Расправила плечи могучая река, миновав излучину; на полверсты, а то и поболее, раздвинула поросшие лесом берега. Это сейчас, в летнюю жару, на полверсты, а весной, во время паводка, и на все две. Глянешь сверху, с холма — величественная, спокойная, протянулась широкой, сверкающей на солнце лентой, в даль; а вниз спустишься, к самой воде — стремнина. Кружит водоворотами, едва успокаиваясь омутами, и снова торопится. Не каждый решится вступить в схватку с бурным течением; играючи подхватит поток лодку, закружит да и понесет неведомо куда. И как только справляются с ним водяной и водяницы, облюбовавшие прибрежные бочаги? А таких здесь — не пересчитать. Главное — приметить: где кубышки над водой желтыми головками покачивают, сгоняя назойливых стрекоз, там мелководье, а где белоснежные кувшинки звездами по воде рассыпались, лучше то место не тревожить.

Под стать реке и рыба. Глянешь иногда, темнеет что-то в заросли речной, будто бревно-топляк течением вынесло. Ан нет, не бревно, щука-травянка саженная в траве притаилась, добычу поджидает. Сделаешь движение неловкое — и нет ее, пропала, словно и не было. А то лещ пудовый золотым боком вывернет; поди, узнай, что ему там на дне речном не сидится, али с солнышком решил красотою померяться? Или вот, говорят, сомы в омутах прячутся. Такие, что зазеваешься, не токмо теленка или жеребенка, но и пловца, и рыбака незатейливого на дно утащат. Правда, как начнешь расспрашивать, то как водится: один на другого кивает: сам не видал, не знаю, а вот брат, сват, кум, или просто мужик какой проезжий — они как раз видели, врать не станут… И еще, сказывают, аж из самого моря Хвалынского чудо-рыба заходит. Длиной саженей в пять, весом — пудов в пятьдесят, вся как кольчугой костяной покрыта. Ничем такую не взять, даже копья от нее отскакивают… Может, есть такая, а может, байки досужие.

Велика сила у реки, но все ж таки и на нее управа находится. Задуют ветра северные, станут ночи удлиняться, а дни укорачиваться, сбросят деревья листву, и пожалует в гости Мороз Иванович. Иной избу задумает поставить, не даст срубу должного времени на усадку — глядишь, через год косяки пошатнулись, окошки — что бочки, перекосилась изба, ровно старик столетний. Не то — мороз. Не торопясь, основательно, сначала по закраинам прибережным, где помельче да течения нету, воду льдом схватит; попробует — как, крепко? Потом далее, к стрежени. Беснуется река, выплескивается на свежий лед, хочет его поломать да смыть, но не тут-то было. Этот строитель — всем строителям строитель. У него не забалуешь. По весне — сколько угодно, отроковица она еще, сама созорничать не прочь. Леля…

Есть еще одна речка, меньшая. Но вот что удивительно, меньшая-то она меньшая — петляет себе среди холмов, в ином месте перейдешь ее — и не заметишь, только во время дождей и вспоминаешь, что есть она на свете белом, — а зовется уважительно, Агафьей. Иные Непер-рекой кличут, да уж больно слово какое-то мудреное, ничего не значащее. Ни русское оно, ни половецкое. Добро бы репей было, тогда понятно. По берегам ее столько добра этого водится — не счесть. На радость ребятишкам. Поди плохо набрать тайком репья побольше, да дружку своему к рубахе али портам прицепить… Название же вот откуда пошло. Рыбка в речке водится в изобилии. Маленькая совсем, с палец, но юркая — не ухватишь. Мечется стайками, будоражит водную гладь, — то ли серебром на солнце играется, то ли еще что, ровно девчушки. Вот и назвал их кто-то — агашками. От них и реке прозванье дали, — тоже Агашка. Потом, правда, спохватились. Разве можно к реке так неуважительно, даром что малая… И исправились: Агафьей величать стали.

Правый берег — холмистый, в отличие от левого. — Это опять о большой реке слово молвится. — Левый — пологий, сколько видно — поросший лесом. Но там, далеко за лесом, Дикое поле, откуда время от времени приходят гости незваные. Кровью текут тогда речные воды…

И то сказать, на правом берегу тоже не сладко приходится. Как понаедут тиуны посадские на полюдье взимать подати с сохи, солью река течет, слезами людскими…

Ну вот, вроде бы все о реке и сказано.

