Перед сумерками на траверзе маяка Ужава подводная лодка погрузилась и легла на грунт. Так было предписано планом учения.

После ужина старшины не спешили покинуть кают-компанию. Дежурный собрал со стола посуду, переменил белую хрустящую скатерть на плюшевую и вышел из отсека. В кают-компании было тепло и уютно. На поверхности гнал крупную волну жестокий осенний норд-вест, а тут, в глубине моря, — спокойная тишина и ничто не напоминало о шторме.

Старшина рулевых мичман Юрий Васильевич Андреев откинулся на спинку кресла, оглядел притихших молодых моряков, сидевших в конце стола, и, усмехнувшись каким-то своим мыслям, сказал:

— Значит, вас интересует самый первый бой, в котором мне пришлось участвовать?… Не люблю ворошить старое, да и рассказчик я аховый, но по глазам вашим вижу — так просто не выпустите. Что ж, слушайте, коли охота…

Юрий Васильевич пригладил ладонью русые, начавшие седеть на висках волосы. На лицо его словно наплыла тень. Между бровей резко обозначилась глубокая складка.

— Война застала нас в Либаве, — начал он после затянувшейся паузы. — Лодка, на которой я служил рулевым, ремонтировалась и стояла у заводского причала. Весь день и всю ночь фашистские самолеты бомбили город. Один “юнкерсы” отбомбятся — другие летят, ноют над головами.

Уж как мы работали! Дни и ночи перемешались. Спали по часу, по два, прямо на палубе у механизмов, да и то когда валились с ног от усталости.

И все же сделать всего не смогли. Не успели. Стало известно: гитлеровские тапки прорвались у Паланги и катят на город. Каждому ясно: оставаться в базе больше нельзя — с часу на час фашисты закроют выход в море.

Командир базы распорядился всем оставшимся в гавани кораблям, у которых исправны машины, прорываться на север — в Ригу и в Таллин. Корабли, которые не могли дать ход, приказал уничтожить. Подорвать своими руками…

Да разве они к такому приучены, наши руки?… Вот эти? — Андреев положил на стол большие рабочие руки и горько усмехнулся. — Только и этому они в те дни научились — рушить то, что сделали сами.

Матросы взорвали в доке эсминец и подводную лодку, пустили на дно бухты два “морских охотника”. Они плакали, когда губили свои корабли… Плакали и кляли фашистов. Боцман с эсминца перед тем, как бикфордов шнур поджечь, палубу целовал. Слезы по морщинам текут — не стирает. Однако сделали свое дело моряки. Надводники в сухопутную оборону подались, а экипаж со взорванной подлодки перешел к нам.

Мы собрали дизели, приняли боезапас для пушек, соляр. Торпед, однако, не грузили — аппараты все равно не действовали.

Хуже всего — лодка не могла погружаться. Электродвигатели были разобраны и вместе со станцией погружения и всплытия сгинули в разрушенном бомбами цехе завода. В общем осталось от лодки одно название — “подводная”.

Из базы уходили за полночь, когда “юнкерсы” и “мессера” немного угомонились.

Выбрались мы из порта и повернули на север. Командир приказал проложить курс на Таллин, распорядился дать полный ход.

Прошел час. Второй начался. Море штилевое. Ночь — чернее черного; только под самым берегом вода от зарева, словно кровь, густая, алая. В каждой водяной выбоинке перископы и мины мерещатся. Дизели стучат, что новые ходики.

Начало светать. С правого борта открылся маяк Ужава — три лесистые горушки, и между ними башенка белая. Штурман обрадовался: “До мыса рукой подать. Уж теперь-то…” И досказать не успел, командир как закричит: “Воздушная тревога!” Глядим, от берега самолет летит: мы его “рамой” окрестили. Не долетая до нас, отвернула та “рама” и сторонкой снова к берегу подалась. Комендоры у пушек аж пританцовывают. Однако командир стрелять не велел. “С такой дистанции попадем ли, нет, а так, может, “рама” нас вовсе и не заметила”.

Только глазастый фриц нам на беду попался. Получаса не прошло, как из-за горизонта показались торпедные катера.

Наши комендоры открыли огонь. Первый залп — недолет. Второй и третий — за катерами. Но уж четвертый пришелся впору. Один катер на куски развалился, еще два — задымили, перестали стрелять. Ну, думаем, отобьемся…

Только разве управишься с такой сворой! Их еще семь осталось. Вертятся, как блохи, с разных концов налетают. У них и пушки скорострельные, и пулеметы, и торпеды. А у пас одно спасение — маневрировать.

