Шел сорок второй год.

Попрежнему каждое утро владелец писчебумажного магазина появлялся в витрине возле карты с кистью и ведерком, на котором застыли подтеки коричневой краски, и педантично, аккуратно замазывал все новые и новые области на карте. Порою хотелось схватить его за руку, остановить, будто от него зависела судьба этой огромной, протянувшейся с востока на запад великой страны.

Я сам был свидетелем того, как он обвел краской узкую светлую полоску на волжском берегу, и с отчаянием подумал, что завтра этой полоски уже не будет.

Но на следующий день хозяин не появился в обычное время у своей карты, и полоска оставалась незакрашенной… Так прошла неделя, другая, месяц. Узенькая, белая (белизну эту особенно подчеркивало охватившее полоску с трех сторон сплошное коричневое поле), она вызывала сначала тревогу, потом удивление и едва скрываемое людьми восхищение.

— Все еще держится? — шепотом спрашивали у меня сослуживцы, зная, что я каждый день прохожу мимо карты.

— Держится, — отвечал я.

— Удивительное дело!

В эти дни вернулся из армии сын владелицы нашего дома. Рослый, с бычьей шеей, когда-то воинственно настроенный, парень дошел со своим кавалерийским взводом до незакрашенной полоски у Волги. Домой он возвратился на костылях, с туго забинтованной, искалеченной ногой и на все расспросы домашних говорил одно:

— Черт бы побрал немцев!..

Но на этом история с картой не кончилась. Несколько времени спустя я снова увидел в витрине толстяка хозяина с кистью и тюбиком краски в руках. У магазина образовалась толпа. Люди со скрытым нетерпением следили, как толстяк принялся выбеливать широкие клинья на коричневом поле. А через неделю он уже появился не с тюбиком, а с целым ведерком белил и так широко мазнул кистью, что остановившийся усатый прохожий в венгерке с возмущением выкрикнул:

— Господа, что он делает?.. А вы стоите и молчите!

— Чего же нам кричать? — добродушно отозвался из толпы долговязый трубочист в бархатной шапочке. — То ведь не он, а они там делают, кричи не кричи, а закрашивать надо.

Усач исчез, и через несколько минут в магазин вошли два полицейских. Не успевший закончить свою работу толстяк выбрался по их приказанию из витрины, а еще немного погодя его уже вели под конвоем по улице. Он был бледен и лепетал, растерянно моргая глазами:

— Я не прибавил ни одного лишнего миллиметра, господа. Ни одного лишнего… Все точно по будапештской сводке. Прошу проверить, господа… Я всегда точен!..

Карту убрали, но никакая сила уже не могла скрыть того, что на земле, которую изображала карта, становилось все светлее и светлее, а вскоре эхо великой битвы на Волге отозвалось и в нашем крае.

В горах неспокойно.

Сначала говорят об этом глухо, под строжайшим секретом, а затем уже почти открыто. Слухи с удивительной быстротой достигают Ужгорода, радуя одних и устрашая других.

При каждом моем приезде на Верховину лесорубы, старый Федор Скрипка, а главным образом Семен Рущак, сообщают все новые и новые радующие меня вести: мне рассказывают о сожженных лесных складах, о том, что под туннелями у Воловецкого перевала пущен под откос поезд с едущими на фронт солдатами, что там уничтожен жандармский пост, а там обстреляна на марше рота, и что жандармерия две недели искала сброшенных с самолета парашютистов, но так и не нашла.

С Семеном Рущаком видимся мы всякий раз, когда я приезжаю на лесосеки.

Выплатив лесорубам деньги, я не спешу в тот же день возвратиться в Ужгород, а лошадьми или пешком добираюсь до хаты Федора Скрипки. Дорога не близкая, но это не останавливает меня.

Вечером, как только стемнеет, в хате Скрипки появляется Семен, и мы идем с ним на ферму. Теперь на первой ферме уже не одна Пчелка радует мой глаз — десять карпатских бурых коров стоят в стойлах.

Это все благодаря стараниям и настойчивости Семена. Нет, не о Матлахе думает он, а бродит в нем и не дает ему покоя пытливая кровинка, без которой и жизнь была бы ему немила. Я и не подозревал прежде, каким неоценимым помощником станет для меня Рущак.

Семен водит меня от стойла к стойлу, делится своими наблюдениями, показывает записи, которые я прошу его вести.