Холмы, что на правом берегу — все сплошь лесом покрыты. Диким лесом, таким, что ежели взобраться на самое высокое дерево да глянуть — конца-края ему не видать. Зверьем изобилен, грибами-ягодами. Облюбовали его и лешаки с лесовицами, с русалками-мавками; живут себе в чаще лесной, особо не докучают. А раз не докучают — так и пускай себе. Земля, вода, воздух — они ведь для всех, ни для кого в особинку.

На одном из холмов, не на самой макушке, а так, чуть пониже, поляна есть. На поляне той три истукана стоят, из дуба иссеченные. Каждый — размером в пару обхватов. Грозно глядят из-под нависших бровей, а усы с бородой, может, улыбку скрывают снисходительную, кто там разберет? Не даром же ни зверь лесной, ни птица не боятся их; ходят да порхают мимо по своим нуждам. Каждую весну, как снег сойдет да цветы первые землю украсят, и каждую осень, как жатва покончится, приходят сюда люди. По весне — молодежь, костры жгут, венки плетут, хороводы водят, песни поют. Веселые песни, радостные, тепло приветствующие. По осени же, бабы с мужиками. Тут иные песни слышатся: торжественные, благодарные. Бывает, и в иное время кто заглядывает, все больше ночью. Мелькнет тень в лунном свете, скользнет через поляну к истуканам, а с другой стороны, навстречу ей — другая. Что за разговоры ведутся, что за дела сговариваются да вершатся — про то только ночь знает.

Откуда ж тут люди? А вот откуда.

На одном из холмов приречных примостилась деревенька невеликая — дворов тридцать. Спряталась посреди лесов да дубрав, только с реки и разглядишь ее. Ладненькая да аккуратненькая, сколько здесь простояла — кто ведает? Избы, сараи, постройки хозяйственные… Глянешь на иную — и сразу характер хозяина виден. Есть те, что стоят утесами каменными, крепкие, основательные, все к месту, ничего излишнего, — знать, на домового здесь не особо полагаются, сами с усами, с руками работными, умелыми. Есть же, вроде на месте все, а приглядишься — не улыбаются окна, чуть присели венцы, дранку на крыше кое-где поменять надобно б… Знать, хозяин здесь…

Да нет, не спеши упрекнуть хозяина. Что знаем мы о судьбе его? Может, согнула его прежде времени жизнь нелегкая, а может, пал от стрелы или сабли степняков, защищая землю свою родимую, не давая ее в злую обиду ворогам? Вот и лишилась семья кормильца, а изба — хозяина… Ну да мир в беде не покинет, не оставит без помощи. Не было такого допрежде, не бывать такому вовек.

А что ссоры случаются — как без них? Это гости с кораблей своих глядят-восхищаются: что за красота!.. А на деле — и пашни мало, и покосов. Лес кругом, холмы. Что раскорчевали-расчистили, то межами промеж себя и разделили. Да только в семье было пять ртов, а через год — шесть-семь. Или молодые выделится захотели, свою избу ставить мыслят. Или кто, бывает и такое, поклонился миру, да и подался в поисках лучшей доли, один ли, если бобыль, а то и со всем семейством. А случается — камень межевой сдвинется, случайно ли, намеренно, ну да ничего — соберутся старшие, рассудят по старине, по справедливости.

Жаль вот только, кузни в деревушке нету. В город ездить приходится. Вроде и не так далеко, а небезопасно — пошаливают в лесу людишки лихие. Им что с гостя, что с землепашца «проездные» взять — ничего внутри не шелохнется; с последнего даже посподручнее, первые-то без охраны крепкой обычно не ездят, да и редко они сюда добираются, все больше по ошибке или заплутав…

Третья изба по правой стороне, ежели на дороге к лесу спиной стать, крепкая, кряжистая. Огорожен невысоким тыном да воротами, запирающимися только на ночь, чтобы скотина невзначай не ушла. А днем — открыты наполовину. Ровно гостя ждут. Знать, хозяева справные живут, справные да приветливые. Только так ли это? Глянешь вдоль улицы — радуется жизни улица, играет красками живыми; глянешь на избу — ровно туманом изба слегка подернута, ровно пригорюнилась. Идут мимо люди, разговаривают; кинут взгляд в открытые ворота, переглянутся, вздохнут, головами покачают.

