— А на этом месте стояла большая синагога города Кельна, — тетка-экскурсоводша поперхнулась словами, отхлебнула воды из бутылочки и продолжила. — Она была построена в 1857–1861 годах по проекту знаменитого архитектора Эрнста-Фридриха Цвирнера, того самого, которому выпала честь достройки великого кельнского Дома. Синагога оказалась его последней работой. Цвирнер умер практически одновременно с ее завершением.

Цвика зевнул. Совсем задолбала его эта тетка. Бубнит на одной ноте, уши вянут. И сердце тоже как-то недовольно екает. Немудрено… загоняли беготней… из города в город, из города в город, тьфу! Чтоб он еще раз поехал с группой… польстился на горящий тур, вот теперь и страдай. Хотя, если разобраться, то не все так просто. Наверное, сюда, в Германию, лучше все-таки с группой. Во всяком случае, в первый раз.

— Кровля синагоги была крыта толстой листовой медью… — частила экскурсоводша. — Во время Первой Мировой войны еврейская община пожертвовала весь металл на нужды вооружений. Ранним утром десятого ноября 1938 года, во время погромов Хрустальной ночи, здание было разгромлено, а затем и снесено до основания. Позднее участок перешел в собственность городского Совета, который выстроил здесь прекрасный оперный театр, открытый в 1957 году.

Вокруг, заглушая теткин бубнеж, шумела площадь, полная веселым, праздным, по-весеннему бодрым народом. Цвика присмотрелся к указателю: Оффенбахплац. Опера, понятное дело. Хотя Оффенбах, вроде бы, оперетты писал? Чего ж тогда? Или это они в память снесенной синагоги? Пусть, мол, хоть что-то еврейское останется… Цвика усмехнулся. Да кому она, на хрен, сдалась, ваша трусливая память? Назвали бы уж честно, по-оперному, по-германски: Вагнерплац! И ша-а-агом марш! По плацу, блин, по плацу, под музыку Вагнера! Ать-два, ать-два!

Экскурсоводша завершила свой речитатив и немедленно устремилась вниз по улице, держа высоко над головой сложенный зонтик, подобно тому, как пастух поднимает свой кнут для вящей ориентации стада. Куда теперь? Цвика, вздыхая, двинулся вместе со всеми. Сердце опять дернулось в груди, стукнуло сильно и больно, отдаваясь в плече, а потом спряталось, испугавшись своей неожиданной выходки. Но Цвика глотнул холодного вкусного воздуха, и сердце снова объявилось, виновато частя, словно отрабатывая пропущенные такты. То-то же. Вот вернемся, надо будет показаться костоправам… или как они там называются?.. мартирологи?.. спелеологи?.. кардиологи? Никогда у него со здоровьем проблем не было, а тут, в Германии, вдруг началось, ни с того, ни с сего. Ничего удивительного, при такой-то гонке… Хорошо хоть сегодня обещали несколько свободных часов… когда же? Он уже давно откололся бы от группы, если бы не одно обстоятельство: коварная групповодительница наотрез отказывалась заранее сообщить о времени и месте встречи. Терпите, мол, до последнего. За эту вопиющую безжалостность Цвика уже окрестил ее про себя «группенфюрером» — согласно местному колориту.

Где-то здесь когда-то стоял дом, в котором родился дед. Странно представить себе, что здесь же мог бы родиться и он, Цвика. Но он, слава Богу, родился в Нагарии, приморском городке, именуемом в Израиле «северным», несмотря на то, что температура там даже зимой редко опускается ниже десяти градусов. А этих «германских радостей» ему и на фиг не надо. Так обычно говаривал дед, когда в семье поднимался вопрос о покупке немецкого автомобиля, телевизора, стиральной машины или даже просто конфет или пива: «нам этих германских радостей и на фиг не надо». Старик физически не переносил никаких вещей германского производства.

