Меня зовут Швайншафер. Ничего, господин судья, ничего, улыбайтесь. Ничего страшного. Все улыбаются, а судья что — не человек? Гм… хотя вы… гм… про вас-то я не знаю, но — все равно. Я привык. Не фамилия красит человека, а человек фамилию. Так мой папаша говорил, царствие ему небесное. Род у нас древний, и все Швайншаферы. Были такие, что хотели поменять, да только ничего путного из этого не вышло. Люди-то помнят, людей-то не обманешь. Даже за море уезжали, только чтобы фамилию поменять. И что вы думаете — один черт… извините, сорвалось… я хотел сказать — все равно как-то узнавали. Один уехал в Америку, назвался Беккер. Год прожил, другой, все нормально. Даже булочную открыл, чтобы, значит, никаких подозрений. Вот, мол, до чего я настоящий Беккер!

Только фигушки, накось, вык… гм… извините, господин судья, разговор у меня грубый, необразованный. Что возьмешь с деревенского полицейского? Короче, узнали. Как?.. откуда?.. никто так и не понял. Сорока принесла на хвосте. А уж как узнали, так жизни ему не стало никакой. Засмеяли. Какой ты, говорят, булочник?! Ты же свиней пасешь! Чем ты их погоняешь — багетами? Детям в школе проходу не дают… Беда! Пришлось все взад менять. Продал булочную за бесценок, да и вернулся домой. Швайншафером вернулся, как и был. Как и все мы.

А откуда все идет? — Я вам расскажу. Лет триста назад, а может, и четыреста шло по тем швейцарским местам войско императора. Тогда большая война была, голодуха. Ну и, значит, послали одного солдатика найти для роты жратвы какой-никакой. Это так говорится «найти», господин судья, а на самом-то деле — какое там «найти»! Украсть. Такое безобразие, понимаете. Обычное для голодной армии. В другом месте взяли бы силой. Но в кантоне Вале жили тогда такие ребята — лучше не трожь. За себя постоять умели. Ссориться с ними никто не хотел. Ну, солдатик и умыкнул парочку свиней — вывел потихоньку из хлева, да и погнал в свою роту. Погоняет он их, значит, хворостиной, и тут выходят к нему из-за дерева двое крепких местных парней с дубинками. Стой, говорят, где стоишь. Ты что тут, такой-сякой, с соседскими свиньями делаешь? Солдатик струхнул. Все, думает, кранты. Прибьют тут же, и поминай, как звали. «Я, — говорит. — Я… я…» А они ему: «Видим, что ты. А вот соседские свиньи тут при чем?» И дубинками поигрывают, а сами здоровые, как кабаны. Тут с отчаяния он и ляпнул: «Пасу я их! Соседу вашему помогаю!» Ну, парни, конечно, сразу с копыт попадали. Со смеху. Потому что, где это слыхано, господин судья, чтобы свиней пасли? Полчаса смеялись, пока он, бедняга перед ними навытяжку стоял вместе с крадеными свиньями. А потом и говорят: «Ладно, — говорят, — свинячий пастух. За то, что развеселил ты нас, останешься жить. Но за то, что свиней крадешь, придется тебе побатрачить у нашего викария, во искупление грехов. Годик поработаешь, а потом посмотрим, куда тебя девать. Попробуешь сбежать — догоним, и тогда уже точно порешим. А зваться тебе теперь Швайншафер — свинячий пастух». Вот, оттуда и пошел наш крепкий род, господин судья, от того, самого первого Швайншафера.

Годик он отбатрачил, не беда, да так здесь и прижился. Женился на местной дурнушке, которую замуж никто не брал, завел дом, ну и пошло, и пошло… грошик к грошику золотой копит.

Но из бедности все равно не вылезали — ни он, ни дети его, ни внуки, ни правнуки. Уж больно фамилия несуразная. Так в батраках и ходили. Пока не сподобил милосердный Господь очередного Швайншафера на великое открытие.

Он, значит, рассудил так. Зачем противиться Господней воле? Если уж дал нам Создатель такую фамилию, то так тому и быть — надо пасти свиней. Вопрос только — зачем? Ведь, когда свинья в хлеву валяется, то сало у ней мягкое, нежное, особенно, если зерном кормить. А ежели, наоборот, гонять ее, беднягу, по горкам, то сала, считай что и нету, одно мясо жилистое, как у дикого кабана. Но в том-то и дело, господин судья, что тот умный наш предок придумал пасти свиней слоями. Да, да, то, что слышите — слоями! То есть, месяц дает ей в хлеву отдыхать, а потом месяц по косогору гоняет, прилечь не дает, пасет, то есть. А потом — снова в хлев, во как! Вся округа над ним смеялась. Прямо покатывались, какими только словами не обзывали. А он молчал. Все равно обиднее Швайншафера придумать ничего невозможно. Зато потом, когда зимой заколол он своих свинок и продал ихние окорока на ярмарке в Сьоне, смеялся уже он один, а все остальные молчали. Потому что и сало тоже вышло слоями, как он и думал, тот самый великий Швайншафер! И шло это сало на ярмарке втрое дороже обычного!

С тех пор и пошла нам удача, господин судья. Мало-помалу и соседи смеяться перестали, даже зауважали. Теперь только тот, кто в первый раз слышит, улыбается, как вы, к примеру. А остальным даже и в голову такого не приходит. Для них что Швайншафер, что Мюллер — один хрен. Вот оно как все получилось. И ведь что интересно: другие тоже пробовали свиней пасти, но так, как у нас, ни у кого не выходило. Никогда. Мне эту историю папаша рассказал, а ему дед, а тому — прадед.