Я прихожу на ферму попрежнему тайком, но Семен не очень опасается ночного появления Матлаха.

— Матлах теперь, — говорит Семен, — как стемнеет, сидит у себя дома и носа никуда не кажет. Днем еще носится, а к вечеру — ворота на запор. И дом-то у него стал, Иванку, як та крепость. Жандармов у себя держит, таких псов завел, что сам их боится.

Все эти перемены произошли после того, как однажды утром сторожа увидели на воротах матлаховского дома приклеенный листок бумаги.

«Слухай, Петре, — было написано на листке, — приказываем мы тебе, песиголовцу, поджать хвост и над людьми не лютовать. А як откажешься ты исполнить наш приказ, так знай, что дому твоему не стоять, а тебе не жить. Смерть фашистам!»

Матлах прочитал листок и рассвирепел:

— Ах, сучьи дети! Мне приказывать вздумали! Меня пугать!

Он велел запрячь коней и понесся к окружным властям.

— Читай же, что мне пишут! — крикнул Матлах жандармскому майору и бросил на стол измятый листок. — Чья же это власть на Верховине: наша или того красного быдла? Я гроши давал, чтобы и духом красных у нас не пахло!

Майор стал успокаивать Матлаха, обещая принять меры, и сказал, что в ближайшее время в горах будет наведен порядок раз и навсегда.

Успокоенный Матлах возвратился домой, но той же ночью сгорел у него дотла недавно выстроенный во дворе флигель, а сторожа опять нашли на воротах листок, на котором было написано: «Не жалуйся!»

С той поры Матлах превратил свой дом в крепость и выезжал уже в сопровождении вооруженных стражников.

Следовавшие одна за другой карательные экспедиции оставляли за собой кровавый след, но Верховина не только не смирялась, а борьба разгоралась все сильнее и сильнее.

Как-то, сообщая мне о новых удачах народных мстителей, Семен говорит:

— Ох, и встал фашистам поперек горла этот Микола с Черной горы!

Я вскакиваю.

— Как ты сказал?.. Микола с Черной горы?

— А ты что, знаешь его? — испытующе смотрит на меня Семен.

— Нет!

— И я пока что не знаю.

— Была такая сказочка про Миколу с Черной горы…

— Гм-м, — усмехается Семен, — они бы дуже хотели, чтобы тот Микола был сказочкой. — И перешел на шепот: — Сам ходил смотреть на его работу. Под перевалом лежат у дороги машины, богато машин, и всё спаленные. Меня жинка ругала, что пошел смотреть: «Попадешь в беду!», — а меня тянет, х-о-о-рошая работа! Э!.. Да ты меня вовсе и не слушаешь! — обижается Семен.

Я и в самом деле не слушаю. «Микола с Черной горы!.. Микола!.. Кто еще мог взять это имя, кроме Горули? Никто, только он один, придумавший эту сказку о запертой земле. Неужели Горуля?..»

Всю обратную дорогу я думаю только об этом, и мысли мои то радостны, то тревожны.

В Ужгороде я с нетерпением жду Анну. Она появляется с заплечной корзинкой, в которой под кочнами салата уложены тяжелые небольшие пачки. Точно такие же, как те, что лежали в бауле Шандора Лобани.

Я прячу эти пачки в укромное место и, когда Анна собирается уходить, спрашиваю:

— Микола с Черной горы — кто это?

Анна молчит.

— Горуля?

Анна молчит.

И вдруг меня озаряет догадка.

— Олекса, — произношу я шепотом.

Анна молча кивает головой.

…Однажды утром, когда я пришел в свою контору, напуганный событиями управляющий вызвал меня к себе и сказал:

— Мы больше не можем рисковать денежными суммами, которые вам приходится развозить, господин Белинец. До сих пор вам везло, но не дай боже, эти красные подстерегут вас… Я решил изменить систему расчета с верховинскими лесорубами. Теперь они будут получать деньги раз в месяц, и только в Сваляве, в отделении банка. За вами останутся, господин Белинец, сплавщики на Тиссе. В долине все-таки безопаснее…

Так нежданно-негаданно прервалась моя постоянная связь с Верховиной. Это очень удручало меня, но изменить тут я ничего не мог.

Край наш перестал быть для оккупантов спасительным тылом. Газеты, долго и упорно хранившие молчание о партизанах, наконец разразились угрозой: «У нас хватит сил навести порядок!»

