Меня зовут Ханна, Ваша честь. Я — жена Иосифа, музыканта. Мы поженились весной 41-го года, в мае, 15-го числа, в Антверпене. Мы были очень счастливы вместе в течение всего времени, которое нам подарил Господь, хотя времени этого оказалось не так уж и много. И все равно: мы были счастливы каждую отдельную минуту, а это чего-нибудь да стоит, правда ведь? Мы были тогда еще очень молоды, настолько, что найдется немало людей, которые скажут, что жениться в таком возрасте неосмотрительно, что надо прежде покрепче встать на ноги, да и вообще проверить истинность чувства. Возможно, они правы: не знаю, как бы я сама отреагировала, если бы мой сын вдруг заявился ко мне с подобным требованием, едва перевалив через собственное двадцатилетие. Действительно, рановато, что и говорить. Но у нас с Иосифом имелись смягчающие обстоятельства.

Во-первых, конечно же, война. Не подумайте, Ваша честь, что я из тех, кто списывает на войну все, что только возможно. Война или не война, но жить надо всегда по-человечески. И тем не менее, что-то она меняет, и даже сильно. Во-первых… ну вот, так и знала! Это у меня такая глупая привычка, Ваша честь: постоянно вставлять это дурацкое «во-первых». Иосиф часто посмеивался надо мной из-за этого. Он даже мне кличку придумал такую: «Вопервых».

— Эй, Вопервых! — кричал он, возвращаясь с работы. — Где твое Вовторых?

Потому что до «во-вторых», Ваша честь, у меня обычно не доходит. Ну да все равно, не важно. Так вот, война отличается тем, что лишает тебя возможности планировать свою жизнь. А я спланировала свою жизнь заранее, еще подростком. Во-п… в общем, так: я хотела впервые влюбиться в семнадцать лет, но замуж выйти только в двадцать один и сразу родить шестерых детей.

Много, правда? Это потому, что мне самой очень не хватало брата или сестры. Я росла единственным ребенком в семье, причем поздним, а это нелегко. Отец владел большой обувной фабрикой в Кобленце и мог исполнить любой мой каприз, что и делал с такой нерассуждающей готовностью, как будто предчувствовал, что это ненадолго. В конце концов, мы лишились всего — и фабрики, и денег. Году в 37-м… или 38-м, не помню точно. Нацисты заставили отца переписать фабрику на них. Это тогда делали со всеми евреями, у кого был хоть какой-то грош за душой. Приходили и предлагали на выбор: отдать имущество или отправиться в концлагерь. Отец, естественно, выбрал первое. Я помню, как однажды он пришел домой, сел за обеденный стол и долго молчал перед тарелкой со стынущим супом, а потом сказал:

— До концлагеря все равно дойдет, но пока это хотя бы дает нам какую-то отсрочку. Все-таки, лучше так, чем смерть, правда? Кроме того, немного денег удалось спасти, так что с голоду не помрем.

И лукаво подмигнул мне. Все-таки он любил меня без памяти, Ваша честь. У меня действительно было счастливое детство.

Увы, относительно денег отец оказался неправ. Нацисты были совсем не дураки. Тогда многие переводили деньги в Швейцарию, в самые надежные и честные банки. Ха! Надежные и честные… Не знаю, насколько они надежные, но уж относительно честности… Я не утверждаю, Ваша честь, что швейцарские банки работали на нацистов, но то, что они работали вместе с нацистами, не подлежит сомнению, во всяком случае, для меня. А иначе как объяснить, что номера счетов моего отца и многих других оказались в руках нацистов? Ну, а дальше понятно: деньги или концлагерь. Между прочим, и фабрику тоже отец переписал не на германскую, а на какую-то швейцарскую фирму… не помню ее названия. Так что, если вы носите швейцарскую обувь, то не исключено, что сшита она из нашей кожи. Из нашей — в смысле — украденной у нас. Хотя Иосиф бы сказал, что из нашей кожи — во всех смыслах.

У моего мужа была странная теория, Ваша честь. Он полагал, что все гонят нас так дружно потому, что мы, евреи, существа с другой планеты. Когда из Польши стали приходить страшные слухи, я им совершенно не поверила. Во-первых, такого просто не могло быть, потому что ни один человек не в состоянии сделать другому человеку такого ужаса. Хотя нет… не так… бывают всякие сумасшедшие и садисты, но это ведь больные, Ваша честь, их немного, а в основном-то люди нормальны. И поэтому ужасы не могли совершаться в таком огромном масштабе одними лишь садистами, обязательно потребовалось бы участие обычных, нормальных людей — просто потому, что одних садистов не хватило бы, чтобы поднять такое большое предприятие, хоть собери их со всей Европы. А нормальный человек такого сделать не может — следовательно, слухи лживы. Доказательство от противного, как в школе.

Но когда я привела это рассуждение Иосифу, то он улыбнулся — у него была такая грустная, смутная улыбка, похожая на фонарик одинокого велосипедиста на пустынной ночной дороге — и сказал:

— Глупости, Вопервых. Посмотри, разве твой отец делал обувь из искусственной кожи?

— Но при чем тут это? — возразила я. — Там кожа животных, а не людей.

— Вот-вот, — сказал он. — В этом-то все и дело. Мы для них тоже не люди, и поэтому нет никакой причины, отчего бы не сделать с нами то же самое…

— Но мы же люди!

— Откуда ты знаешь? Если мы говорим одно, а все остальные, все человечество, столь дружно утверждает обратное, то кто, по твоему, прав?

Иногда он был совершенно невыносим, Ваша честь. Но красив. Мой муж был исключительно красив. Я пропала моментально, едва лишь увидела его в первый раз там, на «Сент-Луисе». Это было 15 мая 39-го года, за два года и один день до нашей свадьбы. Конечно, точно, Ваша честь. У меня вообще превосходная память. А! Кстати! Я вспомнила название той швейцарской обувной фирмы: «Балли». Так она называлась. «Балли».

