталый человек, Царю покойно и забыто. Реалии чужого быта Гурьбой стучатся в мой ночлег. Так волны остров окружают, Но важно скалы отражают Их притязательный набег.

 

В. А. Жуковский

Василий Андреич Жуковский Солнцем русской поэзии не был, Что поделаешь, не дано. Сын турчанки — и правнук арапа, Два курчавых, а солнце — одно. Застрелили! Застрелили. Темно. Море людское внизу с утра, Море людское. Вот ведь горе какое. Ледяная гора Давит на плечи. Волосы слиплись на плеши. Меланхолический бард, Очи томные, шелковый бант — Вот не думал дожить со своею постылою Господи, не допусти! Не подпусти костлявой! Огороди стеной! — Это ты, Василий Андреич? — Я, родной. Каждый раз, Как приедем с женой в этот город, Стоим у этих воро́т. Снег за во́рот. Дождь за во́рот. Прибывает, подходит народ. Господи, не допусти! Ждем — молчаливые тени. Дважды в день Василий Андреевич Вывешивает бюллетени.

 

Возле тихой воды

Хочется голову преклонить Возле тихой воды. Чтоб она не резала глаз отражением солнца И была холодна, но не ломила зубов, И никаких колючек, репьев, никакой крапивы, Лишь мшистые прикосновения Воды или камня. Есть теснина в предгорьях Кавказа: Сверху полдень, Сверху горланят птицы, Сверху лесистой тропой терпеливо бренчат туристы, А там — В золотистом сумраке На полированном ложе Легкая дремлет вода. Еще хранится такая В пологой каменной чаше На острове том безымянном На севере милом. И совсем в не дальних краях, В пятистах шагах от Оки, Мне известны целебные заводи Лугового ручья. Я москвич, обитаю в Москве, Понимаю Москву с полуслова, И, наверно б, зачах, Отлученный от мельтешенья. Но ведь очень, очень бывает, Что хочется голову преклонить, И тогда — понимаете? — негде.

 

Строка

И так-то плыли облака По легкому, пустому небу, Что мне, беспутному, явилась Строка. Она светилась. И так она была легка, Что я следил ревнивым оком, Как тень ее по наволокам Скользила. И тени облаков скользили тоже, Не отставали И не обгоняли ее, мою строку. Она исчезла за чертой, Как дыма клок иль звук пустой, Но долго тени облаков Скользили с ельника на ельник И долго человек-бездельник Сидел и лености оков Не рвал. И недоумевал. Его ревнивый взор Скользил с угора на угор И оттого, что отставал, Сердился: Зачем он слаб постичь черту, Ту, за которой Строка исчезла навсегда?

 

Стихотворец

Стихотворец — миротворец, Мира стройного творец. В этом мире тихой лире Внемлют старец и юнец. Стихотворец — громовержец, Рифма — молний пересверк! Он ее в колчане держит, Он тирана ниспроверг! Он и лучник, и борец, Прямо скажем — многоборец, Ратоборец! Ну, заборист! Просто-напросто храбрец! Стихотворец — эрудит, Где он только не бывает! Щец жена ему наварит И детишек народит. Не гляди, что сед и лыс! Стихотворец кость обгрыз, Замечанье сделал Уле За качание на стуле.

 

