…Пока суд да дело, начал Илья припоминать все, что ему допрежде о разбойниках слышать приходилось. Ну, и свое знакомство с ними — тоже. И так, и этак, а не сходится нитка с иголкой. Все прочие — они понятные. Дороги выбирают, где гости побогаче ездят, или там реки. Хоть и говорится о них, засел, мол, дорогу злодей такой-то, но это только так говорится, по атаману ихнему. На самом же деле редкий тать в одиночку на дело лихое решится. Он, если честно, про таких не слыхал. Завсегда этот самый тать атаманом оказывался, а вокруг него сколько-нить люду приблудного. Так нешто Соловей этот самый дурнее дурного, что в одиночку засел? Это одно.

А вот другое. Ну, положим, пограбил, страху такого навел, что никто с некоторой поры по дороге этой самой не то, что с товаром, с иной надобностью идти не решается. Какая ему с того корысть? Другой на его месте, пользуясь славой своей разбойничьей, ино подался, где пожива сама, можно сказать, в руки торопится. Ну, а к славе да удаче еще тати потянутся, мало ли их по лесам бродит. Этот же на месте пустом сидит, гузном об дубы трется. С чего бы это?

Или, вот, зверье, да птицы, да гады ему повинуются. Чтоб хозяин такое дозволил? Не бывать в лесу двух хозяев. Коли в хозяйстве не один хозяин, значит, скоро ему прахом пойти. Что слово знает, тут спору нету, но вот зверье…

Понаплел народ. Со страху ли, с неведения, а понаплел. Так оно всегда бывает, коли сам не видел, а с чужого голоса песни поешь. Встал, мол, поутру, как месяц взошел, дубиной подпоясался, кушаком подперся, пошел гору на лыко драть… Что-что, а сочинять народ горазд, хлебом не корми.

Вот и выходит, впереди его либо ничего, либо застава разбойничья ожидает. Обычная, без всяких тебе чудес. А на дубах они дозорных прячут, чтобы, как кто появится, свистом остальных предупреждать. Или же птицей какой кричать, или зверем. Дубы же, — сколько их там, интересно, может ведь оказаться, один всего, — сучья-ветки с листвой так пораскинули, что издалека человека посреди них и не заметишь. Первый, кто к ним попался, второму рассказал. Тот, приукрасив, третьему. Ну, а далее, как снежный ком, потому как у страха глаза велики. Оглянуться не успели, появилось на дороге заместо стана разбойничьего чудо чудное, диво дивное, с которым никакого сладу нету. А коли так, — прощевай дорожка короткая, прямоезжая; нам и сто верст — не крюк.

Девка же, не из пугливых. Только вот кто она такая? Ни на кого не похожа; ни тебе из болотниц, ни из полевиц, ни из мавок. По виду — человек человеком, ежели б в деревне жила, али в городе. Да еще морок этот. К чему показался? Ну, землю видал; что она лесами да реками богата, и так ведомо… Муравьи? Тут долго и думать нечего: много по нашим рекам гостей с товарами ходит, что местных, что заморских. Чего морочить-то?

Вот с Долговязом морок приключился, это по делу. Он, вишь ли, как-то с суседушкой поцапался. Обидел его чем-то, или не уважил, как требуется, не в том суть. Нет, чтоб сразу помириться, прощения попросить… Обидел, да и позабыл. А тот, видать, не забыл. Зимой случилось. Собрался Долговяз на рыбалку, налима добывать. Дождался, как вечер наступил, острогу трезубую взял, топор, и подался себе на речку: там, как лед вставал, завсегда над налимьим местом майну делали. Снегу навалило, мороз, луна вышла — самая рыбалка. Только майну льдом затянуло, как-то забыли ее подчистить. Скинул полушубок, острогу рядом положил, поплевал на руки — и давай топором лед скалывать. Так разошелся, что топор утопил. Вместе с рукавицами. Ничего, домой сбегал, второй принес. А сам в такой азарт вошел, что, спустя время, и второй утопил. Причем ладно бы топор ухнул, дело наживное, он и сам в майну влетел. Ночь, в такую пору никто за водой не выйдет, орать начнешь — еще, чего доброго, волки набегут… А течение сильное, а одежда намокла, камнем ко дну тянет… Ну да ничего, кое-как выбрался. Подхватил полушубок с острогой, и бегом домой.

Добежал до окраины, идет ему кто-то навстречу. Братило оказался. Зачем, куда шел, разве ж это главное? Главное то, что он баньку растопил, а тут Долговяз по улице сосульками звенит, в городе, должно быть, слышно. Вот и потащил Братило дружка своего к себе, отогревать. Тот и не сопротивлялся. Да и куда там сопротивляться? Повезло — так повезло. Не в одном, так в другом.

Совлек с него Братило все мокрое да померзлое, бросил сохнуть на печку, поволок в баню. Баня — она спешки не любит, ей время требуется. Пока хворь, да холод, да дурь веничками из себя повыхлестают, пока скинут годков эдак по сто, глядишь, и высохнет.

Лежит себе Долговяз на верхнем полке, блаженствует. Пару раз наружу выбегал, шкуру в снегу остудить. На третий уже и дух вон. Так его Братило веничком дубовым отходил — любо-дорого. Лежит, чувствует, как пар, начиная с пяток, к голове потихоньку ползет, кожу сымает. Видит, дружок его в предбанник вышел, а дверь не закрыл. «Ты чего там?» спрашивает. «Да вот, кваском холодным остудиться», тот ему отвечает. «Ты уж, не сочти за труд, и мне ковшик поднеси». «Чего ж не поднести?» Глянул Долговяз, а к нему рука с ковшиком из предбанника тянется. От полка до двери шагов пять — а она тянется, вот уж и рядом совсем. Свету белого не взвидел; откуда только силы взялись. Взлетел с полка, аки птица и задал стрекача, как только двери не свернул. Выскочил на улицу, в чем мать родила, и к себе.