Мне исполнилось тогда семнадцать с половиной лет, а я, как вы помните, по плану предполагала впервые по-настоящему влюбиться в семнадцать. Другими словами, прошло целых полгода, а я еще не встретила никого и, честно говоря, начала уже слегка беспокоиться. Нет, кавалеров у меня всегда хватало, но все они были какие-то не те… хотя… нет, все-таки не те. Иосиф играл на фортепьяно вместе с корабельным ансамблем, так что я даже сначала подумала, что он один из музыкантов. Ах, Ваша честь, если бы вы видели его на сцене! Высокий, худой, с голубыми глазами, вдохновенным профилем и очень короткой стрижкой. Я еще, помню, подумала с досадой: ну зачем он постригся так коротко, как после тифа? С длинной спутанной шевелюрой он был бы, как две капли воды, похож на великих пианистов прошлого. На кого?.. Ну, например, на Шопена… или на Листа… то есть, на их портреты. Рахманинов? Ах да, действительно… А разве Рахманинов тоже был в концлагере? Нет ведь, правда?

Дело в том, что мой Иосиф не сам выбрал свою короткую стрижку — его постригли в лагере, в Дахау. И худоба имела то же происхождение — лагерное. И, видимо, шрамы у рта тоже. Видимо — потому что никакие уговоры не могли заставить его рассказать что бы то ни было о Дахау. Так что мне приходилось довольствоваться одними лишь редкими обмолвками, намеками, кивками и прочими мелочами. Женщины, Ваша честь, очень наблюдательны и умеют пользоваться интуицией намного лучше мужчин. Так что мне никогда не составляло особого труда понять, что происходит в голове у моего мужа — во всех отношениях, кроме того, лагерного. Просто утыкаешься в непроницаемую перегородку, как в каменную стену, и все — кричи или стучи — не достучишься, не докричишься.

Но это все выяснилось уже потом, а тогда, на «Сент-Луисе», мы просто переглядывались в течение целого дня, пока я не поняла, что успею состариться, прежде чем он отважится заговорить со мною. В итоге я подошла к нему сама — но не как к незнакомому мужчине, что выглядело бы неподобающе, а как к музыканту. Я всего лишь попросила его сыграть тему пилигримов из «Тангейзера», знаете: та-та, та-та, та-та-рам… я очень люблю Вагнера, Ваша честь, как любой человек, родившийся на Рейне. Иосиф посмотрел на меня ошеломленным взглядом, как-то автоматически кивнул, взял первый аккорд и опустил руки с клавиш.

— Пожалуйста, извините меня, госпожа, — сказал он. — Но я не могу играть Вагнера. Он слишком напоминает мне напильник.

В жизни не слышала более странного сравнения, но поскольку цель у меня была все-таки совсем не музыкальная, то я легко согласилась на Шопена. Так мы познакомились, во вторник… а уже к пятнице губы у меня распухли от поцелуев.

Ах, Ваша честь… мы вцепились друг в дружку, как сумасшедшие. Счастливее тех недель у меня не было ничего в жизни. Стыдно сказать, но я даже не особо огорчилась, когда нас не пустили на берег. Люди вокруг находились на грани отчаяния, один даже бросился за борт, а я просто светилась от радости. Странно, не правда ли? Думаю, что та безнадежная, жуткая ситуация только усиливала наши чувства. Ведь отчаяние и счастье очень близки по природе, Ваша честь: и то и другое дает ощущение пропасти. Уж мне-то можете поверить, как побывавшей в обоих этих состояниях. Кто-то говорил, что в самом крайнем отчаянии, когда уже совсем-совсем дальше некуда, и от надежды не осталось ничего, даже имени, там, на самом краю, есть крохотный пятачок, где человек чувствует себя счастливым. Свободным от всего и счастливым. Это действительно так. Жаль, что добираться до этого пятачка так неимоверно больно.

И на обратном пути я расстраивалась не оттого, что нас возвращают в Германию на вполне вероятную смерть, а оттого, что кончаются наши свидания на палубе, в волшебном, пахнущем дегтем, мире шлюпок и корабельных канатов. Мне очень стыдно в этом признаваться, Ваша честь. Я и тогда изо всех сил корила себя, напоминала о несчастной судьбе моих бедных родителей, давших мне так много, ругала свое поведение эгоистичным и бессердечным, но ничего, ничего не могла поделать с собственным счастьем. Так же, как и потом, через четыре года — с собственным отчаянием… в этом тоже заключается их большое сходство. Ими невозможно управлять — они сами управляют тобой. Вот и там, на «Сент-Луисе», нами управляло наше счастье и общее несчастье.

Когда стало окончательно ясно, что мы возвращаемся прямиком в руки гестапо, я вынуждена была скорректировать свои подростковые планы. Конечно, Ваша честь, я не планировала становиться женщиной в столь раннем возрасте и уж, во всяком случае, не до свадьбы. И хотя за те две недели наши с Иосифом отношения несколько устали от одних только поцелуев, а губы так просто отваливались, и хотя на ощупь мы уже знали друг дружку наизусть, до самого последнего квадратного сантиметра, но все это еще не являлось поводом для того, чтобы позволить ему перейти последнюю границу. И несмотря на то, что мне хотелось этого не меньше, чем ему, я всегда помнила о необходимости сохранять голову даже когда ты ее совершенно теряешь. Но война, как я уже говорила, имеет обыкновение расстраивать самые благоразумные планы.