«У нас в доме и так переизбыток немецких продуктов… — говорил дед, поворачивая руку так, что становился виден синий номер. И многозначительно добавлял: — Пока. Но скоро этого не станет, вот тогда и покупайте».

Как в воду глядел. Дед умер пять лет тому назад, и уже на втором году после его смерти Цвика купил «опель». А что делать, если скидку дали фантастическую? Да и машина прекрасная… С одной стороны, деда можно было понять, но с другой — жизнь-то продолжается, правда? Продолжается. Вот живой тому пример: он, Цвика, здесь, в Кельне, где когда-то стоял дедов дом. Дом, из восьми обитателей которого уцелел только сам дед, да его лагерный номер. Поездка в Германию всегда оставалась для них табу. К своим тридцати восьми годам Цвика изъездил полмира, а уж Европу облазил всю, из конца в конец. Всю, кроме Германии. А тут еще Мири пристала: поедем да поедем… красивая страна и знакомые у нее какие-то во Франкфурте… то да се… Да и у самого Цвики имелся некоторый личный интерес. Дело в том, что имя он получил в честь своего кельнского прадеда, дедова отца. Того тоже звали Цви Нер, и этот, в общем, малозначащий факт отчего-то пробуждал в нем странное любопытство… его зачем-то тянуло туда, в Кельн — увидеть, если не дом, то хотя бы место.

Так что Цвика поупирался-поупирался и сдался. Вот и «опель», опять же, помог решиться. Нелогично ведь получается: если уж «опель», то почему бы уже тогда и не съездить? Но разница, что ни говори, была, и это понимала даже Мири. Она-то и придумала этот трюк с туром. Все-таки до чего женщины изобретательный народ! Нашла где-то горящую копеечную экскурсию: «Вот, поезжай один, без меня, проверь свои нежные чувства. А летом, как перебесишься, поедем уже вместе, по-нормальному».

«Как перебесишься…» К своему удивлению, Цвика не только не бесился, но даже и чувств никаких особых не испытывал, если не считать странные фортеля, которые неизвестно почему отчебучивало сердце. Страна как страна, люди как люди, города как города. Время от времени он даже забывал о том, что находится не где-нибудь, а в Германии. Даже здесь, в Кельне, куда они приехали сегодня утром. И неудивительно. Добро бы еще следы какие остались, а то ведь ноль, ничего. Дом-то дедов ведь тоже погиб. Союзники сравняли город с землей своими бомбардировками. Говорят, один только кафедральный собор и торчал над всей округой в качестве ориентира для тысячной авиационной армады. Надо бы вернуться туда, к собору — потом, когда «группенфюрер» отпустит на долгожданную свободу. А то все бегом, бегом… ничего толком не рассмотришь.

Зонтик впереди дрогнул и остановился. Группа обступила большую стеклянную пирамиду, нелепым грибом растущую прямо из каменных плит площади. Она выглядела абсолютно неуместно на фоне красивого средневекового здания с высокой шатровой башней.

Экскурсоводша откашлялась.

— Мы стоим перед древней микве средневекового Кельна. Как я уже говорила, еврейский квартал располагался в непосредственной близости к ратуше, здание которой вы также можете видеть здесь… да-да, вот это, с башней. Согласно письменным свидетельствам, микве была построена в 1170-м году. Ее винтовая лестница опускается на глубину шестнадцати метров, где находится ритуальный бассейн, питаемый подземными водами. После изгнания евреев из Кельна в 1424-м году примыкавшая к ратуше синагога была превращена в капеллу, а микве засыпана. В таком состоянии она пребывала до послевоенного времени… я имею в виду Вторую Мировую войну. Тогда, согласно решению германского правительства о возрождении памяти об уничтоженных нацистами еврейских общинах, микве была откопана и полностью восстановлена.

— А внутрь туда пускают? — спросил кто-то.

