На двадцати клаптиках земли в разных концах Верховины, то вытянувшись бороздкой вдоль межи, то уголком в поле, то пятачком среди камней на пустошах, зеленели высеянные мною травы, и робко, словно пробуя силы, скудно, но все же колосились, на удивление многим, рожь и пшеница.

Семен Рущак и Федор Скрипка из Студеницы, Стефан Попович из Потоков, Михайло Стрижак и Петро Цифра на Воловщине, лютянский кузнец Святыня и другие выхаживали эти пробные посевы, сберегали их от смывов и сорняков и следили за всеми сроками. Сначала они делали только то, о чем я их просил, но затем в них самих проснулся беспокойный дух испытателей.

— Что ты со мной сделал, человече? — шутливо говорил Скрипка, когда я навещал его во время моих инспекционных поездок в лесничество. — Я теперь в небо глядеть разучился. Идешь и все под ноги себе смотришь и думаешь: «Почему, бес его знает, эта травка так растет, а не этак?»

Однажды я даже получил от Скрипки письмо. Кто-то под диктовку старика писал на замусоленном листке крупным, разъезжающимся во все стороны почерком.

«Пишет до тебя с полонины Скрипка Федор и желает доброго здоровья. И я, слава матери божией, пока что здоровый и пасу скот, а за твоей бороздкой смотрит стара. Теперь мы с нею вдвоем остались. Младшего нашего уже нема — помер.

Стал я примечать тут на полонине, Иванку, что как помочится овца над тем проклятым щавелем, что глушит всякую другую траву, так щавель сгорает и только погодя опять начинает расти. А мне очень неохота, чтобы он рос. Тогда я сам собрал малую овечью нужду и полил проклятого, а как он сгорел, высеял по тому месту добру траву меум. И пишу я тебе сейчас, что трава дуже густо и хорошо взошла и сама заглушила щавель, как он вздумал опять пробиваться. Я тот клаптик отгородил, чтобы его скотина, сохрани матерь божья, не вытоптала. Приезжай, посмотришь, а я еще пробовать буду».

Я ждал выезда в лесничество с нетерпением. Я добирался к моим помощникам то на казенных лошадях, то на попутных повозках, а большей частью пешком. В моем рюкзаке рядом со взятыми пробами земли лежали тетради, заведенные на каждый посев, и в эти тетради я записывал все, что наблюдал сам и о чем рассказывали мне мои добровольные помощники. Я торопил и себя и время. В городе за нашим домом, под склоном, была сооружена теплица, где можно было продолжать работу и в зимние месяцы. Я стал постоянным заказчиком советской литературы в книжном складе Свиды и вел переписку с моим учителем профессором Ярославом Мареком: я спрашивал его советов, делился наблюдениями и мыслями.

Марек поместил несколько моих писем об опыте с меумом в двух номерах журнала, который издавался им теперь в Брно. Письма эти вызывали нападки на журнал и на меня, автора, со стороны маститых, или, как говорил о них Марек, «ископаемых», профессоров сельскохозяйственного института. Они даже опубликовали в пражской аграрной газете рецензию на мои письма, возмущаясь, как смел какой-то агроном усомниться в постоянстве и неизменяемости наследственных качеств растений, как смел утверждать, ссылаясь на свои наблюдения, что, изменяя условия жизни, можно изменить и организм растения.

«Нужно спросить у профессора Марека, — писали они, — чему служит его журнал: науке или политике?»

Рецензию дал мне прочитать Куртинец, когда я навестил его проездом из дальнего лесничества через Мукачево в Ужгород.

— Скажите, как зашевелились! — нахмурился я.

— А вы что, недовольны? — спросил, хитро сощурившись, Куртинец.

— Доволен, но я просто не ожидал, что это так их заденет.