Так и получилось, что я потеряла невинность не на роскошном ложе с балдахином, после торжественной брачной церемонии на полтысячи приглашенных гостей, а в корабельной шлюпке под грубым брезентовым пологом. Я пошла на это только потому, что «Сент-Луис» уже подплывал к Европе, а значит, и к гестапо, концлагерю и смерти, и хуже того — к неминуемому расставанию с моим любимым. Таким образом, продолжая следовать плану, я рисковала просто не узнать, что это означает — быть женщиной. И я сама затащила Иосифа в ту жесткую шлюпку. Он был еще неопытней меня, так что невинность мы потеряли одновременно, как Адам и Ева, честное слово, прямо как Адам и Ева. Так мы и чувствовали себя, Ваша честь — Адамом и Евой, одни в целом мире под брезентом, на палубе вечно гудящего своими котлами корабля, с обрывками румбы, доносившейся из танцевального зала, где тогда уже никто не танцевал. И знаете, я ни о чем не жалею. Наоборот, я была счастлива тогда совершенно неимоверным, невозможным счастьем. Верно, что шлюпка совсем не входила в мои первоначальные планы. Но и такое огромное счастье — тоже.

А наутро капитан собрал пассажиров и известил о том, что нас согласны принять в Антверпене для распределения по четырем европейским странам.

— Вот видишь, Вопервых, — сказал мне Иосиф на ухо. — Стоило нам заняться любовью по-настоящему, и все немедленно устроилось. Что бы нам было не сделать это еще до Гаваны! Глядишь, и сидели бы теперь на Кубе. И вообще, сколько времени потеряно…

Вот-вот… я ж вам говорила, что временами он бывал совершенно невыносим. Это ж надо такое сказать… хотя, потерянного времени было действительно жалко. И все равно — как можно думать о таких вещах, когда все вокруг безумно радуются неожиданному спасению?! Конечно, я устроила ему выволочку — и немедленно, там, в зале, и потом ночью — в шлюпке… Он был неутомимым любовником, мой Иосиф. Ах, Ваша честь, лучшего мужа трудно себе представить!

У отца были дальние родственники в Брюсселе, и поэтому нас распределили туда. Отец представил Иосифа, как моего жениха, так что сошли мы на бельгийский берег вчетвером. Вернее, впятером. Понимаете, нам всегда очень везло на добрых людей. Вот и на корабле Иосиф подружился с одним добрым пьяницей-музыкантом по имени Гектор. Примерно через два дня на третий Гектор срывался в запой, и тогда буквально не мог усидеть на стуле. А без пианиста ансамбль не справлялся, и поэтому они привязывали Гектора к стулу, чтобы он не падал, и это выглядело ужасно комично. И хотя при этом играл он замечательно, время от времени отвлекаясь только на то, чтобы пропустить еще стаканчик, но впечатление у многих оставалось все равно не слишком благоприятное. В общем, Иосиф сильно выручал их в такие моменты: он просто садился и играл вместо Гектора весь репертуар, даже без нот, со слуха. Он был потрясающе музыкален, мой муж. Ну и тогда Гектор получал, во-первых, передышку от веревок, а во-вторых — вот видите, я иногда говорю и «во-вторых» — а во-вторых, возможность беспрепятственно напиться у себя в каюте совсем уже до положения риз.

Так что, в определенном смысле, он хотел отблагодарить Иосифа за помощь. Но знаете, Ваша честь, в его добром отношении к нам чувствовалось еще что-то, помимо желания отблагодарить и понятного стремления пожилого человека пообщаться с красивыми молодыми людьми. Не сочтите мое замечание за бахвальство, но вы ведь знаете, что старики часто тянутся к нам, молодым, именно по этой причине. А Гектору было, я думаю, не меньше тридцати пяти лет. Возраст еще не преклонный, но все-таки… Что чувствовалось? Вина. Он постоянно смотрел на нас виноватыми глазами, как будто был причастен к тому, что происходило на «Сент-Луисе».

Что?.. Да в том-то и дело, что — не был! Просто никаким боком.

Уверена ли я? Конечно, Ваша честь. Причем, здесь вы можете положиться не только на мою женскую интуицию. Дело в том, что однажды я невольно подслушала его разговор с Иосифом на эту тему. Я совершенно отчетливо слышала, как Иосиф успокаивал Гектора, доказывая, что нет на нем никакой вины, просто ни капелюшечки. А Гектор молча пил стакан за стаканом и время от времени вставлял всякие нехорошие слова, которых я даже повторить не могу, особенно в вашем присутствии.

Он очень хотел нам помочь, но не мог поделать ничего. Уж если сам Бог не мог, то что же говорить о простом круизном музыканте, да к тому же еще и пьянице! Но одно Гектор обещал твердо — помочь Иосифу с работой. Сначала в Гаване, а потом, когда выяснилось, что мы остаемся в Бельгии, — в Брюсселе. Поэтому он просто самовольно разорвал контракт со своей компанией и сошел с нами на берег. И действительно, помог! Знаете, у музыкантов везде знакомства, особенно в таком продвинутом возрасте. Перед тем, как уехать в Америку, он даже какое-то время поиграл вместе с Иосифом в кабаре рядом с площадью Сент-Жан, куда им удалось устроиться. Это нас здорово выручило — ведь тогда из всех четверых работал только Иосиф. Тащил все на себе в неполные девятнадцать лет. Без него мы просто бы не выжили.

…Гектор уехал в конце августа.

— Не спешите со свадьбой, Ханна, — сказал он мне на прощанье. — Отпразднуем в Нью-Йорке. Будут тебе и тысяча гостей, и кровать с балдахином. Обещаю.

