И сколько раз бывали холода (сборник)

Свичкарь Татьяна

Неправда, что серьёзные проблемы могут решить только взрослые. Главное – не быть равнодушным, и тогда многое можно изменить в жизни. Дать шанс на спасение больному товарищу, приют бездомному псу… Слушай свой внутренний голос, и он подскажет тебе верную дорогу. Поможет выбрать любимое дело, разобраться, кто твой настоящий друг, кто нет. Слушай и поступай по совести. И да будут с тобой юность и любовь.

Для среднего и старшего школьного возраста.

 

В названии книги использована строка из стихотворения Ирины Ратушинской.

 

Голубые дали

 

1

Той весной Саша нашла в саду забытую «секретку». Она даже не смогла вспомнить год, когда делала её. Нынешние малыши уж точно не стали бы играть в такую чепуху. Ольга Сергеевна, мать Саши, говорила, что даже по улице дети ходят, не поднимая голов от планшетов:

– Зомби, прости Господи.

Саша копала огород, и лопата чиркнула о край стекла. Только задела – не перевернула «секретку», не порушила. Саша присела, провела несколько раз пальцами, и «секретка» открылась. Сим-сим…

На золотом фантике от конфеты лежали несколько стёклышек и колечко. Стёклышки – настоящая редкость, драгоценность для того времени – синие. Видно, кто-то разбил флакон от одеколона. Такого яркого, всепобеждающего цвета они были! И если в них заглянуть – мир тоже делался сказочным, синим. Пять стёклышек лежало в «секретке». И колечко с синим камушком. Мама подарила, увидев, как Саша заворожённо смотрит на него в магазине. Колечко было слишком красиво, чтобы носить его на пальце. Руки делают грязную работу: моют посуду, отжимают половую тряпку. Кольцом можно было только любоваться. И лучше всего для этого годилась «секретка», обрамление чуда.

Мама тогда сердилась: думала, не успела купить кольцо, как Саша его потеряла. А дочка сидела в саду и смотрела на окошечко в земле, за которым жила, мерцала её тайна.

А потом Саша заболела. Мама говорила, что у неё начисто отсутствует всякая защита, иммунитет, и стоит в классе кому-то чихнуть или кашлянуть, как её дочь на три долгих недели выбывает из строя. Мама вставала по ночам, жгла в ложечке сахар, чтобы Саша перестала «дохать». Старое, бабушкино ещё, безотказное средство: насыпать в ложечку сахарного песку и подержать над газовой горелкой. Когда сахар почернеет, потечёт и начнёт пузыриться, ложку надо опустить в горячую воду и получившийся «чай» выпить. Кашель стихает на раз. Саша сидела в углу постели – маленькая, несчастная, изболевшаяся.

– Заморыш ты мой, станешь ты когда-нибудь нормальным ребёнком? – спрашивала измученная мама.

Когда Саша поднялась и первый раз вышла в сад подышать воздухом, была уже глубокая осень. Убранная листва лежала большой кучей – заготовка для костра. Туда же отправилась помидорная и картофельная ботва. Исчезли все опознавательные знаки. Саша побродила по опустевшему саду, поковыряла носком ботинка землю и поняла, что тайник её безвозвратно исчез. Что ж, тайна на то и тайна.

Всё это казалось неважным по сравнению с тем, что она вышла и нынче такой славный денёк. Листьев уже нет, но всё пронизано светом и воздух так холоден и чист!

Ольга Сергеевна, в куртке и тёплом платке, стояла на крыльце. Лицом к лицу с землёй не надо притворяться, можно ходить в вековечной одежде русских баб. Зима где-то задержалась, совсем ненадолго, вот-вот ступит на порог, скуёт всё морозом. Но пока, сегодня, вот она, уходящая осень, – последние хризантемы, пряная листва. Ольга Сергеевна нащупала в кармане спички. Куртка пахла дымом: сколько раз она разжигала в ней костры.

Четверть часа спустя они с Сашей стояли, протягивая ладони к огню. Он будто обещал, что оживёт и зимой – стоит раздобыть хворост и чиркнуть спичкой. Согреет, и вместе они дотянут до весны.

А где-то под землёй будут ждать своего часа стёклышки.

Теперь Саша держала их на ладони: пять и одно в кольце. О чём напоминало число? В школе их тоже было шестеро: Захар, Анеля с Васей, Коля, Таня и она, Саша… Тот последний год… Память будто тоже занесло снегом, а нынче – всё стаяло и лежат на ладони, переливаются стёклышки.

 

2

Если бы ребята из одиннадцатого класса читали больше книг про Великую Отечественную войну, им пришло бы в голову такое сравнение: новенькая стояла, прислонившись к стене, как партизанка, которую только что допрашивали в одном кабинете гестапо и теперь привели в другой. Отрешённый взгляд в окно, губы сжаты, руки за спиной.

Но про комсомольцев-героев известно им было всего ничего, и, разглядывая новенькую, они отмечали другое. Мальчишки – что она маленького роста, стройная, белокурые волосы распущены по плечам, красивое лицо. Девочки тоже это отметили, но с иными чувствами: «И чего перевелась в выпускном классе, когда учебный год уже начался? С моста в воду прыгнуть легче».

А ещё новенькая не пользовалась косметикой, одета была в джинсы и простой голубой свитерок. Слева приколота брошка: по ниточке карабкается паук. Тонкие серебряные лапки, вместо брюшка – блестящее стёклышко. Паучок покачивался – значит, девочка всё же дышала. А стояла неподвижно, как статуя.

Был понедельник, первый урок – литература. Вела его классная руководительница Тамара Михайловна. Она и стала устраивать новенькую:

– Александра, давай-ка мы тебя на первую парту посадим, чтобы никто из вот этих огромных оболтусов тебе пейзаж не заслонял. Витя, на четвёртой есть место, пересядь.

Новенькая чуть усмехнулась и бросила свой рюкзачок возле указанного места – у самой доски. Позже ребята узнали, что зрение у неё – как у орла. Списывать может через ряд.

– Как тебя дома зовут, чтобы и нам?

– Да просто Саша.

Голос у новенькой был тихий, Тамара Михайловна вслушивалась.

– Не забудьте сказать ребёнку уроки на завтра, – это была её последняя фраза перед тем, как приступить к новой теме.

Она потом так и звала Сашу – «ребёнок». А как иначе? Ребёнок ростом ей до груди. И никакого хулиганства, одно послушание. Где вы такое видели в восемнадцать лет? От «закидонов» остальных своих оболтусов Тамара хваталась за голову.

– Какие романы-фонтаны? Сколько недель осталось до ЕГЭ? Я тут, понимаешь, сижу с проектором, чтобы после уроков вам разжевать Толстого, я «Войну и мир» ради вас по ночам перечитываю в пятидесятый раз, а эта звезда (кивок в сторону Коли Игнатенко) прёт на меня как танк: «Что за дополнительные занятия, я из-за вас в парикмахерскую опоздаю, на два часа записался».

 

3

Тогда, сидя на уроке литературы, Саша не многое услышала из того, что рассказывала Тамара Михайловна. Она больше приглядывалась к окружающему и, почти против воли, вспоминала.

Здесь был настоящий кабинет литературы, с точёными деревянными подсвечниками, укреплёнными на стенах. С портретами классиков вперемежку с ученическими рисунками. Видно, девочка рисовала: одни героини и красавицы. Наташа Ростова на подоконнике, Татьяна Ларина у окна. Опять Татьяна, и Онегин у её ног… Но с такой любовью прорисованы черты лица, каждая складочка на платье, что можно смотреть долго-долго…

В той, прежней, школе все уроки проходили в одном кабинете. Какие там изыски по предметам! Школа была старая, помещения маленькие, а класс большой – сорок два человека. После девятого объединили оставшихся ребят, тех, кто не ушёл в техникумы, – из «а», «б», «в» – три класса в один. Сидели кучно, поджимали друг друга плечами.

Саша убежала памятью ещё дальше – в начальную школу, к Лилечке. Звать бы её «классной мамой», да слишком молодая она тогда была – года двадцать три. Старшая сестра. Татарочка. Лилия Энваровна. Личико нежное, как раньше говорили – фарфоровое, и ручки нежные, пальчики – как у куклы.

Глаза орехового цвета, под густыми ресницами. Ну иначе и не скажешь – куколка.

Но самое дорогое было: ребята чувствовали, они для Лилечки – главное. Она приходила в класс – семи утра ещё не было. А как же? Саша и Люба приедут чуть позже. Они добираются с окраины города. У них мать работает в первую смену, дети выходят вместе с ней и будут здесь минут через двадцать. Так что ж, допустить, чтобы они топтались в коридоре?

Это осталось в памяти: когда ни придёшь в школу – Лилечка на месте.

И всё внимание её – им. Нельзя было представить, что Лилечка забудет даже самую мелочь. Она помнила, у кого что получается по математике, а с чем – заминка, кто не выучил стихи, кто блеснул на контрольной или наоборот – провалился. С родительских собраний Ольга Сергеевна возвращалась поздно.

– Лилечка с нами каждую работу вашу разбирает… Ну-ка покажи тетрадь, действительно у тебя такой скверный почерк?

К выпускному вечеру после начальной школы Лилечка сочинила стихи о каждом из них. Это был её прощальный подарок. Они пели их на мотив шлягера Ларисы Долиной «Погода в доме»:

– Господи, помилуй, чтоб Саша написала хорошо…

А Саша и сейчас пишет как курица лапой.

Выпускной проходил в актовом зале, май был холодный, в зале знобко. Лилечка стояла в отдалении, слушала, смахивала слезинки. Увидела, как Саша клацает зубами, и мигом сняла с себя кофточку, оставшись в одной футболке. Закутала Сашу, прижала к себе.

А потом они поехали кататься на катере по Волге. И родители, кто хотел, тоже. Мама тогда села в мягкое кресло в салоне. Очень там было уютно. Голубые стёкла, ход у кораблика такой плавный…

– Доченька, можно я отсюда никуда не пойду? – спросила она.

Саша кивнула (она-то знает, как мама устаёт в своей редакции), и Ольга Сергеевна так и просидела-продремала всю поездку. Проснулась, когда Саша ей фруктовое мороженое принесла. Сунула розовый брикетик – и опять на палубу. Все столпились на носу, ветер нёс в лицо холодные брызги. Корабль шёл по водохранилищу, Волга со всех сторон. Синева над головой, синева под килем корабля. Они парили в синеве как птицы.

 

4

Может, было бы легче, останься Лилечка в школе. Даже в старших классах они бы бегали к ней – посоветоваться или поплакаться. Но она вышла замуж и уехала в Ульяновск.

Они потом рассматривали фотографии в «Одноклассниках». Лилечка в свадебном платье рядом с высоким усатым дядечкой. Они ревновали, говорили друг другу: «Ты посмотри, насколько Лилечка красивее». А вот она с дочкой на руках. Ясно было – не вернётся.

…Их класс переходил из рук в руки. В то время учителям ещё не повысили зарплату, молодые специалисты в школе не задерживались, и классным руководителем стала пенсионерка, со временем решившая вернуться на заслуженный отдых. Её сменила средних лет женщина с непомерно большим бюстом, которую школьники прозвали Терминатором.

Терминаторша мило улыбалась и ничего не принимала близко к сердцу. При ней и объединили классы. Появились те самые девчонки, Ира Климова, Марина Зинченко, Катя Трапезникова, что потом не давали Саше житья.

Кабинет маленький, лишних мест нет. Лихая троица собирала вокруг себя мальчишек, чтобы на уроках втихую играть в карты. Для этого удобнее всего сидеть на последних партах. Сашины вещи летели на пол. Сопротивляться целой стае не было никакой возможности. Потом стае показалось забавным сделать так, чтобы Саша и головы не поднимала. Её беззащитность их раззадоривала.

Делятся ребята попарно на английском – троица и её окружение кричат:

– Только не с Азаровой! Только не с Азаровой!

Назначат кого-то дежурить с Сашей – ехидные усмешки:

– Повезло тебе с этой лошарой полы драить…

Ольга Сергеевна замечала, что Саша становится всё более замкнутой. И ловила оброненные фразы дочери:

– А я всегда одна… Знаешь, иногда так хочется всех перестрелять…

Мать знала: без повода Саша такого не скажет. Доведённый до отчаяния солдат хватает автомат и расстреливает мучителей. Школьники, не умея по неопытности найти иного выхода, лезут в петлю. За примером далеко ходить не надо. В соседнем доме жил мальчик Петенька… Это было давно, Ольга Сергеевна сама тогда была маленькой. У Петеньки в кармане учительница нашла какие-то крошки. Решила – махорка. Пригрозила, что пожалуется отцу: за курение преследовали. Испугавшись отцовского ремня, мальчик повесился.

Ольга Сергеевна стала обзванивать школы – кто возьмёт её девочку? В конце концов вариант нашёлся. Правда, Саше теперь предстояло вставать на полчаса раньше: в новую школу надо было ездить на автобусе. Располагалась она на окраине – тихая, почти сельская.

И вот Саша напряжённо ждала перемены, не сомневаясь, что насмешки начнутся и здесь. Украдкой разглядывала ребят, гадала: кто окажется самым жестоким? Самым ехидным? Может, вон тот худенький мальчишка, что грызёт ручку и тоже искоса посматривает на неё? Или эта хорошенькая девочка, у которой волосы локонами вьются вдоль щёк?

– Анеля, – обратилась к красотке Тамара Михайловна, – почему ты в воскресенье не пришла на дополнительные занятия?

– Проспала, – просто ответила та.

– И тебе не стыдно это говорить?

– А тут все свои, – сказал тот самый, худенький.

Тамара вздохнула, как ломовая лошадь, которую нагрузили слишком тяжело.

– Я тебя, Захар, конечно, очень люблю…

– Спасибо, – откликнулся он под общий смех. – Я вас тоже.

– Я рада, что у нас такие взаимные чувства. Но объясни мне, любовь моя, как ты ухитрился не прочитать ни одной книги? Даже «Мастера и Маргариту»! Кино смотрел, а книжку в руки не взял.

– А они чем-нибудь отличаются?

Тамара махнула рукой.

– Да, вспомнила. Андрей вернулся домой. Давайте соберёмся и в выходные пойдём его навестим.

– Лучше ему? – спросил кто-то с задней парты.

Тамара покачала головой.

В любом другом случае Саша бы промолчала, но в том, что касается болезни, – она усвоила мамино правило – молчать нельзя. Плевать на условности, вдруг можно чем-то помочь?

Она шёпотом спросила у соседки по парте, темноволосой девочки с длинной чёлкой:

– А что с ним случилось?

– У него рак нашли, – также тихо ответила девочка. – Представляешь, в семнадцать лет!

Саша кивнула и больше ни о чём не спрашивала, но на перемене подошла к классной, которая – с ума сойти, не ожидала Саша этого – вызывала у неё безотчётное доверие.

– Тамара Михайловна, а родители его за границу лечиться не возили… Андрея?

Классная тяжело опустилась на стул:

– Понимаешь, солнце моё, там работает один папа. Ремонтирует компьютеры. А мама уже давно сидит с Андрюшкой.

– Так можно собрать…

– Как ты соберёшь, у нас город маленький… Я уж думала, но ведь копейки соберём, сейчас люди мошенников боятся.

– Зря вы так, – возразила Саша. – У меня есть знакомая, волонтёр. Она сейчас сама в больнице, но скоро выпишется…

 

5

В конце ноября резко похолодало. А в больничном городке во всех корпусах тепло, даже жарко. Окна заклеены на зиму, форточки разрешают открывать ненадолго. К батареям не прислоняйся – чистые утюги. Сердечники чувствуют себя неважно: задыхаются, вытирают лица мокрыми платками.

И где в такой обстановке спокойно покурить? Рената идёт вниз и бестрепетно открывает большую тяжёлую дверь. Это чёрный ход, сюда подъезжают «скорые».

Мороз ошпаривает белым облаком-кипятком. Рената дышит и морозным воздухом, и табачным дымом. Она бы продержалась здесь как можно дольше – так ей хорошо, но перед ней вырастает фигура травматолога Васи.

Он старше её всего на каких-то несколько лет: Ренате восемнадцать, Васе двадцать четыре. Поэтому он для неё и Вася. Травматолог очень худой и высокий. Ренате кажется, что голова его уходит куда-то в поднебесье. В морозном облаке её едва видно.

Вася всплёскивает руками. С его точки зрения, в Ренате всё неправильно: и наброшенная на плечи курточка на рыбьем меху, и тоненькая тельняшка в сочетании с джинсами. Минус двадцать шесть на градуснике, он только что смотрел! А хуже всего – резиновые шлёпки. Считай, Рената босая стоит на льду!

Вася всовывает Ренату в куртку, застёгивает молнию до самого подбородка.

– Окурок выбросила – и в палату! Совсем с ума сошла!

– Так у меня же не пневмония, а я именно с ума сошла! – Рената смотрит на него прищуренными глазами.

Она волонтёр, работает с больными детьми, с обречёнными детьми, и нервы в конце концов не выдержали. Здесь ей дают снотворные, витамины и всячески укрепляют организм.

– Да не ругайся ты, уйду сейчас, – с досадой говорит она и вправду выбрасывает окурок. Она живёт как на войне – что бы с ней было, если бы она ещё и не курила!

Но уже подъезжает «скорая», и Васе становится не до Ренаты. Травматологи первые встречают машину с красным крестом. Как понимает Рената из быстрых слов сопровождающих, на этот раз автомобильная авария. Две женщины средних лет в синих стёганых жилетах вытаскивают каталку. У мужчины лицо жёлтое-жёлтое…

В это время звонит телефон. Телефон для Ренаты – всё. Ей то и дело звонят матери подопечных детей. Она смотрит на высветившийся номер.

– Да, Сашенька.

 

6

На другой день Тамара Михайловна задержала свой одиннадцатый после уроков. Саша говорила робко, не поднимая глаз:

– Она мне всё объяснила. Заведём группу в Интернете. Надо будет там разместить медицинские выписки. Открыть счета, дать номера телефонов. Ящики расставить прозрачные по городу, листовки расклеить. Можно собрать деньги, даже быстро. Мы это правда можем сделать, – Саша подняла глаза, казавшиеся темнее от боли за судьбу незнакомого ещё мальчика. – Нельзя же просто так ждать.

План был совершенно неожиданным, но ребята подхватили.

– Можно ещё знаете что сделать, – предложила Анеля, – такую сладкую ярмарку. Все классы позовём. Сами испечём булочки, пирожные, сделаем бутерброды. В актовом зале накроем столы. И продавать будем, по любой цене – кто сколько заплатит. Сколько сможет. И все деньги отдадим Андрюшкиной маме.

Саша уже знала, что Анеля – полька. Ей присуще особое изящество. Вон какой жест сделала ручкой. Её парень, Вася, сидит с ней за одной партой, и, конечно, он тоже за. Поднимает обе руки.

Маму Андрея все знают.

– Ирину Ивановну сюда пригласим или домой к ним пойдём? Обсудить надо… Она же решать будет.

– Ей, наверное, сейчас от Андрюхи отойти нельзя.

– А папа?

– Пусть Саша сходит, она всё объяснить сумеет.

– Саша же её не видела ни разу. Надо с кем-нибудь идти.

– Знаете, в чём проблема? – говорит наконец Тамара Михайловна. – Это всё хорошо, и вы у меня хорошие, и я вами горжусь. Но дело-то в том, что Андрюшка своего диагноза не знает. Ему-то родители говорят, что у него всё хорошо, он поправится. А тут мы явимся со своими разговорами.

– Значит, надо сюда Ирину Ивановну позвать, – предлагает тот самый Витя, который из-за Саши отправился на четвёртую парту.

Андрюшкина мама – невысокая плотная женщина с короткой стрижкой – держалась очень хорошо. Позже Саша поняла: она просто не могла поверить, что сын умрёт. Что бы ни говорили врачи.

Они сидели в классе. Тамара Михайловна, две мамы, несколько ребят. Ольга Сергеевна записывала. Она хотела написать статью для газеты, чтобы легче было собрать деньги.

Ирина Ивановна говорила, глядя на сцепленные на коленях руки. Голос её звучал спокойно:

– Нам с детства твердили, что Андрюшка под угрозой. Наследственная болезнь. Надо ездить в Москву, в больницу, наблюдаться. В последний раз приезжаем, его посмотрели, анализы взяли и говорят: «Поздно. Мы уже ничем помочь не сможем. Лучше будет, если вы довезёте его домой живым».

Она рассказывала, но не верила в это. Её мальчик, он всегда был больной, все семнадцать лет ему что-то угрожало. Она ловила его дыхание, она знала о нём всё, она столько раз излечивала его от тяжёлых недугов. Он был ею, и она – им, он просто не мог умереть.

– А здесь прямо беда, – продолжала Ирина Ивановна. – Болезнь редкая, в детской больнице просто нет таких лекарств. А во взрослую Андрюшу не берут – ему ещё нет восемнадцати. Мне говорят: «Забирайте сына домой. Его нельзя вылечить, на что вы надеетесь?» А я говорю: «На Бога».

 

7

Ольга Сергеевна написала статью. Она вышла в городской газете в субботу. С фотографии смотрел большеглазый, очень худой мальчик. Видно было, как точит его болезнь. Всем ясно, что статья в газете – это последняя надежда, бутылка, брошенная в море: помогите!

И люди помогали. Дел хватило всем. Стеклянные ящики для сбора денег дал отец маленькой девочки Ярославы, которая лечилась в Израиле. Их установили в аптеках, в больших магазинах. В самом людном месте, на рынке, дежурили ребята. Над ящиком был укреплён снимок. Беззащитно смотрел Андрюшка на прохожих сквозь большие толстые очки. Ребята от ящика не отходили: вдруг кто-то не читал газеты, что-то потребуется объяснить.

Купюры бросали охотно и много. Каждый знал, как дорого обходится лечение. А тяжело больной ребёнок – это особая беда. Большая Беда. В ящике лежали сотенные, пятисотки, тысячные.

– Почему ж государство не помогает? – пожилая женщина в каракулевой шубе двумя пальцами бросила в ящик пятьдесят рублей.

Саша сжала губы. Она согласна – стыдно собирать так деньги. Но стыдно не Андрюшке, не его одноклассникам – позор для страны. По телевизору показывают эстрадных артистов, их особняки. Звёзды изо всех сил уверяют, что у них тоже есть проблемы, что они, бывает, плачут. Саша не любит смотреть такие передачи: будто в открытую дверь подглядываешь за чужой жизнью. Она и в Андрюшкину жизнь заглянула, потому что дверь открыла его мать. Встала на пороге: «У нас беда!» И если не войти и не помочь человеку, у которого каждый день на счету…

Сюжет про Андрюшку показали по телевидению. Вечером позвонила Ирина Ивановна, сказала, что всё время плачет. Теперь на карточку постоянно поступают деньги. Плачет она сама, и Андрюшка тоже. Говорит: «Мама, ведь мы никому из этих людей ничего хорошего не сделали, а они нам помогают».

А в воскресенье в школе прошёл благотворительный базар. Ребята испекли блинчики, сделали бутерброды, колдовали над тортами и пирожными. Красиво разложили выпечку на салфетках. Возле каждого стола стояли девочки в фартучках и косыночках.

На базар пришли не только родители учеников, но и просто много народу. Про Андрюшку знал уже весь город. Сейчас дети спасали ребёнка, и взрослые торопились открыть кошельки. Задумавшись, может быть, впервые, что и в их дом может прийти такая беда.

Уже через неделю Тамара Михайловна сообщила потрясающую новость:

– Ребята, вы это сделали! Вчера Андрюша и Ирина Ивановна улетели в Тель-Авив.

Они переглянулись и вполголоса прокричали «ура». Они сами себе не верили. Неужели это они сотворили такое чудо – подарили Андрюшке шанс на жизнь?

 

8

Саше не давалась математика. У неё, конечно, не получался, как у Пушкина, всегда «нуль», но в задачах она запутывалась катастрофически и, как сама говорила, «страдала явным математическим кретинизмом».

Ольга Сергеевна утешала:

– Ну и что, каждому своё. Со мной учился мальчик – гений в точных науках. Он сейчас главный инженер АЭС. А сочинения не мог написать. Образ Катерины в «Грозе» – у него получилась одна страничка. Я за него писала.

