Дор проснулся оттого, что счастью стало тесно во сне, и долго лежал, не открывая глаз и чувствуя, как оно привольно и безудержно, подобно каше из волшебного горшочка, перетекает в явь и заполняет ее всю. Потом он закинул руки за голову и длинно-длинно потянулся, с наслаждением ощущая трепет каждой мышцы, хруст каждой косточки. Это тело принадлежало отныне не совсем ему одному… вернее, нет, не так — оно всё принадлежало ей, без остатка, со всеми своими потрохами — если, конечно, потроха заслуживали столь священной принадлежности. Рахель освятила своими прикосновениями этот живот, поцелуями — эти плечи, и теперь Дор казался сам себе чуть ли не алтарем или, по меньшей мере, драгоценным предметом культа.

А предметы культа требуют ухода, не так ли? Хорош алтарь — под армейским спальником, на ветхой простыне, даже без подушки!

— У тебя даже нету подушки… — так сказала она ему, когда уходила под утро. — Мне нужно обязательно выспаться, извини, любимый…

Любимый… — Это ты! Так зовут тебя теперь, понял? Он вздохнул, переполненный, и открыл глаза. Счастье плескалось в комнате, угрожая коротким замыканием голой лампочке под потолком. Ерушалаим молча смотрел сквозь окно и сквозь зеркало шкафа, отчужденный и самодостаточный, как всегда.

— Эй! — окликнул его Дор из постели. — Не будь таким букой, ладно? Хотя бы в это утро. Айда за подушками! Понимаешь, моей любимой нужно хорошо высыпаться. На какой улице ты продаешь самые лучшие подушки?

Город безучастно молчал, не реагировал, просто смотрел сквозь, как… как кто?.. как что-то очень недавнее… Память Дора завозилась, заквохтала, выковыривая из ближней груды комки разговоров, щепки впечатлений, обрывки мыслей… да так ничего и не накопала.

— Что ж ты так, глупая курица? — пожурил ее Дор. — А впрочем, не беда, не страшно. С чем его только не сравнивали, этот Ерушалаим. Обойдется и без нас. Правда, дружище?

Нет, не пронять его и фамильярностью: ни один мускул не дрогнул на тяжелом бугристом лице, изрытом глубокими морщинами оврагов. Уж больно много повидал он на своем веку счастливцев — мимолетных, пролетом в несчастье. Поди с таким подружись… Этот город давно уже не шел в приятели ни к кому, кроме неба. Ну и ладно, больно надо… мы нынче и сами самодостаточные.

Холодные плитки пола, дверь, тихий коридор, на часах в гостиной — полдень. Может, она еще здесь, спит у себя в комнате? Дор замер, прислушиваясь… Нет, ушла — иначе он непременно почувствовал бы ее дыхание, непременно.

В ванной чего-то не хватало — он даже не сразу понял чего, потому что запах Рахели присутствовал и там, мешая сосредоточиться, осознать значение иных — второстепенных, но весьма показательных в своей тревожности знаков — знаков отсутствия. Отсутствовали ее предметы, бывшие здесь еще вчера вечером: бутылки с шампунями, крема, щетки… — все, кроме полотенца, сиротливо свисающего с загогулины батареи.

Сердце его вдруг взвизгнуло и заныло за забором ребер, как брошенный дворовый пес. Притопнув на него ногой, Дор на цыпочках вышел из ванной. Дверь в комнату Рахели была приоткрыта. Ну что ты стоишь истуканом? Это ведь всего лишь вход в комнату. А коли так, то и войди. Просто войди, слышишь? Дор еще раз цыкнул на сердце, глубоко вдохнул и открыл дверь.

Он стоял на пороге, разглядывая царящие в комнате хаос и разорение, меру которых было трудно даже определить поначалу — то ли из-за слез, то ли из-за приступа мигрени, тем более мучительного, что до того Дор понятия не имел о мигренях: голова у него болела крайне редко, да и то лишь с похмелья, но в этот момент отчего-то не подлежало ни малейшему сомнению, что речь идет именно о мигрени и ни о чем ином.

Уходя, она так спешила, что вывернула вверх дном все содержимое, все вещи из шкафа и из ящиков комода. На полу валялись разрозненные лоскуты, скомканные конверты, фигурно вырезанные бумажные листки — по всей видимости, образцы выкройки. Он не помнил, сколько простоял так на пороге, не решаясь войти и лишь ощупывая комнату глазами — час?.. два?.. Время не исчезло, но превратилось в шум, в море; оно мигренью громыхало в ушах, булькало в голове, как в кастрюле, закипало, угрожая снести крышку.

Потом Дору удалось сдвинуться с места на шаг, на другой. Чтобы придать этим движениям смысл, он начал приводить комнату в порядок, собирая и складывая в ящик разбросанные клочки ее мало-помалу исчезающего присутствия. Он бродил так до темноты, пока не накололся о шитье с оставленной иголкой. Тогда он сел на пол, словно скорбящий на шиве, и сидел так очень долго, не видя уже ничего, даже собственных слез.

Почему? Этот вопрос вынырнул из морского шума головной боли, как выбеленная солнцем доска, обломок крушения, вынырнул и уже не исчезал, покачивался на волнах, а потом, когда начался отлив и схлынула острота первоначальной муки, остался на береговом песке, поблескивая непросохшей соленой влагой. Почему?

Не “почему она ушла?” и не “почему она ушла именно таким образом?” — с этими загадками еще предстояло разбираться, возможно, долго или даже очень долго, или даже безнадежно и безответно, потому что для разгадки требовалось прежде отыскать ее саму и добиться ее согласия на разговор, на ответ, на разъяснение, а затем еще и заставить себя поверить этим разъяснениям и ответам.

Но существовало еще и другое “почему?” — то, которое никак не зависело от Рахели, а только от него самого — от Дора, от Ильи… или как тебя там? Почему эта история так сильно тебя ранила? Подумай, парень: вы ведь знакомы всего-навсего двое суток… ну ладно, чуть больше — пятьдесят два часа. Чего стоит связь, счет которой идет на часы — не на годы, не на месяцы, даже не на дни — на часы?