Я поцеловала его в губы, пахнущие столетним перегаром. Он был настоящим другом, этот Гектор Салазар. Думаю, насчет свадьбы Гектор сказал в шутку, но я подумала, что, по сути, он прав. Куда торопиться? В глазах всего света мы уже были женаты, хотя и соблюдали определенную степень внешних приличий. Тем не менее, я не сомневаюсь, что мои родители прекрасно слышали, как по ночам я пробираюсь в иосифову комнату. Слышали, но понимали, что война меняет самые лучшие планы. Из этого факта, кстати, следовал еще один вывод: если уехать подальше от войны, то вполне возможно вернуться к нормальной, планируемой жизни. А уехать от войны было можно только через американскую визу. В момент расставания с Гектором никто не сомневался, что это вопрос нескольких месяцев.

— Получим визы в декабре, максимум — в феврале, — рассуждала я. — В Нью-Йорке будем не позднее марта. А в мае сыграем свадьбу. Уж я припомню Гектору его обещание!

Что может быть красивее свадьбы весной, в мае!

Но прошел декабрь, и февраль, и май, а виз все не было.

— Ничего, ребятишки, — говорил мой оптимистичный папа. — Никто из моих знакомых еще не ждал визы дольше двух лет. Не падайте духом, недолго осталось.

И лукаво подмигивал мне, как делал всегда, когда хотел скрыть собственную растерянность. Иосиф молчал, не возражал, но я-то знала, что он уже ни капельки не верит в то, что мы вот-вот окажемся на Бродвее.

Он говорил: — Американцы дают евреям чуть больше двадцати тысяч виз в год. А спастись хотят миллионы. Представляешь, сколько лет надо ждать очереди? Надо Бога благодарить за то, что мы здесь, а не в Германии. Уж сюда-то нацистам не добраться.

— Почему? — спрашивала я.

— Ну как это почему, — уверенно отвечал он. — У короля сильная армия. Франция и Англия тоже помогут. Гитлеру в жизни не преодолеть Арденны. Там знаешь какие укрепления!

Потом отец нашел работу, хорошую, на алмазной фабрике в Антверпене, и они с мамой переехали туда, а мы с Иосифом остались в Брюсселе. Теперь мне уже не приходилось прокрадываться в его постель по ночам, осторожно ступая босиком по холодным скрипучим половицам. С одной стороны, это было удобнее, а с другой — исчезло что-то такое… не знаю, как и сказать. Единственно, что я знала твердо: свою свадьбу я сыграю в мае, несмотря ни на что. Уж если мне не суждены полтысячи гостей и кровать с балдахином, то будет хотя бы май. Нельзя же так уж во всем себя ограничивать, Ваша честь!

Мы назначили свадьбу на 15 мая — ровно через два года после того, как впервые увидели друг друга, день в день. Планировать, так планировать! Виз все еще не было, но на этот раз я решила больше не откладывать. Во-первых, мы с мамой сшили красивое платье. Иосиф свой фрак должен был взять напрокат. За неделю до свадьбы он заранее заказал праздничный ужин. А 10-го числа Гитлер вошел в Бельгию и стало уже не до свадеб. Сильная армия короля даже не пыталась сражаться. Все было кончено за две с половиной недели. Блицкриг. Эсэсовцы маршировали по улицам Брюсселя, и восторженные горожане бросали им цветы. Оказалось, что множество людей ждали немцев, как манны небесной. Повсюду, не только в Брюсселе, потому что с Голландией и Францией случилось ровно то же самое. О бродвейской свадьбе можно было забыть. Мы снова оказались в руках у Гитлера.

Они не сразу начали нас убивать, Ваша честь. Сначала все казалось не так уж и страшно. Люди продолжали жить, как жили, шли утром на работу, а вечером — в кафе, так, как будто бы страна не перешла из рук в руки, словно подержанная автомашина. Выходили те же самые газеты, даже коммунистическая. Разве что тон их слегка изменился.

— Все еще будет хорошо, вот увидите, — сказал мой папа, когда мы приехали к ним в гости в Антверпен. — Бельгия — это вам не Германия. Тут штурмовики не водятся. — И подмигнул мне.

Но оказалось, что штурмовики водились и в Бельгии. По всей стране шел набор в дивизии СС; молодые люди записывались тысячами — очищать от евреев и коммунистов объединенную Гитлером Европу.

Осенью были объявлены новые правила. Всем нам приказали зарегистрироваться заново и получить особое удостоверение личности, поперек которого стоял крупный штамп «Еврей». Отныне евреям запрещалось заниматься многими профессиями, посещать парки, рестораны, театры… любое место, где мы могли бы осквернить своим видом взгляд добропорядочных граждан арийского происхождения. Для нас ввели специальный комендантский час. Иосиф потерял работу почти сразу. Надо сказать, что внешне он выглядел идеальным арийцем — светловолосый юноша с голубыми глазами и прямой линией носа. Но, видимо, люди гестапо обладали сверхъестественным нюхом на такие вещи. Затем, когда начали конфисковывать еврейское имущество, потерял работу и отец.

Тогда-то Иосиф и потребовал немедленной свадьбы. Почему немедленной?

— Ну как же, — сказал он. — Ты что, не помнишь «Сент-Луис»? Там тоже все шло наперекосяк, пока ты упрямилась. А стоило нам, наконец, залезть в шлюпку, как тут же произошло чудо, и все устроилось.

— Как же мы сыграем свадьбу без гостей? — спросила я. Понимаете, Ваша честь, комендантский час не очень-то способствовал хождению в гости. Да и вообще люди уже тогда предпочитали не высовываться из своих нор. С мечтой о сотнях приглашенных я уже рассталась, но все равно было непонятно, как именно Иосиф предполагает собрать на празднество несколько наших друзей и родственников. Он посмотрел на меня своими грустными глазами и улыбнулся.

— Нет! — твердо сказала я в ответ на эту улыбку.

— Да! — ответил он не менее твердо, и я вынуждена была уступить. Во-первых, мой муж редко со мною спорил, но когда это все-таки происходило, да еще и таким решительным тоном, то разумнее было согласиться. Как говорила моя мать, мужчина всю жизнь может пролежать у тебя на колене, но никогда не следует перегибать его чересчур, чтобы не сломать спину.

