Сева проснулся с неуютным ощущением чьего-то присутствия. Он приоткрыл веки — чуть-чуть, ровно настолько, чтобы посмотреть. Увы, этого оказалось недостаточно: в узкую, исполосованную ресницами щелочку виднелся край подушки, рифленая обивка дивана под сбившейся простыней, квадратные плитки пола и ботинок, небрежно завалившийся набок. Сева слегка повернул голову, надеясь разглядеть побольше и в то же время остаться незамеченным. Он и сам не знал, зачем играет в эту древнюю детскую игру.

— Вот вы и проснулись, — сказала Ханна. Она сидела, поджав под себя ноги, в кресле напротив. — Завидую такому замечательному умению спать. Я вот не смогла. Покемарила часика три, а больше никак, ни в одном глазу.

— Который час? — спросил он, протирая глаза.

— Девять с копейками.

Сева почувствовал, что его взгляд, как глупый кутенок, ткнулся в круглые колени, в белую полоску бедра под разошедшимися краями махрового халата и немедленно отдернул дурачка в сторону, к окну. Не лезь куда не просят, гуляй исключительно в разрешенных местах! Боковым зрением он увидел, как Ханна одернула халат. Заметила его смущение. Женщины ловят такие вещи на лету, даже если их внимание полностью поглощено чем-то другим. Девять часов… а ведь ты должен был…

— Черт! — воскликнул он. — Я уже опоздал. Черт!

Ханна улыбнулась. Прячась за маской сердитого разочарования, Сева разглядывал ее серые насмешливые глаза, ярко-красный маленький рот, очень белое лицо… как это она ухитряется сохранять такую романтическую бледность в стране, где от солнца не спрячешься даже в подземелье? Хотя, на самом деле, ничего необычного нет — просто контраст белого с малиновой яркостью припухшей нижней губы, с угольной чернотой спутанных волос… поди с такими управься… А она и не управляется — воронье гнездо, да и только. Ханна непроизвольным движением подняла руку и поправила волосы. Опять заметила.

— Что вы улыбаетесь? — сердито сказал он. — Тут жизнь кувырком, а вы…

— Зато вы не улыбаетесь вовсе, — перебила она. — Я вот сейчас подумала, подумала… нет, ни разу. За все время ни одной улыбки. Это принцип такой, или просто окаменелость лица?

— Ну да, конечно, — хмыкнул Сева. — Странно до чрезвычайности. Мы ведь с вами всегда встречаемся при особо веселых обстоятельствах. То на похоронах друга, то на теракте, то…

Он обвел взглядом комнату, по дороге опять совершенно некстати натолкнувшись на вырез халата. Под ним наверняка ничего нет, под халатом. Или есть. А тебе-то какая разница, кретин недостреленный? Ты сейчас встанешь и уйдешь, понял? Ханна стянула лацканы вместе.

Они были вдвоем в комнате. Вообще говоря, это ровно ничего не значило: ведь эту маленькую двадцатиметровую гостиную окружали другие комнаты, квартиры, дома, город, и повсюду сидели, ходили, разговаривали, смеялись и ссорились десятки, тысячи, миллионы других людей, похожих на них, как похожи друг на друга муравьи в муравейнике. Можно ли остаться вдвоем в муравейнике? Но они были вдвоем, потому что чувствовали себя вдвоем, и беззвучный разговор, который происходил между ними помимо их воли, мысли и намерения, не имел никакого отношения ни к муравейнику, ни к комнате, ни даже к словам, которые произносились ими обоими, и вроде бы несли в себе какой-то смысл, но на самом деле не означали ничего, кроме обертки, кроме оплетки, картофельной шкурки, ореховой шелухи.

— Ерунда, — сказала она. — Люди улыбаются всегда, даже в таких ситуациях. Хоть немного, хоть тенью. Человеку свойственно улыбаться.

— Ошибаться, — поправил он. — Человеку свойственно ошибаться.

— Улыбаться. А вам улыбаться не свойственно, и это плохо.

В самую точку, — подумал Сева. — Знала бы ты…

— Знаете, — сказал он вслух. — Вы напомнили мне одну историю. На третий год нашей жизни здесь мы пошли покупать нашу первую машину. Я уже работал, льготы, хорошая рассрочка и вообще… короче, если напрячься… и мы решили напрячься. Тогда все покупали «мицубиши». Мы сделали заказ и все оставшееся время обсуждали, куда поедем в первую очередь. Мальчишки даже перестали драться между собой: тогда у них был такой дурацкий драцкий период. Наконец позвонил агент, что можно приходить забирать, и мы помчались, все вчетвером. Дело было вечером в четверг, так что впереди нас ждал полноценный конец недели и та самая «первая очередь» — поездка на Кинерет в нашем новом замечательном автомобиле.

Ну вот. Приезжаем мы в агентство, мальчишки, конечно, сразу лезут в машину, а она пахнет, как и должна пахнуть твоя первая новая машина — новой пластмассой, свежей обивкой и счастьем. Я иду к агенту отдавать чек, и тут он мне говорит:

— Ты чего это мне даешь?

— Как это, — говорю. — Чек. Вот. Столько-то и столько-то. Как договаривались.

А сам думаю: неужели подорожала? Или мошенничество какое, обман, еще что-нибудь…

— Да я не про сумму, — говорит. — Я про чек. Что ты мне свой обычный чек суешь, когда нужен банковский? Я ведь тебя предупреждал.

Ни фига он меня, конечно, не предпреждал. Всегдашнее наше доброе разгильдяйство. Почему доброе? Потому что здешний разгильдяй чиновник всегда расплатится с тобой за свое разгильдяйство своим же добрым к тебе отношением.

— Как же так? — говорю. — Что же теперь? Мы уже на Кинерет…

— Ничего, — говорит. — Мы, хоть и закрываемся, но я ради такого случая подожду тебя, так уж и быть. Вон, мальчишки как рады. Беги быстрее в банк, прямо здесь за углом и проси чек. Да быстрее, они в шесть запирают.

Я смотрю на часы: без двух минут шесть. Выскакиваю, мчусь, как угорелый, прибегаю: закрыто! Уже заперли! А и в самом деле две минуты седьмого. Что ж, думаю, так и уйти? А конец недели? А Кинерет? А мальчишки? Ну уж нет. Начал биться я об эту стеклянную дверь, прямо как рыба об лед. Ну, тут та же здешняя доброта сработала: видят, человек не в себе, ну и открыли. Так, мол, и так, говорю. Выручайте, иначе кранты моему счастью.

— Ладно, — говорят. — Садись. Выпишем тебе твой чек.

Сажусь я, значит, жду. Чиновник проверяет мой счет, все там в порядке, выписывает чек, но мне его, представьте, не дает, а, наоборот, говорит следующий текст:

— Теперь, — говорит. — Осталось удостовериться, что ты — это ты.

— Чего? — говорю.

— А того, — говорит. — Чек я тебе могу выписать, потому что это твой банк, но поскольку данное конкретное отделение этого банка — не твое, я обязан убедиться, что ты — тот, за кого себя выдаешь. Во избежание мошенничества и во имя защиты денег наших клиентов. На страже и вообще.

— Ну ты даешь… — говорю. — Вот же мое удостоверение…

— Ха! — говорит. — А если ты его украл у господина Сивы Баранова?

— Севы… — говорю.

— Не важно, — говорит. — Сивы… Сэвы… важно, что украл. И фотография не похожа.

Ну, думаю, все. Конец мечтам. И тут он снимает трубку и звонит в мое отделение. И ставит телефон на режим с внешним динамиком, чтобы и я тоже слышал. И там на мое счастье подходит знакомый тайманец по имени Цион.

— Слышь, Цион, — говорит местный клерк. — Тут у меня сидит ваш клиент на предмет банковского чека. Покупает машину. Фамилия его Баранов, а зовут его Сэва…

— Сива, — поправляет Цион.

— Не важно, — говорит клерк. — Сэва… Сива… важно, он ли это?

— А какой он из себя? — спрашивает Цион. — Опиши в двух словах.

И вот, Ханна, смотрит на меня этот человек, меряет взглядом с ног до головы, чтобы отыскать самую характерную мою примету и наконец говорит:

— Ну, такой… все время улыбается, вот какой.

— Он, — говорит Цион. — Шаббат шалом.

И вешает трубку. Понимаете? Вы понимаете, Ханна?..

Сева замолчал, покачивая головой, как будто вопрос о понимании был обращен не к Ханне, а к нему самому. Он действительно разучился улыбаться в последние годы — он, главной приметой которого считалась когда-то улыбка! Почему? Как это получилось? Вроде ведь, никаких несчастий, болезней, бед… Бог миловал, черт обходил, ничего такого не было… Не было? А зачем считать то, чего не было? Посчитай-ка лучше — что было… Что? — Бессмысленная скачка неведомо куда, неведомо зачем — вот что. Где-то там, на скаку, она и выпала, твоя улыбка, укатилась в пыльные придорожные кусты, поди, сыщи теперь.

Ханна вздохнула, поднялась с кресла, поморщилась от холодного пола под босыми ступнями.

— Вставайте Сева. Я пока приму душ и приготовлю завтрак.

Он проводил ее глазами. Их прежний безмолвный диалог, отодвинутый в сторону его рассказом, возвращался, как возвращается плавное течение ненадолго взбаламученной речки, как возвращается ветер, утро, день. Погоди, погоди, братец… Кстати, о дне — этот день может уже не вернуться, помнишь? Это день последних возможностей, последних попыток. Сева резко сел на диване, посмотрел на часы: около десяти. Все, опоздал, торопиться некуда… Ерунда, — возразил он сам себе, своей тягучей пассивности, своим налившимся неожиданной тяжестью ногам. — Ерунда. Не будь дураком. Езжай прямо сейчас на работу. Там наверняка слышали по радио о ночном теракте. Объяснишься, поймут. Еще не поздно все поправить, вернуть прежнюю жизнь — сначала хотя бы службу, а потом и Светку, семью… а улыбка — черт с ней, с улыбкой. Снявши голову…

Сева поспешно влез в скомканные брюки, огляделся. Вон они, ключи, на столе. Проходя мимо ванной, он услышал звук льющейся воды и представил себе ее, голую, под душем — представил, уже не делая никаких ограничений разнузданному воображению, потому что теперь уже не опасно, теперь уже можно, потому что сюда он уже не вернется никогда, проехали, точка.

Захлопнув за собой дверь, Сева тут же пожалел об этом: на лестнице было темно, хоть глаз выколи, и потому следовало бы использовать свет из квартиры для того, чтобы разглядеть на стене выключатель. Но кто же мог заранее знать, что местные идиоты не догадались установить подсвеченные кнопки, как в любых других приличных местах? А может и догадались, просто поломка. Поломка и все тут… Он нащупал рукою стену и сделал несколько шагов в направлении, где, по его понятиям, должен был находиться лестничный марш. Черт… хоть назад звонись… там светло, там завтрак… Говорила ведь тебе Ханна: «приготовлю завтрак». Красивая Ханна с круглыми коленями и вороньим гнездом волос над ярко-красным ртом, припухшим, словно от поцелуев. Говорила… она еще много чего говорила. Например: «Уйдете — погибнете сразу». Вот ведь…

Сверху из темноты послышался сдержанный кашель, и все снова смолкло. Сева замер. Ему вдруг сделалось страшно. «Уйдете — погибнете сразу». Что за чушь, — пристыдил он себя. — Как маленький мальчик, честное слово. Темноты испугался… Но сердце не желало успокаиваться, колотилось у самого горла, ладони вспотели. На негнущихся ногах он сделал еще два шага, держась за стенку, завернул за угол и наконец разглядел слабый свет из лестничного пролета. Который здесь этаж? Третий? Четвертый? Он не помнил… да и какое это имело значение? Сева протянул руку, чтобы нащупать перила, и в этот момент в звенящей тишине подъезда явственно прошелестел женский голос: «Куда ты?.. Куда?..»

Затем наверху щелкнул замок, резкий свет кислотой брызнул в глаза, и вся лестница загудела, заохала от грохота надвигающихся шагов. Севины нервы не выдержали; сломя голову, он бросился вниз, спрыгивая в конце маршев, подскальзываясь на плитках и едва успевая ухватиться за перила, чтобы не упасть. Вот и выход. Чудом не сломав себе шею, он выскочил на улицу и остановился, переводя дыхание.

Снаружи стоял чудный январский день — солнечный, но не жаркий. Зеленели газоны; мимо, наклонившись к коляске, прошла молодая мамаша; две крашеные марокканки гортанно, на всю округу, переговаривались, свесившись из окон противоположного дома. Никому не было решительно никакого дела до его бессмысленного и нелепого страха. Разве что вон тот неопрятный старик и его беспородный, столь же старый и неопрятный пес обратили внимание на неуместную суетливость севиного появления и теперь недоуменно взирали на него от соседнего деревца.

— Проспал, — бросил им Сева, направляясь к машине. — Будильник, понимаете ли…

Старик молчал, не отрывая от него слезящихся глаз, да и пес глядел волком. Сева пожал плечами. Сзади хлопнула дверь парадного. Бурей вылетел разноцветный подросток в бесформенном афро-марокканском репперском прикиде, закинул за спину пестрый рюкзак и вприпрыжку помчался вниз по улице. Уже садясь за руль, Сева усмехнулся на свой давешний беспричинный ужас. Всего лишь проспавший школу мальчишка… это его шаги грохотали сверху. А что до «куда ты?» — так это наверняка мать или бабка не хотели отпускать ребенка без завтрака. У жизни всегда находятся простейшие объяснения нашим глупым страхам. Вот и для детективной ханниной истории со свитком найдется. Точно найдется. Он мотнул головой, отгоняя от себя воспоминание о полоске белой кожи в щели распахнувшегося халата. Хватит. Вернись уже на землю. Погулял и будет. Он завел двигатель и вырулил в узкий проход между машинами. Несмотря на позднее утро стоянка перед домом была забита до отказа. Старик все так же провожал его взглядом.

— Подарить тебе фото, дед? — пошутил Сева, проезжая мимо.

В лице старика что-то дрогнуло, но он снова не ответил, зато пес тявкнул и сделал попытку грозно взрыть землю задними ногами, как это он делал в далекой молодости перед схваткой. Сева кивнул.

— Правильно, псина… — аккуратно лавируя между машинами, он медленно продвигался к выезду на дорогу и попутно бормотал себе под нос, пестуя нарождающееся хорошее настроение. — Я всегда утверждал, что в собаках намного больше человеческого, чем в их хозяевах. Будь здоров, Полканище. Не боись, задирай ногу на каждую пальму, пока задирается. А не станет сил задрать — писай так, вприсядку. Жизнь, брат, это…

Сева поискал наиболее точное продолжение, но не нашел и решил замять для ясности, тем более, что пес остался в сотне метрах позади и уже при всем желании не мог расслышать обращенного к нему поучения. Зато хорошего настроения все прибывало. Если разобраться, то в позднем выезде имелся неоспоримый плюс: пробки на Тель-Авивской трассе к этому времени уже определенно рассосались. Вот только сдвинулся бы куда подальше этот «Террано», так некстати перегородивший дорогу… Сева включил радио и поискал станцию, решительно бракуя новостные каналы в пользу музыкальных. Вот это вроде ничего… Клептон?.. похоже, Клептон…

Он поднял глаза от кнопок приемника — «Террано» все так же торчал на пути, полностью блокируя выезд. Тонированные стекла не позволяли разглядеть, кто там сидел внутри, но кто бы это ни был, сколько можно загораживать дорогу? Всему есть предел… Сева коротко гуднул. Никакого эффекта. Да что это за хамство! Он определенно начинал раздражаться. И так опоздал, а тут еще… Сева снова нажал на клаксон, на этот раз длинно, с подчеркнутым возмушением. Ноль реакции! Открыв окно, Сева высунул голову и крикнул:

— Эй! «Террано»! Будем ехать или как?!