Однако это легче было обещать на газетных столбцах, чем осуществить на деле.

Попрежнему взрывались по пути к фронту воинские эшелоны, то тут, то там завязывались бои между партизанами и посланными против них войсками, а в сводках Советского Информбюро, передачи которого мы тайно ловили, стали появляться сообщения о действиях партизан в наших горах.

В феврале сорок четвертого года я снова увиделся с Куртинцом, но на этот раз у меня в доме. Я был счастлив вдвойне: и тем, что опять вижу этого мужественного, дорогого мне человека, и той неожиданной радостной вестью, которую он принес о Горуле; Горуля был у нас, и не в горах, а на Ужгородщине!

— Здесь, здесь, — говорил мне Куртинец, отряхивая снег со своей венгерской бекеши, — вернулся еще осенью. А больше ничего не скажу, и не спрашивайте…

Я уже давно привык к железным законам конспирации, которым мы все подчинялись, и не обижался.

— Вы добрый вестник, — говорил я, крепко пожимая руку Куртинцу.

— Хотел бы им быть всегда, — улыбался тот, — до конца жизни.

Мог ли я подозревать в ту минуту, что конец этот наступит так скоро?..

Еще накануне вечером ко мне явился пожилой рабочий, которого я знал под кличкой «Верный». Осведомившись, все ли в порядке, он предупредил, что завтра утром ко мне придет гость и пробудет до вечера.

— Калитку с ночи не замыкайте на ключ. Условный сигнал, что в дом можно войти, — загнутая занавеска на левом окне. Гостю передайте, что буду здесь, как условлено, в восемь.

И вот утром, чуть занялся зимний рассвет, пришел Куртинец. И хотя в каждом его движении чувствовалась осторожность и говорил он тихо, у меня появилось ощущение, что в доме стало многолюдно, веселей и праздничней.

Зайдя в комнату, Куртинец принялся греть руки, похлопывая ладонями по кафелю горячо натопленной печи. От еды он отказался и только попросил черного кофе. Я ушел на кухню и, когда возвратился, застал Куртинца сидящим в кресле, а рядом, на полу, тряся хвостом, подпрыгивала пичужка. Я даже не сразу сообразил, что она заводная.

— Славно сделана! — поднял на меня глаза Куртинец. — Только что не летает.

— Откуда она взялась?

— Издалека, — ответил Куртинец. — Радист один прихватил с собой оттуда. Ну, а я взял у него… Это вашему хлопчику, товарищ Белинец, передайте.

— Вы уж лучше сами отдайте ему.

Куртинец было согласился, но, подумав, сказал:

— Нет, лучше вы. Не надо, чтобы он меня видел здесь. Сколько ему?

— Пять лет.

— Пять лет… А мои уже настоящие легини…

— Видитесь с ними? — спросил я осторожно.

— Изредка их вижу, а они меня — нет, — грустно ответил Куртинец. — Приходится так… Тяжело, конечно, но Анне еще тяжелее. Они и не знают, что мы здесь. Живут у дальних родственников Анны, под другой фамилией… Ну, кажется, теперь уж недолго…

Он с удовольствием выпил крепкий кофе, который я ему принес, и, вытерев платком губы, стал расспрашивать о настроениях в городе.

Мой рассказ ему, видимо, понравился.

— Это очень хорошо, что оккупанты и их прислужники все сильнее нервничают. Надо, чтобы они и совсем голову потеряли.

В восемь часов утра под видом водопроводчика пришел Верный, а с ним Горуля.

Не помня себя от радости, мы бросились друг к другу в объятья, забыв на какое-то мгновение, кто мы, где мы, что окружает нас. Это был неожиданный праздник, такой, какие редко выпадают в жизни.

— Тише вы, тише! — беспокойно ходил вокруг нас Верный. — Тише, вам говорят! — Но когда из комнаты к нам в переднюю вбежала Ружана, Верный безнадежно махнул рукой и отошел к стоявшему в стороне Куртинцу.

— Иванку, Иванку, — шептал Горуля и гладил меня, как маленького, по голове, — вот мы и опять вместе!

— Если бы вы знали только, — говорил я, — как я рад, что вижу вас!

— А ведь я в нашем крае давно, — с шутливой таинственностью сказал Горуля, поглядывая на меня и Ружану. — Рвался повидать вас, да все нельзя было… А раз вот жинку твою на улице повстречал, да она, слава богу, не признала меня… А внучек мой где? Куда вы его сховали?