Тем более что, согласившись на свадьбу без гостей, я выторговала кое-что и для себя: отсрочку до мая. Война, не война, но выйти замуж я намеревалась ровно 15-го мая, ни раньше, ни позже! Так оно и случилось, Ваша честь. Хоть что-то прошло по плану. В то время уже ходили всякие страшные рассказы о том, как людей останавливают на улицах среди бела дня и забивают до смерти. Я не хотела подвергать родителей опасности, тем более, что где-то в середине апреля антверпенские нацисты устроили в городе жуткий погром — сожгли оставшиеся еврейские лавки и синагоги. Но свадьба без родителей — это, согласитесь, было бы вообще чересчур, и поэтому мы сами поехали в Антверпен. Иосиф с его светлыми волосами не привлекал особого внимания, а себе я замотала голову платком, как при зубной боли.

Мы вошли в квартирку, где жили мои папа с мамой, я сняла платок и расплакалась. Знаете, как это бывает, когда дети стараются сделать родителям сюрприз, и сооружают фестивальную декорацию из всяких подручных средств: блестящей золотой фольги, картона, клея и бумаги? Как втайне шушукаются всю неделю и, заговорщицки переглядываясь, дожидаются, пока все выйдут из комнаты, чтобы беспрепятственно полезть на шкаф за серебряным дождем и диадемой царицы Эстер, которые обычно спускаются вниз, в скуку повседневности, только и исключительно во время веселого праздника Пурим. Как в решительный момент, выведя взрослых наружу под каким-нибудь предлогом, достают, наконец, приготовленные украшения и развешивают их по всей комнате, пока мама, счастливо и нежно улыбаясь, сидит на кухне и думает, как же они выросли. А потом настает наиглавнейшая минута, и они распахивают двери, чтобы и остальные могли полюбоваться на сооруженную ими красоту, а сами тихо стоят в сторонке, сияя счастливыми глазами и гордо принимая заслуженные ахи и охи улыбающихся родителей.

Видимо, такое представление должно очень трогать материнское сердце. Жаль, что мне самой так и не пришлось испытать этого замечательного чувства… кроме, разве что, того майского дня в Антверпене, дня моей долгожданной свадьбы. Я описывала вам детей, но представьте себе, что то же самое делают взрослые, пожилые люди, и эти люди — ваши родители. Причем количество подручных средств у них еще более ограничено, чем у детей. Нет ни фольги, ни цветной бумаги, а клей надо варить из крахмала, потому что опасно лишний раз выйти на улицу, чтобы купить его в писчебумажной лавке на углу. Но папа так хотел подарить мне праздник! Уж кому-кому, но ему-то я все уши прожужжала о своей предстоящей свадьбе… я, конечно же, имею в виду не тогда, в Бельгии, а давно, в детстве, когда я забиралась к нему на колени, и мы вместе обсуждали, какой костюм будет у жениха, в какой карете приедет на бал невеста, то есть, я, и сколько времени продлится фейерверк.

Он все это помнил, мой папа, помнил не хуже меня, вот только… вот только… извините, Ваша честь… видите, я и теперь не могу удержаться от слез. Не могу… стоит мне только вспомнить те звезды из серой оберточной бумаги, подкрашенной свекольным соком, свадебный балдахин, украшенный фантиками от давно съеденных конфет и отцовское сияющее лицо… извините… Нет-нет, ничего, я уже в порядке… ничего…

Ну вот. В Брюссель мы вернулись мужем и женой. Это было наше трехчасовое свадебное путешествие. Помню, что моя наглухо замотанная платком голова была в состоянии думать лишь о том, как бы не опоздать до начала комендантского часа.

Через месяц Гитлер начал войну на востоке. Это происходило далеко от Бельгии, но каким-то странным образом напрямую влияло и на нас. Осенью поползли страшные слухи о массовых расстрелах на Украине. Смерть уже приплясывала рядом, смерть приближалась к нам, но бежать было некуда и не к кому. Оставалось просто сидеть и ждать, что будет дальше — что может быть мучительнее подобного состояния! Во-первых, совершенно невозможно что-нибудь планировать. Что именно? Ну как же, Ваша честь… я ведь все-таки вышла замуж. Конечно, дети. Замужняя женщина должна рожать детей, пока у нее есть на это силы и здоровье, и делать это желательно почаще, чтобы не получилось, как со мной, росшей единственным ребенком в семье.

Я понимаю, что это, наверное, звучит безответственно, но мне очень хотелось ребенка. Иосиф же, напротив, и слышать о детях не желал.

— Ты что, Ханна? — говорил он сердито. Он всегда называл меня полным именем, когда сердился. — Ты что, Ханна? Мы понятия не имеем, что будет с нами, так ты хочешь еще завести ребенка?

Но мне все равно очень хотелось, несмотря на кажущуюся правоту моего мужа. А в том, что правота его кажущаяся, я была уверена совершенно. Во-первых, если бы нас убили, так и не дав произвести на свет ребеночка, то это все равно считалось бы не только нашим убийством, но и убийством всех не рожденных нами детей, разве не так? Таким образом, родив хотя бы одного, мы уменьшили бы количество смерти. Даже если бы он прожил всего несколько дней, или даже часов или минут… все равно это могло бы считаться бонусом по сравнению с просто нулем. Чистая арифметика, как в школе. Так я тогда думала, Ваша честь. Но не спешите осуждать меня за глупое легкомыслие. Что может знать женщина, никогда еще не державшая в руках новорожденный комочек собственной плоти? Как ей понять, как представить это чувство?

Прошел год, и ничего с нами не так и не случилось.

