Знакомый какой-то голос, но не девичий. Не перевозчица сказала, он с нее глаз не спускал. Сзади откуда-то. А ну как снова морочит? Соловей сидит, не шелохнется, на воду смотрит… Вот повернется сейчас, да как засвистит. С чего это ты решил, что он вот так запросто ендову примет, князем пожалованную?

— Не замай, Илья, отпусти. Добром ведь просят. Нешто ждешь, пока в ножки поклонятся?

Ухватил рукоять меча, совсем было уже выхватить собрался. Не можется. Не снаружи что препятствует, изнутри. Набрался духу, обернулся. Рот разинул.

Стоят возле его коня богатырского те, кого меньше всего увидеть ожидал. Длинные рубахи чуть выше колена, перехваченные обычной веревкой вместо пояса. Порты до лаптей, онучи. Рубахи и порты серого полотна, недавно тканого; лапти — недавно плетены. Волосы перехвачены незатейливого узора ремешком. Сумы на боку. У парня в руках ореховая палка чуть выше него ростом. У старца за спиной гусли.

— Да неужто Звенислов?..

— А ты думал, небось, — Неждан, в дырах кафтан, на босу ногу топоры, за поясом лапти, по улице бредет, инда звон идет, не мошной звенит, не ключами, а чем звенит, — догадайтесь сами?

Прыснул Васятка, крякнул неодобрительно Боян, отвернулась в сторону девка, мотнул головой Соловей. Плюнул с досады Илья. Хлопнул рукой по рукояти меча. Принесло ведь, окаянного!.. Этот любое дело зубоскальством своим одолеет. Как его только земля носит?..

— Ну что, Илья, так и будем стоять? Отпускай уже. Пусть летят себе. А мы тут пока сядем рядком, да поговорим ладком.

— Ишь ты, прыткий какой. Чтоб разбойника с волхвовицею отпустить? Чтоб они и дальше зло людям чинили?

— А ты сам-то видал, зло это, али с чужого голоса песни поешь?

Призадумался Илья. Вспоминать начал, кто да что рассказывал. Про думки свои, пока по дороге через грязи черные пробирался. И как-то выходит у него, что правда, она на сторону Звенислова склоняется. Все слышанное, сродни крикам базарным: шуму много, а толку чуть. Одни слова пустые — дорогу засел, грабит всех подряд, народишку поубивал. Про засел, это, положим, верно сказано, а вот про остальное… Взял ведь верх над ним, мог живота лишить — ан не лишил. Или девка-перевозчица, дочь его; глянул на нее — стоит, сердешная, косу теребит, ждет, как Илья ими распорядится. Морок навела, запросто могла б с ладьи в воду столкнуть, только б круги пошли, — ан не столкнула. С другой стороны — сам видел, как маковки с теремов послетали. Да разве простой ратай хоромы себе такие отгрохать может?.. Чего далеко ходить — отец его, всю жизнь при земле, а не больно-то разбогател. Вроде просто все — вот тебе две веревочки, велика ли хитрость, узелочек завязать? Не завязывается. И люди хожалые за них просят; кто ж поверит, что они тут за просто так оказались? Им отказать — поперек себя пойти. В долгу он перед ними.

Колеблется Илья, не знает, как правильно. Потом отмахнулся; раз голова не ведает, послушаем сердца. Сел снова на траву, спиной к странникам.

— Ну, раз так… Чего уж там… Пускайте…

— И рады бы, Илья, да не наши они гости. Твои. Тебе и пускать.

Вот привязались!..

— Будь по-вашему. Ступайте, коли просят за вас, — это он Соловью с девкой. — Только впредь уж не безобразничайте. Не дам спуску, кто бы за вас не вступился.

Поднялся Соловей, медленно, равно нехотя. Не обернулся, не поблагодарил; да что там поблагодарил — слова не сказал. Подошла к нему девка, обняла, прижалась. Постояли так немного, потом взяла она разбойника за руку, рядом с ним встала, к Илье спиной. Мгновение — и не стало их. Лебедь черная и еще какая-то птица, на орла похожая, на их месте стали. Расправили крылья, — у лебеди, видно, одно крыло помято, долетит ли, куда собирается? — снялись плавно так, полетели, друг рядом с дружкой, куда-то за реку.

Долго смотрел им вслед Илья, пока и точек черных в небе синем видно не стало. Только тут и обнаружил, что на ногах стоит, ладонь возле лба держит. Когда поднялся, и не заметил. Снова присел. Рядом с ним Звенислов пристроился. Боян же с Васяткой спускаться не стали, наверху расположились. Достали по куску хлеба, грызут.

— Не серчай, Илья, что тебе не предлагают, — это Тимоха. — Тебе еще за столом пиршественным сидеть, всего вволю отведаешь. А нас в палаты княжеские не пускают.

— Это почему же? — поинтересовался Илья.

— Потому, что слово наше, оно для княжеских ушей не пригодно. Князь — он похвалу любит, чтоб славословили, чтоб никто поперек чего не говорил. Ну да сам вскоре сведаешь…

— Что ж вы меня тогда к князю служить правили?

— Не князю, народу служить. Земле родной. Смекаешь разницу?

— Да уж не дурней некоторых… Ты мне вот что лучше скажи: почему ты за Соловья вступился, Одихмантьева сына, птицу рахманную?