— Спит уже, — шепнула Ружана.

— Мне бы поглядеть на него, — попросил Горуля, — я не разбужу.

И на цыпочках пошел следом за Ружаной в комнату, где спал Илько.

Куртинец и Верный ждали Горулю в моей комнате.

— Ну, теперь давай с тобой, Олексо, — входя сказал Горуля Куртинцу.

Они обнялись и расцеловались.

— Э-э… — разглядывая Куртинца, проговорил Горуля, — постарел ты, друже, с осени!

— Да и ты что-то не молодеешь, Ильку! — усмехнулся Куртинец.

— Жизнь такая…

— Трудная?

— Трудная, но я не жалуюсь. Делаем то, что в наших силах. В горах легче, а у нас Ужгородщина — долина, всё на виду!..

— Это я знаю, — сказал Куртинец. — За то, что делаете, спасибо. Но разговор будет о том, чего вы не делаете.

Горуля нахмурился.

— Говори, чем недоволен!

— Я… о Народных комитетах, — сказал Куртинец. — Есть они в селах на Ужгородщине?

— Есть, — ответил Горуля, все еще не понимая, чего хочет Куртинец. — Не так много, но они есть. Знаешь, как трудно было их здесь создавать? Но мы создали, привлекли к работе людей честных и полезных для нашего дела. Продовольствие, а главное нужные сведения — всё это мы доставали для вас через комитеты…

— Это-то хорошо, — прервал его Куртинец, — мы помощь ценим. А вот знает ли народ на Ужгородщине, что существуют Народные комитеты?.. Нет, не знает. Больше того: даже не подозревает о них. А народ должен о них знать. Народные комитеты не только в будущем, но уже сейчас должны стать местными подпольными органами народной власти и противопоставить себя оккупантским властям. У нас уже есть в этом отношении опыт, и не только на Верховине, как ты, вероятно, думаешь, Илько. Вот, пожалуйста, маленький пример.

Куртинец извлек из кармана листок бумаги, развернул его и положил на столик перед Верным.

Я подошел к столику и взглянул на исписанный крупным, четким почерком листок. Он был измят, и оборванные края его хранили следы клея.

— Целый день провисел, — пояснил Куртинец, — в центре села, на самом виду у жандарма, а тот и пальцем дотронуться до него не посмел. Читайте!

Но читать он нам не дал, а, взяв листок, начал читать сам:

«Постановление Народного комитета села Вилки, восемнадцатого февраля тысяча девятьсот сорок четвертого года, номер одиннадцатый… Первое. Товарищи! Двадцать третьего февраля — праздник Красной Армии, той армии, которая бьет сейчас на фронтах наших лютых врагов и несет нам свободу. Народный комитет объявляет день двадцать третьего февраля праздничным в нашем селе и призывает вас отпраздновать его в каждой хате. Да здравствует Красная Армия!»

Куртинец остановился и обвел нас лукавым взглядом.

«Второе. Народному комитету стало известно, что в ближайшее время будет проводиться набор на работы в мадьярщину. Вам будут говорить, что это на полевые весенние работы, но вы не верьте. Ваши руки нужны, чтобы строить укрепления. Народный комитет призывает вас отказываться ехать, гнать гэть из села вербовщиков. Третье. В Народный комитет поступила жалоба на Федора Гриньчака, что Федор Гриньчак погано рассчитался с наймаками, обдурил их и обвешал. Народный комитет приказывает: кровопивцу трудового народа Федору Гриньчаку немедленно отдать наймакам то, что он им недодал. Если он это не сделает к двадцать третьему числу, мы его будем судить по всей строгости. Постановление это должно висеть в центре села от ночи до ночи. Срывать строго воспрещается, и за это отвечают староста Любка Петро и начальник жандармского поста Надь Ласло. Да здравствует наша борьба! Смерть фашистским оккупантам!..» — Куртинец тряхнул листком. — Понимаете, что это такое?

— Власть, — сияя, проговорил Горуля. — И долго оно висело?

— От ночи до ночи. Староста и жандарм сделали вид, будто они ничего не замечают. Можете себе представить, как им хотелось сорвать объявление! Не посмели. А вы тут, на Ужгородщине, законспирировались до такой степени, что сами своего голоса не слышите. Боитесь жертв? Так действуйте разумно, но действуйте! Законспирироваться — это значит действовать, а не отсиживаться.