Не успел сколько пробежать, ткнулся в кого-то, с ног сбил. Оказалось, Братило. Теперь уже вроде настоящий. Сорвал с себя шубу, укутал дружка, в избу повел. Усадил за стол, меду крепкого поднес. Тот выпил, рассказывать принялся, что да как с ним такое приключилось. Рассказывает, а у самого зуб на зуб не попадает — не от холода, от страху. Принес ему Братило кое-какую одежонку, чтоб до дома дойти; тот оделся кое-как, вид, конечно, что пугало огородное: потому как что одному вдоль дадено от рождения, другому — поперек, ну, на один на колобка смахивает, а другой — на жердь тынную. Одно плохо — на ноги нацепить ничего дружок не принес. Долговяз и кричит ему в сени, — тот вышел за чем-то, — чтоб, мол, чуни какие посмотрел, ненадолго. «Так, может, тебе мои подойдут?» из сеней спрашивают, и видит Долговяз, тянется к нему оттуда через порог нога. До дверей шагов десять, а она все тянется. Завопил, — и деру.

Пока, рассказывал, к себе до горницы добежал, мордой и об ворота, и об все двери, что по пути были, приложился. Прибежал, плюхнулся на лавку, — и вместе с ней об пол!.. Пришел в себя, оглядывается кругом, — сидит он возле печи, у себя в избе, лавка рядом валяется, и морда болит…

Вот скажи просто — во сне с печи сверзился, иному и не поверят; а об Долговязе до сих пор вспоминают, как про морок речь заходит… Суседушко за обиду обморочил, иначе никак.

Дорога поначалу хоть и заросшая, а все ж таки была себе вполне проходимою. Верст с пять пошагал Илья, пока начал бурелом попадаться. И как назло, что ни упало, то поперек пути лежит. Дальше в чащу, — не видать валежника, тут же, будто кто нарочно постарался. Вон, сосну выворотило, давненько, ежели по виду судить, а яма под корнями такая, медведь запросто влезет. Не упала, наклонилась над дорогой, верхушкой за другие дерева зацепившись, а сунешься под нее, заденешь, скользнет со вздохом, да и придавит, не выберешься. С одной такой Илья совладал; за корни вывороченные взялся, поднатужился, выдернул из земли насовсем, убрал в сторону. Так ведь не одна такая, что ж теперь, всю остатнюю жизнь их здесь ворочать? Сюда, по-хорошему, народ надобно, с инструментом; и путь расчистят, и деревом разживутся. В одиночку же, даже думать нечего. Потому Илья решил впредь такой валежник стороной обходить. Решить-то решил, только у леса своя думка. Одну лесину обошел, через другую перебрался, а там совсем туго стало. Чем дальше, тем больше лесу выворочено. Страшно и представить себе, что за буря здесь когда-то пронеслась, ежели до сих пор такие следы остались. Как степняки по селу, так ветер по чаще. Ничего не замечая, никого не щадя. В таком буреломе дорогу потерять — что забор пнуть.

Пробирается Илья, запинается за все, за что можно запнуться, — ладно бы еще один, ан коня-то ведь не бросишь, — злится, словами разными потчует, впереди же вроде просвет обозначился; то ли поляна, то ли лесу конец скоро. Про разбойников и думать забыл, одно на уме: скорей бы валежник кончился, передохнуть сколько-нибудь, а то он чем ближе к просвету, тем гуще становится.

Выбрался, наконец, Илья из валежника-бурелома. И оказался на поляне, такой огромной, что никак не меньше их деревушки размером будет. Дорога здесь хорошо видна, не собьешься, а ведет она прямиком к дереву здоровущему. Никогда Илья таких прежде не видывал, до того здоровущее. Человека четыре, а то и все пять за руки взяться должны, чтобы обхватить. Торчит из земли этакая бочка, высотой примерно в два роста, дальше же во все стороны сучьями разбегается, в половину этой самой бочки размером. И вверх торчат, и к земле спускаются, и промеж себя переплелись, ровно змеи по осени. Этакий великан многорукий, зеленью обсыпанный. Не сразу и разберешь, что дуб. Один он тут такой, а кажется — все семь, или сколько их там у Сороки было? На таком дубе сто разбойников спрячется — не заметишь. Ну, не сто, конечно, но человек двадцать — это уж точно. С него желудей набрать — год свинью кормить можно. Соловьиный дуб, к ворожейке ходить не надобно. Про такой один рассказать — никто не поверит, а вот ежели про семь рядышком… Хоть и против правды, а на правду более похоже.

Дорогу же так проложили, никак краем не обойти. С другой стороны, кто ж про разбойников мыслил? Под таким деревом никакая гроза не страшна, ни буря. В лесу все поломано-переломано, а этот — как скала каменная, даром что посреди ровного места.

Хоть и не видать следа человеческого, опаску терять не след. Сел Илья на коня, — допрежде он его в поводу вел, — повел плечами: удобно ли щит к руке скользнет, ежели что; пока же пусть за плечами побудет, спину побережет. Рукой правой пошевелил — как-то она там булава, коли понадобится, в ладонь ляжет. Доволен остался. Тронул коня, потихоньку, шагом, к дубу направился. Старается сразу весь его в глазах держать, чтоб не оплошать.

