Путники

Ткаченко Игорь Анатольевич

 

Они не были богами, они были людьми. Их всегда было немного, но они всегда были. Они звались Путниками. Никто не знал, как стать Путником, но стать им мог каждый, потому что в каждой душе живет частичка души Путника.

Люди шли, и Путники шли среди них и впереди. Люди останавливались для отдыха, а Путники все равно шли, разведывали дорогу и возвращались, чтобы повести за собой остальных, помочь больным, подбодрить уставших и снова идти.

Путники догадывались, что Дорога бесконечна, и Дорога была их жизнью, но люди хотели покоя. Найдя подходящее место, они говорили: «Мы дальше не пойдем», — и останавливались, строили жилища, возделывали землю, любили и ссорились, растили детей, ненавидели и убивали. Люди просто жили, и если им было хорошо, они забывали о Путниках. Если плохо — проклинали их.

А Путники… Путники тоже были людьми. С людьми они и оставались до тех пор, пока неодолимая сила снова не звала их в дорогу.

 

1. Хромой Данда

Зыбкая полоска земли показалась на горизонте, когда надежда уже покинула измученных, отчаявшихся людей, но прошло еще два томительных дня, прежде чем семь кораблей с воинами, женщинами, стариками и детьми — всеми, кто уцелел в жестокой войне, — приблизились к неведомому берегу.

Один за другим корабли на веслах вошли в просторную бухту, защищенную от ветра похожими на клыки чудовища бурыми скалами. Тучи потревоженных птиц поднялись в воздух и с пронзительными криками заметались над мачтами. Крики птиц да скрип уключин — ни звука больше не раздавалось над гладкой водой. Люди молчали. Ликование при виде земли сменилось привычным чувством сосущего ожидания и тревоги. Поросший густым лесом берег выглядел безлюдным, но кто знает, что ждет там беглецов?

Окованный медью нос корабля заскрежетал по песку, и Гунайх с обнаженным мечом в одной руке и боевым топором в другой первым спрыгнул на узкую песчаную полоску, за которой сразу же сплошной стеной вставал незнакомый лес.

Тихий, подозрительно тихий лес.

Некоторое время Гунайх выжидал, вглядываясь в заросли, потом подал знак, и тотчас через борт, бряцая оружием, но все еще в полном молчании посыпались воины. Едва коснувшись ногами земли, они втягивали головы в плечи, будто ожидая удара, и озирались по сторонам, судорожно сжимая мечи и топоры.

«Трусы! — со злостью и горечью подумал о них Гунайх. — Самые лучшие, самые верные погибают первыми. Выживают трусы».

Он вполголоса отдал несколько кратких приказаний, и воины, разделившись на три отряда, опасливой трусцой направились к зарослям.

Гунайх остался на берегу один.

«Только бы не засада», — думал он, шагая взад и вперед вдоль кромки воды и окидывая короткими цепкими взглядами поглотивший разведчиков молчаливый лес, затянутые дымкой далекие снежные вершины гор и свои корабли, где, укрывшись за высокими бортами, изготовились к стрельбе лучники и самые могучие воины уперлись шестами в дно, готовые в случае намека на опасность до хрипа, до крови из глоток напрячь мышцы, вырвать корабли из песка, разом вспенить веслами воду…

…готовые бежать, скрываться, втягивать трусливо голову в плечи, по-заячьи запутывать следы и каждое мгновение чувствовать на затылке дыхание погони.

«Только бы не засада!

Только бы земля эта оказалась безлюдной, только бы сбылось обещание хромого Данда», — как молитву, как заклинание повторял про себя Гунайх.

Передышка, несколько месяцев, несколько лет передышки. Боги! Я не прошу многого, я прошу только покоя!

Время — вот что нужно клану. Время! Чтобы воины забыли о поражениях, чтобы женщины нарожали детей, чтобы подросли и стали воинами дети, не видевшие слабости отцов. Чтобы снова все стали как пальцы одной руки, которую всегда можно сжать в кулак.

Неудачи озлобили людей, отняли у них смелость и разум. Перед сражением воины больше думают о бегстве, чем о победе. Неспокойными стали глаза женщин, визгливыми их голоса. Младенцы, зачатые в страхе перед завтрашним днем, рождаются трусами. Все чаще и чаще Гунайх ловил на себе угрюмые взгляды исподлобья, а вечно всем недовольные старики словно бы невзначай вспоминают о древнем испытании и обряде смены вождя. Глупцы! Только благодаря ему, Гунайху, клан до сих пор не истреблен до последнего человека.

Гунайх вспомнил, как ночью, которая должна была стать для клана последней, он сидел у костра, обнимал за плечи младшего, единственного оставшегося в живых, сына, и рассказывал ему о победах и былом величин клана. Мальчик слушал и, Гунайх чувствовал это, не верил ни одному слову, глаза его слипались, и все ниже клонилась голова. Гунайх уже решил про себя, что, как только Гауранга уснет, он сам даст ему легкую смерть. Негоже сыну вождя попадать в плен и гореть заживо в жертвенном костре победителей.

Наконец мальчик уснул, а Гунайх долго еще сидел, вынув нож и неподвижно уставившись в огонь, не в силах перечеркнуть последнюю надежду.

Но боги смилостивились.

Дозорные приволокли к костру дряхлого старика с всклокоченными седыми волосами и в заляпанной грязью изодранной одежде. Голосом, какой мог бы быть у расщепленного морозом пня, старик требовал разговора с вождем.