Верный молчал, потупясь. Горуля смущенно вертел в пальцах листок объявления.

— Где собираете людей? — спросил Куртинец.

Верный встрепенулся.

— Место надежное, тут, неподалеку, в подлесной стороне. Дом в саду, и до леса близко.

— Кто будет?

— Как домолвились, — сказал Горуля, — представители комитетов из сел.

— Ну, а на мне — городские товарищи, — добавил Верный.

— Собираются сразу по адресу? — поинтересовался Куртинец.

— Нет, — сказал Горуля, — адреса никому не давал. Сам буду встречать каждого в отдельности в кофейне на Корзо.

Куртинец улыбнулся.

— Я погляжу, Ильку, ты уже город знаешь, может быть, лучше меня.

— Верный познакомил, — смутился Горуля.

— Значит, дружно работаете?

— Пока не жалуюсь, — проговорил Горуля. — Он по городу, а я по селам… Эх, Олексо, пустил бы ты меня на Верховину!..

Куртинец покачал головой:

— Не проси, друже, нельзя! Люди здесь нужны, а их мало. Да и потом на Ужгородщине тебя никто не знает, а там ты каждому пеньку знакомый.

— То я разумею, — вздохнул Горуля.

Они заговорили о людях, которых собирали, и я отошел в сторону, чтобы не слушать. Верный, видно, называл Горуле своих городских, которых тот должен был тоже встречать в кофейне на Корзо. Говорили шепотом, но вдруг я услышал восклицание Горули:

— Луканич? Федор?

— Ты что, знаешь его? — спросил Верный.

— Так ведь и я припоминаю такого, — вмешался Куртинец. — Кажется, профессор Мукачевской гимназии?

— Был профессором. Уволили. И посидеть пришлось, мадьяроны ему старые грехи вспомнили.

— Теперь что он делает? — поинтересовался Горуля.

— Служит в конторе камнедробильного завода, на Радванке. Он уже давно искал с нами связи. Помог нам сведениями, хорошо помог.

— А ты что можешь о нем сказать? — спросил Горулю Куртинец.

— Что сказать?.. Был когда-то с нами, воевал вместе, а потом Масарику стал молиться.

— Да, — подтвердил Верный, — об этом он мне говорил.

— Ну, за Ивана в гимназии заступился, — продолжал Горуля. — Только разные у нас дороги были. А вот сейчас, значит, опять сошлись.

Поговорили еще недолго, и Куртинец поднялся. За ним поднялись Верный и Горуля.

— Значит, до вечера, товарищи!

— Будь здоровым, Олексо!

К вечеру вьюга улеглась, но мороз стал сильнее. Над Ужгородом было звездно и удивительно тихо. Город казался погребенным под снегом.

Куртинец собрался уходить. Я проводил его до калитки и, пока он не скрылся за углом, стоял, прислушиваясь, как скрипел под его ногами снег.

Каждый вечер по нескольку часов я работал в теплице, засиживаясь там допоздна. Работы было много. Последнее время меня особенно занимал бич наших полонии — альпийский щавель. Стелющийся, живучий, цепкий, он рос у меня в широких ящиках, заглушая высеянные вместе с ним травы, и я, пользуясь наблюдениями Федора Скрипки, бился над тем, чтобы выведать, чего же не любит и чего боится это зловредное растение.

Вот и в этот февральский вечер после ухода Куртинца я отправился в теплицу и, увлекшись работой, не заметил, как время перевалило за полночь.

Оторвал меня от занятий неясный шум, похожий на шуршание осевшего снега. Затем что-то стукнуло за стеклами теплицы, и все смолкло, но через минуту-две опять послышался глухой стук, и на этот раз возле самого порога.

Я потушил свет, вышел в тамбур, осторожно приоткрыл дверь. У входа в теплицу лежал человек. Я бросился к нему, нагнулся. Это был Горуля!

Он дышал прерывисто, что-то клокотало у него в горле, и казалось, вот-вот оборвется. Я дотронулся до его плеча. Он открыл глаза и вдруг судорожно схватил меня за руку, заговорил торопливо, хрипло:

— Иванку, слухай, Олексу взяли… Сообщи. Доманинская, девяносто… Условный: «Где живет мастер…» — «Во дворе направо, проходите»: Олексу взяли.

Я похолодел от отчаяния.