Трифоновичев ковчег

Ковчега нашего плавучесть Лишь небу ведома, друзья, И потому за вашу участь Не поручусь, пожалуй, я. Удастся ль нам над черной бездной Достичь сухого очага Иль, как железка-кочерга, Пойдет на дно ковчег любезный,— Не знаю я. Но — в добрый час, Входите, место есть для вас. Вползай, улита. Муравей, Вноси свою хвоинку смело. А ты, медведь, не стой без дела, Ты муравья поздоровей. Вели супруге, чтоб шакала Сюда на борт не пропускала, А сам набей семян из шишек, Лохань со щуками тащи, А также травы да хвощи, Все это, право, не излишек. Потоп! Когда бы знать заране, Мы впрок собрались бы давно. А что, не взять ли нам герани, Чтоб в доме ставить на окно, Когда на склонах Арарата Наладим свой начальный быт И скажет кто-нибудь: забыт Цветок, и нету аромата… Глядишь — герани тут как тут. Стоят по окнам и цветут. Добро пожаловать, печник, На борт дощатого эсминца! Располагайся — потеснимся, Чай, собрались не на пикник. Входите, труд и ремесло — И серп, и молот, и лекало! Следите только, чтоб шакала Случайно к нам не занесло. Шакал с личиною людской По виду малый городской. Своих от этих отличим, Отсеем лица от личин И, уличив, погоним вон, А сами — в путь по воле волн, А сами — в' странствия лихие, В потоп, сквозь ливня черноту. Свои бы были на борту, А там — бушуй, реви, стихия.

 

Помню, в доме на Неглинной

Помню, в доме на Неглинной жили Визбор и Адель, Дом был сумрачный и длинный, неуютный, как отель: Дверь к начальнику культуры (он все время на посту), А другая дверь к Адели, третья вовсе в пустоту. Оттого ль, что без начальства нам культурно жить нельзя, Приходили очень часто на Неглинную друзья. Гостя парочка встречала и к столу его вела, И гитарочка звучала над клееночкой стола. Пели чисто, жили просто — на какие-то шиши, Было — жанра первородство, три аккорда, две души, На Неглинной у Адели, где игрушки на полу, Пили, ели, песни пели, дочь спала в своем углу. А теперь живет богато Визбор, вечно молодой, Не с Аделью, как когда-то,— с молодой кинозвездой. До того мила-учтива, что на что уж я хитер, А взглянул на это диво — только лысину утер. Я присел на стуле чинно и услышал: «Ну, дела! Адка, ай да молодчина, снова дочку родила!» Родила — и взятки гладки! Если так, то все по мне, Все в порядке: дочь у Адки, три аккорда, ночь в окне. Нам, хозяюшка, до фени, что рассвет ползет к окну, Визбор бодро и без лени лапой дергает струну. Плоть, умри, душа, воскресни, пой нам, Визбор, старый дед, Ведь от песенной болезни нам не выздороветь, нет.

 

Когда строку диктует чувство

Адель, падучая звезда, Ты ярче прочих звезд горела, Они мерцают постарело, А ты умолкла навсегда. Критерий истинности — смерть. Адель, погибшее светило, Тебя надолго не хватило, А мы все крутим круговерть. Когда строку диктует страсть, Она рабыню шлет на сцену. Адель, какую платим цену За счастье петь!— Звездою пасть, Сгореть, скатиться с небосвода. Адель, какая несвобода, Когда строку диктует страсть!

 

«Упаси, господь, от плахи…»

Упаси, господь, от плахи И прости нам все грехи — Наши горестные ахи, Наши бедные стихи… Но не дай и в скоморохи Оступиться со стези, По которой наши охи Тихо топают в грязи. Грязь по пояс, грязь под ноздри, Слова вымолвить нельзя. Отплююсь, как на подмостки Возведет меня стезя! Не до глории-фортуны, Жди, накроет с головой. Но залезу на котурны И — живой, живой, живой!

 

Товарищам моим в литературе

Я рад, ребята, ваши имена В журнале встретить. Смиряю нетерпение и трепет, Смакую письмена. Еще я рад, Когда и самому удача в руки: Не так чтоб — вот те смысл, а вот те звуки, Но — лад. Пусть невелик тираж у наших книг, Нам имя — рота, И ротою мы утверждаем что-то, Какой-то сдвиг. Какой-то стиль. Пристрастие к особенной манере. Манеру жить куем, по крайней мере, По мере сил. Желаю вам, ребята, всяких благ. Старик Филатов [8] , просветлявший бельма, Работал и с изяществом, и дельно — Писать бы так.