— Вот видишь, — сказала я Иосифу в мае. — Не будь ты таким упрямым, нашему ребеночку шел бы уже четвертый месяц.

Он молча вздыхал. Слухи, приходившие с востока, уже не так нас пугали. Во-первых, они звучали слишком ужасно, чтобы быть правдой. Тем более что с нами самими ничего плохого не происходило. Мы просто учили новые слова, новые географические названия: Хелмно, Яновска, Аушвиц…

Даже мой любимый месяц май не принес никаких особых новостей. За исключением того, что в конце месяца всех нас обязали нашить на одежду желтую шестиконечную звезду. Иосиф не стал этого делать, и я ужасно за него боялась. Он надолго исчезал куда-то, иногда на сутки, иногда даже больше, и ничего мне не рассказывал, совсем ничего. Я знала, что речь тут не идет о другой женщине, потому что иначе я бы почувствовала, уж можете мне поверить. Он очень любил меня, Иосиф, дай Бог всякой такого мужа.

А потом все рухнуло, одним разом, как стена дома при бомбежке. В июле… или это было в начале августа?.. полиция издала приказ: всем евреям явиться для рабочей мобилизации.

— Вот и все, — сказал Иосиф. — Теперь настал наш черед, девочка. Но мы, конечно же, никуда не пойдем. Пусть сами ловят.

И тогда я решила его обмануть. Конечно, все планы давно уже пошли насмарку, но меньше всего мне хотелось умереть, так и не родив ребенка. И я сделала так… задурила ему голову с днями… ну, в общем, забеременела. Мужчины, Ваша честь, очень наивный народ, их так легко ввести в заблуждение, особенно, если они вас любят без памяти. Я знала это точно, в ту же секунду, когда Иосиф содрогнулся, отдав мне свое семя, знала, что наш ребеночек уже завязался в моем животе крошечной теплой клеткой. В тот момент я испытала такое счастье, такой восторг, что уже только ради этого… гм… наверное, я все-таки очень эгоистична, Ваша честь. Вот к чему приводит отсутствие братьев и сестер.

Это произошло в ночь на 15 августа 42-го года. Если б я знала, если б я знала… Именно в эту ночь антверпенская полиция провела свой первый рейд по домам, где прятались евреи. До этого хватали только на улице, а на улице мои родители почти не появлялись, и потому я не особенно за них беспокоилась. Но одно дело — на улице и совсем другое — ночной рейд по квартирам. Так что следующим утром, когда мне позвонили и рассказали о том, что случилось в Антверпене, я места себе не находила. Иосифа уже не было дома — он ушел на рассвете, ушел в одну из своих таинственных отлучек, оставив во мне ту крохотную клеточку, нашего будущего ребенка. Но после звонка я уже не могла думать о ребенке; я думала только о том, что, возможно, в тот самый момент, когда я дрожала от спазма, слаще которого нет в жизни, в тот же самый момент, возможно, нацисты ломали дверь в квартиру моих родителей, а они сидели, обнявшись, на кровати, и папа гладил маму по голове дрожащими руками. Эта картина так и стояла у меня перед глазами, Ваша честь, я просто умирала от беспокойства.

И я решила ехать в Антверпен, потому что нет ничего хуже такой страшной неопределенности — во всяком случае, для человека, который привык все планировать, как я. Чтобы сесть на поезд, мне пришлось спороть звезду. Это было очень опасно, но, с другой стороны, полиция уже насытилась ночным рейдом и отдыхала, как наевшийся людоед. Никто и представить себе не мог, что у какой-то еврейки хватит наглости выйти на улицу в такой день. Я замоталась платком и двинулась в путь. Думаю, что постовой на брюссельском перроне понял, кто я, — судя по тому, как он улыбнулся. Я даже прочитала в его глазах некоторое сомнение. Этот добрый бельгиец колебался: отвести меня в гестапо сразу или предоставить честь моей поимки кому-нибудь другому. Подумав секунду другую, он отвернулся и пошел своей дорогой. Почему? Кто знает, Ваша честь? Может быть, именно то утро у него особенно задалось… может быть, он тоже накануне занимался любовью и тоже чувствовал, что теперь у него родится сын или дочка… или он просто прекрасно выспался… или, еще того проще, ленился тащить меня за собой, терпеть женский плач, бить, толкать, заполнять протокол?

Иногда я думаю: лучше бы они всегда вели себя одинаково. Во-первых, потому что совершенно невозможно ничего планировать в такой неопределенной ситуации. А кроме того, надежда. Нет палача страшнее надежды, Ваша честь. Человек привыкает ко всему, уж я-то знаю. А привыкнув, можно жить и радоваться даже в самом аду. Если бы не надежда, которая мешает, не дает привыкнуть. Это просто ужасно, Ваша честь. Помните рассказ о царе Сизифе и его наказании? Само по себе наказание вовсе не такое уж и тяжелое: подумаешь, ежедневно катить в гору камень! Пфу!.. Разве каждый из нас не совершает каждое утро одни и те же действия? Эдак и чистку зубов можно объявить пыткой. Так что вовсе не тяжелый камень мучает беднягу, камень тут совсем ни при чем. Надежда — вот его главный и единственный мучитель. Надежда, ежеминутно твердящая ему, что именно этот раз — последний. Надежда, патологическая врунья, которой он продолжает верить, несмотря на бесчисленные обманы! Смешно, что находятся люди, которые посвящают этой садистке песни и стихи. Знаете, почему? — Они просто заискивают перед нею, вот что. Как будто от нее что-нибудь зависит…

По лестнице я поднималась бегом, но сердце выскакивало из груди не столько из-за этого, сколько потому, что я ужасно боялась увидеть перед собой взломанную дверь в квартиру, где прятались родители. Но дверь оказалась цела. Вы даже не представляете, какой камень упал у меня с души, Ваша честь. Куда там Сизифу — такую тяжесть он не смог бы даже сдвинуть с места, не то что закатывать на гору! Я прислонилась к стене, чтобы отдышаться, и только тут подумала, что забыла оставить Иосифу записку. Это было непростительно, что и говорить.