— Где взяли? — только и сумел выговорить я.

— Там… На подлесной стороне.

Все, что я делал дальше, я делал, скорее повинуясь инстинкту, чем сознанию. Я подхватил Горулю под руки и поволок его к дому. Открыв дверь своим ключом, я разбудил Ружану. Она побледнела, увидев окровавленного человека, лежащего на полу в прихожей.

— Иванку, кто это?

— Молчи! — приказал я. — Помоги мне…

Мы уложили Горулю на диван, сняли с него пальто, башмаки, пиджак. Я разорвал сорочку и заметил над левой грудью две кровоточащие ранки.

Не прошло и часа, как над впавшим в беспамятство Горулей хлопотал врач. Ружана помогала ему, а на стуле сидела Анна Куртинец, бледная, осунувшаяся. Это она мне открыла дверь в доме на Доманинской, куда я постучался по указанию Горули.

Доктор работал молча, но по выражению его лица можно было понять, что состояние Горули серьезное.

Дождавшись конца перевязки, я пригласил врача в соседнюю комнату и, прикрыв за собою дверь, сказал:

— У нас в доме корь. Надеюсь, вы поняли меня, доктор?

Доктор пожевал губами и кивнул:

— Да, понял!

Он нервничал и глядел на меня исподлобья с каким-то удивлением и опаской, будто я не был старым его знакомым.

— Мы вам доверились, доктор, и вы…

— Можете не беспокоиться! — вспыхнув, прервал он меня и стал сердито отворачивать закатанные рукава сорочки.

Он дал несколько наставлений Ружане и, уходя, очень сокрушался, что нельзя поместить раненого в больницу. Сознание возвратилось к Горуле только на третий день, и лишь тогда мы узнали все, что произошло в подлесной стороне города.

Горуля сидел в кофейне на Корзо — третьеразрядном бойком заведении, где всегда было полно посетителей. Он устроился за столиком у стены, недалеко от входа. Вызванный им человек подсаживался к столику незаметно для других. Горуля говорил несколько коротких фраз, и тот, выпив чашку кофе или делая вид, что ему некогда ждать кельнера, поднимался и уходил.

Луканич не сразу узнал Горулю в чадном свете кофейной, а узнав, только и мог выговорить:

— Вы?

— Не ожидали, пане профессор? — спросил Горуля. — Вот мы и опять с вами на одной дороге.

— Да, — проговорил Луканич, — жизнь разводит, она и сводит.

— Я тому радый, что вы опять с нами, — шепотом произнес Горуля. — Помните, как тогда?.. — И, оглянувшись, добавил скороговоркой: — Сборы переносятся. Как будут назначены новые, вам про то скажут.

Горуля и сам не понимал, почему произнес именно это, а не назвал Луканичу адрес.

«Поглядел я ему в глаза, — вспоминал впоследствии Горуля, — и само так сказалось».

— Хорошо, — кивнул Луканич, — буду ждать. — И грузно поднялся со стула.

Когда Луканич ушел, Горуля посидел еще минут пятнадцать, расплатился с кельнером и спокойной походкой вышел из кофейни.

На улице было мало народу и, несмотря на безлунье, сравнительно светло от навалившего за день снега. Однако раньше чем отправиться в подлесную часть города, Горуля сделал круг по центральным кварталам, выбирая тихие и пустынные переулки. В одном из таких переулков, выходившем к площади Корятовича, Горуле показалось, что кто-то идет следом за ним. Он неприметно оглянулся и действительно увидел поодаль человека. Чтобы определить, не за ним ли это следят, Горуля обронил перчатку и резко, с ходу нагнулся за ней. Шедший позади тоже остановился. Все это продолжалось мгновение, но для Горули и этого было достаточно. Идущий своей дорогой человек никогда не остановится только потому, что где-то впереди задержался другой прохожий.

«Хвост», — мелькнула мысль, и сердце у него упало.

Жизнь подпольщика заставила Горулю изучить Ужгород во всех его подробностях и особенностях. В этом помог ему ведущий работу в самом городе Верный. Он знал проходные дворы, удобные лазы, лабиринты бесчисленных двориков, о существовании которых многие даже не подозревали. Один из таких дворов был неподалеку. Стоило только там перебраться через невысокую ограду, чтобы очутиться в соседнем дворе, выходящем уже на другую улицу.

