Город втянул нас в свои пыльные улицы, полные грохота подвод, человеческих голосов, суеты, и я, верховинский хлопчик, никогда не ездивший дальше Воловца, не мог представить себе в ту минуту города больше Мукачева. Мне казалось, что люди со всего края сошлись на его улицах.

Привыкший к тому, что надо здороваться при встречах даже с незнакомыми людьми — так было заведено в селах, — я и здесь посчитал необходимым держаться этого правила. Но, к моему удивлению, никто не отвечал на мои приветствия. Все было ново, необычно, но ни эта новизна, ни необычность не могли отвлечь меня от цели, ради которой мы пришли сюда с Горулей. Пройдет несколько дней, думал я, Горуля вернется в Студеницу, а я останусь здесь один, учеником гимназии… А вдруг не примут? Могут ведь и не принять. Мне было все равно, как и где жить. Я готов был сносить любые лишения, только бы учиться.

Горуля словно читал мои мысли.

— Ничего, Иванку, все будет добре. Не пропадем, а? И квартиру подыщем. Может, тебя сам Федор Луканич до себя примет, он человек простой, хоть и дуже ученый. Сколько мы с ним дыма наглотались и под Чопом у Тиссы и в горах, когда дрались вместе за советскую Венгрию. Вот разыщем мы его по адресу, так увидишь, как старые друзья встречаются.

О Федоре Луканиче я уже не раз слышал от Горули. Был он раньше учителем, или, как тогда называли, профессором, в ужгородской семинарии, недолюбливаемым начальством за вольнодумство. В годы войны его из семинарии уволили и отправили на фронт. Возвратился он домой, в Мукачево, в девятнадцатом году, в те самые дни, когда для защиты молодой советской Венгрии формировались отряды русинской Красной гвардии. Луканич вступил в один из таких отрядов, где и встретился с Горулей.

Луканича быстро оценили как умелого, могущего увлечь за собою оратора, а главным образом как образованного человека. Нужда в таких, как он, была велика. Его уже собирались перевести в органы Комиссариата просвещения, но тут начались кровопролитные сражения с двинувшимися в Карпаты войсками Малой Антанты.

В бою у Латорицы Горуля спас Луканичу жизнь. Раненного и потерявшего сознание, он пронес его незаметно по труднопроходимому и крутому взгорью сквозь вражескую цепь. Это событие сблизило Луканича с Горулей, и когда после разгрома русинской Красной гвардии они прощались в горах под Студеницей, Луканич сказал:

— Если останемся живы и встретимся, я всегда ваш должник, Ильку, помните об этом. Нужна будет помощь — рассчитывайте на меня.

Долгое время Горуля ничего не знал о Луканиче, но в конце концов прослышал, что тот жив и учительствует в Мукачевской гимназии. На клочке бумажки был у Горули записан его адрес, и мы шагали теперь через весь город к Луканичу.

Дом, у которого, взглянув на бумажку, остановился Горуля, был подновленной, но стародавней постройки. Всего три маленьких оконца глядели на тихую, зарастающую травой улицу, но зато по двору он тянулся далеко, и несколько дверей выходили на деревянную, выкрашенную в темный цвет и обвитую виноградом галерейку.

День кончался. Надвигались сумерки. Полная подслеповатая женщина пропустила нас во двор и крикнула:

— Пане!

А хозяин уже стоял на пороге, мешковатый, начинающий полнеть мужчина лет сорока, с залысинами, делающими его лоб высоким.

— Пане профессор…

— Горуля! Илько!

Луканич, как мне показалось, смутился, но быстро привлек к себе Горулю и обнял его.

— Радый я, что свиделись, — сказал Горуля.

— Что и говорить! — отозвался Луканич, вытирая платком шею и лицо, словно ему было жарко, и стал приглашать нас в дом.

С галерейки прошли на кухню, обширную комнату — в ней свободно могли вместиться две такие хаты, как наша. Хозяин зажег свет, стал двигать стульями, усаживая за стол Горулю, и лишь теперь обратил внимание на меня.

— Чей такой будет?

Горуля замялся:

— Ну, мой.

— Подождите, — напряг память Луканич, — я что-то не припомню, чтобы у вас был хлопец.

— Раньше не было, верно, — подтвердил Горуля, бросив на меня ободряющий взгляд. — Раньше не было, а теперь есть, Белинцев Иванко. Учить вот привел… Темно ведь живем.