Посмотри на это трезвым взглядом взрослого, стороннего человека: обычный перепихон, случайная случка случайных людей; здесь подобное совокупление называют еще красивым словом хафуз, неспроста так похожим на “конфуз” — наскочили друг на дружку в лифте или в ресторанном сортире, подергались в такт разбушевавшимся гормонам, кончили по-быстрому и разбежались, чтобы никогда больше не встретиться, а если и встретиться, то не узнать — не в смысле “не признаться”, а именно “не узнать”, потому что действительно не запомнилось ничего, кроме смутного, смытого, не слишком приятного факта повседневности — вот и все, о чем горевать?

Больше того, если разобраться, то это даже и не хафуз, а что-то совсем уж пошлое: для хафуза все-таки требуется определенная смелость, безоглядность, анархия души, отчаянность момента, эдакая гусарщина — как со стороны поручика ржевского, так и со стороны графини маньки; а тут… а что тут?.. — да ничего, унылая предопределенность, механическая вялость действия: вместе живем — вместе и спим, где свалились, там и свалялись, тьфу, мерзость!..

Эй, эй, стоп, господин Дор! Зачем врать-то, да еще так грубо? Ты ведь неспроста назвал это связью, правда? Потому что речь идет именно о связи, называемой еще судьбой — крепкой, дальней, неразрывной, основной, существовавшей задолго до вашего рождения, как и все основные связи-судьбы.

В самом деле, разве не проявлялась она давным-давно, все сильнее и сильнее подталкивая вас навстречу друг другу, сначала исподволь, деликатно — общими знакомствами, близостью событий, а затем, когда ваше непостижимое упрямство вынудило судьбу к еще большей открытости — грубее, чуть ли не сталкивая носами в Ботаническом саду. Когда же и это не помогло, она напрямую сунула тебе в карман записку с номером телефона — куда уж яснее! Но и тогда — даже тогда!.. — ты не чесался еще несколько дней, пока судьба, уже не на шутку рассердившись, не выбросила тебя к чертовой матери из твоей берлоги вместе с безвинно пострадавшими друзьями-поэтами!

Не слишком-то это похоже на случайность, на пятьдесят два часа знакомства… Скорее — пятьдесят два часа осознания долгого прежнего родства. Так вот живешь себе, скрючившись в тесном и темном каменном мешке, дышишь собственной вонью, не зная о существовании чистого воздуха, неба, света… пока вдруг не вытащат за шкирку, не встряхнут, заставляя разлепить загноившиеся от неупотребления глаза, понуждая вдохнуть чистую свежесть утра, и ты вдыхаешь, и смотришь — просто вдыхаешь и смотришь, чего проще?.. но при этом внутри тебя что-то щелкает, что-то меняется, волшебно и непоправимо — возможно, это расправляются опавшие легкие?.. — меняется настолько, что теперь уже никак не вернуться назад, в мешок, — просто потому, что не сможешь там дышать, задохнешься и все.

Он сидел на полу, положив руки на колени, а голову на руки. Мигрень ушла, в сознание постепенно возвращалось подобие ясности. Где-то это все уже происходило, не так ли? Причем происходило не с тобой… Дор напрягся и вдруг вспомнил. Ну конечно! Лоскуты на полу, вывороченные ящики комода, выкройки, шитье с иголкой… — все это оттуда — из другого текста, другого авторства, других времен! Какая девушка теперь станет шить? Что за чушь! Ты в принципе не мог наколоться на ту невынутую иголку — хотя бы потому, что они не существуют здесь и сейчас — их просто нету — ни иголки, ни шитья — нету, остались там, в давнем прошлом, вместе с образчиком выкройки!

И комодом. Ну сам подумай: как в современной съемной квартире может оказаться старый пузатый комод, ровесник позапрошлого века? Он принадлежит совсем другим комнатам, лавкам антиквариата, свалкам, музеям… Погоди, погоди… куда же я тогда складывал?.. подбирал с пола и складывал?.. — Никуда, идиот! Никуда не складывал и ничего не подбирал! Этого просто нету, нету, пойми наконец — привиделось, показалось, приснилось… Нет. Быть такого не может. Хотя… А ты проверь, дурачина. Это ведь так легко проверить: просто открыть глаза и…

Дор поднял голову и посмотрел. Кровать. Тумбочка. Стол. Два стула. Высокий стенной шкаф с антресолями и пластиковыми раздвижными дверцами. Книжная полка. Комода в комнате не было.

Так… он медленно встал, опираясь на стену. Теперь — спать. Немедленно спать. В надежде на то, что проснешься нормальным человеком, а не комодом, набитым выкройками восьмидесятилетней давности. Пошатываясь, Дор миновал коридор, вошел в свою комнату и зачем-то заперся. Ерушалаим все так же отчужденно смотрел сквозь него и далее — сквозь зеркало, стены, шкафы и комоды — на что-то свое, неведомое и недоступное человеческому взгляду. Последним усилием Дор опустил жалюзи, упал на свою постель и отключился.

Но отдохнуть не получилось и во сне. Он шел в кромешной темноте по бесконечному подземному лабиринту, шел, утыкаясь в невидимые тупики, возвращаясь наощупь и сворачивая наугад, шел и шел, вытянув вперед левую руку и прижав к груди правую, в которой разматывался подаренный ею нитяной клубок — а еще говорили, будто девушки теперь не шьют!.. шел, придерживая локтем заткнутое за пояс оружие.

В принципе, можно было и не идти, а просто стоять и ждать — ведь враг нашел бы его и сам, но ходьба придавала движениям уверенность, вроде разминки перед боем. Потом впереди забрезжил свет; Дор приостановился, давая глазам привыкнуть, и вошел в огромную пещеру, почему-то похожую на крохотную шестиметровую советскую кухню, где, втиснувшись между холодильником и плитой, его ждало рогатое чудовище.