Горуля ускорил шаг, чуть не сбил с ног какого-то прохожего, извинился и нырнул в подъезд знакомого ему многоэтажного дома.

Дверь под лестницей вывела Горулю во двор, к ограде. Он перемахнул через ограду и притаился за дворовыми строениями.

Минуты две-три было тихо, но вот скрипнула подлестничная дверь, прохрустел снег, и у ограды остановились двое.

— Так и есть! — произнес один. — Прошел. Видите след? Давайте назад, может быть успеем.

— Я не могу быстро, — сказал другой, — у меня одышка.

— Но вы уверены, что это он?

— Ну конечно, он!

«Матерь божья, да то Луканич!» — подумал Горуля, но и голос второго показался ему знакомым, однако кому он мог принадлежать, сразу вспомнить не мог. Только потом, когда двое ушли, его осенило: Сабо!

Выходить на другую улицу было теперь небезопасно. Горуля какое-то время подождал, перелез обратно через ограду, пересек двор и, очутившись снова в подъезде, выглянул на площадь: ни души! Он обогнул площадь, вышел через Корзо на набережную Ужа и дальним, кружным путем, поминутно оглядываясь и наконец убедившись, что никого не ведет за собой, выбрался на подлесную сторону, к деревянному дому. Дом стоял на отшибе, поодаль от других строений, посередине большого фруктового сада. Сад был обнесен низкой плетеной загородкой, местами почти заваленной снегом. Справа, метрах в трехстах, пролегала ведущая к лесу дорога; слева же, за узкой полосой виноградника, лежала большая пустошь, обрывающаяся скатом к задворкам ужгородской окраины.

Выйдя из-за дерева, дозорный тихо окликнул Горулю и, получив ответ, снова скрылся на свое место.

Дверь открыла молодая мадьярка — хозяйка дома. Горуля пошел за ней по длинному полутемному коридору, но вдруг остановился, недоуменно поглядев на женщину. Откуда-то из глубины дома донеслась песня. Пели ее негромко, но слаженно несколько мужских голосов.

Поймав взгляд пришедшего, женщина улыбнулась.

— Поют, — сказала она по-венгерски, — но вы не беспокойтесь, с улицы ничего не слышно.

Горуля подошел к одностворчатой двери, из-за которой доносилось пение, осторожно приоткрыл ее и за глянул в комнату.

Комната была большая и скудно обставленная. Свет низко опущенной лампы с трудом пробивался сквозь клубы табачного дыма.

Расположившись на диване у жарко натопленной печи, несколько человек вполголоса, полузакрыв глаза, тянули припев старинной шутливой жалобы чабана, который никак не может выбрать себе невесту.

А запевал жалобу Куртинец. Он сидел посреди комнаты, облокотившись на спинку стула, и, подперев щеку, время от времени взмахивал рукой, и этот взмах служил сигналом к вступлению хора.

Своим пением эти люди как бы бросали вызов тем тревогам и опасностям, которые их подстерегали в жизни на каждом шагу, а выражение их лиц словно говорило: «Не сама песня радует нас, а радостно нам потому, что мы собрались и поем вместе, и когда разойдемся, мы все равно будем вместе».

Настроение людей передалось Горуле. С радостным чувством он переступил порог комнаты, и недавние его страхи рассеялись.

— Что так поздно? — спросил Куртинец, подходя вместе с Верным к Горуле.

— Был хвост, — мрачно ответил тот и стал рассказывать о том, что произошло.

Верный слушал удрученно.

— До Бороша мы давно добираемся, — проговорил он, — сколько на нем крови наших товарищей… Зажился он на белом свете. А Луканич?.. Если бы не ты мне это сказал, Илько, я б не поверил.

— Ты убежден, что отвязался? — беспокойно спросил Горулю Куртинец.

— Не сомневайся. Пришлось поплутать.

— Вот что, — приказал Куртинец, — надо все же расставить дозорных подальше от дома, и не будем терять времени.

Верный ушел выполнять приказание. Через несколько минут он возвратился и шепнул Куртинцу, что все сделано.

— Что ж, — произнес, взглянув на часы, Куртинец, — пора начинать.

Сидевшие за столом потеснились, но Куртинец за стол не сел, а, прислонившись спиной к печке и заложив назад руки, просто и негромко, словно делясь своими думами, заговорил о последних сводках с фронтов, об усилившейся партизанской борьбе и о том новом, что должны выполнить в сложившейся обстановке подпольные группы и народные комитеты.