Все ближе и ближе дуб. А потом — раз! — и обнаружился, на суке могучем сидючи, муж здоровенный. То — не было, не было, а тут, ниоткуда возьмись, обнаружился. Ничем таким не приметный, по виду сказать, даже увалень. Шишок эдакий. Или вот Емеля из сказки, что ему в детстве сказывали, который благодаря щуке в зятья царские угодил. Илья его именно таким его и видел, как тот, что на суку обосновался. Ноги свесил, лаптями машет, а руками что-то теребит. На вид — безобидный. Даже домашний какой-то.

Ну, коли один обнаружился, тут уж, Илья Иванович, ухо востро держи. Не дай себя видом простецким обмануть, — дорого станет.

Приближается Илья, вот уже и совсем близко, а тот ровно не замечает. Он, оказывается, мастерит что-то: вертит в руках, и ножом то тут струганет, то там ковырнет. Отведет руку, глянет, и снова возится. Нет ему до Ильи никакого дела. Не вовремя, мол, прибывши.

— Слышь, мил человек, ты тут такого вот Соловья-разбойника не встречал? — Илья спрашивает. Не век же пнем посреди дороги торчать.

А тот в ответ:

— Соловья тебе?

Сунул в рот то, что в руках елозил, и оказалась это — свистулька. Щеки надул, будто две репы, только красные, — да как заверещит! Илья аж в седле подпрыгнул — вот оно, разбойник своих условным знаком подзывает. Щит со спины, булава в руку — ну, сейчас поглядим, кто кого! Налетайте, ребятушки, сколько вас ни есть! Где вы тут схоронились?

А нигде. Никто ниоткуда не выпростался, не летят стрелы из засады, не бегут из леса с дубьем. Да и показалось, будто верещит; прислушался — ан и впрямь будто трель соловьиная.

— Или такого?

Вынул детина свистульку изо рта, вложил в ладонь, — она у него ровно ковш, — второй такой же сверху прихлопнул, потряс, раскрыл — сидит в руке птичка-невелика серенькая, головкой из стороны в сторону вертит. Снялась, полетела — неужто и впрямь соловей? А свистулька где?..

Ловко; такого на кривой козе не объедешь.

— А ты чего это взъерепенился? — детина спрашивает. — За булаву хватаешься?

— Потому хватаюсь, — Илья отвечает, — сдается мне, что ты тот самый Соловей-разбойник и есть.

— Мало ли, что кому сдается… Зачем он тебе?

— Поквитаться…

— Чего ж это вы такое с ним не поделили?

— А вот дорогу эту самую и не поделили.

— Дорогу, говоришь, — протянул детина и взгляд у него, доселе любопытствующий, каким-то колючим стал, холодным.

— Слыхал я от людей, будто Соловей этот самый дорогу засел, никому проезду не дает, живота лишает.

— Тебе-то что?

— Мне-то? Мне-то думается, развелось на земле нечисти всякой, пора бы ей укорот дать.

— Вот и я так думаю, — детина отвечает. — А потому, поворачивай оглобли, и ступай, откуда пришел.

— За тобой пришел, с тобой и уйду. Народ обидел, перед народом и ответ держать будешь. Как он тебе присудит, так тому и быть.

— А ну как не пойду? Что ж ты тогда, с оружием — на безоружного?

— Слыхал я, что ты и без оружия кое на что способен…

— Это тебе верно сказали…

Детина ловко спрыгнул, выпрямился и расправил плечи. Ничего себе, увалень! Такому и впрямь ватага без надобности. Хоть и говорят: один в поле не воин, только это не про таких.

— Не пройти тебе, покуда я здесь стою. Поворачивай оглобли.

Тронул Илья коня, примериваясь. Правду сказал разбойник, с оружием на безоружного… Но и слезть — да на кулачки — негоже выйти может. Кто ж знает, нет ли у него тут где волчьих ям с кольями. Больно уж неопасливый. Надо бы его на открытое место вытеснить, там и поглядим, кто кого. Там — на равных сойдемся.

Детина же глянул хмуро, сунул два пальца промеж усов и бороды, да как свистнет!

Илью будто кто дубиной здоровенной огрел. Саженей на пять разом отбросило, мало что не кубарем. Конь на задние ноги припал, у самого в глазах помутилось, воздуху в груди не осталось, в голове зазвенело — того и гляди лопнет.

— Сказано тебе — прочь ступай. Нет тебе пути здесь. Возвращайся, откуда пришел.

Странный разбойник какой-то… Только Илье и подумать об этом ни к чему. Взыграло сердце молодецкое, гневом разгорелось. Соскочил с коня, отбросил в сторону и щит, и булаву, шелом сорвал, — к Соловью бросился. Снова тот пальцы в усы сунул.

Слышит Илья, будто трель птичью, поначалу различимую, а чем дальше, тем пуще в свист переходящую, вот как ветер за окошком, к примеру, али промеж деревьев. И летит этот свист навстречу клинками острыми, и рвет, и режет на части, и ни вздохнуть, ни выдохнуть, и слезы из глаз ручьем, и кровью все вокруг наливается, не различить уже, где что… Грудью давит Илья, едва не висит над землей, а и шага сделать не получается. Чуть дал слабину, и покатился по траве, будто ветер клок сена с копёшки сорвал…

Подхватился, вскочил, вдругорядь бросился, и еще, и еще — а все без толку. Как ни напрягается, как ни силится, не может сладить со злодеем. Да что там сладить, подобраться к нему, и то мочи нет.