Мама нашла репетитора. Звали его Иван Сергеевич. Очень худой, лопоухий. Тоже математический гений. Саша приходила к нему – он жил на окраине города, в старой кирпичной пятиэтажке, в полуподвале. В тесной комнате, где они еле-еле могли устроиться за столом вдвоём, Саша жаловалась, раскрывая учебник:

– Опять почти ничего не смогла решить на контрольной. Не получилось.

Иван Сергеевич потирал руки:

– Сейчас всё получится.

К нему ходили и учителя, когда им не удавалось решить задачи для старшеклассников. Иван Сергеевич даже самые трудные щёлкал как орехи. Иногда он находил ошибки в учебниках, что его искренне веселило.

Ещё он умел и любил заниматься устным счётом. Так отдыхал. Закинет голову – впавшие щеки, острый кадык, только очки блестят. Саша называет числа – двузначные, трёхзначные, четырёхзначные. Иван Сергеевич их складывает или вычитает. Результат выдаёт мгновенно.

Саша никогда не думала, что можно жить и дышать математикой. Иван Сергеевич находит её везде. В стихах и рисунках. В снежинках, в звёздном небе. Скучнейшая прежде наука кажется теперь Саше поэзией – бесстрастной и точной, как льдинки, из которых Кай во дворце Снежной королевы складывал слово «вечность».

У Саши эти льдинки пока ещё не очень складывались, а Иван Сергеевич писал слово «вечность» шутя.

 

9

Они ждали вестей от Андрюшки. Знали уже, что полёт он перенёс неплохо, сейчас в клинике. Что скажут врачи? Ведь, изучив документы, писали, что случай не безнадёжный, ещё не поздно.

Но Рената качала головой:

– Жаль, насчёт больницы Ирина Ивановна со мной не посоветовалась. Через знакомых списалась, договорилась с какой-то частной клиникой. Что там за врачи… Пока она в восторге, говорит – как у Христа за пазухой. Но что-то не верю я этим восторгам. Мягко стелют… Сколько ещё денег возьмут-то…

И главное – какой результат будет, – переживала Рената.

А потом позвонила Ирина Ивановна. Рената слушала её и не могла сдержаться:

– Ах черти… Ах черти…

– Вот что, – сказала она, нажимая «отбой». – Только не реветь. Выставили счёт. Ирине Ивановне придётся отдать все собранные деньги за эти несколько дней, проведённых в больнице. Просто за обследования. Израильские врачи их все сделали заново, а это там очень дорого. Но самое худшее, они сказали, что Андрюшке уже ничего не поможет. Назначили, правда, химию, но очень лёгкую… для отвода глаз.

Анеля не выдержала и разрыдалась:

– Что же делать?

Рената сжала пальцы:

– Теперь у нас нет денег. А у Андрея почти нет времени. Но ведь «почти». Нужно сделать всё, чтобы в это «почти» ему было хорошо. Если человека нельзя вылечить – это не значит, что ему нельзя помочь.

И девушка рассказала ребятам о юной Маржане Садыковой. Она была младше Андрюшки – всего четырнадцать лет. Её болезнь стала для близких неожиданностью.

Раньше Маржана никогда не болела. Даже не простужалась. И родные не могли поверить в диагноз, который ей поставили врачи, – рак.

А он развивался так стремительно, будто совсем не хотел оставить девочке времени. Но Маржана успела прожить свою жизнь. Успела, когда поняла, что уходит. Она попросила купить ей профессиональный аппарат – как у настоящих фотографов. И у неё получались удивительные фотографии. Это были не просто снимки, а картины – как у больших художников.

Потом была выставка, на которую пришли тысячи людей. А когда она закончилась, Маржана разослала все фотографии своим моделям. И каждому написала какие-то свои, особые слова. На память.

Мама Маржаны говорила, что дочка ни о чём не жалела. Болезнь ей очень много дала. Она, конечно, отняла у неё продолжение этой игры, этой жизни, но и дала ей бесконечно много. Может быть, то, чего она никогда бы не получила, прожив жизнь полностью.

А людям остались её фотографии-картины и её прекрасный образ…

– Так что пусть каждый из нас проживёт долгую и прекрасную жизнь, потому что это будет немного и за Андрюшку тоже. А пока мы должны сделать для него всё, что ещё возможно. Я даже знаю человека, который ему поможет, – закончила Рената.

Человек этот оказался врачом. Рената сказала, что это лучший врач в городе. Хирург. Обычно он не лечил тяжелобольных детей, потому что не мог видеть детских страданий. Он вытаскивал с того света взрослых.

Саша познакомилась с ним в тот день, когда Рената заехала за ней на машине. Они спешили в аэропорт, встречать Ирину Ивановну и Андрюшку. Олег Викторович сидел на заднем сиденье. Здороваясь, Саша взглянула в его глаза – внимательные, цепкие. И подумала, что вряд ли этого человека любят все вокруг. Потому что он не заботится о том, чтобы произвести приятное впечатление. Сначала – дело. А уж потом можно быть милым и любезным, если останется время. Но его обычно не остаётся.

…Они вошли в здание аэровокзала вместе, мать и сын. От Андрюшки осталась одна тень. Ирина Ивановна тоже похудела и осунулась. Она улыбалась сыну, но когда он отвернулся, у неё стало такое лицо, что у Саши перехватило горло.

Олег Викторович стоял прямой, сдержанный. Со стороны казалось – благополучный человек встречает знакомых. Но он лучше всех понимал, что происходит сейчас и что будет потом. Шагнув вперёд, врач поддержал Андрюшку под локоть.

 

10

Приближался Новый год. Золото, серебро, огоньки. Это Саше нравилось больше всего – сказка. Даже в скромных киосках «Союзпечати» были развешаны переливающиеся нити «дождя». В магазинах сияли всеми цветами игрушки. А в городском парке мерцали гирлянды – красные, синие, зелёные. Белый, как вата, снег превратил замызганные городские улицы в сказочные уголки с рождественских открыток.

В школе готовился бал. Новый год и следующие за ним десять дней весёлого ничего-неделанья – это был глоток свободы в ожидании грядущих ЕГЭ, под прессом которых даже учителя ходили пригнувшись.

Ребята украшали свой класс. Сколько уже десятилетий на окна традиционно клеят снежинки, а под потолком укрепляют нитки с кусочками нанизанной ваты – «снег». Но каждый раз это так красиво.

Захар стоял на парте, прицеплял к люстре блестящую гирлянду.

– Чего меня не держите?! – напустился он на девчонок. – Вот упаду сейчас и буду тут лежать бездыханный – молодой и красивый.

Самые обычные слова говорит Захар, самым обычным голосом. А почему-то все хихикают.

– А мне ещё надо в институт поступить, – продолжает он.

– Все мы поступим, – мрачно замечает Вася. – Иначе б нас этой подготовкой не раскатывали так… в блинчики.

– А куда ты будешь поступать? – спрашивает Саша, придерживая Захара за ноги. Вдруг и правда свалится.

– На менеджмент, – отвечает он ей свысока.

Кто-то засмеялся, по инерции, наверное.

– Хватит ржать, – так же высокомерно сказал из-под потолка Захар. И спросил Сашу: – А ты думала куда?

В областном центре было вертолётное училище. Почему-то Саше казалось, что Захар выберет его. Мужское дело.

– Ну уж нет. Не хочу быть пешкой: куда пошлют – туда пошёл. Хочу по-своему жить, иметь право сказать «нет»…

– Бывают же мирные летчики, не военные… Вон, пожары тушат.

Все вспомнили: несколько лет назад лето выдалось катастрофически жарким. Какое-то время природа ещё сопротивлялась, растения пытались выжить, дожить до дождя, но его всё не было. И леса запылали. Это было страшно. Днём и ночью горы стояли красные как угольки. Самолёты тогда казались спасителями. Их было три. Белый с красным Бе-200 появился первым. И с тех пор каждый день, с раннего утра, расчерчивал небо над их маленьким городом.

Потом ему на помощь подоспели два жёлтых самолёта-близнеца. Итальянцы. Они всегда летали парой. Присаживались на поверхность Волги, набирали воды и уходили тушить леса. Их провожали благодарными взглядами.

– В Москву хочу, – сказал Захар.

Тут возразить было нечего. Каждый год в числе выпускников были те, кто мечтал уехать в большие города. Уезжали и не возвращались. Растворялись в бурном водовороте Москвы, Питера.

– Мама рассказывала, что настоятель нашего храма, отец Павел, шесть раз пытался поступить учиться на художника. Он с детства рисовал замечательно. Ему даже в той академии, куда он приехал подавать документы, сказали: «Мы не многому можем вас научить». А на экзаменах, на творческом конкурсе то есть, он получил за свои работы двойки. Туда принимали только блатных, хотя они и рисовали гораздо хуже. Но они были детьми профессуры. Отец Павел тогда вышел, и чуть ли не в Москву-реку хотел броситься, такая депрессия у него была.

– А сейчас?

– Сейчас что… Настоятель… Храм свой расписывает. Иконы пишет…

Перед началом новогоднего вечера Саша забежала за Таней Касатовой. Сидела у неё, ждала. У Тани комната – как на картинке в журнале. Большая, светлая, обставленная дорогой мебелью. Саша устроилась на уголке широкой кровати. Таня стоит перед большим, во весь рост, зеркалом. Платье она уже надела, тёмно-синее, корсет затянут, короткая пышная юбка.

Теперь, ещё босая, причёсывается. Саше очень нравится Таня. У неё чёлка ниже бровей, весёлые глаза, полные губы всегда улыбаются, и так искренне. Посмотришь и улыбнёшься в ответ. Таня собирает волосы в хвост, всё очень просто, она так и в школу делает. А зачем ей мудрить с волосами, если они такие красивые – пушистые, ниже попы.

Но красится она долго. Уже все на свете темы обговорили, а Таня только один глаз накрасила.

– Опоздаем, – сердится Саша.

– Но я быстрее не могу, – теряется Таня. – Попробуй наведи стрелки ровно…

Саша никогда ещё не наводила стрелок. Ресницы у неё длинные, золотистые. Большие серые глаза и светлые волосы. Мама говорит, что она красивая. Но, наверное, красота – это не одно то, что дала природа. Надо уметь так, как Таня, подчёркивать свою красоту. Тогда её и заметят. Возле Тани всегда собираются мальчишки. Но не только потому, что она самая красивая в классе. С нею всем хорошо, потому что она всегда смеётся, никогда не обижается и сама никого не обидит.

Таня наклоняет голову то в одну сторону, то в другую – смотрится в зеркало. Её овчарка Шмель лежит на ковре, уши насторожены. И как Таня склоняет голову то влево, то вправо.

Нельзя сказать, что школу внутри не узнать. Это всё та же их школа: раздевалки, коридоры с выщербленной плиткой, рекреации. И всё же она сегодня особенная – праздничная. По коридорам носятся малыши в карнавальных костюмах. Повсюду снежинки, гирлянды, стенгазеты.

Саша одёрнула серебристое платье. Мама не стала покупать ей новое, сказала: новое будет на выпускной вечер.

Праздник начинается со спектакля, подготовленного младшими. Как весело сидеть в актовом зале, плечом к плечу с одноклассниками, передавать друг другу пакетики с шоколадными конфетами и длинными белыми семечками. Дедом Морозом нарядился физик. Дедушка получился высокий, стройный, с молодым голосом. Вместе со Снегурочкой он освободил из плена Бабы-Яги «Новый год» – мальчишку-третьеклассника, на шапочке которого нашито: «2014». Снежинки на радостях пустились танцевать.

Потом малышей увели в классы, где для них был накрыт чай, а в зале остались старшие.

Жаль, что давно уже не в ходу старинные танцы – как приятно, наверное, кружиться по залу с кавалером. И всё же хорошо, что их время прошло, потому что ни вальс, ни танго Саша танцевать не умеет. Ну а дискотека – это для всех.

Захар легонько тянет Сашу за руку:

– Пошли, чего покажу.

В коридорах пусто. Они идут на первый этаж. «Что он тут может мне показать?» – думает Саша. Захар ведёт её в закуток под лестницей. И открывает дверь чёрного хода.

Тишина. Снег блестит в свете полной луны. А на самой Луне так отчётливо видны моря и океаны. Вот где настоящая сказка!

Они долго стояли заворожённые, не находя в себе сил вернуться в реальный мир.

 

11

Третья четверть – самая долгая, нудная. Праздники уже позади, а до весны ещё далеко. Как в мультфильме про Винни Пуха: «завтрак уже закончился, а обед ещё не думал начинаться».

Учителя нервничали: недели, отделяющие выпускников от ЕГЭ, таяли, опережая снег. Переживали учителя по-разному. Кто-то за себя: вдруг подопечные завалят математику или английский? Может, лучше не рисковать и не допустить кого-то до экзаменов?

Другие издёргались за ребят. Что сделать для того, чтобы проплыли они благополучно между Сциллой и Харибдой, между заданиями тестов?

– Приходите пораньше, – говорила Тамара Михайловна. – Будем дополнительно заниматься. Полчаса захватим перед уроками. И на большой перемене… Если сложить за неделю – нормально по времени получается, как с репетитором. Ничего, прорвёмся.

И тут же начинала убеждать тех, кто виртуозно списывал и надеялся применить этот талант на экзаменах:

– Видеокамеры… Записи будут храниться три месяца. Приподнимет Даша юбку, начнёт списывать с коленки – и останется без аттестата. Учите, учите, пока есть время! Я же вам там ничем помочь не смогу… Понимаете, лодыри мои любимые, мне же даже подняться с вами в кабинет не разрешат. Я буду сидеть на первом этаже, без телефона. Если у меня в сумке обнаружат телефон, хотя бы выключенный…

Коля Игнатенко сводил густые брови, откашливался:

– Тамар Михална, а как насчёт наручников? Ну, чтоб уж гарантированно не сдули… Чё-то мне всё это напоминает…

– Да что стараться-то, – горько сказала Даша Белякова. – Я вон хотела на художественное отделение в университет пойти. Пять мест бесплатных в этом году оставили. Или сто восемнадцать тысяч гони… А где мама их возьмёт?

– И куда ты решила? – заинтересовался Вася.

– А мне всё равно. Я рисовать хотела…

– Это что! – не выдержала Саша. Она сама себе удивлялась в этой школе. Раньше-то никогда не осмеливалась встревать в разговор. – Моя бывшая классная знаете, как пугала? Вот не попадёте вы в институт, и – ужас, ужас, ужас! – придётся учиться на какую-нибудь медсестру. А медсестра знаете, сколько получает? Она профессией медсестры нас пугала! А там, где Андрюшка лежит, всего две дежурных сестры на этаж. Кто-то мучится от боли, а у сестры дел выше крыши. Ей просто некогда подойти, может, там лишний укол сделать или что… Кто сейчас идёт в больницу работать? Никто. Всех убедили, что это не работа, а отстой и три копейки в кармане.

Тамара Михайловна остро всматривалась в лица, переводила взгляд с одного на другое.

– А я на социологию, – тихо сказала Таня, – там только платно, но родители решили – пусть. И чтобы потом ехала в Москву, у них там знакомые… в центре…

– Тебе-то хорошо, твои заплатят без вопросов.

Вот-вот предстояло им выйти на дорогу, где уже никто не будет опекать их как детей, где придётся бороться за место под солнцем. Тамара Михайловна впервые видела на лицах тех, кого знала с детства, взрослую озабоченность.

Захар покачивался на стуле и казался самым большим пофигистом. Тамара Михайловна знала, что ему-то и придётся труднее всех: надежды на родителей никакой, только на себя. Но он был умён и смел, мог рискнуть – и выиграть.

– Всё, что могу, я для вас сделаю, – сказала Тамара Михайловна. – Вузы – это конечно, замечательно. Мы постараемся. Но я не хочу, чтобы вам когда-нибудь было стыдно, что вы пишете с ошибками на родном языке. Что вы бедны, не имея в душе настоящего богатства – поэзии, прозы русской.

– Идеалистка она всё-таки, – шепнула Анеля Саше.

– А может, – продолжила Тамара Михайловна, – когда-нибудь, в трудную минуту, стихи вас и вытянут. Будет темно, пусто, мрачно на душе, а вспомните какие-то строки – и улыбнётесь, и вздохнёте глубоко, и жить захочется.

И негромко, точно рассказывая, – так она всегда читала им стихи – начала:

Сложно жить летучей кошке, Натянули провода, Промахнёшься хоть немножко, И калека навсегда. Развели тоску такую, Понавешали тряпьё, Но лечу, кто не рискует, Тот шампанское не пьёт [1]

Её любимый одиннадцатый класс улыбался.

 

12

Андрей умер в первых числах марта, когда в воздухе только-только появился запах весны. Робкий, первый – его ещё будут побеждать морозы – и всё же, всё же…

С момента возвращения Андрея из Израиля ребята навещали его каждый день, и по очереди, и по нескольку человек сразу. Носили ему книги, из дома пересылали на его планшет забавные картинки. Никто не задумывался, сколько Андрей проживёт. Все ждали чуда. И Олег Викторович в какой-то степени это чудо совершил. Вместо обещанных израильскими врачами нескольких недель Андрюшка прожил три месяца.

Ребята возвращались с кладбища пешком. На Ирину Ивановну невозможно было смотреть, и, когда отец Андрея позвал их домой «помянуть», даже Захар испуганно замотал головой. Они ещё придут, но не сейчас. Сейчас им самим трудно дышать от горя.

Они шли по тропинке через лес, к окраине города. Тропинка была не слишком-то утоптанной, ноги проваливались в снег.

– А в Англии для таких больных, как Андрюшка, в каждом хосписе есть сад. Деревья сажают в память… А в Бирмингеме в саду течёт ручей, и, когда кто-то умирает, в него опускают белый камушек. Так и лежат камушки с именами детей – Саша, Лука, Джеймс, Роберт, Кэти, – сказала Анеля.

Несколько дней спустя Саша забежала в храм – поставить за Андрея свечку. Печально и нежно пел хор. И хотелось верить, что Андрей сейчас там, в этих прекрасных недостижимых садах, где не отцветают вишни и звенящая вода ручьёв омывает белизну камней.

 

13

Неожиданно снова ударил мороз. Саша и Захар возвращались после дополнительных занятий. Все учителя в одиннадцатом вели такие уроки: хотели, во что бы то ни стало, протащить ребят через горнило экзаменов.

На городской площади был залит каток. Но холод нереальный, как на другой планете. Саша замоталась шарфом по самые глаза, но ресницы всё равно заиндевевшие и лоб ломит. Захар ведёт её за руку, как будто она ничего не видит. Но она видит – и огоньки в парке, и отчаянных ребят, катающихся в такую погоду на коньках.

– Пошли зайдём, погреешься, – предложил Захар.

Тир. Маленькая будочка в конце парка.

– Стреляла когда-нибудь?

В прежней школе это была для неё единственная отрада – стрелковый кружок. Занятия вёл по вторникам учитель ОБЖ, в прошлом офицер. Это он добился, чтобы в школе появились мелкокалиберные винтовки. Из девочек почти никто в стрелковый кружок не ходил. Но Саша – неизменно. Зрение у неё было превосходное, она сразу поняла, как надо прицеливаться, и руки у неё не дрожали.

Вот и сейчас она не стала возражать, когда Захар, выстрелив сам («Кажется, попал… Попал, да?» – Но хозяин тира покачал головой), зарядил винтовку Саше: «Целиться надо вот так».

Она кивнула. И – в десятку.

– Надо же… Тебе везёт, – удивлённо сказал Захар. – Ну, давай ещё…

Снова десятка.

…Они вышли, унося с собой синий воздушный шар – приз снайперу. Но когда на улице Саша стала надевать варежки, нитка выскользнула из рук, и шар плывущим движением ушёл в небо. Они закинули головы и смотрели, как он улетает. Смотрели, будто ему предстояло стать их собственной звездой.

В раздевалке Люба разматывала длинный шарф.

– Слышали? Какая-то сволочь травит бездомных собак.

Над Любой обычно посмеивались, настолько заядлая она была собачница. И в школу, и из школы её сопровождал эскорт – несколько псов из её двора. Приюта в городе не было, и в такие холодные зимы многие собаки выживали благодаря людям, выносившим им еду, пускавшим в подъезды погреться или мастерившим будки. Этим занимались многие сердобольные горожане, но Люба возилась с животными много больше других. Пристраивала щенков, лечила, если хвори были не слишком серьёзными.

– Она даже бутерброд не может спокойно съесть, – говорил Захар. – Всегда на двадцать кусочков разделит – и в пасти.

А теперь нашёлся кто-то хладнокровно разбрасывавший отраву. Тот, кто пользовался голодом животных – и заставлял их умирать в муках.

– Ну мамаши, – говорила Люба, чуть не плача, – их ещё как-то понять можно. Иду я с Грантом – знаете, да? Белый такой пёсик, лапы в чёрный горошек. Добрейшая душа, наступи на него, он только взвизгнет, но не укусит. Впереди мама с ребёнком, года три ему. Мамаша орёт: «Не тронь собаку! Не тронь!!! Она сейчас тебя цапнет! Не маши руками…» Дитё шарахнулось от Грантика, тот тоже перетрусил, за меня прячется. Ну и кто вырастет из такого малыша, если его с детства запугивать? Но это ещё ладно. А как можно своими руками убивать – и так подло, на голоде играя? Как мне хотя бы моих уберечь? Домой же я всех не возьму…

Питомцев «на содержании» у Любы всегда было много.

В тот же вечер ребята распечатали на принтере листовки, распределили между собой районы и пошли расклеивать воззвания-предупреждения на столбах, остановках, стенах домов.

– Может, хоть кого-то спасём, – вздыхала Люба.

Больше всех она переживала за Грантика, которого, можно сказать, вынянчила. Когда-то во дворе её дома жила дворняжка Кума. Ласковая, встречала из школы ребят, они делились с ней бутербродами. Куму убили при отлове – усыпляющих препаратов не хватило, и собаку просто забили лопатой. Остались щенки. Люба с друзьями их и пристраивала. Единственный остался – Грантик. Любина мама была категорически против щенка, и дети долго прятали его в подъезде, а потом сделали ему будку в тихом уголке двора.

Вечером Ольга Сергеевна созвонилась с хозяйкой приюта, что размещался в соседнем городе.

…Приют назывался «Добрый дом». Руководила им девушка по имени Стелла. Ребятам она показалась такой же красивой, как её имя. Ведь она пообещала взять Грантика. А уж когда они побродили по приюту… Просторный двор, тёплые будки, возле каждой – лежанка. Неглубокие корытца, чтобы в жару собаки могли поплескаться в воде. Несколько девочек-волонтёров возились с собаками, ребят встречали приветливыми улыбками. Для Гранта уже была готова будка.

– Можно его навещать? – с замиранием сердца спросила Люба.

– Конечно. И навещать, и гулять – мы будем только рады.

Они уезжали с чувством, что опять устроили чью-то судьбу.

Пойти в горы предложил Захар.

– Чё-то мы опять закисли, – сказал он, собирая портфель. – Завтра пятница. А рванули после шестого туда, – и кивнул за окно, где поднималась зелёная стена сосен. – Вон залысина такая, на самом верху горы, видите?

Анеля прищурилась, вгляделась:

– Она какая-то слишком ровная…

– Там площадка. Когда у нас будут делать курорт, там оборудуют базу для горнолыжников.

Разговоры об этом шли давно. Их края называли «волжской Швейцарией» и уверяли, что, если всё устроить как следует, сюда начнут приезжать иностранные туристы. Народ посмеивался. Какие туристы – в ближайшие деревни газ только-только провели, а дорог приличных как не было, так и нет. Президент один раз прилетал посмотреть на красоты. Так за одну ночь возле Волги уложили асфальт.

…Поднимались они по северному склону. Анеля с Васей, Коля Игнатенко, Таня со своим Шмелём, Захар и Саша. Здесь казалось, что ещё зима. Деревья стояли в снегу. Но это был снег, уже пропитанный водой, испещрённый чёрными точками. И другие приметы говорили о приближающемся тепле, о весне. Будто звучала песня – еле слышная, но внятная. По-иному шумели сосны, ветви берёз плескались на ветру, таком мягком и свежем, будто был он не здешним, а гостем из далёких южных стран.