— Вот, — говорит, — Йозеф, запомни на всю жизнь и детям своим потом расскажешь.

Потому что, если подумать, господин судья, то история эта вовсе не про свиней. А про то, что все, ну вот буквально все, что Господь нам дает — это на нашу же пользу. Даже то, что попервоначалу кажется злом, как, к примеру, обидная эта кличка — Швайншафер. Глупый человек, он что делает? Он изо всех сил пытается отвертеться, избавиться, значит, от зла этого. Суетится, бегает, шишки набивает себе и другим, и все попусту. А все почему? — Потому что никакое это не зло, а подсказка. Подсказывает нам Создатель, для чего мы землю топчем. Мы вот, Швайншаферы, рождены свиней пасти. А коли так, то зачем от судьбы бегать? Господь нас пасет, мы — свиней, и все довольны, все счастливы. Разве не так? Если бы каждый на земле своим делом занимался, а не умничал, то никаких бы бед не было, даже болезни бы извелись, и воровство, и убийство, а уж войны и подавно. Я так думаю.

И мы, Швайншаферы — лучший тому пример. Самое вкусное сало в кантоне, да что там в кантоне — во всей Швейцарии! Говорят, в Германии сало хорошее, в Австрии… не знаю, не пробовал. Чего не знаю, того говорить не стану. Но в кантоне Вале лучше нашей фермы не сыскать, это точно. И моя доля там тоже есть, потому что хозяйство семейное. Почему я тогда в полицию пошел? Гм… вот это вы в самую точку спросили, господин судья… да… гм…

Да я бы в жизни в нее не пошел, в эту полицию! Это все наша матушка, царствие ей небесное. Нарожала детей, что твоя свиноматка — семнадцать душ. Дочек пять, а все остальные — парни. Двенадцать парней, как в Священном Писании! И все до одного выжили, как назло. Можно ли на такое количество поросят хозяйство поделить? А я еще к тому же вышел одиннадцатым. Хуже не придумаешь. Даже последним, двенадцатым, быть выгодней, потому что он все-таки самый младшенький, его все балуют. А предпоследний — ни то, ни се… кто его замечает?

Папаша покойный меня, правда, выделял.

— Ты, — говорит, — Йозеф, по всем приметам должен самым смышленым получиться, как Йозеф Прекрасный из Писания. Я, — говорит, — тебя потому так и назвал.

Но из этого тоже ничего не вышло. Какая там смышленость? В школе несколько классов насилу высидел. Да и прекрасным меня никак не назовешь, сами видите. Швайншафер я, господин судья, обычный свиной пастух. Зачем умничать, лезть куда-то? Короче, только пострадал я из-за этой папашиной фантазии. Сначала братья родные невзлюбили, а потом и сам папаша разочаровался. Что тут сделаешь? Спасибо матушке, научила.

— Ты, — говорит, — сынок, должен пасти своих свиней где-нибудь в другом месте. А тут тебе братья ходу не дадут. Сам знаешь, Швайншаферы народ упрямый.

— Знаю, — говорю, — матушка, конечно знаю. Только где же мне их пасти, если все наши свиньи здесь?

А она и говорит: — Вот скажи, кто к свиньям по уму всех ближе?

А свинья, господин судья, самое умное животное на свете. Даже собаке фору даст, и большую.

— Не знаю, — говорю, — матушка. Никто и близко не приближается.

— Ах ты, — говорит, — дурачок. А про людей-то забыл? Люди к свиньям всего ближе. Вот их и паси. Дело привычное, справишься. Поедешь в Сьон, в полицейскую школу, я с отцом уже говорила.

Так я стал полицейским, господин судья. В школе сначала скучал по дому, по свиньям, по деревенской жизни. Мне, поверите ли, ничего другого не надо, как только выйти поутру на крыльцо, да услышать, как коровы на лугу позвякивают своими бубенцами. И туман ползет по склону. И проснувшиеся свиньи зовут из хлева — задать им зерна и пойла. Лучше нету ничего в жизни, и не будет. Но пришлось привыкать. Школу я закончил плохо, среди последних, спасибо, что вообще закончил. Как распределять стали, то лучшие места, само собой, другим достались. Я не жаловался, это справедливо. Последний пришел — последний получай. Короче, заткнули меня в самую что ни на есть западную дыру, километрах в двухстах от родного моего Обервальда. Можно сказать, край света. Так далеко от дома я никогда в жизни не забирался.

Место называлось Лефлон — маленькая пограничная деревушка, где никогда ничего не происходило, не происходит и не произойдет. Так мне сказал начальник, вручая документ. В документе было написано, что я, Йозеф Швайншафер, направляюсь в населенный пункт Лефлон для исполнения обязанностей сельского полицейского.

— Не бзди, Швайншафер, — сказал начальник. — Место глухое, спокойное, даже такой болван, как ты, справится. Делать там нечего. В случае чего — составляй протокол. Тебя этому три года учили.

— В случае чего? — спросил я.

Начальник вздохнул:

— А я откуда знаю, Швайншафер? Ну, к примеру, кто-нибудь с крыши сверзится или руку сломает по пьяному делу. Кругом, марш!

И я стукнул каблуками, как меня учили три года, повернулся через левое плечо и вышел в свою новую жизнь.