— И зря не ожидали, — проговорил Куртинец. — Думаете, они за науку заступаются? Как бы не так! Вы замахнулись на «неизменяемое», вот у этих жрецов «чистой науки» и не выдержали нервы… А что такое политика? — И, задумавшись, добавил: — Их все приводит в ярость, пан Белинец. Я имею в виду не одних этих ученых мужей, они только часть той черной силы, которая вот-вот грозит обрушиться на народ страшной бедой. Народ должен сплотиться теперь, как никогда, чтобы создать свой антифашистский фронт…

Я слушал Куртинца с жадным вниманием. Встречались мы теперь часто, и после каждого разговора с ним думалось яснее, шире, славно и в самом деле где-то в душе «фитилек повыше выкрутили», как говорил когда-то Горуля.

Все свободное от службы время я проводил на своем участке. Участок был небольшой, но работы на нем хватало. Порою одному мне бывало трудно справиться. Тогда на помощь шла Ружана. Жить нам приходилось очень экономно. Нужны были средства и на содержание участка, и на книги, и на постройку теплицы. Чтобы как-то свести концы с концами, Ружана продолжала служить в книжном складе. Служба, хлопоты по дому отнимали у нее немало времени, и все же она урывала час-другой, чтобы помочь и мне.

Но за своими занятиями, сколько бы нового, а порой даже и радостного они мне ни приносили, я не переставал испытывать чувство гнетущей тревоги, той общей тревоги, которая сжимала сердца людей в нашей стране предчувствием неминуемой беды.

Я ловил себя на том, что всякий раз, взойдя на холм за нашим домом, откуда было видно далеко вокруг, я невольно обводил настороженным взглядом горизонт. Там, скрытые далью, лежали хортиевская Венгрия, боярская Румыния, бековская Польша, а на западе, у Судетских гор, — гитлеровская Германия.

Никогда раньше я не ощущал так отчетливо их близкого соседства, а теперь, залитые фашистской мутью, они как бы сгрудились вокруг маленькой Чехословакии, и всплески этой мути слышались уже у самых наших границ.

Одни с негодованием и презрением, другие со страхом, но все одинаково пристально следили за тем, что творилось у соседей, и особенно в Германии и Венгрии.

Теперь все чаще и чаще тайком через границу пробирались на наш еще не затопленный фашизмом островок бежавшие от зверств, насилия, средневекового варварства люди. Мы искали встреч с ними и, слушая их рассказы о преступлениях штурмовиков, военном психозе, лагерях смерти, где томились тысячи невинных, с ужасом думали, что все это происходит совсем рядом и угрожает нам.

Как-то перед самым концом занятий в лесной дирекции меня вдруг попросили к телефону.

В трубке послышался незнакомый, вкрадчиво-вежливый голос:

— Сто извинений, пане Белинец, за беспокойство. Не затруднит ли вас зайти на несколько минут в полицейское управление, в шестую комнату? Когда? Желательно было бы сегодня, сейчас… Еще раз сто извинений.

Можно себе представить, как встревожил меня этот звонок. До сих пор в полицейское управление меня еще ни разу не вызывали. Зачем я им понадобился теперь?

Я вышел из дирекции в самом отвратительном настроении. Вначале мелькнула мысль о том, что надо бы предупредить Ружану, но она была не совсем здорова (мы ждали нашего первенца), и я не хотел ее тревожить.

Шестая комната.

Из-за стола навстречу мне поднялся человек неопределенного возраста в чине капитана.

— Прошу садиться, пане Белинец, — любезно пригласил он меня.

Я сел в кресло перед столом. Ни одной бумаги не лежало на нем, не было даже чернильницы. Казалось, единственным его предназначением было служить барьером между хозяином этой комнаты и ее посетителями.

— Пан Белинец родом с Верховины? Кажется, из села Студеницы?

— Да, так! — ответил я.

Очень красивое село! Когда я был еще скаутом, мы проходили там во время похода. Если память мне не изменяет, где-то поблизости имеется минеральный источник?