— Внутрь… — экскурсоводша посмотрела на часы. — В принципе, пускают. Всегда можно взять ключи; они хранятся у охранников на входе в ратушу. Так что, если хотите… правда, я боюсь, что тогда у вас останется меньше времени на самостоятельную прогулку…

— Нет-нет!.. зачем?.. — зашумела группа. — Что мы, микве не видели? Пусть кто хочет, тот и идет, а остальным-то чего страдать…

— Да я нет… я ничего… — смутился любопытный возмутитель спокойствия. — Я только спросил.

— О'кей! — решительно резюмировала «группенфюрер». — Тогда все свободны до семи тридцати. Встречаемся на площади перед Домом, у крестоцвета. Все помнят, где это? Просьба ни в коем случае не опаздывать. Мы должны быть в Дюссельдорфе до девяти вечера. Рекомендую вам посетить…

Слушать рекомендации Цвика не стал. Сами как-нибудь разберемся, без ваших речитативов… Мимо ратуши он вышел на набережную, постоял, глядя на Рейн и повернул в сторону железнодорожного моста. Шел неторопливо, на всякий случай прислушиваясь к сердцу. Сердце помалкивало, очевидно, тоже обрадованное нежданной свободой. Впрочем, подъем с берега на холм, туда, где высилась черная громада Дома, дался тяжело им обоим — и сердцу, и Цвике.

«Да что это такое со мной? — удивлялся он, останавливаясь чуть ли не через каждые двадцать ступенек, чтобы привести в порядок сбившееся дыхание. — На лестницу не подняться! Обязательно покажусь костоправу… вот приеду и сразу… Вот только к кому?»

Перебирая в памяти имена знакомых врачей или знакомых с врачами, Цвика завершил подъем по некрутой, в общем-то, лестнице, отдышался в последний раз и начал обходить собор слева. Он не относил себя к любителям архитектуры и уж тем более — к знатокам. Семейный текстильный бизнес не слишком располагал к занятиям искусством. Но так уж получилось, что кафедральные соборы непременно входили в список основных достопримечательностей почти любого места, в котором он оказывался по делам или на отдыхе. Никакой мало-мальски значительный город не мыслил себя без храма. Со временем Цвике даже стало казаться, что существует связь между характером, атмосферой места и его собором. Внешне красивый, но темноватый, с непременной лужей мочи между контрфорсами Собор Парижской Богоматери; беспорядочно помпезный и бестолково огромный Павловский Собор в Лондоне; задавленная собственным классическим портиком, но неожиданно воздушная внутри громада Ватиканского храма; мощный резной клирос Севильского кафедрала — все они как нельзя лучше рассказывали о своих городах и их обитателях, прошлых и нынешних, об их страстях, страхах и амбициях.

Мири обычно удивлялась: «Опять тебя в церковь потянуло? Зачем? Они ведь так похожи одна на другую!»

Цвика усмехнулся, вспомнив про жену. Если бы она повторила это сегодня, то, скорее всего, оказалась бы права. Уж больно кельнский Дом напоминал свой амьенский прототип, во всяком случае — пока, со стороны абсиды и южного портала. Хотя амьенский все же позатейливее будет… но ведь и французы позатейливее немцев. Да и похожесть не случайна: что там, что тут — непомерные некогда амбиции, сменившиеся в итоге провинциальным прозябанием. Так железнодорожные ветки, нежданно-негаданно пришедшие с разных сторон в крохотный степной городок, одним махом преображают его в крупный транспортный узел; в сонных улочках закипает коловращение жизни, откуда ни возьмись, заводится чудной разноцветный люд, на главной площади, где прежде лишь лениво позевывали несколько пыльных собак, суетятся лоточники, прохаживаются разодетые матроны с резвыми детьми, солидно кивают друг другу толстые бизнесмены, шныряют воры, взирает полицейский, возводятся ратуша, тюрьма, публичный дом и библиотека… короче говоря, мир цветет и радует глаз, и, главное, всем оправившимся от первого обалдения горожанам кажется, что так оно и было назначено судьбой, что так оно теперь и будет отныне и до скончания веков.