— Хорошо у костра такой ночью, как эта, — проскрипел старик, когда дозорные, ворча, отошли в сторону. Он поворошил угли концом своего длинного посоха, протянул к огню костлявые руки и зябко поежился, сразу став похожим на большую мокрую птицу. — Еще бы миску горячей похлебки и кусок лепешки… Прикажи, вождь, не жалей. Зачем обреченным пища? А старому Данда много не надо, всего-то миску похлебки и кусок лепешки. А, вождь?

В другое время после таких слов наглец уже корчился бы с перебитым хребтом, но сейчас Гунайх лишь спросил:

— Кто ты, откуда и зачем пришел?

— Тот, кого отовсюду гонят, может рассказывать долго, а у тебя нет времени слушать, скоро рассвет. Я пришел, чтобы помочь тебе… Кто бы мог подумать, что старый Данда будет предлагать помощь могучему Гунайху! — старик засмеялся, будто горсть зерна бросили в пустой котел. — Они начнут с восходом солнца, ты это знаешь, вождь. Их много, очень много, это ты тоже знаешь. Против тебя объединились все соседние кланы. Сильные всегда готовы объединиться против слабого. Потом они будут грызть друг другу глотки за твою землю и скот, но это будет потом. Так бывало не раз, и так будет теперь. Все повторяется, вождь. Пройдет совсем немного времени, и слабый снова будет гоним, а сильный снова будет его преследовать. Пройдет совсем немного времени, и люди забудут, что земля эта принадлежала могучему Гунайху, забудут имя твое и подвиги, мужчины клана погибнут в бою или сгорят в жертвенных кострах, а женщины найдут утешение в чужих шатрах. Ты все это знаешь, вождь.

— Зачем ты мне это говоришь? — глухо проговорил Гупайх. Страшная усталость навалилась вдруг на него, согнула плечи, придавила к земле, и хотелось лишь одного — чтобы скорее наступило это последнее утро.

Гауранга вдруг коротко вскрикнул во сне, проснулся и в испуге уставился на возникшее перед ним темное, будто высеченное из коры неумелым мастером лицо старика.

— Кто это? — прошептал он.

— Не бойся, он сейчас уйдет. Я дам тебе похлебки и лепешку, — сказал вождь, обращаясь к старику. — Дам столько лепешек, сколько ты сможешь унести. Забирай и уходи. Ты прав, обреченным не нужна пища. Уходи. Ну!

Но Данда не собирался уходить. Не за тем он пришел.

— Я пришел вовремя, — как ни в чем не бывало проскрипел он, поглаживая посох. — Старый Данда знает, когда нужно приходить! Долго я ждал этого дня. Ты слушал и не слышал, вождь. Я пришел помочь тебе и… спасти. И его тоже спасти, — он кивнул на мальчика, тот напрягся и прильнул к отцу. — Я скажу тебе то, чего никому не говорил: есть другие земли! Я поведу тебя туда…

Старик говорил невероятное.

Другие земли! О которых никто ничего не знает. Земли, которые лежат там, где море сливается с небом.

Но там не может быть никаких земель! Все знают, есть только одна земля, зачем богам создавать другие?

Старик говорил невероятное.

Поверить ему мог только приговоренный к смерти.

Гунайх поверил. Сомнения и усталость покинули его.

Раненым, которые не могли двигаться сами, дали легкую смерть. Лошадей и скот прирезали. Повозки и шатры изрубили в щепу. Шли ночь, весь следующий день и еще ночь. Оступившиеся тонули в трясине без крика.

Гауранга, словно привязанный, все время был рядом со стариком, и тот что-то вполголоса рассказывал ему. Глаза мальчика сияли, и Гунайху впервые довелось услышать, как он смеется. Юность всегда больше склонна верить сказкам о будущем, чем правде о прошлом.

Тайными тропами через болото хромой Данда вывел клан к побережью. В защищенной от ветра бухте в ожидании добычи покачивались на мелкой волне корабли торговцев-стервятников.

Торговцев и немногочисленную сонную охрану вырезали без пощады, в живых оставили только кормчих. Погрузились на семь кораблей. Остальные сожгли.

Потянулись долгие, голодные, в лихорадочном бреду неотличимые один от другого дни плавания к земле, о которой никто ничего не знал, которой просто не могло быть, потому что нет другой земли, кроме той, что оставили беглецы.

— Какой ты хочешь награды? — уже на корабле спросил Гунайх старика.

— Я скажу, когда мы достигнем земли, — ответил Данда.

— Кто ты и откуда пришел?

— Он просто путник, — ответил, переглянувшись со стариком, Гауранга.

Солнце поднялось высоко, зыбкое марево дрожало над песком, по которому все так же размеренно, не выпуская из рук оружия, шагал Гунайх. Вытекла из щелей и пузырилась смола на палубе, изнемогали от зноя и изнуряющей неизвестности люди. Покрылась бисеринками пота и подрагивала рука воина, с обнаженным мечом стоявшего подле старого Данда.

— Как долго! Почему они не возвращаются? — теребил старика потерявший терпение Гауранга. — Они вернутся? Ты же обещал, что там не будет никого… А если…

Старик не отвечал, он неотрывно глядел поверх борта на далекие заснеженные вершины гор. Губы его беззвучно шевелились, но никто, даже Гауранга, не смог бы разобрать слетающих с них слов.

— Данда! Ну Данда же! Чего ты молчишь? А вдруг там люди?..

— Помоги мне, — старик ухватился одной рукой за Гауранга, другой за посох, встал на ноги и про скрипел: — Они возвращаются.

В самом деле, со стороны леса послышался какой-то шум, треск сучьев, голоса, и наконец показались посланные на разведку воины. Четверо сгибались под тяжестью огромного оленя, остальные были увешаны тушками битой птицы. Чуть позже подошли два других отряда. В шлемах воины несли неведомые сочные плоды и ягоды, серебряной чешуей сверкали связки рыбин, кожаные фляги были наполнены чистейшей родниковой водой.