Лефлон и сейчас невелик, а уж тогда и вовсе размерами не отличался. Три десятка домов, сто четыре жителя, включая младенцев, и трактир под названием «Корнетт». В трактире была терраса, которая выходила на одноименную гору. И ни одной свиньи в радиусе ста километров. Коров было много, это да, но коровы не в счет. Получалось, что пасти и в самом деле некого, кроме людей. И тут я впервые удивился мудрости моей матушки. Люди совсем не возражали, чтобы их пасли. Единственная разница заключалась в том, что свиньи боялись моей хворостины, а люди — моего полицейского мундира. Даже над фамилией никто не осмелился насмехаться. Короче, я немного осмотрелся и начал действовать слоями, по надежно проверенному методу. Если он подходил свиньям, то людям и подавно.

Как? Да точно так же, господин судья: месяц гоняешь, месяц — нет. До меня-то они там все жиром заросли, точь-в-точь, как кабанчики в хлеву, никакого к жизни интереса. Собрал я их вскоре после приезда и объявил, что теперь придется им по горам побегать — для защиты от воров. Кто-то начал умничать: мол, у нас воров отродясь не видали, но я был к этому готов. В любом стаде обязательно найдется свинья-баламут. Такую следует сразу научить уму-разуму, чтобы другие на ее примере поняли, что к чему.

— Хорошо, — говорю, — Верне. — А его Верне звали. — Хорошо, — говорю, — Верне. Завтра поедешь со мною в Мартиньи.

— Зачем? — говорит. А в Мартиньи-то ему ехать ох как не с руки — самый сбор винограда, каждая пара рук на счету.

— Ну как же, — говорю. — Ты ж не веришь. Вот я и покажу тебе воров в тамошней тюрьме. Кстати, на твоих лошадях и поедем. Я их временно реквизирую.

Начал он упираться, да как же полицейскому возразишь? На следующий день отъехали мы с ним подальше, взял я дубинку, да поучил того Верне уму разуму.

— Как? — говорю. — Все понял или дальше поедем?

— Понял, — говорит. — Давайте, — говорит, — возвращаться, господин полицейский.

И все, господин судья. С той поры все как шелковые ходили, все стадо. И в ночные дозоры, и забор строили, и дорогу ремонтировали на всякий случай. На какой случай? Ну как… а если подмогу потребуется из Монти вызвать? Или даже из Мартиньи? Как полицейская машина проедет? Вот то-то и оно… Крест большой поставили на краю деревни — четыре метра высотой, каменный. Лыжную трассу расчистили. А как же. Я ведь их не впустую гонял, а на общественно полезных работах. Месяц гоняю, месяц нет, все как положено, согласно расписанию. Сначала я Верне больше всех загружал, чтобы проверить, действительно ли он все понял. А как убедился — поставил его своим заместителем. Нет помощника надежнее, чем перевоспитавшаяся свинья-баламут.

Сначала они, понятное дело, постанывали. Зато потом спасибо сказали, когда стали в Лефлон гости наезжать — на крест посмотреть, да на террасе той посидеть. Лыжники, знаете, туристы всякие. Доход от них хороший. А туристу дорога нужна, без дороги — как он приедет, турист-то? Короче, в ножки мне кланялись, говорю без хвастовства. «Как, — говорили, — господин Йозеф, мы до тебя жили, не поймем…» Во как! Верне даже гостиницу небольшую построил. И все за какие-то пять лет, можно ли поверить? И каждый раз, как садились мы с ним пропустить стаканчик-другой, каждый раз, господин судья, поминал он добрым словом мою дубинку.

— Ты, — говорил, — Йозеф, отдай ее мне, я, — говорил, — повешу ее в холле моей гостиницы, над камином. Потому как без нее я бы так и лежал себе на боку. Отдашь, а? Я тебе другую куплю.

— Нет, Верне, — отвечал я ему. Солидно отвечал, как и положено облеченному властью человеку. — Не отдам. Казенное имущество, никак не могу.

Вот что значит хороший пастух, господин судья. Швайншаферы мы, а как же…

Мне никогда не нужно было от жизни чего-то из ряда вон выходящего. Я честный человек, господин судья. Обычный честный человек. Никогда не преступал закона, даже в самой малости… кроме одного, того самого случая… но об этом речь еще впереди. Я намеревался жениться и уже присмотрел себе симпатичную девушку в соседней деревне. Честно говоря, я женился бы и раньше, если бы был уверен, что осяду там, в Лефлоне. Наверное, так и надо было сделать. Но, понимаете, у меня появилось чувство, что мне по силам пасти намного большее стадо, чем то, что было в той маленькой деревеньке. Возможно, это просто гордыня. Но на самом деле, в Лефлоне все уже настолько шло своим чередом, что моего участия почти не требовалось. Деревня просто процветала сама по себе, согласно заведенному мной расписанию.

Однажды меня вызвали в Мартиньи, в полицейский штаб. Я был уверен, что речь пойдет о повышении. Увы, господин судья. Пастуха может понять только пастух. А мой начальник был, скорее, из категории свиней.

— Как дела, Швайнштайгер? — спросил он.

Я поправил: — Швайншафер, господин инспектор.

— Какая разница! — отмахнулся этот идиот. — Я вижу, что ты справляешься неплохо. Впрочем, в твоей дыре все равно ничего не происходит.

— Осмелюсь доложить, господин инспектор, — сказал я. — Швайнштайгер занимается просто разведением свиней, а Швайн…

Но он не дал мне закончить, а заорал, как недорезанный поросенок.

— Молчать! — заорал он. — Еще не хватало, чтобы каждый болван начал мне возражать! Молчать, ты, хряк! Молчать!

Он повторил это раз десять, хотя я не пытался вымолвить ни слова, а просто стоял, опустив голову, как понурая свинка перед забоем. Я понимал, что с моей карьерой покончено, и это даже вселяло некоторое облегчение. Теперь можно было без лишних сомнений жениться на Луизе и окончательно осесть в Лефлоне. По крайней мере, там меня уважали, и никто не осмеливался повышать голос в моем присутствии.