— Ты знаешь, кто я? — спросило чудовище.

— Конечно, — отвечал Дор, нащупывая оружие. — Ты — Минотавр.

— Это само собой. Но кроме того я — твой отец.

— У моего отца не было рогов.

— Еще как были, — рассмеялся отец. — Ты что, забыл? Я ведь уже давно работаю быком-осеменителем. А какой бык без рогов, сам подумай? Это ж телкам насмех… Присаживайся, Илья, поговорим.

— Зови меня Дор.

— Взял новое имя? Ну и правильно. Без этого жизнь не переменишь. Я вот тоже теперь, как видишь, — Минотавр. А до того был Петром. А до того…

— У меня мало времени, — перебил его Дор.

Отец понимающе кивнул.

— Ну да. Ты ведь пришел меня убивать, правда? Вот только как ты думаешь это сделать со своим дурацким газовым пистолетом?

Черт! Дор посмотрел на свое оружие: это и впрямь был совершенно бесполезный в такой ситуации газовый пистолет — как тогда, в Питере. Здесь, в подземной тесноте кухни, он не годился даже для обороны — наверняка, только раззадорит проклятого быка. Усмехнувшись, отец приоткрыл холодильник и достал оттуда ржавый гвоздь-пятнашку.

— Вот. Храню, как видишь. В морозилке, чтоб не испортился… — он положил гвоздь на стол и подвинул поближе к Дору. — Бери, не стесняйся. У минотавров сердце там же, где у людей: вот здесь, под этим ребром. Давай, я отвернусь.

— Слушай, — сказал Дор. — Почему?

— Почему тебе сейчас так больно? Роды — это всегда больно, сынок.

— Я не об этом. Почему ты тогда ушел?

Отец пожал плечами.

— Ты меня разочаровываешь. Дору такие вещи должны быть понятны без объяснений. Илье — нет, но Дору…

— Свобода?

— Конечно. Свобода — это когда ты выбираешь сам — ты, а не обстоятельства — свои или чужие.

— И какими же обстоятельствами были для тебя мы с мамой — своими или чужими?

— Я думал, ты понял, — глухо сказал отец. — Хотя бы тогда, когда сам уходил, после маминых похорон. А впрочем, неважно. Бери свой гвоздь и делай то, за чем пришел.

Дор протянул руку за гвоздем, но в это время нитяной клубок шевельнулся в другой его ладони. Он встал.

— Нет, благодарю. Мне нужно идти, Минотавр. Зовут.

— Кто?

— Обстоятельства… — улыбнулся Дор, показывая клубок. — Видишь ли, мою свободу выбирают обстоятельства. И поэтому я сейчас выйду на свет, а ты… ты останешься сидеть здесь, весь в рогах и в лабиринте. Прощай, бык-осеменитель.

Рогатая морда вдруг дернулась и поплыла, превращаясь в толстое щекастое лицо тетки-проводницы.

— Ну и шут с ней, с гамнастеркой, у нас другая есть, — сказала она и пододвинула к нему гвоздь… хотя нет, какой же это гвоздь?.. это пятак, обычный медный пятак! — На, возьми, сынок, на метро.

Дор послушно взял пятак и вышел в подземный переход на Петроградской. Теперь он мог справиться и без клубка. Нужно перейти, подняться наверх и свернуть направо, по Большому проспекту, а там уже близко. Мама вот-вот родит, а роды — это всегда больно. Дор занес ногу на ступеньку и проснулся.

Солнце просовывало узкое жало сквозь щель в жалюзях, прожигало в зеркале ослепительный минус. Все то же, минус Рахель. Ее отсутствие означало присутствие пустоты, дыры с рваными краями прямо по центру души. Дор встал с постели и пошел на кухню, поддерживая обеими руками свою ущербную душу, как раненный в живот — вываливающиеся кишки. Следовало поесть, но есть не хотелось; несмотря на то, что вот уже сутки он не ел ничего, кроме беды, беда оказалась исключительно сытной, хотя и горькой на вкус.

Пересиливая тошноту, он впихнул в себя йогурт, тщательно вымыл и вытер полотенцем ложечку, вернул ее в ящик буфета, затем закрыл глаза, досчитал до ста и, обнаружив, что сильно опасается результатов этого простого теста, досчитал еще раз — для собственного успокоения, которого, впрочем, не последовало. Но отступать было некуда; Дор глубоко вздохнул, открыл глаза и тут же вздохнул снова, на этот раз с облегчением: буфет, не в пример вчерашнему воображаемому комоду, по-прежнему стоял на месте, во всеоружии всех своих ящичков, дверец, витринок и разделочных досок.

Значит, реальность вернулась по крайней мере на кухню; может быть, так же вернется и сама Рахель? Главное — поддерживать порядок, всеми силами поддерживать порядок. Придя к этому неожиданному, но бесповоротно верному заключению, он открыл мусорницу под раковиной — выбросить пустой стаканчик из-под йогурта. В ведерке белели обрывки бумаги. Мусор. Хочешь знать чьи-то секреты — взгляни на его мусор. Ты ведь хочешь знать ее секреты, не так ли?

Он выудил бумажки из ведра и принялся раскладывать их на кухонном столе, тасуя, как детали паззла. Один за другим сложились глянцевые листки-флаеры, из тех, какие просовывают под дворники машин и в почтовые ящики: реклама детского цирка, сообщение о космических скидках на предметы земной сантехники и расписание занятий районного кружка тай-ши. Увы, это ни на шаг не продвигало Дора в его поисках. Поисках?.. Выходит, ты собираешься ее искать? Конечно, а как же иначе? Дор с минуту просидел без движения, привыкая к этой мысли — очевидной на первый взгляд, но пришедшей ему в голову только сейчас.