Джип стоял, как прежде, непроницаемо поблескивая темными стеклами.

— Аа-а, черт бы тебя побрал совсем!.. — матерясь на затейливой смеси русского и арабского, Сева выскочил из машины и побежал к «Террано». — Эй! Мать твою… Эй!

Еще не подойдя к джипу вплотную, он услышал завывающие звуки восточной музыки. Чертовы арсы…

— Эй!

Тонированное стекло плавно опустилось. На Севу смотрела пара абсолютно пустых глаз. Их обладатель был черен волосом, лицом и, очевидно, сердцем. Плюс ко всему, он выглядел совершенно обдолбанным.

— Что ты кричишь, тварь русская? — черный говорил тихим свистящим шепотом. — Тебе что, жить не хочется?

Он выбросил вперед руку и, ухватив Севу за отворот куртки, резко притянул к себе. Сева чуть не упал от неожиданности. Теперь он стоял, поневоле прижавшись к гладкой дверце «Террано». Кроме черного в машине были еще двое: улыбающийся гнилозубый шпаненок на переднем сиденье и увешанная золотом знойная брюнетка на заднем — оба такие же обдолбанные, как и их водила.

Брюнетка с видимым трудом сфокусировала на Севе разбегающиеся глазки и хихикнула.

— Не хочется… зачем такому жить, Сасон? У него и крови-то нету.

— А вот мы проверим… — так же тихо пообещал Сасон и вдруг заверещал, выкатив белки и напрягая жилы на смуглой, поросшей курчавым волосом шее: — Убью пидара! Убью! Убью! Чтоб знал, падла!.. Бенда! Бенда! Бенда, маньяк, я с тобой разговариваю!

— Ну? — лениво откликнулся гнилозубый Бенда, не стирая с лица все той же бессмысленной улыбки. Он явно витал в очень дальних мирах, до которых было нелегко докричаться.

— Гну! — передразнил Сасон, не сводя с Севы сумасшедших глаз, в которых дергались булавочные зрачки. — Зарежь гада. Прямо сейчас! Быстро!

Брюнетка хлопая в ладоши, запрыгала на заднем сиденье. Сева дернулся, но черный держал крепко. «Уйдете — погибнете сразу»… он снова рванулся — впустую. Сасон выпрастал из окна вторую руку и еще более закрепил свою и без того крепкую хватку.

— Да ну… — Бенда отрицательно покачал головой. — У меня и ножа-то нету.

— В бардачке, в бардачке… — пропела сзади брюнетка. — Давай скорее, Бендале, уйдет ведь, сволочь…

Гнилозубый покопался в бардачке и вытащил оттуда выкидной нож-бабочку.

— Да это ж мой, — сказал он удивленно. — Откуда?

— Твой, твой, — нетерпеливо выкрикнула брюнетка, начиная терять терпение. — Ты че, совсем дурной? Ты ж его сам туда положил, от шмона, когда в клуб заходили. Да ты будешь его резать или нет, астронавт хренов? Сасон, миленький, держи пидара крепче, уйдет ведь!

— Не уйдет… — зловеще прошептал черный.

— А уйдет — догоним, — засмеялся Бенда и, распахнув дверцу, с неожиданной легкостью выпрыгнул наружу.

Сева с отчаянием огляделся по сторонам: вокруг не было видно никого, кто мог бы помочь. Гнилозубый, поигрывая ножом, обходил капот. Как глупо, Господи, как глупо… «Уйдете — погибнете сразу»… чертова Кассандра! Ну делай же что-нибудь, идиот! Ведь зарежут, зарежут, как барана! Совершенно неожиданно для самого себя он вдруг наклонился и вцепился зубами в поросшее черным волосом запястье. Сасон взвыл и отдернул руки. Отшатнувшись, Сева сделал несколько неверных шагов и бросился наутек. Ему казалось, что он почти не продвигается вперед, как во сне.

— Стой, гад! — Бенда несся за ним, размахивая ножом.

Мимо промелькнули слезящиеся глаза старика; Сева отшвырнул ногой истерически гавкающую собачонку, влетел в парадное и бросился вверх по лестнице. Снизу хлопнула дверь — его продолжали преследовать и здесь! Только бы успеть, только бы… Он потянулся к звонку издали, еще с низа лестничного марша, но звонить не пришлось. Ее дверь распахнулась заранее, будто ждала и захлопнулась за его спиной немедленно, будто знала, что больше ждать некого. Сева прислонился плечом к стене. Он задыхался, во рту стоял неприятный привкус чужой крови, на языке ощущались налипшие волоски… Сева вспомнил смуглое волосатое запястье, и ему стало дурно. Кто-то пробежал по лестнице вверх, затем вниз… завыла полицейская сирена.

— Я же вас предупреждала… зачем вы?..

Ханна стояла перед ним, завернувшись в большое махровое полотенце, босая и мокрая — какая была, когда в отчаянной спешке выскочила по неведомому наитию из ванной, чтобы открыть ему дверь. С ее волос стекали капли воды, она ежилась от холода и с хлюпаньем переступала по мокрому полу. Он сделал шаг вперед и, схватив ее в охапку, прижал к себе.

— Ты меня раздавишь… — сказала она со смешком.

Полотенце развязалось, его руки скользили по гладким изгибам спины, ягодиц, бедер. Он провел губами от плеча к шее и выше, и нашел ее рот, ее припухшую губу, созданную для целования… но не сразу, нет, а вот так — легкими, нежными касаниями губ и языка, вокруг, вокруг, до головокружения, до дурмана.

— Кровь, — сказала она хрипло. — У тебя вкус крови на языке…

— Ага, — подтвердил он, поднимая ее на руки. — По дороге к тебе я откусил кусок от волосатого чудовища.

— Зачем? Я ведь обещала тебе завтрак.

— Потом. Потом. Потом.

Потом был слишком долгий переход в спальню, с губами и ладонями, стонущими от вынужденного безделья, и слишком долгое освобождение от слишком многой одежды, и томительная, тягучая, отчаянная пауза перед тем, как два вытянувшихся рядом и еще разъединенных тела прижмутся, вожмутся друг в друга по всей слишком большой длине, по всей слишком обширной площади, тоскуя каждой необъятой клеткой, каждым сиротливым кусочком, оставшимся без своей доли ласки, без быстрого и требовательного бега пальцев, без трепещущего языка, без размазанных по коже губ, без касания, сплетения, сжатия, объятия, встречи. Без тусклого блеска полузакрытых, невидящих, обращенных в небытие глаз, без судорожного дыхания из гортани в гортань, без невнятного шепота, без грохота крови в висках, без слипшихся старательных животов, без невидимой, вибрирующей на грани невозможности точки, в которую, как в море, стекается в итоге все это — и сплетенные руки, и губы, и мечущиеся бедра, и отяжелевший язык — все, без остатка.

И только одно непонятно: как же ты жил без всего этого раньше? И сколько лет прошло даром, впустую, сколько часов, сколько минут… и краем, далеким тревожащим миражом всплывает на бесконечном пустынном горизонте прошлое — зыбкое, едва различимое, всплывает, чтобы тут же исчезнуть, испариться в неутолимой жажде, в топоте сердца, в долгом верблюжьем переходе губ по барханам груди и перевалу плеч к жадному колодцу рта.

А потом… А зачем потом? Ты ведь хотел есть, правда? Правда. Я умираю от голода… И я — тоже… Наше «я» умирает от голода. Неси его скорее сюда. Кого? Ну, не «я» же… Неси хлеб, помидор, сыр, вино… у тебя есть вино? Было виски, но его мы допили вчера. Какое «вчера»? Вчера не было вообще, и завтра не будет, иди скорее ко мне… нет уж, милый, сначала хлеб… ах, да, хлеб.

Господи, какой у тебя вкусный хлеб! У меня? Не у тебя, а у Господа… впрочем, сейчас это одно и то же. Ты богохульствуешь, друг… а сыр! Сыр! Никогда не ел такого вкусного сыра… слушай, как это все получилось, ты понимаешь? Я даже не знаю твоей фамилии. А зачем тебе еще и моя фамилия? А и в самом деле — зачем? Сколько крошек… подвинься, я вытряхну… да слезай же ты с простыни, вот ведь разлегся!

Он смотрит, как она вытряхивает простыню, стоя на фоне полуденного окна, и знает, что никогда в жизни не видел ничего красивее изгиба ее спины, упругой линии бедер, дикой анархии волос, а она, не оборачиваясь, чувствует этот взгляд, от которого наливаются тяжестью руки и теплеет в животе… скорее, скорее… это ведь никогда не кончится, правда?.. правда?.. правда?

Они провалились в сон только под вечер, одновременно, даже не почувствовав этого, а потом, уже ночью, Сева проснулся и смотрел на нее, спящую, и думал, что жизнь или безнадежно запуталась, или, наоборот, распуталась самым волшебным и замечательным образом, и теперь следует немедленно понять, который из двух взаимоисключающих вариантов верен, но он отчего-то не может ни на иоту сдвинуть ни одной своей мысли — все его мысли спали, спали вместе с нею, рядом с нею, как улегшиеся на законный отдых верблюды, твердо знающие, что поднять их раньше времени не сможет ничто — ни кнут, ни меч, ни выстрел.

— О чем ты думаешь? — спросила она, не открывая глаз.

— Я не думаю.

— А вот и думаешь! — Ханна села на кровати, потянулась и вдруг, надавив на плечи, повалила его на спину, наклонилась, близко придвинув черные зрачки. — Думаешь! Но, как говорил мой незабвенный папа, думай — не думай, рупь не деньги. Вы теперь мой, господин Баранов. Шаг вправо, шаг влево — смерть! Конвой стреляет без предупреждения. Никогда еще женщина не была так уверена в своем любовнике!

Сева поцеловал ее, прижал, выдохнул в подвернувшееся к губам ухо:

— Ты хочешь сказать, что без этого не уверена?

— Знаем мы вас… — хрипло проговорила она, и сказала бы еще много чего, но слова, соскальзывая с языка на язык, отчего-то теряют сначала смысл, затем раздельность, а под конец и звук.

— Слушай, — сказала она утром. — Мы не можем вести себя, как сумасшедшие молодожены. Нужно что-то делать.

Сева пожал плечами.

— Делать? Это не ко мне. Ты ведь сама сказала: я теперь твой. Шаг вправо, шаг влево… вроде домашней собачки. Тебе и решать. Будешь выгуливать меня по вечерам на коротком поводке. Поставишь мисочку в углу, будешь покупать «бонзо» двадцатикилограммовыми мешками со скидкой. А я за это отращу хвост, научусь вилять и буду встречать тебя вечерами с работы радостным визгом и лаем.

— Сева, перестань, я серьезно.

— И я серьезно. А потом произойдет одно из двух: либо я тебе надоем, либо кончатся деньги на «бонзо». Как ты думаешь, что будет раньше? И тогда…

— Прекрати немедленно! — она резко встала и ушла в ванную.

— Обрати внимание! — крикнул он вслед. — Наша первая ссора!

Дверь в ванную захлопнулась одновременно с восклицательным знаком последней севиной фразы. Надо же, — подумал он. — Поразительная синхронность, даже в этом. Мы с ней и в самом деле живем сейчас на одной волне, как полицейские «воки-токи». С Ленкой такого не было никогда. Знала бы Ленка… да если бы и знала! Она ведь тебя бросила, забыл? Или ты ее, или вы оба, уже давным-давно… той жизни нет, Сева, хватит, проехали. А мальчишки? А что мальчишки? У мальчишек своя дорога, чужая, непонятная, с незнакомыми поворотами, в которые ты не вписываешься никак, ну разве что краешком, боком, эффектом доброжелательного присутствия на семейных праздниках. Кончилось. Точка. Ни семьи, ни работы, ничего.

Эта тема не была новой в размышлениях последних лет — Сева говорил себе об этом часто и именно такими словами. Но, странное дело, на этот раз он не испытал ни капли привычной жалости к себе — скорее, наоборот, какую-то взбрыкивающую, сдавленную в груди радость… хотя, казалось бы, чему тут радоваться: сплошные потери. Да нет, Севочка, не так: свобода — вот в чем дело! Свобода — вот что давит изнутри на твою несчастную грудную клетку, вот что рвется наружу. Свобода… а потери, как известно, — всего лишь ее оборотная сторона. Тебе неслыхано повезло, понимаешь? Ведь сам бы ты ни за что бы не отважился, никогда… ты, трус, разве смог бы? Да ни в жисть… кто еще вчера собирался бежать назад на полусогнутых, валяться в ногах, кланяться, ползти на брюхе: верните в клетку, люди добрые, отдайте ошейник, простите-извините, вот он, я — ваш с потрохами, впустите в острог, посадите на цепь, не могу я без нее, подыхаю от ужаса…

Так бы он и поступил, когда бы не эта немыслимая история. А вот интересно: свобода насильно — это тоже свобода? Впрочем, какая разница? Главное — это ее замечательный вкус, ощущение легкости, полета. И это нежданно-негаданно нахлынувшее чувство — той же природы. Потому что, о какой любви тут можно говорить? Когда он успел влюбиться в это воронье гнездо на гибком стебле? Они и познакомились-то всего два дня назад. Или три?.. он принялся лениво копаться в памяти и бросил, так и не отсчитав. Два, три, четыре… какое значение это имеет сейчас? Эта любовь подарена ему впридачу к свободе, оттого она так сильна и ненасытна, как молодой зверь на мягких упругих лапах.

Сева прислушался к шуму льющейся воды и пошел в ванную. Ханна стояла под душем; мокрые волосы распрямились, и она была не похожа на себя. Он открыл дверцу кабинки.

— Ты прямо как с цепи сорвался, — сказала она.

— Точно, — улыбнулся он, опускаясь на колени. — в самую точку.

— Знаешь, — сказала она потолку. — Не знаю, как у тебя, а у меня никогда такого не было… чтобы так… сильно…

Он слизнул капли с ее живота.

— Вода обыкновенная… а как действует!

— Это все оно, понимаешь? — сказала Ханна, обеими руками прижимая к себе его голову, вздрагивая под быстрыми касаниями его языка. — Это все оно — то, что убивает. Оно зачем-то хочет, чтобы мы были вместе… но зачем?.. ох, милый… зачем…

Потом они поедали на кухне яичницу из тысячи яиц и не говорили ни слова, а просто глядели друг на друга, без улыбок и гримас, как смотрят в окно или в тарелку. И он ждал, когда она начнет говорить, потому что главной была она, так уж получилась, назначена обстоятельствами, и она тоже знала, что говорить придется ей, рано или поздно, и немного завидовала ему, его легкой доли ожидающего, и в то же время радовалась, что может взять на себя эту тяжесть, потому что любила его. А еще они оба чувствовали печаль — так называется даже не тоска, а предвкушение тоски по чему-то закончившемуся, только что и навсегда.