 

«Сообщили, что умер поэт…»

Сообщили, что умер поэт. Вот уж не был чиновник! Говорили, что он домосед, Книгознатец, чаевник. Вот уж не был небесным певцом! Легче в плотницкой роли Представлялся, похожий лицом На Платонова, что ли. Говорили, что он нелюдим. Сам-то знал он едва ли, Как он нужен, как необходим, Жил в каком-то подвале. Так никто с ним и не был на «ты» И не знал его близко. Положу, как приеду, цветы У его обелиска.

 

«Известно ль вам, что значит — жечь…»

Известно ль вам, что значит — жечь Стихи, когда выходит желчь И горкнет полость ротовая? В такой беде играет роль Не поэтическая боль, А боль животная, живая. Сжигает птицу птицелов — Гори, прозренье! Сколько слов Безвестно в пламени ослепло! Известно ль вам, как стоек дым Стиха — и как непоправим Набросок в состоянье пепла? Горят не рукописи — мы Палим собой давильню тьмы, Себя горючим обливая. И боль, которой мы живем, Не поэтический прием, Она — живая.

 

День поэта

В день хороший, выплатной, Тихо очередь топталась И сочувственно шепталась, К цели двигаясь одной. «День поэзии» платил Тем, кто скромно воплотил Свои дни и свои ночки В его пламенные строчки. Канитель была проста: Всяк вошедший в помещенье Без тревоги и смущенья Занимал конец хвоста. Недобитый лирик чистый, Нехудой отчизник истый, Неречистый и речистый — Всяк имел надежду тут. Выпивохи, птички, птахи, Отплатились наши ахи, Худо-бедно — полстранички В альманахе нам дадут! То, что с кровью наравне, То, что высижено задом, Напечатанное рядом, По одной идет цене. Мой родной кичливый цех! Где еще увижу всех В единении сердечном? Разве на похоронах… Что за чудо-альманах — Мориц рядом с Поперечным! И подобный алтарю Свет в окошечке светился, И никто не суетился, Я вам точно говорю. И ушедших в мир иной, Отслуживших этой жиле Тени вежливо кружили В день хороший, выплатной…

 

«Когда по безналичному расчету…»

Когда по безналичному расчету Расчетливую делаешь работу,— Уловленную душу измочаль, Пиши: звезда горит, душа трепещет, И бездна, бездна, бездна в берег плещет, И со свечою мается печаль. Твори безбедно и небесполезно, Звезда, свеча, душа, печаль и бездна — Отборная оснастка для стихов, Которые не слишком даже плохи, И как-никак, а документ эпохи, И ловят души на манер силков. Но выгляну в окно, там ночь немая, Там город спит, себя не понимая — Юдоль непонимания и лжи, Там бездны мрак бензином в берег плещет, Душа дрожит и на ветру трепещет, И как все это выразить, скажи?

 

27 профессоров

Незнакомый вежливый профессор Пригласил меня прислать деся- Ток-другой моих произведений Для чудесной книги, книги века, Где стихи — одних профессоров. Говорил он: «Я как составитель Представляю химию белка. Есть у нас астроном, офтальмолог, Физик почв, географ зарубежных, Два юриста, три искусствоведа, В сумме — 27 профессоров». Я молчал, подавленно-польщенный, Крепче к уху трубку прижимал. А под вечер все же раскололся, Полувразумительно промямлил, Доложился, искренне признался, Показал, что я — недопрофессор, Что меня профессорским дипломом До сих пор не удостоил ВАК. Так вот я, увы, и не схлестнулся С профессионалами пера, Не усилил, но и не ослабил Книгу века, славную команду — 27, и всяк пасует в рифму, 27, и каждый лупит ямбом, 27, и все профессора!