— Слушай, — сказал начальник, наоравшись. — И молчи!

Я на всякий случай еще ниже склонил голову, подставив ему загривок. Помню, у меня мелькнула мысль, что если заколоть меня именно сейчас, то сало получится хорошее, слоями.

— Сейчас многие рвутся через нашу границу, — сказал начальник и вытер пот со лба. — В основном из Германии. Понял?

Я кивнул. Молча, чтобы не раздражать инспектора.

— Что ты молчишь, идиот? — заорал он.

— Понял, господин инспектор, — пролепетал я. — Рвутся через нашу границу.

— Кто рвется? — вкрадчиво спросил он.

— Многие, — сказал я.

— Идиот! — заорал он. — Рвутся евреи! Понял? Евреи! Гитлер поджарил им задницу, и теперь они ищут, где бы ее остудить. Всей полиции в пограничных районах дан приказ усилить бдительность. Любой незнакомец должен быть задержан для проверки документов. Повтори!

Я повторил.

— Отличить их легко, — продолжал инспектор. — Для этого даже не требуется снимать с них штаны. На обложке еврейского паспорта стоит большая буква J — «jude». Повтори!

— Юде, — повторил я.

Он снова вытер платком шею. Со слоями у начальника было явно не в порядке. Не мешало бы погонять его по горному лугу для тренировки.

— Понятия не имею, зачем я тебе все это говорю, — сказал инспектор. — Во-первых, ты болван и все равно ни черта не запомнишь, а во-вторых, твой участок не граничит с Германией. Хотя тебе это, скорее всего, неизвестно. Кругом, марш!

Я стукнул каблуками и повернулся через левое плечо.

Вот так, господин судья. В Мартиньи я ехал за повышением, а домой возвращался обруганный с ног до головы. Видимо, не судьба Швайншаферам пасти слишком большие стада — так я думал, погоняя свою лошадку. Ну и что? Зато свое малое я пасу, как надо, не так ли? Главное — мне не в чем упрекнуть себя перед Богом и людьми. Взять хоть это новое указание держать ухо востро. Кто, как не я, учредил ночные дозоры еще пять лет тому назад, когда Гитлер еще не был канцлером? Я был уверен, что на моем участке даже сурок не проскочит незамеченным. Вернувшись домой, я созвал жителей Лефлона и оповестил их о новой опасности. Нечего и говорить, что все смотрели на меня с восхищением. Теперь смысл горных караулов стал ясен даже самому тупому лефлонцу. Деревня была готова во всеоружии встретить полчища рвущихся через границу евреев.

Но прав оказался мой грубый начальник. Проходил месяц за месяцем, а никто и не пробовал посягнуть на суверенитет кантона Вале. Пытались пролезть в северные и восточные кантоны — из Германии, из Австрии, но это было далеко. Только в газете и читали, а сами не видели. В нашем углу границу нарушали только горные козлы да заплутавшие туристы. А потом немецкие евреи как-то кончились даже на севере. Зато началась война. Швейцария любит войны, потому что сама никогда ни с кем не воюет. Как говорил мой папаша, нам война приносит только доход, с давних времен. Растут цены на мясо, на сыры, на свинину — чем плохо? Правда, с туризмом пришлось распрощаться. Хоть и временно, а все равно неприятно. Верне ворчал на эту тему, не переставая. Можно понять — гостиница-то у него стояла пустая. Во всем он винил евреев. И это тоже можно понять, господин судья: все неприятности с туризмом начались из-за войны, а война из-за чего началась? Ясное дело, из-за евреев. До этого мы о них слыхом не слыхивали.

И с ночными дозорами тоже. Раньше-то, пока это считалось моим капризом, все помалкивали: против полицейского не попрешь. Зато теперь, когда стало ясно, что в караул приходится ходить из-за евреев, люди просто из себя выходили от ярости.

Верне так и говорил: «Вот только попадись мне кто-нибудь! Уж я его, мерзавца…»

И остальные — то же самое. Вот только никто не шел, евреи, то есть. Меня уже любопытство стало разбирать: как они выглядят? В сьонской газете однажды напечатали фотографию, но по ней было трудно разобрать детали.

Летом мы сидели на террасе, и тут трактирщик сказал, что немцы вошли в Париж. По радио передавали позавчера.

— Ну все, — сказал Верне. — Сейчас-то евреи и попрут, попомните мое слово.

И что вы думаете, господин судья? Так оно и вышло. Правда, весь поток хлынул не на наш участок, а севернее, около Женевы. Там полиция еле поспевала заворачивать евреев, которые ползли в Швейцарию, как тараканы.

— Вот ведь вредная порода! — говорил Верне, читая сьонскую газету. — Лезут и лезут. И что им у себя не живется?

А у нас опять было тихо, как назло. Горный массив Шабле не слишком высок, но просто так, наобум, его не пересечь. Проходов относительно немного. Чужому здесь трудновато. К примеру, один из путей лежит через самую высокую гору — Корнетт-де-Бисе, ту самую, на которую выходит терраса нашего трактира. Но это ведь надо знать, а не зная — какой дурак попрется именно в гору? Кажется, что понизу удобнее. Но в том-то и дело, что это только кажется. Такие вот тонкости, господин судья. Думаю, что пробовали и у нас, особенно, когда рядом с Женевой все наглухо перекрыли. Пробовать-то пробовали, да возвращались, несолоно хлебавши, даже не дойдя до наших караулов. Наверное, поэтому французская полиция на нашем участке не очень-то и старалась. Можно сказать, вообще не старалась. Полагались на нашу добросовестность.