— Сева, — сказала она наконец.

Звонкая нотка на хриплом фоне. Он умрет, если лишится этой музыки.

— Да?

— Хочешь, уедем куда-нибудь?

— Куда?

— Не знаю. В Хайфу, в Америку, в Африку, на Луну. Может быть, оно действует только здесь?

Он пожал плечами.

— Может быть. Думаешь, в этом есть какая-то логика? Я имею в виду — во всем этом.

— А почему нет, милый? Смотри: оно явно хочет, чтобы мы были вместе… иначе…

— Что «иначе»? — улыбнулся он.

Женщинам всегда кажется, что их любовь является закономерным итогом всего мироздания, что целые континенты тонут и царства рушатся только для того, чтобы они могли лечь в постель со своими любимыми. Возможно, они правы, кто знает?

— Иначе бы ты не улыбался, — сказала она. — Вы все время улыбаетесь, госоподин Баранов. Как при покупке вашей первой машины.

— Что ж, это весомый довод, — согласился Сева. — Давай уедем. Но сначала, может, попробуем что-то менее кардинальное?

— Например?

— Например, широкую публикацию. Это твое «оно» преследует людей не просто так. Все, в конечном счете, связано с рукописью. Допустим, что логика такова: гибнут все те, кто может потенциально или преднамеренно способствовать раскрытию содержания свитка. А теперь представь себе, что содержание уже раскрыто, опубликовано, доступно миллионам людей. Тогда автоматически отпадает смысл преследования любого конкретного человека. Птичка уже в небе, клетка настежь, не поймаешь… — он торжествующе развел руками. — Ну?..

— Легко сказать… — Ханна покачала головой. — Ты предлагаешь именно то, что пытался сделать Клим, а до него — Дрор. Они оба погибли по дороге в Иерусалим, к профессору Школьнику.

— У них не было рядом тебя. А мы отвезем копию вдвоем. Пусть Школьник сделает перевод и выставит его в Интернете под своим именем. Этого должно быть достаточно.

Ханна посмотрела на телефон. Доводы Севы звучали резонно, если подобное слово вообще было применимо к происходящему. В то же время, ей не хотелось подвергать риску новых людей. Но что еще оставалось? Ведь бегство вовсе не обязательно поможет: возможно, наоборот, ее таинственная защитная способность действует только здесь, в окрестностях пещеры? Как узнать? Она вздохнула.

— А может, просто сжечь копию? Сжечь и забыть.

— Да хоть сейчас, — улыбнулся Сева. — Но у тебя есть гарантия, что тогда нас оставят в покое? Нет ведь, правда? А сожженного уже не восстановишь. Это действие еще кардинальнее отъезда на Луну.

— Ладно. Убедил, — она взяла трубку и набрала университетский номер кафедры профессора Школьника. — Если только он сразу не пошлет меня ко всем чертям после двух этих смертей…

Но ханнины опасения оказались напрасными. Профессор Школьник при всем своем желании не мог бы сейчас послать ее куда бы то ни было — по той простой причине, что находился в этот момент на высоте в девять километров над Черным морем по дороге на конференцию кумранистов в Санкт-Петербурге. А вместе с ним в самолете, как любезно сообщила Ханне университетская секретарша, находились практически все израильские специалисты по древним рукописям. Это означало, что в настоящее время в Стране не было никого, кто мог бы помочь в расшифровке свитка.

— Неужели все улетели? — недоверчиво переспросила Ханна.

Девушка на другом конце провода фыркнула.

— Представьте себе. Последнюю конференцию устраивали четыре года назад. Так что эту никто не захотел пропускать. Все полетели — и наши, и тель-авивские, и из Беер-Шевы. Профессор даже пошутил, что, если самолет, не дай Бог, того… ну, вы понимаете… в общем, тогда отечественная кумранистика немедленно осиротеет раз и навсегда… — секретарша хихикнула. — Смешно, правда?

— Да, — мрачно подтвердила Ханна. — Животики надорвешь.

— Петербург? — переспросил Сева. — Черное море? Все в одном самолете? Прекрасная цель для какой-нибудь случайной ракеты…

Ханна кивнула.

— Вот-вот. Оно делает все, чтобы нам не к кому было обратиться.

— Погоди-погоди, — запротестовал Сева. — Если уж мы начали приписывать этой странной истории какую-то целесообразность… Можно ведь посмотреть на дело совершенно иначе. Предположим, что оно хочет отправить нас в Питер. Тогда все прекрасно сходится. У нас, по сути есть всего два плана: один — делать отсюда ноги, и другой — обнародовать свиток. Конференция кумранистов в Питере прекрасно совмещает в себе оба варианта. У тебя паспорт не просрочен? Срочную визу можно получить сегодня же, вопрос денег. Ну?

Сева улыбнулся. Оно или не оно, а перспектива оказаться в Питере вместе с нею казалась ему сейчас удивительно желанной.

— Ты прав, милый, — сказала Ханна. — И вообще, когда ты так улыбаешься, я готова на месте выписать любой банковский чек…

— Какой чек? — возмутился Сева, притягивая ее к себе. — Гусары денег не берут.

Они снова жили на одной волне, вернее, на одном девятом вале, и этот вал, как мощный терпеливый вол, нес их вперед, без оглядки, без остановки, по лишь ему одному известному адресу. Все сложилось на удивление легко и быстро, как будто подталкивалось извне: и визы, и билеты, и даже вызвоненный с первой попытки старый приятель Сережка, с которым Сева не общался, как минимум, лет десять, и который немедленно узнал его по голосу, и не только узнал, но и предложил встретить в аэропорту, решительно отметая при этом любые разговоры о гостинице.

— Севка, друг! — кричал он в телефон с несколько преувеличенным энтузиазмом. — Какая гостиница?! Ты меня что, обидеть хочешь? В кои веки объявился, и — гостиница? Будешь у меня жить и точка! Я теперь в центре живу, в одном из тех самых наших домов, помнишь? Ну, не совсем, рядом. А, ты не один? С женой или с женщиной? Ха-ха-ха… А, с женой, но не с той?.. хитер бобер, хитер… в общем жду. И не вздумай увильнуть! Номер рельса я… тьфу!.. как это?.. номер рейса я записал!

Положив трубку, Сева недоуменно пожал плечами. Судя по заплетающемуся языку, Сережка то ли перенес недавний инсульт, то ли был основательно пьян. Первое представлялось маловероятным всвязи с относительной сережкиной молодостью, а второе — по причине раннего времени: разговор происходил немногим позже полудня. Так или иначе, больше помощи просить было не у кого: почти все родственники и друзья разъехались кто куда; оставался лишь вот этот Сережка — бывший сумасшедший кладоискатель, да старая-престарая севина тетка, мамина сестра, которая наотрез, невзирая на все уговоры, отказывалась уезжать из Питера. Возможно, следовало сразу сориентироваться на такси и гостиницу, но отчего-то при слове «Питер» севиным сознанием овладел двадцатилетний мальчишка в рваных джинсах, который сразу принялся безапелляционно распоряжаться событиями, отодвинув в сторону гладкого опытного джентльмена с длинным стажем самостоятельных путешествий по всей Европе.

— Зачем ты ему вообще позвонил? — сокрушался джентльмен. — Теперь не отделаться. Заказал бы гостиницу и…

— Чушь! — презрительно перебивал нахальный юнец. — Ты, папик, совсем сдурел. Кто же в Питере в гостиницах останавливается? Командированные да лохи.

Полет прошел нечувствительно: они спали дерганым самолетным сном, и каждое из частых пробуждений непременно сопровождалось счастьем от близости другого, от руки в руке, от касания колен, локтей, волос, от влажного шепота в съежившемся от томительной щекотки ухе. Это было замечательно, и хотелось, чтобы летели подольше…

— Надо было брать билеты не в Питер, а в Новую Зеландию, — зевая, сказала Ханна, когда погасла надпись «пристегните ремни» и пассажиры, толкаясь и наступая друг другу на ноги, сгрудились в проходе. — Зачем мы тут, милый?

— Угу, — только и смог пробурчать изнывающий от нежности Сева.

Он напряженно подсчитывал: когда они, наконец, окажутся вдвоем? Так… пока пройдут паспортный контроль… таможня… такси… Какое такси, идиот? Ты ведь позвонил Сережке! О, Господи! Какой дурак!

— Ничего, милый, — прошептала Ханна, понимавшая его вполне. — Еще наверстаем, ничего.

Снаружи липли носами к стеклу встречающие; Сева не разглядел среди них Сережку и уже было обрадовался, но рано: он просто не узнал своего давнего приятеля. И неудивительно: Сережка изменился до неузнаваемости, как-то безобразно растолстел, причем даже не животом и задом, а шеей, теперь совершенно бычьей и красной, как петушиный гребень. Красноту, впрочем, можно было объяснить жарой сильно натопленного зала. Расцеловались троекратно; от Сережки несло спиртным. Все в его нынешней повадке выглядело каким-то преувеличенным, чрезмерным: и слишком громкий хохот, и слишком крепкое объятие, и эта посконная троекратность, и слеза на щеке, и церемонное лобызание Ханниной руки, сопровождаемое гаерским подмигиванием исподтишка. Он просто пьян, вот что, — вдруг понял Сева. — Как же мы поедем? Зима, гололед…

Но волнения оказались напрасны: к сережкиной машине прилагался абсолютно трезвый почтительный шофер, бесцветный парень с выражением вежливой готовности на лице. Он стоял здесь же, рядом и именовал хозяина Сергеем Константиновичем, причем выговаривал длинное отчество полностью, не позволяя себе естественных послаблений вроде «кастиныча», на которые столь падок свободный русский язык. В России, которую Сева помнил, такого типа поведения не существовало, это было ново, удивительно и отчего-то неприятно.

— Где ваши чемоданы? — спросил Сережка, отработав церемониал встречи. — Николай возьмет. Николай!

Но чемоданов не было, так что не понадобилось и Николая. На ханнины вещи хватило небольшой спортивной сумки, а севины — остались там, в шкафах прошлой жизни.

— Что, так и приехали, налегке? — удивился Сережка. — А и верно! Было бы здоровье, остальное купим!

Он захохотал и хлопнул Севу по плечу. Сева принужденно улыбнулся: шутка была старой и не заслуживала столь бурной реакции.

— Николай, ну что ты встал, как болт? Беги, подгоняй тачку, мы уже выходим… — Сережка недовольно покачал головой вслед водителю. — Видал, Сева? Никто не хочет работать! А бабки хотят! А работать — хрена… тьфу! Ладно, пошли, не торопясь, он вот-вот подъедет, мы недалеко встали.

Машина и в самом деле ждала у самого выхода из терминала: новенький джип BMW с кожаной обивкой. Николай распахнул переднюю дверцу.

— Даме! — рявкнул хозяин. — Не мне — даме! Ты что, совсем деревянный?

— Сережка, ты того, полегче, — не утерпел Сева, пока Николай усаживал Ханну на заднее сиденье. — Зачем на человека орать?

Сережка вздохнул.

— Ах, Севушка… отстал ты от местных реалий. Отстал. Садись, поехали.

Снаружи стоял январь, зима, не похожая на зиму. Термометр прыгал через нулевую отметку, как через скакалку. По ночам подмораживало, но ненадолго, так что вода не успевала замерзать даже в самых застойных каналах. С неба постоянно сыпалась какая-то гнусная морось — не дождь, но и не снег, а что-то среднее, бурое и слякотное. Простуженное солнце почти не показывалось, а когда все-таки снисходило до короткого визита, то было замотано по самые уши толстым компрессом облаков. Само по себе такое поведение больного светила не слишком напрягало петербуржцев: они привыкли к тому, что зимой свет бывает преимущественно от фонарей или от снега. Но беда в том-то и заключалась, что снега не было вовсе, никакого, даже грязных уличных сугробов, даже серых ноздреватых пятен на бульварах и в городских скверах — снег не выпадал с поздней осени, не выпадал вообще, наглухо, словно черт побрал его совсем! Снаружи стоял черный январь, не похожий на январь, черная зима, не похожая на зиму и черный угрюмый город, особенно похожий на себя в этой безнадежной, сочащейся желтым гноем фонарей темноте.

Сева нашел Ханнину руку, и она ответила ему быстрым веселым пожатием: мол, все в порядке, не кручинься, любимый. Ты помнишь? Мы с тобой на одной волне, на нашем чудесном девятом вале, помнишь?..

Он улыбнулся. Нужно быть осторожнее со своими страхами, ведь теперь они — на двоих. Конечно, Ханна сразу почувствовала его внезапное смущение, его необъяснимую подавленность… эй, а ну-ка встряхнись! Все в порядке, старина! Смотри, как мягко светится на фоне городских витрин этот тонкий родной профиль, как сияют ее любопытные глаза, как поблескивает слюна на припухшей нижней губе, созданной для целования! Тебе что, мало этого света? Разве он не ярче сверкания всех снегов этого мира? Да и вообще неудобно: Сережка трындит без остановки, а ты не слушаешь, не реагируешь. Нехорошо. Сева прислушался.

— …дерьмо, — говорил Сережка, сидя вполоборота на переднем сиденье. — Воры и дерьмо. Посмотри, видишь этот пассаж? В твое время его еще не было. Знаешь, как его построили?

И он начинал рассказывать, длинно и неинтересно, приводя ничего не говорящие Севе фамилии гангстеров и банкиров, истории скандалов, миллионов, миллиардов, приватизаций, слияний, возлияний и громких заказных убийств, забывая и припоминая все это совместно с Николаем.

— Да ладно, не важно! — успокаивал его Сева.

— Нет-нет… как же его звали, этого стервеца… ну, Николай!

— Сидоров?

— Да какой Сидоров! Сам ты Сидоров, мудила… как же его звали-то?

— Погоди, Серега, — дергал его за рукав Сева, единственно для того, чтобы отвлечь. — А это что там?

— Где? Это?.. А, ну это ваще кино… — и следовал новый рассказ, как две капли воды похожий на предыдущий.

Новый? Или тот же самый — с постоянным сюжетом и теми же действующими лицами, среди которых было решительно невозможно отыскать хотя бы тень положительного персонажа? Удивительнее всего, что Сережка излагал всю эту скучную историю с неподдельным чувством возмущения, как будто жил и дышал только и именно этим!

— Да у вас тут прямо страсти-мордасти какие-то, — заметил Сева шутливо, пытаясь разрядить обстановку при помощи юмора.

О! — удовлетворенно отозвался Сережка. — Наконец-то ты начинаешь кое-что понимать. Я тебе еще такого порасскажу…

У него всегда имелись проблемы с чувством юмора, у этого Сережки, неутомимого искателя кладов. Но в то же время никто не мог бы назвать его злобным или завистливым — тогда, когда его имущество исчислялось малогабаритной квартирой в пригороде, окладом младшего инженера и воображаемыми чугунками с золотыми монетами в печках старых петербургских домов. Нынешняя клокочущая злоба была новым, незнакомым Севе явлением, как джип BMW и вежливый холоп Николай. Зато Питер был прежним, совершенно тем же, невзирая на перхоть рекламных щитов и шелуху светящихся вывесок.