Так. Поддерживать порядок. Что-то зацепило его взгляд, когда он сметал бумажные клочки назад в мусорное ведро. Посомневавшись, Дор стал заново вытаскивать обрывки. Нет, не тай-ши… и не сантехника… наверное, вот это, с козой-канатоходицей… Он вчитался в мелкие буквы рекламного текста и похолодел. Перед ним лежало не просто объявление о спектакле детского цирка — нет, это была реклама концерта в онкологическом центре. В онкологическом центре! Подобного рода флаеры просто физически не могли появиться в почтовых ящиках спального иерусалимского района или под дворниками машин на университетской стоянке. Зачем? Наверняка их распространяли только в самой больнице или, возможно, в соответствующем диспансере — среди потенциальных клиентов. Следовательно, эта рекламка оказалась в руках Рахели по одной-единственной причине…

— Вовсе нет, — одернул он сам себя. Могут существовать и другое объяснения.

— Например?

— Например, в университете тоже есть медицинский факультет. Или — Рахель может помогать ребятам из цирка или даже участвовать в нем… Или… не знаю… да мало ли что?

— А ее стрижка, Дор? Ее стрижка налысо ни о чем тебе не говорит? Или все-таки напоминает о…

— Господи…

Он вскочил и слепо забегал по квартире, задевая плечами углы мебели и дверные косяки. Тогда… тогда можно истолковать ее побег. Возможно, она не хочет вступать в длительную… или не длительную, но просто душевно значимую связь, чтобы не причинять беспокойства… да какого там беспокойства?.. — горя! Или, как вариант, она легла сейчас в больницу на какие-нибудь мучительные процедуры и не хочет, чтобы он знал об этом… Или… не знаю… да мало ли что?

Одно не подлежало никакому сомнению: он просто обязан найти ее как можно скорее. Он должен объяснить ей ситуацию, которую Рахель, видимо не понимает, несмотря на крайнюю ее — ситуации — простоту, заключающуюся в том, что он, Дор, не может без нее жить — элементарно задыхается, соскакивает с катушек, лезет в комод… или как это еще обозначить… Что ей нужно было думать раньше — до того, как она начала искать компаньона… а точнее — до того, как она поселилась в этой квартире… а еще точнее — до того, как она вообще появилась на свет! А теперь уже поздно! Поздно! Теперь уже есть факт налицо, то есть — он, Дор, наибольшим горем для которого является ее побег, ее отсутствие, а наибольшим счастьем, наоборот, — присутствие — любое — лысое, волосатое, кашляющее, сопливое, издыхающее… — любое!

Дор наспех оделся и выбежал из дому. Автобус подошел сразу, словно подтверждая тем самым правильность его действий. Искать, искать… Из-за полуденного времени пассажиров на остановках почти не было; нигде не задерживаясь, автобус лихо скатился с Гило, пролетел Катамоны и Пат; стоя у задней двери, Дор нетерпеливо перебирал ногами, словно помогая движению машины… вот и перекресток со Шнеуром… он выскочил и побежал вверх по склону холма к воротам Ботанического сада.

Конечно, всерьез рассчитывать на то, что Рахель обнаружится тут же, на грядках, не приходилось: даже у чудес есть границы возможного. И тем не менее… не бросит же она на произвол судьбы свои драгоценные стебельки! Ну да! Их не бросит, а его… Это странное, нелепое сопоставление пробудило в нем столь же нелепую ревность. Тщательно оглядывая, обыскивая все аллеи и уголки сада, Дор уже не был уверен, обрадуется ли при виде знакомой соломенной шляпы. Найти Рахель здесь и сейчас, склонившейся как ни в чем не бывало, с совком и грабельками в руках над каким-нибудь дурацким цветком… — о, это выглядело бы слишком несоразмерным ее чудовищному бегству.

Но нет, в саду не оказалось никого, кроме насекомых и птиц, недоуменно наблюдавших за возвратно-поступательными маневрами Дора. Похоже, цветы и растения в полной мере разделяли его печальную участь — участь брошенных, покинутых, забытых… Дор сочувственно потрепал по курчавой макушке подвернувшийся под руку куст и вышел через университетскую калитку, оставив за спиной зеленых товарищей по несчастью. Бедняги… в отличие от него, они могли лишь пассивно ожидать ее возвращения, гадая “будет — не будет” на собственных лепестках.

У двери в секретариат топтались студент и студентка.

— Тоже к Мазаль, братишка? Становись в очередь.

Дор вздохнул и прислонился плечом к стене. Слишком многое зависело в кампусе от секретарши Мазаль Шотыхошь, чтобы попасть к ней вот просто так, с разбегу. Она ведала и пересдачей экзаменов, и местами в общежитии, и платой за обучение. Но и этому огромному объему работы Мазаль могла уделять в лучшем случае лишь треть своего драгоценного времени. Оставшиеся две трети посвящались ее главной и истинной страсти — ногтям. То яркокрасные, то темнозеленые, то канареечно-желтые, но всегда удивительно красивые, отливающие ровным перламутровым блеском, они балансировали на той крайней степени длины, которая граничит с уходом в загиб, то есть — с угрозой превращения из ногтей в когти, а потому требовали постоянного и пристального внимания.

Неудивительно, что надоедливые студенты раздражали Мазаль сверх всякой меры. Как любой настоящий художник, она терпеть не могла, когда ее отвлекали от дела жизни. Как любой настоящий художник, она пользовалась устойчивой репутацией стервы, то есть человека, абсолютно неприспособленного для нормального общения.

Дор познакомился с Мазаль в первые дни своего первого семестра, когда подсел за ее столик в университетском кафетерии. В переполненном зале было всего три свободных места, и все три — рядом с Мазаль. Само по себе это говорило о многом, но Дор в своем тогдашнем состоянии на подобные мелочи не отвлекался. Зато ногти — в тот день антрацитово-черные — не могли не привлечь его восторженного внимания, особенно тронувшего Мазаль своим явным бескорыстием. Слово за слово, их разговор принял шутливо-игривое направление и абсолютно неожиданно для Дора завершился акробатическим этюдом за припертой шваброй дверью кладовки, под глуховатый аккомпанемент пластиковых ведер и бутылей с хозяйственными химикатами.