— Чего? — Тимоха непритворно вылупил глаза от удивления. — Какой-такой Одихмантьев сын? Будимирович он. Понял? Отца его Будимиром звали. Буди Мир…

Теперь и у Ильи глаза на лоб вылезли. Глядят друг на друга с Тимохой, что два рака. Что там Звенислову видимо, неизвестно, а у Ильи дуб перед глазами, и богатырь рядом с дубом, под облака. Говорит что-то Тимоха, не слышит Илья, когда же очнулся от видения грозного…

— …семь сыновей у Соловья было, семь дочерей. Только одна и оставалась.

— А остальные где?

— Где, где… Ты, Илья, хоть и справный на вид, ан иногда хуже простеца. Неужто сам не догадываешься?

— Догадываешься, не догадываешься — не в прятки играем. Ты мне вот что скажи. Она, когда меня через реку везла…

Рассказал, что да как было. Поднял Звенислов камешек, повертел в пальцах, подбросил в ладони — метнул в воду. Далеко бросил. Всплеснул камешек, поплыл по течению круг, расходясь в стороны. Вот уж и совсем пропал.

— Была Смородина, да вся вышла. По-другому звать будется. Черниговкой, али еще как… Тебе б Боян лучше моего поведал, ан и я попробую. Смородина, она — не простая река. Она для каждого своя. Ты ведь сам сверху видел, сколько у нее проток да притоков. Для кого-то и Славутич — Смородина. Потому как иным путь по ней — только в одну сторону. На остров, который ты уже дважды видал. Один раз в горах Сорочинских, другой — вот когда на ладье плыл. Потому и сказала тебе перевозчица…

— Погодь, погодь, — Илья даже привстал. — Выходит, те, кто дорогой этой самой прямоезжей шел, они… того…

— Ну да, — кивнул Звенислов. — Что же до дороги этой самой… Видел же, по каким местам ее проложили. Гиблые места, глухие, безлюдные. Зато короткая. А другая, хоть и длинная, зато по местам населенным идет, где и торговать сподручнее, и мену вести, и судьбу искать. Вот и забросили эту самую короткую. Не при чем тут, можно сказать, Соловей.

— А ежели забросили, то как же сыновья с дочерьми?..

— Так, что не по нутру силе нездешней, неведомой, чтоб люди счастливо жили. Стремится она разным обличьем на землю нашу проникнуть, свои порядки устроить. Мытьем не удается — катаньем пробует. Заступали ей путь богатыри старые, прежние. Вот и последнего не стало. Сыновья-дочери их заступали, не стало и их. Ваш черед настает, землю нашу беречь…

Охнул Илья про себя. На ладони свои глянул. Это что же выходит, что он сам, вот этими своими руками…

— Ты, да не ты, — Тимоха ровно в голову ему влез. — Всему на свете свой черед приходит. А уж как приходит — сие дело темное есть. И то сказать, не важно, кому какой срок отпущен, важно — что ты за отведенный срок сделать успеешь и для кого.

— Так что ж мне эта жаба болотная… Попалить его, окаянного…

— Он, Илья, другой. Он своей жизнью живет, от нас отличною, и ты его по нашим законам не суди. Он того не знает, что сила нездешняя, неведомая, коли возьмет власть, так и ему не жить.

— Что же это за сила такая?

— Про то, Илья, не скажу. Много у нее обличий, любит рядиться в то, что поначалу вовсе даже нестрашным кажется. Пройдет время, хватишься, ан уже поздно. Но то знаю, — не надобно звать ее на поединок, силушкой перед ней выхваляться.

— Как же тогда с ней бороться прикажешь?

— Живи по совести, вот и весь наказ.

— Только-то?

— Думаешь, это так просто? Коли б все по совести жили, не бывать бы ей никогда на земле нашей. Ни ей, ни посланцам ее.

— Распознать-то ее как?

— Сердце подскажет.

* * *

Нерадостен шел с реки Илья. Пожалуй, даже еще более нерадостен, чем на реку шел. Правильно его князь деревенщиной назвал. Не по его уму разговоры такие. Ему надобно, чтоб все понятно было, чтоб в чистом поле, грудь в грудь. Вот как Буга богатырь; он супротивник открытый, без лжи и коварства. Такого и пощадить можно, ежели слово даст, не ходить в гости поперек хозяев.

Только поначалу разобраться б не мешало. Звенислов своими разговорами такого туману напустил, что хоть сто лет аукайся, никто не отыщет. По его же собственным словам выходит, — где перевозчик имеется, там и заступник силе этой самой нездешней, неведомой быть должон. Потому как для нее перевоз — первое место, где она на землю нашу пробраться норовит. А случись так, что кончился перевоз, так и место пропало. Что ж получается? Чтобы силе этой на земле нашей не бывать, всех богатырей извести должно? Правда, Звенислов, он как раз об обратном толковал, ан все равно не понятно. Еще же чуднее — как так может случиться, чтоб две реки в одном русле текли? Причем одна в одну сторону, другая — в другую? А нет перевоза — так и реки одной нет, Смородинной… Но другая-то есть по прежнему? И рыба в ней, и прочие обитатели…

И так, и сяк крутит Илья, не может разобраться. Оно, должно быть, и к лучшему, потому как о Соловье да дочери его вспомнить, — глодать внутри начинает и на плечи давит. «Быть тебе, Илья, первым богатырем в земле нашей, главным ее заступником; гляди же, не оплошай». Зря Тимоха об этом сказал. Не может такого быть, чтобы во всей земле нашей не нашлось достойнейших первым стать. Взять хотя бы князя…

Вздохнул Илья, глянул по сторонам. Вот тебе и на: сам не заметил, как обратно к дворцу княжескому возвернулся. Только теперь уж не гостем незваным, потому как подскочили к нему слуги, двое коня взялись в конюшню отвести, один впереди побежал. Дохлый какой-то, на пескаря похож. Кафтан на нем расшитый, ан как на пугале огородном болтается. Суетится, кланяется, шапкой едва не пыль со ступеней сметает. Взялся за кольцо дверное, стукнул — распахнулись двери, внутрь приглашают.