— Да-с… — неопределенно произнес Луканич и вдруг, повернувшись в мою сторону, начал расспрашивать меня о том, куда я хочу поступить, где учился раньше и что я знаю.

Сначала отвечал я робко и скованно, но благожелательный интерес, проявленный ко мне Луканичем, расположил меня к нему, и ответы мои стали внятнее и смелее.

Вошла женщина — прислуга Луканича — и поставила на стол стеклянный кувшин с вином и тарелки с тонко нарезанными ломтиками мяса.

Горуля с Луканичем выпили за встречу, даже мне налили маленький стаканчик вина. Потом начались воспоминания: собственно, вспоминал больше Горуля, называя имена неизвестных мне, но, видимо, дорогих ему людей, а Луканич только кивал головой и говорил:

— Да, помню.

Пили мало, точно чего-то ждали. Наконец Горуля спросил:

— А вы как теперь, пане профессор?

— Что ж я, пришлось писать пану министру в Прагу… Допустили вести урок истории в старших классах гимназии.

— Я не про то, — с сожалением произнес Горуля и вздохнул. — Вон как все обернулось! Шли люди домой, а загнали их на чужой двор.

— Но и чужие дворы бывают разные, — проговорил Луканич. — Прежде всего на жизнь, а в особенности на судьбу народа надо смотреть здраво. Да, двор чужой, но это все-таки двор государства, создающего демократию, какой не знала Европа!.. Ну, а что автономии нашему краю еще не дали, так ее рано давать. Народ наш очень отстал, Горуля. Конечно, это не его вина. Силен и слишком долог был гнет монархической Австро-Венгрии. Нам надо достичь культурной и политической зрелости, а тогда — автономия!

— А я так чув, — с притворной наивностью произнес Горуля, — будто все это брехня, а автономию не дают потому, что красных боятся, а? Дуже боятся, что изберет народ краевой сейм, а в нем большинство красных…

Луканич насупился.

— Я так чув, — добавил, пожав плечами, Горуля. — Не знаю, правда ли?

Нет, Горуля знал, что это правда, и для меня это стало правдой, только гораздо позже. Не могли и боялись тогдашние правители Чехословакии дать автономию краю, который они про себя называли красной Вандеей. Горную нашу сторону наводнили чиновники. Самых темных и реакционно настроенных людей, которых правители республики считали неудобным использовать на службе во внутренних областях страны, отправляли к нам. Над всем этим благостно парил портрет президента-демократа с зеленой веточкой в руке.

Я следил за разговором Луканича с Горулей, как следят за поединком, хотя и смутно понимал его смысл.

— Все это не так, Горуля, — недовольно морщась, говорил Луканич. — Мы имеем право выбирать своих представителей в парламент. У нас легальны все партии, даже коммунистическая. Была ли такая демократия раньше, при Австро-Венгрии, когда нас за людей не считали? Скажите — было или нет?

— Нет, пане, не было, — согласился Горуля.

— Вот видите! — торжествующе воскликнул Луканич. — Надо всегда сравнивать настоящее с тем, что осталось позади.

— Хе, хе, — как бы виновато засмеялся Горуля и мотнул головой, — а человек все норовит, пане, на худое не оборачиваться, а вперед, на лучшее смотреть. Да и как ему туда не смотреть, если он был без земли — так без нее и остался, был голодным — и сейчас голодует, был над ним пан — и сейчас он над ним, только что капелюх и штаны у пана другие… Нет, пане профессор, в какую клетку соловья ни сажай, хоть в золотую, он все равно петь не будет.

— Вы хотите все и сразу, — развел руками Луканич.

— Ага, все и сразу, — подтвердил кивком головы Горуля, — землю, работу, владу, волю…

Он подвинул к себе налитый вином стаканчик и, приподняв его, сказал:

— Выпьем, пане профессор, за Михайла Куртинца. За мертвых, кажут, не пьют, но он для меня живой.

Выпили.

— Напрасно погибли люди! — сказал Луканич.

Брови у Горули дрогнули.

— Напрасно? — переспросил он и отчужденно посмотрел на Луканича.

— Нам ничего не принесла эта борьба, — продолжал Луканич, — кроме тысяч преждевременных могил, а люди могли еще жить и жить среди своих близких, среди…

— Нет, пане, — прервал хозяина Горуля, — на этой крови народная доля взойдет, а вы…

Он не договорил, а, переждав, пока уляжется в нем волнение, обратился ко мне:

— Надо нам собираться, Иванку, час поздний.