— Но как город-то изменился, а, Сев? — горделиво воззвал к нему Сережка с переднего сиденья. — Ну, признай, признай — совсем ведь другим стал, правда? Красивым, ярким…

— Ум-мм… — неопределенно отозвался Сева.

Открылись автоматические ворота, и машина въехала во двор дома на Литейном проспекте.

Сережка жил один в большой, сильно запущенной и бестолково обставленной квартире.

— Развелся полгода назад, — сказал он, отвечая на немой Севин вопрос. — Оставил ей дом в Лисьем Носу, а сам вот… В общем так: у меня на сегодня еще стрелка забита. Вы располагайтесь пока, а потом я вернусь и поедем ужинать. Посмотрите на нашу клубную жизнь.

Сева отрицательно покачал головой.

— Знаешь, Серега, мы лучше…

— Понял, понял… — тут же подхватил Сережка. — Можешь не договаривать. От вас только что искры не летят. Сам-то я больше по блондам, но баба клевая, сразу видно. Трахайся сколько влезет. Завтра поговорим, как проснешься.

Ночью Сева вышел на кухню попить воды; Сережка сидел там, свесив голову над бутылкой виски и стаканом. Сева сел напротив.

— Понимаешь, Севушка, — сказал Сережка, будто продолжая только что прерванный разговор. — Все, вроде, пучком, а вот — не сходится. Ты вот приехал, напомнил мне о Климе, как он правила свои искал. Я про это сейчас часто вспоминаю. Неспроста, ох неспроста… — Сережка погрозил в пространство согнутым пальцем. — Он, Клим, понимал, что делал. Потому что без правил никуда. Жизни нет, смысла. Ты вот, к примеру, телку привез, потрахаться. Скольких я таких пережарил — не счесть. Сначала кажется: вот оно, настоящее, ради чего стоит… ну, и так далее. А потом смотришь: шиш с маслом. И с деньгами то же, и с делами, и со всем. Ты только не обижайся, я это не про твою конкретную любовь-морковь говорю, а вообще.

— Клим погиб на прошлой неделе, — сухо сказал Сева. — Въехал под грузовик.

— Да что ты? — удивился Сережка. — Тогда давай помянем. Возьми вон там стакан. Лед в холодильнике. Ну… и нашел он чего-нибудь?

— Не знаю, — пожал плечами Сева. — Может, и нашел. Давай…

Выпили, не чокаясь. Сережка хмыкнул:

— Ты, может, думал, что я со стула упаду или заплачу. А мне как-то пофиг, не знаю, почему. И должен бы загоревать, да не могу. Перед тобой-то чего притворяться?

— Отяжелел ты, Серега.

— Да и ты не полегчал…

Они помолчали.

— Серега, а Серега? — позвал Сева.

— Чего?

— Ты что, клад нашел? Откуда эти хоромы, Лисий Нос, тачка с холуем?

— Нашел… — невесело ухмыльнулся Сережка. — Клад духовный. Лет эдак десять назад сижу я, зубами стучу, думаю, как бы с голоду не подохнуть. И прибегает ко мне Витенька… помнишь такого? — с нами работал… ага, тот самый. Слушай, говорит, тут такое дело. Намыливают на центральном канале мексиканскую мыльную оперу под названием «Роковая страсть». Выйдет в мае. Ну, говорю, а я тут при чем? А при том, говорит, что клад твой сидит в настоящую минуту в баре гостиница «Прибалтийская», пьяный по самое не могу и ждет, когда ты его заберешь. Что такое, говорю? Да вот, говорит, приехал владелец прав этой самой «Страсти». Если, говорит, сейчас откупить эти права и одновременно с выходом сериала выпустить серию дешевых книжек в мягких обложках, то можно такие миллионы захапать, каких ты даже во сне из своих печек не выковыривал. Ну а я, ты помнишь, легкий на подъем был. Поехали, говорю, посмотрим. Приезжаем, значит, в гостиницу. И точно: сидит в баре не то испанец, не то португалец, не то буркина-фасо-доберманец. Как, говорим, насчет прав издания на великом и могучем? Это, говорим, поможет рекламе вашего сериала. Он подумал и говорит: что ж… Давай-ка выпьем, Севка.

Сережка налил, и они с Севой выпили.

— Ну вот. Что ж, говорит. За издательство на великом я, говорит, возьму двадцать пять кусков, а за могучего — еще двадцать пять. Деньги маленькие, а потому жду до завтрашнего утра, не позже, поскольку улетаю в свое Буркино-Пуэрто-Рикано. Принесете — ваше. Не принесете… ну и так далее. Вышли мы, а Витенька весь дрожит. Я, говорит, в жизни себе не прощу, если мы этот шанс упустим. Стали мы деньги искать. К утру наодалживали у разных бандитов — до июня под бешеный интерес. А дело было, как сейчас, в январе, только снегу дофига выпало, не то что теперь. Перевели сценарий с испанского. Сел я писать книжки.

— Ты?

— Я. Да ты пойми, там не важно было как, лишь бы диалоги сохранить. А действие — все равно какими словами. «Ее высокая грудь вздымалась…» и так далее. Короче, за три месяца написал я двадцать четыре книжки, по две в неделю. Сидел, как проклятый. К началу мая подготовили в печать, на последние деньги. Сидим, дрожим — либо пан, либо пропал. Наступает май, а сериала нет как нет. Отложили, падлы. Вот уже и июнь, пора деньги отдавать, а у нас — ни копья, жратвы купить не на что. Стали бандиты приходить, нехорошо, говорят. Знаем, говорим, господа бандиты, но ситуация такая вот и такая. Дайте нам еще один месяцок под грабительский ваш процент, а уж мы вам потом с лихвой. А бандиты говорят: вы, ребята, как видно, фишку совсем не просекаете, а она, между тем, такова. Если вы нам завтра же все бабки на бочку не положите, то мы, говорят, натянем тощие жопы ваших жен на ваши пустые головы, засунем туда же в качестве прокладки ваших детишек и получившийся бутерброд скормим свиньям пригородного совхоза «Путь Ильича». Давай-ка, Сева, еще по одной.

— Кошмар, — сказал Сева.

— Ага. В общем, выхода у нас не было, кроме как попробовать спрятаться. Но нас все равно нашли. Сначала Витеньку, а потом меня. И тут мне повезло больше, чем Витеньке. Мне просто сказочно повезло. Потому что в той команде, которая меня нашла, за старшего был наш сердечный дружок Пашка-Шварценеггер. Помнишь такого?

— Конечно.

— Вот и он меня вспомнил. Вспомнил и поручился своей светлой, хотя и немногословной головой. Вот, собственно, и все. В июле вышел сериал, а в сентябре я стал миллионером.

— А Витенька?

— Я же тебе объяснил: Витеньке не повезло. Исчез Витенька вместе с женой и двумя дочерьми. Как корова языком слизнула… — Сережка неприятно рассмеялся. — А может, свинья из совхоза «Путь Ильича».

Он снова разлил по стаканам.

— Как-то ты слишком гонишь картину, — сказал Сева. — Я много пить разучился.

— Ну так не пей, — разрешил Сережка и выпил сам. — А я вот, как видишь, глушу по-черному. Ночью не заснуть. Днем не проснуться. А если пьешь, то, вроде как, при деле.

— А кроме этого?

— А кроме… — Сережка сделал торжественное лицо. — А кроме — продолжаю свой нелегкий труд по производству дерьма и скармливанию оного всем слоям населения. У меня издательство, Сева. Маленькое, но свое. Специализируемся по мыльным операм. Русский народ любит оперов, особенно мыльных… — он расхохотался собственной шутке. — Параллельно подрабатываю пиаром, политтехнологиями… это ведь тоже разновидность мыльной оперы, как ты, может быть, знаешь.

Они снова помолчали.

— Знаешь, — задумчиво проговорил Сережка. — Мне ужасно жалко Витеньку, сам не знаю почему. Вот Клима не жалко, а Витеньку — да. Хотя я, поверишь ли, даже с женой его знаком не был и дочек тоже ни разу не видел. Он будто во мне поселился и живет… — он вдруг снова пьяно заржал. — И Витеньки кровавые в глазах…

— Разве ты виноват в его смерти? — холодея, спросил Сева.

Сережка пожал плечами, плеснул себе в стакан, выпил.

— Да, вроде как, нет… Но я его, типа, наследник, вот ведь какие пироги. Да и вообще. Все тут… — Сережка сделал неопределенный жест. — Все тут его наследники. Духовные, я имею в виду. Помнишь, как мы его называли в бригаде?

— Злобный Витенька.

— Вот-вот. Злобный. Ты тогда, небось, думал, что его злоба — аномалия какая… а он просто опередил свое время. Как Эйнштейн. Безымянный гений Витенька. Смешно, правда? И насчет мыльных опер тоже он просек. Он, а не кто-нибудь. Не я, мечтатель, не ты, интеллигент, не Клим, свихнувшийся на поисках истины и даже не тихий алкоголик Струков. Потому что суть этого народа — Витенька. Не мечты, не правдоискательство и не пьянка, а злоба и мыльные оперы. Мыльные оперы — раз! Злоба — два! Первое заменяет реальность. Второе — понятная реакция на расхождение желаемого с дейвств… с дейст… с действительным.

Последнее слово Сережка выговорил только с третьей попытки. Он был уже заметно пьян.

— Клим так не думал, — твердо сказал Сева.

— Клим! — Сережка презрительно фыркнул. — Клим! Клим — типичный пример чужого враждебного влияния. Ты сам подумай: где он ее искал, свою правду? Здесь, среди родных Перунов? Хрена! К вам подался, в Жидовию, извини за грубое слово…

— По-моему, ты уже лыка не вяжешь, — спокойно ответил Сева. — Христианство — чужое? Враждебное? Клим просто решил поискать поближе к истокам. Он всегда был очень дотошным.

Сережка поднял на него расползающиеся зрачки.

— Э, нет, шалишь… — он погрозил пальцем. — Ты меня не собьешь, господин еврей. Во мне Витенька сидит, помнишь? Злобный Витенька.

— Скорее, пьяный Струков, — сказал Сева насмешливо. — Я, пожалуй, пойду спать.

— Погоди… Струков — это да, ты прав… но это внешне, а по сути — Витенька. И про христианство не впаривай, не надо. Христианство, оно тоже не так просто. Нет, сама сказочка про Исусика — вполне себе ничего. Тянет на хорошую мыльную оперу… — он расхохотался. — В мыльных операх тоже постоянно воскресают. И зачатия непорочны. И проститутки праведны. А уж чудеса вообще на каждом шагу… Насчет Нового Завета спору нет — наше, мыльное. Беру и подписываюсь! Но какого, спрашивается, хрена, к нему прицеплен ваш еврейский вагон, все эти Моисеи и Соломоны? Этот невидимый боженька? Зачем нарушать чистоту жанра? А? Люди хочут видеть, понял? Им эта невидимость ни к селу, ни к городу. В мыльной опере все должно быть ясно: вот санчо, вот ранчо, вот пончо. А вы что нам подсовываете? Э, нее-ет… не пойде-е-т…

Сережка снова погрозил кривым пьяным пальцем. Сева встал и пошел из кухни.

— Не обижайся, друг! — крикнул ему вслед Сережка. — Это не личное, поверь. Просто бизнес. Просто мыльный бизнес…

Ханна спала, но проснулась, когда он лег рядом, сонно забормотала, прижалась.

— Где ты так долго был? Зачем?

— Спи, любимая, — прошептал Сева. — Это такой местный спорт: кухонное философствование под выпивку. Спи, завтра у нас трудный день…

День действительно оказался трудным, труднее ожидаемого. Единственная полезная информация, которой располагали Сева и Ханна, заключалась в том, что конференция кумранистов проходит на Восточном факультете Университета. Сева предлагал поехать туда сразу, с утра, но Ханна настояла на предварительной телефонной разведке боем. По несложной цепочке они добрались до оргкомитета, а затем и до гостиничного номера профессора Школьника. Увы, здесь их ждало разочарование. Школьник и слушать не захотел о встрече по поводу медного свитка.

— Мне очень жаль, Ханна, — сердито сказал он. — Но это переходит все границы. Я слышу об этой находке уже в третий раз, причем дважды до этого дело заканчивалось трупами. По-моему, вам следует обратиться с этим в полицию, а не в академию.

— Но, профессор, — взмолилась Ханна. — Мы специально приехали за вами в Петербург. Это вопрос жизни и смерти…

— Тем более, — отрезал Школьник. — Тем более — в полицию. Жизнь и смерть — это их специализация. Знаете, все это более чем странно. Вы же талантливый археолог! Ну зачем вам влезать в какие-то темные делишки, да еще и впутывать в них меня? Нет-нет, увольте.

Кусая губы, чтобы не расплакаться, Ханна положила трубку. Это была серьезная неудача, если не катастрофа.

— Не переживай, — попробовал успокоить ее Сева. — На Школьнике свет клином не сошелся. Обратимся к другим.

— Как ты не понимаешь! — всплеснула руками Ханна. — Он наверняка предпредит этих «других»! Ты, видимо, представляешь себе эту конференцию наподобие трехтысячного конгресса, какие устраиваются твоими компьютерными фирмами. Но здесь не то, Севочка. Кумранистов всего три-четыре десятка на весь мир! Все всех знают лично… теперь нас не примет никто! Никто! Ну какая я дура, все испортила! Нужно было послушать тебя и просто поехать туда напрямую!

Да, — подумал Сева. — Тут уже действительно дорог ценный совет, как говорят попавшие в матовую сеть шахматисты. Но к кому он мог обратиться здесь, в Питере, где не осталось ни друзей, ни знакомых? Конечно, можно подождать, пока проснется похмельный Сережка. Но навряд ли у Сережки есть связи в академическом мире… он, как выяснилось, все больше по мыльным делам… Позвонить тетке — может, у нее кто найдется? Кем она до пенсии работала, дай Бог памяти? Где-то в Публичке… Звонить? Не звонить? Если звонить, то придется ехать навещать, иначе неудобно…

Сева взглянул на часы: половина девятого; Сережка проснется не ранее полудня, а то и позже. Он нашел в записной книжке нужный номер и снял трубку.

— Алло…

— Тетя Нина?

— Господи, кто это?.. Севушка, неужели ты? Откуда, ты, мальчик?

Сева улыбнулся. Ему вдруг стало стыдно своих недавних сомнений.

— Я в Питере, тетя Ниночка. Как ваше здоровье?

— Господи, вот счастье-то! — старушечий голос в трубке звенел радостью. — Я уж и не думала тебя увидеть. Когда ты заедешь? Ты надолго?

— На три дня. А заехать могу хоть сейчас. Пустите?

— Сейчас… конечно, конечно! Подожди, у меня и нету ничего, я только выскочу в магазин… Через час, ладно?

— Вот только этого не надо, тетя Нина, — твердо сказал Сева. — Никуда не выскакивайте. Мы все принесем с собой.

— Мы? Ты с женой? С Леной?

— Гм… нет… то-есть, да. С женой, но не с Леной. Ее зовут Ханна. Я вас познакомлю.