Идет Илья, дивуется, больно уж необычно все вокруг. У избы, к примеру, потолок ровный, а тут — как та же сама половина репы, кверху хвостиком, только без хвостика. Не то, чтоб высокий, однако ж и не низкий. Цветами расписан невиданными, краски так и сверкают. Это потому что светильни горят, на подставках в половину роста, и — не чадят. Ступени широкие наверх ведут, откуда шум-крики слышатся. Пир горой идет, гульбище. Слуг во дворце — тьма-тьмущая. Снуют, ровно муравьи. Одним наверх яства несут, другие вниз с пустыми мисами спешат. Проходы справа-слева от ступеней — там гридни стоят на страже, покои охраняют. Конечно, Илья бы подольше ротозействовал, доведется ли еще когда во дворце побывать, да этот, пескарь который, не дал. Мало что за руку не хватает, всем своим видом понять дает, ждут, мол. Ну, пойдем, коли ждут.

Поднялись по лестнице, и стала видна горница огромная, столами уставленная. Насупротив дверей распахнутых, у стены, возвышение, на нем стол отдельный, там князь со княгинею. Перед ними столько яств понаставлено, им всей деревней столько за неделю не одолеть. Справа-слева столы длинные, вдоль них — скамьи, на скамьях — молодцы. Не то, что дома — там скамьи: два полена крест-накрест, на них половина бревна. Тут же все резное, тканями расшитыми покрытое. Ошую от Ильи, одесную от князя, гридни его верные, лицом друг к другу через стол. Вдоль другой стены — гости торговые, люди именитые. Потолок над ними — это вот как если плат бабий расписной взять за четыре конца разом, да вниз дернуть. Светильни промеж окон, а окна — все решетками забраны.

Ну, что за столами творится, оно везде одинаково. Разве яств да питья поболее. Шум стоит такой, ничего не слыхать, потому как один другого переорать думает. А этот другой, он тоже не лыком шит; плеснет в глотку из кубка, и ну орать пуще прежнего. Рук столько по столам шастает, не понятно, как разбираются, где чьи.

Тут князь приметил Илью, столбом застывшего в дверях.

— Вот и он, гость наш званый, — молодой голос перекрыл сразу умолкший шум. Кто-то повернулся в сторону Ильи, кто-то продолжил трапезу, не обращая на него никакого внимания. — Ну как, исполнил поручение, вдосталь Соловья напоил?

Что ни сказать, все впустую будет. Разве объяснишь? Потому Илья просто кивнул.

— Весть донеслась от Чернигова. И вправду богатырь какой-то там объявился, бой в одиночку с басурманами выдержал, погнал их от стен города обратно в Степь. Уж не об тебе ли?

На этот раз Илья плечами пожал: мол, понимай, как хочешь.

— Что ты не больно разговорчив… Ну да ладно. Вот тебе три места на выбор: первое — рядом со мной садись, второе — с богатырями моими, третье — где сам пожелаешь.

— Мало мне одного места, — буркнул Илья. — Не можно ли сразу два взять?

— Как это?

— А так. Не прилично мне, деревенщине, рядом с князем садиться. Потому, согласно слову твоему, и хочу взять себе сразу два: сам пожелавши, с богатырями твоими сесть.

— Будь по-твоему, — расхохотался князь. — А ну-ка, живо несите Илье свет Ивановичу ведерную чару меда хмельного!.. Садись, богатырь, где выбрал. Сразу на два места садись, с богатырями моими. Не все здесь нонче, иные в разъездах. Тех же, что за столом, изволь любить-жаловать: двое братьев-залешан, двое братьев Хапиловых, братья Збродовичи, семеро удальцов, Алеша, богатырь ростовский… Ничего тебе про них говорить не буду, сами промеж себя поговорите.

Поклонился Илья князю с княгинею, к скамье направился. Тут-то и оказалось, что места он себе два выбрал, ан и одного нету. Так, с полместа осталось, на краешке. Богатыри же и ухом не ведут, что товарищ к ним новый прибыл, что и встретить его полагается как товарища. Нет, бражничают, и ухом не ведут. Добро же! Каков привет, таков ответ.

Примостился Илья на краешек аккуратненько так, чтоб никого не потревожить, потерся об скамью той самой частью, которой девки виляют, парней завидя, а потом этой же самой частью ка-ак двинет!.. Скольких-то с другого конца лавки ровно ветром на пол сдуло. Остальных же так сдавило, не продохнуть. Один вскочил, толкнул рядом сидевших, вскинул руку.

Не на того напал. Такому приему Илья и сам кого хочешь научить может. На лету подхватил ножище булатное, будто перышко, за рукоять. Не стал обратно кидать, в стол вогнал, чуть не до половины. Хорошо встречают у князя, нечего сказать.

Те, которые на полу оказались, тоже поначалу драку затеять хотели, да угомонили их товарищи. Пересели на скамью напротив, зыркают на Илью злыми глазами. А тому до них и дела нету. Придвинул к себе кабанчика жареного, отведывает. В одной руке — кабанчик, в другой — хлеба ухватил. И то сказать, сколько времени во рту маковой росинки не было. Слуга принес чару ведерную, с медом хмельным, выдержанным. Серебряная, в форме обычного ведерка, с каким бабы по воду ходят. Поменее в себя вмещает, нежели ведро, однако и то сказать, не каждый смог бы опрокинуть такую единым духом.

