Зачем Достоевский пишет эпилог?

1. Затем, что он любит Раскольникова и не может расстаться с ним.

2. Затем, что он не любит Порфирия и хочет показать, как его пророчества обернутся пустыми словами.

3. Затем, чтобы протянуть еще хоть чуть-чуть в затаенной надежде, вдруг Раскольников раскается.

4. Затем, чтобы полюбоваться на нераскаивающегося Раскольникова.

Возьму третий и четвертый пункты. Бахтин презрительно отметает Эпилог как монологический, и он совершенно не прав. В Эпилоге между автором и его героем происходит диалог, каких у Достоевского больше никогда не будет. Достоевский, как будто стоя рядом Раскольниковым и глядя на него немножко снизу вверх, ведет с ним немножко комический упрашивающий диалог на тему раскаяния: «О, как бы счастлив он (то есть ты) был, если бы мог сам обвинить себя! Он (то есть ты) снес бы тогда все, даже стыд и позор». Увы, Раскольников не желает слушать уговоры Достоевского так же, как он не желал слушать проповедь Порфирия, он занят своим отдельным: «…он строго судил себя, и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме, разве, простого промаху, который со всяким мог случиться». Раскольниковская «ожесточенная совесть» (совесть без самообманов и уверток) это, видимо, совсем другая, отдельная совесть, чем та, которой оперирует христианский мир; но даже понимая это, Достоевский не может остановиться и продолжает навзрыд: «И хотя бы судьба послала ему раскаяние – жгучее раскаяние, разбивающее сердце, отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещится петля и омут! О, он (то есть ты) обрадовался бы этому! Муки и слезы – ведь это тоже жизнь».

Я называю этот диалог комическим, потому что Достоевский ведь автор, и вместо того, чтобы рассказывать, как было бы лучше Раскольникову, если бы тот раскаялся, он мог бы макнуть перо в чернильницу и просто написать сцену раскаяния героя. Достоевский ведь не был реалистический писатель, аристотелево правдоподобие не было его заботой, и говорить, мол, что Раскольникову «не в характере» раскаиваться, нелепо, потому что он изначально неправдоподобный персонаж. Ведь написал же Достоевский сцену, как внезапно Раскольников полюбил женщину, к которой еще накануне испытывал такую неприязнь, что не мог подать ей руку! Читатель принял бы сцену раскаяния Раскольникова с куда большим удовлетворением, найдя в ней куда больше логики! Нет, Достоевский сознательно ставит себя по отношению к Раскольникову в положение автора частичного знания, частичного владения материалом. Чтобы понять Достоевского, надо вспомнить тюремного орла и сериального убийцу Орлова в «Записках из мертвого дома». Вспомнить, под каким впечатлением был Горянчиков от этих двух существ, дикой, гордой птицы и дикого, гордого убийцы. Не вышло Раскольникову стать Орловым, но все-таки окончательно подрезать своему орлу крылья у Достоевского не поднимается рука – не может он заставить его подчиниться ценностям системы добро-зло и превратить в христианскую курицу.

Достоевский любит Раскольникова и, несмотря на все, смотрит на него со стороны чуть-чуть снизу вверх, явно гордясь им. Достоевский любит Раскольникова так, как он уже не сможет полюбить больше ни одного своего трагического героя, ни ангельского князя Мышкина, ни двойника Раскольникова Ивана Карамазова. Ни на чье будущее он не возложит таких надежд, никому не напишет такое напутствие: «Он даже и не знал, что новая жизнь не даром же ему достанется, что ее еще надо дорого купить, заплатить за нее великим будущим подвигом…». Какой же подвиг сможет совершить муж Сони Мармеладовой? Записаться добровольцем в армию Черняева и геройски погибнуть от турецкого ятагана, защищая православную веру и братьев славян?

Да разве это важно? Пусть запись Достоевского опять же немножко смешна, но в ней есть оптимистическая вера в будущее героя – никогда он не удостоит такой веры ни одного своего персонажа, ни Подростка, ни Алешу Карамазова.