Закончив разговор, Сева повернулся к Ханне.

— Так, поехали. Что? Что ты так смотришь?

— Ты уже второй раз называешь меня своей женой. Хоть бы моего согласия спросил…

— А зачем? — удивился Сева. — Можно подумать, что ты меня спрашивала.

— Я? Когда? Что ты имеешь в виду?

— Как это «когда»? Тогда, на шоссе, после того, как застрелили Леонида. Ты что, забыла? Все, госпожа дорогая, карты сданы. Назвалась женою, полезай в постель…

Она по-прежнему смотрела на него исподлобья, со странным выражением.

— Что?

— Если с тобой что-нибудь случится, я тут же умру, — раздельно сказала Ханна. — У меня засохнет живот, и отвалятся ноги, а сердце просто сгорит, а груди раздуются и лопнут, как воздушные шарики, а руки…

— Стоп! — перебил ее Сева. — Прекрати меня шантажировать. Поехали.

Тетка Нина жила в Ульянке, в пятиэтажном хрущовском доме, морщинистом от трещин. Они вылезли из такси, таща с собой свою единственную сумку и пакеты деликатесов, накупленных по дороге. Дул сильный ветер, морща бурые лужи и завывая в пространстве между домами, как в аэродинамической трубе. В парадной запах человеческой мочи успешно конкурировал с кошачьей вонью; застрявший внизу лифт стоял, беспомощно распахнув двери, словно умоляя о помощи. На счастье, далеко идти не пришлось: двухкомнатная квартирка тетки Нины располагалась на первом этаже, возле притулившихся к стене обугленных почтовых ящиков.

Тетка открыла не сразу: сначала будто стучала чем-то, а потом зашуршала у самой двери… боится, смотрит в глазок, — догадался Сева.

— Это я, тетя Ниночка, — сказал он громко. — Сева.

Дверь распахнулась; тетка Нина стояла на пороге, опираясь правой рукой на палку, и держа на весу левую, скрюченную.

— Севушка. Радость-то какая. Заходите, заходите скорее, чтоб холод не напускать. У нас теперь плохо топят.

В квартире, действительно, было холодно и пахло бедной старостью или застарелой бедностью, или и тем, и другим.

— Тетя Ниночка, — пробормотал Сева, утыкаясь носом в седые редкие волосы на старушечьем затылке. — Как же так, тетя Ниночка, как же так?

Тетку Нину, старшую сестру его покойной матери, Сева помнил веселой и энергичной женщиной, совсем не старой для ее лет… сколько ей было, когда они уезжали? Шестьдесят? Нет, шестидесятилетия, похоже, еще не праздновали. Жила тетка Нина одна: мужа ее репрессировали во время борьбы с космополитами, а единственный сын Володька умер от лейкемии в молодом возрасте, когда Сева еще только пошел в школу. Эту-то сыновнюю могилу и не желала тетка оставлять ни под каким видом.

— Конечно, уезжайте, Сонечка, — говорила она в ответ на все уговоры Севиной матери. — Вы уезжайте, а я останусь. С меня достаточно двух виртуальных могил. Володькиной я не брошу.

И не бросила. Кстати, вторая «виртуальная могила» принадлежала теткиному отцу, а севиному деду, который сгинул в ГУЛАГе еще перед большой войной. После отъезда Сева не виделся с теткой ни разу. Мать еще дважды приезжала в Питер, пыталась вытащить сестру, да куда там! И вот теперь — эта холодная квартира, эта палка и эта рука… теперь Сева изо всех сил старался не заплакать — не потому, что стыдился самих слез, а потому, что сейчас, после стольких лет бездумного безразличия эти слезы выглядели бы какими-то особенно крокодиловыми. Подумать только, он ведь и сейчас позвонил ей совершенно случайно!

— Тетя Ниночка, познакомьтесь, — произнес он сдавленным голосом и отступил в сторону. — Это Ханна… Ханна, это Нина Яковлевна Гальперина, сестра моей матери. Что ж мы стоим-то…

— Вот именно! — весело воскликнула Ханна, безошибочно находя нужный тон. — Где тут у вас стол, Нина Яковлевна? Вы не против, если я немножко похозяйничаю? Мы кое-что захватили…

— Ах, зачем вы? — смутилась тетка Нина. — Я бы сама выскочила. У нас тут прекрасный магазин в соседнем квартале.

Они прошли в комнатус книжными шкафами до потолка, тесно заставленную разнокалиберной мебелью.

— Как бы вы выскочили, тетя Ниночка? — сказал Сева. — С палкой-то много не напрыгаешь…

— Ерунда! — засмеялась хозяйка. — Я еще, знаешь, как бегаю! Наша участковая врачиха удивляется: как это вы так ухитряетесь, Нина Яковлевна, после инсульта? А я вот бегаю! И упражнения делаю, руку разрабатываю: с одной-то правой несподручно… И даже работаю, можешь себе представить?

— Работаете? Я думал, что вы давно на пенсии.

— Конечно, на пенсии. Но в библиотеке-то работать некому. Там ведь платят сам знаешь как. Да ты садись, садись… — она светло улыбнулась. — Вот я и езжу через весь город, три дня в неделю, на метро сажусь и еду себе потихонечку. Проезд у меня бесплатный, чего ж не поехать? А уж работы там, слава Богу, — начать и кончить.

— Тетя Ниночка, — сказал Сева. — Я, к своему глубокому стыду, так и не знаю, чем вы там в Публичке занимались. Ээ-э… занимаетесь…

Нина Яковлевна покачала головой.

— Ты думаешь, это случайно, мой мальчик? Видишь ли, наша семья достаточно сильно пострадала от всего этого. Поэтому, что называется, «при детях» мы на эти темы не разговаривали вовсе.

— Нина Яковлевна, я поставила чай! — крикнула из кухни Ханна.

— Конечно, конечно… чашки там…

— Я уже все нашла!

— Ну, а все-таки, тетя Ниночка? Сейчас-то уже ребенок немного подрос, можно и рассказать.

— Конечно, можно, Севушка. Да и тогда можно было. Просто твоя мама, светлая ей память, обжегшись на молоке, дула на воду. Древнееврейские рукописи далеко не всегда были таким уж смертельно опасным занятием…

Со стороны кухни послышался звон разбиваемого стекла. Ханна стояла на пороге комнаты с полотенцем в руках, глядя на хозяйку широко раскрытыми глазами.

— Ничего, ничего, Ханночка, этим чашкам давно уже пора… — поспешила успокоить ее тетка Нина.

— Подождите, Нина Яковлевна, — перебила ее Ханна. — Вы хотите сказать, что работали с собранием Фирковича? В Публичной Библиотеке?

Тетка Нина улыбнулась.

— Именно так. Вам известно о свитках Фирковича?

— Известно ли мне?! — воскликнула Ханна. — Да я писала диплом по Дамасскому документу! Я заканчиваю докторат по археологии Кумрана! Известно ли мне?! Нина Яковлевна! Вы можете себе представить, что этот невежа мне ничего об этом не рассказал? Я даже ничего не знала о вашем существовании до сегодняшнего утра!

— Какой невежа? — обижено вставил Сева. — Ты же слышала: «не при детях». От меня все скрывали…

Ханна гневно повернулась к нему. Глаза ее метали молнии.

— Так. Ты еще имеешь наглость оправдываться! После всего этого… — она обвела рукой комнату. — …ты еще имеешь наглость… это уму непостижимо! А ну, марш на кухню! Теперь ты будешь колбасу резать, а я с Ниной Яковлевной разговаривать. Пусть каждый работает сообразно квалификации.

Нина Яковлевна рассмеялась и весело подмигнула племяннику: мол, где ты только таких находишь на свою непутевую голову? Севе оставалось только вздохнуть и отправиться на кухню, предоставив разговору в гостиной немедленно соскользнуть в узкопрофессиональное русло. Он стоял у колченогого стола со вздыбившимся пластиком, стругал сыр, резал хлеб, заваривал чай, раскладывал по блюдечкам икру и севрюгу, а из комнаты через открытую дверь доносилась ровная речь тетки Нины, перемежаемая восторженными восклицаниями Ханны. Градом сыпались неизвестные ему имена, названия, термины… Сева принес поднос, другой, расставил снедь на столе, разлил по чашкам чай, а обе женщины — старая и молодая — все не обращали на него никакого внимания, полностью поглощенные своим захватывающим диалогом.

Наконец Сева решил, что настала пора напомнить и о себе.

— Чай остывает, — произнес он в пространство. — И вообще, кроме вас двоих тут еще люди есть.

— А? — рассеянно откликнулась Ханна и посмотрела на своего возлюбленного так, словно видела его впервые. — Чай?.. Да-да… Нина Яковлевна, и что же свитки Галеви?

— О, это такая интересная находка! — тетка Нина довольно прищелкнула языком и принялась намазывать масло, причем видно было, что мысли ее витают в этот момент вовсе не здесь, над столом, а где-то далеко в дебрях внутреннего хранилища Публички. — Я вам сейчас все расскажу, доктор Ханна. Впрочем, вас, кумранских работников, нашими папирусами и пергаментами не удивишь. Вы и не такое видывали.

— Это да, — подтвердила Ханна. — Жаловаться не приходится. И пергаменты, и папирусы, и медь…

Нож замер в теткиной руке. Она, казалось, начисто забыла о своем бутерброде.

— Что вы сказали? Медь? Вы имеете в виду известный Медный свиток? Но он ведь находится в Иордании, не так ли?

— Так. Известный Медный свиток — да, в Иордании. Но есть еще один, неизвестный… — Ханна помедлила и добавила со вздохом. — И неизвестно где в настоящий момент находящийся…

— Это совершенно невероятная история, тетя Ниночка, — торопливо влез Сева, пользуясь возможностью снова привлечь к себе внимание. — И мы в ней завязли по самые уши. Так что, выходит, не зря мама дула на воду. Ханна, расскажи с самого начала.

Нина Яковлевна выслушала ханнин рассказ молча, с непроницаемым выражением лица, никак не реагируя и не задавая вопросов, так что временами Сева спрашивал себя, понимает ли она, о чем идет речь. Лишь когда Ханна добралась до сегодняшнего разговора с профессором Школьником, тетка Нина чуть заметно кивнула и процедила, почти не разжимая губ:

— Похоже на него. Всегда такой был, осторожный.

— Вы его знаете? — удивился Сева.

— Знаю. Он неоднократно приезжал к нам в хранилище.

— Тогда, тетя Ниночка…

— Давайте, — вдруг скомандовала Нина Яковлевна, пристукнув для верности кулачком по столу. — Где это?

Сева полез в нагрудный карман и вынул листки. Тетка Нина взяла их, как берут ядовитую змею. Она бегло просмотрела первый лист, затем сразу перешла в конец, внимательно изучила последние строчки и вдруг, сняв очки, откинулась на спинку стула и закрыла глаза рукой.

— Господи… ну конечно… господи… да что за проклятие такое?

— Что? Что случилось? Тетя Ниночка? Нина Яковлевна!

— Сейчас, сейчас… — она трудно встала и ушла во вторую комнату.

Ханна с Севой смотрели друг на дружку, не зная, что думать и как поступить. Через несколько минут тетка Нина вернулась. В руке она держала конверт и несколько пожелтевших от времени снимков.

— Слушайте, — сказала она, тяжело садясь к столу. — Теперь уже не важно, «при детях» или нет. И дуть поздно, как на молоко, так и на воду.

— Твой, Сева, дед, Яков Соколовский, приехал в Питер в 26-ом году в возрасте шестнадцати лет. Тогда было время такое, ничего не боялись. Новая жизнь, молодые руки. Приехал из Литвы, где отец держал пушную торговлю; даже русского толком не знал. Родной язык — идиш, иврит для Торы, да немного литовского для рынка. В Питере поступил на завод чернорабочим, а по вечерам стал учиться на фельдшера, хотел стать врачом, как мама посоветовала. Но тогда, знаешь, как говорили? — Мать советует, а Советы матерят. Вот и у него получилось не по плану.

— Получилось так, что даже после завода и вечерних курсов у него оставалось свободное время. А как употребляет свободное время еврейский мальчик, приученный к чтению с младых ногтей? Конечно, на книгу. Вот только где ее взять, книгу? По-русски он еще бегло читать не умел: учиться-то учился, причем на одни пятерки, а вот так, чтобы удовольствие от чтения получать — этого еще не сложилось. Ну и стал он бегать за книжками в Еврейскую библиотеку… была в то время одна такая, на Стремянной. Год бегал, другой бегал, а до третьего не добежал: арестовали твоего деда и осудили по 58-ой, пункт 4 — «помощь международной буржуазии». Ему тогда еще девятнадцати не было.

— Шел 28-й год, времена еще не совсем людоедские, приговоры относительно мягкие. Схлопотал твой дед всего два года ссылки в Томской области. И интереснее тех лет, Севушка, у него в жизни не было. Сидел в компании с такими людьми, о существовании которых даже не подозревал. Настоящие, рафинированные русские интеллигенты, будущие академики… — Нина Яковлевна перечислила несколько известных имен. — Вот там-то ему русскую культуру и открыли, и мировую тоже — через переводы на русский. Читал все эти два года запоем и вышел на свободу уже совсем-совсем с другими планами.

— Вернулся он в Ленинград в начале тридцатых. Опять же, мягкие времена сработали: лет через пять в столицы из ссылок уже так просто не возвращались. Поступил в Историко-Лингвистический, там же познакомился с твоей будущей бабкой. Я родилась в 33-ем, еще через два года — твоя мама. В 38-ом, когда отца взяли, мне было пять лет. Навряд ли я могла что-либо запомнить в таком юном возрасте… откуда же у меня теперь полное впечатление, как будто я видела все своими глазами и, более того, все понимала? — Видимо, от рассказов матери. Она потом всю жизнь говорила о том роковом вечере, когда отец принес из Публички этот проклятый кусок меди. Мы тогда жили в большой коммуналке на улице Герцена, ты ее уже не застал…

Голос Нины Яковлевны дрогнул, она замолчала, глядя в темный угол гостиной, словно высматривая там ту давнюю, разгороженную ширмами комнату с огромным темным буфетом и бахромчатым абажуром, низко свисающим над овальным тяжелым столом, на котором ели, работали и рожали, на который клали мертвецов… если, конечно, имели такую роскошь: получить в свое распоряжение своего родного мертвеца.

— Тетя Ниночка… — осторожно проговорил Сева. — Может, не надо?

— Нет-нет, — быстро сказала Нина Яковлевна со странной полуулыбкой. — Ты должен знать. Видишь ли, мне рассказывали все, многократно. Можно даже сказать, пичкали этой историей. От тебя скрывали любой ценой. В промежутке между этими двумя крайностями поместились мой муж Миша и мой сын Володька. Но результат тот же! Ты видишь? Результат ровно тот же! От этой гадости не убережешься…

— Тетя…

— Нет-нет, дай мне продолжить… — она глубоко вздохнула и снова уставилась в угол. — Отец тогда работал с собранием Авраама Фирковича. Ты, конечно, не знаешь, кто это… был такой очень активный и колоритный авантюрист в девятнадцатом веке. Ездил по югу России, по Кавказу и Крыму, затем по Турции, по Египту и Палестине и везде собирал древние свитки. Где брал за деньги, где обманом, а где и силой. В ту пору еще никто этим не занимался. Да и вообще в те места, куда он заезжал, нормальные люди носа не казали. Боялись разбоя, грабежа, диких туземцев, бедуинов, чеченцев… А он вот не боялся и не только каким-то чудом уцелел, но и собрал огромную коллекцию свитков. Почти вся она оказалась потом в Императорской публичной библиотеке в Петербурге. Огромная, почти нетронутая, не изученная.