Илья смог. Вот кто бы еще объяснил — зачем? Конечно, у них в деревеньке тоже меды варили. Всякие — и шибко хмельные, и не особо, и с травами пряными. Только такого, как у князя, прежде не пивалось. Ни по крепости, ни количеством. Ажно дух перехватило, как чарой об стол грохнул. У него слезы из глаз, воздух ртом хватает, а соседи его по столу заливаются — чего ж не заливаться, коли они к этому делу привычные. У него по жилам огонь течет, руки-ноги не шевелятся, а они кивают в его сторону, пересмеиваются. Потом вроде как вздохнул полной грудью, да такую силу в себе почувствовал, что вот выведи сейчас в чисто поле, укажи на кольцо, в землю врытое, ухватил бы за это кольцо, поднял над собой землю-матушку… Хлеб с кабанчиком кончились, птицу подхватил, рыбину в две руки к себе подвинул, мису с грибами, еще чару, на этот раз обычную… Запеть захотелось, руки раскинуть и в пляс пуститься, что ж тут у князя, гудочников не найдется? Глянул на тех, кто вокруг сидит: вон они, богатыри киевские! С такими не то что в Степь, всех царевичей-королевичей, что с мечом сунутся, за самое тридесятое царство загнать можно. Это ничего, что не ласково приняли. Главное, чтоб мысли у всех одни были, о земле родимой… Да и нельзя сказать, — неласково, ишь, подливают-подкладывают…

Что-то с глазами не того… Куда все подевалось? Вот ведь, только что стол был, богатыри, палаты княжеские расписные, пир горой… А тут вдруг перед глазами — стена какая-то серая… Глянул вниз — и там такая же. Руки-ноги не слушаются, ровно кто цепями тяжкими оковал. В голове — будто Соловей свистнул. Морок, не иначе. Вон и стена поплыла…

Закрыл Илья глаза, снова открыл. Спина во что-то жесткое упирается. Неужто его в темницу сволокли? Помотал головой — нет, не в порубе он. И не окован. Лежит на ложе жестком, в какой-то горнице, окошки вон, в них солнышко робко заглядывает, дверь прикрытая. Под головой — руку сунул, поднялась-таки, не подвела, — вроде как седло. Стол посреди горницы, со скатеркой небогатой, лавки — простые, не как те, у князя. Где ж это я очутился? И как? Что со мной приключилось?

Тут дверь скрипнула, распахнулась. Молодец показался, ан не вошел, замер в проеме, на Илью смотрит. Где-то я его видел? Волосы соломенные, ремешком переливчатым схваченные, бородка с усами небольшая, ровно стриженная, сам статный, ладный, в кафтане узорчатом, кушаком перехваченным. Сапоги сафьянные, чуть не в полноги. Возрастом, если и не ровня Илье, то не намного. А вот смотрит не прямо, в сторону косит.

Хотел было Илья спросить, по какой-такой надобности заявился, рот раскрыл, ан вместо слов каркнул. В горле пересохло, слова, будто дверь несмазанную отпереть попытались, да не совладали.

— Тяжко? — как-то глухо, но вместе мягко, сочувствующе, произнес молодец.

Илья только головой мотнул: да, мол.

Молодец полуобернулся, протянул руку, выхватил откуда-то за шиворот слугу княжеского.

— А ну, живо сюда квасу с ледника, полведра, пирогов с зайчатиной, с пылу, с жару, что там еще у вас готово? В общем, все, что есть в печи, то на стол мечи. Давай, пошевеливайся.

Илья, тем временем, сел. Нетвердо, неуверенно, однако ж сел. Пока оклемался чуток, уж и слуга возвернулся. Не один — с ним еще несколько. Тащат, кто что может, на стол мечут, как приказано было. В один миг покидали и с глаз долой, будто и не было.

Только тут Илья заметил, что возле ложа его ведро стоит, с водой. Недолго думая, ухватил, да на голову все как есть и опрокинул — откуда только силы взялись. Мокрый весь, волосья на голове спутались и слиплись, на бороде в стороны торчат — так обычно про хозяина в сказках сказывают, детишек пугают. Но полегче стало. Вроде и Соловей в голове попритих-поунялся. Переместился на лавку, к пирогам поближе, ухватил один — и в рот. Только тут и спохватился.

— А ты чего дверь подпираешь? — спросил с набитым ртом. — Коли сыт, так все одно, негоже. Присаживайся, что ли. Звать-то как?

— Алешей зовут, по батюшке — Григорьевичем… Только ты, Илья, погодил бы за стол звать. — Помялся-помялся, да и махнул, как с дуба. — Виноват я перед тобой. Повиниться пришел.

Чуть не подавился Илья. Ничего не понимает. Он молодца в первый раз, можно сказать, видит, а тот уж и виниться собрался. Когда чего успел?

— Ты, вишь, когда надысь на скамье пристраивался, поприжал… А у меня нрав, самому подчас тошно становится… Иные говорят — горячий, а иные… — Он махнул рукой. — В общем, взыграло ретивое, вскочил я, да и… Мой это нож был… Ночь не спал… Никогда со мною не было, чтоб так… Это ж сорому сколько… Потому и не могу сесть…

Вон оно что!.. Глядит на него Илья, и прежде всего себе дивится. Нет в сердце злобы, хоть и живота лишить мог. Парень, по всему видно, не из последних, а на воробья похож. Тот, когда в пыли купается, перья взъерошит, смешным таким становится. Вот и этот смешной, разве что не взъерошенный. Ну, внутри, может, и взъерошенный, а снаружи — нет. И еще — на отрока нашкодившего похож. А говорит, видно, из себя. Каждое слово словно клещами тащит. Вспыльчив, да отходчив? В Степь с таким лучше не соваться. Поле ратное, оно холодной головы требует.