…Сколько ж лет тому назад это случилось? Лет двадцать, никак не меньше, а то даже и поболее. Жили тогда в деревне, — впрочем, и доселе живут, — два друга-приятеля, Тимофей с Яковом. Избы их напротив одна другой, только через дорогу перейти. Еще детишками вместе бегали, то на реку, то в лес. Вместе озорничали, вместе и ответ держали. Как подросли — опять вместе; пашни родительские да покосы по соседству расположились. Даже свадьбы вместе играли. А потому, когда первенцы родились, у Тимофея — мальчик, у Якова — девочка, у них и мысли иной не было, как по прошествии времени породниться.

Шли годы, взрослели потихоньку Ванюшка да Фросюшка. Знали на деревне о том, как ждут назначенного срока Тимофей с Яковом, наказывали сыновьям своим и дочерям, чтобы не засматривались, не заигрывали, не встревали поперек в дело доброе, загаданное. И те вели себя соответственно задумке родительской. Может, скажет кто, что негоже с малолетства вот эдак-то за детей своих судьбы их решать; но с другой стороны — разве плохо то, что родители сызмальства о счастье их будущем озаботились?..

Наливался силою Ванюша, вились кудри светлые, раздавались плечи в стороны; расцветала Фросюшка красою девичьей; не сказать, чтоб из красавиц красавица, — а что пригожая, в том спору нет. Милая, да приветливая, да работящая. Не могли нарадоваться Тимофей с Яковом.

Хорошо бы, да не бывает так, чтобы небо синее все время солнышком сияло, не омрачалось тучами черными. А уж что они принесут — грозу ли лютую, что ветром-молнией беды великие учинит, или влагу благодатную, жизнь приносящую, кому про то ведомо?

Замечено было, что с некоторых пор, как девки с парнями гулянья устраивают, нет-нет да и оказывается возле Ивана красавица пришлая, с глазами зелеными-презелеными, ровно ландыш майский, золотыми искорками посвечивающими. То улыбнется, то плечиком заденет, то прильнет ненадолго, как бы невзначай… Во всех играх возле Ванюши оказаться норовит. Догадывались, что за красавица глазки строит, да и как тут не догадаться? До ближайшего селения невесть сколько верст, и все лесом; к тому же, и прежде такое бывало. Заканчивалось, правда, по-разному. Пропадали иногда парень, али девка; ничего тогда не говорили, плечами только пожимали. Как ни расти дитя покорным воле родительской, все ж таки настанет время, когда и своя воля о себе знать даст. А иногда, сказывали, встречали то на лугу, то в лесу, то на речке — «глянул, и глазам своим не поверил: идет мне навстречу такой-то или такая-то, только лет ему или ей поменее будет…»

Ну да Иван, даром что в возраст вошел, из воли родительской выходить не спешил. Что ему красавица зеленоглазая, если у него Фросюшка есть? Может, так, а может и нет. Может, заглядывался тайком на чаровницу, только виду не подавал. И в том, чтоб по ночам со двора к истуканам бегать — про то никому ведомо не было.

За весной — лето, за летом — осень, а там уже и зима недалече. Минует стужа, до новолетья рукой подать. Один год другой догоняет да прогоняет, настала пора задумке Тимофея с Яковом сбыться. Сговорились, как только последнему снопу обмолочену быть, тут и свадьба. А мир порешил — избу, третью по правой стороне, ежели к лесу спиной поворотиться, отдать молодым; пустой стояла, ушел хозяин в поисках лучшей доли, а ее обществу отказал. В тот год единственная свадьба была; в предыдущем целых пять играли, в следующем три сговаривались, а в том — единственная. Потому и готовились к ней Тимофей с Яковом особым образом: легко ли сказать, всю деревушку напоить-накормить? А то еще кто гостями пожалует… Да не один день…

Ну да ничего, справились.