Вот уж когда наш командир себя показал. То вправо, то влево лодку бросит, то застопорит ход, а то сразу как рванет с места…

Много у нас народу фашисты покосили. Убьют комендора, ему на смену матросы и старшины из второго экипажа становятся — мотористы, электрики, трюмные.

Как ни бились мы, все же удалось одному фашистскому отчаюге к нам подобраться. Увидел я пузырчатые дорожки на воде, крикнул командиру: “Торпеды!” Но было поздно.

Взрывом меня оглушило и швырнуло на палубу. Когда очнулся, вскочил на ноги, снова вскарабкался на свое место сигнальщика. И вижу: корма лодки под водой, нос задрался “верху. Всех, кто находился на кормовой надстройке, взрывной волной снесло за борт. Пушка с обломанным стволом валяется поперек палубы. Дизели остановились, и ветер медленно разворачивает нас поперек волн.

Катера прекратили стрельбу. Видно, решили, что на нас теперь и снарядов не стоит тратить.

— Тепленьких хотят взять, — с ненавистью сказал командир.

Он покачнулся, обеими руками схватился за голову. Я подумал: “Сейчас упадет”, — бросился к нему. Командир отстранил меня. С минуту он стоял, сгорбив плечи, покачиваясь из стороны в сторону. Потом приказал:

— Запросите центральный пост: как у них там?

Из центрального поста ответили: кормовые отсеки затоплены, люди в них погибли, лодка продержится на плаву еще от силы пять–восемь минут. Командир наклонился над люком и крикнул им вниз:

— Нужно продержаться четверть часа. Слышите? Четверть часа!

Из центрального поста не ответили. Командир опять пошатнулся. Щеки у него стали белее снега. Он рванул ворот кителя и снова крикнул:

— Четверть часа!… Ясно?!

Снизу, наконец, отозвались. Я узнал голос механика:

— Есть четверть часа! Продержимся…

Командир приказал позвать мичмана Грома. Мичман — наш парторг.

Я не понимал, что он задумал, как можно продержаться, если у лодки начисто оторвана корма, не работают помпы и море свободно вливается в отсеки через пробоины. Я вообще мало чего понимал: смотрел на близкий берег, на мечущиеся катера, на командира…

Мичман Гром вылез из люка до пояса, дальше подниматься не стал. Он был перемазан в соляре, из полуоторванного рукава его кителя торчали рыжие клочья слежавшейся ваты.

— Как там? — командир ткнул пальцем в круг люка.

Мичман затряс головой.

— Говорите громче, не слышу.

Командир нагнулся к нему и почти криком повторил вопрос. Гром махнул рукой.

— Плохо. Мало нас осталось. Вода быстро прибывает.

Командир закусил губу. Пальцы его сжались в кулаки.

— У вас все готово?

— Нужно еще минут десять. Присоединяем шнур.

— А если он не сработает?

Мичман молча отвернул полу кителя. Из-за пояса у него торчали две ручные гранаты.

— Как запалы?

— Вставлены.

— Спички?

Гром похлопал по нагрудному карману кителя.

— С матросами говорил?

— Да.

— Ну?

— Они — как и мы. Колеблющихся нет.

— Ясно. По готовности доложите и ждите мою команду… — Командир помедлил. — Если я не смогу, он подаст, — и показал на меня.

Я, наконец, все понял.

Стояла тишина. Гитлеровские катера заглушили моторы и болтались на волнах в отдалении. Где-то на берегу пророкотал взрыв, и над холмами позади маяка поднялось черное пушистое облако. Изредка с катеров взлетали ракеты: красные, зеленые, белые.

Но вот фашисты не выдержали. От их группы отделились два катера. Они приближались, петляя по-заячьи, и по всему было видно, еще боялись нас. На мачте ближнего катера подняли сигнал.

Командир спросил:

— Чего они хотят, эти жабы?

Фашисты по международному своду сигналов требовали: “Сдавайтесь, иначе открываем огонь”. Командир пожевал губами, усмехнулся:

— Приятный разговор. Поднимите им: “Ваш сигнал не могу разобрать”.

Я удивился. К чему тут разговоры! Но приказ… Готовлю флаги. А командир снова:

— И не спеши. Нам торопиться некуда…

Набрал я сигнал, поднял, а те сейчас же в ответ: “Спустите свой флаг” и, конечно, опять: “Иначе открываем огонь”.

