Это произошло вскоре после моей встречи с Куртинцом.

У калитки позвонила черненькая хрупкая женщина в очках и в широком сером поношенном пальто.

Для всех, кто бы нас с Ружаной ни спросил, это наша знакомая Мария Планчак из Хуста, приехавшая в Ужгород искать места портнихи, а на самом деле это Анна Куртинец.

Теперь женщина появляется в определенные дни в одно и то же предвечернее время, и я всегда жду ее в теплице.

Не спеша расстегнув пальто, под которым виден широкий синий в белую горошинку фартук, Анна достает из-под него перевязанный бечевкой сверток. Иногда свертки бывают тяжелыми, иногда совсем легкими. Я прячу их на дне ящика под слоем земли с проросшими кустиками альпийского клевера.

Свертки лежат у меня несколько дней. Приходят за ними в очередь двое: хлопец, напоминающий мне чем-то Юрка, с прямым, как бы бросающим вызов опасности взглядом, и средних лет мужчина в рабочей куртке, обстоятельный, спокойный, какой-то будничный, один из таких, кто раньше, чем на что-либо решится, прикинет много раз, а уж решившись, никогда не отступит от задуманного.

Чувствовалось по всему, что оба они не ужгородцы, а дальние, но куда они увозили свертки, я не знал, не знал и того, что содержалось в этих свертках.

С Ружаной мы не разговаривали о приходивших к нам людях. Это было как бы молчаливым уговором между нами. Оба мы отлично сознавали, что ждет нас в случае провала. Мы делали без тени колебания то, что должны были делать. В этом был теперь единственный смысл и содержание нашей жизни. И никогда раньше мы не были так дороги друг другу, как теперь, когда не принадлежали себе.

Однажды Анна пришла позже, чем обычно. Расстегнув пальто окоченевшими от ноябрьского холода пальцами, она достала сверток и, протягивая его мне, сказала:

— Отдайте человеку, который явится за ним сегодня. Он железнодорожник и назовет себя Пиштой. Скажите ему, что это для Верховины. Пишта оставит у вас небольшой баул. Припрячьте этот баул понадежней, пане Белинец.

— Хорошо, не беспокойтесь, — ответил я.

Проводив Анну до калитки, я не вернулся в теплицу, а пошел в дом и сел приводить в порядок свои записи; помня слова Куртинца, я заставлял себя работать.

Внезапно шум на улице оторвал меня от занятий. Я отложил карандаш и стал прислушиваться. Казалось, что кто-то пробежал мимо дома, затем послышались свистки, они как бы перекликались между собой.

В комнату вошла Ружана, держа в руках уснувшего Илька. Лицо у нее было встревоженное.

— Ты слышишь, Иванку? — спросила она. — Мне кажется, кого-то ловят.

В этот момент где-то невдалеке раздался одинокий хлопок выстрела. И, как бы в ответ ему, послышались выстрелы с разных сторон. Они приближались к нашему дому вместе с яростными свистками полицейских и пронеслись мимо, становясь все глуше и глуше.

У меня онемели пальцы, заколотилось сердце. Все смолкло, но ненадолго. Снова послышался топот ног, и кто-то неистово заколотил в нашу калитку:

— Откройте, это полиция! Живо!

…Обыск в доме, в саду, в теплице. Весь квартал был оцеплен.

Офицер в сопровождении полицейского зашел следом за мной в теплицу.

— О! — удивленно воскликнул он. — У вас тут весна!

Он пошел по узкому проходу, отодвигая ящики и заглядывая за стеллажи.

Я старался не смотреть на ящик, в котором уже развернулись и зеленели трилистники альпийского клевера. И как птица, которая пытается отвлечь охотника от гнезда, где сидят ее неоперившиеся птенцы, я сам принялся отодвигать другие ящики, показывая офицеру все закоулки.

Обыск в теплице закончился. Офицер приказал мне следовать за ним.

Я спросил, могу ли зайти в дом и взять пальто.

— Не к чему, — бросил офицер, — тут недалеко.

Он пошел впереди, освещая дорогу электрическим фонариком. За офицером следовал я, за мной — полицейский. Мы вышли на улицу и свернули к винограднику. Стоял промозглый туман, и голубоватые лучи фонарика еле пробивали темноту. Но вот мелькнул встречный свет, послышались голоса. К шедшему впереди меня офицеру приблизился полицейский.

— Что с лейтенантом? — спросил офицер.

— Увезли. Он без памяти, пуля попала в живот…

Мы сделали несколько шагов к группе расступившихся полицейских.

— Взгляните-ка сюда, — обратился ко мне офицер.

Несколько пучков света, соединившись мутным пятном, скользнули по вязкой глинистой земле, осветив неподвижно распростертого человека. Он лежал на спине, неестественно поджав левую ногу и вцепившись руками в отвороты форменного железнодорожного пальто. На меня в упор глядели остановившиеся глаза старого Шандора Лобани…

— Ну? — нетерпеливо спросил офицер.