Перебивая друг друга, все говорили одно и то же: никаких следов человека, звери и птицы не пуганы, ручьи полны рыбы, а в двух полетах стрелы, за холмами, есть долина, будто созданная для поселения.

Не дожидаясь сигнала, корабли один за другим ткнулись в берег, ликующая толпа перехлестнула через борта, оружие и тяжелые доспехи полетели в одну кучу, и недавние беглецы, почувствовав наконец долгожданную свободу и безопасность, превратились на время в детей. Разведчиков снова и снова заставляли рассказывать об увиденном, и каждая новая подробность встречалась восторженным ревом. Истосковавшиеся по земле ребятишки, забыв про голод, устроили на песке веселую возню, женщины не вытирали светлых слез, а воины со всего размаха хлопали друг друга по спинам и наконец, сцепив руки и образовав круг, в центре которого был вождь, пустились в пляс, как во время большого праздника, хором взревывая:

— Гу-найх! Гу-найх! Гу-найх!

Последним сошел на берег хромой Данда. Гауранга тут же подбежал к нему и подставил плечо. Опираясь на мальчика, старик направился к танцующим воинам. Завидев его, те прервали пляску и расступились. Смолкли голоса, и почудилось всем, или это было на самом деле, что расправились плечи старика, выше стал он ростом, помолодели и засверкали глаза его.

Медленно шел Данда, благоговейным было молчание воинов. Старик появился в трудную для клана минуту и спас их. Многим так и не суждено было бы увидеть эту землю, не умей Данда залечивать самые страшные раны, сращивать сломанные кости и прикосновением прохладной ладони снимать жар и успокаивать лихорадку. Но кто он и откуда пришел?

Подбоченившись и ухмыляясь в усы, Гунайх ждал, когда Данда приблизится.

— Старик! Ты умер бы первым, окажись здесь люди! — со смехом выкрикнул он, и вздрогнули воины от этих слов. — Ты оказал нам большую услугу. Скажи наконец, какую ты хочешь награду?

— Вам здесь жить, — раздалось в ответ. Удивительный негромкий голос Данда, похожий одновременно на скрип расщепленного морозом пня, шелест травы и клекот птицы, одинаково хорошо был слышен и стоящему рядом Гауранга, и сбившимся поодаль в кучку и ожидающим решения своей участи кормчим.

— Здесь будет ваш новый дом, — говорил Данда. — Здесь все ваше: море и рыба в нем, лес и зверье, земля и птицы. Вы все начинаете сначала и постарайтесь сделать так, чтобы новый дом не был похож на тот, что вы покинули, иначе участь ваша будет печальна.

Гунайх не понял. Гунайх согнал улыбку с лица. В словах старика ему почудилась угроза.

— Как тебя понимать? Помолчите вы! — рявкнул он на возмущенно зашептавшихся старейшин клана, во всем видевших попрание древних традиций. — Говори, старик, кто нам может угрожать? Почему печальной будет участь? Говори!

Данда покачал головой и вздохнул.

— Я немало ходил и немало видел на своем веку, — сказал он — Видел разных людей, разными были у них жилища и одежда, мысли и обычаи. Рожденный обречен на смерть, но между рождением и смертью лежит дальняя дорога — жизнь. И как эту дорогу пройти, кого выбрать в спутники, зависит только от людей. Мы сами делаем свою судьбу, и мало кому выпадает счастье построить жизнь заново, свернуть в сторону с дороги, ведущей к пропасти. Вам выпало такое счастье. Так зачем же тащить старую рухлядь в новый дом? А что до награды…

Он улыбнулся, глаза затерялись в сетке морщин.

— Старому Данда много не надо. Миску горячей похлебки да кусок лепешки…

— Смотрите! — раздался чей-то крик. — Смотрите же!

Невесть откуда взявшаяся белая птица медленно кружила над людьми, опускаясь все ниже и ниже. Снежные крылья едва не коснулись запрокинутых лиц, и птица легко опустилась на плечо Данды. Он погладил ее, и птица доверчиво потерлась клювом о его ладонь.

— К счастью! Счастливый знак! — пронесся шепоток, и закаленные в боях воины, ощутив неожиданную робость, подались назад, но уже через мгновение разразились ликующими криками.

Снежно-белая птица, испугавшись громких голосов, снялась с плеча Данда и полетела в сторону леса.

Веселье у костров продолжалось до глубокой ночи.

— Я назову эту землю Гунайхорн — земля Гунайха! — говорил захмелевший вождь.

— У этой земли уже есть название, — тихо, так, что его слышал только сидящий рядом Гауранга, пробормотал хромой Данда. — Латриал — земля, которую ищут.

— Я построю в долине меж холмов город и обнесу его крепкими стенами!

— И город превратится в тюрьму…

— Я выставлю сторожевые посты в горах, и никто не пройдет в нашу землю незамеченным!

— И никто незамеченным не сможет покинуть ее…

— Зачем посты и стены? — возразил Балиа, брат вождя. — Здесь нет никого, кроме нас, все враги остались за морем, будь они тысячу раз прокляты!

— Нет врагов? — рявкнул Гунайх. — Враги всегда есть! Но больше они не застанут нас врасплох. Я восстановлю утраченное могущество клана и никому не позволю его подорвать. Отсюда мы никуда не уйдем. Костьми ляжем, но не уйдем. Старик прав, здесь наш новый дом, и у этого дома должны быть крепкие стены. Балиа, ты завтра же возьмешь людей, пойдешь в горы и разведаешь, есть ли там хоть одна живая душа!

