После этого вечера я стал частым гостем в доме Мареков. Меня влекло туда не только радушие хозяев, но главным образом содержательные беседы и книги, каких я не мог раздобыть в институтской библиотеке. Ярослав Марек подбирал мне их заранее по какой-то ему только одному известной системе, и они всегда лежали стопочкой, ожидая меня, на одном и том же месте.

Бывало переступишь порог дома и начинаешь вытирать ноги, а уже из комнаты слышен голос Марека:

— Это вы, пане Белинец? Смотрите, что я раздобыл!

Он появлялся в прихожей, тряся над головой то книгой, то брошюрой, то журналом.

— Ох, боже мой! Как вы копаетесь, пане Белинец! Скорее раздевайтесь, садитесь и читайте…

Он вводил меня в свой кабинет и только тут протягивал мне книгу. Вильямс, Докучаев, Мичурин — имена этих русских витязей науки, как называл их Марек, прозвучали для меня не в институте, а здесь, в этом доме.

У меня было тут свое место в кабинете хозяина — у столика, на котором горела лампа под абажуром и всегда лежала стопка бумаги и остро отточенные карандаши. Я садился и читал. Ярослав Марек на цыпочках отходил к своему столу и принимался за работу. Но проходила минута, и он нетерпеливо оборачивался в мою сторону.

— Ну, теперь вы понимаете, что такое истинная наука?

Я еще ничего не понимал. За прошедшую минуту я едва успевал прочесть половину первой страницы, а Марек уже вскакивал с места.

— Когда вам объясняют, что плохое плохо, — говорил он с жаром, — это еще не наука, но когда вас учат, как преодолеть плохое, как побороть зло, когда труд ученого вселяет в вас бодрость и веру и появляется потребность засучить рукава и работать, немедленно снимите шляпу, пане Белинец, потому что перед вами наука истинная… — И вдруг, переходя на шепот: — Ну, ну, простите, не буду мешать.

Политику Марек недолюбливал, и если заводил речь о ней, то немедленно начинал раздражаться. Однако часто я заставал его обложенным ворохом газет всевозможных направлений.

— Полюбуйтесь! — потрясал он страницами. — Три десятка партий — и только одна порядочная. Я не во всем могу соглашаться с коммунистами, но надо быть справедливым: это честные люди, а остальные — грязь. Кричат, что любят народ, что защищают народ, а сами подличают… Политика — это не для нас, пане Белинец. Мы должны служить народу наукой. Вот, извольте видеть, пример, к какой слепоте приводит их политика: Мичурина не признают, Вильямса не признают — они большевики! Марек считает учение этих русских ученых великим, значит Марек красный, и Марека еле терпят в институте. Омерзительная тупость! Не их политика дала человечеству электрический свет, периодическую таблицу, противохолерную вакцину. Она только сжигала ученых на кострах, гноила их в темницах, губила таланты и сталкивала людей в кровавых бойнях!..

И все же газет он получал много и читал их все. И когда я спросил его однажды, зачем он это делает, если не любит политики, Марек ответил:

— Поддерживаю свое отвращение к ней.

Все, о чем говорил Марек, убеждало меня. Это был человек в высшей степени честный, искренний.

Его точку зрения я принимал потому, что успел уже столкнуться в институте с продажностью и грязью. У нас было немало стипендиатов различных партий. Имелись среди них, конечно, люди с так называемыми убеждениями, но в большинстве своем они были готовы защищать любую партию, лишь бы за это платили. Так разошелся я с одним из моих земляков — старшекурсником Лапчаком, получившим неожиданно для меня стипендию от партии националистов, возглавляемой у нас униатским патером Августином Волошиным.

— Слушай, Белинец, — сказал мне однажды Лапчак, — неужели тебе не надоело постоянно бегать и искать работу? Ты ведь украинец, напиши Волошину — и получишь стипендию, как я ее получаю.

— Не желаю продаваться! — резко ответил я и перестал с тех пор здороваться с Лапчаком. А он, как и другие стипендиаты, на лекциях бывал редко и проводил дни в «Золотом корыте» за дебатами, кончавшимися пьяными дебошами.

Во время зимних и летних вакаций по рекомендации Ярослава Марека я работал на фермах под Брно.

— Не гнушайтесь никакой черной работой, — говорил мне Марек. — Вы должны уметь делать в сельском хозяйстве все: быть пахарем и скотником, доить коров и стричь овец — все, абсолютно все! Труд не только продолжение науки, но и часть ее.

Как-то весной, когда я учился уже на третьем курсе, в Брно приехал губернатор нашего края. Сообщение о его приезде появилось в газетах. А через несколько дней я в числе других студентов Подкарпатской Руси, обучавшихся в институтах Брно, получил конверт, в который была вложена карточка с золотым обрезом.

«Пане Белинец! — было написано каллиграфическим почерком на карточке. — Пан губернатор Подкарпатской Руси выражает свое пожелание видеть вас за ужином и беседой, имеющими состояться в «Золотом корыте» 16-го в 7 часов вечера».