Совсем к лесу Илью отбросило. Поднялся, шатаясь, на ноги — не осталось силушки совсем, глянул — и видит: возле дуба богатырь на коне, голова чуть не в облака упирается, под стать Святогору. Одно отличие: тот как скала был, а этот, ровно призрачный. Видать сквозь него и поляну, и лес, но бесцветное все, будто дымкой сизой подернуто. Грозен, при оружии и в доспехе. С таким совладать и думать нечего…

Сколько длилось видение чудное, должно быть, пока в голове кузнецы по наковальне стучать перестали. Дуб, детина под дубом — как прежде стало, только вот силушка не возвернулась.

Тут-то и вспомнил Илья про совет болотников. Не по сердцу он, а делать нечего. К тому же, нет ведь на стреле наконечника острого, ежели и долетит до супротивника, ежели и угодит в него, отскочит просто в сторону. А коли тут чародейство какое скрыто, так оно против чародейства же не зазорно. Ишь, как дует. Оттого и бурелом такой в лесу учинился.

Видит Соловей, поднял лук Илья. Снова свистнул, скорее для острастки, чем по делу. Однако ж не успел. Взвилась оперенная посланница, — нипочем ей ветер встречный, — мелькнула навстречу разбойнику, да и угодила ему прямо в грудь широкую.

Прав был Илья. Такими стрелами разве что мальчишкам друг в дружку метаться. Отскочил прут ракитовый, ровно в камень угодил, али там в дерево крепкое. Упал на землю. Не успел Илья крякнуть досадливо, — зря слушал лягву болотную, — глядит, глазам не верит. Зашатался детина, хотел руки поднести к тому месту, куда стрелка ударила, не донес, осел медленно, растянулся, накрыв ее своим телом.

Вот тебе и прут ракитовый, с пером птицы неведомой и волосьями из бороды. Справилась стрелка легкая там, где богатырь не справился. Или это он там притворился? — вдруг засомневался Илья. Хотя, с чего бы? Он свистом своим мог его аж до самого Чернигова по земле сухим листом гнать. Тут же лежит, и вроде как даже не шевелится. Неужто совсем живота лишился? Оно, конечно, заслуживает, за злодейства свои, только вот в честном бою одолеть, это одно, а так, стрелой… Не по-богатырски как-то… А он что — по-богатырски, что ли? Мороком вон пугал. Богатырем себя выставил. Ты, уж коли богатырь, так давай в честном поединке сойдемся, нечего свистом чародейским обихаживать!..

Накинул Илья на всякий случай щит на руку, зажал рукоять булавы в другой, и осторожненько так, с оглядочкой, к Соловью направился. Нет, не похоже, чтоб притворялся. Но и не убит насмерть. Спина колышется. Будто как сознание из него стрелка выбила. Добро. Самому суд вершить негоже. Свезу тебя в Киев, народу покажу, князю. Ты им, небось, не менее, чем черниговцам, бед понатворил. Мелькнуло было в голове: что ж он тебя-то пощадил, прочь гнал, избегал поединка? Мелькнуло, да и пропало.

Ухватил разбойника за рубаху, на ноги поднял. Удержался тот, не упал снова. Пошатывается, глаза будто не наружу, а внутрь смотрят, ростом даже вроде как пониже стал, статью пожиже. Федот, в общем, да не тот. Но Илье некогда его рассматривать, поторапливаться надобно, чтобы в Киев еще засветло поспеть. Снял с седла веревку, — учила его Рада петлю метать, как это кочевникам свойственно, учила-учила, не выучила, — обмотал Соловью руки-ноги, поперек седла приспособил. Ничего, доберется. Глянул на стрелку — поднимать, нет? Не стал. Поправил на себе все — путь, должно быть, неблизкий, взгромоздился в седло.

— Ну, давай, соколик ты мой ясный. Вези напрямки в Киев-град. Да смотри, дорогу попрямей выбирай…

Прянул конь. Нипочем ему двоих нести, даром что от посвиста чародейного пятился. Так и добрались, без единой запиночки. Впрочем, нет, одна все ж таки приключилась. Не заметил Илья птицу глупую, лебедя черного, навстречу ему из облака вымахнувшего, налетел на него всей мощью своею, сбросил в сторону. А тот не из робких оказался, не стерпел обиды. Конь у Ильи — всем коням конь, немного таких сыщется на свете белом, чтоб с ним потягались, только лебедь этот, уж как — неизвестно, только догнал Илью и снова грудь в грудь сошелся. И так это ударил, будто из седла выбить хотел. Да где ж птице с богатырем совладать? Только крыло повредил, вниз повалился, кругами. Вот ведь дурень! Пожалел Илья птицу глупую, а мешкать из-за нее не стал. И то сказать, чего бы он с ней делать-то стал? Не к столу же княжескому везти…

* * *

…Велик и славен город Чернигов, а с Киевом ему вровень не стать. Хоть и приукрасила молва людская, смешала правду и кривду, обильно сверху выдумкой посыпав, однако ж не такое яство получилось, чтоб взять, и в окошко выбросить. Что стеной каменной белой, на солнце сверкающей, сплошь окружен, про то соврали, но вот о том, какова она… Издали город кажется, будто из земли растет. Ежели репу пополам разрезать, да половину на стол кверху выпуклостью положить, как-то так будет, коли по выпуклости этой самой щепок частоколом понатыкать. То есть когда ближе подъедешь, сразу видно становится, что стены как будто прямо из земли растут. И еще видно, дерево, из которых они сложены, за годы долгие прочнее камня стало. Друг к дружке до самого верху так прилегло, будто единое целое. Не стена — скала каменная.

Ров с водой такой ширины, что ежели скинуть с себя все, разбежаться как следует, да сигануть со всей мочи, как раз до середины, может быть, и долетишь. Дорог к городу ведет мало, всего две Илья и заприметил. Каждая — к башне с воротами. Всего же башен — не сосчитать, только остальные без ворот, и над стенами поменее вымахнули.