— Чего уж там, — буркнул Илья. — Не лишил же… Садись, потолкуем.

Хоть и был приглашен, а к лавке бочком-бочком подобрался, присел как-то несмело. Руки перед собой взгромоздил. Не у места себя чувствует. Эх, дать бы тебе по загривку хорошенько, для памятливости. Только ежели б это каждому помогало, не жизнь бы настала, а сплошной праздник. Знай себе ходи, да направо-налево — по загривку…

— Ладно, — снова буркнул, давая понять, что вроде как не очень сердится. — Ты мне вот что, Алеша, сын Григорьевич, скажи: чем это меня опоили таким? Давеча вроде человеком был, а нонче — курица мокрая.

Тот глаза вытаращил от удивления.

— Ты что же, в первый раз меда хмельного отведал?..

— Не то, чтобы в первый… Такого — в первый… Значит, охмелел просто?

— Ну да.

— А не натворил ли чего… лишнего?

— В общем, нет… Не успел, должно быть, потому как глазом моргнуть не успели, ты уж и осел, и захрапел. Ну, мы тебя в охапку, и сюда, в дружинницкую. Разве что, вот, когда лебедя жареного к столу княжескому несли, ты блюдо выхватил, окошко высадил, да лебедь туда и выкинул: отпускаю, мол, лети себе… Слугу, который тебе помешать пытался, блюдом тем слегка приложил, он сегодня так лицом опух — в дверь не лезет… Пока несли тебя, лаялся крепко… Да нет, ничего такого лишнего что-то и не припоминается…

— Это хорошо… Давно ты на службе княжеской?

— Не то, чтобы очень, так…

— Ну, и как тебе?

— Скучновато. Все больше пиры да застолья. Мхом зарасти можно. Оно, конечно, коли невмоготу станет, отправляйся себе на заставу, Степь стеречь. Только это до последнего времени так было. Нонче князь, как услышал вести про Чернигов, ратью идти собирается. Богатырей со всех концов сокликает. Потому и ехать тебе велено…

— Как, ехать? Куда? — Илья мало что пирог не выронил. Он, пока слушал, роздыху себе в отношении пирогов не давал.

— В Рязань. За Добрынею.

— Постой-постой. В Рязань… Не слыхал. Это где ж это? И отчего тебя не посылают?

Алеша вздохнул.

— Мы, вишь, с Добрыней не очень-то ладим. Встречались уже. Коли мне ехать — обязательно мы с ним сцепимся, и проку никакого не будет. А тебя он, может, и послушает. Про тебя уж и слава по земле пошла…

Спокойно так сказал, не завистливо, как бы между прочим.

— Отчего ж это вдруг — сцепитесь?

— Так ведь он с Рязани, а я — с Ростова. Куда там Рязани против Ростова? Так себе, слобода невеликая…

— Да ну? А твой Ростов что?.. Я и про него, признаться…

— Мой-то? Всем славен, всяк знает. Потому как у нас особый город, он, вишь, на два конца поделен. На одном мы живем, ну, кривичи, вятичи, радимичи, а в другом — меря. Это народ такой, от нас особенный. Они в силу камня верят…

— Чего? — не понял Илья.

— Ну, камень есть там у нас на озере. Громадный. Из земли боком торчит. Серый, но коли дождь пройдет, вроде как синим становится. Вот он у них, то ли их богатырем окаменевшим почитается, то ли еще чем — мне как-то и не за надобностью. А в остальном, — две руки, две ноги, на макушке шапка.

— И что, вправду велик он, Ростов твой?

— Чернигов видел? Поболее его будет. А ежели с Киевом сравнить — так поменее. Он вдоль реки стоит, вдоль Пижермы. Название какое-то непонятное. И еще озеро есть, огромное. Неро прозывается. Про него говорят — спас как-то раз дружинник дочь княжескую от ведуньи. Звали дочку Нера. От нее-то и пошло название.

— И что ж там такое промеж ней и дружинником приключилось, коли ею озеро назвали?

— Говорил же, за ненадобностью мне… Кабы промеж меня и ей чего было, а так — ну, зовут — и зовут… Улицы у нас тоже бревнами вымощены, земля уж больно водой напитана. Пустошей много. Терема — как в Киеве.

— И далеко дотуда?

— Как до Рязани, только подалее, верст с пятьсот будет…

— А от Киева до Рязани?

— Вся тысяча…

И кто Илью за язык тянул?

— Все ближе, чем от Киева, этот Ростов твой. Весточку твоим передать, ежели что, с оказией?

— В ножки тебе за то поклонюсь, — серьезно ответил Алеша, и снова чем-то напомнил Илье отрока. — Я им и гостинцев соберу…

* * *

Как Алешка описывал, так оно и на самом деле было. И речка, и озеро, и город по берегу речному, приземистый из себя, крепкий, ровно гриб-боровик. Такие недруг должен стороной обходить, а коли укусить попытается, то как бы зубов не пообломать.