 

К вопросу о коммуникативной функции слова

Коммуникативная функция слова, Она, если в ней разобраться толково, Кому — позитивная функция слова, Кому — негативная функция слова. Представим, к доярке взывает корова, Мычит некультурно и неэлитарно; Здесь функция МУ, т. е. функция слова, Нелитературна, но утилитарна; Здесь МУ позитивно, коммуникативно: Ведь, как бы ей ни было это противно, Доярка пойдет на вербальный призыв, Источнику МУ кулаком пригрозив. Но если доярка в своем терему Мычит, поджидая шофера Кузьму, То ясно для самых отсталых ослов, Что самодостаточна песня без слов; Здесь значимо «ми» и не значимо МУ И, стало быть, слово вообще ни к чему; Тем более в песне оно примитивно И, стало быть, антикоммуникативно. Но я-то, но мы-то, я думаю, с вами За то, чтобы песня была со словами! За слово, зовущее жить коллективно, А бьющее мощно и кумулятивно! Поэтому нам и толкует наука, Что главное — незамусоленность звука, Поэтому мы и за МУ, и за «ми», За заумь, но все ж и за ум, черт возьми! [9] Не в этой ли пене рождается снова То самое, самое дивное слово, Которое, сколько его ни зовите, В ответ лишь хохочет, как Моника Витти!

 

Из японской поэзии

Немолодым усталым поэтессам, Что так страдают каждою строфою, Молоденьких мужей послал господь.

 

«Вот поэты той войны…»

Вот поэты той войны, Сорок первого сыны: Пишут внятно и толково. Вслед за этими и мы, Опаленные умы: Дети пятьдесят шестого. А за нами — никого? Поколенья — никакого? Так, наверно, не бывает, Ихней роты прибывает, Кто-то нас перебивает — Поприветствуем его.

 

Фиеста

Забуду ль пеструю лавину, Катившуюся в котловину На наше сдержанное «ах»? По склону барды мчались бодро, Мелькали бороды и бедра, Скакали спальники и ведра, Гитары прыгали в чехлах. Какие ждут нас дни и ночи! Нет, здесь не Сопот и не Сочи, И мы иные — мы охочи До песен собственных кровей! Певцы, певуньи, вы все те ли? Откуда вы поналетели? Пред циклопичностью затеи Разину рот, как муравей. Держись, мураш, крепи рассудок, Забудь про сон на трое суток, За ситуацией следи: Бивак разбит, котлы дымятся, Уже тылы к огню теснятся, Битлы истомою томятся, Чехлы долой! — теперь иди. И, глядя в очи юным феям, Я шел с пузатым корифеем, Я брел среди ночных шатров, Ночных костров, ночного бденья,— Я брел, и делал наблюденья, И всё балдел до обалденья, И бормотал обрывки строф. И чудно было мне, и сладко, Мы шли, и каждая палатка Свой стиль, свою являла страсть; На ВАЗе служат нашей музе Иначе, чем в казанском вузе, Но, состоя в одном союзе, Поют и те и эти всласть. Так что ж поют? Поют, что надо. Чужого нет: Булат, Гренада, И молодые имена, И мы с тобой имеем место,— Какая дерзкая фиеста! Какая странная страна! Немыслимо, необъяснимо! О вы, кому не до Муслима В незамусоленной глуши,— Я вас люблю! — и этот праздник Писать желание раздразнит Для вас, что значит — для души. А дым отечества так нежен, Когда он с вашей песней смешан,— Да, я люблю вас, в этом дело, Я ваш, и мне не надоело Тянуться к вашему огню, И если петь, то с вами вместе, А песня — это дело чести, А чести я не уроню. Спасибо вам и за него. Не фимиам и не завеса, Он просто — дым, он запах леса, Он ест глаза, да что с того?