Наступил долгожданный день. Фросюшка, — в сарафане, богато расшитом цветами да зверьми диковинными, из-под серебряного шитья головодца русая коса до пояса, румяная, остроглазая, — чудо как хороша. И не заметишь, что ночь проплакала. Жалко покидать дом родительский, сколько лет в нем прожито… А только нет-нет, призадумается, улыбка на губах появится: не на сторону дальнюю замуж идет, не за постылого, — за любимого.

Иван же накануне свадьбы запропал, и куда — никто не ведал. Или ведал, да помалкивал.

Перевалило солнце за полдень — день выдался погожим. Хорошая примета — жизнь светлая будущих супругов ожидает. Девки на выданье хоровод вокруг истуканов водят, среди них Фросюшка. Те, что помладше, в сторонке. А вокруг, за кустами-деревьями парни затаились.

Вдруг в лесу шум раздался. Страшный. Словно кто деревья столетние с корнем выворачивает. Все ближе и ближе к поляне. Замерли перепуганные девки, да и у парней морозец легкий по коже подрал. Вот зашатались кусты, раздвинулись, и вышло из лесу чудище невиданное. Ростом выше любого человека, косматое все, с рогами турьими и мордой козлиною. Глаза огнем горят, клыки — что твои ножи из пасти разверстой торчат, когти как у орла, только длиннее. Завизжали девки, врассыпную бросились; да и парней особо уговаривать не пришлось, за девками подались и неизвестно еще, кто быстрее до деревеньки добежал. Только Фросюшка осталась. Застыла на полянке четвертым истуканом, пошевелиться не в силах… Так и досталась зверю невиданному.

А у подножия холма, где похищение случилось, присела на траву, среди немногих цветов осенних, красавица зеленоглазая. Была ландышем майским, стала листвой увядающей. Сдавило мукою грудь, дрожат губы алые, застит пелена глаза, слезы наворачиваются. Скатилось несколько росинок по щекам, упали на землю; с той поры и до нонешнего времени ключ здесь бьет. Прозрачный, холодный, не замерзающий; вода в нем только чуть солоноватая…

А девки с парнями только возле самой околицы и спохватились; как же это так случилось, что невесту-то они одну оставили, с лесным чудищем? Похватали парни кто что мог: топоры, косы, а кто и просто жердь, — обратно подались. Девки же визгом своим да рассказами путаными всех переполошили; мужики вслед за парнями пустились. Прибежали на поляну, огляделись не без опаски, — мало ли что, — только пусто здесь оказалось. Нет никого: ни чудища лесного, ни Фросюшки, ни следов. Ни тебе трава не примята, ни кусты не поломаны; утащил зверь невесту, а куда утащил — неведомо. Покричали, поаукали, да так ни с чем и возвратились.

Идут, переговариваются, вроде и вины особой нет, а как сейчас Тимофею с Яковом в глаза глянуть, как рассказать… Глядь — а возле избы, третьей по правой стороне, ежели к лесу спиной поворотиться, дружки стоят. Один в воротах, трое — по каждой стороне. И не заметили, что они в лес за всеми не побежали. Оно и понятно, где положено стоять, там и стоят. Да только странно это показалось… Принялись расспрашивать — молчат. Пробовали в окна заглядывать, во двор пробраться — не пущают. Все честь по чести. А только какая там честь, коли в избе не звука, и ни огонька в окошках не светится? И Тимофей с Яковом — каждый в своем доме схоронился со всем семейством, ворота на запор, и не выходят, сколько ни звали.

Так и разошлись, не солоно хлебавши. Ночь не спали; гудела деревушка, ровно улей потревоженный, те, которые посмелее, все к избе, которую молодым отвели, подобраться пытались. Да только все без толку. Ни звука, ни огонька. А кого удача не шибко жалует, тем и по шее досталось от дружек. Им — есть ли кто в избе, нет ли никого — обычаем положено охранять. Вот и охраняли.