Сюда Илья поначалу и отправился, гостинцы с весточкой передать. Его коню такие расстояния перемахивать не привыкать стать. Как раз в базарный день угодил, потому — нигде по дороге крюка не давал и ни во что не ввязывался. И не пожалел, что слово Алеше дадено. Много чего интересного услышал. Алешка-то, оказывается, из первых в городе. Про него такое тут сказывали, не разберешь, где правда, где придумка. Но даже если вполовину правды, то и тогда выходило, не зря он у князя в дружине богатырской. Алеша и со змеями, и со зверьми чудными, и с богатырями степными да заморскими, что обиду чинили, — со всеми порасправился. Сколько ратей однова погнал, не сосчитать. Даже песни про него складывать стали.

Только это половина пирога. Другая же половина в том состоит, что крепко-накрепко закрепилось за Алешей прозвище бабского пересмешника, а такие прозвища, как известно, за просто так не даются. Ежели и здесь все слышанное на веру принять, так он по этой части пуще змеев дока выходит. Едва ли не половина города у него в родне…

Вот, к примеру, что сказывали — это Илья дорогой вспоминает, в Рязань едучи. Живут вроде как в Ростове Лука да Матвей, братья Долгополые. И есть у них сестра, девица-красавица, Настасья. Будто бы как-то раз, на пиру у наместника княжеского, захмелев, расхвастались они красою сестры своей, да прибавили, что она у них заперта в тереме высоком, за семью замками, девки за ней присматривают, возле дверей теремных стража стоит. Потому, ищут они ей жениха богатого да знатного, а таковых во всем Ростове не сыщется. И так они это расхвастались, что удержу нету. Красива, умна, на все руки мастерица… Тут Алеша и не вытерпел. «Знаю, говорит, знаю, сестру вашу родимую. Про ум и рукоделие ничего не скажу, а что красавица писаная — в том головой поручусь». «Тебе-то откуда ведомо?» — братья смеются. «Ведомо откуда? А оттуда, что держал я ее руки белые, целовал ее во уста сахарные». Опешили поначалу братья, а затем пуще прежнего смеются: по-пустому, мол, Алешка, похваляешься. За ними — и все, кто за столом сидел, за бока похватались, покатываются. А тот дождался, пока прохохотались, да и говорит спокойненько: «Я от своих слов не отрекаюсь. Вы вот что, братья родимые, Долгополовичи, сделайте. Вы подите-ка в десятом часу в улицу, из улицы во двор, — там одно бревнышко пошатывается, — да подойдите-ка к высокому терему, да киньте в окошко камушек, да послушайте, что сестрица ваша говорит станет». Призадумались тогда братья, еле срока назначенного дожидаются. Только солнышко закатилось, они — в улицу, к частоколу; а там и вправду бревнышко одно пошатывается. Еще пуще призадумались. Когда же камешек в ставенку резную бросили, услышали: «Что ты так рано, Алешенька, со званого пира идешь-возвращаешься? Али встретили-приветили не почестно?» Тут уж все ясно стало. За великую досаду то братьям показалось, и не миновать бы Алешке беды, да он тем же вечером исчез из Ростова. Как потом дознались — в Киев подался, на службу богатырскую…

И таких рассказов, что Илья за день да вечер наслушался, пальцев загибать, рук не хватит. Может, и неправда все, однако ж, дыма без огня не бывает…

* * *

…Вот уж и Рязань показалась. Тут Алешка все же против правды сказал. Город — не город, слобода — не слобода, если уж на то пошло, так три слободы. Одна — на холме устроилась, две других — пристроились по бокам; которая побольше — к реке спустилась, широкой такой реке, прямо как возле ихней деревеньки; которая поменьше — к другой реке, маленькой, на ихнюю Агафью похожую. Каждая своею стеною обнесена, из каждой в ту, что на холме, ворота ведут. В ней несколько теремов видны, остальные же, хоть и внушительные, а все равно избы с постройками. Правду сказать, в остальных слободах и того нету; избы — совсем обычные. Снаружи — с той стороны, где стены пока еще нету, но видно, собираются строить, — и совсем как будто деревенька прилепилась. Словом, нельзя пока еще Рязань городом величать, а слободой — уже нельзя. Это Илья так для себя решил. Ну, а то, что городу быть, тут сомнений нету. Ежели, конечно, ворог лютый не налетит, не спалит все до основания, не порушит. Только не верится в это, а верится в то, что еще один город, богатырями славный, в их земле будет. Кстати сказать, богатырь уже имеется.

Илья, как в ворота заехал, двух отроков приметил. К ним и обратился, чтоб к двору Добрыниному проводили, заодно и поспрашивал. Спешился, посадил обоих на коня, под уздцы ведет, слушает, про что отроки, перебивая друг дружку, верещат.

И вот что, по их словам, выходило.

Жил да был в славном городе (никак иначе) Рязани Никита Романович, муж славный, из дружинников. Шестьдесят весен прожил, в шестидесяти ратях со степняками поучаствовал, а в скольких поединках богатырями заезжими — тому счету нет. Пришло время, не стало Никиты. Осталась у него молода жена, Амельфа Тимофеевна, да сынок любимый, Добрынюшка. Когда отца не стало, он еще не на возрасте был, пяти-шести лет от роду. А как возрос до двенадцати, тут всему обучился — и грамоте, и боротися, и оружием владеть, что от отца осталось. Слава о нем по всем весям пошла, многие являлись искусство его испытывать, только уходили пристыженные, потому как не обороть никому Добрынюшку нашего! Так что ты смотри, коли бороться приехал, то как бы и тебе не опозориться. А еще он столько Змеев Горынчищев одолел, сколько никто другой, и степняки его боятся, и богатыри заезжие. И невеста у него — самая красивая в городе. Вот.