Мне, разумеется, еще никогда не приходилось получать приглашения на ужин от такой высокопоставленной особы, как губернатор. Сначала я подумал, не подшутил ли надо мной кто-нибудь. Но вскоре выяснилось, что этой чести удостоен не я один. Многие из нашего землячества получили точно такие же карточки с золотым обрезом.

Мы собрались в подвальчике задолго до обозначенного в приглашении часа. Пришел Лапчак, пришел и старый мой гимназический недруг Ковач — он учился в одном институте со мной, на четвертом курсе, пленяя теперь уже институтских профессоров своим футбольным талантом.

Еще с утра в «Золотом корыте» царила суета. Владелец подвала, судетский немец, все его домочадцы скребли, мыли и чистили обшитую потемневшим дубом комнату, отделенную от главного зала аркой. Теперь арка была занавешена тяжелой драпировкой, и хозяин, предварительно взглянув на пригласительные билеты, пропускал нас за драпировку, в ярко освещенную комнату, посредине которой тянулся длинный, без скатерти стол, уставленный глиняными, старинного образца тарелками и пивными кружками. В углу громоздились в высоком футляре часы, обычно показывающие одно и то же время; сейчас они были заведены и протяжно отбивали каждую четверть.

Наконец стрелка вздрогнула, послышался шипящий бой часов, и с последним, седьмым ударом в комнату, сопровождаемый чиновниками, вошел губернатор. Это был человек лет шестидесяти, с продолговатым лицом и сухим, тонким носом. Он на мгновение остановился, улыбнулся нам и распростер руки, точно все мы были его старыми друзьями, которых он счастлив прижать к своей груди.

Лапчак зааплодировал. Его поддержали остальные. Губернатор опустил глаза и протестующе замахал руками:

— Господа, господа, прошу запросто. Сегодня среди вас и я студент.

Это понравилось, и присутствующие зааплодировали еще сильнее.

После того как Лапчак прочитал от имени землячества приветственную речь и было выпито за республику, пана президента, прогресс и науку, губернатор выразил свое желание спеть вместе с нами студенческую песню.

Пел он не в тон, слов не знал или давно забыл их, но это ничуть его не смущало.

Простота губернатора подкупала. Было лестно сознавать, что такой высокопоставленный в республике человек так запросто обращается с нами, студентами.

Губернатор стал подзывать нас каждого в отдельности и, усадив рядом с собой, подолгу беседовал, пока сопровождавшие его лица разговаривали с остальными. В один прекрасный момент и я очутился на свободном стуле перед паном губернатором.

— Белинец? — переспросил губернатор, услыхав мою фамилию, и удивленный взгляд его пополз по моему потертому, короткому в рукавах пиджаку, выутюженным, но заштопанным брюкам. — Вы Белинец?.. Значит, это о ваших научных занятиях весьма лестно отзывались в ректорате института?

Я промолчал.

По лицу губернатора промелькнуло не то недоумение, не то досада, будто он ожидал встретить другого человека, а встретил меня. Но тут же недовольное выражение сменила вкрадчивая улыбка.

— Это делает честь не только вам, — проговорил губернатор, — но и нам, землякам вашим.

Он спросил, откуда я родом, давно ли учусь. Я отвечал, как решил заранее, кратко, сдержанно, боясь быть заподозренным хоть в чем-нибудь отдаленно напоминающем подобострастие.

— А что же вас привлекло именно к агрономии? — полюбопытствовал губернатор.

— Верховина, — ответил я.

— Верховина? Мне это не совсем ясно.

Тогда-то я и позабыл о своем решении быть кратким.

Лицо губернатора ничего не выражало, пока речь шла о почвах, о моих занятиях травами, но лишь только я заговорил о крохотных полосках крестьянской земли, зажатых со всех сторон угодьями фирмы «Латорица» и верховинских богатеев, губернатор насторожился и перебил меня.

— Я не думаю, пане Белинец, — произнес он сухо, — что мы будем здесь обсуждать вопросы собственности. Вам следует знать, что собственность священна и охраняется законами нашей республики. — И тут же, видимо желая сгладить впечатление от своих слов, уже другим, благостным тоном добавил: — Конечно, конечно, Верховина — это постоянная наша забота, и правительство будет изыскивать меры, чтобы как-либо помочь народу. Да. А ваши занятия травами, пане Белинец, весьма интересны, весьма!

Он заговорил о науке, о ее величии и ее значении для процветания страны и в конце концов похвалил меня за то, что я решил посвятить себя агрономии.

Несмотря на уклончивый характер высказываний губернатора, его преклонение перед наукой обрадовало меня. В простоте души я верил каждому лестному слову, сказанному мне, и успех кружил голову. Со временем, думал я, мне удастся доказать этому просвещенному, преданному науке человеку свою правоту. Он просто не знает, что творится там, на Верховине. Было неделикатно с моей стороны наваливаться на него со всеми заботами и бедами в этот праздничный вечер. Но впоследствии уж я сумею открыть ему глаза.