Как ни старались досужие дознаватели, так ничего и не выведали. А утром, солнышко еще не выглянуло, — словно по волшебству, — во дворе той самой избы, третьей по правой стороне, ежели к лесу спиной поворотиться, столы накрытые показались, расписными скатертями накрытые. Возле столов — лавки узорчатые. А на скатертях — чего только не было: тут тебе и хлеб, и студень, и пироги, и птица, и пара кабанов, и ягоды, и головы сахарные, и квас, и меды красные да белые…

Сами молодые встречали приходящих односельчан земными поклонами, приглашали к столам. Оторопь поначалу охватывала гостей, а затем, посмеявшись розыгрышу и укорив себя в душе за легковерие, бежали быстрее домой за подарками молодым, после чего, возвратившись, возвращали поклон, вручали дары, желали, кто как может, счастливой безбедной жизни, и чинно проходили к столу, где, встретив таких же поначалу ошеломленных сельчан, пускались было в разговоры, но затем, мало-помалу, начинали воздавать должное обильному угощению.

Три дня гуляли свадьбу, но всему, даже самому хорошему, рано или поздно приходит конец. Зима скоро, успеть надо подготовиться к встрече первых холодов, а там и Мороз Иванович в гости пожалует. Перво-наперво орудия пахотные в порядок привести и в сарай до весны спрятать; сруб да крышу поправить, коли надобно; с огородов все убрать, хмель заготовить, — сколько всех работ, не перечислить… Жизнь вошла в привычное русло.

Прошло время, поутихли разговоры о свадьбе, — и то сказать, не первая причуда случилась, и, наверное, не последняя, не век же ее теперь поминать, — истек положенный срок, и появился на свет у Ивана Тимофеевича и Ефросиньи Яковлевны первенец. Рады были родители, пуще же радовались Тимофей с Яковом: вот и породнились они по-настоящему, есть теперь, кому род каждого продолжить. Думали да гадали, как назвать, до хрипоты спорили, а только назвали, как Иван решил: Илюшенькой. Может, не сам решил, может, тут за Ефросиньей последнее слово было — разве ж это важно? Важно то, что еще один человечек на Руси народился — Илья свет Иванович.

Лицом больше в маму, а крепыш — это, конечно, от папы. Лежит себе в люльке, агукает, сверкает глазенками, иногда криком заходится — обычный ребенок, каких много. Знать бы наперед, что тебе судьбою уготовано…

Это только в сказках говорится: растет ребенок не по дням, а по часам. В жизни-то оно иначе выходит. Ну да не о том речь. Рос-подрастал Илюшенька, день за днем, весна за весною. В свое время зубки прорезались, в свое время ползать начал, в свое время — ходить. Бегать, озоровать, помогать потихоньку отцу с матерью. Одно печалило Ивана и Ефросинью: не довелось им более счастья родительского изведать. Потому и любили сына своего по-особому, однако ж не до того, чтобы до всепрощения. Довелось и Илюше узнать, что такое розга…

Десять лет с той поры минуло. Любуются — не налюбуются подрастающим сыном родители, да и у Тимофея с Яковом, не смотря на то, что не последним внуком был, ходил любимчиком. Как ни старались они ко всем относиться одинаково, а все-таки и в лес, борти обирать, и на реку чаще прочих с собою брали. Только в возрасте таком все меньше времени на шалости оставалось — начал его отец к труду земледельческому приучать, хозяйствовать. Ну, да то мальчику не в тягость было, наоборот, — пусть и нехитрые пока задания даются, — а не просто так, по делу, кое в чем со взрослыми наравне.

Вот о ту самую пору и стала примечать Ефросинья, как Илюша во дворе чем занимается, появится близ ворот старушка, видом убогонькая. Согнутая, ровно дуга, на палочку опирается, вся в черном. Встанет, и стоит, во двор смотрит. Ничего не просит, только смотрит. Хотела пару раз ей Ефросинья хлебушка дать, пойдет в избу, воротится, а у ворот и нет никого, словно и не было. Спросит соседей — а те никого и не видели. И глаза у старушки той — зеленые-презеленые.

Ничего не говорила мужу Ефросинья, а сердце материнское между тем сжималось при виде убогонькой, беду предчувствуя. Гнать хотела ее от двора подалее, но как же закон неписаный нарушить, предками завещанный? Странника да убогого привечай… Старалась утешить себя, как могла: сколько старушки этой тут не было? Глядишь, и отстанет вскорости. Да только сердце не обманешь.