Так незаметно и до двора Добрынина добрались. И от ворот он не шибко далеко оказался, и город будущий, а покамест, слобода, все-таки, размером не велик. Да и двор-подворье слободе под стать — не велик, не мал. Толкнул Илья ворота — приоткрылись. Зашел, окинул взглядом хозяйственным. Тут тоже — серединка-наполовинку. Вроде и есть хозяин, да не сказать — рачительный. Изба ладная, а слегка на одну сторону присела, венец поднимать надобно. У телеги три колеса дегтем смазаны, а четвертое брошено. Хлев прочно стоит, прямо, ан одна створка дверная к другой поверх привалилася. В общем, не к хозяйству сердце прилегло, к чему-то иному. Следит, правит, где надобно, но без должного усердия.

Оставил коня возле колодезя, плеснул ему воды из ведра в корыто, сам к окошку подошел, постучал легонько в прикрытые ставеньки.

— Дома ли Добрынюшка, сын Никитич?

Еле отшатнуться успел, а то ставенькой расписной прямо в лоб и получил бы. Распахнулись, за ними баба, в возрасте уже, не иначе как сама Добрынина матушка. Сказать по чести, Илья, по рассказам отроков — молода жена — почему-то себе ее молодкой и представлял, совсем того в разумение не взяв, что отроки-то песни сложенные от себя пересказывали. Он ведь еще прежде подивился, что те в лад верещат, один другому на подмену… Глаза все равно в сторону отвел, — негоже без хозяина на бабу, что в доме одна, засматриваться.

— А ты кто, молодец, будешь? За какой надобностью Добрыню спрашиваешь?

— Гонец я, можно сказать, из Киева, от князя посланный. Зовут меня Ильей, по батюшке — Ивановичем. Послан я Добрыню в Киев звать, на службу княжескую, потому как он нонче из всех богатырей вроде как первый.

— Уж не тот ли ты самый Илья Иванович будешь, что Чернигов оборонил да Соловья разбойника одолел?

Подивился Илья. В который раз. Найдется ли что на свете белом, чтоб молву людскую обогнать?

— Вроде как я, — не стал отнекиваться. — А ты почем вызнала?

— Почем вызнала? В народе что говорят: «знать-то ведь сокола по вылету, еще знать-то богатыря по выезду, еще знать молодца ли по поступочки»… Эх, Илья, Илья… Сам ведь именем-отчеством представился… Видом же — с моим Добрынюшкой схож… Еще скажу — зря звать приехал. Не пойдет он служить князю. Он — птица вольная, иначе как себе, никому служить не желает.

Призадумался Илья. Где ж ему слов таких найти, чтоб уговорить молодца мало того, что против собственной воли пойти, так еще и мать одну оставить? Еще отроки про невесту говорили… Ну, мать с невестой можно и в Киев перевезть, а вот князю служить…

— И рада бы в дом пригласить, да без хозяина… — вдруг улыбнулась Амельфа Тимофеевна. — А хозяин уж и не знаю, когда возвернется.

— Далеко ли подался?

— В чисто поле. Или к реке — утиц пострелять. Ты, ежели срочно, поезжай, погляди его там, а я пока на стол соберу, людей позову. Не найдешь — не беда, ввечеру возвращайся, хлеба-соли отведать. Чем богаты…

Повернулся Илья к коню, а она и говорит:

— Я Добрынюшку удерживать не стану. Как решит, так и будет. Не верится мне, Илья, чтоб по злому делу аль умыслу ты на двор наш ступил.

* * *

…Снова оказавшись за городскими стенами, Илья отпустил поводья. Чисто поле — это только так говорится. Где искать Добрыню, оказавшись здесь в первый раз? Тот мог оказаться где угодно: и на реке, и в лесу, и в двух шагах, и за десять верст. Ежели за утицами подался, то скорей всего к реке. А то, может, зверя решил раздобыть? Тогда — по лесу рыщет. Потому и отпустил поводья; у него не конь — клад, все дороги знает, может, и тут сподобит? Это ведь он только с виду обычный, а на самом деле неизвестно, сколько на свете белом живет да кому прежде служил.

Конь, вместо того, чтоб направо свернуть, к реке широкой, влево подался, вдоль стены. Коли б Илья сам правил, непременно бы к реке подался, а тут… Ладно, поглядим. Едет себе эдак неторопливо, стены осматривает. Хороши. Крепки. Башни вот только невысокие, едва выглядывают. С такой башни далеко не углядишь. Да и сами стены тоже не очень. Тут особо высокой лестницы не надобно, чтоб наверх взобраться. Ров неказист, неширок, в смысле. Конечно, когда тут вполне себе город будет, перестроится все, а пока… Пока без богатырей никак, и Добрыня — один из них.

Вот уж и стена закончилась, и башня угловая приземистая, ров в речку уперся. Глянул на нее Илья — в меру поросшая, в меру чистая, шириной не особо — как раз то, что утицам надобно. И шевеление вдали обозначилось, сохатый, должно быть. Ишь как цветом на фоне зелени выделяется. Тут, должно быть, знатные места для охоты, коли зверь так близко к слободам подходит. В другое время не удержался бы, пустил стрелу. А так — не к чему ради потехи зверя бить, сейчас подберемся поближе — пугану, чтоб впредь осторожничал.

Ан вовсе и не сохатый оказался. Конь это, не иначе — Добрынин, потому как оружием обвешан. А статью — ровно близнец тому, что под Ильею. Смирнехонько эдак стоит, ровно задумавшись. Однако ж каждый знает, — не тронь коня богатырского; никому иному служить не станет, хоть ты пополам разорвися. И ничем-то ты его не приневолишь за собой идти. Ну, ежели кто не знает — пускай сам попробует.