— Твой дед видел в этом великую возможность, мост между древним миром иудейских ценностей и великой христианской цивилизацией. В первом мире он вырос. Ко второму его тянуло неудержимо еще с томских времен. Там были новые друзья и новые горизонты. Он рассуждал примерно так: сейчас эти два мира чужды и часто даже враждебны друг другу, но когда-то они были очень близки! Когда-то они являлись стеблями одного корня! Значит, если спуститься туда, к корню, то можно обнаружить эту точку соединения, примирения, братства. Не правда ли, ужасно привлекательно?

Нина Яковлевна горько усмехнулась.

— В тот вечер твой дед вернулся с работы поздно, ужасно взволнованный. Он принес с собой большую картонную папку, а в ней — кусок листовой меди длиной около полуметра. Это был медный свиток, вернее, кусок медного свитка, развернутый им самим не далее как утром. Он сказал матери, что обнаружил его совершенно случайно; скорее всего, Фиркович не придавал этому позеленевшей находке никакого значения, если даже не включил ее в опись, не говоря уже о том, чтобы развернуть и попробовать прочитать. Возможно, он взял эту медяшку, что называется, впридачу, купил у какого-нибудь сирийского торговца древностями в комплекте с действительно ценными раритетами.

— Отец просто не смог расстаться со свитком и взял его домой, чтобы продолжить работу под нашим матерчатым абажуром. Эта картина прямо стоит у меня перед глазами: огромный семейный стол, зеленая медь в круге яркого света, мягкие тени на стенах, резной бок буфета, горячая, захлебывающаяся речь отца: «Ты только представь себе, Марочка, только представь!..» и улыбающаяся мать, тщетно старающаяся утихомирить его, чтобы не мешал нам спать.

— Но спать нам в ту ночь все-таки помешали. Правда, не отец, а другие — те, что увели отца с собой, увели навсегда, в первую нашу виртуальную могилу. Наверное, я все-таки что-то помню, а не только восстанавливаю по рассказу матери, хотя… кто знает? Помню, что было очень страшно. Чужие люди, в сапогах и в ремнях. Думаю, что их пришло не больше троих-четверых, но мне тогда казалось, что нашу жизнь громят, по меньшей мере, три-четыре десятка ужасных великанов. Они перевернули вверх дном нашу комнату, а вместе с нею и весь мой мир, мир моей семьи, мамы, сестры, всех. Они навсегда отравили мою жизнь вонью своих папирос. Я чувствую эту вонь даже сейчас, даже сейчас!

Лицо Нины Яковлевны было залито слезами; она уже не утирала их, а просто продолжала рассказывать, как продолжают идти под дождем, когда нужно дойти, а укрыться негде и нечем.

— Отец исчез, как это случалось тогда со многими, исчез без следа и без объяснений. И именно оттого, что это случалось со многими, матери и в голову не пришло связать его гибель со свитком. Да и какая могла быть связь? Ведь он только утром впервые коснулся этой проклятой меди… даже ежовские «соколы» не могли бы сработать с такой дьявольской эффективностью. Кстати, свиток они забрали с собой, вместе со всеми отцовскими бумагами, рукописями, письмами. Забрали все, кроме вот этих снимков, которые провалились за подкладку отцовского пиджака и таким образом уцелели. Наученный предыдущим тюремным опытом, отец оставил дома пиджак и ушел в телогрейке.

— Мать нашла эти фотокопии не сразу, а только через несколько лет, когда решила проветрить отцовский костюм. Уже шла война, блокада, мы продавали вещи, чтобы выжить. Даже отцовские. Мать осмотрела пиджак, обнаружила дыру во внутреннем кармане, сунула руку и вытащила снимки. Она сразу поняла что это — не забывайте: она имела ту же специальность, что и отец, хотя и преподавала историю в школе. Тем утром, накануне ареста, начиная работать со свитком, отец сделал фотокопии, причем, как того требовали правила, сразу напечатал снимки, чтобы быть уверенным, что они получились.

— Можно понять мою бедную маму… — Нина Яковлевна вздохнула и сделала беспомощный жест. — Эти проклятые снимки значили для нее непропорционально много: представьте себе, ведь это было последнее, чем занимался отец в своей жизни… по крайней мере, последнее, чем он занимался добровольно. Она считала это его завещанием, понимаете? Перстом судьбы, указанием на продолжение прерванного пути. Возможно, в глубине души она еще на что-то надеялась… — например, на то, что сам факт возврата к отцовскому труду послужит установлению таинственной связи с ним самим, где бы он ни находился… Отчаяние часто принимает такие причудливые формы!

— Так или иначе, мать сделала меня невольным орудием своего исступления. При каждой возможности она твердила мне об отцовской работе, о его вкладе, о его трагедии и о его гипотетической последней воле, со временем превратившейся из гипотетической в почти осязаемую. Мой путь в хранилище Публички был предопределен. Собственно, я и не перечила, да и какая причина была перечить? Кто мог знать? Я поступила на истфак Педагогического института. Шел 51-й год, разгар борьбы с космополитизмом, канун дела врачей. Темное, страшное время.

— Семинары по истории Древнего Мира у нас вел аспирант Миша Гальперин. Он был остроумным красавцем, душой любой компании. Он был блестящим молодым ученым. Он был старше меня на 11 лет. Но, главное, он был ужасно похож на моего отца, как я его помнила и представляла себе по материнским рассказам. Нечего и говорить, что я влюбилась без памяти. Мы поженились в 52-ом, когда я уже была, что называется, хорошо беремена. Жить начали у нас, все в той же комнате на Герцена. До этого мы успели съездить на недельку в пригородный дом отдыха, в Комарово. Эта неделя и стала моим медовым месяцем.

— Мать показала Мише фотографии почти сразу после того, как мы вернулись из Комарово. Ей не терпелось вовлечь его в круг служения отцовской памяти. Миша очень заинтересовался. Он хотел взять снимки с собой в институт, чтобы показать их коллегам, но мать не дала: она всегда ужасно тряслась над ними. Тогда Миша сел и за вечер сделал рукописную копию. Его знания палеоиврита не хватило на то, чтобы понять все, но общий дух свитка он уловил совершенно правильно. Я хорошо помню его воодушевление. Он говорил о свитке даже потом, в постели. Лучше бы он употребил это время на другое, потому что это была наша последняя ночь. Утром он ушел, унося свою копию. Ушел и не вернулся. Его взяли прямо с кафедры, вместе с большой группой преподавателей-космополитов. Больше я не видела его никогда. Ни Мишу, ни его могилу. Мою вторую виртуальную могилу.

— Я хотела назвать сына Яковом, в честь отца, но мать воспротивилась: она была уверена, что отец еще жив, а у евреев не называют детей именами живых родственников. Тогда я назвала его Володей, в честь Ленина. Ах, Ханночка, мы были тогда такими идиотами! Я закончила институт, поступила в аспирантуру, правдами и неправдами пробилась в Публичку — продолжать дело отца. Мы все еще ничего не понимали, не могли сложить один и один. Для того, чтобы я, наконец, прозрела, понадобилась еще одна, самая дорогая единичка, — мой сын. Мой… сын…

— Тетя Ниночка…

— Нет-нет! Не перебивай, мне и так трудно… — она помолчала, кусая губы. — Конечно, мать пыталась вбить свою одержимость и во внука, но тут уже я воспротивилась. Хватит тебе меня одной, — сказала я. — Пусть мальчик выбирает сам, не надо давить. И она послушалась. Володя заинтересовался историей сам, без нашей наводки. Я не возражала — из тех же соображений, из которых не хотела давить: пусть решает сам. В конце концов, заниматься Древним Востоком в начале семидесятых было уже не так смертельно опасно, как раньше. Тем более, что историей он занимался, скорее, на любительском уровне.

— Он ведь поступил в Первый Медицинский?

— Ну да! Странно, что ты помнишь… Да, он хотел стать хирургом, ему очень нравилось учиться. А история… просто у нас всегда было много книжек на эту тему, вот он и втянулся. Я не видела в этом ничего плохого. Я вообще мало что видела… а, может, и нечего было видеть? Клянусь вам, он был совершенно здоров, никаких признаков… Возможно, я ничего не заметила оттого, что последний период его болезни пришелся как раз на месяц, когда умерла от рака крови моя мама. После похорон мы разбирали ее бумаги и наткнулись на эти фотографиии. Володя спросил, что это, я объяснила.

— Тогда я уже знала содержание. Прочла сама и никому не рассказала, даже матери. Не потому, что полагала это каким-то ужасным секретом, а просто… сама не знаю почему. Честно говоря, тут все было на инстинктах. Инстинктивно не рассказала, инстинктивно не думала, инстинктивно предпочла забыть, выкинуть все из памяти. И Володе рассказала тоже инстинктивно, хотя могла бы просто махнуть рукой и отложить в сторону. Будто кто за язык потянул… а кто и зачем — не знаю… Он выслушал и ужасно загорелся. Он сделал мне выговор. Он сказал, что я не понимаю огромного значения этого текста, что это настоящая революция и еще много всего такого. Он сильно раскраснелся от волнения, и тут я впервые подумала, что в последнее время он бледен и выглядит усталым.

— Он спросил, можно ли взять эти снимки, чтобы показать их кое-кому. Я тут же согласилась, даже не поинтересовавшись, кто они, эти «кое-кто»… Разговор происходил вечером, а утром его начало рвать, жуткая слабость, и в глазах эта тень… господи… нет-нет, Сева, ничего, все в порядке. В Песочной сказали, что случай сильно запущенный, и что надежды нет никакой. Он сгорел в две недели, быстрее, чем поминальная свечка, которую я зажгла после похорон матери. Несколько месяцев я прожила, как в беспамятстве. Ходила на работу, разговаривала и даже ела и спала, но сама при этом как бы не присутствовала. А потом как-то мало-помалу проснулась… все-таки люди исключительно живучие существа. Только это нас и спасает. Проснулась и в одно прекрасное утро отважилась подойти к володькину секретеру — просто чтобы смахнуть накопившуюся за эти месяцы пыль. И увидела эти снимки, они так и лежали там с того вечера, приготовленные для показа «кое-кому».

— И вот тут-то, дорогие мои, я и поняла что к чему. Это понимание пришло сразу, без доказательств и обоснований, в готовом и законченном виде. Проклятый свиток сгубил всех моих близких… вернее, всех моих близких мужчин: отца, мужа, сына — всех. Со стороны это могло показаться просто совпадением. Разве мало людей погибло в конце тридцатых?.. в начале пятидесятых? Да и лейкемия не сжигает людей за две недели, даже молодых. Но я-то знала точно, что связь была. Просто знала. Вы, наверное, спросите, почему я сразу не сожгла фотографии?

Ханна шмыгнула носом. Лицо ее было мокро от слез.

— Нет, не спросим, Нина Яковлевна. Мы и сами не сожгли свою копию по той же причине: действие необратимое, и нет никакой уверенности в том, что оно поможет.

— Вот-вот.

За окном начало смеркаться. Сильный ветер гнул к земле чахлые голые деревца. Январский питерский день умирал, не успев родиться. Нина Яковлевна встала из-за стола включить свет.

— Интересно, сколько их еще, бродит по свету, этих медных копий, — пробормотал Сева.

— Медных копий? — удивленно переспросила Нина Яковлевна. — Но почему ты решил, что они вообще существуют?

— Как это? Разве найденный Фирковичем свиток не является копией нашего? Или наоборот?

— Конечно, нет, Севушка! Это вовсе не копии. Это один и тот же свиток. У вас — начало и большая его часть. У меня — окончание. Последняя четверть или чуть меньше того… Посмотрите, — она вернулась к столу и к фотографиям. — Вот тут очень хорошо видно. Кто-то оторвал последнюю часть документа, по месту склепки… видите?.. тут и тут… Но главное, главное: склепка пришлась прямо на середину предложения. Моя копия продолжает предложение, которое обрывается в вашей. Ханна, вы можете сами убедиться.

Ханна покачала головой.

— Не могу. Я плохо знакома с палеоивритом.

— Как все-таки это странно… — задумчиво сказала Нина Яковлевна, складывая в одну тоненькую стопку листки кумранской копии и свои фотографии. — Смотрите, свиток наконец-то цел. Впервые за две тысячи лет… для него это должно быть большим событием.

Сева посмотрел на часы.

— Боюсь, что сегодня мы уже не успеем к Школьнику, даже если тетя Ниночка уговорит его принять нас.

— Принять вас? — отозвалась тетка Нина. — Севушка, ты меня беспокоишь: одно неправильное предположение за другим. Я не собираюсь просить его об этом. Я поеду к нему сама. Так надежнее. И безопаснее для тебя.

— А для вас?

Она засмеялась:

— Ты же видишь: это проклятие действует только на особ мужского пола. Нет-нет, даже не спорьте. Мне Школьник не откажет, можете не сомневаться. Вы тут посидите, а я пока позвоню.

Нина Яковлевна вышла в соседнюю комнату.

— Ты смотри, как ветер разыгрался, — сказал Сева, подходя к окну. — Сумасшествие какое-то. Нельзя ее так отпускать. Поедем вместе.

— Нет, — глухо проговорила Ханна, прижимаясь сзади к его спине. — Никуда ты не поедешь. Она уже не уберегла своих троих. Тебя я ей не отдам.

Сева принужденно засмеялся.

— Что за глупости, Ханна. Ну послушай, что ты несешь. «Ей не отдам»! Она, между прочим, моя родная тетка. И потом, не отпускать же пожилую больную женщину одну, да еще в такую непогоду.

— А почему бы и нет? Она ездит на работу три раза в неделю. В общественном транспорте. Мы вызовем ей такси. Это намного легче.

— Ханна…

— Нет.

Он начал увещевать ее мягко, как заупрямившегося ребенка.

— Ханна, милая, ты же будешь со мной, вместе. Ты ведь моя охранная грамота, помнишь? Ну что со мной станется? Обещаю держать тебя за руку, не выпускать…

— Как ты не понимаешь? — простонала она. — Все изменилось. Мы соединили обе части. Теперь уже ни на что нельзя полагаться. Ни на что.

— Ханна права, Севушка, — сказала сзади Нина Яковлевна.

Сева и Ханна обернулись. Хозяйка стояла в дверном проеме.

— Я дозвонилась до кафедры. Сегодня после конференции Школьник проводит семинар на для студентов Восточном факультете. Если ты вызовешь мне такси, то я успею с гарантией. В этом деле лучше не медлить, особенно сейчас.

— Да что вы обе заладили?! — нетерпеливо воскликнул Сева. — «Особенно сейчас»… «Теперь уже нельзя»… Что такого нового есть сегодня, чего не было бы вчера?