Балиа в знак повиновения склонил голову и прижал руки к груди, и только Гауранга заметил, какой радостью сверкнули его глаза.

— Новая земля, новый дом, — уже сонно бормотал Гунайх. — Я всех заставлю строить новый дом…

— И изо всех сил будешь стараться сделать его похожим на старый…

Вождь вскинул голову, обвел всех мутным взглядом.

— Старик! Что ты там скрипишь? Ты так ничего и не попросил в награду… Ты хитер, ты знаешь, что сейчас мне нечего тебе дать. Ты хитер, ты подождешь, пока я разбогатею, но я не жаден, проси чего хочешь… — хмельное питье и усталость взяли свое, Гунайх не договорил, повалился набок и захрапел.

Угомонились уже под утро. Сон сморил всех, спали даже кормчие, так и не узнавшие, принесут их в жертву или оставят жить.

Наступая на разбросанные по песку обглоданные кости и мусор, обходя лежащих вповалку воинов, хромой Данда подошел к самой воде и долго стоял там, опершись на посох. Большая белая птица возникла из темноты и села ему на плечо.

— Как твое крыло? — спросил Данда. — Уже не болит? Хотел бы я полететь вместе с тобой и посмотреть, что там дальше, за горами и пустыней…

Гауранга осторожно положил на землю только что пойманную и еще трепыхавшуюся рыбину, обтер руки пучком травы и вытащил из колчана стрелу.

Тонко дзенькнула тетива, коротко пропел ветер в оперении, фазан подскочил над высокой травой, упал, хлопая крыльями, закружился на одном месте.

— Попал! Попал! — закричал Гауранга, потрясая луком. Он подбежал к бьющейся птице, прикончил несколькими ударами ножа, поднял добычу высоко над головой.

— Данда! Ты посмотри, какой красавец!

— Кровью испачкаешься, — сказал Данда, подняв голову от охапки травы, которую собрал на полянах и теперь перебирал, сидя под деревом.

Гауранга нарочно подставил руку под кровь, толчками бьющую из перерезанной шеи птицы, и мазнул себе по лицу:

— Не пристало будущему вождю бояться крови! — воскликнул он.

— И не пристало зря проливать ее. Ты не был голоден, зачем убил?

Данда с кряхтением поднялся на ноги и не оглядываясь пошел к лесу.

Глядя ему в спину, мальчик возмущенно фыркнул. Надо же, зря убил! Разве убивают только для еды? На войне тоже убивают… Но там враги. Или ты их, или они тебя. А в жертву? Когда кормчих поймают, их принесут в жертву, хотя они не враги и не пища, просто чужие. Если поймают. Попробуй разыщи их… Но какой выстрел!

Гауранга прицепил к поясу рыбину и фазана и вприпрыжку припустил за стариком, догнал его и пошел рядом, приноравливаясь к хромой поступи.

— Все вокруг такое, каким мы его делаем, — будто не замечая мальчика, скрипучим голосом говорил Данда. — Выйди с обнаженным мечом, и все вокруг при виде тебя возьмутся за оружие. Улыбнись — и улыбнутся в ответ. Запри дверь свою, и сосед сделает то же самое. Возведи вокруг дома стены, и всюду тебе будут чудиться враги.

— Разве плохо иметь крепкие стены и доброе оружие под рукой?

— Окружать себя нужно не стенами — друзьями.

— А вдруг среди них предатель, враг? Или все они враги и лишь искусно притворяются? Те же кормчие: убили двух стражников и бежали.

— Ты будешь вождем, — грустно проговорил Данда. — Только помни: будешь зол ты — будут злы и жестоки все вокруг, и страх поселится в душах, небо из голубого станет серым, поблекнет листва на деревьях, и холодным станет солнце. Кормчих хотели убить, и они спасали свою жизнь.

— Но ведь нужно же кого-то принести в жертву!

Старик рассмеялся.

— Разве можно чужой кровью купить себе счастье? Ты будешь вождем…

Гауранга засопел. Он всегда сопел, когда злился. Данда говорил непонятное. Он хороший, никто не может так здорово различать голоса птиц, так быстро находить вкусные коренья и так интересно рассказывать. Но когда он говорит непонятное… Будто прошлогодняя хвоя попала за шиворот и колется, колется, колется…

Гауранга посмотрел на небо. Оно не было серым, оно было голубым, и солнце не было холодным.

— Давно белан не прилетал, — сказал мальчик. — Забыл, наверное, как на корабле мы лечили его крыло…

Он вдруг осекся и замер на месте с поднятой ногой. Шагах в пяти из-за деревьев вышел, покачиваясь, до бровей заросший человек в лохмотьях и заступил дорогу. В руках он сжимал узловатую дубину. Голодно сверкающие глаза обшарили старика и мальчика и остановились на мальчике.

Мужчина шумно сглотнул, дернулся вверх и вниз острый кадык, напряглись руки.

Гауранга попятился. Кормчий. Где-то поблизости могут быть и другие.

Отпрыгнуть в кусты и бежать. Кормчий не догонит, куда ему! Позвать воинов. Но Данда…

Мальчик тоскливо оглянулся по сторонам. Помощи ждать неоткуда.

Кормчий, не сводя глаз с пояса Гауранги, шагнул вперед, перехватил поудобнее дубину. Данда угрожающе поднял посох и встал между мальчиком и кормчим, но Гауранга отстранил старика. Он отцепил от пояса фазана и рыбину, положил на землю перед кормчим и отступил. Он хотел что-то сказать, но язык отказывался повиноваться, и тогда мальчик просто раздвинул губы в подобии улыбки.

