Но пока велась эта игра в «автономию», в Вене шел торг за счет нашего края между Риббентропом и хортиевским министром Чаки. Гитлер за союз Венгрии с Германией в будущей войне против Советского Союза соглашался отдать Хорти часть Подкарпатской Руси, а другую оставлял пока Августину Волошину.

Как только стало известно об этом торге, край насторожился и закипел.

В Ужгороде тут и там возникали митинги, то стихийные, то организованные различными партиями.

Один из таких стихийно возникших митингов задержал меня на площади перед театром. Из соседнего ресторана был вынесен столик, и толпа возвращающихся со службы и работы горожан, группы селян, пришедших в город, слушали оратора, стоявшего на этом столике, с которого даже не сдернули скатерть.

Оратор, с большой трехцветной кокардой на отвороте плаща, простирая руки, кричал о справедливости и о том благе, которое якобы ждет всех нас под Стефановой короной.

Я узнал оратора, это был Лещецкий. Его речь перебивали выкриками, но он, Лещецкий, вчерашний аграрий, отлично понимал, что автономия и прежняя чешская ориентация теперь уже невыгодны ему: первая — утопична и недолговечна, а вторая — невозвратима. Он верил только в силу, а чутье подсказывало ему, что сейчас сила будет на стороне мадьярского «витязя» Хорти; и Лещецкий ратовал за нее не потому, что таким было его, Лещецкого, убеждение, а потому, что уже сейчас стремился выслужиться перед этой силой.

— Народ хочет к Венгрии! — выкрикивал Лещецкий, то и дело поправляя кокарду на отвороте.

— Брешете, пане! — перебил его молодой, зычный голос, и кто-то, расталкивая толпу, стал пробираться к столику.

Я сдержал напирающих на меня сзади людей, чтобы дать проход человеку. Он шел быстро и не боком, а чуть наклонив корпус, грудью вперед. Вот поравнялось со мной его горящее, в оспинках, лицо, вмиг воскресившее в моей памяти колыбу лесорубов близ Ужокского перевала.

— Юрко!

Он оглянулся на меня и, то ли не узнал, то ли потому, что все в нем было устремлено к чему-то другому, не ответил и пошел дальше. Легким, без видимого усилия, прыжком он очутился на столике рядом с Лещецким и, отстранив его рукой, в которой была зажата шляпа с традиционной для лесорубов еловой веточкой за тесьмой, повторил:

— Брешете, пане! Не вы, а я вот скажу, чего хочет народ. Народу не нужна ни панская автономия, ни мадьярское панство. Сыты мы панством по горло. Не нужна нам и святая Стефанова корона, про которую тут пан дуже красно говорил. От той короны у самого мадьярского народа голова к земле клонится и кости трещат. — Голос Юрка вдруг взлетел высоко. — Хватит нам все по чужим и по чужим. Мы не без роду люди, мы хотим до своих, до Советской Украины, до Советской России. Вот чего хочет народ и будет хотеть, пока своего не добьется.

Толпа сдвинулась.

— Верно, хлопче!

— Коммунист! Долой его! — выкрикнул стоявший невдалеке от меня парень в черной форменной рубашке, в какие одел свою национальную партию Фенцик.

— Долой! Долой! — повторили голоса, и несколько человек, в том числе и парень, устремились к столику.

На мгновение мне стало страшно за Юрка, но только на мгновение, потому что сразу заметил, как наперерез чернорубашечнику и его единомышленникам двинулись с разных сторон люди в городской и селянской одежде. Я бросился следом за ними, прокладывая себе дорогу сквозь гущу толпы.

— Беритесь за руки, пане! — крикнул мне плотный, в сбитой на затылок фуражке человек.

Я перебросил ему через чью-то голову правую руку, а левую протянул пожилому селянину. Образовалась цепь. Она вытянулась полудугой перед столиком, лицом к толпе.

Пыл у чернорубашечника и его товарищей сразу погас. Они остановились в нескольких шагах от цепи и злобно глядели на нас исподлобья.

— Скажи еще, хлопче, не бойся! — крикнуло Юрку несколько голосов.

— Я не боюсь, — ответил тот. — Чуете, пане, я на своей земле! И продавать ее не собираюсь. А если возьмут ее силой, так радости им не будет. Пусть не надеются!

Юрко соскочил со столика. Лещецкий бросил ему вслед не то угрозу, не то проклятие, но их никто не мог расслышать в общем гуле голосов.