— И не один, — подтвердил я, — их много.

— Но я — то помню один, — сказал капитан, откидываясь на спинку кресла. — Мы устроили возле него привал. Вода кипела в нем, как в котле. Мы черпали ее кружками и пили, пили… Она хорошо утоляла жажду и чертовски возбуждала аппетит… А скажите, пане Белинец, — неожиданно спросил он, прервав самого себя, и меланхолическая улыбка, навеянная трогательными воспоминаниями детства, исчезла с его лица, — вы хорошо знали селянина, бывшего егеря Шенборна Горулю Илька?

Руки мои дрогнули, и по ним пробежал холодок.

— Знал, — ответил я как можно спокойнее.

— Он не родственник вам? — спросил капитан и, склонившись над столом, внимательно посмотрел на меня.

— Нет, не родственник.

— Но вы у него воспитывались, кажется, не так ли?

— Да. Он взял меня к себе, когда умерла моя мать.

— А когда вы его видели в последний раз?

— В Брно, — сказал я.

— На суде?

Я кивнул головой.

Капитан выдвинул ящик стола, достал оттуда листок бумаги и, протянув его мне, спросил:

— А таким, пане Белинец, вы его не видели?

В углу протянутого мне листка была наклеена небольшая фотография остриженного наголо человека. Это был Горуля. У меня сжалось сердце от тревоги за него.

— Что-нибудь произошло с ним? — спросил я в беспокойстве, предчувствуя недоброе.

— А разве пан Белинец не знает, что с ним произошло? — уклоняясь от ответа, спросил капитан.

— Я знаю только то, что он осужден, — произнес я глухо.

— А больше и я о нем ничего не знаю, — улыбнулся капитан. — Но таким, пане Белинец, вы его не видели?

— Нет, не видел.

— Ну вот и хорошо! — сказал капитан, пряча в ящик стола листок с наклеенной фотографией. — Не смею сомневаться в ваших словах. — И тотчас же, без малейшей паузы, перегнувшись через стол, вкрадчиво добавил: — А если вы что-нибудь узнаете о нем, могу ли я надеяться, что вы поставите меня в известность?

Самообладание чуть было не изменило мне.

— Кажется, пане капитан, вы принимаете меня за кого-то другого?

— Я принимал вас за государственного служащего, присягавшего республике, пане Белинец!

Последовала долгая пауза. Наконец капитан оттолкнулся от стола.

— Очень сожалею, — произнес он со своей вежливой улыбкой. — Да, очень сожалею, что у нас с вами не нашлось общего языка. Не смею больше задерживать…

Встревоженный пришел я домой и рассказал Ружане о моей беседе с капитаном в полицейском управлении.

— С Горулей что-то произошло, — говорил я, шагая взад и вперед по комнате, — или должно произойти.

— Почему ты так думаешь? — пыталась успокоить меня Ружана, хотя и сама не могла скрыть своего беспокойства.

— Зачем же им было вызывать меня в полицию? Ну зачем?

И вдруг догадка осенила меня:

— Бежал! Горуля бежал!

— Что ты, Иванку!.. — взволнованно воскликнула Ружана. — Неужели ему удалось?

Единственный человек, кто мог бы подтвердить или опровергнуть мою догадку, был Куртинец. Первую минуту я готов был бежать к нему тут же, но, подумав о том, что за мною могут следить, решил выждать несколько дней.

Время будто остановилось. Дни казались бесконечными, а мысль о Горуле неотступно преследовала меня, за что бы я ни принимался.

Как-то рано утром решил я наконец пойти к Куртинцу. Он жил теперь в Ужгороде, в старой части города.

Мой приход в такой необычный час был неожиданным для Куртинца, но мне показалось, что он догадывается, зачем я к нему пришел.

— Несколько дней назад, пане Куртинец, — начал я, волнуясь, — меня вызывали в полицию.