Саше казалось, что ветер прилетел откуда-то с океана, где всегда тепло. И зовёт их на корабль, под паруса. Она даже глаза закрыла, чтобы всё это лучше представить. Мама каждый год собиралась повезти её к морю, откладывала деньги на поездку. Но что-то неизбежно случалось, и накопленную сумму приходилось спешно тратить. То Саша выросла из зимнего пальто, то с жильцов собирали деньги на капитальный ремонт дома.

Мама попросила знакомую, Нину Ивановну, каждый год отдыхавшую у родных в Севастополе, привезти расписных морских камушков.

– Ольга, я так тебя люблю, что целый кусок пирса приволоку, – с энтузиазмом откликнулась Нина Ивановна.

И месяц спустя привезла им полный пакет морских «гостинцев». Были здесь и гладкие, отшлифованные волнами камушки с разводами, будто на них застыла морская пена. Такие тяжёленькие, прохладные. И колючие кораллы – красные, белые, розовые. И раковины, в которых, если прислушаться, можно различить далёкий шум. И невесомое летнее ожерелье из мелких ракушек.

Мама смотрела, как Саша перебирает все эти драгоценности, нюхает, прикладывает к уху, и погладила её по голове:

– Бедная моя девочка. Не грусти. Может быть, в этом году…

– О чём думаешь? – окликнул Коля. – Под ноги смотри. Шаг влево, шаг вправо – провалишься.

Наверх вела узкая тропинка, утоптанная, но по бокам лежал нетронутый снег. Захар шёл первым. Дорожка то вилась полого, то круто поднималась вверх, и тогда через полсотни шагов Захар останавливался, давая всем отдохнуть.

Наконец сосны расступились, и открылось место, где Саша никогда не была. По вершине горы шла расчищенная от леса полоса. Только линии ЛЭП стояли здесь и чуть слышно гудели в весеннем небе провода.

Снега тут не было. Пахло освобождённой землёй. Она ещё была укрыта прошлогодней травой, но под пожухлыми стебельками уже зарождалась новая жизнь.

Безлюдье. Вершина горы, дорога, тишина – сейчас принадлежали им. Шмель потерял голову от этой свободы. Никакого поводка, никаких окриков. Он снова превратился в щенка. То нёсся вперед, обгоняя ребят, скрываясь из виду. Возвращался, отбегал в сторону, начинал «наматывать круги», исполняя собачий танец счастья, или вдруг принимался «мышковать»: вставал на задние лапы, подпрыгивал высоко и бросался на что-то невидимое.

– Одурел совсем, – смеялась Таня. – Ну, иди сюда, чучело ты моё. Как я тебя сегодня отмывать буду от этой грязюки? Ты уже в ванне не помещаешься.

Даже облака были совсем близко.

– Давайте найдём место и посидим, – предложил Вася. – Какое-нибудь дерево поваленное.

Он приподнялся на цыпочки, прищурился. Ему давно надо было носить очки, но он стеснялся.

– Во-о-он лежит, – Вася показал рукой вправо.

– А ничего, если мы на него сядем? Клещей тут пока нет? – забеспокоилась Анеля.

– Дрыхнут ещё твои клещи.

– А поутру они проснулись… И видят – садится на них такая интересная попа… Они сразу её – цап!

– Балбес! – Анеля стукнула Васю по затылку.

– Ну на колени ко мне сядешь, – миролюбиво предложил он.

Место, которое они нашли, оказалось лучше, чем дерево. Два брёвнышка друг против друга, а между ними – остатки кострища.

– Разожжётся огонёк? – спросила Таня.

Коля молча – он вообще был самым молчаливым из них – пошёл собирать топливо. Теперь можно было не сомневаться: если Коля считает, что огонь будет, значит, так и есть. Отец у него был лесником и научил сына разжигать костёр с одной спички.

Еду взяли все. Анеля расстелила на земле большой жёлтый пакет с надписью «Магнит» и разложила припасы: бутерброды с колбасой и сыром, шпикачки, помидоры, сладкие булочки. Шпикачки насаживали на палочки и держали над огнём.

Ребята ещё не осознавали, что эти часы были последними часами детства и свободы.

Что эту свободу им уже не вернуть никогда, даже если в зрелые годы они разбогатеют и начнут чудить, окружая себя роскошью и отдыхая где-нибудь на Гавайях. Истинная свобода была в том, что сейчас им ничего не было надо, кроме горячей колбаски не палочке, плеча друга рядом и облаков над головой. Их не заботило ни прошлое, ни будущее – это были их минуты, и минуты эти были прекрасны.

Они убрали за собой мусор и пошли дальше по дороге, которая уже совсем нагрелась от солнца.

– А вон та дорожка куда ведёт? – Анеля указала туда, где меж сосен убегала в неизвестность тенистая тропа.

Впереди уже ясно, что было: ещё минут десять идти по вершине горы, а потом спуск.

– Пошли? – И Захар свернул налево.

Шмель, конечно, тут же его опередил. Увидел издали, что они куда-то сворачивают, метнулся, нагнал их в несколько секунд и помчался по тропинке вперёд, как будто только сюда и стремился.

Они шли долго-долго. Понимали, что не заблудились, что стоит повернуть, и они выйдут на то же место, но путь назад тоже потребовал бы времени. А уже вечерело, и в небе обозначилась луна.

Таня позвонила домой и сказала – мол, из леса выбираемся. И тут же закричала в трубку так, что Анеля вздрогнула:

– Мама, мама, не надо спасателей! И милиции не надо! Мы не потерялись, чесслово! Я скоро дома буду.

Нажала отбой.

– Простите меня, ребята! Если мы выйдем из леса, а там стоят скорые, милиция и спасатели начали прочёсывать лес, то это моя мама.

– Я знаю, куда мы выйдем. – сказал Коля. – На Алексеево поле. Видите, мусор.

Обочины дороги напоминали свалку. Увы, далеко не все горожане выносили мусор к контейнеру. Видимо, проще было выбросить в лес.

И всё же место, куда ребята наконец вышли, было им незнакомо. Казалось, что это не окраина города, а деревня. Неведомые улочки, дома.

В этот вечер, один из первых тёплых весенних вечеров, люди не торопились вернуться домой. Кто-то, настежь распахнув двери гаража, возился с машиной, кто-то убирал теплицу. Привалившись к забору, разговаривали соседки. На улицах играли дети. Там, в городе, было много знакомых лиц. Здесь ребята никого не знали, и на них тоже смотрели с любопытством. Шмеля облаивали местные собаки, с упоением, словно у них появилось достойное дело. Шмель шёл невозмутимо, как и подобает овчарке, просто старался держаться возле Тани. В драку он вступил бы только с её разрешения.

Из окон пахло жареной картошкой, луком. Приближалось время ужина. Вокруг был какой-то особый мир. И мир этот согревал их своим теплом.

Наконец ребята вышли на трассу и сели в автобус. Город подарил им ещё одно своё лицо, которого они не знали. Может, это был прощальный подарок. Разлука подступала неотвратимо.

 

16

– Кто идёт от нас на «Зарницу»? – спросила Тамара Михайловна. Оглядела класс, учла затянувшуюся паузу и добавила: – На два дня освобождаю от занятий. Даже на три. – Прижала ладони к ушам, пережидая многоголосое: «Я! Я! Я-я-я-я!». – Там не просто так «я», там каждый должен что-нибудь уметь. Строевая подготовка, автомат собрать-разобрать, противогаз «на время» надеть, метнуть гранату, стрелять из винтовки…

Никого это не смутило, и снова понеслось: «Я! Я…»

– Гранату у нас в прошлом году лучше всех метал Игнатенко.

– Да какая там граната! Теннисным мячиком надо было в корзину попасть. Извращение!

– Значит, Игнатенко – раз. Вспоминайте, вспоминайте, кто в том году неплохо выступил.

– Противогаз Лёха надевал.

– И как?

– Нормалёк, быстро…

– Стрелять…

– Это только Санька, – сказал Захар.

Все разом посмотрели на Сашу.

– Ты правда хорошо стреляешь? – удивлённо спросила Тамара Михайловна.

– Я в кружок ходила, стрелковый, – тихо ответила Саша и покраснела.

– Очень хорошо! – Как Тамара Михайловна радовалась, когда у кого-то из них что-то получалось! – Трое у нас уже есть. Команду надо набрать, десять человек. Название сами придумаете.

– Беркуты!

– Филины!

– Фу, как банально. «Дети лейтенанта Шмидта».

– Это у кавээнщиков уже было.

– Взвод, – предложил Захар. – А что? Спокойно, без выпендрёжа. Мы же взрослые уже, пусть пятиклашки «орлятами-соколятами» обзываются.

…Больше всего ребят насмешила команда, члены которой были одеты в чёрные трико и футболки. Головы их были повязаны чёрными косынками, а на щеках нарисованы по три чёрных полоски.

– Это кошки? – шёпотом спросил Захар. – С усами?

– Дурак ты, это спецназ.

– Нет, это именно кошки. И обозваться им надо было «Сами с усами».

Они захихикали.

Когда дошли до «станции» стрельбы, то есть до класса, дверь которого украшала табличка «Меткий стрелок», вперёд выпихнули Сашу.

Два стола. Мишени закреплены на доске. На столе две «мелкашки». Рядом с Сашей стоял парень из «кошек».

– Стреляли когда-нибудь? – спросил высокий мужчина в камуфляже. Волосы у него были светлые, словно выгоревшие. Густые брови. Лицо спокойное, серьёзное. – Смотрите. Вот так вставляем патрон, наводим прицел чуть ниже центра мишени…

Он вскинул винтовку и, почти не целясь, выстрелил. В десятку.

– Понятно?

Саша усмехнулась краешком губ. Как она соскучилась по винтовке! Пять пуль, пять выстрелов. Слышались только металлические звуки «ломающегося» ствола. Десятка, десятка, десятка… Дырочки на мишени сливались в одну. «Спецназовец», который ещё ни разу выстрелить не успел – всё прицеливался, забыл о своей винтовке и не отводил взгляда от Сашиной мишени.

– Азарова стрельбу закончила, – доложила Саша, как у них в кружке было принято. Четыре десятки точно были её, и один выстрел на грани, «девять-десять».

За дверью свистел её «Взвод».

– Молодец, – спокойно сказал мужчина.

Он смотрел на Сашу, и в те секунды, когда взгляды их пересеклись и никак не могли оторваться друг от друга, она была не бойцом, а девушкой восемнадцати лет. И, наверное, красивой девушкой, если он так на неё смотрел.

В класс вошёл другой дядька, на «станции» которого они только что были и Коля, опередив соперника, собрал автомат.

– Это кто ж у тебя, Дмитрий, такой снайпер? – спросил он.

Саша вышла из класса, не дожидаясь ответа светловолосого.

 

17

В пятницу мама сказала:

– Санька, не хочешь поехать в деревню?

Саша подняла голову. Она готовилась к контрольной по истории. Металлический абажур настольной лампы раскалился как печка. Саша читала про послевоенные годы. Перед глазами у неё стояли кадры недавно увиденной кинохроники. Худой старик с бородой как у Льва Толстого крестится и берётся за рукоятки плуга. А вокруг поле, где недавно шли бои, где железо и кровь… Возрождение земли.

– Чего? – переспросила Саша.

Ольга Сергеевна, сама как девчонка, сидела на узкой кровати, поджав ноги. Поблёскивала глазами.

– Мне предложили написать статью о женщине, которая начала своё дело. Построила конюшню, купила лошадей. Конный туризм! Я ей звонила, она очень хорошо рассказывает.

– И прокатиться даст?

– А то…

Когда-то мама написала для журнала статью о Терском конезаводе. Отдыхала в Пятигорске, поехала на обычную экскурсию – посмотреть лошадок – и загорелась. До сих пор вспоминает:

– Там внутри круглая арена, и жеребцов выпускали по очереди. Именно жеребцов, кобылы с жеребятами на пастбищах пасутся. А это – лучшие производители. Характеры – ой! Если подерутся – всё, до смерти. Нам рассказывали, когда снимали фильм «Всадник без головы», нужно было показать бой двух мустангов. Взяли жеребца и мерина, и то разнимали – поливали из пожарных брандспойтов.

…А ты знаешь, какая есть легенда о первой арабской белой лошади? Её Бог высек из мрамора и сбрызнул минеральной водой. Вот какая живительная это вода.

…Одного жеребца с этого завода передали в аренду американцам. Когда его сажали в самолёт, из глаз у коня потекли слёзы.

…Арабский конь не бросает всадника на войне. Зубами, но вытащит раненого с поля боя.

…Чёрные арабские кони сейчас очень редки. Раньше их рождение считалось дурной приметой. Такого жеребёнка следовало убить, выпустить из него кровь и закопать, чтобы никто не узнал. И гены почти исчезли. Теперь, когда рождается чёрный жеребёнок, даже ночью сбегаются все зоотехники и конюхи завода, радуются.

…Иппотерапия… Разве женщина, которую посадили на арабского коня, помнит о камнях в почках? Нет, она чувствует себя английской королевой.

Саша сама мечтала хоть посидеть на лошади, но… В городской парк по выходным приводили лошадок, однако катались на них только малыши. Стыдно ей было вставать в эту ребячью очередь. С разрешения девочек, ведающих прокатом, Саша могла только угостить коней яблоками или хлебом.

Её волновал тот особый запах, который приносили с собой лошади. Жёсткие гривы, длинные ресницы, внимательные глаза. А какие хвосты! И стук копыт летом по асфальтовым дорожкам – как сухие выстрелы.

 

18

Автобус свернул с трассы М-5 на узкую асфальтовую дорогу, окаймлённую молодыми берёзками. Вдали, посреди ровного поля, неожиданно стали подниматься невысокие горы. Село Заовражное и устроилось меж этих гор. Видно, что оно всегда было крепким. Дома, которым не меньше ста лет, просторные, добротные. Резьба, наличники, палисадники, голубятни… Ну и своя «Рублёвка», конечно. Автобус проехал по улице, где, теснясь, наползая друг на друга, возвышались особняки из красного кирпича. Глухие заборы, камеры видеонаблюдения. Хотя хозяева не живут здесь постоянно – это явно дачи. За одним из заборов залаяла собака. Саша подумала, как скучно ей весь день сидеть за глухой стеной, и озаботилась: кто её кормит? Сторож, наверное.

Они вышли на сельской площади – маленькой, круглой, уютной. Здесь стоял памятник заовражцам, что погибли в Великую Отечественную, – солдат с автоматом. В одноэтажном здании – сельсовет и почта. Площадь располагалась на возвышении, отсюда открывался вид на горы, речку, блестевшую вдали, на крыши домов, утопавших в садах.

Мама звонила по телефону.

– Сейчас за нами приедут.

Минут пять спустя из-за поворота показался фаэтон, запряжённый могучим белорыжим конём. Рядом бежал чёрный пёс. Это была такая весёлая, яркая лубочная картинка, что Саша засмеялась.

– День добрый, садитесь, – приветствовал их мужчина лет пятидесяти, правивший лошадью.

– А ему не тяжело будет? – забеспокоилась Саша о коне.

– Да что вы, – усмехнулся кучер, – тут метров триста. Дарьялу ж разминаться надо…

Конный клуб находился на окраине села – дальше поле и лес. В леваде – отгороженном загоне – бродили лошади: рыжие, белые, гнедые. Саша почувствовала себя человеком, всю жизнь просидевшим на хлебе и воде, которого вдруг посадили за праздничный стол. К лошадям можно было подойти, их можно было гладить. Заметив её, они с любопытством устремились навстречу, рассчитывая и на лакомство, и на ласку. У Саши с собой был целый пакет морковки и яблок. Она протягивала угощение на раскрытых ладонях, и лошади тянулись к её рукам, отталкивали друг друга.

Ира оказалась невысокой, крепенький, черноволосой. Она понимающе усмехнулась, увидев, что Саша не замечает ничего, кроме лошадок.

Ира с Ольгой Сергеевной отошли к конюшне – длинному кирпичному зданию, сели на лавочку, мама достала диктофон.

Саша всё гладила коней, перебирала чёлки, вглядывалась в большие выпуклые глаза, в которых отражался целый мир. Какая силища чувствуется в том, как лошади встряхивают головой, как переступают!

У одного коня глаза были голубые. Ира подошла.

– Это башкирец. Лимон его зовут. Я всех лошадок в Башкирии покупала. Там у дядьки у этого, у владельца, такие табуны… Тысячи голов, наверное. Я столько лошадей никогда не видела. И он продал мне десять коней, совсем дешево. Только они были ещё необъезженные. Постепенно заездили мы всех. Только вон та кобылка осталась, видишь, в стороне привязана. Она чужих людей не подпускает. Жеребёнка ждёт. Пошли чай пить, – позвала Ира.

В конюшне была отгорожена маленькая комнатка. Большую часть её занимала печка. Живое тепло, от которого согреваешься вмиг и начинают гореть щёки.

Всего-то и помещалось в комнате что диван, на котором по ночам спал дежурный конюх, дощатый стол и две лавочки. Чайник уже вскипел. Ира нарезала пышные пироги. С творогом, с капустой.

– Вы по образованию лошадница? – спрашивала Саша.

– Вот ещё! – Ира засмеялась, – Я по образованию инженер-речник. А потом села на лошадь и пропала. По Алтаю группы водила. У меня даже маленькие дети довольно сложные маршруты проходили, потому что я каждого пасла: «Леночка, наклони голову – ветка…» Все у меня в шлемах, все в сапожках. А потом мужа перевели сюда, и я заскучала. Говорю: «Ты обещал мне лошадей и горы – гони». Ну и сама не плошала. Взяла грант. Сейчас маршруты разрабатываю. Здесь ведь такие края интересные – Стеньки Разина история. Вот потеплеет ещё немного, и начну группы водить.

После она провела гостей по конюшне.

– А вот эта лошадь у меня особенная. Знакомьтесь – Мирточка моя, русский тяжеловоз. Ей здорово досталось от людей, но сколько в ней любви! Ножки у неё больные, специальными подковами подковали, но она только ребят катает. На другой бы конюшне списали. А я дивлюсь: кого из детей ни привезут – все выбирают Мирту. Вот смотрите, прелесть какая, белая арабская лошадка, Агруша. Не хотят Агру. Вот Лушенька, пони. Нет – только Мирту. Видно, какая-то энергия от неё добрая идёт.

Когда они уже собирались прощаться, подъехала синяя легковушка. Мать привезла ребёнка лет шести. Диагноз можно было поставить сразу – достаточно взглянуть на шаткую походку, на личико: детский церебральный паралич. Заседлали Мирту. К Ире тут же подошёл помощник. Малыша усадили на лошадь.

– Держишься?

Мужчина вёл Мирту, а Ира поддерживала малыша.

– Это не лошадь, это диван. Падай куда хочешь – везде Мирта, – говорила Ира ободряюще.

Налитое, тёплое тело, мышцы, перекатывающиеся под кожей, жёсткая светлая грива и особый запах коня – кто-то его терпеть не может, а кто-то за него отдаст всё на свете.

Мирта несла ребёнка бережно, как хрустальную вазу.

– Ох, бедный малыш, погляди, как вцепился, – сказала Ольга Сергеевна.

– Он не от страха, он от счастья вцепился. Смотри, как у него глаза сияют, – возразила Саша.

Она подумала, что это и есть настоящее, когда ты делаешь кого-то таким счастливым. Пусть возила ребёнка Мирта, но где бы она была без Иры?

Когда малыша сняли с лошади, он ещё долго не хотел уходить от неё. И Мирта словно понимала – наклоняла большую голову, тянулась губами. Она и целоваться умела. Малыш визжал от восторга.

Когда Ира проходила мимо, Саша коснулась её рукава:

– А можно я буду приезжать вам помогать?

– Да ради бога, работа всегда найдётся.

– А экзамены? – испугалась Ольга Сергеевна.

– У девочки все знания в голове перемешаются, надо же хоть раз в неделю воздухом подышать, – заступилась Ира.

Они с Сашей переглянулись, как заговорщики.

 

19

Мама отчего-то была страшно озабочена выпускным. Гораздо больше, чем сама Саша. Оказалось, когда Саша была маленькая, мама водила её на площадь смотреть на выпускников. Саша с мамой жили тогда в полной нищете. На работе несколько месяцев не платили зарплату. В те годы у многих так было. Если бы соседка-пенсионерка не купила Саше босоножки, девочке не в чем было бы выйти на улицу.

Но, несмотря ни на что, город старался проводить своих питомцев красиво. На площади устанавливали сцену. Над ней колыхались гирлянды воздушных шаров.

У мужчины, который разводил голубей, закупали белых – по числу выпускников, чтобы ребята выпустили птиц в небо. Для голубятника это был доходный бизнес. Птицы неизменно возвращались в родную голубятню, и на следующий год он продавал их снова. Так что услугу следовало назвать «голубиный прокат».

Юноши стояли непривычно застенчивые. Девушки – в платьях, атласных, шёлковых, на кринолинах. Они казались прекрасными, как цветы.

Пока мама любовалась выпускниками, Саша съела осу. Потянула с клумбы цветок, и не заметила, что меж лепестков притаилась оса. Саша взвыла. Мама перепугалась. Теперь у ребёнка распухнет горло, и он не сможет не только глотать, но и дышать. Мама потащила дочку домой – благо жили они рядом – чтобы вызвать скорую.

Саша визжала, то ли от боли, то ли оттого, что её уносили с праздника.

– Ничего, ничего, – ласково бормотала мама, прижимаясь щекой к её щеке. – Ты у меня будешь самая красивая, когда время придёт.

И вот этот день приближается.

– Всё, я договорилась, – сказала Ольга Сергеевна, придя с работы. – Тебе Людмила Константиновна своё платье даст.

Саша вздохнула. Опять про платье…

– А Людмила Константиновна – это у нас кто? – спросила она.

– Это у нас знакомая артистка оперетты. В выходные мы поедем в Самару.

В областной центр они выбирались нечасто – пару раз в год. Поездки эти любила даже Ольга Сергеевна, которая обычно выматывалась за неделю как собака.

Стоило выйти из автобуса, начиналась экскурсия по местам маминой юности.

– Видишь стеляшку-забегаловку? Ту, где написано «Аптека»? Когда я училась в институте, её только что открыли и сделали в ней пончиковую. Ты не представляешь, что это в то время значило. Всё по талонам. Абсолютно всё. Я уж не говорю про колбасу, но сахар, спички, соль, сигареты – словом, всё. Это было смешно. Мы с подружкой гуляли по набережной, подходили теплоходы, и туристы спрашивали: «Девочки, где тут можно купить знаменитые куйбышевские конфеты?» Да я за пять лет учебы их ни разу не видела… Купишь килограмм карамелек «клубника со сливками» и таскаешь в сумке. Представляешь, да? А тут вдруг такая роскошь – горячие пончики, обсыпанные сахарной пудрой, и стакан клюквенного морса. Стакан большой, тяжёлый и так клюквой пахнет вкусно – мама дорогая! Мы сюда ходили раз в неделю, потому что это удовольствие стоило рубль. Целый рубль.

…А вот тут, в магазине, висела блузочка. Я её так хотела хоть примерить, так она мне нравилась… Красная блузочка, с мережкой. На цыганскую похожа. Я ходила на неё смотреть, я о ней мечтала. А потом её кто-то купил.

…Эту скульптуру – вон, видишь, – мужчина с парапланом – мы называли «Паниковский». Помнишь «Золотого телёнка»? «Паниковский, отдай гуся». Мы тут у фонтана назначали свидания.

Саша с мамой бродили по городу, сворачивая на те улицы, которые вдруг привлекали их внимание. Непременно спускались на набережную, к Волге. Неторопливо ели мороженое и смотрели на большие круизные теплоходы, которые их маленький городок миновали, а здесь стояли подолгу.

Но вот в оперном театре Саша не была ни разу. Правда, Ольга Сергеевна водила её на «Сильву», когда труппа приезжала к ним с гастролями. Они сидели в первом ряду, не снимая пальто: во дворце культуры было холодно. И Саша была страшно разочарована. Такая красивая Сильва, а жених у неё маленький, плюгавенький, с отвисшими щеками, похож на собачку Друппи из американского мультфильма.

