«Записки из подполья» это грустное, несчастливое произведение. Тут только следует уточнить, что вторая часть в этом смысле дает фору первой. В первой части, в самых начальных главках, герой действительно много бьет себя кулаком в грудь, каясь, какой он извращенный и порченый человек. Но затем, отвлекаясь от себя и увлекаясь независимой мыслью, он раскрепощается и говорит об объективно ценных вещах, а не о своей личности. Объективная мысль положительна по определению, потому что проливает свет разума, какие бы «ужасные» вещи она ни говорила.

Совсем другое вторая часть. В ней автор не размышляет ни о чем постороннем, кроме своей личности, а свою личность он мягко говоря не любит.

Впрочем, в таком темном царстве самоиздевательств есть, кажется, светлый луч: эссе (которое подпольный человек называет «отступлением») о глупом и умном романтиках.

У нас, русских, вообще говоря, никогда не было глупых надзвездных немецких и особенно французских романтиков, на которых ничего не действует, хоть земля под ними трещи, хоть погибай вся Франция на баррикадах, – они всё те же, даже для приличия не изменятся, и всё будут петь свои надзвездные песни, так сказать, по гроб своей жизни, потому что они дураки… Это все наши “положительные” тогдашние публицисты, охотясь тогда за Констанжоглами да за дядюшками Петрами Ивановичами и сдуру приняв их за наш идеал, навыдумали на наших романтиков, сочтя их за таких же надзвездных, как в Германии или во Франции. Напротив, свойства нашего романтика совершенно и прямо противоположны надзвездно-европейскому, и ни одна европейская мерочка сюда не подходит… Свойства нашего романтика – это все понимать, все видеть и видеть часто несравненно яснее, чем видят самые положительнейгиие наши умы\ ни с кем и ни с чем не примиряться, но и в тоже время ничем и не брезгать; всё обойти, всему уступить, со всеми поступить политично; постоянно не терять из виду полезную, практическую цель… усматривать эту цель через все энтузиазмы и томики лирических стишков и в то же время и «прекрасное и высокое» по гроб жизни в себе сохранить нерушимо…

Так начинает подпольный человек свое «отступление», и я спрашиваю читателя: над кем он здесь издевается? На первый, самый поверхностный взгляд – я назову этот взгляд политико-моралистическим (то есть интеллигентским), – устами своего героя Достоевский произносит России уничтожительный приговор, потому что, если в стране нет хоть одного идеалиста, до конца преданного системе Добро-Зло, ни одного этически бескомпромиссного «экзистенциального человека», это страна «орангутангов», как писатель в истерике выкрикнет поздней в своих записных книжках в адрес всего, а вовсе не только либерального российского общества.

Но политические интеллигенты, как правило, мало что понимают в литературе: тон эссе явно другой – какой-то относительный или равновеликий – в том смысле, что подпольный человек как-то немножко слишком стоит в стороне и равновелико издевается над глупым и умным романтиками; в результате чего возникает ощущение некоей особенно бесконечной тотальности смеха. Если бы он издевался только над умным романтиком, как, по сути дела, издеваются Салтыков-Щедрин или Сухово-Кобылин, или даже Гоголь, все находилось бы на твердой основе каких-то незримых, но всем очевидных твердых понятиях идеала, по отношению к которому так выпукло выступает моральное уродство персонажей, упомянутых авторов. Но, как только европейский романтик становится глупым, мы вступаем на зыбкую почву тотальной относительности понятий, потому что европейский романтик по сути дела является представителем абсолютов Добра и Зла – а теперь, оказывается, эти абсолюты издевательски называются «надзвездными песнями».

О да, несомненно: на какое-то мгновенье подпольный человек раскрепостился и издевается над тем и другим романтиками, и его ирония так бесконечна, что невозможно предпочесть в данном контексте ни глупого романтика умному, ни умного глупому. «Записки из подполья», как я сказал, это несчастливое произведение, герой которого мучим и истерзан самобичеванием, но в нем есть редкие моменты освобождения, почти счастливости, и цитируемое эссе есть такой момент. Пусть подпольный человек раскрепощается и чувствует себя счастливым посредством иронии – какая разница? Пусть подпольный человек находит свои самые светлые моменты, когда забывает смотреть на вещи под углом зрения системы Добро-Зло, ну и что? Люди ведь глупы, боже, как они глупы в своем тупо серьезном морализировании! Уж кому лучше не знать, как глупы люди, как не подпольному человеку! Достоевский записал как-то в «Дневнике писателя», как грубеет и понижается культура, в которой люди теряют чувство юмора – ну и что, если подпольный человек сумел ненадолго обрести чувство свободы при помощи юмора, а не при помощи принесения своего «я» к ногам европейского бога Добра и Зла и Разума? Вот он для полного смеху зачисляет и себя самого в умные романтики: «Широкий человек наш романтик и первейший плут из всех наших плутов, уверяю вас в том… даже по опыту… Я, например, искренне презирал свою служебную деятельность и не плевался только по необходимости, потому что сам там сидел и деньги получал»…

Но все-таки, несмотря на свой всепронизывающий юмор, подпольный человек остается несвободен. Если бы он был действительно свободным человеком, он не стал бы мыслить сравнениями. Та «многосторонность» русского умного романтика, над которой он издевается, в высочашей степени присуща ему самому, хотя и на другом уровне и в другом контексте. Когда он говорит о беспринципности русского романтика, он смотрит на него «европейским» взглядом, то есть взглядом глупого романтика типа Шиллера или Гюго, для которого Высокое и Прекрасное вещи незыблимые. А когда он издевается над глупым романитком, он смотрит на него с точки зрения романтика умного, для которого все это «Высокое и Прекрасное» только сентиментальная болтовня, под прикрытием которой обделываются практические вещички. Но весь ужас подпольного человека, вся его мука состоит в том, что умный и глупый романтики живут внутри него самого и раздирают самое его существо до основания. Мышление парадоксами это мышление навыворот, расщепление одного на два и оборотный взгляд со второго на первое. Уникальность иронии подпольного человека в данном «отступлении» состоит в том, что она в свою очередь раздваивается надвое, и ты перестаешь быть уверенным в том, что понимаешь, на что направлена эта ирония и что нет ли здесь иронии во поводу иронии… то есть не выходит ли здесь та самая «бурда», на которой заканчиваются, как жаловался в первой части повести подпольный человек, все его рассуждения. Подпольный человек говорит, что он мыслит, и это значит то, что каждую причину он находит следствием другой, лежащей под ней, более изначальной причины, и так далее, до бесконечности. То есть, согласно подпольному человеку мыслить значит доказывать относительность всякого абсолюта, всякой «разрешающей» стены, то есть находить, что все понятия добра и зла, все категорические императивы, вся метафизика – это всего только воспитанные в человеке веками и веками культуры относительности – ну да, немудрено такому человеку в отчаянной попытке избавиться от подобного «дьявольского» знания броситься в противоположную сторону, в раздирающие душу покаяния, в самобичевание, а также – это главное – в поиски во внешнем мире иных, более цельных, народных людей, к которым он мог бы прильнуть душой и хоть как-то успокоиться…