Первого своего еврея мы поймали только весной. Ко мне он попал уже прилично помятым. Ребята накостыляли, на радостях. Как же, наконец-то настоящее дело! К моему удивлению, парень выглядел почти как нормальные люди, разве что напуган был сверх всякой меры. Он пытался что-то объяснять, но я не стал слушать. Инструкция гласила, что необходимо немедленно переправить нарушителя в Мартиньи, что я и сделал. Потом его вернули французам, полиции. Или как это там называлось? Гестапо? Вот-вот, гестапо.

— Первая ласточка, — сказал Верне. — Теперь попрут.

Мы удвоили караулы, но следующей добычи пришлось ждать долго, больше года. В сентябре мы сидели вдвоем с Верне у самой границы на перевале горы Корнетт, том самом, где есть удобный проход. Высота не слишком большая, господин судья, каких-то два километра, это вам не Монблан, но вид все равно превосходный. Просто чудо, что за вид. По левую руку — озеро, по правую — долина Роны с виноградниками. Красота. И вот сидим мы, значит, любуемся, и вдруг Верне говорит:

— Как-то странно сурки свистят. Уж не идет ли кто?

Гляжу я в сторону Франции и что вижу? Нарушителей, и даже не одного, а сразу четверых! Невдалеке вижу — метрах в двухстах, вот-вот границу пересекут.

— Смотри, смотри, Йозеф! — говорит Верне и рукой показывает.

Смотрю я туда и вижу еще троих, но подальше, в километре, никак не меньше. Идут следом за первыми, быстро идут. Видать, отстали, а теперь догоняют. Подождали мы, пока первые четверо до нас дойдут и как выскочим из-за камня!

— Стоять! Ни с места! Вы находитесь на территории Швейцарской Республики!

И тут, представьте себе, первый нарушитель, оказавшийся молодой женщиной, бросается ко мне и начинает меня обнимать и даже целовать в щеки и местами даже в губы. Я, значит, отрываю ее от себя, причем с трудом отрываю, и вижу, что трое остальных — подростки, можно сказать, дети. И они тоже радостно прыгают, будто выиграли в лотерею поросенка на сьонской ярмарке. Две девочки лет по десять и мальчик помладше.

Трое, которые снизу, нас увидели и остановились. А мальчик вскочил на камень и начал им, значит, показывать… знаете, так… рукой из-под руки, некрасивый такой жест.

— Что тут происходит? — спрашиваю.

И тут женщина начинает бормотать и плакать, и смеяться одновременно, как делают сумасшедшие или очень счастливые люди в американском синема. Я не думал, что такое бывает в жизни.

— Вы, — бормочет, — наши спасители! Да будут благословенны ваши имена, и ваша страна, и ваша земля, и ваше небо… Если бы не вы, если бы не вы…

И показывает вниз, на тех троих.

— Ээ-э, — говорит Верне. — Да это же погоня внизу, а никакие не нарушители. Полиция за ними идет.

— Нет, господин, — поправляет его женщина. — Не полиция. Это гестапо. Гестапо. — И она плюет на землю, будто это слово — жаба или какая другая мерзость. И глаза у нее сияют, как в тех самых синема, а девочки прыгают рядом, взявшись за руки, и только мальчик стоит молча и смотрит на нас исподлобья.

Что тут говорить, господин судья… я слегка растерялся. Уж больно по-другому я представлял себе задержание нарушителей.

Я отвел Верне в сторонку и спросил: — Что с ними будем делать, как ты думаешь?

Верне оторопел. Еще никогда я не задавал ему такого вопроса. Думаю, что в тот момент я утратил половину его уважения. И поделом. Разве пастух спрашивает у свиней, как ему поступать?

— Ээ-э… — сказал Верне. — А как там по инструкции?

Тут оторопел уже я. В самом деле! Инструкция! Как можно было забыть об инструкции?! Со мной явно происходило что-то непонятное. Я даже пощупал свой лоб. Верне смотрел на меня с изумлением, как будто увидел впервые в жизни. По инструкции нарушители немедленно передавались в руки французской полиции, если при задержании имела место такая возможность. Имела ли такая возможность место сейчас? Еще как! Трое людей в штатском стояли у пограничного знака на тропе и лениво покуривали, изредка поглядывая в нашу сторону. Они наверняка знали инструкцию. Только теперь я разглядел их винтовки, прежде ошибочно принятые мною за альпенштоки.

У меня никогда не было проблемы посмотреть в глаза даже самой своей любимой забиваемой свинье, но тут… Я вот сейчас вам это рассказываю, а сам вижу перед собой лицо той женщины… даже не знаю ее имени. Она еще радовалась, и в то же время уже поняла, что радоваться нечему, и все-таки надеялась, и сердилась, и умоляла — все вместе. И все молча.

— Мы вынуждены вернуть вас властям вашей страны, — сказал я.

— Нет, — сказала она.

— А ну, хватит блажить! — прикрикнул Верне. — Лезете, куда не надо, а у людей убытки! — Он ловко ухватил за локти женщину и одну из девочек. — Эй, Йозеф! Бери этих двух поросят!

Он уже давал мне указания, господин судья! Стоит пастуху дать слабину — и все, пиши пропало; свиньи тут же садятся ему на голову. Я взял за руку мальчика, а вторая девочка подошла сама. Мы вели их к пограничному знаку, и я думал: интересно, одна это семья или нет? Как будто это имело какое-то значение. Мы… я вел их туда, господин судья, не имея ни малейшего понятия… у меня была инструкция, господин судья… и Верне уже наполовину вышел из-под контроля.