— Ханночка, — произнесла Нина Яковлевна с оттенком комического ужаса. — Вам и вправду нельзя отпускать его ни на шаг. Он еще совсем ребенок.

— И не подумаю… — серьезно отвечала Ханна. — Дорогой, как здесь заказывают такси по телефону?

Сева безнадежно пожал плечами. Спорить одному против двух забаррикадировавшихся в своем упрямстве женщин было абсолютно бесполезно.

— Ладно, — сдался он. — Тетя Ниночка, я вызываю вам такси до Восточного факультета. Он все там же, на Университетской набережной? Прекрасно. Сейчас половина пятого. Час на дорогу. Думаю, что семинар закончится не позже семи. Значит, в восемь вы уже будете свободны, со скальпом профессора Школьника на поясе. Мы с Ханной подгребем туда же к восьми и заберем вас домой. Договорились?

— Превосходно! — откликнулась хозяйка. — Вызывай машину, я уже одеваюсь.

Такси приехало через десять минут. Усаживая Нину Яковлевну в машину, Сева попытался еще раз, хитростью:

— Тетя Ниночка, может быть, заодно подбросите нас в центр? Проедем через Невский…

— Нет-нет, Севушка, — решительно ответила тетка Нина и потянула на себя дверцу. — Вы уж как-нибудь сами, ладно? Увидимся вечером, не расстраивайся.

Сева дал денег шоферу и выпрямился, глядя вслед отъехавшему такси. Сердце его было не на месте. Ханна осторожно просунула руку ему под локоть.

— Не переживай ты так, милый. Все будет хорошо, вот увидишь.

Он пожал плечами.

— Пойдем, а то, не ровен час, сдует нас куда-нибудь в канаву.

Они вышли со двора на улицу. Ветер и в самом деле разгулялся не на шутку. Голые тополя вдоль дороги покачивались в глубоких поклонах, будто молились своему древесному богу. Нужно было вызвать вторую машину, — подумал Сева с досадой. Зря он понадеялся на то, что тетка Нина согласится взять их с собой. А, впрочем, почему зря? Что такого ненормального в этой невинной просьбе? Ведь по пути, и никакого крюка делать не пришлось бы… Черт бы ее побрал, эту дурацкую паранойю! Что теперь? Он огляделся, причем ветер немедленно надавал ему мокрых пощечин. Знать бы, где тут стоянка такси… хорошо, что к метро идти не против ветра. Ханна что-то крикнула, но он не расслышал из-за свиста в ушах.

— Что?

— Мы не возьмем такси? — Сева скорее угадал ее вопрос, чем услышал.

— Я не знаю, где стоянка, — прокричал он в ответ, наклоняясь к самому ее уху. — Пойдем в сторону метро, это по ветру. Может, кто свободный попадется. А нет, поедем так. В центр. Покажу тебе Невский.

— Что?

— Невский!.. Невский!..

Ханна с готовностью закивала и покрепче вцепилась в его локоть. Еще только пять, а какая темень! Начался дождь, даже не косой, а почти параллельный земле. Они побежали, съежившись, подгоняемые, как плетью, мокрым ураганным ветром. Вот и метро. Сева и Ханна вбежали в его светлое, пахнущее опилками тепло и остановились, чтобы отдышаться.

— Не слабо, а? — сказал пожилой человек в очках и кроликовой шапке. — Еще и дождь… не знаю, как домой доберусь. Мне туда.

Он махнул рукой. Против ветра, — понял Сева и сочувственно кивнул.

— У нас еще что, а на Васильевском вообще труба, — продолжил мужчина, словно черпая силы в том, что где-то и кому-то еще хуже. — Нева поднялась. Того и гляди, затопит.

— Затопит? В январе? — не поверил Сева. — Когда такое было?

— Эх, мил-человек… А когда такое было, чтобы так долго не замерзало? Нету льда ни на реке, ни в заливе. Вот и гонит воду, как в ноябре. Эх, была — не была… — мужчина пригнул голову и нырнул за дверь. Сквозь стеклянную стену метро было видно, как он лег грудью на ветер и, пошатываясь, двинулся вперед.

— Надо же, какие тут, оказывается, страсти, — удивленно произнесла Ханна. — И как здесь люди выживают?

Сева пожал плечами:

— Не ты первая об этом спрашиваешь.

Они спустились на станцию и сели в полупустой вагон. Поначалу пассажиров было немного, но, по мере приближения к центру, народ стал прибывать. На «Техноложке», где они вышли, чтобы пересесть, народ стоял на платформе сплошной черной стеной. Непривычная к подобным испытаниям Ханна смотрела испуганно.

— Не бойся, — подбодрил ее Сева, проталкиваясь вперед. — Это часть местного колорита. Как у нас — забастовка в аэропорту…

Подошел поезд, людская волна качнулась, раздалась, выпуская выходящих, а затем хлынула внутрь единым неудержимым потоком. Кто-то больно наступил Севе на ногу, толкнул локтем… он на секунду замешкался и тут же потерял контакт с Ханной.

— Ханна! — крикнул он. — Подожди!..

Она обернулась, уже из вагона.

— Сева!

Толпа заталкивала ее все дальше и дальше, прессуя вместе с остальными в одну неразличимую слитную массу. Оставшийся на платформе Сева отчаянно рванулся вперед. Их разделяло не более двух метров. Двух катастрофически непреодолимых метров.

— Куда?!. Сука!.. Толкаться? — чья-то рука ухватила его за плечо, дернула в сторону. — Падла!

— Там… у меня… жена… — выкрикнул он в никуда, еще пытаясь ввинтиться, еще дергаясь и дрыгаясь, но в то же время понимая, что уже ничего не сделать, что это уже произошло — то самое, чего они так боялись, что все это не случайно — и отсутствие такси, и метро, и толпа, и пересадка на «Техноложке», и весь этот черный, злобный, бесснежный город, поджидающий их наверху со своим ветром и ливнем, и вышедшей из берегов рекой.

— Осторожно, двери закрываются, — произнес мелодичный голос из динамика. Двери вздрогнули и в несколько приемов закрылись, зализывая внутрь полы черных пальто, локти, затылки, сумки.

Все, — подумал Сева. — Кончено. Приехали. Он даже не чувствовал никакой досады — на что досадовать, если все это случилось бы так или иначе? Разве можно бороться с этой неведомой, непонятной, ужасной силой? Оно… Что он против этого — он, пылинка, муравей? Какая может быть досада, в самом-то деле? Вот тоска — это да… Смертная тоска затопила его по самые брови. Когда он умрет? — Через минуту? Через две?.. И как? — Сбросят под следующий поезд или пырнут ножом прямо здесь, на платформе? А не все ли равно? Хорошо бы только побыстрее и без мучений: как Клима или того бедуина…

— Жена… — повторил все-тот же приблатненный голос у него за спиной. — Щас я из тебя жену сделаю. Гад. Толкаться он вздумал. Умнее всех, да?

— Давай, сволочь, — сказал Сева, оборачиваясь. — Кончай уже. Ну!

На него смотрело измученное потное лицо в такой же кроликовой шапке, как у того мужика в Ульянке. Смотрело, скорее, растерянно, чем агрессивно. Седые патлы, волосатые уши, серый небритый подбородок, заплывшие щелочки глаз, перегарная вонь… уж не Струков ли? Какой Струков? — одернул он сам себя. Струков давно уже мертв, сгнил в болотной питерской земле. Тогда — его брат?.. сват?.. кум?..

— Ну, что, Струков? Вот и встретились, гнилой пенек. Хочешь выпить, а?

Мужчина попятился.

— Ты чего? Думаешь, крутой? Чего ж ты тогда на метре ездишь, если крутой? Щас милицию позову, только тронь… кру-утой…

Сева отвернулся. Не то. Расталкивая народ локтями, он пробился к самому краю платформы. Подошел новый поезд; дверь открылась прямо перед ним; Сева вошел в вагон. Он был все еще жив, и этот факт казался ему в высшей степени странным. Почему оно решило подарить ему эти несколько лишних шагов, несколько лишних вдохов? Он глубоко вдохнул спертый вонючий воздух и вдруг вспомнил недавние ханнины слова: «Все изменилось. Теперь уже ни на что нельзя полагаться. Ни на что.» А вдруг и в самом деле? Возможно, теперь опасность угрожает уже не ему, а именно ей, Ханне? Почему бы и нет? Факт: оно отказалось воспользоваться несколькими удобными моментами для того, чтобы умертвить его. Но значит ли это, что охота идет за Ханной? Что делать?.. что делать?..

Он с усилием взял себя в руки. Так. Не паникуй, подумай спокойно. Что она станет делать, оказавшись одна в вагоне? Первый вариант: выйдет на следующей станции и вернется назад. Назад! То есть, как раз туда, откуда ты, идиот, только что уехал! Черт! Спокойно, Сева, спокойно… есть и еще варианты. Например, она может просто ждать его на следующей станции. Или проехать дальше. Куда «дальше»? — Ну, скажем, на Невский проспект. Ты ведь сам сказал ей: «Поедем на Невский». Значит, она может ждать там, внизу или наверху. Поезд остановился, Сева выбрался наружу. Ханны на станции не было. Он вернулся на «Техноложку», подождал — без результата. Оставался вариант с Невским проспектом. И мобильник, но это уже только наверху…

Наверху на него сразу же набросился все тот же ветер, ударил в грудь, развернул, прижал к стене. Дождь усилился. Часы на Думе показывали всего четверть седьмого, но Невский был безлюден, как в три часа ночи. Сева достал мобильник, дрожащим пальцем нашел нужные кнопки. Ханнин телефон не отвечал. Неужели она еще в метро? Или… Боже, Боже… он забормотал отчаянную молитву-мольбу, мешая в ней русские и ивритские слова. Сделай так, чтобы с ней ничего не случилось, ну пожалуйста. На, возьми меня, я готов, хоть сейчас, только не трогай ее, ладно? Есть ведь и у Тебя какая-то бухгалтерия, правда? Или меня Тебе мало… да и впрямь, невелик подарок… но это все, что у меня есть — я сам, Боже. Тут он подумал о своих детях, ужаснулся этим мыслям и перестал молиться. Что делать?.. что делать?.. Он оторвал плечо от стены и двинулся вперед, все равно куда, лишь бы идти, лишь бы не стоять и не думать, потому что можно ли позволить себе думать о чем-либо, если даже молитва настолько страшна?

Такси ждало у выхода, и Нина Яковлевна вздохнула с облегчением.

— Вот и я, — сказала она робко. — Ведь недолго, правда?

Шофер молча кивнул и вырулил на Невский. Слава Богу, Севушка дал достаточно денег для того, чтобы таксист без долгих разговоров согласился по дороге на Васильевский заехать в Публичку и подождать четверть часа на улице, пока она закончит там свои дела. Собственно, дел было немного: сделать копию с чудесным образом воссоединенного свитка и зайти в хранилище научных работ. Исследовательский отдел библиотеки был безлюден против обыкновения. Видимо, сегодня сотрудники поспешили закончить рабочий день непривычно рано и разошлись по домам пережидать налетевшую на город непогоду. Нина Яковлевна шла в хранилище по совершенно пустому коридору, слушая звук своих шаркающих шагов да резкий стук палки.

Вот как жизнь прошла, — подумала она без всякой грусти. Этот коридор был знаком ей с четырехлетнего возраста. Бывало, матери требовалось вытащить отца пораньше домой, и тогда, произнеся что-нибудь типа: «Ну что, Нинуля, напомним нашему папе о своем назойливом существовании?..» она одевала Ниночку в выходное платье, и они отправлялись пешком в ужасно длинное путешествие от улицы Герцена через Мойку и канал Грибоедова, мимо бесконечной колоннады Гостиного двора к месту папиной работы, которое, конечно же, представляло собой огромнейшее здание, достойное папы по своей красоте и величию. Уже похныкивая от усталости, она поднималась по лестнице и оказывалась вот в этом вот коридоре, замечательном своей потрясающей звонкостью. Как весело и часто стучали тут ее каблучки!

— Нина! — говорила мать с напускной строгостью. — Немедленно прекрати! Ты мешаешь людям работать!

Но тут в коридор выходил отец, подхватывал ее на руки, и принимался щекотать и целовать в живот, а она визжала, и вырывалась, и снова звенела каблучками по чудесному коридору, а родители шли впереди, самые красивые и сильные во всем-всем-всем мире… Нина Яковлевна улыбнулась. Что и говорить, она неспроста вспомнила обо этом именно сейчас: ведь она пришла вернуть долг, замкнуть круг, закончить начатое.

— Здравствуй, папа, — сказала она с порога хранилища и, не дожидаясь ответа, направилась к одному из десятков стеллажей, заполнявших большое помещение. — Я принесла тебе разгадку.

Ее рука безошибочно нашла нужную папку. Отцовская диссертация. Матерчатые тесемочки. Пожелтевшие машинописные листы. Нина Яковлевна достала из сумочки конверт и вложила его в папку.

— Вот и все. Жалко, что ты получил это только сейчас. Но это уже не моя вина, согласен? Я сделала все, что могла. Теперь я уже ничего не должна ни тебе, ни маме. Мы квиты, слышишь, папа?

Отец снова не ответил ей, да и она снова не дожидалась ответа.

Таксист что-то спросил, но Нина Яковлевна не расслышала, погруженная в свои мысли и воспоминания.

— Простите, вы что-то сказали?

— Я говорю, вода поднимается, — повторил шофер. — Вам точно на Васильевский? Ничего не перепутали? Оттуда впору людей эвакуировать, а вы едете.

— Ничего, — улыбнулась она. — Я, молодой человек, в этом городе семьдесят лет прожила. Лягушка в болоте не утонет.

Таксист с сомнением хмыкнул. Машина выехала на Дворцовый мост, и тут Нина Яковлевна увидела реку: она и впрямь стояла почти вровень с берегами. Некоторые места на Университетской набережной были уже по щиколотку в воде.

— Вон туда, молодой человек, — показала Нина Яковлевна. — Трехэтажное здание, видите?

— Как же вы пойдете? — поинтересовался шофер, останавливаясь у входа. — Дождь и ветер, а вы с палочкой. Может быть, домой?

— Нет-нет, что вы. У меня тут очень важное дело. Спасибо вам огромное… ничего, ничего я сама…

Увидев, что упрямая старушенция твердо намерена выйти, водитель чертыхнулся и выскочил наружу. Ветер тут был особенно силен. Таксисту с огромным трудом удалось придержать дверь одной рукой, а другой помочь пассажирке выбраться с заднего сиденья.

— Вот ведь… — пожаловалась Нина Яковлевна, едва ступив на мокрый тротуар. — Сдувает…

Шофер ничего не услышал, но понял.

— А я вам говорил! — прокричал он в ответ. — Пойдемте, я вас доведу.

С грехом пополам они преодолели несколько метров до двери.

— Подождать вас?

— Что?

— Я спрашиваю: подождать?

— Нет-нет, что вы! — она даже замахала здоровой рукой. — За мной заедут. Спасибо вам огромное!

В вестибюле было тепло и сухо, но лампы горели почему-то вполнакала. Нина Яковлевна достала платочек, вытерла мокрое от дождя лицо и осмотрелась. Никого. В точности, как в Публичке. Да что ж это такое? — сердито подумала она. — Какой нынче народ избалованный… стоит подуть ветру, как…

— Извините! Гражданка!