Случилось-таки, что не сдержалась; молвила слово злое, обидное. Сама не заметила, как. Что ты, мол, все ходишь, высматриваешь? Чего тебе надобно? Ступай себе, не ровен час — беду накличешь!.. А нет — так собаку спущу. Страх подспудный, предчувствие горести лихой — словом неприглядным вырвались.

Ничего не сказала в ответ убогонькая. Опустила голову, повернулась от ворот и пошла себе, как велено было. Спокойненько идет, на палочку опирается.

Защемило сердце Ефросиньи, хотела было окликнуть, вдогонку броситься, повиниться, поспрошать, может, и вправду такое приключилось, что только они с мужем помочь могут, и тут от крыльца звук странный раздался. Вскрик, и будто упало что-то.

Обернулась Ефросинья — и видит: сынок ее, Илюшенька, что ведерко с водою колодезной в избу нес, об ступеньку запнулся. И сам упал, и ведерко выронил. Катится ведерко, вода к воротам струйкой бежит…

Велика ли беда — о ступеньку запнуться. Упал, поднялся, отряхнулся, улыбнулся — всего и делов-то. Однако, смотрит Ефросинья — неладное что-то. Силится Илюша подняться, да что-то у него не получается. Упирается руками в ступеньки, хватается за перила, а встать не может. Ровно кто путы невидимые, многопудовые, на ноги ему наложил.

Бросилась к сыну Ефросинья, подхватила под руки, суетится, помочь пытается, — да только все больше суетится. А потом, ровно молния в голове полыхнула: вот же ведь колдунья старая, не иначе как ее дело, не иначе как в отместку за слово злое.

Усадила кое-как Илюшеньку, бросилась к воротам, выскочила на улицу, глянул вправо-влево — не видать ли где убогонькой? Не видать… Улица вся как на ладони: в одну сторону, до спуска к реке, в другую — аж до самого леса. Не могла далеко уйти, однако ж не видать…

Вернулась обратно к сыну на крыльцо, присела рядышком, обняла, прижала к себе, хотела сказать ласковое, ободряющее, — и не смогла. Сдавило грудь, подступил ком к горлу, хлынули слезы горькие, обжигающие… Обнял ее сын ответно, тоже утешить хотел, мол, не беда, сейчас вот посидим немного, и все станет по-прежнему, и сам расплакался, хотя давно уже и знать позабыл, что такое слезы.

Так и просидели на крылечке до вечера, покуда Иван с поля не воротился. Выслушал сбивчивый рассказ о случившемся, — сказать по правде, и рассказывать-то было особо нечего, — нахмурился, услышав, как обошлась жена со старушкой убогою. Помял ладонями крепкими сына; руки, как и прежде, силенкой налиты, а вот ноги… Не держат, подкашиваются. Знать, без знахарки не обойтись.

Жила она одна, в другом конце деревни, Велеславой звали. Странно жила, хотя никто про нее слова худого сказать не мог, — или побаивался. Сколько лет на свете, а все не меняется видом, ровно не властно над ней время. Иной едва четвертую весну разменяет, глядишь, у него уже и белизна в голове да бороде, а Велеслава… Любой, кто увидит, более тридцати — тридцати пяти весен не даст, и станом стройная, и лицом моложава. Хотя уж и позабыли, когда муж ее свет белый покинул. Стариком ушел, пусть и до последнего надел свой обихаживал, а она… Два сына ее жить в деревеньке не остались; испросились благословения родительского, поклонились миру, попрощались и подались лучшей доли искать. Ничего с той поры о них не слышали. А она осталась. Травы ведала, раны заживляла, суставы вправляла… Девки иногда, тайком, промеж себя, уговаривались зелья у нее любовного попросить, — оно ж не всегда так случается, что твой избранник тебя самое среди прочих выберет, — а вот просили или нет, про то достоверно не ведомо. Частенько встречали ее чем свет, а то и вовсе ночной порой, возле дороги, в поле или около леса, ну да кто ж не знает: каждой траве свое время. Иная о полночь силу набольшую имеет, иная — о полдень. Потому как соки разные в них: у одной темный, у другой — светлый. Одна смерть несет, другая — жизнь. Как в сказках да преданиях говорено? Иную рану поначалу мертвой водой спрыснуть должно, а уж потом только — живою. Или же она, сарафан скинув, оставшись как в свет пришла, росой ночной или утренней омывалась, потому и не старела? Не будем гадать, негоже это…