…Людмила Константиновна жила в одном из старых домов на Дворянской. Было ей лет, наверное, за семьдесят. Изящная седая дама. Она угостила их чаем с пирожными.

– Это платье не театральное. Мне привезли его из Парижа, для бенефиса, – сказала она, распахивая шкаф.

В шкафу было много вещей, но и Саша, и Ольга Сергеевна сразу поняли – это. Платье искрилось голубизной моря в яркий солнечный день. Искрилось и переливалось. Так в старых детских фильмах мерцающими звёздочками изображались мечты.

Саша подумала, что, если бы такое платье надели на корову, все забыли бы, что это корова, и видели бы одно голубое сияние.

 

20

Захар оставил дома её тетрадь. Брал списать английский и забыл принести в школу. На другой день работы надо было сдавать.

– Зайдём после уроков ко мне, – покаянно предложил он.

Захар жил в бесконечно длинной девятиэтажке, в народе называемой «шоколадкой». Отчего-то её, единственную в квартале, выкрасили в жёлто-коричневый цвет.

Когда Захар отпер дверь и кивнул Саше: «Проходи», как обычно, первый взгляд её был – бедно живут, богато? Если бедно – своё, родное. Если богато…

У Захара было пусто. Коридор, выкрашенный голубой краской. Здесь Саше полагалось ждать. Захар ушёл в комнату за тетрадью.

Из кухни вышла женщина, показавшаяся Саше очень старой. Халат завязан кое-как, дряблые руки. Волосы неопределённого цвета, с обильной проседью, висят вдоль лица.

– Здравствуйте, – сказала Саша.

Женщина внимательно на неё посмотрела и промолчала.

– Ты в магазин ходил? – крикнула она негромко, жалким, каким-то срывающимся голосом.

Саша стала смотреть себе под ноги. Возле полочки для обуви, у самой двери, она заметила несколько пустых бутылок из-под водки.

Захар вынырнул с тетрадью и чёрным пластиковым пакетом.

– Я из школы только, сейчас пойду.

– Пойдёшь ты… – женщина подняла руку, то ли замахиваясь на сына, то ли отмахиваясь от него. – Ты сейчас шлёндрать уйдёшь до ночи, знаю я тебя…

Дальше пошёл мат. Захар торопливо отпирал дверь. Оказавшись на лестнице, ребята не стали ждать лифта, благо жил Захар на третьем этаже.

В подъезде он привалился к стене:

– Понимаешь теперь, почему я хочу уехать учиться? Далеко…

Саша кивнула. И ещё она знала – он не вернётся.

 

21

Наступил «день икс». Саша проснулась на рассвете. За окном захлёбывались, пели соловьи – настоящий соловьиный гром. Саша встала и пошла к маме. Прилегла рядом, ощущая родное тепло. С мамой всегда чувствуешь себя маленькой, всё просто и безопасно. Ольга Сергеевна обняла дочку, прижала к себе, укрыла одеялом. И, пригревшись, обе уснули неожиданно крепко, так что их разбудил будильник.

– Спокойно, ты всё знаешь, – повторяла Ольга Сергеевна, пока Саша допивала кофе. – Не торопись, времени вам дают много. Главное, даже не пытайся списывать.

И тут же возмутилась:

– Ну почему? Мы все списывали. В наше время никакого выбора не было, мы сдавали все экзамены. По литературе я шла прекрасно, а физику не могла понять, хоть убей. Нарезала такие узенькие полосочки из бумаги. Ещё помню, она была голубого цвета. Прекрасно всё прошло: вытащила, списала – и сдала физику на пятёрку.

– А институт, – продолжала Ольга Сергеевна. – У нас тогда не хватало учебников, а Интернета и в помине не было. Бывает, увидишь два толстенных тома за три дня до экзаменов. Тоже сидели писали шпаргалки… Только они назывались «бомбы». Мы нашивали на комбинацию кармашки и в них стопочкой складывали листочки. Берёшь билет – ага, четырнадцатый. Садишься, приподнимаешь юбку, лезешь в карман и на ощупь отсчитываешь четырнадцатый листочек. Теперь надо его только незаметно вытащить – и всё, ответ перед тобой. И что, мы некультурными людьми выросли?

Вместо «бомб» она сунула Саше в карман шоколадку, перекрестила дочку и ещё раз повторила:

– Всё будет хорошо!

…Настороженные, ребята стояли на крыльце школы. Вася пытался разрядить напряжение.

– Кто не сделает все задания – к стенке.

– Да-а, а вы знаете, сколько там камер понаставлено? – проскулила Анеля.

– И в туалете? – уточнил Вася.

– Ага, внутри унитаза. Будут три года хранить записи с твоей голой жэ, – сказал Захар.

Наконец их развели по классам и рассадили. С Сашей оказались ребята из разных школ. Из своих – только Коля и Анеля. Саша уже знала, что Коля часть заданий будет делать методом «научного тыка». Анеля прижимала пальцы к вискам, наскоро читала молитву. Саша так и не узнала, какой подружка веры. Она же полька. Может, католичка? Читает сейчас что-нибудь вроде «Матка Боска…»

Наступило то, к чему их готовили весь этот год. Полагалось испытывать волнение и страх. Саша вспомнила больничную палату, Андрюшку. Если бы его матери сказали, что он останется жив, но никогда не сдаст ни одного экзамена, она рассмеялась бы от счастья. Что экзамены? Ерунда на постном масле.

От этих мыслей всё встало на свои места. Совершенно спокойно Саша принялась заполнять бланки.

Уже выйдя, в коридоре, она показала видеокамере средний палец.

Она сбегала с крыльца, когда заметила, что навстречу ей идет высокий светловолосый человек. Она его уже где-то видела… Ах да… это же тот мужчина, с которым они пересеклись на «Зарнице».

– Добрый день! Поздравляю, – сказал он.

Саша рассмеялась:

– Пока не с чем. Я же ещё не знаю результатов.

– А что вы сдавали? Математику? Всё решили?

– Всего восемь заданий. В лучшем случае будет тройка. Математика – не мой конёк. Но это всё равно. Лишь бы аттестат получить. А вы здесь кого-то встречаете?

Он чуть смутился:

– Вообще-то, вас. Я просто не знал, как ещё вас найти.

Он протянул ей белый пион. До этого Саша не замечала цветка. Где он его держал? За спиной?

Лепестки у пиона нежные, шёлковые. И такой свежий запах… Саша терпеть не может сладкие запахи. И эти розы из магазинов, парадные, на длинных стеблях, тоже не любит. Какие-то они ненастоящие, точно их сделали из синтетики. А пион – сама весна.

Они медленно пошли по дорожке, ведущей к воротам школы.

– И куда вы собираетесь поступать?

– Я хочу работать с детьми и лошадьми, – призналась Саша. – Хочу быть инструктором по иппотерапии.

– Здорово, – искренне сказал он. – А где этому учат?

– Я поеду в училище в Воронеж.

– Давно не встречал человека, который выбирает дело просто по душе. Когда я был в Европе, видел там аптеку, которой триста лет. Она переходит из поколения в поколение. Есть кондитерская, которой лет двести. Люди занимаются любимым делом. А у нас всем надо быть офисным планктоном. Вы… – он помедлил, – ты, наверное, уже где-то занимаешься с лошадьми?

Она привезла его к Ире. Был пасмурный и ветреный день. Собиралась гроза. Саша любила грозу, особенно её апофеоз – зигзаги молний во весь небосвод, гром, от которого небо, кажется, раскалывается пополам, дождь сумасшедшей силы, когда стоит на минуту выскочить на улицу – и всё мокрое: с волос стекает вода, в туфлях плещутся волны.

Именно такая гроза, кажется, и собиралась.

– Позвони и отмени поездку, – убеждала мама. – Ну глупо же – ни покататься, ни погулять не сможете. В конюшне будете сидеть.

Саша мотала головой и висела на подоконнике. Увидев машину («Она у меня такая голубовато-зелёная, как морская вода, сразу узнаешь»). Саша стремительно слетела по лестнице.

– Почему куртку не надела? – спросил Дмитрий, когда она села рядом с ним, и на мгновение накрыл её руку ладонью. Кивнул, что означало – я прав, замёрзла. Потянулся и достал с заднего сиденья куртку. Набросил её Саше на плечи. Она не стала спорить и, подтянув края куртки, запахнулась. Было такое чувство, будто Дмитрий её обнял.

В деревне пахло травой и ветром.

…Навсегда запомнят они этот день. Им заседлали Лимона и Дарьяла. Они выехали в поле. Над ними, в грозовом небе, распластав крылья, медленно парили орлы. Свет был каким-то призрачным, желтоватым – солнце временами пробивалось сквозь облака. И это ощущение молодости, силы и нереальности – будто дано им было и время перешагнуть.

Саша отвела назад руки, выгнулась, прикрыла глаза, словно впитывая ветер. И как-то грозно заржал конь.

– Я вернусь, я непременно вернусь сюда, – повторяла она.

– А я буду привозить к тебе своих мальчишек.

Она посмотрела на Дмитрия.

– Ребят из военно-спортивного клуба, пояснил он.

– Знаешь, – медленно сказала она, – здесь поблизости есть такое местечко, «Слобода» называется. Мы ездили. Что-то типа старинного городка над Волгой. Все, кто на экскурсию приезжает, в восторге. Там тоже мальчишки – в русских рубахах с поясами, в лаптях. Их наставник для развлечения приезжих устраивает бои. И я видела, как один мальчик ударил другого очень больно. Тот не мог скрыть слёз – ребёнок же. А наставник незаметно дал ему подзатыльник: кланяйся гостям, это же представление, тобой должны быть довольны. Я до сих пор не могу забыть его слёз и закушенной губы. Я сидела близко. Всё видела.

Дмитрий сдерживал улыбку – мол, мы не из таких. Позже она узнала, что мальчишки липнут к нему, как к старшему брату. И куда он их только не водил – и в пещеры, и в «Жигулёвскую кругосветку», и к Чёрному морю они ездили вместе. Возле него собирались такие ребята, до которых у родителей руки не доходили. И мальчишки считали родным Дмитрия.

 

22

На груди голубое платье было заткано блестящими стразами. Саша стояла перед зеркалом и пытливо смотрела на себя. Взрослая, совсем взрослая. Волосы уложены высоко – маленькой ростом Саше это идёт.

И туфельки на каблуках. Но главное не наряд. Взгляд стал взрослым – испытующим, с вызовом жизни. Ну давай, проверь меня на прочность. Я теперь тоже кое-что умею.

Тамара Михайловна волновалась. Казалось, она сейчас заплачет, как Лилечка. Но нет – её связь с классом была глубже, такая не порвётся. Ребята и после выпускного будут к ней приходить.

На площади стояли все классы, и Саша увидела мальчишек и девчонок из своей бывшей школы. Директор – мужиковатая женщина средних лет. Густые брови, короткая стрижка. «Они все для меня теперь совсем чужие, – подумала Саша. – И как я могла когда-то их бояться?»

Взлетели в воздух разноцветные шарики. Вальс, вальс. Саша прижалась к Захару, получилось – лицом к его груди, к рубашке прильнула. Он был без пиджака. Мать, конечно, не сподобилась на костюм сыну. Но так даже лучше: Саша ощущала его тепло. Это было прощание.

Под ёлкой стоял высокий светловолосый мужчина и слегка улыбался, глядя на них. Саша прощалась с Захаром, как с детством, а сердце билось: «Защити меня от него, потому что я сейчас пойду к нему. Пойду во взрослую жизнь». И тут Захара перехватила Анеля, а Саша – цок-цок каблуками – пошла поздороваться.

До этого Дмитрий не окликал её, старался не привлекать внимания. Наверное, он умел танцевать, но не приглашал её, сейчас она должна была быть со своими ребятами. В последний раз.

– Во сколько заканчивается вечер? – спросил он. – Я встречу.

 

23

Уже вроде кончилось всё – экзамены, выпускной… Уже сбегали друг к другу проститься те, кто уезжал. И всё же, когда Васе пришла в голову мысль: «А давайте ещё раз все вместе на берегу посидим» – они откликнулись так быстро и так дружно, будто в этом было спасение от предстоящей разлуки.

У них было своё место на берегу Волги. Надо было доехать на «четвёрке» до конечной, спуститься к дебаркадеру и повернуть не на городской пляж, а в другую сторону. Горы спускались к Волге, полоска берега узкая, каменистая, идти неудобно. Но минут через десять открывалась небольшая, тоже каменистая площадка. Здесь лежало поваленное дерево, старое, отполированное до шёлкового блеска. Теперь они сидели тут – вшестером, как всегда, и жарили мясо на решётке.

Анеля очень волновалась и руководила процессом. Всё было её – решётка для барбекю, пластиковое ведёрко. И мясо, которое купили ребята, она накануне замариновала.

Жарил Коля Игнатенко. Саша смотрела на него и думала, что он наверняка понравился бы её маме. Такой гарный украинский хлопец – плечистый, широкобровый.

Вася «накрывал на стол» – выложил на принесённую клеёнку зелёный лук, завёрнутые в салфетку бутерброды, поставил бутылку с кетчупом. Таня достала из сумочки коробку конфет и бутылку коньяка.

– Папе подарили. Он сказал – плохой коньяк, надо избавляться от него. А я поняла, что он шутит. Я обычно крепкого ничего пить не могу. А тут глотнёшь, и он как будто сам прыгает в горло, – щебетала она.

– Ну давай разольём твоего прыгучего, – Захар открутил пробку. – Колян, готово у тебя?

Коля кивнул, выложил на тарелку дымящиеся куски мяса.

Ребята держали в руках пластиковые стаканчики, которые, вообще-то, предназначались для минералки.

Захар прищурил глаза, и была в них странная удовлетворённость. Такой хороший день – солнце, мелкие волны набегают и ложатся у ног. И всё кажется каким-то нереальным, простым и добрым.

Саша смотрела на него и понимала, что в эту минуту он весь в себе, погружён в себя и что ему – в глубине души – ничуть не жалко уезжать.

– Тост, – сказала она.

– Тихо, – Анеля пихнула в бок смеющегося Васю.

– Знаете, – продолжала Саша. – Вот мы… кто-то из нас значит друг для друга больше, кто-то меньше… Одни будет жить бок о бок, а другие встретятся через двадцать лет. Но больше никто и никогда не увидит нас такими, какие мы сейчас… И когда бы мы ни встретились, нам всегда будет по восемнадцать. Мы – это вечность. И мы – это сила. Ребята, я это только с вами поняла. Главное не проходить мимо, не отводить от себя ударов судьбы, а бороться, чтобы изменить жизнь… сделать её добрее. И тогда мы многое сможем. За нас!

С горы слетел дельтапланерист и теперь парил над ними в небе, таком пронзительно чистом, какого они не видели ещё никогда.

 

24

Пока Саша не доехала до огромного железнодорожного вокзала, она ещё чувствовала себя дома. Солнце, заливающее троллейбус, – такое ласковое, мирное. Привычный пейзаж за окном – ботанический сад, улицы, где каждый дом знаком…

А вокзал… Она покатила свою сумку на колёсиках, ощущая себя песчинкой. Здесь уже все мысленно были в дороге, в других городах. То и дело объявляли о прибытии и отправлении поездов, и названия звучали: Пенза, Москва, Владивосток, Екатеринбург…

Ей предстояло ждать почти два часа.

– Я не опоздал? – Дмитрий бежал по залу. – Чёрт, задержали нас сегодня, таксист пообещал, что успеем, но пробки. Когда твой уходит?

Он взглянул на часы:

– Идём, я тебя покормлю. Идём, не артачься, тебе два дня на сухомятке сидеть.

Они пошли в уголок зала, в кафе «Жили-были». Саша села на тяжёлую дубовую лавку, и стол был такой же – широкий, дубовый. Она вдруг почувствовала: проголодалась так, что готова лизать даже горчицу из баночки.

Дмитрий принёс обед. Солянка, густая, дымящаяся, голубцы в капустных пелёнках, кофе с пирожками.

Они заговорили почти одновременно, одними и теми же словами:

– Восемь месяцев…

– Всего восемь месяцев…

– И ещё будут зимние каникулы.

– А сколько там будет лошадей!

– И Ира тебя уже ждёт…

Объявили посадку. Оба вздрогнули. Саша – словно её только что разбудили, Дмитрий – чуть заметно. Будто именно в этот момент путь назад был отрезали.

А потом вдруг стало некогда. Стоянка поезда десять минут. Надо пробежать огромный зал ожидания, подземный переход, найти третий вагон…

Билеты проверяла немолодая проводница, крашеная блондинка с усталым лицом.

– Я провожающий, – Дмитрий внёс в вагон тяжёлую сумку. Тяжёлой она была в основном из-за еды. Мама не удержалась – клала съестное, пока сумка не перестала закрываться. Долгая дорога, чужой город…

Саша боком протискивалась по проходу, искала Дмитрия и своё место. Её соседками оказались две толстые тётки. Не обращая внимания на предотъездную толкотню, они переодевались, стаскивали брюки, джемперы. В купе было не повернуться. Саша и Дмитрий приткнулись где-то в проходе. Он не отпускал её ладони. Потому что видел – она не поднимает глаз, держится за тепло его рук, за его голос.

– Скоро, очень скоро… Ты вернёшься. Я тебе буду звонить каждый день. Я буду писать… Я… Я приеду! Слышишь?

Он слегка встряхнул её руки.

Она зажмурилась и на миг припала к нему. Вдохнула запах – табака, шерстяного свитера… Он целовал её волосы.

– Ну всё, всё…

– Провожающие, выходим из вагона, шла навстречу проводница.

Когда Саша открыла глаза, Дмитрий уже стоял за окном, смотрел на неё неотрывно.

Ещё несколько секунд, и пейзаж за толстым мутным стеклом поплыл. Освещённый солнцем, уходил город в свою жизнь, теперь без неё. Тётки переоделись и немедленно принялись закусывать. Теперь на несколько дней здесь был их дом.

А ещё одна соседка, смущённо улыбаясь, вынула из сумки рыженького пёсика породы чихуахуа. Из тех собачек, что меньше кошки.

– Приглядите за ним, пока я постель застелю, – попросила она Сашу. – Мачо, Мачо, сидеть.

Но малыш не стал сидеть. Изящный, похожий на оленёнка, он, перебирая тонкими лапками, подошёл к Саше. Она увидела его блестящие доверчивые глаза и сунувшуюся к ней мордочку.

Та доверчивость, с которой она принимала жизнь и за которую ругала себя, была оправдана этим маленьким, забавным, милым существом. Значит, её дал Бог…

 

И сколько раз бывали холода…

Я не склонна поэтизировать бандитов и сериалы о них, которыми наводнено телевидение, смотрю редко. Нет, можно, конечно, в субботу-воскресенье, когда все дела переделаны, усесться в любимое старое кресло, с кружкой крепкого душистого чая, приготовившись с удовольствием к отдыху, к долгому ничегонеделанию и развлечению экранной историей.

А нынче просто выдался такой день, что я сильно устала. На работе навалилась тысяча дел сразу, да Аська душу вытянула со своими экзаменами. У них же теперь нет обязательных дисциплин, как в наше время, можно выбирать – что сдавать, что нет.

– Мам, ну посоветуй, что мне выбрать – географию или английский? Географичка так интересно рассказывает… А наша классная Грымза говорит: «Сравнили меня, бедную англичанку, с женой бандита. Она во всех странах побывала, а я вечно на огороде, попой вверх – на грядках». А если я географию выберу, ты мне билеты распечатаешь?

– Ладно… – вздыхаю я, потому что знаю – это только начало.

Распечатать билеты мне нетрудно, но Аська воспринимает мать как костыль на все случаи жизни. И английские тексты у неё самой не переводятся, и термины по биологии не выговариваются, и… Словом, к вечеру, не знаю, как у неё, а у меня уже мозги заплетаются в косичку.

Хоть немного бы посидеть в тишине… По телевизору начинается сериал про Мишку-Япончика. Какое-то время я почти не приглядываюсь к тому, что делается на экране. Но вдруг будто волна ударила под колени, и не удержаться уже в осознании себя – здесь.

Крутится, вертится шар голубой, Крутится, вертится над головой… А-а-а… А-а-а… А-а-а-а-а-а ….

Голос накатывается волнами, и я бегу вдоль берега лёгкими ногами десятилетней девочки, которая ещё ничего не несёт на плечах своих, кроме крылышек белого платья. Было у меня такое платье – белое, шёлковое. Нежный, как кожа, шёлк, и розы на нём, и оборки.

…Следы мои затопляют и смывают волны.

Я помню Одессу. Немного совсем, но помню. Меня возили туда маленькой, надеясь, что море подарит мне здоровье. А поскольку болела я часто и сильно, то не здоровье даже, а саму жизнь.

Прямо на вокзале нас с мамой подхватила тётка:

– Квартира у моря нужна?

И увезла на трамвае куда-то в тьмутаракань, где кончался город и были только деревенские домики. Как я узнала позже, место это называлось Шестнадцатая станция Большого Фонтана.

Не только о квартире, о комнате не шла речь – нам показали проходной закуток, где стояли старинная, с металлическими шишечками кровать и этажерка тёмного дерева, набитая истрёпанными книгами. Третьим действующим лицом был ковёр, на котором в шатре, среди цветов возлежала в неге красавица. И турок смотрел на неё хищными лаже на ковровой шерсти видно было это – глазами. Картина на ковре, и книги, и море. Что ещё нужно для счастья?

К морю мы ходили переулком, который назывался Хрустальный. Ничего не было в переулке этом, кроме пыли под ногами и зелени ветвей над головой, – ни родника, ни ручейка, но он поил одним своим названием.

К морю вела крутая лестница – ступенек в полтораста. Нас провожала рыжая хозяйская собака Тобик. Короткими своими ножками пёс преодолевал лестницу – вниз, потом вверх. И, не любя плавать, но тревожась за нас, идущих в воду, он перепрыгивал с камня на камень, заходил всё дальше в море и на последнем каменном островке, тихо повизгивая, ждал нас.

…Это чувство свободы и лёгкости, память полёта – на всю жизнь. Лежишь на упругих сине-зелёных волнах, когда качает тебя – всё море! Ты – на его руках, а над головою – во всю ширь – ещё один океан – воздушный. И холодно мокрым волосам, и вновь плавно поднимает тебя море. Ничего, кроме моря, неба и тебя, – нет.

И ещё, когда бежишь по берегу, по краю воды… Пустой утренний пляж, и мама: «Ирочка, ещё купаться нельзя, ещё холодно».

Море, отдохнувшее за ночь от тысяч тел людских, погружавшихся в него вчера, отдохнувшее это море как слеза прозрачно.

Мне не разрешают плыть, но разрешают бежать. И, пока мама сидит на скамейке, уткнувшись в журнал, я бегу… Этой жажды бега, какая была в детском теле, именно жажды, когда бег необходим не меньше, чем пересохшему рту – вода, я с тех пор не помню. Сорваться с места в бег и – пока не кончатся силы… А ноги так легки, что, кажется, и следов на песке не оставляют…

Нам не пришлось увидеть, как «фонтан черёмухой покрылся»: стоял жаркий август.

Помню Привоз. Мама покупала здесь бычков – квартирная хозяйка научила её удивительно вкусно жарить их, обмакивая в разболтанное яйцо. Получалась рыба – то ли в омлете, то ли в лепёшке. Хрустящая корочка… Бледные, сахаристые на разломе помидоры… Крупная соль…

– Дочка, ты тут оживаешь, – говорила мама. – А дома и двух ложек супа не могла проглотить…

Она пододвигала мне тарелку, и лишь годы спустя я узнала, что денег в ту пору в семье было в обрез и мама, стремясь накормить меня, почти голодала сама.

Но ярче всего остались в памяти раковины, которыми на Привозе торговали у входа. Привезённые из жарких стран, огромные, невиданной формы и изгибов, с шипами. Розовые, голубые, перламутровые… Даже не верилось, что кто-то может ими владеть, держать их, осторожно проводить по шипам пальцем. На них довольно было смотреть, потому что это была живая сказка, сокровища из «Русалочки» Андерсена.