Но нет. Нет, дорогие друзья. Это всего лишь промашка, случайная клякса на пергаменте небесной канцелярии, и на самом деле эти благословенные, пахнущие мазутом и золотом, эти блестящие, эти проклятые рельсы предназначены змеиться совсем-совсем в другом месте, совсем-совсем в другом городке, так что извините, не судьба, ошибка наша, с кем не бывает… эй, кто там!.. сворачивай декорации, уезжаем! И они уезжают, все разом: и матроны, и бизнесмены, и воры, и мадам Зизи со своими красотками, и даже полицейские — последними, как и положено тугодумам, и городок остается, как был, если, конечно, не считать достроенную тюрьму и недостроенный собор… а уж о библиотеке никто и не вспоминает. И обыватели снова обалдело моргают выпученными глазами, и кто-то роняет слезу о безвозвратном величии, и кто-то вздыхает о будущем, не успевшем стать прошлым, и только собаки удовлетворенно ложатся в прежнюю мягкую пыль опустевшей площади, выкусывая блох перед долгой спячкой.

«Да-да… — Цвика поравнялся со строительным забором, идущим от южного трансепта Дома в направлении главного портала. — Именно так. В Амьене хоть успели закончить, а здесь вон, до сих пор… это ж с какого века?»

Он улыбнулся собственным мыслям, и сердце улыбнулось вместе с ним, непрошенно и больно растянувшись на всю ширину груди.

«Э, ты это… того… — сказал Цвика сердцу, приостанавливаясь. — Ты особо-то не балуйся, слышишь? Нам еще вернуться надо… Тем более, что, как выясняется со второго взгляда, не так-то они и похожи, этот Дом с Амьенским… опять наша с тобой Мири ошибается».

Найдя свободную скамеечку на площади перед западным фасадом, Цвика смотрел на собор, пытаясь определить словами эту уже очевидную глазам разницу. Шпили? Высота? Отказ от традиционного тимпана? Да-да, и то, и другое, и третье, но не только и даже не столько это. Главное отличие заключалось в почти полном отсутствии горизонталей, в последовательном и неудержимом стремлении вверх. Конечно, архитектор не мог совсем обойтись без карнизов или без непременного скульптурного ряда, но даже эту обязательную программу он выполнил, сделав все, чтобы максимально затушевать поперечные линии. Интересно… Цвика осторожно, чтобы не застать врасплох сердце, поднялся и пошел внутрь.

Там оказалось очень светло и просторно. Народу было совсем немного, в основном, туристы. Цвика прошел по центральному проходу между скамьями и, не доходя до трансепта, сел, чтобы осмотреться спокойно, не торопясь. По воздушности этот собор, как минимум, не уступал ватиканскому. Только там она достигалась за счет светящейся подкупольной пустоты, как бы парящей над огромной пустотой базилики. Чем же еще заполняется пустота, если не воздухом? А значит, источник той, ватиканской воздушности заключался в пустоте… Там, но не здесь, в Доме, в лесу бесчисленных колонн, растущих по краям узкого нефа. Здесь в распоряжении архитектора просто не было достаточно пустоты. И тем не менее…

Конечно, выходящие в центральный неф окна огромны — чтобы сделать их такими большими, пришлось сильно уменьшить высоту боковых нефов. Как в Амьене. Но в Амьене все равно не получилось такого эффекта, как здесь. Тогда отчего же? Цвика еще раз скользнул взглядом по стремительной вертикали колонн и улыбнулся. То же самое, что и снаружи — безудержная, победительная, небесная вертикаль! Вертикаль, ведущая взгляд и душу вверх, к белым парусам сферических перекрытий, туда, где нервюры, даже не спотыкаясь о замочный камень свода, немедленно возвращают их — и взгляд, и душу — назад, в тугой колчан бесконечных стрел, оперенных светом. Воздушность этого пространства объяснялась просто: в нем не существовало ни стен, ни потолка… ничего, кроме света и воздуха.