А еще река широкая с одной стороны его протекает. Конь Ильи ее выше по течению перемахнул, а не то пришлось бы перевозчиков дожидаться. По этой самой реке, должно быть, в царства заморские плавают, торг ведут.

Другая же река — тележная. Повозки на дороге, по которой Илья едет, и в город спешат, и из города. Туда — груженые, обратно — большей частью пустые. Всадники, пешие, меж ними затеряться недолго. Если б не глазел по сторонам, да на город, приметил бы, как на него народишко посматривает, который пешим ходом топает. Картина-то привычная: эка невидаль, дружинник княжеский кого-то на суд тащит, только многие невольно на себя этакую-то поездочку примеривают. Тяжела жизнь земледельческая, не зарекайся от сумы да от суда княжеского…

Возле ворот замешкался Илья. Три человека, коли один другому на плечи встанет, запросто войдут, верхний и головой не зацепит. Такие ворота, они не для удобства сделаны, для внушительности. Висят на полосах железных, шириною в три ладони каждая, а вокруг полос этих самых резьба по дереву дивная. Чего тут только нет, а чего есть — тому имени не знает. Ну, корабли там всякие, оно каждому известно, а вот звери-птицы чудные… У этого вон тело на волка похоже, однако ж не волк, а голова — как у орла, а у этой наоборот — тело как у птицы, а голова вроде бы как у волка, но не как у волка. И цветы еще: стебель как у подсолнуха, а сверху лепестки торчат во все стороны, заморское должно быть… И звери-птицы, наверное, тоже заморские, потому как у нас такие не водятся.

Сколько бы так стоял Илья, рот разинувши, неизвестно, поскольку шедшие в город обходили его стороной, не желая связываться с княжеским дружинником. По той же причине позади него остановилась пара телег, а сидевшие на них терпеливо ожидали, когда этот самый застывший столбом по неизвестной причине гридень соизволит, наконец, освободить дорогу. Добро, вмешались стражники, объявившиеся по ту сторону распахнутых ворот.

— Ну, чего встрял? Освобождай проход!..

Ну и, как водится, пару слов напутственных.

В другой раз Илья, понятное дело, спешился бы, да накостылял как следует по шее, но сейчас не стал. Тронул коня, дальше подался.

Думал, кончились чудеса, оказалось — нет.

С другой стороны глянул на стены, а они, оказывается, вон как хитро сделаны. Это снаружи холм земляной, внутри же — сруб на сруб поставлен, так, что самый нижний он землею как раз и скрывается. Тут тебе и стражники живут, и помещения всякие-разные для хранения чего надобно, и конюшни, и хлевы. Ишь, как хитро придумано.

Или взять вот их деревеньку. Она на холме под уклон, так что коли ливень, иной раз по улице не пройти — прямо посередине ровно река хлещет, промыла себе русло за долгие годы. Так, глядишь, когда-нибудь вместо улицы овраг образуется. И, — откуда только берется, давно б уже смыться ей должно было, — местами грязища непролазная. А тут, Илья поначалу и не понял даже. Промеж заборов бревна уложены. Плотно так, не шатаются, не проседают, почти как гать давешняя, только ухоженные. Он даже спешился, ведет коня в поводу, а сам ногой бревна пробует. И то еще удивительно, что народ спешит себе кто куда, кроме него под ноги никто и не смотрит.

А дома за заборами — все больше терема в два-три сруба вышиною. Не златоверхие, конечно, но от этого ничуть не менее красивые. Тут каждый хозяин кто во что горазд, в смысле маковок. Их, маковок этих, что грибов в лесу, и все разные. Илье как-то и невдомек было, какую красоту срубить можно. Видал в Чернигове, но там — опятам подобны, одна к одной. Здесь же одна на мухомор похожа, другая — на луковицу, третья — что клин, а из четвертой жердь торчит, на жерди — птица. Ставни — все резьбой украшены, столбы крылечные — тоже. У иных над воротами, что во двор теремный ведут, дуга расписная имеется, вот как у саней, только широкая; радугой переметнулась с одного столба приворотного на другой. Закрыты вот только, ворота-то. И калитка, что рядом с ними, тоже. У них в деревеньке такого не принято, чтоб ворота до темноты на запоре держать. Постройки же хозяйственные в каждом дворе, где терем, — те с избу размером.

Идет себе Илья, по сторонам глядит. Никого ни о чем не спрашивает. Чего спрашивать, коли любому ясно: раз дорога деревом выложена, так куда ж ей и идти-то, как не к дворцу княжескому?

И точно, выбрался Илья на площадь, головой вертит, в толк взять не может. Потому как не один здесь дворец, а целых три; все пригожие, и все — каменные. Возле каждого дружинники прохаживаются, народишко суетится, столбы врыты, с кольцами. К кольцам этим кони привязаны. Тот дворец, что прямо напротив, он такой рыжий цветом из себя, в три избы высотою, а длиной — в десяток. Крыльцо каменное, двери, сверху полукруглые. Вправо же и влево от крыльца пристройки, одна в одну, и в них тоже как бы для дверей проемы сделаны, только самих дверей нету. Почему — непонятно. На вид красиво — ан, не практично. Должно быть, мастер какой заморский взялся дворец класть, а как первые избы понизу выложил, тут и спохватились: это зачем же столько дверей-то? Ну, и заложили камнем, а выемки эти самые остались. Что мастер заморский был, тут спору нету: таких теремов нигде нету, никто про них не сказывал, к тому же, и не похож дворец на терем-то. Может, и вообще его поперли взашей, как увидели, чего он понатворил. Только нижние и выложил, а верхние — они на наши избы похожи, и крышами, и видом привычные.