 

Старая поэтесса

Суверенной и гордой державе Хорошо запускать дирижабли На небесный шатер голубой. Дирижабли слегка старомодны, И не слишком они скороходцы, Но зато величавы собой. Величаво умеет старуха Собеседника слушать вполуха, Но в последний пред запуском миг Что-то шепчет стиху суеверно, И уходит корабль суверенно На просторы неизданных книг. В горнем царстве поэзии русской Аппарату работать с нагрузкой, И нагрузка порой такова, Что взрывается вся суверенность И врывается в стих современность, Недержавно ломая слова. А сегодня на небе просторно, У кораблика дивная форма, Туч не слышно и милостив бог. Всяк по-своему небо нарядит, В нем и мой легкокрылый снарядик — Мой бумажный ручной голубок.

 

«Бумажный лист — крахмальная простынка…»

Бумажный лист — крахмальная простынка, Ни пятнышка, ни стона, ни судьбы. Когда б вы знали, как это постыдно: На белый плат — да мусор из избы. Больных стихов ревнительный читатель Нам говорит: «Пожалуй, что-то есть. Рука видна, и страсть видна, но, кстати, Зачем опять задета наша честь?» Ах, наша честь, она всегда задета — Не сметь пятнать червонное кольцо! И в честь того, что мы всегда за это, Сожжем стихи и сохраним лицо. Сожжем! Кому все это интересно? Стихи всего лишь навсего слова, А наша честь, она всегда права — Права, горда, болезненна, телесна.

 

Вариант Левитанского

Место действия — двор. Но сегодня он Лобное место, Ибо место на лбу для прицела удобное место. Это кто ж это ходит? Кто, скажите, по дворику ходит? Кто на дворик выходит? Утешение в этом находит? Это ус, это два, это три, это пять с половиной. Это — цель, но со средствами связана цель пуповиной. Это — Зайчик, он бедный поэт, он объект покушенья. Это будет потом. А пока он само утешенье. А пока (даже лучше: но вдруг) выбегает Охотник, Он до зайцев охотник, до зайчатины страшный охотник, И свой Фаустпатрон он на Зайчика страшно наводит, И задумчиво водит пером, и усами поводит. Этот крив, но неправ. Этот прав, но некрив. Это вечная тема. Это миф из шестнадцати глав. Это пиф, это паф. Это мертвое тело. И кривой, совершив свое мокрое дело, поводит усами, А косой, чуть прикрыв свое тело трусами, поводит ушами. Он живой оказался. Оказалось, что он застрахован. Он капусту жует, а Охотник опять оштрафован. Это так нелогично. Это в сущности антилогично. Но войдет в антологию, ибо в сущности антологично.

 

Коля

В простодушном царстве Коли Старшинова Проживают цапля, Щука и корова. За боркун, что Коля Подарил под пасху, Нацеди, буренка, Молочка подпаску! Колю звать к обеду, Цапля, носом стукай! А вести беседу Станет он со щукой. Щука все-то знает, Там и сям служила, У нее на зависть Становая жила. И у Коли тоже Ни усов, ни жира, Потроха, да кожа, Да струною — жила. Не ему ли гости К совершеннолетью Перебили кости Пулеметной плетью? Не его ли, Колю, Все равно что плетью Садануло болью К тридцатитрехлетью? Он живет неслабо, Завязал до смерти, Не страшны ни баба, Ни враги, ни черти. Над рекой избенка — Деревца живые. На дворе буренка — Боркунок на вые. Во саду ли щука Надрывает глотку. На ходулях цапля Лихо бьет чечетку — Под щукины частушки пляшет.

 

Когда его бранят

Когда его бранят (а все кому не лень Его бранят), когда его бранят, Я надеваю на уши броню — Не слушаю. И не браню. А тем, которые брюзжат или бранят И брызжутся слюной у пьедестала, Я говорю: — Коллеги, сплюньте яд! Или сглотните — Ничего с вами дурного не будет. А брызгаться вам вовсе не пристало. Да, чувством меры он не наделен; Да, хвастуном зовется поделом; Да, он стихи читает, будто чтец, А это глупо; да, он раб приема. Но ведь не раб приемных, не подлец, Не льстец! Он был плечом подъема Поэзии, он был подъемный кран Поэзии — и был повернут к нам. И мы учились — рабски! — у него, Мы все на нем вскормились, лицемеры! Беспамятство страшней, чем хвастовство. А чувство меры… Ах, было бы просто чувство, Но с ним-то у нас негусто, И слюна это просто месть Тому, У кого оно просто есть. Когда его бранят (а все кому не лень Его бранят), когда его бранят, Я вспоминаю давние слова О просто чувстве . И квартиру два. Люблю его и тридцать лет спустя, Люблю его — без всяческих «хотя» И давних адресов не забывая. Он — век мой, постаревшее дитя, Дом семь, квартира два, Душа живая.