Моя подруга говорила о своём псе: «Я завидую ему до ненависти – только гулять, есть и спать. Такая жизнь…» А я тогда до ненависти завидовала тем, кто навсегда поселился в Одессе. В краю, где жарят каштаны и бычков. Где оживают сказки и дышишь свободой.

Море… Какое было счастье плыть по солнечной дорожке, пока берег не начнёт таять за спиной, и под тобою – только упругость волн, и ветер насквозь продувает волосы – мокрые и солёные. Это ощущение свободы осталось со мною на всю жизнь, жилкой, бьющейся возле сердца. Тающей скрипичной нотой, вызывающей слёзы.

Лютой мечтою, которой после детства суждено сбыться – только в раю.

Но сейчас, когда уже давно кончился фильм и экран тёмен и мёртв, звучит во мне, не умолкая, распев нежных женских голосов – о голубом шаре, и ноги чувствуют прохладу песка и лёгкую пену заплёскивающих их волн.

Конец декабря. Вечер опускается в ночь.

Я лежу на широкой своей постели, раскинув руки, как будто кружилась и упала навзничь. Окно не задёрнуто шторами, и я смотрю, как сменяющими друг друга волнами – высотою до неба – накатывает метель, засыпая мир мелким, искрящимся в свете фонаря снегом.

Я укрыта старым мягким пледом. Таким невесомым, что я не чувствую его, и кажется – обнимают меня крылья ангела.

А тогда была весна. Точно, весна… Я помню, что очередную пневмонию меня угораздило схватить в мае.

Мне было двенадцать лет. Стационар был мне домом вторым, но отнюдь не родным – я его ненавидела. Он означал разлуку надолго – с домом, с близкими, со всей моей привычной жизнью. Особенно тяжело было в боксах, где полагалось отлежать первую неделю. За это время должно было выясниться, насколько болезнь тяжела, не заразна ли. А в моём случае ещё – не откинусь ли я на тот свет. Слишком слабая, а в груди – чистые джунгли, будто поселились там неведомые звери – и стонут, и свистят, и храпят, и хрипят. Как этого задохлика женского рода ещё ноги носят?

До сих пор удивляюсь, что никому и в голову не приходило организовать досуг детей, недели на три заключённых в больницу. Медсестра с таблетками и уколами, хождение на процедуры и в столовую – вот и всё, чем был заполнен день.

Самый щемящий момент, когда приходят родные. Тогда нас вызывают в холл. Холл – в моём детском сознании – от слова «холод». Сквозняками здесь тянуло как от парадного хода, так и от чёрного. Мама поспешно накидывала мне на плечи пуховый платок, усаживала рядом с собою на стул и доставала из сумки очередную банку с едой.

– Чтоб всё до последнего кусочка скушала – а то на операцию положат, лёгкое отнимут…

Кого-то в детстве пугают бабаем, кого-то милицией. Меня – операцией. У кого какая страшилка, а у меня была эта.

Я давилась курицей и, глотая последний кусок, с облегчением уточняла:

– Теперь не отнимут?

А картошка ещё горячая, бабушка жарила… И перед глазами наша маленькая кухня, чугунная сковородка, на которой ничего не пригорает, и уют этого часа – дома, когда вот-вот будет подан чай. У каждого своя чашка: у дедушки с тёмно-синей полоской поверху, у бабушки и мамы – с цветами, у меня – с медвежонком… Стоит теперь сиротливо та чашка…

Я жмусь к маме, обнимаю её, закрываю глаза… Родной запах. Только ни о чём не думать, прижаться, будто я дома. И слёзным спазмом перехватывает горло, когда мама начинает собираться: «Ирочка, мне уже пора».

Но сначала надо уйти мне! Мама посмотрит, как я закрою за собой дверь – тяжёлую, белую, с матовым стеклом. Хлопнула. За дверью полутёмный коридор, одна лампа освещает его – тусклая, под самым потолком. И сестра за столиком, чем-то, как всегда, занятая. Ей, в отличие от мамы, почти нет до меня дела. И запах больницы – чужой и враждебный. Потому что – разлука и боль.

А по правую руку – двери в боксы: несколько стеклянных клеток и перед каждой закуток, где стоит ещё одна кровать. Отлежать здесь неделю – тоска египетская. Крашенные жёлтой краской стены, три раза в день медсестра с горстью таблеток и стаканчиком воды. Даже окна нет. Только по маминым часам, которые она мне оставила, и поймёшь, день на улице или ночь. В стеклянных клетках ходят мамы, баюкают своих грудничков. Грудничкам хорошо. С мамой всё можно выдержать, даже уколы. А такие, как я, уже считаются большими. Нас положено класть одних, без мам.

Но именно там, в предбоксовом закутке, в первый, самый тоскливый вечер, когда я уже готовилась прореветь в подушку несколько часов напролёт, я и познакомилась с Валькой.

Когда медсестра открыла двери в стеклянную клетку напротив меня, я увидела, что там – не женщина с ребёнком, а мальчишка, мой ровесник. Он лежал на спине, на двух подушках (а у меня была одна). В левую руку его была воткнута игла капельницы. Это была первая виденная мною в жизни капельница, наверняка она имелась в больнице в единственном числе и ставилась совсем уже умирающим.

Другой рукой мальчишка рисовал что-то в блокноте. Я была робким ребёнком. Но что делать здесь, как не разговаривать, как не поддерживать друг друга? Я постояла в дверях, наблюдая за мальчишкой. Потом негромко сказала:

– Привет.

Он поднял глаза:

– Привет!

Голос доброжелательный. Можно продолжать разговор. Впрочем, мальчишка сделал это сам.

– Садись, – он кивнул на стул, стоявший у его постели.

Я вошла к нему – тощее дитя в пижаме. Вряд ли я могла в то время кому-то понравиться – словами подруги, «как женщина». Синяки под глазами такие, что панда обзавидуется. Синие перья жар-птицы на пижаме – были самыми красивыми во мне.

– Тебе удобно так рисовать? – спросила я, кивая на капельницу.

– А я попросил воткнуть мне иголку в левую руку, – ответил он, ничуть не удивившись.

Я села рядом и посмотрела в его блокнот. Сейчас мне трудно передать то первое ощущение. Неправдоподобно яркая картинка. Мы все тогда рисовали дешёвыми карандашами. Или красками. Продавались такие, не помню уж, сколько они стоили. Восемь копеек? Двенадцать? Несколько твёрдых разноцветных кружочков прилеплено к картонке.

А у Вальки были фломастеры – целая большая коробка, невозможный дефицит. Но что он делал ими! Я любила бусы из чешского стекла. Обычные бусы всегда одинаковы – полюбуешься, и всё. А из чешского стекла – переливаются, тысячу раз меняясь под каждым лучом света. Вот так же, тысячью цветов, брызгами фейерверка, светились, искрились и переливались Валькины рисунки. И неважно, что он рисовал. Дождь, осень, море – что угодно…

Это было то мгновение, которое – остановись, потому что прекраснее тебя нет! Сиреневое небо и весёлые брызги дождя – до небес. Или вот… Разлетелись по чёрному небу осенние листья – золотые, алые, зелёные и даже синие. Дробилась и плыла золотая от фонарного света залитая дождём дорожка. Вела – в сказку? Не мог этот сияющий путь привести в будни…

Кружили и завораживали с первого взгляда Валькины картины, вбирали в себя, и трудно было вернуться обратно.

Он вырвал листок из блокнота и протянул мне:

– На.

Всё волшебство осенней ночи – мне. И я даже ночью, когда лился слабый свет из коридора, доставала листок и смотрела. Дерзкое веселье картинки пьянило меня.

Эти листки с Валькиными рисунками… Я и сейчас мысленно держу их в руках, перебираю и помню даже, где был надорванный край… Мне всегда хотелось уйти в тот нарисованный мир. Дать Вальке руку и уйти вслед за ним. В мир, где всё дробилось, искрилось и было омыто светлыми красками его души…

Валькино тумбочное хозяйство было иным, чем у меня, – веселее, что ли. У меня – туалетные принадлежности, очередная книжка, печенье… А у него, не считая фломастеров, карандашей и альбомов, всегда хранилось что-то удивительное.

Вечером он доставал свои сокровища и мы их рассматривали. Помню стереооткрытку. «Бегущая по волнам». Она давала иллюзию объёма – казалось, можно прикоснуться к тонкой фигурке девушки, точно отлитой из золота, стоящей на краю лодки, и к вёслам, и к белой пене на зеленоватой воде, и к заворожённому Гарвею.

Или ручка с прозрачным наконечником, в котором плавала золотая рыбка.

– Давай загадаем, чтобы мы быстрее вышли отсюда, – почти серьёзно просила я Вальку.

Но рыбка двигалась – спокойная, медлительная, равнодушная. Наши беды не беспокоили её в крошечном аквариуме.

Был у Вальки и снежный шар. В нём среди сугробов стоял маленький домик с горящими окнами. Встряхнёшь шар – и летит буран из снежинок. Они опускаются, медленно кружась, серебрят крышу.

– А ты замечала, каким удивительным становится ночное небо, когда идёт снег? – спрашивал Валька. – В городе оно светится красным, тревожным цветом. И полёт снежинок – как сама бесконечность. Закинешь голову, смотришь – и уже на ногах устоять трудно, кажется, что летишь вместе с ними.

Я размышляла: откуда у Вальки эти сказочные вещицы? Потом узнала, что у него самого ничего нет – дом нищ и гол. И только одна балерина, скульптурка… Стоит на трельяже, отражается в зеркале. Вот и всё, что было у Валькиной матери ненасущно необходимого.

А эти чудесные штучки Вальке приносил Митя, считая, что талантливую душу надо кормить волшебством. Она отдаст сторицей.

Прильнул к стеклу мальчишка – немного постарше нас, смуглый, лицо весёлое. Интересный цвет кожи – я бы никогда не смогла почувствовать в мальчишке цыгана или, допустим, выходца с Кавказа. Тонкими, изящными были его черты. Но чёрные глаза, но волосы оттенка воронова крыла…

– Эй, шкет, кончай ёжиком работать.

Валька махнул рукой – как самому близкому своему:

– Подожди немного…

И показал глазами, что в капельнице осталось лекарства чуть-чуть и что надо скрыться: сейчас придёт медсестра. Мальчишка кивнул и исчез.

– Это кто? – спросила я.

– Митька.

Но вот система убрана. Освободившись от иглы, Валька повернулся и приподнялся.

Движение это далось ему непросто – он уцепился за решётку кровати. И тихо свистнул. Через несколько мгновений Митя бесшумно открыл балконную дверь, и вот он уже сидит в ногах у Вальки. Вынимает из-за пазухи большие красные яблоки: одно – другу, второе на ладони протягивает мне. Ещё теплое от его груди.

И тревожный вопрос:

– Ну как ты?

Валька пожал плечами и ответил спокойно:

– Я здесь надолго…

– К морю бы тебя повезти… – Митины брови сдвинуты, он обдумывает вопрос. – Я поговорю с мамой.

– Перестань… Оклемаюсь.

– Весна на носу, а ты умудрился сюда загреметь… Опять шлялся со своими этюдами?

– Оклемаюсь, – повторил Валька, тяжело дыша.

– Может, лекарство какое надо?

– Ничего не надо. А тебя так запалят в конце концов. Ты или поздно вечером приходи, или совсем на рассвете.

Вечером пришёл дедушка. Он навещал меня чаще всех, потому что был лёгким на подъём. Очередные куриные котлеты в банке и вечная присказка:

– Ешь, а то лишишься лёгкого…

Нельзя было себе представить – обнять дедушку и чтобы он погладил меня по голове. Относилась я к нему всегда с душевным трепетом.

Так что я недополучила свою порцию ласки. И утром выла от тоски. Натурально – тихонько подвывала, прижавшись в коридоре к оконному стеклу, глядя туда, где за деревьями скрывался наш дом. Пахло подгоревшей кашей – скоро завтрак. А видела я плохо из-за слёз. Тут Митя и появился. Открыл дверь чёрного хода. Будто услышал и пришёл именно на мой плач.

– Чего воешь? – спросил он.

Я ответила честно:

– Домой хочу!

– Пошли, – сказал он просто.

– Как?

– Как-как… – он пожал плечами, – По улице. Дорогу знаешь?

Был шестой час утра. Мы шли по пустынным улицам. Это оказалось так легко: раз – и ты уже не больничная собственность. А до дому-то пять минут. С Муравленко свернуть, по Декабристов подняться. И вот уже наш дом, утонувший в весенней зелени: розовые стены, низкий деревянный забор и целое море ландышей. Дедушка когда-то принёс из леса несколько кустиков, разрослись… На черёмухе цветы будто кружево… Майская зелень – совершенно изумрудная, райская.

– Все эти запоры и режимы – фигня, – говорил Митя. – Видишь, как просто? Не реви больше. Хоть каждое утро бегай к своим чай пить. А теперь пойдём со мной, чего покажу.

Не заходя к нам домой, мы повернули и медленно пошли обратно. Больница стояла у подножия горы. Её склоны были покрыты сосновым лесом. Считалось, что больным детям полезно дышать воздухом, буквально настоянным на хвое.

Гора была невысокой, подняться на неё – дело десяти минут. Но вид оттуда – это я знала уже – открывался дивный.

– Пошли залезем, – предложил Митя.

И мы стали взбираться на гору. Временами кашель настигал меня, но, если я медлила, Митя протягивал руку и заволакивал меня на очередной уступ. Тропок тут не было, высокие травы в росе. Её столько, что можно умываться, купаться… И запах… Пахло и хвоей, и мёдом, и той же черёмухой… Мы стояли наверху и смотрели с высоты – на город, лежащий под нашими ногами, тонущий в зелени. На горы, кольцом огибающие его – так вольно, неторопливо… На широкую синюю ленту Волги, видную нам из-за гор…

Мир, большой мир был вокруг меня. И теперь я понимала, что врачи и сёстры, которые казались мне хозяевами жизни и могли послать в пыточную – делать уколы или глотать зонды, вовсе не были моими хозяевами. Всё будет хорошо, и я выздоровею, и вернусь сюда, и всё это ждёт меня. И будут медленно наливаться алым соком ягоды земляники, и новые цветы будут готовиться расцвести. Надо только скорее, скорее возвращаться…

– Репина бы нашего сюда, – сказал Митя, и доброй была его улыбка. Он сидел на корточках и переживал, что Валька всего этого не видит. – Что-то в этот раз с нашим шкетом всё серьёзно.

Когда мы шли назад, спуск был очень крут и скользок от хвои. Я сорвалась, ойкнула, больно шлёпнулась на попу и несколько метров ехала по мягкой лесной подстилке из старых листьев, иголок и Бог знает чего ещё. Митя, попытавшийся меня удержать, не устоял и сам упал сверху.

– Мама! – пискнула я, внезапно придавленная его тяжестью.

На какое-то время его спина закрыла от меня здание больницы, и я ткнулась в мягкую зелёную рубашку, вдохнула запах и ощутила тепло мальчишечьего тела. И ощутилось это – лаской. Той, которой мне не хватало.

Днём врачи сочли, что мне стало лучше. Видно, я здорово откашлялась там, в лесу.

А Валька был так же слаб, пожалуй, даже ещё слабее. Говорили уже про областную больницу. Врачи и сёстры всё чаще заходили к Вальке, всё теплее звучали их голоса, и всё страшнее мне было.

В ту ночь мы долго не спали. И дежурная медсестра не мешала нам, не требовала погасить свет – наверное, потому, что сама то и дело заглядывала к Вальке. Он лежал, дышал тихо-тихо, и голос у него тоже был чуть слышный. А я держала тяжеленную книгу – «Дети капитана Гранта», которую дедушка – нонсенс – разрешил взять из домашней библиотеки. Я не столько читала – мне было жаль Вальку – тащить его через многословие автора, сколько переворачивала страницы, показывая ему картинки и рассказывая.

– Видишь? Они перешли Кордильеры, а потом долго ехали через пампасы, изнемогали от жажды. И когда наконец добрались до реки, то зашли в неё прямо на конях и готовы были выпить всю эту воду – такую холодную и чистую. А ночью они легли спать в загоне для скота, он называется армада. И у них было немного альфафары – это такое сено.

– Альфафара, – повторил Валька пересохшими губами.

Волшебное, лёгкое на языке слово.

– А потом на них напали красные волки… Бесчисленное множество красных волков… Смотри…

Мы переворачивали страницы и дошли уже до бури в Индийском океане. «Ветер дул со скоростью четырнадцати узлов в секунду, – не умея уж тут пересказать, читала я. – Он бешено свистел в снастях. Металлические тросы звенели, словно струны, по которым ударил чей-то гигантский смычок. Блоки сталкивались друг с другом. Снасти с режущим свистом двигались по своим шероховатым желобам. Паруса оглушительно хлопали, как пушечные выстрелы. Чудовищные валы уже шли на приступ яхты, которая, как бы смеясь над ними, словно морская ласточка, взлетела на их пенившиеся гребни».

Валька слушал, закрыв глаза. И казалось мне, переживал то самое, что я утром в лесу. Только мне, чтобы ожить, требовалось прикоснуться к самой жизни, а Вальке хватало воображения.

Я ушла от него, когда он заснул. И снился мне в ту ночь корабль и кругосветное путешествие впереди, которое только начинается. А мир, который предстоит увидеть, будет так же чист и ярок, как Валькины рисунки.

Старый наш город, тогда он был молодым.

А как я из него рвалась – было время! Всю жизнь провести в этой дыре? За час можно обойти весь городок, каждое лицо знакомо! Как можно его принимать всерьёз, когда есть Москва, Ленинград и ещё более дальний мир – Париж, Лондон…

И как теперь я проросла им. Из любого странствия возвращаясь домой, ловлю родные названия улиц – таких тихих, почти безлюдных. Будто сбросила каблуки, надела старые тапочки и пошла, вглядываясь в эти лица. Я дома… И больше никакая столица мне не нужна…

Валька жил в пятиэтажке. Трёхкомнатная квартира, а детей четверо, мал мала меньше. Отец Вальки к тому времени уже умер. «Спился, как собака последняя», – говорила тётя Зоя, Валькина мать. И я прислушивалась к её словам, стараясь вообразить пьяную псину. Но не могла представить безобразной собаки.

Валька никогда не говорил об отце плохо. Впрочем, он ни о ком плохо не говорил. А у тёти Зои, несмотря на «собаку последнюю», настене, видно, много лет уже, в «зале», на красном ковре висели две большие парадные фотографии – её и мужа.

Валька не был похож ни на отца, ни на мать. У них были очень простые лица. Черты крупные, грубоватые. Сына – болезни ли истончили?

Глядя на него, я иногда вспоминала цыплёнка. Одно лето мы решили выращивать кур, купили несколько десятков цыплят. Все они росли, а один – нет, так и оставаясь с виду почти новорождённым. В то время как остальные сидели запертыми в курятнике, малыш через небольшую щель, куда не пролез бы никто другой, выходил гулять. Он бродил меж наших ног и, как взрослый, искал себе пропитание в траве. Был он самым доверчивым из своих братьев и сестёр. А потом исчез. Будто растворился в саду.

Тётя Зоя работала уборщицей на заводе. В семье Валька был и за парня, и за старшую дочку, и за няньку. Братья были на нём.

Валькина пятиэтажка: справа – автобусное кольцо, конечная остановка, конец ниточки, связывающей наш город с другими.

Но ниточка не одна – здесь же железная дорога, ветка в столицу. Дважды в день гудели поезда, сбавляя ход у маленькой станции.

Таким образом, Валька жил у самого шумного в нашем тихом городе перекрёстка.

Он и сам был нашим перекрёстком. Летними утрами к нему приходили то я, то Митя, чтобы отпросить его на целый день к себе.

Заходя за Вадькой утром, нужно было узнать, какие у него дела на сегодня. Полы помыть, за молоком сходить, покормить всю ораву обедом… Чем быстрее мы всё переделаем в четыре руки, тем скорее Валька сможет уйти.

Я вспоминала, что врач говорил тёте Зое:

– У вашего мальчика слабое здоровье, не нагружайте его сильно…

– А как я иначе их вытяну, доктор? – повторяла она. – Нет у меня выхода, и у него тоже нет.

О том, что в доме имелось только самое насущное, я уже писала. Помню, даже штор на окнах не было, верхние квадраты стёкол были просто заклеены газетами.

Если вечером, когда тётя Зоя приходила с работы, мы сидели у Вальки, она звала нас «угоститься». Доставала из холодильника банку с молоком, наливала по стакану. И отрезала по горбушке от чёрного, горячего ещё хлеба, который приносила с собой. Это было настолько вкусно, что мы и вправду ждали этого угощения, как подарка.

И ещё одна роскошь была у Вальки – кошка с котёнком. Кошка Муська, которая обреталась в семье «на паях», считая своим домом сразу две квартиры, где её подкармливали, принесла котят. Валька достал из-под кровати крошечного – я даже не поверила, что бывают такие маленькие коты. Тоже чёрный, как мама, с белой звёздочкой на лбу. Мяукающий почти беззвучно бледно-розовым ротиком. Валька его единственного отстоял, чтобы не утопили, хотел подарить мне.

А я предпочла Валькиному коту Митину собаку. Но об этом позже.

Митя жил у леса – на горе, в доме, напоминающем теремок. И в мезонине у него была своя комната. Отца его я видела считанное число раз: учёный-энергетик, он всё время был «в разъездах», как говорила тётя Нина.

А ею я была очарована напрочь. Невысокая смуглая женщина, очень красивая – такая красивая, что об этом даже не нужно было говорить. За всю жизнь я едва ли видела двухтрёх таких безусловно красивых женщин, со столь правильными чертами лица. А глаза у неё были неожиданно синими.

Большую часть времени тётя Нина проводила дома. Она не работала, не помню её и просто вышедшей на прогулку или отправившейся в гости. В саду – да, но не на грядках «попой кверху». Зато цветов было много – от первых жёлтых крокусов, которые странно было видеть цветущими на голой, ещё не отогревшейся после морозов земле, до поздних хризантем, на которые летел первый снег, а они всё цвели, догорая сиреневым костром.

Бабушка моя, тоже «цветочница», несколько раз брала у тёти Нины луковицы тюльпанов и черенки роз, делясь с ней, в свою очередь, белыми и малиновыми пионами и садовыми ромашками. Летом оба наши сада благоухали, вызывая неодобрение и вместе с тем некую зависть «огородниц», каждый сантиметр земли отдававших полезным культурам – преимущественно помидорам и огурцам, вытянувшимся на опрятной черноте грядок, как солдаты по стойке «смирно» возле своих укреплений.

По субботам тётя Нина ходила на базар, и мы не раз сопровождали её.

Деревянные магазинчики и бараки теснились тут во множестве, окружая торговые ряды. Тётя Нина оглядывалась как-то растерянно. Потом я поняла: у себя на Кавказе она привыкла к другому базару, другим покупкам.

Овощи она выбирала иначе, чем моя мама, неизменно искавшая в сезон картошку «на рубль – три», то есть три килограмма за рубль. Тётя Нина брала то, что ей нравилось. Вздохнув, шла в мясной лабаз – длинное полутёмное здание, пропахшее смертью.

А я, оставив Митю с Валькой её сопровождающими, сбегала в другую лавку, где на подсвеченных полках переливались длинными искрами хрустальные вазы, графины, бокалы. Грубые деревянные ступени, домик – избушка на курьих ножках, а внутри такое… Я подолгу стояла там заворожённо.

Домой тяжёлую корзину несли мальчишки – Валька менялся с Митей, а если корзину первым брал Митя, то он и не уступал её, нёс до самого дома – казалось, ему и нетрудно.

Тётя Нина сразу принималась за «большую стряпню», достав из кухонных ящичков множество приправ, которые я не умела определить. А ещё – айву, орехи, барбарис… Мисочки с невиданными соусами, в каждом – сто оттенков вкуса. Соусы-поэмы.

Тихо позванивали длинные серьги тёти Нины. Заметив, как я люблю не только украшения, но и просто красоту камней, стекла, она, пока еда «доходила», вела меня в свою комнату, доставала шкатулку, вынимала бусы, серьги, кольца… Рассказывала.

– Венецианские, – повторяла я, и слово это удивительно шло лёгким, каким-то сухим бусам, где янтарные бочонки были оправлены в резное золото.