Цвика перевел дыхание. Это было чудо, и он сидел внутри него, внутри чуда. Это было как… как… кто-то тронул его за плечо. Он обернулся. Перед ним, облокотившись на спинки скамей, стояли два молодых парня в одинаковых белых свитерах с голубем мира на груди. Один из них, с длинными, собранными в конский хвост волосами что-то спросил на неизвестном Цвике языке.

— Извините, я не понимаю, — сказал Цвика по-английски и улыбнулся. — Английский, французский…

— …и еврейский, — продолжил за него длинноволосый.

Второй парень, бритоголовый круглощекий крепыш прыснул.

— Чем могу служить? — сказал Цвика, сохраняя на лице улыбку.

— Сначала сними шапку, еврей, а потом уже служи, — мрачно проговорил волосатый. — Ты в Божьем храме, а не в своей вонючей синагоге. Совсем обнаглели, сволочи.

Цвика непроизвольно поднял руку к голове. Так и есть, он совсем забыл о летней фуражке с козырьком и с эмблемой израильской текстильной фабрики. Скорее всего, этих двух радетелей святости привлекла даже не сама фуражка, а именно ивритские буквы на ней. Он снова присмотрелся к свитерам. Вокруг голубя с оливковой ветвью в клюве шла надпись мелкими буквами на трех языках: английском, арабском и немецком.

«Мир Палестине и Иерусалиму!» — прочитал Цвика.

— Красивая форма, — сказал он вслух. — А каски к ней прилагаются?

Бритоголовый перестал улыбаться.

— Не играй с огнем, юде, — посоветовал он и протянул руку к Цвикиной голове. — Лучше сними, а то хуже будет. Здесь тебе не там.

Сердце дернулось, зачастило, проваливаясь и подпрыгивая. Конечно, входить в христианский храм в головном уборе не полагалось. Но и уступить теперь этим двум подонкам он не мог. Резким движением Цвика отбил руку в белом рукаве и встал. На них уже оборачивались. Неслышно, но быстро ступая, подошел служитель в форменном пиджаке.

— Господа, что здесь происходит?

Волосатый ухмыльнулся и выпрямился.

— Вы тоже хороши, — процедил он. — Пускаете кого попало…

— Так… — протянул служитель, безошибочно оценивая ситуацию. — Я попрошу вас немедленно покинуть храм. Иначе я буду вынужден вызвать полицию.

Бритоголовый возмущенно покачал лысиной.

— Никакой управы на жидов не стало. Ну ничего… ничего…

— Я вызываю полицию…

— Не надо, — остановил служителя волосатый. — Мы уходим.

Они вразвалку, не торопясь, двинулись к выходу.

— И вы тоже, господин, — с упреком сказал служитель. — Шапка, в храме… нехорошо.

Цвика стянул с головы фуражку. Странное дело: даже теперь, когда подонки ушли, это стоило ему некоторого труда. В интонации и мимике служителя не ощущалось ничего, даже отдаленно напоминающего враждебность или насмешку; наоборот, в только что происшедшем конфликте он был целиком и полностью на Цвикиной стороне, но, тем не менее, обнажая голову, Цвика почувствовал себя униженным. Не от того ли, что в этом вынужденном преклонении перед чужим Богом присутствовало, пусть тенью, пусть одним лишь дальним, едва различимым намеком, но несомненно присутствовало отречение, предательство своего?