«Ничего, — сказала я себе. — Вот только посмотрю на родителей и сразу назад. Он и не узнает, что я куда-то отлучалась… А даже если и узнает — тоже не вредно. Пусть хоть раз поймет, что чувствую я во время его отлучек».

Я постучала условным стуком, немного подождала и постучала снова. За дверью стояла мертвая тишина. Я уже начала беспокоиться, как послышался шорох, возня, звук отодвигаемых тяжелых предметов, как при перестановке мебели. Наконец зазвенели цепочки, звякнул засов, заскрежетали замки, и дверь медленно приоткрылась.

— Скорее, скорее! — шепнул папа из образовавшейся щели. — Заходи, доченька!

Я вошла, и он, не отвлекаясь на приветствия, немедленно начал обратную процедуру баррикадирования входа. Знакомая дверь родительской квартиры выглядела изнутри воротами неприступного замка. Кто-то усилил ее стальными полосами и двумя мощными дополнительными засовами. Кто-то — потому что самостоятельно отец не смог бы произвести все требующиеся для этого слесарные работы; для этого у него не было ни сил, ни инструментов. Покончив с запорами, отец придвинул к двери еще и тяжелый комод.

— Видишь? — сказал он, отдуваясь. — Так быстро они до нас не доберутся… — Отец повернулся и крикнул в темноту квартиры: — Берта! Берта, выходи, это Ханна приехала!

Из кладовки вышла моя мать с узелком в руках. Мы обнялись. Отец смущенно почесал в затылке и подмигнул:

— Видишь, до чего дошли? Я отправил мать на крышу… на всякий пожарный.

На крышу?

Оказалось, что родители разработали целый план по спасению, на случай, если за ними придет гестапо. Дело в том, Ваша честь, что они жили на самом верхнем этаже, примыкающем к чердаку. Вот отец и подумал, что, если проделать отверстие из кладовки на чердак и хорошенько замаскировать его, то появляется шанс на спасение. Правда, для того, чтобы успеть покинуть квартиру и при этом еще замести следы, требовалось время. Поэтому отец усилил дверь, и теперь она могла задержать полицию относительно надолго.

— Конечно, сам бы я в жизни со всем этим не справился, — сказал мне отец. — Спасибо, сосед по площадке помог.

Соседом по площадке был бельгиец. За все эти годы я раза три сталкивалась с ним на лестнице, и он никогда не здоровался. Так что его неожиданная предупредительность выглядела, по меньшей мере, странной.

— Сосед? — переспросила я, не скрывая своего удивления. — Помог?

— Конечно, не бесплатно, — снова подмигнул папа и сунул мне под нос кисть своей левой руки. Кольцо! Мать печально кивнула. Они заплатили соседу своими обручальными кольцами…

Я села на стул и заплакала. Это просто поразительно, Ваша честь, как мы, люди устроены. Бывает, не моргнув глазом, проходим через такие ужасы и страдания, о которых и подумать-то страшно, и всё — без единой слезинки. А бывает, какая-нибудь мелочь, ерунда какая-нибудь, вонзится в самое сердце, и сделает так больно, что и не вздохнуть. Вот так и я с этими кольцами, не знаю, почему. Может быть, потому, что я родительские руки только с ними и помню: над детской кроваткой, с младенческих пеленок, и потом, когда я сидела у матери на коленях и сосредоточенно крутила ее обручальное кольцо, и потом, когда отец, при особо доверительной беседе, прикрывал мою руку своей, сильной, большой, уверенной, со знакомым кольцом, поблескивающим на его безымянном пальце. В этих круглых золотых предметах было все мое детство, и юность, и дом, и семья… в общем, вся моя жизнь.

— Не плачь, Ханночка, — сказал отец. — Ты же знаешь, мы бы никогда их не продали, если бы был какой-нибудь другой выход. Но выхода-то не было. Все-таки, лучше так, чем смерть, правда?

Ровно то же самое он сказал и тогда, в Кобленце, когда нацисты отняли у него фабрику. «Все-таки, лучше так, чем смерть…» С тех пор он только отдавал, и вот теперь дошло до обручальных колец, до последнего. Больше платить было нечем.

Назад я в тот день не поехала — боялась не успеть до начала комендантского часа. Утром всегда безопаснее. А ночью за нами пришли. Только вот они не стали ломать дверь. Даже не постучали. Собственно, мы увидели полицейских, когда они уже были внутри квартиры. Сосед-доброхот, тот самый, любитель колец, провел их через чердак прямо в нашу кладовку.

Нас отвезли в бараки Доссена, в Мехелен. Там уже были сотни людей, и непрерывно привозили все новых и новых.

— Ничего, — успокаивал нас папа. — Они же говорят, что речь идет о рабочей мобилизации. Конечно, придется работать с утра до ночи, но кормить-то тоже будут и, говорят, неплохо. Не надо будет круглые сутки заботиться о том, где бы достать кусок хлеба или картофелину. И с этой изматывающей игрой в прятки тоже покончено — все уже, поймали, можно расслабиться. Так что в определенном смысле это даже улучшение условий.

Он все-таки был неисправимый оптимист, мой папа. Но я-то сразу поняла, что дело плохо. Какая рабочая мобилизация, ради Бога? Около трети депортируемых составляли маленькие дети. Кто будет работать, они? Грудные младенцы?

Больше всего меня мучило то, что я так и не попрощалась с Иосифом.

— Ничего страшного, — говорил папа. — Вот приедем на место, освоимся и вызовешь его к себе. Чем скорее мы там окажемся, тем лучше, вот увидишь.