К ней и отправился Иван со своим горем. Выслушала она его внимательно, ни о чем не переспрашивала, велела снаружи избы обождать, пока соберется. Ждет Иван, а сам поперек воли дивится: вот ведь у всех каждый год — кто венец правит, кто крышу, кто ставни, кто крыльцо, кто еще что, а у Велеславы изба — всем на загляденье. Стоит себе, будто только вчера поставили. И банька такая же, хоть и ровесница избе… Как тут не подумать о…

Не успел Иван подумать; вышла хозяйка с туеском в руках. Лицо серьезное, задумчивое. Идут они по улице, а встречные, что возле заборов вдоль улицы стоят, разговаривают, — умолкают, глаза отводят, вслед смотрят. Знают уже о беде приключившейся. И что же это за птица такая — молва? Вроде и не было никого рядом, случись чего, даже вдалеке от деревни, а вернешься, — смотрят сочувствующе, или с улыбкой, — это в зависимости от случившегося. И не найдешь того, кто бы про себя такое припомнить не мог…

Возле ворот Ивановых Тимофей с Яковом стоят, переговариваются тихо. Даром что не чужие, а не заходят, робеют. Приметили хозяина со знахаркой, примолкли и глаза в землю. Здоровенные мужики, кряжистые, а притихли, словно котята нашкодившие. Прошел мимо Иван, голову опустив. Не пригласил войти, слова не сказал. Те понимающе переглянулись; знать, совсем не ладно дело, коли без Велеславы не обойтись.

Попросила знахарка Илью в дом отнести да на печь посадить. Ефросинье велела во дворе обождать, дверь закрыла. Ивана в сенях оставила, дверь из сеней в горницу — нараспашку. Чтобы отец видя — не видел, слыша — не слышал. Сама в горницу прошла.

Что в горнице деялось, про то неведомо. Иван, как ему и было наказано, не видел и не слышал. А как стали Илью расспрашивать, так и он ничего толком сказать не смог. Села, сказывал, Велеслава на лавку, поставила туесок на стол, сложила руки на коленях. Сидит, голову наклонила, смотрит; только вот не на Илью смотрит, не на печку, а словно вдаль куда-то. И молчит. Еще ему показалось, что как вошла, будто достала что-то из туесочка и в подпечек бросила. Вымели подпечек — нет ничего, только щепки да кусочки коры…

Солнце уже за деревьями скрылось, заалело небо, вышла знахарка, закрыла дверь за собою, присела рядом с Иваном. Бессильны ее травы, не поможет ее искусство вернуть отроку былую силу. Не к ней обращаться надобно. И наставила, как поступить надлежит. Если и это не поможет, одна только надежда на случай какой и останется.

Помрачнел лицом Иван, совет Велеславы выслушав. Ничего не сказал о нем жене своей, ни кому другому. Ночь глаз не сомкнул. Выходил на крылечко, садился на ступеньки и сидел, понурившись. Ефросинья тоже не спала — прислушивалась, не случится ли чудо, не услышит ли шаги сыночка любимого по деревянному полу? Ничего не слышно, кроме обычных шумов ночных. Снова и снова вспоминала, как обернулась, как увидела… И всхлипывала, не в силах удержать горячих горьких слез.

Солнце уже за полдень перевалило, когда Иван все-таки решился. Пошел к соседям, выменял у них петуха черно-красного на своего, белоснежного. А как завечерело, взял под мышку, и прочь со двора, не сказавшись. Видела Ефросинья, как к лесу шел.

Лишь под утро вернулся. Ждала его Ефросинья, с тайной надеждой ждала. Услышала шаги знакомые, выбежала на крыльцо, дверь нараспашку. Увидела лицо Ивана, и спрашивать ничего не стала.

С тех пор и стояла изба, ровно туманом слегка подернута, ровно пригорюнилась. Сколько ж тому лет прошло? И не вспомнить. Лет двадцать, а то и поболее…