Удивительная перемена произошла вдруг с кормчим. Он отшвырнул дубину, обеими руками схватил рыбину и фазана и, прижимая к груди, в несколько прыжков скрылся за деревьями.

Увидев врага убегающим, Гауранга вскинул было лук, но рука старика опустилась ему на плечо, крепко сжала.

— Не надо, — сказал Данда. Голос его дрожал. — Ты все правильно сделал. А я испугался! — он коротко сыпанул трескучим смехом.

Возвращались молча. Рука старика лежала на плече мальчика. Когда меж деревьев стали видны почти готовые стены, сложенные из толстых бревен, и слышны голоса копающих ров людей, Гауранга спросил:

— Ты ведь не уйдешь от нас, Данда?

— Еще не знаю, — с испугавшей мальчика серьезностью после долгой паузы ответил старик.

Дозорные спали, никто не окликнул скользнувшего в приоткрытые ворота человека, и, оказавшись вдали от стен, в густой тени деревьев, он с облегчением вздохнул. Некоторое время, замерев на месте, он вслушивался в ночную тишину, ожидая вскрика испуганной птицы, звяканья оружия или хруста ветки под неосторожной ногой. Но ничто не показалось ему подозрительным, он вышел из-за дерева и быстрым шагом, сторонясь тропинки, направился туда, где на обращенном к морю склоне холма стояла крохотная хижина хромого Данда.

На пороге он обернулся, еще раз внимательно огляделся по сторонам, потом без стука толкнул дверь и вошел внутрь. Едва дверь закрылась за ним, как из кустарника появилась маленькая юркая фигурка и прильнула к стене рядом с окном.

В эту ночь сон обошел стороной не только хижину хромого Данда. Бодрствовал и Гунайх, а вместе с ним пятеро старейших клана. Посла обильной пищи и хмельного питья им хотелось спать, они важно клевали носами, недоумевая про себя, зачем вождю понадобилось звать их в столь поздний час, а речь Гунайха все текла и текла. Для каждого он нашел доброе слово, каждому напомнил о его заслугах перед кланом. Он вспомнил стародавние времена, когда клан был могуч и богат и соседи искали с ним дружбы.

— Да-да, — кивали старцы. — Были такие времена. Нам ли их не помнить?! — И глаза их туманились, а выцветшие губы растягивались в улыбке. Славные были времена, сытые и спокойные.

— Но потом у вождя родились сыновья-близнецы, и по древнему обычаю клан разделился. Все ли это помнят?

— Да-да, — кивали старцы и мрачнели. — Так было. Древний обычай не был нарушен.

— Именно тогда, с Раздела, начался закат славы и удачи, — напирал Гунайх. — Соседи обнаглели, война следовала за войной, и ему, Гунайху, досталось жалкое наследие чужой глупости. Да-да, глупости! Но он не роптал, нет, он воин и сын воина. Но неудачам не было конца, соседи были сильнее, а кое-кто опять вспомнил древние обычаи и начал шептаться по углам о смене вождя.

Старцы, почуяв угрозу, принялись что-то бормотать, но Гунайх их не слушал.

«Испугались! — удовлетворенно думал он про себя, вглядываясь в ненавистные лица. — Это хорошо, что испугались, хорошо, что поняли наконец свою слабость здесь, на новой земле, где некому пожаловаться и не у кого искать защиты».

Как же люто он ненавидел их! Вечно брюзжат, и всегда у них наготове какой-нибудь древний обычай или достойное подражания деяние предков. Иногда Гунайху казалось, что, собравшись где-нибудь в укромном месте, они сами выдумывают и обычаи, и деяния предков. Но теперь все будет по-другому. Теперь он, Гунайх, один будет решать судьбу клана. И пусть кто-нибудь осмелится возразить!.. Но почему же так долго не возвращается Гауранга?

— Духи наших предков создали эту землю для клана взамен утерянной, — сказал Гунайх. — Они послали проводника — хромого Данда…

При звуках этого имени старцы оживились, думая, что гроза миновала. По древним обычаям, чужак не имел права жить внутри городища, и хижина Данда стояла в отдалении, но редким был день, когда там не толпились бы воины или старики, женщины и детвора, люди, пришедшие за лечебными травами, советом или просто так.

— Хромой привел нас сюда, — сказал один из старцев, которого Данда вылечил от болей в пояснице. — Он учит детей, лечит раны воинов…

— Это так, — оборвал его Гунайх. — Устами Данда говорят с нами духи предков. И они сказали: здесь наш новый дом. Здесь! Все это слышали на берегу, куда пристали наши корабли и где на плечо хромого опустилась белая птица. Это так, все видели, все это знают. Но я знаю еще кое-что…

Гунайх обвел старцев взглядом, от которого мурашки пробежали у них по спинам, отхлебнул из кубка и продолжал:

— Я не умею говорить долго и красиво, как мой брат Балиа, я воин. — Он выдержал паузу и, услышав наконец за дверью стремительные шаги, сказал: — Послушаем моего сына Гауранга.

В тот же миг дверь распахнулась.

— Он там! Он опять там! — с порога закричал Гауранга. Глаза его лихорадочно блестели, волосы были растрепаны, а одежда мокра от росы. — Он опять там и опять уговаривает Данда бежать! Предать нас всех и бежать!

— Успокойся, — приказал вождь и усадил мальчика на скамью подле себя. — Не подобает будущему воину и вождю вести себя на совете клана подобно женщине в грозу. Говори по порядку.

Только сейчас Гауранга заметил сидящих вокруг стола старцев. Он густо покраснел, вопросительно глянул на отца, а когда тот подбадривающе похлопал его по плечу, прерывающимся от волнения голосом стал рассказывать.