Потом, когда ведра утихомирились, Мазаль привела в порядок дыхание и одежду и сказала, с досадой глядя на слегка загнувшийся ноготь мизинца:

— Я вижу, ты меня еще не знаешь. Так вот, чтобы знал: у Мазаль никаких поблажек через постель не получают. Даже не рассчитывай.

— Ладно, не буду, — отвечал Дор, весело оглядывая кладовку, где постелью и не пахло. — А через полки получают?

— Умный, да? — прищурилась Мазаль. — Ничего-ничего, ты ко мне еще придешь… умник. Поспрошай пока у друзей: Мазаль Шотыхошь. Они расскажут. Бай!

Она чмокнула его в щеку в знак вечного прощания и отставила от двери швабру.

— Бай… — пробормотал ошеломленный Дор в ее удаляющуюся спину. — Шотыхошь… странная фамилия.

На самом деле фамилия у Мазаль была вполне конвенциональной — Леви. Прозвище же “Шотыхошь” представляло собой искаженную форму наиболее часто употребляемой ею фразы — “Что ты хочешь?” Этот на первый взгляд невинный вопрос превращался в устах Мазаль в грозное оружие — рапиру, дубину, кнут — которыми она шугала от своего стола надоедливых студентов.

Вот и сейчас Дор, стоя в дверях секретариата в ожидании своей очереди, наблюдал, как Мазаль, хмуря жгучие курдские брови, расправляется с несчастной первокурсницей.

— Я тебя в десятый раз спрашиваю: что ты хочешь?

— Отсрочку, — лепетала девушка. — Мне положено…

— Ну если положено, то что ты хочешь?

— Я же сказала…

— Она сказала! — саркастически повторила Мазаль. — Что ты хочешь… В деканате была?

— Нет…

— Тогда что ты хочешь?

— А вы не можете? Я думала…

— Она думала! Что ты хочешь…

Мазаль развела руками с выражением комической беспомощности, но тут же посерьезнела, зацепившись взглядом за непорядок в ногте указательного пальца. Студентка еще немного потопталась у стола и понуро побрела к выходу. Дор шагнул вперед.

— Что ты хочешь? — осведомилась Мазаль, не отрывая глаз от крошечной проплешины на ровном слое лака.

— Эй, Мазаль, — тихо проговорил Дор. — Это я.

— Кто — я?

Секретарша подняла на него взгляд, немного подумала и, вспомнив, улыбнулась.

— Ага. Пришел-таки. А я ведь предупреждала…

— Мазаль, милая, очень надо. Ну пожалуйста.

— Неужели так приспичило? — она подмигнула. — Не сейчас, братишка. Вот прием закончится, тогда приходи. Запрем кабинет, вспомним прошлое.

— Да я не об этом, — смутился Дор.

Мазаль расхохоталась.

— Так и я не об этом… Ладно, пошутили. Что ты хочешь?

— Мне нужны данные одной студентки, — торопливо сказал Дор. — Из группы ботаников, третий курс.

— Ишь ты, кот-гуляка… — прищурилась Мазаль. — Так уж и быть, по старой дружбе. Фамилия?

— Не знаю. Зовут Рахель.

Мазаль защелкала ногтями, виртуозно выцеливая нужные кнопки клавиатуры, что в ее случае представляло собой поистине непростую задачу. Дор обошел стол, чтобы лучше видеть экран.

— Вот, смотри.

— Но тут ничего нету…

Она тряхнула кудряшками и снова расхохоталась.

— Нету, потому что нету. Похоже, продинамили тебя, котяра. Нету таких у ботаников. Двадцать шесть девок, и ни одной Рахели. Непопулярное имя. Все больше Яэль да Ноа… О, гляди-ка — есть и Мазаль… Ну да Мазаль ты и в секретариате найдешь, правда?

— Как же так… — ошеломленно произнес он. — Быть такого не может… посмотри еще раз. Посмотри на втором курсе…

— Говорят же тебе — нету! — отрезала Мазаль, начиная сердиться. — Ну? Нету! Что ты хочешь?

Дор выпрямился. Нету. Он повернулся и медленно пошел прочь.

— Приходи после приема! — крикнула вслед Мазаль, сменяя гнев на милость. — Слышишь? Без шуток, приходи, не пропадай…

Как же, поди не пропади тут… Натыкаясь на встречных, он вышел из здания и медленно побрел вдоль университетской лужайки. Куда теперь? Взгляд поблуждал в поисках ответа и уперся в оранжевое пятно телефона-автомата. Позвонить. Она что-то говорила о знакомстве с Галями. Позвонить Роне, прямо сейчас.

— Илия? — голос Роны Галь звучал обеспокоенно. — Откуда ты звонишь? Я себе места не нахожу…

— Я теперь Дор. Сменил имя.

— Да-да, — откликнулась она, нисколько не удивившись. — Когда ты вернешься?

Зато удивился он:

— Вернусь? Куда вернусь?

— Сюда, домой. Ты нездоров, мальчик. Слышишь, я тебя очень прошу…

— Подожди, Рона, — сказал он. — Ты можешь ответить мне на один вопрос? Помнишь, ты хотела познакомить меня с девушкой по имени Рахель? Рахель, дочка ваших друзей. Помнишь?

Она прерывисто вздохнула.

— Боже мой…

Второй вздох — еще тяжелее прежнего, чмоканье прикрытой ладонью мембраны, шелест шепота… наверное, говорит с кем-то… — С Роном, с кем же еще… Что за чертовщина?

— Рона? Ты меня слышишь? Рона?

— Люша… то есть Дор… — заторопилась она. — Ты должен вернуться домой. И не надо никого искать, ладно? Это совсем не та Рахель, которая тебе нужна. Она и не Рахель вовсе, ее еще в детстве переименовали, когда сюда переехали. У нее какое-то другое имя, слышишь? Другое, русское имя, я забыла, но могу вспомнить. Люшенька, мальчик…

Дор хлопнул себя по лбу.