В это время из люка показался мичман Гром. Он сказал всего одно слово:

— Готовы.

Командир не ответил. Вытянул из кармана кожанки пачку “Беломора”, щелкнул пальцем по донышку. Потом протянул пачку Грому. Тот грустно улыбнулся.

— Прежде не научился, а теперь уж вроде поздно… Впрочем, давайте, — махнул он рукой и потянулся к пачке.

Командир прикурил и подал горящую спичку мичману. Они присели на корточки возле люка.

Когда папироса была выкурена, командир аккуратно затушил ее о подошву ботинка, хотел швырнуть за борт, но передумал, сунул в спичечный коробок.

— Другого выхода у нас нет, — сказал командир.

Мичман кивнул.

— Знаю… Разрешите идти?

— Иди, — сказал командир и отвернулся. Стал смотреть на море.

И снова мы с командиром остались вдвоем. Он молчал. Привалившись спиной “тумбе перископа, смотрел на болтавшиеся вдали катера. Но вот он пошевелился, что-то сказал мне. Я не расслышал, попросил повторить. Он показал рукой на восток.

Над берегом всходило солнце. Его зазубренный край уже поднялся над холмами, и все вокруг словно ожило. Сразу стало теплее.

Командир зажмурился. Мне показалось, что он застонал. Но спустя секунду я услышал его бесстрастный голос:

— Андреев, замените флаг на парадный.

Я уставился на него.

— Но для этого нужно спустить старый флаг, а фашисты подумают…

Он не дал мне закончить:

— Какое нам дело до них?! — И приказал: — Заменяйте.

Вынув из сигнальной ячейки новый флаг, я пошел к флагштоку. Флаг был огромный, шелковый. Мы берегли его и поднимали только по праздникам.

Я спустил наш старый, разлохматившийся по краям флаг и стал привязывать к фалу новый. Командир крикнул:

— Не торопись, сказано было!

На торпедных катерах засуетились. Головной катер дал ход. Следом за ним двинулись еще три. У нас за кормой они разделились на пары и стали подходить к правому и левому бортам лодки. На их мостиках и палубах было людно. Уже можно было разглядеть лица.

Я посмотрел на командира. Он вытянулся, левую руку сунул в карман, правую — за борт кожанки.

Обернулся ко мне, словно мой взгляд почуял. Наши глаза встретились. Он покачал головой — дескать, “все в порядке” — и снова повернулся к фашистам.

Лодка вздрогнула, застонало железо. То причалили катера.

Командир взял руку под козырек и торжественно, как на утреннем подъеме флага, скомандовал:

— Военно-морской флаг поднять!

Я потянул за фал. У вершины флагштока ветер подхватил и рывком развернул полотнище. Словно белокрылая чайка, взметнулось оно над морем.

Гитлеровцы, хохоча, посыпали к нам на палубу. На мостике показался первый… Это был офицер. Он тяжело дышал, сизое, без кровинки лицо его было потно, ко лбу прилипли спутанные волосы. Фашист что-то кричал, широко разевая рот.

Когда он поднялся над мостиком по пояс, командир шагнул ему навстречу и выбросил вперед руку с пистолетом. Осечка! Тогда командир размахнулся и что было сил швырнул пистолет в физиономию офицера. Тот всплеснул руками и, увлекая поднимавшихся следом за ним, полетел с трапа за борт.

Командир подскочил к люку и крикнул:

— Смерть фашистам! За Ро…

В глубине лодки ахнуло. Из люка вырвался раскаленный воздух и огонь. Палуба под ногами вспучилась, поднялась дыбом…

Юрий Васильевич откинулся на спинку кресла и провел ладонями по лицу, будто хотел стереть то страшное, что стояло сейчас перед его глазами.

Кто-то спросил тихо:

— А дальше?…

— Ничего не помню, — покачал головой Андреев. — Меня подобрали краснофлотцы-сигнальщики, их пост на маяке был. Они видели наш бой. Только один вражеский катер и успел отскочить от лодки. Два разнесло в щепки, а третий так изуродовало, что гитлеровцы сами затопили его — видно, не надеялись довести на буксире до своей базы.

— Ну, а потом? Потом что было? — перегнулся через стол молоденький старшина-оператор.

— Потом? Добрался до базы, получил назначение на другую лодку и продолжал воевать, — просто ответил Андреев.

Он взглянул на часы, хмыкнул и, поднимаясь, сказал:

— Засиделись, однако. В пять тридцать всплывать…