– А это – на, – сказала она, неожиданно подавая мне кольцо, прозрачный кристалл в серебряной оправе. – Это не просто так кольцо, это жизнь… Будешь глядеть на него когда-нибудь… Серебро будет тёмное, уставшее, хранящее много тайн. А ты будешь видеть всё ясно, как сквозь хрусталь…

И если Валька мог получить от матери полотенцем по спине, если мне старшими многое запрещалось, то у Мити дома была совсем другая атмосфера. И мать смотрела на сына с уважением: мужчина.

Митя… Когда он брал моё лицо в ладони, когда я подставляла ему лицо – это чувство, что летишь, адержат, как крылья, – его руки…

Я знаю сопричастность чуду. Думаю, чудеса даёт Бог каждому в его жизни. Кого-то они будто поддержат под локоть в трудную минуту и отпустят. И мои любимые строки у Ирины Ратушинской – именно об этом:

…Окно в морозе! Ни глазков, ни стен, И ни решёток, и ни долгой боли — Лишь синий свет на крохотном стекле, Витой узор – чудесней не приснится! Ясней взгляни – и расцветут смелей Разбойничьи леса, костры и птицы! И сколько раз бывали холода, И сколько окон с той поры искрилось — Но никогда уже не повторилось Такое буйство радужного льда' Да и за что бы это мне – сейчас И чем бы этот праздник был заслужен. Такой подарок может быть лишь раз А может быть – один лишь раз и нужен.

А я всю жизнь жила – от чуда до чуда. Они были такими простыми – чудеса эти, но с несомненностью убедили меня, что есть тот мир… Не наш, тот, который называют «тонким», – ради щемящей прелести которого стоит жить.

Первое чудо случилось зимой. Мне было года три. Вместе с дедушкой мы шли мимо Дворца культуры. Тогда были другие зимы: машин немного, и снег – белейший, сугробы – высотой почти в человеческий рост. А в тот день была ещё и сильная метель, вихри снега – натурально завивающиеся, подобно фигурам возникающие перед тобой – вдруг. И, хотя я крепко держалась за дедушкину руку, один из таких вихрей подхватил меня и пронёс несколько шагов. Невозможно забыть ощущение, когда тебя подхватывает и несёт воздух. Кажется, ещё миг – и сольёшься с метелью, растворишься в ней.

Второй раз мне в ладонь легла звезда. Она была величиною как раз с мою детскую ладошку, о пяти лучах, яркого голубого цвета, сияющая, горячая. Был поздний вечер, я стояла на террасе и держала звезду. Так поздно меня выводили на улицу, только когда мне становилось плохо. Я же постоянно болела, и спутниками лечения были тошнота и сердцебиение. Меня закутывали в бабушкину шаль и сажали на террасе – дышать свежим воздухом. Тогда и опустилась ко мне звезда. С нею так хотелось поиграть! От неё было так тепло рукам, которые перед тем мёрзли от сердечной слабости.

– Звёздочке тут будет плохо, – сказала мама. – Ей надо жить в небе, её нужно отпустить. Дедушка взял звезду и отошёл туда, где меньше деревьев. Звезда поднялась с его рук легко – и медленно, плавно стала подниматься в небо. Так взлетают сейчас воздушные шары. А с моей ладони она не улетала, потому что прилетала – ко мне. Я долго верила, что это не сон.

Одна из самых дорогих вещей в доме – икона прабабушки. Которой она бабушку мою когда-то благословила на брак. Икона пережила тридцатые годы, когда шла борьба с религией, дедушкин арест, бабушкины скитания, войну, оккупацию. Она стояла на верхней полке в шкафу – скрытая от недобрых глаз, потому что среди многочисленных гостей, навещавших дедушку и бабушку, хватало коммунистов и атеистов, открыто осуждавших и стыдивших бабушку – когда икона висела в красном углу – «за такое невежество». Всё детство, засыпая, я слушала бабушкины молитвы перед Казанской.

Она никого не забывала: перечисляла всех наших усопших, едва ли не за два века, и всех живущих. Иногда читала совершенно волшебный для уха ребёнка псалом девяностый, в чудодейственную силу которого свято верила. Она почти беззвучно читала его и в день своей смерти, когда мы не знали ещё, что это конец. Бабушка закончила молитву и сказала: «Всё будет хорошо». И умерла она тихо, без мучений.

Сказочный девяностый псалом, слова благодарности Господу, с детства помню чуть слышным бабушкиным бормотаньем:

Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы, перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен; щит и ограждение – истина Его. Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днём, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень. Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя; но к тебе не приблизится: только смотреть будешь очами твоими и видеть возмездие нечестивым. Ибо ты сказал: «Гэсподь – упование моё…»

И годы спустя я плакала, прочтя стихотворение той же Ратушинской:

Не смей нарушать молчаливое вето, И ангелов лишней мольбой не тревожь. А если под горло – беззвучно шепчи Про крылья, и щит, и про ужас в ночи. Он стольких сберёг, этот старый псалом: Про ужас в ночи И про стрелы, что днём.

Так вот, икона. Приснился мне сон, что упала Казанская: стекло, хранящее образ, не разбилось, но сзади треснуло дерево, откололась длинная чёрная щепка. Через несколько дней наяву – икона падает, в точности как во сне, откалывается длинная чёрная щепка. И сразу за образом находим мы связку писем прабабушки, которые без этого остались бы для нас тайной.

Было мне несколько снов, когда я проживала такую любовь, такую полноту Встречи, которая невозможна была бы здесь – потому что это рай на земле. Но ещё большее было дано мне в минуту полной душевной обессиленности, тихих слёз, когда нет уже сил поднять голову от подушки.

В этот миг будто открылась дверь. Я оставалась в комнате, но лицо погрузилось в иной мир. Поле, весеннее поле. Нежность зелёных ростков. И упоительный запах пробуждающейся земли и весенних цветов. Но запах этот был настолько тонок, прекрасен, наполнен чем-то, от чего сердце исполнилось любовью, – и настолько это всё было реально… Поднимая голову, я ощущала, что отрываю себя от другой, несомненно, существующей жизни. Где нет горя, нет бессилья, где душа оживает. Где ждёт нас – Вечность.

Лето. Если вспоминаешь нашу троицу, то почти всегда перед глазами – лето. Стоило школе отпустить нас из своих цепких объятий, как до осени уже нельзя было разлучить нас.

У меня было такое платье, такое сумасшедшее платье. Из всех нарядов юности помнится – оно. Белое, с двумя оборками олиа на плечах, как у дам в старину, вторая по подолу. Платье было атласное, в мелких розовых розах с коричневыми листьями. Оно плескалось вокруг меня, как оно плескалось…

Я его летом не снимала.

И вообще, если оглянуться на то время – это одна большая светлая картина. Где есть место всему и всё – как долгие летние дни, которые никак не кончаются.

Наш сад граничил с переулком, в конце которого был детский сад. Бидоны с молоком туда привозил возчик. Телега, лошадь. Серая в яблоках. При своём росте и силе – как нежно брала она из наших рук яблоки и хлеб…

Когда-то я была очень разочарована, увидев в зоопарке слона.

– И это слон? А я думала, что он огромный…

Зарешёткойже стоял… зверь какзверь… ну, может, немного выше, чем мой отец. Ограда делала слона недоступным. Да и не хотелось гладить эту жёсткую морщинистую кожу, неряшливые уши-лопухи.

А лошадь хотелось «обнять и плакать». И забрать к себе. И чтобы на улицах были не машины, а лошади. Но как же становилось жалко, когда возвращался возчик, садился на телегу – ведь он такой большой, ведь тяжело! – и встряхивал вожжами. И старая лошадь покорно вымахивала шаг за шагом, уходя вдаль по улице…

Здесь же, в конце переулка, перед гаражами, лежала россыпь – кто бы сказал – щебня? Но надо было лишь присесть и упорно ворошить невзрачные грязно-белые камушки. И тогда непременно найдёшь меж ними полупрозрачные, мы говорили: слюда. Или тёмно-медового цвета, будто склеенные из блестящих трубочек. Я поднимала их восхищённо, хранила, мальчишки отдавали мне свои, и всё росла моя «сокровищница».

А фонтаны! Их тогда было много, город был словно резной – пронизан ручьями, фонтанами, синевой. Это сейчас – пересохшее горло и грязная Волга вдалеке. А тогда мы сидим в «аттракционном» парке, на краю фонтана, мелкого, с янтарной водой, и бьют струи, омывая бронзового орла, и совсем маленькие ребятишки шлёпают по тёплой воде. И Валька быстро зарисовывает в блокнот – детей, орла, весёлые длинные струи, рассыпающиеся брызгами под лучами солнца…

Наш приют был под старой лодкой. Можно было, конечно, сидеть и у нас в саду. Но в том же переулке стояла поднятая на железные опоры чья-то старая лодка. И мы забирались под неё и сидели на шершавых скамейках, в полутьме. Что бы ни было там, снаружи, – хоть дождь, хоть что…

О чём мы тогда говорили? Валька всегда был немногословен – он слушал. Митя мог рассказать больше всех. Нам казалось – он знает обо всём на свете. Он много ездил с родителями. Заграница была тогда почти недоступна, но «на стране родной я поставил крест» – говорил Митя, имея в виду, что пересёк её с севера на юг и с запада на восток.

– Мы долго жили на Камчатке, – говорил он. – Сугробы там – из окна второго этажа можно скатываться. И ни одного голубя. Когда отец привёз нас в Москву, у памятника Неизвестному Солдату было столько голубей – я смотрел на них, как на жар-птиц!

Родной для тёти Нины Кавказ считал родным и Митя. Завораживали названия, которые он произносил: Чегет, Чегем, Баксан…

– У нас в Пятигорске жарко, а приедешь к Баксану – ну лёд… Горная река. Такое течение! Водопады – из-за пены не видно воды… А какие там лошади – арабы! Хвосты у них таким изгибом – видели, может, в кино? Умнющие кони, как профессора.

– Белые? – спрашивал Валька. Он всё видел в цвете.

Митя качал головой:

– Лошади не рождаются белыми. Проходит несколько лет – тогда белеют. Говорят, что их высекают из кавказского мрамора и сбрызгивают минеральной водой – и они оживают…

Наша старая лошадь блекла рядом с «арабами», и оттого ещё жальче было её. Ещё больше мы с Валькой любили её – щемящей любовью, когда всё можно отдать – и яблоки, и хлеб, и душу.

А чтобы мы хоть немного представили себе кавказское небо – «Темнеет там – в один миг! И какие звёзды огромные!» – Митя потащил нас ночью в Берёзовую рощу. Вернее, на холмы возле неё, где город не мешал небу, где оно было рядом – со всеми звёздами!

Я купила его на рынке. Сто лет мечтала о собаке, и дома всё говорили – потому что достало моё нытье: «Ну ладно, если будет не слишком дорого…»

Наш Птичий рынок был скуден. По субботам-воскресеньям стояли обычно два-три человека с коробками в ногах. В сухой траве шевелились длинные уши кроликов.

В сетчатых железных клетках «на полусогнутых» сидели куры. Из мешков доносился визг поросят – невидимых. Ни разу не увидела я в детстве поросёнка, всегда – в мешках.

Иногда какая-нибудь тётка выносила котят. Медленно прохаживалась, прижимая их к груди, закутанных в платок: «Возьмите в добрые руки! За десять копеек – чтоб прижились!»

А тут сидел на складном стульчике деревенский мужик, в ногах у него стояла сумка, а в сумке спал щенок.

– Почём? – спросила я, решив, что если не очень дорого, то это судьба.

– Пять рублей.

Щенок был песочного оттенка, позже я услышала название цвета – палевый.

Я взяла его на руки – тяжёлый, сонный. Собачий младенец.

– Овчар, – сказал Митя. – Точно тебе говорю. Вот только цвет…

Те, чьё детство пришлось на советское время, помнят эти волшебные слова – «немецкая овчарка». Собаки этой породы были героями почти всех фильмов той поры: «Ко мне, Мухтар», «Пограничный пёс Алый». Добыть овчарёнка было непросто – предстояло долгими месяцами стоять на очереди в клубе служебного собаководства, сдавать техминимум – этим определялось, можно ли тебе доверить породистого пса. А детям ночами снились острые уши, улыбающаяся морда и умные глаза будущего несравненного друга и защитника.

– Мить, – сказала я и прижала щенка к себе, – меня, конечно, дома убьют…

– Скажем, что это я тебе подарил на день рождения, – и он полез в карман за пятёркой.

И вправду дома чуть не убили. Самовольница, навязала не шею семье живое существо… Никто, видимо, не думал, что о собаке я мечтала всерьёз. А теперь вот он, зверь, стоит, широко расставив лапы, и прудит лужу.

– Кончилась моя спокойная жизнь, – повторяла бабушка. – А я мечтала, когда выйду на пенсию…

Это была вечная присказка, и ей не надо было лишний раз повторять, о чём она мечтала, – я это знала наизусть. Вязать она мечтала – вволю, плести спицами узоры из разноцветных ниток. Растить цветы в саду: тюльпаны, ромашки, розы…

В бабушке сочеталась жажда заработать лишнюю копейку к крошечной пенсии в сорок шесть рублей: «Мы люди тэмни, мы любим гроши» – это была её фраза – сочеталась с удивительной бесшабашностью и лёгким отношениям к этим деньгам – кровь ли польских дворян говорила тогда в ней? Она дарила тем или иным знакомым не только букеты, но и свитеры, над которыми сидела по месяцу. Аденьги, заработанные на рынке, – весь день, жаркий, томный продавала цветы – деньги эти она ссыпала мне в руку:

– Пойди купи самых лучших конфет.

Дедушка в конце концов проявил разумную строгость. Хорошо, пусть будет собака: внучка который год отличница, заслужила. Но четвероногое существо должно жить на улице и порога дома не переступать!

Только если на улице был совсем уж мороз и ветки деревьев застывали, будто отлитые из чёрного стекла, а пар, идущий изо рта, был так густ, что казался осязаемым, – это уже за минус тридцать – только тогда Дику дозволялось переночевать в маленьком коридорчике.

Он заболел – тяжко. Мы водили его к ветеринару. Он еле шёл. Определили воспаление лёгких, долго ходили мы с ним на уколы. Но дедушка так и не разрешил впустить его в дом, овчар жил в будке, куда я готова была переселиться к нему и укрывать его своей шубой.

С тех пор мне щемяще жаль животных, как никого из людей. И нынешний пёс мой – тоже палевый, но никакой не овчар вовсе, а американский спаниель – спит у меня в ногах, а иногда, окончательно обнаглев, пробирается и устраивается головой на подушке.

…Когда Дик пропал, мне сказали, что он убежал на собачью свадьбу. Это был такой вроде бы счастливый финал. Убежал к своей любви.

Я тосковала – выйти на веранду и не увидеть его, рыжего, несущегося навстречу, прыгающего, чтобы взбросить на меня лапы, жарко и торопливо дышать в лицо, облизывать также торопливо, упиваться счастьем оттого, что я есть.

Каково же было моё изумление, когда несколько дней спустя я увидела идущего по улице Митю с Диком на поводке.

Митя к тому времени – а нам уже исполнилось по четырнадцать – стал удивительно хорош собой. Я знала, сколько девчонок на него заглядывается. Высокий, смуглый, летом он по-пиратски повязывал голову платком.

И вот он идёт, весь такой корсар, и рядом с ним на поводке – мой пёс.

– Митька! Где ты его нашёл?

Но никогда я не могла ожидать того, что услышала:

– Его продали. Твои. На хоздвор. За телегу навоза. Валька его нашёл. А сегодня ночью мы его оттуда свистнули.

Это был момент, начиная с которого я поверила в предательство близких. Верно, бабушка боялась, что Дик сорвётся, помнёт её цветы – и в очередной раз взыграла в ней практичность. А потом так легко, вдохновенно врала мне о собачьей свадьбе…

Мы сидели под лодкой, и я всё доказывала, что надо отдать на этот хоздвор скопленные мной деньги, а дедушку с бабушкой устыдить, сказать, что я без Дика жить не смогу. Что нельзя продавать тех, кого любишь.

– Но они-то – не любят. И они его опять продадут, – возражал Митя. – Раз один раз смогли – всё. Продадут ещё дальше, и мы его потом не найдём. Я его лучше заберу. Мама не против. У нас с ним ничего не случится.

И он был, конечно, прав.

Дик перенёс разлуку легко. Он давно знал и любил Митю. И тётя Нина скоро уже души в собаке не чаяла. Овчар был допущен в дом и часами лежал на кухне, положив голову на лапы, смотрел, как тётя Нина готовит или шьёт. Ловил на лету кусочки печенья и колбасы. С ним разговаривали, подолгу, то нежно, то ворчливо. Ворошили пальцами рыжую шерсть на затылке. Скоро он уже слушался Митю с полуслова.

А у меня навсегда осталось чувство, что у меня был – был! – свой ангел-хранитель. И его продали. Ангелов, оказывается, тоже можно продать.

Наш пляж… Он чуть ниже ГЭС, тут постоянно – приливы, отливы… Мы лежим на крупном и оттого особенно жёстком, почти белом песке, пересыпаем его в ладонях. И Дик валяется тут же, чуть повыше, в тени ивы, и смотрит на нас, и улыбается во всю пасть, радуясь, что он – с нами. И в то же время мы кретины в его глазах: как можно печься на солнце, если есть тень?

Но любимейшая минута для него, когда кто-то идёт купаться.

– Эй, чувак, у тебя водолазов в роду не было? – спрашивает Митя, вороша рыжую шерсть.

Дик – водоплавающая собака. Сперва он несколько раз упоённо, стрелою, проносится по берегу. Не дай Бог оказаться на его пути – снесёт. Он счастлив, что предстоит долгий заплыв. А потом, поднимая фонтан брызг, бросается в Волгу, навстречу волнам.

Я боюсь идти в воду, и Митя даёт мне руку. Он хочет завести меня на глубину: знает, что плавать я умею. Немного, но умею. Я вырываюсь из его сильной, холодной от воды руки – не могу преодолеть ужаса не чувствовать дна под ногами – и он уплывает один. Он знает здесь всё, все течения и, когда хочет доплыть до дальнего острова, знает, в каком месте надо войти в воду, чтобы снесло точно туда.

Всё, нет их с Диком, уплыли, даже голов их скоро не будет видно.

А Валька не умеет плавать – почти как я. Ему вообще мало надо. Он зайдёт в Волгу по колено, закинет руки за голову. Ветер овевает худенькое мальчишечье тело, а Валька будто впитывает ветер, потягивается.

– Господи, как же здесь хорошо…

А потом он идёт на мостик, ведущий к дебаркадеру, и я за ним. Шлёпаем босыми ногами по длинным, тёплым, пружинящим от каждого шага доскам.

Валька, оказывается, хотел посмотреть, как нарастает глубина, как меняется цвет воды. У берега она жёлтая, как чай, дальше делается всё темнее, и вот уже плывут навстречу ошмётки почти чёрных водорослей и силуэты рыб – стайка их скользит безбоязненно, они у себя дома…

Взгляд у Вальки на несколько минут становится напряжённым, неподвижным – он запоминает цвета.

А потом говорит:

– Ты представляешь, что бы было, если бы вся вода из Волги вдруг ушла…

Он не боится и может вдруг ярко представить себе такое. Рядом с ним этому учусь и я.

…И вот реки больше нет. Каньон метров сорок глубиной. Горы стали неожиданно высокими, со скользкими чёрными подошвами. Обнажилось дно – и что оно скрывает? Всякий хлам – без этого никак. Но и затонувшие корабли?

– Тут всяких судов много потонуло, – продолжает мою мысль Валька. – У меня есть дядька знакомый, старик уже. Он капитаном был, рассказывал, что дважды тонул. А бабка говорила, что в монастыре… там, ниже по Волге, – монастырь… После революции с колокольни тяжеленный колокол сняли – ценный какой-то, переплавить хотели. На барже везли, и баржа та вместе с колоколом под воду ушла. Бабка твердила: «Так и не дался большевикам. Может, когда-нибудь сыщется».

Мы стоим на краю мостика и смотрим вниз. Вода уже совсем тёмная, дна не видно. Мутная – водолаз ничего не разглядит дальше вытянутой руки. Вот если бы действительно обмелела вдруг Волга до самого дна – сколько тайн предстало бы нашим глазам?

И то, что сейчас откроется перед Митиным взглядом, если он доплывёт до дальних островков, сравнится ли с теми картинами, которые открывает перед нами воображение? Говорят даже, что там, на дне, останки мамонтов и древних моллюсков.

Парк с аттракционами… Они работают не всегда – то выходной, то что-то сломалось в механизмах, то тётенька, которая отрывает корешки билетов и нажимает пусковую кнопку, на больничном.

Счастье, когда ещё издали видишь круженье – в разлёте сквозь листву – серых и красных кресел.

– Айда на «Ветерок»! Или сперва на «Лодочки»?

«Ветерок» – узкие кресла на длинных железных цепях. Шёлковое платье моё скользит – одна надежда на цепочку-пристёжку. Карусель несёт нас низко над землёй, так что босоножки касаются пыльной травы, а потом цепи – вместе с нами – будто вздувает ветром.

– Мамочки-и-и-и…

И ветер, и листва зелёная, весенняя, и весь мир – навстречу. И уже не кресло несёт, а ты сама летишь, и это не удивительно, потому что в пятнадцать лет – ты всё можешь.

На «Лодочках» я всегда прошу Митю:

– Только не сильно раскачивай, чтобы не перевернуться… А то больше не пойду с тобой никогда…

– Когда я тебя переворачивал? – весело удивляется он. – В которую пойдём? Вон в ту, голубую?

Тётка двинула на себя блестящий рычаг с чёрной рукоятью, из-под лодочки ушла опора, и она закачалась.

И вот тут надо следить за Митькой, потому что, вроде несильно и размеренно приседая, откидываясь назад, с невинном такой улыбочкой, он в минуту разгоняет лодку так, что летишь вниз – у-ух, и ноги отрываются от железного дна, и тётка уже кричит:

– Хулиган, сломаешь щас всё! Прекрати щас же!

– Митька, урод, чтоб я ещё когда-нибудь с тобой!..

– А мы вот ещё повыше!

– Козёл, убью!

– Ни фига себе дама ругается! – хохочет Митька и приседает в очередной раз.

Я уже готова завизжать от страха или вцепиться в него, но нельзя, ни за что нельзя отпускать эти железки, за которые держишься. Или я вылечу… куда вылечу? Куда меня отбросит та сила, что сейчас отрывает от земли?

…Мы вылезаем из лодочки, я колочу Митьку ладонью по спине, приговаривая: «Чтобы ещё раз с тобой, уродом…» А он церемонно подаёт мне руку, помогая перебраться через бортик, как даме помогают выйти из кареты.

– И больше не смей приходить! – визжит аттракционная тётка. – Милицию вызову…

Но Митька уже играет другую роль – джентльмена.

– А не пойти ли нам всем за мороженым? – любезно предлагает он. – Я плачу, господа!

Летом Митьку обязательно увозят: август они с мамой проводят в Пятигорске, у родных. Вернутся перед самой школой.

Этот месяц мы с Валькой живём тихо. Удивительно, как много мы молчим, когда остаёмся вдвоём. С Валькой можно молчать, как наедине с собой, и думать о своём, и забывать, что он рядом.

Мы проводим дни у него или у меня. Он так же охотно помогает мне в делах повседневных, как я ему. Мы собираем яблоки в нашем саду. А потом вместе с бабушкой сидим и в три ножика тоненько их нарезаем. Раньше дедушка расстилал газеты на крыше сарая, забирался, раскладывал яблочные дольки – сушить на солнце. После бабушка ссыпала их, коричневые, невесомые, в наволочки – на зимние компоты.

Валька не даёт дедушке лезть на сарай:

– Пётр Иванович, я сам…

…Вечерами мы сидим в саду на скамье. Я читаю вслух очередную книжку, цапнутую в библиотеке. «Землю Санникова», или «Королеву Марго», или «Тайну двух океанов».

Валька рисует.

Один раз, всего лишь раз, он нарисовал меня.