— Ну конечно! Другое имя! Это все объясняет. Спасибо, Рона.

— Ты вернешься? Сегодня?

— Извини, мне надо бежать, честно. Извини…

— Погоди, не ве…

Он повесил трубку. Другое имя! В списках деканата она числится не Рахелью, а кем-то другим. Как все просто… Телефон зазвонил — видимо, Рона воспользовалась определителем номера, — но Дор уже шел прочь, радостно осмысливая неожиданное открытие. Хотя само по себе оно и не могло привести его никуда, но, что ни говори, это была первая удача с начала поисков. У кафетерия кто-то схватил его за локоть. Дор обернулся — перед ним стоял улыбающийся Димка Рознер.

— Здорово, чувак! Ты куда пропал?

— Пропал? — недоуменно повторил Дор. — Никуда я не пропадал. Живу себе, ищу.

— Понятно, — сказал Дима с некоторым напряжением в голосе. — В поисках утраченного времени. Под сенью девушки в цвету. Ты теперь живешь у Галей?

— Нет. Нашел комнату в Гило, на улице Афарсемон. А вы где?

— Как это где? — вытаращился Рознер. — Все там же, во Влагалле, где же еще? Скучаем по нашим теплым товарищеским ужинам.

— Во Влагалле? Разве… — начал Дор, но замолчал на полдороге. Что-то подсказывало ему, что продолжать не стоит.

— Смотри, Илюха…

— Дор.

— Хрен с вами, слушайте оба, — махнул рукой Димка. — Кончай с этим, а? Ты так скоро свихнешься, если уже не свихнулся… Ну кого ты ищешь, чудило? Ее ведь нету, пойми. Нету в природе. Это все Лешка Зак виноват со своими заскоками. Замутил тебе мозги, сам уехал, а нам теперь расхлебывай. В общем, Илюха…

— Дор.

— Тьфу ты, неладная!.. Дор. Пойдем, Дор, выпьем, Дор. Водку “Голд” пока еще не переименовали. Посидим, музыку послушаем. Боря поэму новую почитает, “Стебли космоса” называется. Ну?..

— Извини, Дима. Не сейчас.

— А когда?

— Эй, Доронин!.. — незнакомый парень быстро шел в их сторону, звал издали, размахивая обеими руками, чтобы привлечь внимание.

— По-моему, это тебя. Хотя сейчас и не скажешь, кто ты… — усмехнулся Дима. — Откликнешься или как?

Дор неохотно помахал в ответ.

— Ты что, Доронин, оглох? — недовольно сказал парень, подойдя вплотную. — Я за тобой от самой библиотеки бегу. Кричу, кричу…

— А что такое?

— Это ты Рахель искал?

Сердце Дора подпрыгнуло.

— Я… искал… А что — нашлась?

— Нашлась, нашлась… — все так же недовольно пробурчал парень. — Пошли, быстро, у меня там прилавок без присмотра.

Он крутанул головой и повернул назад, к библиотеке. Дима Рознер изумленно смотрел ему вслед.

— Видал?! — крикнул Дор, выходя из столбняка и бросаясь вдогонку за парнем. — Нашлась! А ты говорил — нету в природе!.. Эй, братишка, подожди!

В несколько прыжков догнав парня, он пристроился рядом, забегая вперед и заглядывая в глаза.

— Где она? Где?

— Вот… — парень на ходу вытащил из кармана джинсов сложенный вчетверо бумажный листок. — Копия. Оригинал получишь в зале.

Дор развернул листок. Ага. Вот оно что. Копия газетной публикации двадцать седьмого года.

— Все, как ты заказывал… — гордо произнес парень, останавливаясь. — Прямиком из подшивки. Лея это стихотворение неделю искала. Библиографическая задачка не из простых. Я бы на твоем месте прямо сейчас купил ей шоколадку.

Язычок замка, шепоток дверей, стук шагов твоих — в никуда. Закричать: вернись! Побежать: скорей!  — Не бывать тому никогда. Горечь гордых душ, нестерпима ты, боль несносна чистых сердец… Одинок мой путь в городах пустых, как в толпе забытый слепец.

— Что? Что-нибудь не так? — парень тревожно заглянул в окаменевшее лицо Дора. — Ты ожидал чего-то иного?

— Все так, — сказал Дор, не отрывая глаз от листка. — Спасибо. Все так. Хотя ожидал я действительно иного.

Иного?.. Но почему, на каких основаниях? Это ведь так на нее похоже: сбежать самой и обвинить в уходе других… Хотя, почему других? Возможно, она обвиняет себя же — себя другую, свое второе “я” — нестерпимо гордую, несносно чистую Рахель? А та, вторая — чего она хочет, от чего бежит, что оберегает, за чем гонится? За одиночеством? За свободой, как… как отец в сегодняшнем сне?

Он снова шел наугад, не разбирая дороги, наталкиваясь на встречных, как в толпе забытый слепец. Не лучше ли будет просто оставить ее в покое, оставить одну — так, как сама она хочет? Ведь ее города всегда были и навсегда останутся пустыми — даже если в них не протолкнуться от людей и машин.

Позволь ей забиться в нору… нет, нора — это все-таки не про нее, при всей твоей горечи и обиде — позволь ей запереться, укрыться в высокой башне, в двадцати локтях над земной дорогой, дай ей спокойно умереть от чахотки, от рака, от инопланетной сущности, каждым своим атомом чуждой тому, что внизу, и оттого не выработавшей необходимого иммунитета к вирусу ненависти, микробам лжи, воздуху пошлости — ко всему тому, чем дышим и болеем мы, земляне. Пусть лежит себе одна там, в прокаленной солнцем мансарде на улице Бограшова, пусть…

Дор резко остановился на полном ходу, пораженный внезапным прозрением; какой-то пешеход, никак не ожидавший этого, чертыхнулся, с разбегу налетев на него сзади. Ну конечно! Как же он раньше об этом не подумал! Она должна быть там, на Бограшова, рядом с морем… четыре ветра в окне, и так далее… Больше просто негде. Он осмотрелся:

— Где это я?..