Гауранга говорил о том, что Гунайх и старцы знали сами: Балиа дошел со своими людьми до Дальних гор и нигде не встретил человеческого жилья. Неприступные горы и море — отличная защита от врагов.

— Он говорил, — мальчик запнулся и после паузы продолжал, — он говорил, что только… глупец, разум которого помутился от страха и неудач, может заставлять людей возводить стены, копать рвы и ямы, когда нет никакой опасности…

— А Данда? — спросил вождь. — Он что говорил?

— Что в Дальних горах есть проход, и там, за горами, пустыня…

— Так я и знал! — воскликнул Гунайх. — Проход в горах! У любой крепости есть слабое место. Дальше!

— Балиа говорил, что многие недовольны вождем. Люди устали и хотят жить спокойно…

— Жить спокойно! А разве я этого не хочу?! — Пальцы Гунайха, вцепившиеся в толстую столешницу, побелели.

— Он говорил, что клан нужно разделить. Пусть те, кто хочет строить крепость, останутся здесь, а другие возьмут один или два корабля и поплывут вдоль берега, чтобы найти новое место и жить так, как им хочется. Он сказал, что в совете есть те, кто думает так же…

— Неправда! Мальчишка лжет! — взвизгнул неповоротливый, тучный Вимудхах. — Кто докажет, что он все это слышал, а не придумал только что?

— А разве нужны еще доказательства? — медленно проговорил Гунайх.

Вимудхах поперхнулся, заерзал на месте, обернулся по сторонам, ища поддержки, но мудрые старцы, глядя в пол, уже потихоньку отодвигались от него.

И тогда Вимудхах испугался.

— Этого не может быть! — просипел он. — Я не верю, что кто-нибудь в совете думает о разделе клана. Балиа — безумец и отступник. Никто не думает так, как он. Он предатель!

Вот слово и прозвучало. Гунайх ухмыльнулся в усы.

— А Данда… Данда согласился уйти на кораблях? — медленно спросил он, тоном подсказывая ответ.

Мальчик, пряча глаза, залепетал:

— Данда… да… Нет! Нет, нет… Это все Балиа. Он уговаривал, грозил… Он посмел грозить старику! Балиа предатель!

Вимудхах вкрадчиво спросил:

— Да или нет? Совет должен знать правду.

— Я не расслышал, — тихо прошептал Гауранга, стараясь ни с кем не встречаться взглядом. Щеки у него пылали, и комок горечи застрял в горле. Предчувствие потери сжало ему сердце, он сожалел о сказанном.

— Только не изгоняйте его, — губы мальчика задрожали, он вскочил и выбежал за дверь.

— Все ясно, — чувствуя близкое прощение, сказал Вимудхах. — Все ясно. Они оба предатели, а, согласно древним обычаям наших предков…

— Все ли так думают? — спросил Гунайх. — Все согласны? Все были согласны.

Балиа замолчал, поднял голову, прислушиваясь, и на всякий случай пододвинул к себе меч.

Он не успел обнажить его. Дверь, сорванная с ременных петель мощным пинком, грохнула о стену, и в хижину с топором в руке ворвался Гунайх.

— Совет назвал тебя предателем и по древнему обычаю наших предков приговорил тебя к смерти! — прорычал он. — Завтра я сам покажу твою голову клану!

Он взмахнул топором, но Балиа успел уклониться, и блеснувшее в пламени светильника широкое лезвие рассекло пустоту.

Гунайх был опытным бойцом. Тяжелый топор казался игрушкой в его руках. Удар следовал за ударом, но Балиа чудом удавалось всякий раз избегать смерти. Короткий меч был сейчас бесполезен, и ему приходилось рассчитывать только на свою ловкость.

Перебрасывая топор из руки в руку, быстро передвигаясь на коротких крепких ногах, Гунайх атаковал со всех сторон сразу, постепенно отжимая брата в угол. Развязка была близка и неминуема, оба это понимали. С начала схватки ни один не проронил ни слова, в хижине раздавалось лишь тяжелое хриплое дыхание Гунайха, короткое, с присвистом сквозь сжатые зубы — Балиа да шарканье ног по земляному полу.

Ни звука не издал и хромой Данда, сидящий, как и сидел до появления Гунайха, в дальнем углу и полностью, казалось, безучастный к происходящему. Не было ни страха, ни ненависти в его глазах, только безмерное сожаление, когда он переводил взгляд с огромного, похожего на разъяренного кабана Гунайха на гибкого и стремительного Балиа. И будто устав смотреть на братьев, таких разных внешне и таких схожих в стремлениях, старик прикрыл глаза и словно бы даже задремал. Больше всего ему хотелось сейчас оказаться на пустынном берегу и слушать шорох волн, бегущих из дальних-дальних краев, где нет злости, ненависти и невежества. Должны же быть такие края!

Схватка между тем продолжалась. Зажатый в угол Балиа неуловимо быстрым движением метнул свой меч в Гунайха. Тот на мгновение растерялся, успев, однако, отбить удар, но и этой задержки оказалось достаточно. Балиа двумя руками подхватил скамью и обрушил ее на брата. Схватившись за голову, Гунайх грузно осел на пол. Балиа сверху бросился на него, но получил сильный удар в живот и отлетел к стене. В следующий миг Гунайх был уже на ногах. Он поудобнее перехватил топор и с коротким хэканьем нанес последний удар.

Потом он наклонился, подобрал с пола меч Балиа и повернулся к Данда. Залитое кровью лицо вождя было страшно. Выставив вперед руку с мечом, он медленно подошел к старику.

