Колючие шипы проволочных заграждений впились в живое тело края. Прикрученные к столбам в несколько рядов тянулись они с юго-востока на северо-запад, пересекая дороги и пашни, с тупой жестокостью отрывая горы от равнины. Это была новая граница.

Две недели тому назад ночью под Береговом впервые прикоснулся я к такой проволоке. Она задребезжала, послышался оклик, и над тем местом, где я притаился, просвистели пули. Вслед за выстрелами в воздух нехотя взвилась ракета, и ее болезненный свет разлился по земле.

Уткнувшись в мокрую траву лицом, ни жив ни мертв, распластавшись, лежал я у остатков какого-то строения, куда успел откатиться, как только услышал оклик. Ракета светила долго, целую вечность, и когда она наконец погасла, я вскочил и побежал прочь от заграждений, проклиная свою первую неудачу.

И вот уже четырнадцатый день я брел вдоль границы в сторону Ужгорода, днем отсиживаясь в селах, чтобы меня не заметила пограничная стража, а ночью снова и снова возобновляя попытку перейти границу. И все безуспешно. Я был не один. По ту и по эту сторону бродили десятки, а может быть, и сотни людей, оказавшихся отрезанными от своих домов. Днем, как и я, они хоронились где придется, а ночью загорались ракеты, гремели выстрелы, и у проволочных заграждений тут и там находили себе вечное успокоение те, кто еще минуту назад жаждал и надеялся соединиться со своими близкими.

Я оброс, одежда моя запачкалась, обтрепалась, и было нечто чудовищно нелепое в том, что меня не пускали домой, к Ружане и сыну, думы о которых приводили меня в отчаяние. Как подбитая птица напрягает все силы, чтобы дотянуться до своего гнезда, так и я тянулся домой. Мозг мой отупевал, тело становилось нечувствительным к невзгодам, и в моем упорном стремлении к дому было уже больше от инстинкта, чем от сознания. У меня был теперь один враг — колючая проволока, на ней сосредоточилась вся моя ненависть. Порою мною овладевало такое бешенство, что я был готов не ночью, а при свете дня, не таясь, броситься к заграждениям и рвать проволоку руками. Огромным, почти невероятным усилием воли я удерживал себя от такого безумного шага.

Продвигаясь на северо-запад, я брел вдоль границы, потеряв счет своим попыткам перейти ее. И если можно верить в чудо, так чудом было то, что меня еще не свалила пуля венгерской или волошинской пограничной стражи.

Однажды на предвещающем погожий день рассвете, я очутился на окраине города. Первые несколько минут я растерянно оглядывался, не понимая, каким образом мне удалось забраться сюда. Мелькнула мысль: неужто ночью на каком-нибудь оставшемся незагороженным участке никем не замеченный я перешел границу и в темноте городскую окраину принял за село? Боже мой, уж не в бреду ли я? Не снится ли мне все это? Нет, кажется, ничего вокруг не походило на сон. Солнце еще не поднялось, но город был виден как на ладони.

Улицы были пустынны. Слева на одинокой горе, прикрывая выход на равнину, высилась тяжелая громада древнего замка. Но в этот утренний час он скорее походил на наседку, под защиту которой, как птенцы, сбегались из оголенных садов белые домики городка.

Нет, это не чудилось мне. Я стоял на северной окраине Ужгорода, в каких-нибудь десяти минутах ходьбы от моего дома. Я видел его подернутую инеем черепичную крышу, трубу, из которой поднимался дымок.

Мне стало жарко. Лоб покрылся испариной.

— Ружана!.. Илько! — крикнул я беззвучно и, перемахнув через плетень примыкающего к маленькому домику сада, вне себя от радости бросился вперед. Но, пробежав несколько метров, почувствовал, что силы изменяют мне, что я сейчас упаду, и, чтобы не упасть, ухватился с разбегу за ветки низкорослой старой яблони.

Дыхание мое было прерывистое, кровь билась в висках с такой силой, что казалось, еще немного — и, не выдержав ее ударов, разорвутся сосуды. Но я продолжал стоять, оттянув книзу ветки, и смотрел, смотрел не отрываясь от белого дымка над крышей. Ни окон, ни калитки не было видно, только крыша, труба и этот ленивый дымок.

— Что вы здесь делаете? — послышался позади испуганный шепот.

Я даже не обернулся.

— Там мой дом… Я иду домой…

— Туда нельзя, пане, — снова послышался шепот. — Видите, граница.

И только теперь я увидел, что впереди, в двадцати метрах от меня, разделяя сад, тянулась проклятая колючая проволока.

— Нет, нет, — быстро проговорил я, — не может этого быть… Там мой дом… Смотрите, справа на горе видна его крыша…

И повернулся к стоявшему позади меня человеку. Это был почтальон Мучичка.

— Пане инженер! — с изумлением воскликнул он. — Боже мой, я вас с трудом узнаю! Что с вами?.. Почему вы здесь, а не в Ужгороде?

И, выслушав мое бессвязное объяснение, он засуетился и стал звать меня в дом.

— Идемте отсюда, пане. Может пройти пограничная стража, и вас заметят, а это нехорошо. Здесь очень строго — граница! — Мучичка беззвучно засмеялся. — Граница!.. Ваш дом за границей, моя служба осталась за границей, мои яблони, вон те яблони, пане, я их сам посадил десять лет тому назад, принадлежат теперь другой стране.

Почтальон смеялся, но смех его был невеселый.

С неделю я прожил у Мучички, не оставляя надежды на то, что здесь мне все же удастся перейти границу. Я пробовал через Мучичку завязать знакомство с пограничной стражей или найти такого человека, кто смог бы мне помочь. Но все мои попытки и все старания почтальона ни к чему не приводили.

И здесь по ночам вспыхивали ракеты, раздавались выстрелы. Кого-то ловили и, поймав, волокли к домику, где размещалась пограничная стража. Пойманные упирались, молили, кричали, другие шли молча. А днем… днем через чердачное окошко я часами смотрел на крышу своего дома, думая о Ружане и сыне. Это была настоящая пытка — сознавать, что я так близок от них и что я бессилен соединиться с ними.

Наконец, не выдержав всего этого, я решил ехать в Хуст. Может быть, там мне удастся выхлопотать официальное разрешение на переход границы?