— Хей, ребята! — сказал Верне французским полицейским, когда мы подошли к разделительному знаку. — Забирайте свой мусор.

— Согласно инструкции, — сказал я женщине.

Но она уже не смотрела на меня. Она вообще не смотрела никуда, господин судья, только внутрь. Вот мальчик, тот смотрел. Неприятно, когда тебя так ненавидят, господин судья. Тем более что тогда я еще не вполне понимал, за что именно. Я всего лишь исполнял свой долг. Согласно инструкции.

Французы стали щелкать наручниками, а мы с Верне пошли назад, на свой пост, где у нас еще оставался шнапс и чудесная бернская колбаса на закуску.

— Видал, как этот щенок смотрел? — спросил я Верне, когда мы разлили по стаканчикам. — Небось, французская тюряга похуже нашей будет. И харчи не те.

Верне аж поперхнулся.

— Какая тюряга, Йозеф? Да что они — дураки? Тащить на себе эту падаль десять километров, да еще и по горам? Подумай сам: ты бы потащил?

Я не сразу понял, что он имеет в виду, но тут раздался первый выстрел, а за ним еще два.

Их отвели совсем недалеко — ровно настолько, чтобы не выказывать неуважения к дружественной границе. Когда я вскочил и выглянул из-за камня, там была целая суматоха. Женщина и обе девочки уже лежали на земле. Три выстрела. Зато мальчик боролся отчаянно. Даже на таком расстоянии было видно, как маленькая фигурка наскакивает на полицейских, отлетает, отброшенная ударом, и снова бросается в драку. Видимо, я машинально потянулся за винтовкой, потому что Верне сказал у меня за спиной:

— Брось, Йозеф. Отсюда в такого мальца не попадешь. Да они и сами справятся.

Конечно, они справились сами, господин судья.

Я вернулся туда вечером, один, чтобы никто не видел, как я нарушаю границу. Тела уже закоченели, их было трудно ворочать, хотя и полегче, чем туши в холодильнике. Лицо оказалось склевано только у мальчика. Девочек и женщину застрелили в спину, и оттого они лежали ничком. Он же погиб, сражаясь. Я сложил их в неглубокую расщелину, набросал земли. Обе руки сбил, пока наскреб несколько горсточек. Разве в горах чего накопаешь? А потом завалил камнями — вот уж этого добра там, слава Богу, хватает. Домой возвращался уже в темноте. Но в Лефлоне повсюду глаза. Наверняка кто-нибудь да углядел мою лопату.

С тех пор я думал о них несколько недель, не переставая. Мне не в чем себя упрекнуть, господин судья. Я давал присягу. Я выполнял ее, как честный человек. Я действовал, как положено, согласно инструкции. Я не знал, что веду их на смерть. Не знал! Возможно, если бы знал, то все повернулось бы по-другому. Почему же тогда они сидели у меня в голове, как заноза? Я засыпал, видя перед собой обращенные внутрь глаза той женщины. Меня мучили кошмары. Я просыпался на рассвете от ненавидящего взгляда мальчика. Я ничего не мог с собой поделать. Ничего.

Возможно, все было бы иначе, будь моя фамилия Верне, а не Швайншафер. Человек с моей фамилией не может чувствовать себя плохим. Такую фамилию возможно носить только с гордо поднятой головой. И я всегда ходил с гордо поднятой головой. Я держал себя за хорошего пастуха и честного человека. Честного. Я потому это так часто повторяю, что для меня очень важно знать, что я честный, господин судья. Важнее, чем любому другому. Думаю, там-то и надорвалось что-то, в этом знании… что-то треснуло. Но время все лечит. В конце концов и я успокоился. Отвязались от меня те мертвецы. Пост с перевала я снял, на всякий случай. Верне, как узнал, так посмотрел косо, но смолчал. А я этот взгляд запомнил. Теперь надо было держать ухо востро. Свинья-баламут явно готовилась вонзить мне клыки в спину при первом же удобном случае.

Короче, я потихонечку приходил в себя. Дурь, она работой выбивается. Вот я и работал. Дровишки на зиму, хозяйство… без жены трудно деревенскому человеку. Тогда, помню, окончательно решил жениться по весне. Ноябрь стоял теплый, хотя заморозки уже подходили, спускались по ночам с горы Корнетт. Тогда-то он и попался моим парням, этот самый Йозеф, о котором вы спрашивали. Привели его ко мне чуть живого. Нет, от холода. Бить я уже после первого раза запретил строго-настрого. Потому как — не по инструкции. И вот стоит он передо мной, зуб на зуб не попадает. Грудь цыплячья, курточка коротенькая, городская, штиблеты на картонном ходу.

— Ты, — говорю, — откуда такой, горемыка?

А он только зубами стучит. Время к ночи подходило, в Мартиньи ехать поздно. Вот я и говорю своим ребятам:

— Вы, — говорю, — идите пока по домам. Спасибо за службу. А нарушителя я сам посторожу. Посидит у меня ночку в сарае, а утречком отвезу с Божьей помощью.

Завел бедолагу домой, в тепло, усадил за стол, налил полстакана грушевого шнапса — пей! Ну выпил он, отогрелся. А теперь, говорю, рассказывай.

А он говорит: — Что я такого могу вам рассказать, чего бы вы не знали?

Умничает, значит. Месяца два назад я бы его за это… а теперь — нет. Теперь мне непременно понять нужно было, кровь из носу.

— Все, — говорю, — рассказывай. С самого начала. Время есть.

Но он молчал, господин судья. Молчал и ни капельки не боялся.