Я стоял, потрясенный разыгравшейся только что трагедией. Но мысль работала ясно и удивительно быстро. Ответить, что я никогда не встречал здесь старика, было бы бессмысленно и гибельно: меня опровергли бы другие.

— Это старик мраморщик, господин офицер, — произнес я. — Он жил когда-то на нашей улице.

— К кому он ходил?

— Не знаю, я его не встречал здесь около года.

— Но к кому-то он ходил? Кому-то он нес этот баул? — раздраженно выкрикнул офицер, ткнув сапогом какой-то объемистый предмет.

Я скосил глаза и только теперь увидел у ног Лобани небольшой фанерный баул. Крышка его была откинута, внутри баула лежали плотно уложенные пачки револьверных патронов.

— Кому-то он нес все это? — повторил офицер и злобно выругался.

Опознавать убитого полицейские приводили на виноградник других людей, и все они один за другим подтверждали мои слова.

— Да, он жил когда-то на нашей улице. И никто его не встречал здесь вот уже около года.

По отрывочным разговорам полицейских я понял, что произошло следующее. Полиция устроила очередную облаву по проверке документов. В эту облаву и попал Лобани. Он предъявил документы, но когда полицейский попытался обыскать его, старик сбил того с ног и бросился вверх по нашей улице. Бегущего заметили другие полицейские посты, и началась погоня. Лобани бежал, отстреливаясь. Ему удалось добраться до виноградников, но тут его насмерть сразила полицейская пуля.

Офицер, убедившись, что ничего нового ему не узнать об убитом, приказал нам разойтись по домам.

Полиция продержала наш район оцепленным всю ночь. Шли обыски. То и дело по улице проезжали полицейские автомашины.

Шандора Лобани больше не было в живых, и для меня его смерть была первой горькой утратой в борьбе, на путь которой я теперь сам вступил. «Сколько таких утрат ждет нас еще впереди, — думал я, — сколько таких опасностей и тревожных ночей?»

Погасив свет, тесно прижавшись друг к другу, будто перед расставанием, которое вот-вот может наступить, сидели мы с Ружаной в моей комнате, прислушиваясь к происходившему на улице и готовые ко всему.

Минула неделя, все успокоилось, но к нам никто не приходил. Мне нужно было везти деньги лесорубам на лесосеки, а в ящике под землей лежал сверток для Верховины, и я не знал, что с ним теперь делать. Это и беспокоило и мучило меня.

Рано утром, перед тем как отправиться в контору, я зашел в теплицу, решительно отодвинул в сторону боковую доску ящика и вытащил из потайного места сверток. Осторожно развернул я на стеллаже плотную обертку. Это были листовки.

«Разгром немецких империалистов и их армий неминуем». Так сказал Сталин в Москве шестого ноября…»

Волнуясь, пробегал я строчку за строчкой до конца и вновь возвращался к началу.

«Не может быть сомнения, что в результате 4-х месяцев войны Германия, людские резервы которой уже иссякают, — оказалась значительно более ослабленной, чем Советский Союз, резервы которого только теперь разворачиваются в полном объеме».

«…Немецко-фашистские захватчики стоят перед катастрофой».

И заканчивалась листовка призывом:

«Люди Верховины, не покоряйтесь! Коммунисты зовут вас в бой против фашизма, против оккупантов. Пусть дороги в наших горах станут для них непроходимыми, а земля — могилой!»

Взволнованный я вернулся в дом и показал листовки Ружане. Она внимательно прочитала одну из них и вопрошающе посмотрела на меня.

— Надо ждать, Иванку, — неуверенно произнесла она, — ведь за ними должны прийти.

— А если не придут еще неделю? Видишь, что это за листовки, — разве они могут ждать?

Ружана отрицательно покачала головой.

— Но что же ты хочешь с ними делать?

Я помедлил с ответом.

— Повезу их сам на Верховину.

Ружана глубоко вздохнула.

— Я очень боюсь за тебя, Иванку, очень боюсь…

Но на другой день, когда я собрался уезжать, она сама помогла мне разложить листовки среди ведомостей в портфеле, и поцеловав меня на прощание, шепнула:

— Да хранит тебя матерь божья, дорогой мой!

Я оставлял эти листовки в колыбах у лесорубов, на сельских улицах, на станции в Воловце и на вагонных сиденьях рабочего поезда. Делал я это незаметно, осторожно и не раз наблюдал, как люди, найдя такие сложенные четвертушкой листки, разворачивали их и быстро прятали в карманы.

Анна Куртинец снова пришла к нам через месяц. Узнав о том, как я распорядился листовками, предназначенными для Шандора Лобани, она в следующий раз, передавая новые свертки, сказала:

— За четырьмя придут, а два, для Верховины, отвезете сами. Это — поручение комитета.

С той поры, уезжая к лесорубам или сплавщикам, в саквояже среди пачек денег я вез с собою из Ужгорода по указанным адресам пачки листовок.