— Вот этого ты и добивался, — хрипло проговорил Гунайх. — Чтоб мы вцепились друг другу в глотки, чтоб клан разделился, а уж потом ты бы прибрал к рукам этого мальчишку, — он кивнул в сторону брата. — Раздела не будет, ты ошибся, старик. Но ты еще многое должен мне сказать.

— Мне нечего тебе сказать, — ровным голосом отвечал Данда.

— Ты колдун!

— Я человек. Такой же, как и ты.

— Ты привел клан сюда, чтобы здесь разделить, а потом позвать тех, кто перебьет нас поодиночке. Или же ты хотел сам стать вождем и начать войну со мной после Раздела?

— Ни то, ни другое. Вас перебили бы всех еще там, — старик махнул рукой в сторону моря. — Для этого не было нужды вести клан сюда. Я привел, чтобы спасти вас. Никто, кроме меня, не знает дороги в эту землю.

— Ты околдовал нас. Ты позвал, и мы пошли. Никто не верил, что есть эта земля, но мы пошли.

— Потому что хотели жить.

— Зачем тебе это? Чего ты хочешь? Ты притягиваешь людей, и они слушают тебя. Чего ты хочешь, старик? Отвечай!

— Я учу людей тому, что знаю сам.

— Ты колдун, звезды указывают тебе путь.

— Они укажут путь любому, кто смотрит на небо не только затем, чтоб подстрелить там птицу.

— У тебя есть тайное знание, старик. Дай мне его, и я не убью тебя.

— У меня нет тайного знания. Тайным знание делает корысть. У меня нет корысти.

— Ты лжешь. У тебя есть тайное знание, ты не приказываешь, но люди слушают тебя. Я ведь не глуп, я заподозрил неладное еще там, на берегу, когда птица села тебе на плечо.

— Она прилетела на корабль, еще когда мы плыли сюда. Я лечил ей крыло и прятал от всех, иначе ты первый съел бы ее.

— Ложь! Ты все лжешь! Ты так и не просил у меня награды, теперь я сам предлагаю ее тебе: твоя жизнь вместо тайного знания. Ну!

Данда вздохнул и тихо засмеялся.

— Я не хотел никакой награды. Я стар, и сил у меня немного. Однажды я был уже здесь, мальчишкой. На обратном пути корабль разбился, и спасся я один. Всю жизнь я мечтал еще раз вернуться в эту землю. Я хотел лишь одного: позвать с собой людей, перейти через горы и пустыню за ними и посмотреть, что там, за пустыней…

— Опять ложь! Ты только что это придумал, но я заставлю тебя говорить!

Он ткнул мечом в грудь Данда, и на одежде старика проступило и стало расплываться темное пятно. Хромой Данда молчал. И чем дольше он молчал, тем в большее неистовство приходил Гунайх, осыпая его проклятиями и угрозами. А чем больше, неистовствовал Гунайх, тем непоколебимей становилось молчание старика.

Вдруг раздалось хлопанье крыльев, большая белая птица влетела в окно и с яростным клекотом вцепилась когтями в лицо Гунайха. Он взвыл от боли и неожиданности, сорвал с себя птицу, швырнул ее в Данда и в остервенении рубанул мечом раз, другой, еще и еще…

Не помня себя, он рубил и рубил бездыханное уже тело старика, на котором распластала, словно защищая, свои белые крылья птица, и кровь птицы смешивалась с кровью Данда, и белые ее перья запутывались в его белых волосах.

…А под утро дозорные на стенах увидели над морем за холмами зарево. Но это был не восход. Это пылали семь кораблей. И тьма, потревоженная пламенем, становилась еще гуще.

 

2. Послушник

И тьма, потревоженная пламенем, становилась еще гуще. Джурсен протянул руку и двумя пальцами загасил свечу. Ларгис пробормотала что-то, засыпая, положила ему голову на плечо, ткнулась носом в шею. Дыхание было легким и щекотным. За окном послышался какой-то шум, возня, кто-то взвыл от боли:

— Ах, ты так, падаль! Куда?! Держи его, ребята!

Тотчас раздались еще голоса, хриплые, злые:

— Уйдет ведь, наперерез давай!

— Отступник!

— Туда, в переулок, между домами!

— От меня не уйдет, а ты его брать не хотел. Я их сквозь стены вижу!.. Отступник и есть отступник. Чуть руку не отхватил, зараза!

Прогрохотали башмаки по мостовой, где-то в отдалении взвился истошный визг, и все стихло.

Осторожно, чтобы не разбудить Ларгис, Джурсен встал с постели и быстро оделся, стараясь не шуметь. Из окна тянуло прохладой. Горбами чудовищ из легенды чернели на фоне неба крыши домов. Джурсен закрыл окно, скоро на улице будет шумно. Заорут здравицы горластые лавочники из отрядов Содействия, валом повалит празднично разодетый народ, непременно кто-то кого-то попытается тут же, посреди мостовой, уличить в отступничестве, и гвалт поднимется до небес.

Он долго смотрел, прощаясь, на тихонько посапывающую девушку и протянул было руку, чтобы поправить сбившееся одеяло, но тотчас отдернул. Ларгис перевернулась на другой бок, что-то прошептала во сне, и Джурсен, испугавшись, что она проснется, на цыпочках вышел из комнаты, плотно прикрыл за собой дверь и спустился на первый этаж.

Звучно зевая и почесываясь, хозяин уже сидел в засаде в темной нише под лестницей, поджидая забывчивых постояльцев, чтобы напомнить о плате.

— С Днем Очищения! — простуженным голосом приветствовал он Джурсена. — Денек сегодня будет отменный, жаркий, мои кости не обманывают. Последний раз нас навестили, верно?

Юноша кивнул.