— Ладно, — сказал я тогда. — Не хочешь, как хочешь. Давай тогда посмотрим твои бумажки. Может, они чего расскажут.

И он сразу так напрягся. «Эх, — думаю я про себя. — Чего ж ты напрягаешься-то, глупыш? Как будто я не знаю, что документы у тебя фальшивые».

Бумаженции лежали у него в потертом кожаном бумажнике. Ребята отобрали во время первого обыска. Паспорт был мне незнаком. Я до того видал только наши паспорта да французские.

— Это ж какой страны паспорт? — спрашиваю.

— Бельгия, — говорит. — Паршивое место.

Спокойно так говорит, с облегчением даже. «Нет, — думаю. — Не паспорт тебя беспокоит. Что-то другое».

— Ладно, — говорю, а сам по паспорту читаю. — Эрик ван дер Нимен. Двадцать второго года рождения. Ты, — говорю, — парень, когда в следующий раз решишь чужим паспортом пользоваться, смотри, чтоб хотя бы возраст соответствовал.

Потому что, господин судья, по фотографии там еще можно было обнаружить некоторое сходство, хотя и с очень большой натяжкой. Но возраст явно не соответствовал. По паспорту выходило двадцать, а на вид нарушителю никак нельзя было дать меньше тридцати пяти.

Он усмехнулся. — Возраст как раз соответствует. Мне двадцать один год, господин офицер. В феврале будет двадцать два. Хотя, навряд ли.

«Ври, ври, — думаю. — В деревенской полиции тоже не совсем дураки сидят».

Кладу паспорт на стол и начинаю разбирать остальные бумажки: продовольственные карточки, водительские права, справки всякие — и все это добро, представьте себе, на разные имена! На что, — думаю, — этот фальшивый Эрик рассчитывал?

Сижу я, значит, перекладываю бумажки из кучки в кучку, и тут доходит очередь до письма. То есть я сразу не понял, что это письмо. На первый взгляд, оно просто выглядело сложенным в несколько раз листком желтой линованной бумаги, какую иногда используют для всяких анкет или бланков. А на самом деле это конверт оказался такой, самодельный, а в конверте — еще один листик, исписанный очень красивым женским почерком — крупным, округлым, с легким наклоном вправо. И вот, значит, только я за письмо это взялся, так парня прямо как током ударило. Вот оно, откуда напряжение-то взялось! Ага… — думаю.

И говорю ему, строго так говорю: «Ты, — говорю, — Эрик-переросток, лучше сиди тихо, не рыпайся. Я человек терпеливый, но всему есть предел».

И тут вижу, смотрит он на меня очень знакомым взглядом. Из снов моих знакомым. Взглядом того убитого мальчика смотрит.

Честно говоря, я смутился.

— Не надо, — говорю, — на меня так смотреть. Ничего с твоей бумажкой не случится. Получишь ее назад, свою драгоценность…

Разворачиваю осторожно так, потому что на сгибах уже пообтерхалось слегка, и начинаю читать. И понимаю, что письмо это от жены, и что зовут парня не Эрик, а Жозеф, или Йозеф по-нашему, и что лет ему, скорее всего, действительно столько, сколько он говорит. Но все это я понимаю не сразу, господин судья, а только на второй или даже на третий раз, когда строчки уже расплываются у меня в глазах, потому что без слез это письмо не прочитает даже камень. Даже камень, господин судья. Если научить его читать.

Написано это письмо из тюрьмы, которая там почему-то называется лагерем. И она даже не уверена, что письмо дойдет, потому что посылать оттуда нельзя. В смысле, писем нельзя. А посылают оттуда только людей, сажают в поезда и везут на восток, скорее всего, на смерть. Во всяком случае, она так об этом пишет. Попала она туда вместе со своими родителями, которых поехала навестить, не сказав мужу, то есть Йозефу. И за это она особо извиняется, несколько раз, как будто это имеет какое-то значение в такой ситуации… я имею в виду — если все действительно так, как она себе представляет. А потом… извините, господин судья, но дальше рассказывать не годится, потому что там всякие интимности и все такое.

И вот читаю я, а перед глазами у меня стоит та женщина, которую я на смерть отправил. Наверное, она могла бы похожее письмо написать, будь у нее такая возможность. Но у нее не было.

Короче, взял я тот желтый линованный листок, вложил его аккуратненько в конверт и вернул в бумажник. Сначала его, а потом, не торопясь, и все остальное: карточки, справки, водительские права, несколько банкнот. Так и успокоился немного, а иначе не знаю, как бы и говорил. Не положено, чтобы дрожал голос у полицейского, который ведет допрос. Голос должен дрожать у подследственного.

— А где она теперь? — спрашиваю.

Пожимает плечами и продолжает молчать, и глаза у него при этом суше, чем южный склон в июле. Это же сколько надо плакать, чтобы у тебя все слезы кончились! Неудивительно, что парень выглядел на десять лет старше своего возраста.

— Знаешь, Йозеф, — говорю. — Ты ведь мой тезка. Я тоже Йозеф. У меня к тебе просьба. Даже, можно сказать, большая просьба. Объясни мне, почему? Почему? Мне важно знать. Я человек простой. Деревенский полицейский, сам понимаешь, не доктор университета и не министр. Жалованье у меня маленькое, дом — сам видишь… семьи и детей еще не нажил. Даже имя у меня не Бог весть какое, гордиться нечем. Но я честный человек. Это, более-менее, все, что у меня есть. Если и это отнять, то что тогда останется? Понимаешь? Расскажи мне, что можешь, больше не прошу.

Он сначала спросил, что мы с ним намерены делать.