Внезапно его оборвал на полуслове тревожный условный сигнал дозорного. Тотчас же распахнулась дверь, вбежала взволнованная хозяйка и сказала:

— Солдаты!

— Где они? — быстро спросил Куртинец.

— Везде: на дороге, около сада, ка виноградниках…

Люди вскочили с мест.

— Снять сорочки и надеть их поверх. Быстро! — приказал Куртинец. — Оружие у всех?

— У всех, — ответили люди, принявшиеся торопливо выполнять приказание Куртинца.

Вбежал в комнату дозорный и, задыхаясь, сбивчиво рассказал, что солдаты подъехали на семи машинах, рассыпались цепью и стали охватывать кольцом местность вокруг дома.

— Густо идут? — спросил Куртинец.

— Пока метрах в пятнадцати друг от друга.

— Выходить из дому по двое, — приказал Куртинец товарищам, — у дверей не толпиться, и бегом до плетняка. Залечь в разных концах и ждать, когда солдаты подойдут вплотную, а уж тогда по условному выстрелу прорываться; патронов на себя не оставлять, все по врагу, а если что произойдет… держаться как должно, чтобы не была стыдной память о нас у наших детей.

Первыми должны были выбежать из дому Верный и дозорный. Раньше чем выпустить их, Горуля шепнул Верному:

— Запомни, друже, Федора Луканича и Сабо. Если хоть один из нас в живых останется, пусть совершит суд над этими песиголовцами… Ну, смелее! — и распахнул дверь.

Верный с дозорным скатились с крылечка, упали в снег и словно поплыли по нему. Белые, надетые поверх одежды рубашки делали ползущих почти невидимыми.

За первой парой последовали Куртинец и Горуля, за ними и все остальные.

Снег был глубокий. Солдаты приближались к саду медленно, а Куртинец с Горулей сидели, притаившись, за плетняком. Было так тихо, что Горуля слышал, как под пальто тикают у него часы в жилетном кармане.

Наконец цепь подошла к саду. Солдаты шатнули плетняк, и один из них, тот, что оказался ближе к Куртинцу, уже занес длинную ногу, чтобы перебраться в сад, но Куртинец поднялся из-за плетняка и выстрелом в упор свалил солдата. И почти одновременно захлопали выстрелы в разных концах сада.

Увязая в снегу и отстреливаясь, Куртинец с Горулей уходили по пустоши к городской окраине. Преследовавшим их солдатам приходилось часто стрелять наугад, потому что импровизированные маскировочные халаты Горули и Куртинца сливались с белизной снега и преследователи теряли бегущих из виду. Но зато темные фигуры солдат были отчетливо видны на фоне белой пелены, и время от времени кто-нибудь из них, вскрикнув, так и оставался лежать на снегу.

— А ведь наши, пожалуй, уйдут, Илько! — прислушиваясь к отдаленным выстрелам, с надеждой говорил Куртинец.

— Могут уйти, друже, — ответил Горуля.

Когда до ската оставалось не больше пятидесяти шагов, Горуля вдруг пошатнулся и, хватая руками воздух, осел в снег. Куртинец бросился к товарищу, попытался поднять его, но Горуля не мог подняться. Сильный озноб как-то сразу охватил его тело, в груди будто пекло.

— Что с тобой, друже? — зашептал, становясь на колени, Куртинец.

— Уходи, Олекса, — прохрипел Горуля, — уходи, ради бога, скорее…

Какую-то долю секунды Куртинец поколебался, затем поднялся и бросился бежать. Солдаты, галдя, переваливаясь в глубоком снегу, устремились за Куртинцом.

Горуля видел, как, отбежав на большое расстояние, Куртинец бросился прыжком к откосу и покатился вниз, как он поднялся почти у самых двориков, но в это время от двориков отделилось несколько черных фигурок, и вдруг все они сгрудились и забарахтались в снегу.

Горуля рванулся, словно это на него навалились солдаты, и застонал. Потом он видел, как группа солдат двинулась в обратный путь по склону, подталкивая автоматами Куртинца. Тот взбирался молча, но, очутившись на пустоши, остановился ненадолго, выпрямился, как это показалось Горуле, и запел:

Верховино, свитку ты наш,

Гей, як у тебе тут мило!..

Он шел, окруженный солдатами, и пел. Голос его постепенно удалялся, но слышен был еще очень долго.