Ага, подземный переход рядом с автобусной станцией. Умные ноги сами привели его куда надо.

Экспресс на Тель-Авив отходил через несколько минут. Дор сел и сразу забылся: он чувствовал себя измотанным, как после двадцатилетней каторги. Водитель тряхнул его за плечо на конечной, когда все уже вышли. Вышел и он, встрепанный со сна, диковато озираясь в дизельном мареве Центрального автовокзала, именуемого еще Централом по причине глубинного сходства с пересыльными кичами, с вонью и воровством мира, загаженного тюрьмами, полицейскими участками и такими вот бетонными монстрами. Дор всегда плутал и путался в этом чудовищном здании; вот и теперь выбраться наружу удалось далеко не сразу.

Разбудивший его водитель сказал:

— Пройдись по свежему воздуху, парень. У тебя, видать, голодание — кислородное или вообще.

Снаружи и в самом деле стало полегче, и он решил дальше идти пешком. Впрочем, насчет голодания шофер не угадал: заботливая сиделка-беда по-прежнему кормила Дора полными ложками — однообразно, но сытно, так что есть совсем не хотелось. Улица Левински… Алленби — во всю длину… здоровенный кусок Бен-Еуды… Не ближний свет, но и не так чтобы очень. Он медленно брел по тротуарам и мостовым, не чувствуя времени, не остерегаясь ни машин, ни людей, не думая ни о чем, кроме того, чтобы не слишком сильно сжимать в ладони едва шевелящийся нитяной клубок.

На углу Бен-Еуды и Бограшова Дор остановился. Слева, в одном квартале от него, виднелась набережная с высокими пальмами и сине-зеленое тело старого недоброго моря. Куда теперь? Нитяной клубок затих, не давал ответа.

— Не из святого ли города Иерусалима держит свой путь достопочтенный рыцарь?

Дор вздрогнул и обернулся — на него, подкручивая острые стрелки мушкетерских усов и чуть заметно покачиваясь, взирал Леша Зак собственной персоной. В глазах поэта весело, как дети по школьному двору, гонялись друг за другом граммы чистейшего девяностошестипроцентного, и это придавало зоркому лешиному взгляду особую, слегка легкомысленную рассеянность.

— Острота вашей наблюдательности, мессир, не уступает силе вашего духа, — в тон отвечал Дор, вдыхая окутывающий Лешу тяжелый спиртовый дух. — Мой конь притомился, стоптались мои башмаки.

— Гм… — задумчиво потупился поэт. — Странно… И конь притомился, и башмаки стоптались? Не кажется ли благородному рыцарю, что первое исключает второе?.. Ну, разве что, вы отдали коню свою обувь — кстати, в таком случае понятно, отчего он, бедняга, притомился. А впрочем — неважно. Что ищет благородный рыцарь в этом далеком краю?

Дор улыбнулся и развел руками.

— Что может искать рыцарь? Конечно, башню. А там, в башне…

— Ни слова больше! — вскричал Леша в сильнейшем волнении. — Ты пришел искать башню! Умница! Ты даже не представляешь себе, насколько ты прав! Пойдем!

Он схватил Дора за рукав и потащил за собой через перекресток. Кто-то шарахнулся в сторону, возмущенно тявкнула автомобильная сирена. Перебежав улицу, они вошли во двор, где машины стояли так тесно, словно умели выезжать методом вертикального взлета, и с трудом, выгибаясь между капотами и зеркалами, протиснулись к едва заметному входному проему, за которым оказалась площадка облупленной лестницы и дверь с амбарным замком и надписью “Склад”.

— Наверх, в башню! — скомандовал Леша Зак.

Вход в его мансарду больше походил на лаз и не запирался — как по причине общей труднодоступности, так и потому, что красть у Леши было решительно нечего.

— Вот! — с гордостью воскликнул поэт, забираясь с ногами на кровать, чтобы гость мог войти, ибо другой возможности освободить место для второго человека здесь просто не существовало. — Это — башня! Что скажешь?

Но Дор не слушал его, бормоча проклятия и потирая колено, сильно ушибленное о стоящее при входе большое жестяное ведро или скорее даже бак, доверху набитый клочками бумаги всевозможных форм и расцветок — рекламными флаерами, салфетками, листовками, обрывками уличных объявлений, журналов, газет. На вершине этой горы красовался огромный зимний башмак, разношенный до степени, навряд ли доступной обычному человеку… да и коню, наверно, не всякому, а только такому, который действительно очень сильно притомился.

Зачем здесь этот мусор, когда и так нету места? Глупо, нелепо… но тут клочок салфетки шевельнулся, и Дор разглядел слово, и еще одно, и еще… В следующую секунду он уже не видел никаких бумажек — смотрел на них и не видел: перед ним копошились, наползая одна на другую, длинные гусеницы строчек, быстро струились муравьиные тропки букв, неуклюжие слова-жуки толкали друг друга крутыми боками, тяжело гудели мохнатые пчелы ямба, резкими восклицательными знаками взлетали выскочки-кузнечики рифм.

Стены каморки дрогнули и растаяли; лешина кровать широким махом отъехала в сторону, дощатый пол вознесся, вытолкнув в космос крышу. Они находились на верхушке высоченной башни, стоящей, как и положено таким башням, на берегу всех стихий сразу. Полное обманчиво веселых бликов, здесь лениво разлеглось лживое сине-зеленое финикийское море; высоко, глядясь в небо, как в зеркало, стояли молчаливые холмы Ерушалаима; истекая томительным гноем белой петербургской ночи, курчавился Таврический сад; плетью, кистенем и дикой буранной смертью дышала половецкая степь…

— Это — “Башня”! — зачарованно повторил Дор, присаживаясь рядом с хозяином. — Это — “Башня”.