Справа-слева еще два дворца, тоже каменные, но размером поменее. На них, должно быть, камня не хватило, потому, пристройки по краям в две избы высотой, а между крайними и центральной избой — в одну. И крылечки пониже. Так что тут и думать нечего: эти дворцы для каких-нибудь мужей важных, для дружины там, а княжеский — он вот, прямо.

Посмотрел Илья вправо-влево, видит — подходят к столбам люди — кто подвязывает коня, кто отвязывает. По левую руку — там все больше на дружинников похожие, а по правую — там, должно быть, гонцы всякие разные. Значит, ему влево надобно.

Только было к кольцу приспособился, как его — хвать за плечо. Повернулся, как есть гридень перед ним, и по ухватке, и по обличию.

— Ты кто ж это таков будешь? — спрашивает. — Из каких краев? Что-то я тебя допрежде в дружине не видывал. Из новых?

— Да я вроде как пока не в дружине, — Илья отвечает. — К князю мне надобно. Не подскажешь, где его отыскать можно?

А тот глаза выпучил, надулся, как мышь на крупу, аж усы с бородой дыбом встали, да как заорет:

— Так чего ж ты, бусурман, к столбу прешься? Не про таких, как ты, поставлен, а только для служилых. Или богатырей заезжих, о которых весть впереди них за сто верст летит. К князю ему, видите ли, надобно. Со свиным рылом в калашный ряд лезет. Вали отсюда, покуда я тебя не вразумил как надобно. Поутру придешь, да постоишь у дверей; как писаря выйдут, скажешься. Подать заплатишь. Они тебе порядок разобъяснят. Понял, щучий сын?

Зря это он лаяться начал, и уж совсем зря Илью щучьим сыном назвал. Потемнело у Ильи лицо, руки в кулаки сжались, однако удержался, ничего в ответ не сказал. Просто спиной повернулся, коня к кольцу привязать.

Гридень же, видя такое дело, совсем голову потерял. Ухватил Илью за плечо, развернуть хотел, ан не тут-то было: повел Илья плечиком, рука-то и соскочила. Ну, тот взбеленился; до такого позора дошел, чтоб со спины, со всего маху, — да в ухо.

Ничего себе — порядочки киевские! Даром, что не готов был Илья к такому приему, развернулся к обидчику и, — тот уже опять размахнулся, — так в лоб вкатил, что гридень, мало того, повалился, он, перед тем как на землю упасть, еще шагов пять пролетел, только уж потом грохнулся. Народ на площади замер. Не привык должно быть, чтобы так с дружинниками княжескими обращались. А Илья только было к столбу повернулся, надо ж все-таки коня к месту определить, глядит, уж и другие гридни со всех сторон поспешают. Ну, как же, наших бьют. Правда, открыто бегут, и без оружия. Никто исподтишка не крадется. Зато криком себя подбодряют.

Покачал Илья головой: ну вроде дети малые. Нешто у них так принято — семеро на одного? Неправильно это. Ладно, выбирать не приходится. Надо только от коней подалее отойти, как бы с ними чего не случилось. Им в этой потехе делать нечего.

Только было хотел миром попытаться решить, разобраться, что, к чему, и почему, руку протянул, рот раскрыл, уже и говорить начал, мол, чего взъярились-то по пустому, а тот, который резвей прочих оказался, как подскочит, да как шарахнет Илью в грудь. С ног сбить хотел, видать. Как же! Махнул Илья с полуплеча, и второй к первому подался, разве чуть меньше летел. Тут уж и остальные подскочили, сколько их там ни на есть.

Пошла потеха. Кто знает, как собаки на медведя наскакивают, тому проще представить, что возле столба деется. Наседают гридни на Илью, лупят почем зря, да по чем попало, машут руками, что твои мельницы, а он тяжко этак ворочается, отмахивается. То один из толпы вылетит, то другой. Сидят, глазами лупают, головами вертят, в себя приходят. Кто поумнее, тот в сторонку отойти пытается, а кто умом пообносился — тот вскочит и опять в драку лезет.

В сторонку же отойти, тоже непросто стало. Потому как тишком да ладком, незаметно по всей площади потасовка учинилась. Сбежался народ посмотреть, чего случилось, а где народ, там давка, где давка, там обиды, ну а где обиды, там уж, известное дело, и до рукопашной не далеко. Кто-то коней отвязал, носятся посреди суматохи, еще больший непорядок создают.

Шум, гам — до небес. Из окошек дворца княжеского слуги высунулись, кричат чего-то, подзуживают, кидают чем-то. Подзадоривают. Только внизу подзадоривать никого не нужно. Разом позабылось, с чего замятня началась, не в поводе дело — в соучастии. Тут уже давно непонятно, кто за кого нос расквасить метит. Тут главное — не оплошать, как бы самому не расквасили.

Распахнулись двери, на крыльцо молодцы дюжие высыпали. Чинно, неспешно. Встали кто как, до самого низу, руки в боки, по сторонам поглядывают, да на главного ихнего, что на самом верху крыльца встал. Не иначе, как сам князь. Молодой, крепкий, статный, с кудрявыми волосами, аккуратной бородкой, взирает с усмешкой на потасовку, а участникам ее и невдомек. Поглядел-поглядел, легонько эдак головой качнул. Переглянулись промеж собою молодцы, что возле и вниз по ступеням стояли, пожали плечами, принялись порядок наводить. Неспешно, размеренно. Вот как косари идут. Вжикнула коса, легла трава полукругом. Снова вжикнула — снова легла. Так и тут. Идут это себе молодцы, ровно на гулянку, а вокруг них народишко снопами валится. Без разбору. Шагов на двадцать, может, от крыльца и отошли, как уж свалка и прекратилась. Стоят, места разные потирают, кому в какое больше влетело, недоумевают: и чего, в самом деле, разодрались?