 

Где оне?

Та литфондовская дама, Что в пустой библиотеке Попросила Мандельштама И, смежив печально веки, На ходу шепнула мне: «Боже, боже, где оне — Дни поэзии российской?» — И тропинкою раскисшей Побрела, прижав тома, В корпус «А»,— сошла б с ума, Кабы я бы в тот же миг Ей ответил напрямик. Я ж повел себя гуманно И в ответ вздохнул туманно. Что поделать, я не той Жив страницей, а вот этой, Не успевшей стать воспетой И для вас — незолотой. Младший сверстник мне учитель, Старший — ран моих лечитель, Пушкин — бог, а божий вестник — Мой ровесник, мой ровесник. И над горечью страницы Я включу свою свечу И одной отроковицы Откровенья пошепчу.

 

Ах, где же вы были раньше?

Мне молвит юная мадам, Почти мадмуазель: «Хочу отдаться вам, Почтите же меня». Мне пишет старая лиса, Имеющая вес: «Хочу печатать вас, Пришлите же стихи». Я той и той желаю благ, Я в них души не чаю. Я той и той примерно так Прилежно отвечаю: Извините — У меня затянувшийся творческий кризис. Но звоните, Может быть, я поправлю свои дела.

 

Проклинание Кушнера

Догоняет меня Кушнер, Хоть и доктор я наук [10] , Доконает меня Кушнер, Никакой он мне не друг. Чуть найду какой феномен, Чтоб потешить знатоков, Тут же Кушнер, мил и скромен, Хвать феномен и таков. Перед тайной полушарий Я тридцатый год стою [11] , Я решить ее решаю, Электрод в нее сую. Наконец в асимметрию Пролезаю на вершок, Глядь, а Кушнер мне, Дмитрию, Про нее сует стишок {1} . Я, наукою влеком, Темной ночью и тайком За ланцетником собрался — Низшим хордовым зверьком {2} . Я в песок лопату пнул, Я совком песок копнул, Глядь, а там обратно Кушнер Все, что было, почерпнул {3} . Я ищу у амфиокса [12] Мозга клеточный исток, Я проникся, я увлекся — Вот он, свернутый листок! Кушнер рядышком шныряет, Миг — и тянется к листку, И куда ж его швыряет? — В набежавшую строку {4} . Уж на что уж сам я ушлый, Кушнер в сорок раз ушлей. Доконает меня Кушнер, Тут попробуй уцелей. Как случилось, кто виновен, Что всегда без перемен: Чуть найду какой фено́мен, Тут же Кушнер феноме́н.

 

А и Б

А. Поэзия есть обнажение смысла посредством движения звука. Напротив, бессмыслицей ведают числа, и это зовется наука. Наука — мышиная, в общем, работа, подобье машинного счета. Но можно расправить и крылья и плечи простейшими средствами речи. Б. Ах, всё наизнанку! Поэзия — это пустая истома поэта, Потуга извлечь из мышиного бреда свое петушиное кредо. А корень извлечь — это вправду работа, подобье машинного счета. А крылья расправим и смыслы расчистим простым сопряжением истин.