Я стояла на качелях, на тех самых «лодочках». Закинув голову и смеясь – небу… И всё было – в водопаде тех ярких бликов, без которых невозможно представить Валькины рисунки. Всё летело – и моё белое платье, и руки, и волосы, и лодочка, и небо – навстречу. Красный, зелёный, синий, золотой – ликующий водопад, фейерверк цветов… Но я была одна на тех качелях. Без Мити. Я – и небо…

Валька положил сырой ещё альбомный листок поверх страниц, рассказывающих как граф Монте-Кристо испытывал на себе яды.

– На…

И я снова, как всегда, когда видела Валькины картины, испытала короткое, щемящее чувство тоски, что живу в этом, а не в том, его, мире. Я хочу на эти качели, под этот водопад ярких и чистых цветов. Валька, нельзя быть волшебником наполовину! Забери меня туда…

Осень разделяла нас. Мы учились в разных школах. И если ранняя осень – это почти лето, целые рощи разноцветных астр в саду, сахаристые на разрезе арбузы и жёлтые зёрна кукурузы – мы натираем початки маслом и солью и упиваемся ими, ещё дымящимися, то приходит время, когда город всё глубже и глубже погружается, увязает в непогоде. В холодном дожде, в сетке обнажившихся ветвей. И листва под ногами – уже не золотым, невесомым, шуршащим ковром – ржавая, тёмная, начинает гнить…

А потом какой-нибудь один день – тёплый, последний. И город – как одна большая комната. Кажется, что горы защищают его от идущего холода, от зимы. Зима рядом, может быть, в нескольких часах пути, но пока мы бродим по улицам, как по тёплой комнате, где ни ветерка нет.

В такой день – будто случайно, но год за годом так выходит – мы собираемся вечером в кафе. Кофе слабый, почти прозрачный, но такой горячий, опаляет пальцы. Пирожные – розовые цветы, зелёные листья – и вся зима впереди.

Валька чертит пальцем на салфетке – ему тоже тосклив грядущий ноябрь, нелюбимый наш месяц: нет уже красоты осени, нет ещё радости первого снега.

– Ну что? – спрашивает Митя, оглядывая загрустившее своё войско (так вышло, что мы всегда считали его полководцем). – Идём сегодня на «Зорро»?

Или – на «Вокруг света за восемьдесят дней», или на «Юного Робин Гуда»…

– Да там же мальчишки, толпа у кассы, не пробиться…

Но мы пробиваемся. Хоть какой-нибудь фильм, но посмотрим. В городе два кинотеатра. И в одном из них – два зала. Синий и розовый. Медленно, волшебно меркнет там свет.

Но «Зорро» идёт во Дворце культуры, и действительно мальчишек – тьма. Давятся в очереди к маленькому окошку кассы, и мест нам может не хватить.

Но невозможно не попасть – всего один сеанс, один день! И так страстно наше желание, что высшие силы слышат его, Митя возвращается с билетами.

…Плывут перед глазами рыжие степи далёкой страны. Грациозно несёт конь героя в чёрном плаще и маске.

Вновь издалека Конь принёс седока… И вот он тут, И новые подвиги его шпагу ждут…

Звучит песня, мелькают фамилии артистов, а мы уже дрожим от восторга, предвкушая.

На глазах у испанца Диего убивают его друга, который должен стать губернатором небольшого городка. Диего, лучший фехтовальщик Старого Света, будет мстить. Но друг перед смертью молит его о мире…

Хорошо! Диего сыграет роль новоиспечённого губернатора-дурачка, но в нужную минуту превратится в неуловимого Зорро. И берегись жестокий полковник Уэрта, покончивший с его другом!

И будет прекрасная Ортензия, и отчаянные минуты, и бои на шпагах сразу со множеством противников, и смех героя. Потому что по жизни только так и можно идти – смеясь в трудную минуту. Несмотря ни на что.

Выходить на улицу – больно. Ведь мы ещё там, рядом с Зорро…

Возвращаемся почти ночью – мальчишки провожают меня до дома. В шесть ног ворошим листья, и первые в жизни стихи приходят ко мне:

Снова осень, и поздний костёр — Так высок, ненадёжен и ярок, Тишины и души разговор, Утоляющий сердце подарок. Ночь завесы пути убрала, Ветер волен – от края до края, И сырая парижская мгла Нам огни зажигает, играя… Все признания пьяных кафе, Перебранка и нежность бульваров, Кринолинов и лат не новей Очертанья домов и кварталов, Дальше, дальше… Арктических гор Ледяные отроги и шпили, И сияния чистый топор Поднимается в искристой пыли… Но дороги свернула петля Нашей тихой стоянке навстречу — Преют листья, наги тополя, И готовы всё выдержать плечи.

Наступала вторая половина осени – предзимье. Но ещё случались дни с холодным муторным дождём, тёмные дни, когда с утра до вечера в домах не гас свет и дождь вместе с порывами ветра бил в стёкла.

Появлялся Валька, весь мокрый. Видел, что я мучаюсь со стенгазетой, и садился помогать. Получалось дело уютное, как вязание. Когда за стенами дождь, а у нас неспешно проходит вечер. Я переписываю тексты красивым почерком на альбомные листы, чтобы потом наклеить их на ватман. Вывожу каждую букву.

Под Валькиной рукою плывут по бумаге корабли, горят костры, рассыпаются фейерверки. Что хотел, то и творил он – кисточкой. И всё – молча. Он очень любил тишину, прислушивался к ней, как к музыке, и всё в ней слышал: и ветер, в доме еле слышный, но там, на улице, клонивший ветви деревьев, и каждую каплю дождя, стекавшую по стеклу, оставляя за собою расплывчатую дорожку.

Его музыка была неслышной, а Митиной восхищались все.

Бабушка Митю обожала. Он приходил и, едва сбросив куртку, садился к старенькому нашему пианино «Красный Октябрь», пробегал пальцами по клавишам…

Это началось случайно, когда бабушка попробовала напеть нам – надтреснутым, дрожащим, но верным ещё голосом – один из любимых романсов Вертинского:

Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы? Куда ушёл Ваш китайчонок Ли? Вы, кажется, потом любили португальца, А может быть, с малайцем Вы ушли…

Митя тогда немедленно поднялся, подошёл к инструменту и заиграл. Я видела, что он немного утрирует, может быть – стесняясь нас: закидывает голову, томно прикрывает глаза, слишком высоко взлетают его пальцы над клавишами…

Но бабушка пела, а Митька делал роскошную аранжировку, нанизывал звуки, плёл из них кружева. Получалась – роскошь.

Последний раз я видел Вас так близко. В пролёты улиц Вас умчал авто. Мне снилось, что в притонах Сан-Франциско Лиловый негр Вам подаёт манто.

Митька закончил шикарным проигрышем, уронил руки вдоль тела, а подбородок на грудь.

– Митенька, – бабушка зааплодировала, – ещё, пожалуйста, ещё!

– Только если будете петь, – галантно сказал Митька, но смотрел он на меня, и я будто впервые увидела, как темны его брови и изящен их излом и как дерзок взгляд его… Он играл не бабушке, он играл – мне.

И мы пели. Хотя я совершенно не музыкальный человек. О таких говорят: медведь на ухо наступил. Но разве в этом дело?

– Все вместе, и… – начинал Митя.

Господа офицеры, Голубые князья… Я, конечно, не первый, И последний не я…

– Митя, – растроганно говорила бабушка, – ты сам как благородный офицер. Юнкер.

Бабушка моя родилась перед Первой мировой войной, и белых офицеров ей видеть не пришлось. Она была совсем маленькой, когда за её родной город сражались зелёные и красные. К слову, зелёные чуть не убили бабушку и её сестру. Всадники встретили девочек на дороге – они шли в больницу навестить мать. Чёрные косы навели на мысль о еврейках.

– Жидовки? Хотите жить, читайте «Отче наш»!

Старшая сложила младшей руки на груди, и девочки начали молитву, которую читали каждое утро и каждый вечер.

– Ни, цэ наши дивчыны, – сказал один из всадников, и отряд поехал дальше.

А дальше были только красные, красные, красные… И короткое счастье с дедушкой, его арест по доносу ложному, лагеря, почти безнадёжное ожидание… И этот город, куда дедушка фактически был сослан после заключения. Крохотный городок, где дедушка, инженер-электрик, был нужен позарез. Но и отсюда ему время от времени приказывали уехать «в двадцать четыре часа». Начальник ходил заступаться, уверял, что без такого специалиста совсем невозможно. И только в последние десятилетия жизнь наконец стала мирной, без этого дамоклова меча над головой.

Зима. Я разгребаю варежкой снег на пруду. Получается тёмная «секретка» льда. Под нею застывшая ряска, водоросли, хрусталь воды…

– Будьте осторожнее, – предупреждала бабушка. – Я помню случай, когда пьяный шофёр проломил ограду парка и съехал в воду. Сам выплыл, а женщина с ребёнком, что были с ним в машине, утонули. Даже зимою тут лёд ненадёжный – родники.

Позже, в пору нашей юности, пруд обмелеет – одни камыши останутся да лужицы воды. И мы увидим, что дно совсем рядом.

– Какая машина? – вспомнит Митя бабушкины слова. – Да тут и котёнка нельзя утопить…

Но мне это место и сегодня кажется каким-то мистическим, вроде зыбучих песков, и я стану предупреждать свою дочку:

– Не подходи близко. Там родники…

Выпускной вечер. Пустые полки магазинов. Почти отчаяние – что надеть? Но в город завозят итальянский шёлк. Светло-голубой, синий, фиолетовый, алый… У всех девчонок – платья из этого шёлка в разных вариантах.

Мне шьёт бабушкина подруга, тётя Рая. Она тоже не ас в шитье, как и женщины нашей семьи. «Но хоть иголку держать умеет», – говорит бабушка. Платье выходит очень простое, без рукавов, бледно-голубое, почти серебристое. Из обрезков материала Валька мастерит розу, которую я прикалываю у ворота. В первый раз уделяю я своему наряду такое пристальное внимание, и оттого – трепет. Долго стою перед зеркалом. Оно висит неудачно: коридор, полутьма. Решаю – хороша ли?

И тут мне не Митя нужен, мне Валька нужен, который вглядывается остро и прикрывает глаза успокаивающе – хороша.

Позади муторная пора экзаменов, до сих пор тошнота у горла от этих полубессонных ночей и не-разбери-пойми-каши из формул, законов, дат…

Но уже стоят вдоль школьной лестницы первоклассники, трогательные такие, серьёзные, ответственные. С цветочками в руках. Живой коридор – провожают нас в большую жизнь.

Мы не будем тосковать о школе. Я ненавижу нашу учительницу литературы Аннушку, начавшую знакомство с нами с фразы:

– Что вы на меня так смотрите, будто на кулачный бой со мной выходить собрались?

А мы тогда просто разглядывали новую учительницу. Невысокая, темноволосая, с выражением лица подчёркнуто строгим. Точно она много лет работала над тем, чтобы не осталось в нём ни тени мягкого, человечного – полуулыбки, взгляда.

Нельзя говорить о литературе с таким лицом. И верным оказалось то первое впечатление.

Вместе с Аннушкой можно было возненавидеть и все произведения школьной программы – если воспринимать их через неё.

Только гениальный дед Щукарь, случайно зачерпнувший в пруду воду вместе с лягушкой и пытавшийся выдать её работникам полевым за разварившуюся в каше курицу, только он примирил меня с «Поднятой целиной». После того как Аннушка долго, испытывая наслаждение от процесса, отчитывала меня перед всем классом – что не знаю я упомянутой в романе статьи Сталина «Головокружение от успехов».

А теперь она занудно вещает об ожидающем нас прекрасном жизненном пути, хотя, если будут рядом люди, подобные ей, лучше заранее удавиться.

Танцевали мы в спортзале. Как всегда во время медленных танцев, мальчишки выходили покурить, а девчонки подпирали стены, делая вид, что отдыхают от танцев быстрых.

У нас было условлено, что в первом часу ночи собираемся мы у ворот моей школы: если уж принято непременно встречать рассвет, то лучше это делать втроём. Однако у Митьки не хватило терпения ждать, и, отстояв торжественную часть в своей школе, он тут же вместе с Валькой сбежал в нашу.

Только начали играть «Школьный вальс», как Митька возник передо мной с подленькой улыбочкой:

– Мадемуазель, пошлите отчебучим…

– Вальс… ты сошёл с ума… я же не умею…

– Хватит придуриваться… Мама тебя учила, всё ты умеешь…

– Митька, ты точно сошёл с ума…

– Только ни о чём не думай…

Я положила руки ему на плечи. Почему, почему это было так похоже на бег по морскому песку, когда сорвался с места и летишь – и не можешь никак напиться движением, оторваться от той силы, что несёт тебя?..

Он кружил меня быстро и сильно. А у меня глаза были закрыты, и я только удивлялась – откуда берётся эта пустота, этот большой зал, это пространство… как в квартире Мастера и Маргариты. А оказывается, мы танцевали одни. Весь зал был наш, и весь вальс был наш.

А потом мы сразу ушли, чтобы не видеть реакции моих одноклассников. И так теперь до конца жизни на встречах выпускников будут вспоминать: «А как тогда на выпускном, Ирка…»

Ушли на наши холмы, что у Берёзовой рощи. Сейчас бы сказали, сумасшедшие. Ведь ночью в лесу маньяки, убийцы, алкаши… А мы сидели на склоне холма: мы с Валькой – привалившись спина к спине, и Митька чуть поодаль, обхватив руками колени.

Внизу лежал город. Была глубокая ночь, и город тёмен, почти без огней… Зато как здесь много неба! Нигде нет столько неба, как на краю Берёзовой рощи. Если ляжешь лаже страшно. Кажется, что ты лежишь не просто на земле, а на Земле, что с неё можно сорваться и унестись в это бесконечное небо, и не удержит тогда тебя сухая трава, за которую схватишься.

– Мить, что можно увидеть в хороший телескоп? – спросил Валька.

– Кратеры Луны – подробно, пояса Юпитера, спутники Сатурна, полярные шапки Марса, самые яркие туманности и галактики.

– Целый мир, – вздохнул Валька. – И мы – это такая фигня… Читали Азимова про звёзды? Как люди на одной планете всю жизнь видели только несколько ближайших звёзд. А потом происходило какое-то явление, вроде затмения, и тогда становились видимыми миллионы звёзд. И все сходили с ума, понимая вдруг, как огромен мир. И горели от рук безумнцев города, и гибла цивилизация, и всё начиналось снова.

– Мы – это не фигня, – возразил Митя.

Он хотел сам взять быка за рога. Вести корабли, погружаться в глубины. Он хотел стать океанологом. Вместо того чтобы подчинять воду, как его отец, он хотел слиться с могуществом океана. Он был бессмертен и всё мог – это не странно в семнадцать лет.

– Когда уезжаешь? – спросил Валька. – Ничего ведь не изменилось – в Ленинград?

Митя ответил не сразу, тихо:

– Через две недели.

У него не было выхода. Если он рвался в огромный этот мир, ему надо было выходить из гавани, это неизбежно. Все мы разлетимся скоро, но он улетит дальше всех.

– Мы теперь будем жить в Ленинграде. Отца перевели туда, – рассказывал Митя. – Но дом не продадим. Тут будет жить тётя Шура, мама станет приезжать. Мама говорит – нельзя продавать родные стены. Очень больно в старости, если нельзя вернуться в родные места. А я-то вырос тут.

Мне было трудно. С одной стороны, я страстно хотела вырваться из маленького городка – душно тут было, знакомо всё, до лица, до дерева… С другой стороны, не хватало мне ещё внутренней смелости – рубануть сплеча, начать всё заново – в другом городе или даже в другой стране.

Но что бы там ни было, родные не дадут мне уехать далеко. А Митя будет жить почти в столице, и я стану для него провинциалкой. Начнётся проверка временем, и время скажет своё слово – быть ли нам вместе когда-нибудь.

– Валька, а ты так и не пойдёшь в художники? – спросил Митя.

– Не трави душу, – коротко сказал Валька. – Куда мне ехать? Матери сейчас малых поднимать…

– Ну на заочный куда-нибудь…

Валька безнадёжно махнул рукой, и мне показалось, что он сейчас заплачет. Особые у нас с ним были отношения, ещё с тех пор, с больницы. При мне он мог заплакать, а при Митьке – нет.

– Неужели всё-таки ПТУ? – в этом вопросе уже было Митино отношение к выбранному Валькой пути.

Никому не пожелаю тех первых месяцев, какие были у меня в Куйбышеве. Холодно, голодно и тоскливо. Надо было радоваться, что я поступила на филфак, но ей же богу, мне тогда было всё равно – на кого учиться. На инженера, циркача, алхимика. У Вальки с его ПТУ был долг перед семьёй. А у меня в голове – только один вопрос: какого чёрта меня сюда занесло, в чужой город? Но теперь родные не позволили бы мне бросить институт: им было ясно, что я не технарь, а ближайшие гуманитарные вузы были только в Куйбышеве. Поступить трудно, бросить нельзя…

Помню свою абсолютно скулёжную фразу – дедушке, когда я просила забрать меня, говоря, что готова хоть общественные туалеты мыть, лишь бы не уезжать далеко от дома:

– А там… в общежитии… там меня никто не любит.

Я попала, как кур в ощип («в ощип» или «во щи»?). Очень домашняя девочка, книжная, любящая тишину и одиночество. А тут общежитие, да ещё скверное. Лифт не работает, воды то и дело нет, окна разбиты, конфорки единственной на кухне плиты еле греют.

Было голодно: мы старались жить на стипендию, не брать денег у родителей. Пили по утрам чай с хлебом, днём на контрабандной плитке варили в комнате суп – абы из чего, хлёбово – лишь бы погорячей и погуще. Вечером – снова чай, с дешёвой ливерной колбасой, если её удавалось раздобыть.

Было холодно. Наши уехали в колхоз – убирать картошку. Меня по здоровью не взяли. На ночь я стаскивала одеяла со всех пяти коек. Одеяла были тонкие, байковые, зелёные в красную полоску. Я мёрзла под всеми пятью. Говорили, что батареи затопят только в ноябре. Холод не давал спать. Я клацала зубами так, что в коридоре слышно было.

А потом вернулись девочки, и полубессон-ница стала привычной – раньше двух-трёх ночи никто не ложился. Приходили ребята из других комнат: разговаривали, пели, курили, готовились к семинарам.

Литературы приходилось просматривать огромное количество. Большинство книг можно было достать только в читальном зале областной библиотеки. Тогда она располагалась в театре оперы и балета. Прежде на этом месте был собор. После революции его взорвали и воздвигли театр – огромное тёмно-серое здание. Библиотека размещалась в его левом крыле. Всё монументальное, величественное: лестницы, залы…

Читальный зал был на третьем этаже. В числе других книги выдавала девушка поразительной красоты. Такою можно представить себе Терезу Батисту из романа Жоржи Амаду. Высокая, напоминающая мулатку, с гладкой смуглой кожей, пышными кудрявыми тёмными волосами. У неё были огромные глаза и пухлые, очень красивого изгиба губы. Радостно было просто смотреть на неё. Бескорыстно любоваться. Звали её Ирина. На втором этаже располагалось книгохранилище. Здесь люди работали за огромными массивными столами – по десять-двенадцать человек. Какое наслаждение было расположиться за таким столом, вольготно разложить тяжёлые тома.

Пару раз доводилось ходить в ОРК – отдел редкой книги. Туда ещё надо было добраться – какими-то переходами, лестницами… Маленькая комната под самой крышей. Окно – аркой. На подоконнике голуби. Книги выдаёт женщина в пуховом платке на плечах. Книгам больше сотни лет.

Я мечтала когда-нибудь так работать. Подниматься с утра по бесконечным лесенкам, высоко-высоко, сидеть в маленькой комнате, среди этой древности – там даже мебель была старинная…

Ближе к восьми вечера библиотека начинала пустеть. В правом крыле в окнах горел свет, и видно было, как репетируют балерины. И, когда по лестнице спускаешься – по гулкой широкой лестнице с чугунными перилами – на первый этаж, вспоминаешь мемуары Татьяны Вечесловой. И перед глазами – эти девочки-танцорки, которые тоже живут в общаге и сбегают по лестнице своими точёными ножками – совсем неслышно, потому что и они лёгкие, и тапочки мягкие. И у них тоже пуховые платки на плечах: на лестнице всегда сквозняки, а им нельзя болеть – в выходные спектакль. И они шепчутся между собой, и они скучают по дому – совсем как я…

Но мне в крайнем случае можно уйти, бросить университет, а им – невозможно, потому что это их судьба. Искусство вообще невозможно бросить…

В десятом часу открываешь тяжёлую дверь, выходишь на площадь – снег крупными хлопьями летит в лицо. Позади – серая громада театра. И надо спешить на трамвай, а в голове путаются века, имена… И гаснет свет в танцевальном зале.

Митя приехал в последнюю неделю перед Новым годом. Я была в комнате одна. Наступила пора зачётов, и соседки мои разъехались по домам, чтобы готовиться спокойно, а потом приехать и сдать. А я жила слишком далеко, мне уезжать не с руки, По метельной зимней дороге в день испытания к нужному часу можно и не добраться. Уже не раз бывало, что в такую погоду, как нынче, автобусы подолгу стояли на трассе.

Я сидела на постели, время от времени взглядывая в окно. С нашего девятого этажа вид был на частный сектор – как с башни на бескрайнее тёмное море. Освещением частный сектор никогда не был избалован. Только белые вихри бурана. Девочки мне на словах даже завидовали, что в такую пору они – в дорогу, а я остаюсь в каком-никаком, но уюте общаги.

Короткий стук в дверь – это было непривычно. У нас никто не стучался. Даже когда мальчишки по вечерам заходили, изображая «полицию нравов», а на самом деле узнать, не покормят ли их здесь.

Я ещё не успела встать, когда дверь открылась. На пороге стоял Митя. В первый миг я онемела и даже не могла осознать, до какой степени я рада, и только ошалело его рассматривала. Незнакомая куртка, меховая, дорогая, и такая же роскошная шапка на голове, в искорках тающего снега. В руках какой-то большой свёрток.

– Это Валька тебе прислал одеяло, сказал – ты тут мёрзнешь. – Митя положил свёрток мне в ноги.

Впервые в жизни я бросилась ему на шею. Мы обнялись и стояли долго-долго…

– Ирочка, – повторял Митя и гладил мои волосы, – Ирочка…

А я прикусывала губы, чтобы не плакать, потому что это была истерика какая-то: я была рада ему до того, что – слёзы на глазах.

– У нас один вечер, – повторял он. – Завтра мне нужно уезжать…

– Где ты?.. Как ты?.. Что ты?.. Рассказывай…

– Это всё неважно… – шептал он. – Иришка, что ты так похудела? Плохо тебе здесь?

Не сказано было, не услышала я этих слов: «Забрать тебя?» Это я потом уже думала. А тогда – только б не отрывали меня от его груди, от теплоты его свитера, куда я вжалась лицом и замерла…

…Я ещё играла в хозяйку: «Ты, наверное, очень замёрз? У меня есть суп – я сейчас разогрею на плитке… И кофе есть, это здесь страшный дефицит, но Верочка привезла целую банку… Погоди, я наберу воды, поставлю чайник…»

Он ещё рассказывал: «Ничего не вышло, как я мечтал. Отец сказал – инженером будешь, только инженером. Поступил, учусь, тягомотина… Но там красиво, в Ленинграде, сказочно… Ты же приедешь ко мне?»

Мы ещё распаковали Валькино одеяло. Атласное, красное, пуховое, оно вздымалось под руками и пахло нежностью – если у нежности может быть запах…

Он ляжет на Вериной постели. Но ему будет холодно – под тем тонким, байковым… А если укрыться Валькиным одеялом – вдвоём? В комнате темно. И в первый раз мне тут тепло. Жарко. Он склоняется надо мной и целует… так легко… и так долго… А я подставляю лицо его поцелуям, и это – как капли райского дождя. И его руки, и это блаженство…

…Он уезжал с первым автобусом, в шесть утра. Какой тогда был холод! На моей памяти не было больше такого холода. Всё яркое, будто на другой планете. Воздух можно расколоть, как лёд. Не вздохнёшь – так обжигает мороз. У меня была тёплой только рука, которую держал Митя.