Среди прочих Илья, со столбом в руках. И не заметил, как выдернул, чтоб сподручнее было. Вид же у него такой непонятливый, — то ли по поводу столба, то ли кутерьмы, в которой неведомо как участником оказался, — что князь и молодцы его за бока ухватились. Гогочут. Повернул Илья головой вправо-влево, да и сам вдруг расхохотался. За ним — вся площадь побитая. Ну что за народ такой? Только-только мало смертоубийство не учинили, а тут — заливаются: вот, мол, проказу какую учинили.

Отсмеялся князь, махнул рукой, Илью подзывает. Тот было так со столбом и пошел, да вовремя спохватился. Впихнул обратно, как сумел, подошел. Встал напротив, не знает, что и сказать. Князь тоже молчит, к молодцу присматривается.

— А скажи-ка ты мне, дородный добрый молодец, — сказал вдруг, — ты откулешной будешь? Как молодца по имени зовут, по батюшке величают?

— Зовут меня Ильей, — отвечает, — по батюшке — Иванович. Деревенька наша небольшая, возле речки будет. Город неподалеку, Муромой прозывается. А ты, часом, уж не князь ли?

— Да вроде того… И давно ты, Илья свет Иванович, повыехал из этой своей Муромы? Далеко ли путь держишь? Каким ветром тебя к нам в Киев позабросило?

— Давно ли — не скажу. Призамешкался в дороге, а то б раньше поспел. К тебе, в Киев спешил, чтоб, значит, в дружину проситься, богатырскую, ан задержаться пришлось.

— Хоть ты и выглядишь молодцом, — князь говорит, — а в дружину мою не каждый вхож. В ней — из лучших лучшие, со всей земли. Про каждого молва ходит, о каждом былинщики песни складывают. Не честь рядом с князем — честь великая с ними быть, за одним столом сидеть, из одного котла потчеваться. Об тебе же не слыхивал. Но коли есть за тобой подвиги, говори сейчас, перед всеми.

— Да какие там подвиги, — развел руками Илья. — Ничего такого, чтоб былинщики песни обо мне складывали, признаться, нету. И взяться неоткуда. Я ведь, как из Чернигова выехал, так сразу сюда…

— Из Чернигова, говоришь? — Князь прищурился. — Дошла до меня весть, будто поганые город осадили, аль соврали? Не знаю вот, вести богатырей своих на подмогу, нет ли?

— Было дело, осадили. Только сейчас уже никакой осады нету, прогнали степняков.

— Откуда знаешь?

— Так ведь сам, своими глазами видел.

— Может, еще и поучаствовал?

— Может, и так.

— От Киева до Чернигова дороги — с пятьсот верст будет. Ты что же, на крыльях летел?

— Пятьсот верст — дорогой окольною. А я напрямки…

Нахмурился князь.

— Деревенщина ты, деревенщина. Что ж ты в глаза мне подлыгаешься? Говорено мне было, нагнано под Чернигов силушки черной, видимо-невидимо. Нет у меня сейчас дружины в достатке, поразъехалась, потому и не иду на подмогу ратью, Киев бы оборонить, ежели что. Ну да ничего, придет время, поквитаемся. А ты мне — прогнали, сам видал, напрямки ехал… Знаешь ли ты, что давно уже нет дороги прямой — заложена? Возле самой речки Смородины поселилось чудо неведомое, то ли человек, то ли птица, и нет с той поры ни проходу, ни проезду? Потому как нет на него управы; а кто решался супротив пойти, тот уж назад не возвернулся? Что же мне с тобой сделать приказать, за лжу твою бесстыжую? Взашей гнать, али в перьях вывалять?

— А ты погоди, князь, гнать да вываливать. Не знаю, как прочие, а те твои гридни, с которыми мне только что встретиться довелось, не больно-то справны…

Тут уж нахмурился не только князь.

— …Не с пустыми руками я к тебе. Подарочек привез.

Свистнул Илья особым образом, подзывая коня своего; тот, где его оставили, там и держался.

Глянул князь на подарочек, глаза мало что молнии не мечут.

— Вижу я, и перьев для тебя мало будет. Ты что же это, никак дружка своего какого пьяного привез?

Ничего не ответил Илья. Снял Соловья, махнул ножом, — спали с того путы крепкие.

— Не дружка пьяного, а то самое чудо неведомое, которое то ли человек, то ли птица. И не к тебе — к народу на суд привез. Народу горе причинил, перед ним и ответ пусть держит.

Глянул князь на Соловья, на Илью, снова на Соловья. Молодец-то, должно быть, с головой не в ладах. С таким свяжешься, сраму не оберешься. Надобно их обоих поскорее со двора наладить, какой с них спрос?

Вздохнул, с крылечка спускаясь, жалко, все-таки, молодца. Такого бы и впрямь в дружину… Подошел к Соловью, встал напротив. Чтобы этакой-то ледащий богатырей губил? Эх, надо бы в шею, да теперь уж нельзя — народ на площадь сбежался. Любят у нас дураков, не дают в обиду.

— Слыхал я, — говорит, — будто ты свистом птиц созываешь, криком — зверей, а шипением гадов. Ну-ка, потешь нас, свистни, к примеру. Коли соберешь птиц, при всех говорю, пожалую тебя ендовой с самым наилучшим медом, какой только в погребах моих хранится.