Куда ж хозяин его подевался? Нигде его не видно. Никакой приметы не видать, куда направился. Оно, конечно, можно б и подождать, коли б поспешать не надобно. Вот и гаркнул Илья со всей дури, на всю округу, Соловей бы слышал — и тот подивился бы.

И тут шваркнуло что-то неподалеку, возле самой воды, прошелестело, — не иначе как стрела, — и поднялся молодец — косая сажень в плечах, без доспеха, в рубахе с воротом нараспашку, портах холщевых да сапогах. В руках лук, за плечами колчан. На Алешу чем-то смахивает. Они с ним, должно быть, погодки.

— Ты что, иного места не нашел, глотку драть? — спрашивает. — Какого лешего принесло? Чего надобно?

— Да вот, Добрыню ищу. Знаешь такого?

— Может, и знаю. Зачем он тебе?

— Дело у меня к нему есть.

— Дело, говоришь? Силушками, небось, помериться решил?

— Может, и решил.

Вот почему бы просто не сказать о своем поручении от князя? Откуда это берется, чтоб на ровном месте бучу учинить? Задор молодецкий играет — так вон, камень на дороге который год лежит, колею вокруг пробили, поди, да столкни; лесина завалилась, — в сторону сдвинь, еще чего путного сделай. Так нет же. Это пускай кто-нибудь; всем мешает, авось, кто и найдется. Сколько раз бывало: сойдутся посреди дороги два соседа, не успеют друг другу пару слов приветственных сказать, а уж кулаки в ход пошли. Что, с чего — сами потом в толк не возьмут, как и получилось…

— Ну, и как меряться будем? Я тот самый Добрыня и есть.

— Мне все равно.

— Так и мне все равно.

Вздохнул Добрыня, к коню подошел, булаву с седла снял, в руке повертел, перекинул с руки на руку. Обернулся, а Илья, спешившись, таким же манером свою крутит. Уставились друг на друга, словно каждому уже той самой булавой по голове неразумной со всего маху пришлось. Потому — особый манер, его ни с каким иным не спутаешь.

— Давай на поясах, — буркнул Илья. — Негоже с оружием-то. У меня доспех есть, а у тебя — нету.

— Без разницы мне, — буркнул в ответ Добрыня. — Щит есть — им и обойдусь.

Но Илья уже разоблачился, оставшись в том же наряде, что и Добрыня. А у того еще больше недоумения во взгляде.

Наконец, сошлись. Ухватили друг дружку — одна рука под плечом противника пущена, другая — поверх, в кушаки вцепилися. Крякнули дружно, начали. Ногами упираются, тянут один другого, чтоб от земли оторвать да на землю и бросить. Ровно два медведя сцепились. Дышат тяжко, кряхтят. Пар от обоих валит — хоть горшок с репой ставь. Никто не одолел.

Разошлись, насупленные. Сели друг от друга в сторонке, посидели, передохнули, вдругорядь сцепились.

Несколько раз расходились, несколько раз сходились, — никакого проку. И чем бы все окончилось, неизвестно, да заступил Илья ногой в кротовину, подогнулась нога, тут-то Добрыня его набок и повалил. Мало что повалил, так и одолел бы, однако ж вспомнил Илья, чему его жена учила, — она ведь и борьбе у степняков обучена была, — изогнулся особым образом, и Добрыня, вместо того, чтоб его к земле придавить, мимо пролетел да в реку и покатился. Стало быть, что ж — за Ильей победа осталась? Как бы не так. Что ж он, дурнее Добрыни? Вслед за ним покатился. Сначала один водяных с водяницами разогнал, что твое бревно плюхнувшись, затем второй — остатних, которые от первого шарахнуться не успели.

Не глубоко у берега, по грудь, однако травы с ряской — искать не надобно. Выплеснулись оба, встали на ноги — как есть два сапога, один напротив другого. Что один, что другой — оба ряской облеплены, тиной обмотаны, трава какая-то пучком с головы свисает. Увидит кто в сумерках — вот тебе и сказка готовая; кто ж поверит, что это два богатыря силушкой мерялись? Фыркают, утираются, траву сдергивают. Глянули друг на дружку — и в хохот. Жалко, никто не видит: два дурня в реке, еще и хохочут.

Выбрались, сели на бережку покатом, сапоги сняли, воду из них льют. Препираются. Добрыня говорит, коли б не прием нечестный, так его б победа была. А Илья в ответ — в бою все средства хороши.

— Постой-ка, — вдруг спохватился. — Ты булавой тут давеча помахивал… Сам научился, али показал кто?

— Святогор научил, — отвечал Добрыня. — Так и ты, вроде, таким же манером…

Даже присвистнул Илья.

— В учениках я у него жил, год, а то и поболее…

— И я в учениках…

…Месяц на макушку неба взобрался, когда в город возвернулись. Ворота заперты были, однако впустили. Как и не впустить-то? Они ведь сгоряча с петель поснимают. Во дворе Добрынином шум стоит, не разошлись еще приглашенные. Сама Амельфа Тимофеевна возле ворот. Беспокоится.

Подошел к ней Добрыня, обнял ласково.

— Ничего не подстрелилось сегодня, ан и не с пустыми руками возвращаюсь. Нонче нашего двору прибыло. Встречай, Амельфа Тимофеевна, брата моего названого, Илью Ивановича. Привечай нас, да собирай в дорогу дальнюю. Поутру, чем свет, в Киев отправляемся.