— Завтра отвезу тебя в полицейское управление в Мартиньи, — сказал я. — Тебя вернут во Францию. Такова инструкция.

Он кивнул и начал рассказывать. Про то, как он тут оказался. Про детей, попавших в руки полиции. О том, как сам он сбежал от облавы в районе Аннемаса, спрятавшись в товарном поезде, идущем в Тонон. Как спрыгнул по дороге и шел, не останавливаясь, больше тридцати километров. А потом сразу перешел к своей жене, которая так хотела ребенка, и с того момента говорил только о ней. Я думаю, ему тоже нужно было выговориться, господин судья. Я принес еще шнапса, и мы оба пили, не пьянея. По крайней мере, я не пьянел. А он все говорил и говорил, пока просто не заснул на полуслове. Все-таки тридцать километров по горам в городских штиблетах — это вам не пройтись от двери до камина.

Я уложил его на лавку, укрыл одеялом, а потом допил шнапс и тоже прилег. К тому времени я уже точно знал, что надо делать. И Господь, как всегда, послал подсказку. Нет ничего случайного, об этом известно даже мне, простому пастуху. Бог дал нам слова не для того, чтобы мы дурили друг другу голову, а для того, чтобы говорить с нами на понятном языке. Так мы, к примеру, стали Швайншаферами. Создатель дал нам фамилию, чтобы объяснить, кто мы и для чего топчем эти горы.

Представьте, господин судья, как было бы здорово, если бы это правило работало всегда. Даже тогда, когда имя дается человеком. Тогда все Марии росли бы добродетельными красавицами, а Петеры или Паули — святыми мудрецами. Но — увы… Вот отец назвал меня Йозефом, потому что я родился одиннадцатым мальчиком, как Йозеф Прекрасный из Священного Писания. И что из этого вышло? — Одна насмешка. Уродливый и тупой свиной пастух, способный только на полицейскую школу, да и то с превеликим трудом. Да, да, поверьте, я знаю, о чем говорю.

Так я и говорил себе: «Йозеф Швайншафер! Фамилия у тебя — от Бога, а имя — от человека».

Ну не глупец ли, господин судья? Смешно ведь, честное слово. Как это может такое быть, чтобы фамилия оттуда, а имя отсюда?

Все — оттуда, все! Вот что я понял в тот ноябрьский вечер, когда допивал бутылку шнапса и глядел на скорчившегося под одеялом юношу преклонных лет. И имя тоже. Ведь, не будь я Йозефом, не выбросили бы меня из родного дома. Не оказался бы я здесь, в этой забытой — людьми, но не Богом! — деревушке. Не понял бы на своей шкуре, каково это — быть гонимым собственными братьями. А значит, не смог бы понять и настоящего Йозефа, который сопел теперь передо мной на лавке, набираясь сил для своего дальнейшего пути. Он и был Йозефом Прекрасным, господин судья, этот парень, и его жена, и мальчик, смотревший на меня с такой ненавистью, и застреленные в спину женщина с двумя девочками. А весь остальной мир был их братьями. Как в Писании. С тем только отличием, что не нашлось никого, кто хотя бы сказал: «Давайте, не будем убивать. Лучше продадим в рабство».

А я… а я получил это имя, чтобы просто оказаться в нужный момент в нужном месте и при этом знать, которая сторона моя, а которая — чужая. Вот и все. Понятно даже для такого тупицы, как я.

Рано утром я разбудил Йозефа, и мы плотно позавтракали. Затем я взял кое-что из одежды и немного еды, запряг казенного конька в казенную телегу, и мы двинулись в путь. До Мартиньи, если не жалеть лошадь, можно доехать за два часа. Но я лошадь жалею — она-то в чем виновата? Поэтому трусили мы аж четыре часа с небольшим. И все четыре часа не промолвили ни словечка. А о чем говорить-то? Все и так ясно. Когда проезжали указатель на Мартиньи, Йозеф удивился: — Вы же говорили, что нам туда?

— Вот что, парень, — сказал я. — В швейцарскую тюрьму тебе никак нельзя. Выдадут гестапо через денек-другой. Я бы отпустил тебя прямо сейчас, но идти тебе некуда. Здесь каждый чужак виден. Не успеешь охнуть, как поймают и отвезут в тот же Мартиньи. Отчего бы тебе не попробовать Италию? До Сент-Бернарского перевала рукой подать. Через несколько часиков доберемся. Что скажешь?

А что он мог сказать? Выхода-то другого все равно не было. Все так же молча мы проехали долину Роны и стали забираться в горы. Я заставил его взять куртку и примерить мои ботинки. С лишней парой носков они пришлись как раз впору.

— Зачем вы это делаете? — спросил он.

Я молча пожал плечами. Хотел бы я сам знать ответ на этот вопрос. Одно было ясно: Пеннинские Альпы это вам не уютный массив Шабле. В штиблетах на картонной подошве сюда лучше не соваться. Эту мысль я и объяснил Йозефу на прощанье. Мы расстались у трактира на перевале. Он пошел в Италию, а я остался выпить шнапса и поглазеть на Монблан. Лошадь нуждалась в отдыхе, так что пришлось там и заночевать.

А через две недели я снова поехал в Мартиньи. На сей раз на заднем сиденье автомобиля и в наручниках. Верне донес инспектору о моем преступном самоуправстве. Дождался-таки своего часа, умник. В полиции не стали раздувать скандала. Просто выперли меня без выходного пособия. Так что остался я без гроша, без дома и без семьи. Одно утешало: мне как раз стукнуло тридцать три года, в точности, как Господу нашему Иисусу. Самое время было начинать новую жизнь.