Глянул Соловей исподлобья, разлепил уста.

— Не у тебя нонче, князь, обедаю, не тебя и слушаю. Накормил меня давеча Илья Иванович досыта, ему и спрашивать.

Ничего не сказал на это князь. Развернулся, да и пошел себе на крылечко. С одним дурнем связаться — себе дороже, а тут целых двое. Так бы и ушел, не попрощавшись, потому как и другие, вокруг стоявшие, головами покачивают, с князем согласные.

— Погоди, княже, — позади себя голос Ильи слышит. — Негоже как-то. Сам же хотел потешиться. Я человек не гордый. Коли просят спросить, так и спрошу. Давай, Соловушко, свистни для князя, да смотри, свисти вполсвиста, а иначе как бы худа не приключилось. — И руку положил на седло, поближе к месту, где булава висела.

Не заставил Соловей себя упрашивать, сунул пальцы в рот. Такую трель выдал, какой Илья прежде не слышал. По двору будто вихрь закружился; кого в воздух подняло, кого по земле волочет. Дружину княжескую что листья по сторонам разметало, самого князя опрокинуло, к дверям подвинуло, вжало в крыльцо, только ноги вверх торчат. Богатыри его хваленые друг за дружку уцепилися, из последних сил держатся. С теремов, что со двора виднелись, маковки ровно кто косой смахнул.

У Ильи же снова голову на части рвет, внутри ковали за молоты взялись. Перед глазами сплошным покраснело, ничего не видать. И как-то разом стихло все. Так, ровно ветер шумит, но ветер — не буря. Яснеть понемногу начало. Народ кто как по двору рассеялся; иные лежат, постанывают, другие — на карачках ползают, третьи, кто посильнее, стоят, шатаются. Богатыри-дружинники головами мотают, князь сиднем сидит, волосы взъерошены.

— Ну что, князь, всласть я тебя потешил? — Соловей промежду тем спрашивает. — Настал твой черед. Вели принести ендову меда крепкого из погребов своих, а то у меня в горло чтой-то пересохло. Хоть в полтора ведра пусть несут, все одно одолею.

Спокойно говорит, а вроде как и насмехается.

— Потешил ты меня, это верно, Одихмантьев сын, птица рахманная, — князь на ноги поднялся, однако ж нетвердо стоит, гнутся колени, сгибаются. — Только не у меня проси. Сам же сказал, у кого обедал, того и слушаешь… Ты вот что, Илья… Свези-ка ты его во чисто поле, за стены киевские, да и поднеси ему ендову меда крепкого, такого крепкого, чтоб вовек не встал. Ну, а опосля, как воротишься, ступай ко мне в палату пиршественную, за столы накрытые. Там и потолкуем, какую тебе службу назначить.

Повернулся, детские распахнули перед ним двери, он туда и прошел. За ним прочие гурьбой подались, переговариваясь, а то и посмеиваясь.

Не по сердцу Илье поручение княжеское, но делать нечего. Сам привез — самому и разбираться. Не думал, не гадал, что так сложится, ан сложилось. Вздохнул тяжко, взобрался на коня, подобрал поводья.

— Идем…

До ворот недалече, а чем ближе, тем муторней. Соловей идет себе спокойно рядом с лошадью, будто не об нем речь шла. Крики, разговоры, как завидят их люди, прекращаются. Кто прячется, кто исподлобья смотрит, кто с любопытством. Иные, что завалы во дворах разбирают, бросают бревна двигать, на улицу выходят. И тишина такая… такая… Вот как на дне самого глубокого омута, наверное…

Ворота миновали. Глянул Илья вправо-влево, на берег коня направил, к Славутичу, будто надеется услышать что от реки могучей. Неспокойно ему как-то, не чувствует правоты своей. Слово, батюшке данное, некстати припомнилось. Чего, спрашивается, в Киев поволок? Прибил бы в бою, на месте, и вся недолга. Мнилось, соберется народ, выставит он разбойника на позорище, устроят татю суд справедливый, а вышло иначе. Не похоже, чтоб народ тут суд чинил, ишь как ловко богатыри княжеские суматоху утишили. У них не забалуешь. И тут же припомнилось, как подати у них в деревеньке собирали. Совсем гадко стало.

Берег не то чтоб пологий, но и не в обрыв. Спустился Соловей до середины, уселся, на воду смотрит. Спешился Илья, пару шагов сделал, и тоже присел.

— Что, — спрашивает, — не свистеть тебе более по-соловьему, не кричать по-звериному… Вполсвиста тебя князь просил…

Беззлобно так спросил.

— Кабы не твоя стрела, что дух вышибла, было бы в полный свист. А так — вполсвиста и было, — ответил Соловей, не оборачиваясь.

Сидят, молчат.

— Что же мне с тобой делать? — Илья спрашивает. И самому непонятно, у кого: то ли у себя, то ли у Соловья, то ли у реки…

— Отпусти, Илья, — слышит. — Отпусти батюшку…

Вздрогнул. Видит — стоит у воды девка, одной рукой косу теребит, а вторая вроде как неживой повисла.

— Отпусти…

Неужто сама река за разбойника заступается? Нет, не река. Лицо-то уж больно знакомое. И рука… Так вот оно что! Вот ты кто оказалась, птица глупая, лебедь черная, перевозчица!..

Будто жаром Илью изнутри опалило. Сколько же зла вы своим ведовством людям понаделали? Вскочил на ноги.

— Отпустить, говоришь? Ну, нет. Полно слезить отцов-матерей, полно вдовить жен молодых, полно сиротить малых детушек!.. Просил у князя ендову в полтора ведра? Так испей до донышка!..

— Отпусти, Илья…