— Стану я тебе врать… — Леша крутанул ус и полез под кровать за бутылкой и стаканами. — Выпьем, чтоб дальше видеть.

Дор снова посмотрел на бак со стихами.

— Леша, не мое это дело, конечно… но как-то нехорошо это — в ведре. Что ты с ними думаешь делать?

— А зачем с ними что-то делать? — удивился хозяин.

— Ну как это… Они ведь живые. Шевелятся.

— Ну если живые, то пускай себе и живут. Живому существу разве что прикажешь? Да и неправильно это — приказывать… — Леша помедлил с бутылкой в руке. — Я вот все думаю: а что будет, когда ведро переполнится, и они хлынут через край? Представь себе… хлынули… и ползут, ползут… Стихия!

Он сделал волнобразное движение рукой, изображая безудержное наступление стихии стихов, и перед Дором явственной картиной предстала затопленная стихами башня, и бурлящая стихами лестница, и двор, где в озере стихов видны лишь крыши машин вертикального взлета. Вот лешины стихи кипящей лавой выплескиваются со двора на улицу Бограшова и стремятся все дальше и дальше — по тель-авивским бульварам и площадям, переваливают через прибрежное плоскогорье и горные цепи Шомрона и Еуды — еще дальше — в Негев, Синай и Сахару, на великие реки Сибири, Индии и Китая, в саванны Африки, пампасы Аргентины и полярную тундру…

— Да, Леша… — протянул он. — Действительно, здорово… Слушай, а почему бы тогда не убрать башмак?

— Нет, рыцарь, без башмака нельзя, — возразил хозяин, наливая себе еще и назидательно поднимая палец. — Башмак нужен для создания необходимого давления. А чего ты не пьешь?

— Не хочу. Боюсь совсем расклеиться. У меня еще дело.

— Ну как хочешь. А я вот выпью. Спирт, брат, — лекарство от всех недугов. В отличие от спорта.

— Правильно, я ж совсем забыл, — улыбнулся Дор. — У тебя ведь их ужасно много, недугов. Поменьше, чем стихов, но все же…

— Ага. Много и все неизлечимые. Будь здоров, рыцарь…

Они помолчали, слегка сбитые с шутливой волны неожиданным поворотом разговора.

— А чем ты таким неизличимым болен, Леша? Чахотка? Рак?

Леша Зак безразлично пожал плечами.

— Наверно, чахотка. Наверно, рак. Я ведь к врачам не хожу, потому и не знаю.

— И не боишься?

— Нет, не боюсь… — он вдруг стрельнул на Дора неожиданно острым взглядом и покачал головой. — И ты не бойся. Это я хочу тебе сказать: не бойся. Помнишь, давно, еще во Влагалле, ты рассказывал про поколение Рахели? Как пришли они из века ушедшего со всеми своими расчудесными надеждами и иллюзиями… а их — бац по кумполу!.. и сапогом — под дых!.. и мордой в грязь на крови — нате, жрите дерьмо, ангелы нездешние!.. Помнишь?

— Помню. Но при чем здесь…

— А при том, что сейчас, может, то же самое происходит, только наоборот. Снова новый век, а мы к нему — снова — из века ушедшего, страшного. Мы к нему — к новому — с прежними страхами. Так и ждем, что вот-вот засадят по губам говенным сапожищем. Бежим, спасаемся, ходим пригнувшись — да все по той стороне, что при артобстреле наименее опасна. Но век-то уже другой, рыцарь! Может, и бояться давно уже не надо? Может, самое время распрямиться?

Дор усмехнулся.

— Твоими бы устами… А ну как ты ошибаешься, Леша? А ну как следующий век еще хуже окажется, еще кровавей, еще страшней? Мы выпрямимся, а нам, как ты говоришь — по губам! И не сапогом, а бульдозером. Что тогда?

— Тогда плохо, — тихо сказал Леша. — Но, по-моему, рискнуть стоит. Да ты хоть на себя взгляни — до чего тебя этот страх довел. Ты же собственной тени боишься. Рак ей какой-то придумал… а с чего ты вообще взял, что она больна? Из-за той давней чахотки? Из-за болезни матери? Но это все давно уже в прошлом, чудак. Ты приволок это на собственном горбу из прежнего века, понимаешь? На черта тебе этот горб? Распрямись, Дор, слышишь? Генук бояться!

— А она…

— И ей то же самое скажи. Ты ведь мужик — скажи потверже, она поверит. Она ведь тоже боится — бежит не пойми от чего…

— Она боится за свободу…

— Чушь! Те, кто боятся за свободу, уже несвободны! Ничто не сковывает больше, чем страх, как ты такой простой вещи не понимаешь? Выпьешь? Нет? А я добавлю…

Леша забулькал бутылкой. Дор задумчиво покачал головой.

— Леша, ты ведь знал, что я приду, правда?

— Знал… — кивнул Леша Зак. — Позвонил Димке из книжного, он все рассказал о твоих… гм… приключениях.

— Давно это было?

Леша мелкими глотками выпил стакан и зажевал хлебом.

— Какая тебе разница? — сказал он, морщась. — Ты все равно живешь совсем в другом времени… в другом веке.

В ладони ожил и шевельнулся клубок. Дор поднялся.

— Мне пора, Леша. Спасибо за башню.

— Давай, рыцарь. Сам дорогу найдешь?

— У меня клубок.

Леша удивленно поднял брови.

— Ну тогда-то что. Завидую. Прощай пока.

— Прощай.

Дор вышел на улицу и повернул к морю. Нитяной клубок бешено сматывался в его руке. Он распознал ее почти сразу — темным силуэтом на фоне падающего в море солнца. Она тоже увидела его, потому что широко раскинула руки и ускорила шаг — навстречу. Рахель почти бежала, и, хотя Дор не мог различить из-за солнца ее лица, он точно знал, что она улыбается.

Бейт-Арье, 2009