 

Диалог о рифме, или экспериментум круцис

I «Но, мой Паскаль,— он говорил Паскалю,— Допустим, я для рифмы пасть оскалю, И — что? Какая общая черта Сроднит тебя, Паскаль, с оскалом рта? С пасхальным звоном? Пасквилем? Паскудством? Такой подход граничит с безрассудством. Не вижу в этом смысла ни черта!» «А ты увидь! — Паскаль ему на это.— Ведь ты же сам, Декарт, чутьем поэта Назвал Монблан, а не Па-де-Кале. Монблан — скала. От звука шаг до сути. Ты подсказал, как сдвинуть столбик ртути, И я, Па-скаааль, полезу пааа скаа-ле!» {5} Сей диалог имел происходить В подпитии хвастливом и хвалебном, Когда Декарт придумал восходить С запаянною трубкой и молебном (Экспериментум круцис!) на Монблан. Молебен — вздор? Так с этим нету спору: На языке вертелся мооо-нооо-план, Да монопланов не было в ту пору. II «Но ртуть-то будет пааа-дать по шкааа-ле! — Вскричал Декарт.— Тогда, согласно вздору, Что ты несешь, не лезть бы надо в гору, А опрометью мчать к Пааа-де-Каааале!» Паскаль зевнул: «Так с этим нету спору… Седлаю?» Оппонент хлебнул из кружки: «Ну нет, пешком. Пешком, но как из пушки» {6} III Здесь к Пушкину приходит наш рассказ. Давно пора! Сам спор — не о ключе ли К его стихам? Не зря же битый час Мы проторчали с трубкой Торричелли. Зато и слово выплыло как раз. Итак: межполушарные качели! Валяй, качайся — славная игра: Одним поём, в другом ума палата. О ртуть, она прозреньями чревата! Так вот куда вела Монблан-гора! IV Там Анна пела с самого утра. V Поэзия должна быть глуповата.

 

И темный кипарис

Были корни кипариса Суховаты и теплы, А земля между корнями Ноздревата и тепла, И вознесшиеся в темень Были теплыми стволы. И звезда таясь глядела Сверху вниз, и тишина Тайной теплилась, и дева, Было сказано, юна. Было сказано: и темный Кипарис. И нежный мирт. И вода, что окружала Тишину со всех сторон, Многократно отражала Безымянный блеск звезды. Это небо было: небо Отражало блеск воды. Да и нужно ль, чтоб впрямую Назывались имена, Если — таинство? (И дева, Было сказано, юна.) Если слиты с кипарисом И затылок и спина?

 

Мне важно ничего не растерять

Мне нужно одиночество, как дот, В котором я могу уединиться От времени, От временных забот: Бетонный склеп и узкая бойница. Бетонный свод и тоненькая щель. Я к ней прильну и вдруг увижу цель Цель жизни Или просто жизнь без цели, И пиршество, И слезы на пиру. Я оптику туманную протру Полой шинели. И если повезет, то я тетрадь Заполню до последнего листочка. Мне важно ничего не растерять. Нужна глухая, замкнутая точка. Бетонный свод — и луч издалека…

 

Братство обливающихся слезами

По свидетельству Блока, слеза Застилает глаза Начиная с 20-го года, Ну а если точнее, то с той знаменитой строки, Над которой, бывало, и мы, бедняки-чудаки, Лили слезы и ведали спазмы подобного рода: Редеет — облаков — летучая — гряда. Про состав наших слез Промолчу, это сложный вопрос, Только старческим все же маразмом Невозможно всерьез Объяснить эти действия слезных желез, Эту склонность к благим и хронически-сладостным спазмам. Если мир бестолков, То зачем же, скажите, у нас, бедняков, Есть такое богатство? И слезы нашей след — Разве ж это железистой клетки секрет? Это признак секретного, символ железного братства!

 

Диалог

— Семантику выводим из поэтики. Поэтика из этики выводится. В итоге получаются Пейзажики, портретики, Короче, всё, что в книгах наших водится, И оды. И баллады. И сонетики. — Короче, вы фанатики фонетики? И ваши декларации — Всего лишь декорации, Скрывающие мизерную суть? — Быть может. Может быть. Не обессудь.