«Глупости! — сердито оборвал он себя, оглаживая ладонью левую сторону груди с рвущимся из узды сердцем, как конюх оглаживает бунтующего в стойле коня. — Глупости! Ты и в Бога-то не веришь. Ни в какого не веришь, так что нет у тебя ни чужого Бога, чтобы перед ним обнажать голову, ни своего, чтобы от него отрекаться. Это просто дань уважения к другим, верующим людям, разве не так? К людям, а не к их богам! Конечно! Развел тут…»

Сердце наконец успокоилось, но прежнее настроение, прежнее ощущение чуда уже не вернулось. Цвика вздохнул, провел напоследок долгим, запоминающим взглядом от серого пола вверх, по тонкой линии колонны и дальше, по арке перекрытия и еще дальше — в новую или, вернее сказать, никогда не кончающуюся вертикаль. Провел и, уже не оглядываясь, пошел наружу, на площадь. Там сгущались сумерки; солнце садилось, тонуло в городе, цепляясь последним лучом за северный зубец Дома. До встречи с группой оставалось еще более часа. Цвика прошелся по площади, купил в сувенирном киоске альбом с фотографиями собора. Обложка альбома изображала Дом во всей красе ночной зеленоватой подсветки — вид издали, с противоположного берега Рейна. Цвика снова взглянул на часы. Он не знал, когда включается подсветка, но время на то, чтобы пересечь реку по железнодорожному мосту, постоять на той стороне, глядя на панораму старого города, и успеть вернуться, у него определенно имелось, даже если не торопиться.

Не мешкая, он спустился к Рейну и быстрым шагом двинулся в направлении моста. Гуляющих было совсем немного, от вечерней реки веяло спокойствием и силой. К своему разочарованию, Цвика обнаружил, что набережная не выходит на уровень моста, а ныряет под него, так что придется снова подниматься по ступенькам. Следуя указателю, он вошел в полутемный, пахнущий мочой и кошками туннель.

— Эй, ты!

Сердце подпрыгнуло и стало расти, забирая с собою дыхание. Цвика сразу понял, кто это. Очевидно, они шли за ним от самого собора. Какая непростительная беспечность — ни разу даже не оглянуться! Он попробовал прибавить шагу и не смог. Голова кружилась, ноги не слушались. Звать на помощь? Кого? Как? Все равно догонят, лучше отдышись. Цвика остановился и стал ждать, хватая ртом вонючий воздух туннеля. Они подошли, белея в темноте свитерами с голубем мира на груди.

— Что, юде, попался? — произнес длинноволосый с почти ласковой интонацией. — Где теперь твоя армия? Это тебе не бомбы на Газу сбрасывать.

Цвика вдохнул поглубже, пытаясь успокоить сердце и остановить головокружение, но тщетно. Нечего было и думать о том, чтобы защищаться. Во-первых, их было двое здоровенных бугаев, а во-вторых, в таком состоянии он не справился бы и с одним, самым тщедушным подростком.

— Что… что вам от меня надо? — выдавил он.

Слова выходили с трудом, царапая разросшееся на всю грудь сердце.

— Сейчас поймешь…

Длинноволосый ухмыльнулся и сильно ударил Цвику в лицо. Кровь сразу хлынула из разбитой брови, заливая глаз. Не падать, только не падать… он отшатнулся к стене, прижался к ней спиной, одной рукой защищая голову, а другой зажимая рану. Второй удар прошел вскользь; бритоголовый ругнулся и сделал шаг вперед, выцеливая неприкрытое место. Цвика инстинктивным движением выкинул вперед ладонь. Его несильный толчок пришелся прямо в середину белого свитера, в клюв голубки с оливковой ветвью. Бритоголовый свирепо вскрикнул и отступил, разглядывая измазанную кровью одежду. В полумраке туннеля голубь мира и его оливковая ветвь более походили на бешеную собаку, зажавшую в пасти окровавленную кость.

— Ах ты сволочь…

Длинноволосый ступил в сторону, делая странный пируэт. В следующее мгновение Цвикина голова мотнулась в сторону от сокрушительного удара ногой. Мотнулась так сильно, что, прежде чем потерять сознание, он даже успел удивиться, как это она не оторвалась.