Луканич уговаривал нас остаться ночевать, обещая завтра поговорить насчет квартиры для меня, но Горуля держался своего.

— Спасибо, спасибо, — твердил он, — а о ночлеге мы уже договорились, как сюда шли, там ждут нас…

Я не мог понять причины упорства Горули, зная, что ни о каком ночлеге мы нигде не договаривались, а, наоборот, рассчитывали на несколько дней остаться у Луканича. Мне даже жаль стало огорченного нашим отказом хозяина.

Только на улице, отойдя несколько кварталов от дома Луканича, я спросил шагавшего Горулю:

— Что же мы, вуйку, ушли, человека обидели?

— Не лезь не в свое дело! — гневно оборвал меня Горуля. — Он сам рад, что мы ушли.

Ночь провели мы в зале ожидания Мукачевского вокзала.

Фотография на третьей газетной полосе. Пять хлопчиков с застывшими и почему-то похожими лицами, словно пятеро близнецов, с книжками в руках стоят, вытянувшись, у подъезда гимназии. Я среди них, второй слева. Учебниками мы еще не обзавелись, и нам сунули в руки тяжелые, как плиты, книги с золотым обрезом — тома энциклопедии на немецком языке. Впоследствии я видел их за стеклом шкафа в кабинете директора.

«Поздравьте этих мальчиков с Верховины! Они выдержали испытания и приняты в гимназию, — было написано под фотографией в воскресном номере газеты. — Отеческая забота республики и ее высокие демократические принципы открыли путь к образованию для детей всех слоев населения Подкарпатской Руси. Пять мальчиков (дальше следовали наши фамилии, имена, названия сел) — это только первые ласточки. Пожелаем им счастливого пути на ниве знаний».

Горуля разглядывал фотографию, несколько раз перечитывал подпись под ней, потом улыбнулся и сказал, складывая газету:

— Боятся нас, Иванку…

Меня огорчило это снисходительно-насмешливое отношение Горули к фотографии, которой я в глубине души гордился. Он и к поздравительной речи директора, произнесенной после окончания испытания, тоже отнесся с насмешкой. «Почему так? — думал я. — Что заставляет Горулю во многом видеть какой-то скрытый, нехороший смысл, не доверять словам людей?» Это сбивало с толку, омрачало мою долгожданную первую радость, и я впервые подумал о том, что Горуля может быть несправедливым.

Мог ли я знать, что за семью замками, в папках министерства просвещения, хранилась обнародованная ныне докладная записка.

Я перечитываю ее слежавшиеся, тронутые архивной желтизной листки, присланные мне недавно чешскими друзьями из Праги.

Сбросив в прихожей утомительные, но, увы, необходимые для него демократические ходули и оставшись, как говорится, в домашних туфлях, правительственный чиновник писал просто и ясно:

«Открытие гимназии в Подкарпатской Руси с преподаванием на родном языке имеет весьма благожелательный для нас резонанс в крае. Но опасаться наплыва учащихся из низших классов населения не следует. Материальный уровень этих слоев настолько низок, что даже при бесплатном обучении они не в состоянии учить своих детей. Что касается поступивших, то число их невелико, да и оно со временем, несомненно, сократится. Что же касается тех, кто закончит курс гимназии, то следует уже теперь приложить все усилия к тому, чтобы они стали нашей опорой среди русинов».

Горуля пробыл со мной в Мукачеве несколько дней. Приютил нас у себя на первое время чех Ладислав Стрега — железнодорожный стрелочник. Он и рекомендовал меня потом в репетиторы к сыну пани Елены.

Собрался Горуля домой в Студеницу в воскресенье под вечер. Но раньше, чем тронуться в путь, он достал из-за пазухи тряпицу, в которую были завернуты сделанные им для меня сбережения. Это ради них он ходил по селам в поисках работы и о них, возвратясь домой, шептался с Гафией.

— Небогато, Иванку, — сказал Горуля, — но на первое время хватит. Ты уж смотри, чтобы хватило, сам жить начинаешь. — И ласково провел рукой по моей стриженой голове.

Расставаться нам было тяжело, особенно остро я почувствовал это в последнюю минуту. Горуля то хмурился, то улыбался, давая мне последние наставления, я же крепился, чтобы не заплакать, и кусал нижнюю губу.

— Ну, не дури, — ласково ворчал Горуля. — Не дури, чуешь!.. Эх ты, Микола с Черной горы!..