Нина Яковлевна обернулась на требовательный голос. Из полумрака коридора к ней шла толстая пожилая женщина в черной форме вневедомственной охраны.

— Я приехала на встречу с профессором Школьником. Он проводит здесь семинар, в рамках конференции…

— Нина Яковлевна? Вы?! — воскликнула охранница, подойдя поближе. — Да кто же это вас погнал сюда в такое время?

— Ах, Вера Антоновна, я вас сначала не узнала, извините… Не подскажете ли, в какой аудитории…

Охранница всплеснула руками.

— Господь с вами, Нина Яковлевна, какая аудитория? Все уже больше часа как разошлись. А семинар отменили из-за опасности затопления. Перенесли на завтра, в то же время. Как вы сюда добирались в такую-то погоду?

— На такси, — рассеянно отвечала Нина Яковлевна. — Но что же теперь… и секретарша, по телефону… почему же она мне ничего не сказала?

— Секретарша! — презрительно фыркнула Вера Антоновна. — Это Анфиска-то? Да у нее ветер в голове, почище того, что сейчас на улице! Вот я ей завтра задам, паршивке! Погодите, погодите… может быть, ваше такси еще не уехало…

Она опрометью бросилась к двери, выглянула и вернулась, разочарованно вздыхая.

— Куда там… и след простыл. Давайте, я вам другое вызову?

Нина Яковлевна посмотрела на часы: половина седьмого.

— Нет, Вера Антоновна, спасибо, — сказала она. — У меня и денег-то таких нету. За мной сюда в восемь должен заехать племянник. Так что лучше я подожду, если вы не возражаете… посижу тут тихонечко…

— Конечно, конечно! — обрадованно захлопотала охранница. — У меня вот тут чай в термосе и пирог… посидим, расскажете, как вы теперь живете. Давненько я вас не видела… год, не меньше… или даже больше?

Но Нине Яковлевне меньше всего сейчас хотелось разводить разговоры с кем бы то ни было — не то настроение.

— Да, давно, — подтвердила она. — Знали бы вы, сколько у меня с этим местом связано. Прямо вечер воспоминаний какой-то. Я тут немного погуляю, Вера Антоновна, а потом уже посидим, хорошо?

— Как хотите… — охранница поджала губы.

И снова Нина Яковлевна шла по пустому коридору, постукивая своей палкой, шаркая, приволакивая больную ногу. Ей не выпало учиться здесь — таких, как она, в то время в университеты не принимали, но это не мешало ей вертеться в самом центре здешнего высшего света. Благодаря Мише, конечно. Это он возвел ее на местный Олимп, в рафинированное общество блестящих молодых людей, восторженных гениев, эрудитов и полиглотов, изобретателей слов, искусных хирургов текста. Многие из них исчезли потом в мерзлой пасти лагерей, испарились бесследно, без памяти и без надгробья. Даже могилы их виртуальны. Как у Миши, как у отца. Неужели у каждого из них был свой Медный свиток?

Возвел на Олимп… Она усмехнулась. По иронии судьбы, восхождение на Олимп в той студенческой компании более походило на нисхождение в царство Аида. Они собирались на импровизированные семинары в так называемых «катакомбах» — маленьких полуподвальных комнатках здания филологического факультета. Нина Яковлевна снова усмехнулась. Какие блестящие лекции здесь звучали! Какие яростные споры сотрясали эти сырые стены! Сколько силы и молодости! Боже мой, Боже мой… и куда только все подевалось…

Она спустилась на подвальный этаж. Здесь все было по-прежнему, как тогда, разве что мебель поменяли… Вот здесь, в этой комнате, Миша делал сообщение о письме Клавдия, а потом они пошли гулять по набережной, и он впервые поцеловал ее. Нина Яковлевна вошла в комнату, включила свет. Она сидела тогда вон там, в дальнем углу… вот здесь. И впрямь, вечер воспоминаний.

Ладно, хватит, — одернула она себя. — Расчувствовалась, старая. Ты ведь здесь по делу, помнишь?.. Кстати, о деле: неужели любопытство умерло в тебе окончательно и не проснется даже здесь, в этих стенах? Те ребята из виртуальных могил, не колеблясь, дали бы отрубить себе палец за каждую страничку из текста, который ты держишь в руках…

Нина Яковлевна посмотрела на часы. До приезда Севы оставалось еще уйма времени. Она вынула из сумочки листки ксерокопии и положила на стол перед собой.

Сева шел и шел вперед по мокрому тротуару. Куда, зачем?.. — он и сам не мог бы сказать. В голове его стучала одна и та же фраза из трех слов, достаточно бессмысленная, чтобы вместить в себя все происходящее с ним и с этим паршивым, взбесившимся, вставшим на дыбы миром. Вот же, достали… — повторял он, как заведенный. — Вот же, достали…

Ветер упирался ему в грудь, душил мокрой тяжелой подушкой, выхватывая изо рта воздух, хлеща дождем по щекам, отталкивая, словно не пуская куда-то. Это было хорошо, потому что рождало в Севе ответную ярость и отвлекало от невыносимых мыслей об исчезнувшей, оторванной от него женщине. Он плюнул бы ветру в лицу, когда мог бы доплюнуть. Вот же достал, сволочь…

Вокруг угрюмо чернел его родной город, как-то враз обезлюдевший, чужой и враждебный. Он умел быть таким и прежде; Сева прекрасно помнил эту его особенность, его неожиданные удары поддых, его склонность к предательству, его насмешливое равнодушие к тонущим. От него бесполезно было ждать пощады, и Сева не ждал. Он просто шел и шел вперед, ложась всем телом на ветер, преодолевая его, черпая целительное забвение в этом непрекращающемся усилии, в этой ярости, в этой ответной злобе и боясь только одного: что в какой-то момент кончатся силы, а вместе с ними и способность к усилию, к ярости, к злобе, и тогда загнанная внутрь, запертая в дальней каморке сердца боль распрямится уже ничем не сдерживаемой пружиной и вытолкнет, выхаркнет, выблюет наружу всю его душу, как один болезненный кровавый плевок.

Но силы пока еще были, пока еще оставались… Вот же, достали… Он дошел почти до конца проспекта, когда вокруг погас свет. Его и так было немного: желтого, гноящегося, размытого дождем мерцания уличных фонарей или пугливого отсвета чьей-то чужой жизни из неплотно занавешенных окон. Казалось, он лишь подчеркивает беснующуюся темноту, но по-настоящему она возобладала только теперь, когда света не стало совсем, даже того малого, что был, нечистого и скупого, как из-под тюремного намордника. Теперь не было видно уже ничего, вообще ничего, даже дождя, наотмашь хлещущего по лицу, даже тротуара.

Сева прикрылся локтем и остановился, переводя дух. И ветер тут же воспользовался его слабостью: приналег сильнее, заставил сделать несколько шагов назад, развернул спиной, подтолкнул. Он как бы говорил человеку: катись назад, тебе нечего там делать. Назад! Вот же, достали… Со своего места Сева видел огни в дальнем конце проспекта: повидимому, авария с электричеством произошла только здесь, на его пути. Ветер снова подтолкнул его в спину: катись отсюда! Скорее! Назад!

Вот же, достали… Сева зажмурился и заставил себя повернуться. Дороги назад не было, только вперед, грудью на ветер, до конца. Глаза привыкли, и он разглядел сначала свои мокрые башмаки, мелькающие на фоне более светлого асфальта, а затем и очертания домов. Проспект кончился… куда теперь? Справа открылось огромное пространство площади, слева темнели деревья сада. Сева поколебался и свернул налево. В деревьях теплилась хотя бы какая-то жизнь, даже в таких — голых, январских, избитых ветром и дождем. Здесь, под прикрытием Адмиралтейства, стало полегче, и он побежал.

Река открылась неожиданно; Сева, скорее, ощутил, чем увидел ее в темноте — чудовищную, ревущую, выпрыгивающую из берегов. Вода еще не доходила до места, куда он вышел. Противоположный конец площади был освещен, и в свете фонарей явственно вырисовывался силуэт Медного всадника на вздыбленном коне, с рукой, простертой туда, через реку, в сторону Васильевского острова, где светились окна Университета, где… Боже мой! Восточный факультет — это ведь на самой набережной… тетка Нина!

Она не заметила, как вода подкралась к ней — уж больно увлеклась текстом. У стола была высокая перекладина, да и ботинки хорошие, непромокаемые, подарок покойной сестры. Нина Яковлевна увидела воду лишь тогда, когда та принялась настойчиво надавливать извне на окна полуподвала и тонкими ручейками струиться вниз, на пол, где уже разливалось озеро глубиной сантиметров в десять.

— Ой-ой-ой, — сказала она, с содроганием опуская ноги в ледяную воду и вставая из-за стола. — Теперь простуды не избежать…

Она подумала, стоит ли забрать разбросанные по столу листки и решила не задерживаться: стоит ли рисковать ради копии, которую можно с таким же успехом снять завтра, послезавтра и вообще когда угодно? Вот сумка с документами — другое дело и палка тоже. Нина Яковлевна сделала небольшой шажок, потянулась за палкой, и тут почувствовала, что нога ее скользит там, под водой. Она попробовала уцепиться здоровой рукой за стул — тот покачнулся… перенесла руку на столешницу — рука поехала… Нина Яковлевна вскрикнула, уже понимая, что происходит непоправимое и упала во весь рост в проход между столами. Вода обожгла ее чудовищным холодом, но самое страшное произошло с ногой: она болела нестерпимо, сигнализируя, по меньшей мере, об очень сильном ушибе, возможно, даже о переломе.

Надо же, как не повезло, — подумала Нина Яковлевна, стараясь не поддаваться панике. — Теперь когда еще срастется. Ох уж эти переломы в старости…

Она попробовала приподняться и не смогла. Вода прибывала удивительно быстро, намного быстрее, чем можно было бы ожидать по струйкам, льющимся из оконных щелей.

Это из коридора, — поняла Нина Яковлевна. — Коридор затоплен. Ты все равно не смогла бы открыть дверь, даже если бы добралась до нее.

Оконная рама треснула и вывалилась; река хищным потоком хлынула в комнату, таща с собой мусор, пластиковые пакеты, обрывки размокших газет. Вот и все. Нина Яковлевна закрыла глаза. Ничего страшного. Когда-то ведь это должно было произойти, почему не сейчас? Вот только неприятно умирать, когда так холодно. Вода плеснула ей в ноздри, она захлебнулась и судорожно закашлялась, вытянув шею вверх для нескольких последних вдохов. Перед ее глазами проплыл размокший ксерокс знакомого текста.

Вот и до меня очередь дошла… — подумала Нина Яковлевна и перестала сопротивляться.

Он увидел, как разом погас свет в окнах здания Восточного факультета. Там наверняка что-то случилось… Ничего, — успокоил себя Сева. — Тетка Нина не одна в этом здании. Семинар, студенты, этот чертов Школьник… не бросят же они старуху на произвол судьбы. Он взглянул на часы: половина восьмого… и только сейчас вспомнил об их договоренности, о встрече, назначенной в восемь на факультете. Это представляло собой еще одну слабую зацепку, еще одну робкую надежду: Ханна, по логике вещей, тоже должна была вспомнить об этом единственном установленном месте встречи и постараться добраться туда к восьми. Если только она еще…

Сева тряхнул головой, отгоняя страшные мысли и снова лег грудью на ветер. К его удивлению, тот дрогнул и отступил… да-да, конечно!.. неистовый противник упирался уже не так сильно… ветер явно ослабевал, прямо на глазах. Дождь тоже иссяк.

— Что, сволочь, сдох? — торжествующе закричал Сева. — Прочь, гадина!

На этот раз слова вырвались наружу во всей своей законной громкости, а не были затолкнуты ветром обратно в рот, как это произошло бы еще пять минут тому назад. Чудовище сдавалось, уходило; присмиревшая река тоже ощутимо пятилась с затопленных набережных. Сева прибавил шагу в направлении Дворцового моста, и тут в кармане у него зазвонил телефон. Не веря себе, дрожащими руками он вытащил мобильник и нажал кнопку приема. Трубка молчала, словно кто-то на другом конце провода боялся вымолвить слово. Молчал и Сева, подавленный тем же страхом. Наконец, он услышал осторожный вздох, и знакомый хрипловатый, со звонкими нотками, голос тихо произнес:

— Сева?

— Ханночка! — закричал он, не помня себя от счастья. — Ты жива! Где ты? Что с тобой? Где ты?

Но она только всхлипывала в трубку, давилась рыданиями и не могла вымолвить ничего, кроме бессвязных отрывочных восклицаний.

— Что с тобой? Да говори же ты толком! Где ты? — кричал он, уже начиная снова представлять себе картины одна другой ужаснее. — Что случилось? Говори!

— Все… хорошо… — выдавила она, шмыгнула носом и вдруг зачастила, заторопилась, будто прорвалась какая-то плотина, сдерживающая до этого слова. — Я здесь, на Невском, где ты сказал, бегаю тут по всяким переходам и на улице, а на улице дождь и просто невозможно находиться, а ты исчез, я же тебе говорила, что умру, как ты мог, тут масса народу, и свет то гаснет, то включается, просто балаган какой-то, и телефоны не работают, все говорят, что повсюду аварии, а тут вдруг включили и все начали звонить, ну и я тоже, Боже, я так рада, что с тобой все…

— Стоп! — скомандовал он. — Помолчи секундочку, ладно? Слушай. Выйди сейчас на улицу, найди стоянку такси и езжай на Восточный факультет. Это на Университетской набережной, любой таксист знает. Я сейчас у Дворцового моста, иду туда пешком, думаю, за полчаса доберусь, там и встретимся. Завезем тетку Нину домой и поедем в аэропорт. Все кончилось, девочка моя. Мы свободны. Слышишь? Свободны!

Они закрыли свои мобильные телефоны и двинулись дальше, каждый по своей траектории — две крохотные песчинки, две простые молекулы, неразличимые и неотличимые сверху от миллиардов других, таких же, как они — мельчайших буковок, пылинок, частичек одной огромной и всеобъемлющей Книги, нависающей над человеческим миром, как нависает мощный утес над лужей, над сморщенной мелкой лужей, несущей на себе рваное, дрожащее и неверное отражение самого края, самой малой его части.

Но они не знали об этом, а если даже и знали, то не думали, а если даже и думали — то много ли проку в таких мыслях? Они просто рвались навстречу друг другу, подчиняясь взаимному притяжению, а ветер стихал, подчиняясь уходящему циклону, и река возвращалась в русло, подчиняясь тоже чему-то своему, назначенному черт знает кем и черт знает когда… и где-то еще, в одной из бесчисленных одинаковых папок, стоящих на бесчисленных полках бесчисленных стеллажей в огромном хранилище огромной библиотеки, лежал он, свиток, неучтенный и неописанный, не известный никому из живущих, соединивший, наконец, обе свои части. Перепрятав себя в новое, достаточно надежное место, подчиняясь тем же необъяснимым законам, что и молекулы, ветер и река, он просто лежал и ждал своего часа.

октябрь 2006 — март 2007,

Бейт-Арье.