Автовокзал. Объятие – шуба в шубу… а если бы – тело в тело… Всхлип. И его уже не видно за стёклами автобуса, заросшими толстым слоем инея.

Но он повторяет, и я понимаю – что:

– Я приеду, я приеду очень скоро… Мы поженимся……

Я плачу навзрыд.

– Я приеду, я приеду…

И я вижу, вижу, что его лицо блестит тоже – мокрое от слёз – при свете фонарей.

Я стала заходить в салон для новобрачных. Присматривалась к платьям, туфлям, открывая для себя этот восхитительный мир воздушных полупрозрачных и кружевных тканей. Звучали слова: гипюр, атлас, сетка, шифон, стразы… Я вспоминала, что в детстве оценивала красоту невесты по длине фаты. Если до полу фата – настоящая невеста, сказочная. Если короткая – то просто дура: как можно было выбрать такое убожество? Я не могла отойти от платьев: трогала, перебирала в пальцах ткань. Белоснежное, шифоновое, с розами у плеча, сливочное – на нём столько блёсток, что корсаж весь переливается, бледно-голубое на кринолине, как у дам в старину…

Теперь, когда я оглядываюсь назад, вижу один короткий период, когда я жила всем этим девичьим – платьями, духами… И тотчас в пальцах – ощущение тяжести флакончика. На улице ясный-ясный, прозрачный мороз, аж дыхание перехватывает, ледяной узор сказочных разбойничьих лесов горит на витрине магазина, а моя ладонь уже пахнет Индией, сандаловыми деревьями, белыми тропическими цветами.

Апрель. Я еду на выходные домой. Солнце – летнее, в автобусе открывают не только форточки, но и люк, тот, что на крыше. А зелень на полях такая нежная…

Я ещё не знаю, что это – страшный день. Что сегодня случилась авария на Чернобыльской АЭС. И тысячи людей умрут в ближайшие годы, хватанув смертельную дозу. Среди них будут и мои знакомые. Радиация протянет свои щупальца и в наш маленький городок. О тех, кто будет участвовать в ликвидации аварии и, вернувшись, начнёт болеть – безнадёжно, заговорят как о диковинных зверьках, чей быстрый конец неизбежен:

– Ну, это ж дядя Петя, он чернобылец.

На мне брюки цвета хаки и синий свитер. Жарко, и свитер хочется снять. А через день пойдёт снег и я попрошу у бабушки её тёплое пальто, чтобы было в чём уехать обратно. В отчем доме у меня не осталось тёплых вещей.

Первым делом близкие тащат меня в сад. Это предмет гордости – столько тюльпанов просунуло свои зелёно-фиолетовые носы сквозь пожухшую листву! Уже зацветают нарциссы, с их тонким запахом. А крокусы даже отцветают. Первые сборчатые листья распустились на смородине…

– Мы можем сегодня жечь костёр, смотри, какую кучу листвы я нагребла, – упоённо говорит мама. Садовые работы – её страсть. – А потом в золе будем печь картошку.

– Заходила тётя Нина, дала мне луковицы синих гладиолусов – представляешь? – это бабушка. – Сорт называется «Океан».

– Какая тётя Нина? Митина мама?

Значит – приехала. А может – приехали? Но нет, Митька бы уже объявился у моих. И всё равно побежать к его дому – это как подарок. В любом случае я узнаю о нём.

У тёти Нины то же тонкое лицо – не изменилось, не постарело. Красно-золотой платок повязан чалмой, длинные серьги в ушах и Митькины глаза.

Она ведёт меня в комнату, где тоже всё по-прежнему. Блеск овального стола под низкой люстрой. Так же плотно стоят за стеклом полок книги, которых никогда не трогали, перед ними ряды скульптурок – из фарфора, бронзы, хрусталя…

Те же фотографии на стенах – и Митька, совсем мальчишка, лохматый такой…

Сейчас тётя Нина сварит кофе и посадит за стол, и будет та самая еда, из детства…

Кофе густ и горек. Тонкий фарфор чашки. Миндальное печенье, которое тётя Нина печёт сама…

– Тётя Нина, дорогая, когда Митя приедет?

Она смотрит на меня так, словно у меня горе.

– Не знаю, деточка. У него очень много дел, – покачивает головой тётя Нина. – Экзамены…

– А вы надолго здесь? Когда поедете назад? Может быть, я с вами?

Тётя Нина подпирает голову тонкой красивой рукой, и тихо позванивают её серьги. Словно вызванивают: «Н-нет… н-нет…»

Нет, она не поедет.

И больше ничего о Мите. Она будто не слышит моих вопросов. И голос мой тонет в этой глухоте, как в вате…

Валька заканчивает первый курс училища. Будет слесарем. Мать довольна, что он получает стипендию, бесплатное питание и проездной билет на автобус.

Куда нам пойти с Вадькой? Мы уже выросли и под лодкой просто не поместимся. Мы медленно идём по дорожке Берёзовой рощи. Меж деревьев видны остатки каменной танцплощадки. Когда-то здесь танцевала моя мама. На мне пальто с чужого плеча… На зелёную траву крупными хлопьями летит снег.

– Он женился, Ир…

– Что?!

Позже, много позже я узнаю, что Валька, получив Митино письмо, сорвался к нему. Письмо было смятенное, с просьбой не говорить мне.

И такой же смятенной была их встреча. Валька, в первый и последний раз попав в этот сумасшедшей красоты город, просто его не заметил. Они стояли над Фонтанкой, неподалёку от Митиного дома, и, опершись о парапет, говорили, говорили… Тем же вечером Валька уезжал. Митя снова слёзно просил его ничего не говорить мне.

– Я исчезну, просто исчезну – так ей будет легче.

– Адиёт, – хмуро сказал Валька. И взгляд у него был тяжёлым.

И вот он идёт рядом со мной. Есть люди, которые тебя просто любят и в такие горестные минуты ставят тебя под водопад своего тепла. Льют на тебя свою душу, поток слов и ты отогреваешься, отогреваешься…

Валька пытался понять, что произошло. И объяснить это мне.

– Понимаешь, Новый год, компания… Этот дурак напился. Ну и девочки. Ну и как дважды два… У неё… у неё… скоро кто-то родится… А тогда – он называл её твоим именем. Он думал, что это ты.

Валька держал мою руку. Я не ощущала его прикосновения, а потом почувствовала. Валька всегда умел унимать боль.

– Погоди, тебе нельзя домой с такой мордой лица, – сказал Валька. – Идём ко мне, посидим.

У Вальки дома тоже ничего не изменилось. Те же ободранные полы, та же кровать, под которой когда-то стояла коробка с чёрным котёнком. Но хорошо, что я сижу у него: дома испугались бы, увидев, что я начала задыхаться. А Валька метнулся, принёс бутылку дешёвого вина. И вот он обнимает меня, стискивает, чтобы руки были прижаты, и подносит стакан ко рту.

– Пей!

Меня трясёт, мне нечем дышать…

– Пей быстрее…

Валька – специалист по выживанию. Он с детства это умеет.

И дрожь отпускает. Я никогда так не плакала. У Вальки вся рубашка на груди уже мокрая. Он слегка покачивает меня, как мать ребёнка.

– Валька, – икаю я, – разве так можно? Валька, как так можно…

Я трясу головой и развожу руками, объясняя без слов. Что-то у меня было в руках, оно упало и – вдребезги.

Валька сидит, закусив губу, и лицо у него нехорошее.

Мне кажется, будь здесь сейчас Митя и будь у Вальки ружьё, он бы его просто пристрелил.

Третий час ночи. А метель всё кружит… Аська уже спит…

Зачем я тогда так быстро вышла замуж? Когда ко мне стали возвращаться силы, я сделалась злой. И всех воспринимала как предателей. Дедушку – за то, что именно он настаивал на учёбе, не разрешал вернуться домой из города, где мне было так плохо. Митя… его я ненавидела первого. И даже Вальку – за то, что тот пытался Митю понять. Я не хотела их больше видеть. Я хотела покончить со своей прежней жизнью. Оборвать все нити.

А Боря оказался настойчивым, немолодым уже человеком, которому надо было жениться. Близкие надеялись, что жена отобьёт его у бутылки. Я с алкоголиками дела никогда не имела и западни не распознала.

Было ли что-то хорошее в этом замужестве? Крым, Евпатория. В свадебном путешествии я второй раз в жизни увидела море. Сейчас чувство, что я была там одна. Мой муж каждое утро покупал четыре бутылки марочного крымского вина и в течение дня выпивал их. Это было для него как общий наркоз. Почти всё остальное время он спал.

Заручившись его равнодушием, я ездила на экскурсии. В пансионате нашем их предлагали много.

Севастополь. Там продавали кораллы. Белые, розовые, красные жёсткие кустики на подставках. А в дельфинарии танцевали дельфины – стоило девушкам в форме вроде военной взмахнуть рукой. Можно было подойти и посмотреть – дельфин стоял глубоко в воде, именно стоял, вертикально, как человек, и видел тебя оттуда, и ждал мгновения прыжка…

Бахчисарай… Пыльные ханские ковры, Фонтан Слёз. Пакетики с лавандой и розовое масло в бутылочках – у торговок.

Вырубленный в скале монастырь, и высокий настоятель, который всё смотрел на нас… Подол рясы шёл чёрными волнами от ветра. И пещеры монастыря за его спиной, и ведущие к ним ступени, которым десятки веков… Древний город Чуфат-Кале… Его узкие заброшенные улочки. Оживает прошлое, когда видишь камни, приготовленные, чтобы бросать их в недругов, если начнётся штурм.

Он на огромной высоте – этот город, и, когда подходишь к краю горы, где земля обрывается, ощущение, что летишь на самолёте – и облака у ног… Годы спустя я буду стоять уже в наших краях на вершине Молодецкого кургана с одним иностранцем, и он, видя этот край, этот обрыв, спросит:

– Здесь кончается Россия?

Мы развелись за две недели до рождения Аси. Бред, ад, выяснение отношений. Рыдания Бориса и его пьяные клятвы, что этот запой – последний. Всё это было банально, страшно, и будущее проглядывалось отчётливо. Надо было рвать и эту нить.

И, заглядывая в будущее, скажу, что я об этом ни разу не пожалела. После развода отец не заинтересовался дочерью, вся их связь ограничивалась грошовыми алиментами.

В роддом меня провожала мама. Она плакала.

– Не она первая, не она последняя, – сказала хмурая санитарка, «принимавшая» меня, то есть сурово прошмонавшая вещи в пакете. Даже новый халат не разрешила пронести – сунула какую-то рвань.

Но со мною была Валькина картина – та девушка на качелях, что смеялась разноцветному небу, рушившемуся на неё водопадом красок. Девушка, которая знала, что жизнь прекрасна, и не давала мне сомневаться в этом.

Я смотрела на неё в минуты самой острой боли, и мне становилось легче.

А потом – дивное чувство. Конец декабря, снег за окнами горит белым огнём, воздух лёгок и радостен, и солнечный свет – ликование, и мятущиеся ветви берёз. Всё позади. И живёт на свете моя дочка.

А после…

Родина моя, ты сошла с ума… На обломках рухнувшего строя наживались все, кто мог… Безвременье… запомню я тебя… Мы жили почти на подножном корму. Картошка в огороде росла мелкая, чуть больше ореха. Щавель, петрушка… Подкопаешь пару кустов картошки, луковку бросишь, щавеля накрошишь, капельку масла. Минут десять всё покипит – вот тебе и суп на два дня.

И ещё лапшу помню растворимую. Порой все карманы обшаришь, ищешь мелочь. Да ещё и попривередничаешь в киоске: «Мне не с беконом, а с креветками». Как будто не одна и та же гадость.

Не забуду курицу. Какого-то огромного зверя, старого, купленного в ларьке, потому что «там подешевле». Сосед разрубил мне зверюгу на мелкие кусочки. Один такой кусочек в кастрюлю – варишь. И даже кружочка жира не всплывает.

С тех пор меня тошнит от любой политики, от любых бравурных речей чиновников. Во все времена они говорили и говорят, что народ живёт всё лучше. Но слишком хорошо помню я ту курицу и голодные глаза своего ребёнка…

Мамина подруга Люся, боясь операции, но всё же решившись на неё, говорила: «Посмотрела я на оперированных… Лежат первые дни пластом. А потом потихонечку, полегонечку, смотришь – и уже ползают. А там и ходить начинают – сперва по стеночке, а потом и так».

То же самое было и со мной. Полный нокаут, жизнь впроголодь, потом какая-никакая работа. И пошла, пошла…

Я продаю свитеры. Это неплохое дело. Магазин новый, нас здесь много. Тут и косметика, и сувениры, и даже мебель. Мой «свитерный» отдел – у окна. За ним дорога, ведущая к городскому рынку. Окно большое, от него тянет холодом, и я вижу как по дороге, обрамлённой высокими – в человеческий рост – сугробами, бредут женщины с сумками. Ветер, покрасневшие щёки… Мне хочется зазвать их к себе и одеть в свитеры, чтоб не мёрзли. Я сама – страшная мерзлячка и с трудом выношу физический холод. Но ещё хуже – душевный.

Все эти годы я не виделась с Валькой. Рассказывали, что он уехал из города, работает в соседнем посёлке, на заводе. Женился. Растёт, кажется, сын…

Я бы и рада увидеть Вальку, но… я не смею, просто не смею искать, тревожить его. Я знала, что не посмею этого сделать и в старости.

Аське четырнадцать лет. Она гнётся, ее «ведёт» набок… Врачи ставят диагноз – сколиоз.

Говорят, что дальше будет только хуже. Одна надежда – в Питере делают такие волшебные корсеты, которые, может быть, позволят избежать операции.

Гарлем плацкартного вагона, его много-этажность. Особым шагом, раскачиваясь немного, ловя под собой ускользающий пол, я иду за чаем. Свешиваются с верхних полок простыни. Накурено. Кто-то матерится, кто-то поёт. Пахнет уборной.

Дядька в тельняшке и трусах, пьяный, чуть не сшибает меня, несущую стаканы с кипятком.

В преддверии ночи разбитная проводница Лариса заглядывает в каждый отсек:

– Отцепят нас, пять часов стоять будем. Я ведро в тамбуре поставлю, а то как же терпеть…

– Аська, – говорю, – это те самые блоковские вагоны, зелёные, в которых «плакали и пели».

Как бы всю жизнь ни гнул нас чудовищный быт нашей Родины, единственное, от чего станет легче – от этих блоковских вагонов, от этой «пылинки дальних стран», от способности найти прекрасное в том, что тебя окружает. Или пожалеть его.

Всё так, как было сто лет назад. Мы вплываем в тяжёлые объятия Казанского собора. Я иду и вспоминаю, как во сне:

– Вот это – Гостиный двор. А в ту сторону если идти – будут Зимний дворец и Исаакий.

Наш хостел называется смешно – «Кака-дуева». Он совсем недалеко от величественного Невского, стоит свернуть за угол, на Фонтанку. Узкая река, гранитные берега, тёмно-серая вода. Я вспоминаю Валькино: «А если русло вдруг обмелеет?»

Парадный фасад старинного дома, огромный подъезд – с заброшенным камином и местом для швейцара… Чугунная резная решётка лестницы и очень низкие ступеньки – удобно подниматься и в бальных платьях.

Простуженная девушка Марина открыла нам комнату.

Я села на серебряный бархат дивана меж красных подушек… Утонула в его мягкости.

А если оглянуться – блестит в свете фонарей Фонтанка, дробятся разноцветные волны бликами. Как на Валькиных картинах.

Аська тоже подходит к окну:

– Мама, я люблю этот город.

На следующий день врачи дают нам надежду. Аськину болезнь можно успешно лечить, если днями и ночами не снимать пластмассовый корсет какой-то сюрреалистической формы. Он напоминает о компрачикосах Гюго, которые уродовали детей, будто отливая заново их тела, – на будущую потеху публике.

Аська ходит осторожно, опираясь на мою руку. Осторожно дышит.

– Вот и езжайте так до своей Фонтанки, – говорит врач, только что затянувший нам липучки на корсете до предельных отметок.

И снова мы поднимаемся на бесконечном эскалаторе, всплываем из тьмы. Я не спускаю глаз с Аськи – не упала бы в обморок. А потом вдруг вижу, что впереди, чуть выше стоит Митя.

Я б его здесь не нашла. Судьба протянула его мне, сказала: «На!»

На Мите чёрное пальто. Совсем взрослый дядечка, в нём не осталось ничего детского. Но это точно он. Тронуть его за рукав: «Я – Ира»? Иначе не узнает. Я тоже старуха.

– Митька, – говорю я негромко.

Поворачивается, и вот он – этот напряжённый миг прозрения, узнавания…

Он протягивает руку… и боится меня коснуться. Он боится отвести от меня взгляд. И ничего не может сказать.

И вдруг я понимаю, что и мне нечего сказать. Даже больше: острое сожаление – ну зачем, зачем я его окликнула?

До отхода поезда – час. Митя непременно хочет нас проводить. На Московском вокзале продают цветы. До этого я не видела вокзалов, где бы торговали цветами. А здесь – с ними встречают, с ними провожают…

Митя покупает огромный букет красных роз.

– Ася, подержи, – прошу я.

Мне нужно проверить паспорта, билеты…

– Я рада, что ты так респектабельно выглядишь, – говорю я Митьке, чтобы что-то сказать, – и вообще, что у тебя всё так хорошо…

Он уже успел рассказать, что у него своя фирма – какие-то услуги населению, что двое детей, о жене – ни слова.

– Дочку мою зовут Ирочка.

– В моей семье считают, что это не очень счастливое имя, – говорю я. – А впрочем… ведь дважды в одну и ту же реку не войти. Имена повторяются, судьбы – нет…

Осталось ступить на подножку вагона. Митя опять протягивает ладони, словно хочет взять в них моё лицо… И опускает руки.

Я отдаю билеты проводнице:

– Лучше бы ты назвал сына Валькой, – говорю я. – Он среди нас был как святой Валентин. Сама любовь.

Митю я увидела постаревшим. А Валька явился – юным.

Хозяйка моя решила сделать пожертвование. Передать десяток свитеров в детский дом.

Мне всегда казалось, что это очень хороший детский дом. Маленький, уютный, окружённый садом, где там и тут стояли скульптурки сказочных персонажей. Я пришла сюда не в первый раз. В вестибюле витали вкусные запахи – домашнего супа, пирогов.

Мне вручили матерчатые бахилы, оберегая царящую тут чистоту.

И тогда я увидела его. Среди детей, сбегавших по лестнице к ужину, спешил Валька. Тот самый, каким я его помнила. Только этот Валька был ровесником моей Аси.

– Что это за мальчик? – я даже не заметила, что схватила заведующую за рукав.

– Который?

– Вон тот, высокий…

– А, это Иван. Ванечка Котов. Второй месяц у нас. Отец умер от инфаркта. А мать… мать их давно бросила…

О нашем кладбище всё говорят, что собираются перенести его. Город состарился, и кладбище растёт. Когда я иду по его дорожкам и смотрю на фотографии на памятниках, я иногда представляю себе, что было бы, если бы все эти люди внезапно ожили. Их здесь больше, чем живущих там, в городе. Здесь был бы свой город… Но он и есть. И Валька теперь стал его жителем.

Иван указывает мне дорогу.

Вальку могли бы похоронить на «новой территории» – там, где сейчас хоронят. Сразу под скудным слоем почвы – камень.

Летом пейзаж – космический. Белые поляны с крестами и обелисками. Камень раскалён от солнца, дышать нечем, могилы так теснятся друг к другу, что нет уже благоговейного отношения к ним. Добираешься – как по клеткам кроссворда – в нужное место. Воду несёшь с собой. Всё несёшь. Если хочешь что-то посадить, цветы какие-то, – землю тоже надо принести.

Вальку могли похоронить у дороги – неприютно, чтобы мимо него шли и шли, тревожа его сон.

Но нет – Иван свернул на одну из боковых аллей старого кладбища.

Я боялась идти. Я не хотела идти. Потому что стоит увидеть на памятнике Валькино лицо – и смерть его станет непреложным фактом. Потому что это значит – я приняла его здесь, пришла к нему: «Здравствуй, вот я тебе цветов принесла…»

Иван протянул руку, указывая…

И раньше, чем подошла, я увидела в нескольких шагах впереди клён… А под ним… Яркие кленовые листья – жёлтые, красные с зелёными прожилками – засыпали плиту, скрывая её черноту – под привычными Валькиными бликами… Это была его последняя картина, вечная картина – живая, меняющаяся… Вон летит, кружится и ложится ещё один золотистый лист.

Слезливой я стала в последнее время. Хочу сдержать слёзы, чтобы перед мальчиком выглядеть мужественной, и не могу… А ещё удивлялась – почему так легко плачут ветераны. На войне не плакавшие…

Он был рад, что мы пришли к нему – его сын и я… Он знал, что мы пришли, и его это радовало – я точно знала.

Если бы я была одна, я бы легла на эту могилу, прижалась бы к камню, чувствуя, как он нагревается под моим телом, – чтобы хоть так почувствовать Вальку, прижаться к нему.

Но при мальчике я могла только гладить чёрный блеск гранита, сметая с него листья всё равно сейчас опустятся новые.

– Валечка, Валечка, солнце ты моё, родной ты мой, как я по тебе соскучилась… Как же я по тебе соскучилась, если бы ты знал!

Он и это знал, потому что всё известно было в его мире, на все вопросы даны ответы. И он точно успокаивал меня, как всегда успокаивал: он теперь будет здесь, и я всегда смогу прийти к нему – на время, поговорить, или насовсем. Тут не страшно, он уже прошёл эту дорогу – и страшного ничего нет…

Я видела реку, тонкий мост, по которому в своё время перейдёт каждый из нас, и Вальку, стоящего на том берегу и улыбающегося мне. Он словно спрашивал:

– Видишь?

Там, на том берегу, в его нынешнем мире, за его спиною, лежал тот город, который разными ликами своими представал во всех его работах. Город сумасшедших цветов – таких чистых, таких ярких, каким всё бывает только в детстве. Город, где нет горя – только щемящая радость, ликование души – от заворожённости этими цветами, алыми, золотыми, синими, изумрудными. И даже чернота здесь – это торжественное величие ночного неба, только закинь голову…

Теперь он мог, никого не спрашивая и ни перед кем не отвечая, бродить по улицам этого города, открывая даже ту красоту этого каменного цветка, что ещё не была передана им.

– Вижу, Валечка.

Я оглянулась на Ивана. У него было лицо послушника, с которым заговорил настоятель. Он стоял, сдвинув брови, губы чуть шевелились. Валька сейчас говорил не только со мной, но и с ним.

Я никогда не умела «ходить по инстанциям», добиваться чего-то. Но сейчас пошла напролом. И открывала двери в кабинеты со словами: «Дайте мне усыновить моего ребёнка!»

…Мы наряжаем ёлку. Достаём старые игрушки из коробки от моей куклы Насти. Мне купили её – огромную, дорогую, с закрывающимися глазами и розовыми волосами, сделанную из сливочно-мягкой резины, – в ту самую пневмонию, которая кончилась больницей и знакомством с Валькой.

Насти уже нет, а коробка сохранилась. Пожелтевшую вату мы осторожно снимаем слоями, обнажая хрупкость часов, люстр, корзин с фруктами, гномов, конькобежцев.

– Ванечка, вешай этот шар повыше – под самый султан. А эти две фигурки надо повесить рядом, они женаты с самого моего детства.

Тяжёлое «дзинь» толстостенных бокалов. Ледяное шампанское.

Третий час ночи.

Ванька сидит на полу возле ёлки, откинувшись спиной на книжные полки, и рисует что-то в блокноте. Ёлочная гирлянда отбрасывает на листок разноцветные блики. А дщерь моя небрежно лежит на животе и водит пальцем по рыжему полу, как по песку. Ах вот почему она так замерла – Ваня её рисует.

Я уплываю в сон, так легко… Может быть, снова увижу ту весеннюю поляну. Что-то цепляется за подушку. Я поднимаю руку. Кольцо. Серебро давно потемнело, но чист и прозрачен хрусталь. И только в глубине его – тёмное пятнышко, похожее на остров посреди океана.

Ссылки

[1] Стихи И.Ратушинской