Он повторил это, когда их отправляли на восток двумя днями позже.

— Не волнуйся за нас, девочка. Мы все подготовим к твоему приезду.

Больше я никогда не видела своих родителей. И Иосифа тоже. Жить мне оставалось меньше года, Ваша честь. Но это уже совсем другая история, в конце концов, мы говорим тут об Иосифе, а не обо мне, правда? Так что, в общем, я все вам уже рассказала. Ну, разве что письмо, хотя он навряд ли получил его когда-нибудь. Я написала ему письмо, Ваша честь.

Видите ли, меня оставили в Доссене дольше, чем других. Дело в том, что я хорошо знала несколько языков: немецкий, французский и идиш. Английский тоже, но английский не понадобился. Полицейские выяснили это на первом же опросе, и сразу определили меня в канцелярию — у них там была уйма работы после рейдов в Антверпене и в Брюсселе. Поэтому, собственно говоря, я и не уехала вместе с родителями, хотя очень не хотела с ними расставаться. Меня просто не пустили. Конечно, папа и в этом увидел добрый знак:

— Вот видишь, ты уже получила работу!

Это и в самом деле была моя первая работа, Ваша честь. Не правда ли, странно — начать свою рабочую карьеру в пересыльных бараках, откуда людей отправляли в Аушвиц? Впрочем, далеко по служебной лестнице я не продвинулась. К середине сентября они выполнили заданную квоту, так что работа резко пошла на убыль. И 15-го сентября я отправилась вслед за своими родителями. Конвой номер 10, последняя тысяча из запланированных десяти. Что?.. ах да, письмо…

Я написала его на желтом линованном бланке, которым пользовались для регистрации депортируемых, прямо поверх всех этих граф с надписями «имя», «год рождения», «пол» и так далее. Не думаю, что это выглядело красиво, но выбора у меня было. А жаль, потому что я всегда отличалась прекрасным почерком, четким и округлым, с небольшим наклоном вправо. Поскольку мы с Иосифом никогда не разлучались, то и переписываться нам не приходилось, и поэтому мне особенно хотелось, чтобы мое самое первое письмо вышло бы на высшем уровне. Тем более что в итоге оно оказалось и последним. Я могла бы сказать, что тогда я этого не знала, но это было бы неправдой, Ваша честь. Слишком много имелось зловещих признаков. Вообще-то нацисты довольно успешно скрывали свои намерения. Это было нетрудно — представьте себе людей, схваченных на улице или вытащенных ночью из постели. Их суют в грузовики и везут в бараки, где дают на ужин невозможную брюквенную бурду и кусок хлеба и говорят, что на востоке, где они вскоре будут работать, питание будет несравненно лучше.

Люди потрясены, им страшно, им хочется верить в любую ерунду, лишь бы прекратить происходящий с ними ужас, хотя бы на уровне воображения. Тем более что особо много думать им никто не дает. Пару дней в бараках и вперед, посадка в вагоны для скота. А потом они трясутся в холоде и вони несколько дней, едут через всю Европу, высматривая названия станций через щелястую вагонку. Ужас продолжается, но дорога на то и дорога, чтобы надоедать, а значит, снова можно не брать происходящее слишком близко к сердцу. Зато потом, выгружаясь наконец из вагонов под серым польским небом, они даже радуются, что тяжелый переезд закончился, и теперь-то уже все прояснится, слава Богу. Как, кстати, называется станция? Аушвиц?.. Треблинка?.. Хелмно?.. Нет, не слышали… ничего, — подбадривают они сами себя, — еще будет время познакомиться. Но тут их пускают бегом в какой-то сумасшедший конвейер первичной обработки, где они не успевают не то что думать — дышать. Они так и бегут, закусив губы, под ругань эсэсовцев и неистовый лай собак, бегут от стола к столу, в раздевалки, в душевые и снова в раздевалки… а потом — в большую комнату, куда их почему-то набивают битком, голыми, мужчин и женщин вперемежку. Сверху сыпятся смертоносные кристаллы, как из солонки, а мысли беспорядочно суетятся, словно живые существа в капле воды под школьным микроскопом, и это жаль, потому что недодумано что-то очень важное, что-то очень… А потом прекращается и это. Видимо, мои родители погибли примерно так, Ваша честь.

Но я-то целый месяц проработала в канцелярии, где просто трудно было не понять, что к чему. Поэтому, я, конечно же, знала, что пишу свое последнее письмо. Что я там написала? А что можно написать в таком письме? Рассказала, как нас забрали, куда отвезли, что тут да как, прочие мелочи. Пожаловалась на кормежку. Предупредила его, чтобы был осторожнее… проследила, чтобы на каждое «во-первых» было свое «во-вторых» — в письме это дается намного легче, чем в разговоре. Ну и, конечно, написала несколько особых мелочей, таких специальных слов, значение которых понятно только двум любящим друг друга людям, так что нет смысла повторять их здесь. А напоследок — самое главное: чтобы он знал, что я была счастлива с ним, счастлива каждую минуту, которую Господь подарил нам в своей неизбывной щедрости. Что, если бы можно было повторить все с самого начала, но теперь уже зная конец, то я снова пошла бы на это, не колеблясь ни единой секундочки.

Вот и все. Я вложила письмо в самодельный конверт, надписала на нем наш брюссельский адрес, а под ним — обещание оплаты в случае доставки. Потом я долго носила письмо на себе, не зная, что с ним делать. Единственная возможность удачно обронить его представилась мне во время погрузки в поезд, и я ее не упустила, Ваша честь. Просто бросила конверт в зазор между платформой и вагоном, как в щель почтового ящика. Дошло ли оно до моего мужа? Этого, как вы понимаете, я так никогда и не узнала.