…Сознание возвращалось постепенно, фрагментами. Сначала Цвика даже подумал, что он лежит дома, в спальне, и, удивившись непривычной темноте, протянул руку, чтобы включить ночник на тумбочке. Но рука уткнулась в холодную пластиковую стенку, и тогда Цвику посетила странная мысль, будто он погребен заживо. Впрочем, он тут же успокоил себя тем, что гробы не делают из пластика. Потом он почувствовал боль во всем теле; сердце тоже немедленно напомнило о себе, стоило ему только пошевелиться. Наконец включилось обоняние, он вдохнул вонь туннеля и сразу все вспомнил. Дом, фуражка, двое с голубями, туннель, избиение… Пластик — это, должно быть, мусорные баки. Да-да, там сбоку еще стояли два таких больших мусорных бака. Должно быть, борцы за мир, наскучив работать ногами по бесчувственному телу, напоследок заткнули его между баками и стеной. Предусмотрительные… в таком месте его не обнаружили бы до завтрашнего утра.

Погоди-погоди… автобус! Цвику пробил холодный пот. Он опоздает на автобус! Кряхтя и охая от боли, он встал на четвереньки и выбрался на открытое место. В туннеле, как и следовало ожидать, никого не было. Держась за стенку, Цвика поднялся на ноги и заковылял к выходу, к реке. Снаружи, равнодушно глядя на него немигающими глазами фонарей, стояла чужая немецкая ночь. Который час? Он взглянул на часы. Без пяти семь. Слава Богу! За тридцать пять минут он точно успеет добраться, даже в таком инвалидном виде. Там свои, там помогут… в чемодане одежда, можно будет переодеться… а эту он выкинет — все рваное, да и не отстираешь такую мерзкую вонь. С новыми силами Цвика заспешил вдоль пустынной набережной. Подойдя к подъему на холм, он решил немного перевести дух. Недолго, всего пару минуток. Потом еще десять минут подняться по лестнице, пять на обход Дома, и он на площади, у крестоцвета.

Цвика снова взглянул на часы, чтобы засечь время. Без пяти семь! Как же так?! Тут только он увидел разбитое стекло циферблата. Часы стояли! Его охватила паника. Не помня себя, задыхаясь, он ринулся наверх. Сердце угрюмо топталось у самого горла, мешая дышать. Какой-то прохожий испуганно метнулся в сторону. «Ну и видок у меня, должно быть…» — подумал Цвика. Он преодолел последние ступени и остановился, держась за фонарный столб и хватая воздух разбитым запекшимся ртом. Прямо перед ним, во всем великолепии зеленой подсветки, высилась громада Дома. Но Цвика смотрел в другую сторону, туда, где на стене музея светилось табло электронных часов. На нем значилось час восемь.

«Спокойно, — сказал он себе и своему сердцу. — Спокойно, ребята. Главное — не поддаваться панике, иначе уж действительно будет полная крышка. Спокойно. Они, конечно, уже уехали, но большой беды в этом нету. У меня где-то записан телефон экскурсоводши и даже координаты гостиницы. Всего-то и нужно позвонить в Дюссельдорф, чтобы не волновались, пойти на вокзал и доехать туда поездом. Самолет улетает только послезавтра… можно еще сто раз успеть».

Он полез в карман куртки за бумажником. Бумажника не было. Ни бумажника, ни денег, ни документов, ни телефонов. Мерзавцы обобрали его подчистую. Цвика сполз по фонарю на землю, с трудом удерживаясь от того, чтобы не заплакать. А может, и не удерживаясь? Он тронул пальцами глаза и вскрикнул от боли. Оба глаза распухли и заплыли, особенно левый. Странно, что он еще ухитрялся что-то видеть. Сердце снова утихло, успокоенное неподвижностью, зато появился озноб.

«Ночи в апреле даже у нас не такие теплые, а уж в Европе… — подумал он, с трудом протаскивая мысли сквозь боль, холод и слезы. — Надо найти золотую середину между покоем и движением, а то совсем замерзнешь».