— Я знаю, — спокойно сказал Куртинец. — И спрашивали вас о Горуле?

— Да, — ответил я, удивившись осведомленности Куртинца. — Спрашивали о Горуле… Он бежал из тюрьмы, пане Куртинец?

— Кто вам сказал?

— Вы сами должны мне это сказать.

Наступила долгая пауза.

— Хорошо, — тряхнул головой Куртинец. — К чему, собственно, скрывать это от вас? Горуля на свободе.

Радостное и вместе с тем тревожное чувство охватило меня. Я засыпал Куртинца вопросами, он неохотно отвечал мне. А когда я попросил помочь мне увидеться с Горулей, Куртинец отрицательно покачал головой:

— Об этом и не просите, пане Белинец.

— Вы не доверяете мне?

— Речь идет не о доверии, а о безопасности Горули. Вы должны это понять.

— Я понимаю, пане Куртинец.

— Пока это невозможно.

— Пока? Значит, через какое-то время, быть может?..

Куртинец с сомнением покачал головой. Я понял, что настаивать бесполезно. И все же надежда на встречу с Горулей не покидала меня.

Как-то в воскресный день мы гуляли по бульвару, тянувшемуся вдоль набережной. Народу, как всегда в праздники, здесь было множество. Лавочники, виноделы, чиновники и коммивояжеры в окружении своих жен и чад пришли сюда подышать свежим воздухом.

Вышел на прогулку и Чонка с женой. Последнее время Юлия помирилась с Ружаной, но на меня поглядывала косо.

Я заметил, что каждый раз нам навстречу попадался коренастый человек в мешковатом, словно с чужого плеча сидевшем на нем костюме. Взгляды наши то и дело встречались, и он смотрел на меня так настойчиво, что я невольно отводил глаза в сторону.

На одном из поворотов я чуть приотстал от своих, чтобы закурить. Но едва я поднес спичку к сигарете, как рядом со мной послышался негромкий голос:

— Не гасите, прошу вас.

Я поднял глаза. Человек, что так пристально глядел на меня при встречах, прикурил от моей спички и, притронувшись двумя пальцами к полям шляпы, спросил:

— Если не ошибаюсь, пан Белинец? — И, не дожидаясь ответа, понизив голос, добавил скороговоркой: — Отойдемте в сторону, мне нужно с вами поговорить.

— Пожалуйста, — произнес я нерешительно, — но позвольте мне предупредить своих.

Он кивнул в знак согласия.

Я догнал Ружану и, сказав, что отлучусь на несколько минут, вернулся к незнакомцу.

Мы свернули с шумного бульвара в боковую улицу. Тут мой спутник остановился и незаметно сунул мне в руку записку.

Я так волновался, развертывая ее, что едва не уронил.

На листке было написано всего несколько слов до боли знакомым, неуклюжим почерком:

«Иване, сынку, если хочешь видеть меня, доверься этому человеку».

Подписи не оказалось. Но разве нужна была она мне, чтобы узнать руку Горули?

— Где он? Что с ним? — забыв всякую осторожность, почти закричал я.

— Пожалуйста, поспокойней, пане Белинец, — нахмурился незнакомец. — Мы на улице, и кругом люди…

Он взял у меня из рук записку и спрятал в карман.

— А теперь, — сказал он, — слушайте внимательно. Завтра в девять вечера на малой станции… Ко мне не подходите. Билет возьмите до Ставного. Садитесь в тот же вагон, куда сяду я. Дома скажите, что едете в лесничество… Словом, никто ничего не должен знать… Вы поняли?

— Да, конечно.

— Вот и хорошо, — проговорил он уже не так сухо. — Продолжайте прогулку и помните, что ничего не произошло…

Он снова притронулся к полям своей шляпы и зашагал в противоположную от набережной сторону. Я вернулся на бульвар и разыскал своих. Мне стоило немалого труда играть роль спокойного человека.