И это удивительно, над этим стоит подумать: над тем, что в своем первом «главном» романе Достоевский находит для носителя западной идеи экзистенциального героя возможность «подвига», возможность какого-то положительного действия в контексте российской жизни. Ни у одного из будущих главных героев Достоевского не будет идеала человека, который, пусть он ходит полуголодный и в оборванной одежде, все равно знает, что, благодаря своему социальному статусу и образованию, он стоит выше других, обделенных судьбой, и способен испытывать сострадание сверху вниз. Который, при всем своем чудовищном психическом напряжении до и после преступления, все-таки умеет видеть людей вокруг себя и реагировать на их проблемы, то есть принимать участие в жизни людей. Я уже не говорю, как до начала романа он вынес детей из горящего дома. Но вот, он сидит в трактире и выслушивает историю жизни чиновника Мармеладова; он видит на улице, как какой-то господин не прочь попользоваться пьяной молодой девушкой и тут же зовет полицейского; узнав о смерти Мармеладова, он, совершенно не думая, отдает Соне все свои деньги на поминки отца. Да и с самой Соней тоже примечательно: его первый равнодушный взгляд на нее – это взгляд человека толпы. Но как только он видит, точней, понимает предельную степень ее униженности, в нем возникает к ней особенное чувство, которое, несмотря на то, что она его порой раздражает, в конечном счете выльется в его весьма своеобразную к ней любовь – я так говорю, потому что любовь Раскольникова к Соне конечно же основывается на том самом пронзившем его сердце чувстве жалости, которое он должен был испытывать к своей умершей от чахотки невесте, про которую сам же говорит, что не слишком ее любил.

После Раскольникова с таким родом идеализма в романах Достоевского покончено навсегда. Какого рода идеализмом обладает такое замечательное создание Достоевского, как князь Мышкин? Он обладает, по точному определению Аглаи, «главным умом», то есть благодаря своей наивной свободе от всех человеческих озабоченностей (социальных, лично эгоистических и проч.) он способен мыслить напрямую, без околичностей, – но какого рода состраданием занят этот главный ум? Всех его не слишком больших сил хватает на одно: на романтическое сострадание к одной женщине – на этой женщине заканчивается весь спектр его чувств. Впрочем, я не прав, у князя Мышкина есть общественные идеалы! Да еще какие! Посреди романа этот молодой человек, проведший несколько лет в швейцарском санатории для душевнобольных, никогда систематически по болезни не обучавшийся и до этого момента не проявлявший никаких особенных идеологических устремлений, вдруг произносит в обществе такого рода горячую речь:

Католичество – все равно, что вера нехристианская!.. Католичество римское даже хуже самого атеизма!.. Социализм – порождение католичества и католической сущности!.. И не думайте, чтоб это было все так невинно и бесстрашно для нас; о, нам нужен отпор, и скорей и скорей! Надо, чтобы воссиял в отпор Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали!., «кто почвы под собой не имеет, тот и Бога не имеет»… Откройте жаждущим и воспаленным Колумбовым спутникам берег Нового Света, откройте русскому человеку русский Свет, дайте отыскать ему это золото, это сокровище, сокрытое у него в земле!

Такова разница между Достоевским времени написания «Преступления и наказания» и времени написания «Идиота». Я не полемизирую с изложением князем точки зрения Достоевского на католицизм или «русский Свет», тем более что сам Достоевский тут же бросает на тираду князя иронический отсвет, показывая трогательную, но от того еще более режущую глаз нереальность его фантазий, как князь приписывает собравшимся родовым сановникам, людям душевной черствости, расчета и эгоизма, некие идеальные черты благородных руководителей того самого «русского Света» и обводит чистыми, наивными, восторженными глазами это общество руководящих Россией «железных носов». Я только хочу отметить, что образ князя Мышкина показывает, насколько националистический идеалист Порфирий одерживает ко времени написания «Идиота» в Достоевском победу над общечеловеческим идеалистом Раскольниковым.

Вот как выглядит для меня на сегодняшний день проблема, поставленная Достоевским в «Преступлении и наказании». Достоевский нес внутри себя Раскольникова и Порфирия. Он знал (писал об этом напрямую, то есть в публицистике), что человек не может без мечты, то есть идеала, и еще – хоть он об этом не писал прямо – знал разницу между абстрактным «общечеловеческим» идеалом Нового Иерусалима (справедливого общества, возникаюшего на основе сострадания сверху вниз) и конкретным, националистическим. В личной жизни он занимался самообманом, пытаясь соединить эти оба идеала, но в своем художественном творчестве он выкрикнул противоположное, а именно, что для русского человека абстрактный общечеловеческий идеал неестественен, принесен с Запада, что православная церковь никогда не учила русского человека взгляду сверху вниз и всегда отрицала веру, замешанную на разуме. И что потому абстрактный общечеловеческий идеал для русского человека настолько опасен, что делает из него «некрасивого» (без благородного результата) убийцу, а возможен для него только националистический идеал Порфирия, делящий людей на «мы и они».