Цвика поднялся, цепляясь за столб, повернулся к собору спиной и двинулся вперед — наугад, не разбирая дороги. Никогда в жизни он еще не чувствовал себя таким одиноким, таким потерянным, таким пропавшим. Он слепо ковылял по пустым улицам чужого враждебного города. Нам этих германских радостей и на фиг не надо… прав был покойный дед, тысячу раз прав. Что он делает здесь, зачем он приехал сюда, чего ожидал? Как еще может встретить его этот город, с его новой оперой и кварталами дорогих магазинов на том самом месте, где… где… где…

Только тогда их было здесь много, а теперь… теперь он был здесь один, один, если не считать бунтующее сердце и шаркающий звук его собственных ног по чужому тротуару. Надолго ли его хватит в этой злобной немецкой ночи? Цвика впервые подумал о смерти и заплакал, уже не сдерживаясь, от жалости к Мири, к детям и к себе. Почему все должно закончиться именно так, именно здесь, в этом страшном, безнадежном одиночестве, как в плену, как в тюрьме, среди этих аккуратных враждебных стен? За что? Что такого плохого он сделал этому Богу, в которого даже не верит? Зачем Он привел его умирать именно сюда?

Цвика поднял голову. Он стоял на широкой площади, прямо перед светящейся пирамидой. «Микве, — вспомнил он. — Закрыта. Ключи у привратника». Он положил руку на стекло, и ему стало легче. Жаль, что так и не довелось попасть туда вовнутрь… Ведя ладонью по стеклу, Цвика повернул за угол и остановился, как вкопанный. Дверь в пирамиду была приоткрыта! Это мог заметить даже он своими заплывшими щелочками. Затаив дыхание, Цвика ступил внутрь. В маленьком входном тамбуре перед подсвеченной витриной с иудаикой стоял усатый турок-уборщик и протирал стекло. Увидев Цвику, он выронил тряпку, отшатнулся и что-то залопотал, часто-часто, отмахиваясь руками, как от привидения.

«Боится… — подумал Цвика. — Правильно боится. Это мое. Мое!»

— Мое! — крикнул он на иврите неожиданно сильным голосом. — Мое! Уходи!

Турок бочком продвинулся к двери и выскочил из пирамиды. Сквозь стекло Цвика видел, как он побежал к ратуше, все так же заполошно размахивая руками.

«За помощью побежал… ничего, мне ненадолго, успею…»

Он подошел к витрине и замер. Там, внутри, за толстым пуленепробиваемым стеклом среди прочих серебряных менор, кубков, указок и подставок для чтения стояла и его семейная ханукия. Цвика узнал ее сразу, немедленно. Еще бы! Он получил ее в возрасте четырех лет в подарок на хануку. До него она принадлежала прадеду, тому самому, тезке, сгоревшему в аушвицком крематории.

— Мое! — радостно сказал Цвика. — Конечно, мое!

Он спустился вниз по лестнице и сел прямо на влажный каменный пол, наклонившись над темной, слегка колышущейся, как будто дышащей поверхностью воды. Боль отступила, сердце билось ровно и сильно. Цвика посмотрел в воду и увидел деда. Дед улыбался и грозил ему пальцем.

— Не сердись, дед, — виновато сказал Цвика и улыбнулся. — Машина хорошая, да и скидка была фантастическая…

Но дед и не думал сердиться. Он просто смотрел на Цвику снизу, а вместе с ним — тезка-прадед и еще, и еще… много… а прямо за ними, в самой глубине, уходя в дальнюю, захватывающую дух бесконечность, высился Небесный Иерусалим, почти неотличимый от реального, Цвикиного, и потому легко узнаваемый.

— Мое! — счастливо повторил Цвика.

Сердце его трепыхнулось в последний раз и остановилось.

Бейт-Арье, 2006