— Бежит время-то, а? — продолжал хозяин, обрадовавшись возможности поболтать. — А ведь я помню, как вы в первый раз сюда пришли… ну точно, три года назад, в канун Прозрения, верно? Как сейчас помню, худущий, робкий, а я еще тогда смекнул: большое, думаю, будущее у этого парня. Ишь, как глаза сверкают! И ведь прав оказался!

Первый раз Джурсен пришел сюда и встретил Ларгис не в канун Прозрения, но это неважно. Теперь все неважно, все уже позади; Ларгис, годы послушничества, вечно простуженный болтливый хозяин дома свиданий, каморка под самой крышей…

Он отцепил от пояса кошелек, протянул хозяину:

— Не буди ее, пусть спит.

Тот бодро выбрался из ниши, схватил кошелек, пересчитал монеты, пересчитал еще раз, шевеля губами, и коротенькие белесые бровки его взлетели на лоб, да так и застыли.

— О-о! Благословенна ваша щедрая рука! — воскликнул он. — Я распоряжусь, чтоб не шумели, — он вдруг гадливо хихикнул и подмигнул Джурсену: — Конечно, пусть спит, устала, наверное. Пусть спит, разве мне жалко для такого человека?!

Он забежал вперед, семеня толстенькими ножками в стоптанных туфлях, распахнул перед Джурсеном дверь и, едва сдерживая ликование, сообщил:

— А вчера-то вечером… Не слыхали, нет? Ну как же! Шуму было на всю улицу. Вот здесь, за углом, в торговых рядах, отступника уличили! Народ у нас в квартале сами знаете какой, люди обстоятельные, серьезные. Отступников этих поганых и в прежние-то времена на дух не переносили, а уж теперь… Когда стражники прибежали, он уже и не шевелился! Сами управились. — Хозяин топнул ногой и выпятил и без того толстую нижнюю губу. — А я так думаю, по-простому: нечего с ними цацкаться. Где уличили, там и кончать надо, на месте. Сверху, конечно, виднее, но народ, он не ошибается, он понимает, что к чему.

Джурсен, уже взявшийся за ручку двери, остановился.

— Как же уличили его? — спросил он.

— Так ведь корешками он торговал любильными! — воскликнул хозяин. — Да с покупателем, таким же, видать, мозгляком немощным, в цене не сошлись. Тот его по шее, а корешки-то возьми да и рассыпься! А тут я как раз с соседом, ну, с зеленщиком, вы знаете…

— Ну корешки, и что? — нетерпеливо перебил Джурсен.

— Как что?! — хозяин даже опешил, выжидательно уставился на Джурсена, дивясь его недогадливости. — Корешки-то эти где растут?

— Где?

— За Стеной, в Запретных горах они растут, каждому известно! Значит что?

— Что?

— Значит, сам он ходил туда или приятели его. Отступник, значит, предатель! Переступил Стену.

— Ничего не значит, — сказал Джурсен. — Я слышал, их можно хоть у себя дома в горшке выращивать, надо только знать как. Поспешил ты с соседом.

Хозяин не смутился и возразил с прежней убежденностью:

— И пусть! Хоть на голове у себя пусть выращивает! Семена где брал? Опять там же — в Запретных горах. Значит, ходил туда, или приятели ходили, или хотел пойти, это все равно. Предатель, значит, нашего общего дела.

Джурсен промолчал. Хозяин истолковал его молчание по-своему, придвинулся и доверительно проговорил:

— Очень вы еще молоды, господин послушник, а я жизнь прожил, хвала святому Данда. Я вот что вам скажу: те, которые делают худое, их за руку поймать можно. А вот те, которые худое думают, — тех за руку не поймаешь, они-то и есть самые страшные отступники. Ошиблись, что ж, может, и ошиблись. Но лучше десять раз ошибиться, чем одного настоящего отступника упустить. И ведь до чего страшные люди! Бьют их, пытают, а они все равно! Не пойму я их, господин послушник, и не понимал никогда. Если Стена построена, значит, о Запретных горах и думать не смей. Простора они не чувствуют, видите ли, свободы. Каменный обруч им мешает. А чего им надо? Хорошо нам здесь или не очень — здесь наш дом, здесь живем и жить будем до самой смерти. И дети наши тоже здесь жить будут. Зачем идти куда-то? Не пойму. Это ж не только сделать, но и подумать страшно — идти в Запретные горы из дома: они потому и Запретные, что нельзя. Ребенок и тот поймет — нельзя. А эти… Одно слово — отступники. Ничего для них святого. Сказано же в Первой Заповеди у святого Гауранга: «Здесь наш дом»…

Джурсен одобрительно покивал.

— И самые опасные — это не те, которые делают, а те, которые только хотят сделать? — задумчиво проговорил он. — Ну что ж, спасибо за урок.

— Мы что, у нас умишко хоть и маленький, а…

— Честному, значит, гражданину, вот тебе, например, даже подумать страшно, — все так же медленно говорил Джурсен и вдруг отступил на шаг, ткнул пальцем хозяину в грудь и рявкнул:

— А откуда знаешь, что страшно? Значит, думал, раз знаешь? Ну! Хоть раз думал? Хоть один-единственный раз, а? Признавайся! Неужто ни разу не приходила мыслишка собраться эдак поутру и махнуть в горы, а уж там… или парус поставить на лодку, не обыкновенный, в десять локтей, а побольше, и в сторону восхода, а?

Лицо хозяина разом посерело, толстые щеки обвисли и задрожали, он прижал волосатые руки к груди и просипел:

— Вы не подумайте чего, господин послушник. Да разве ж я похож… я и налоги всегда исправно… а чтоб такое! Да вы ж меня столько лет знаете, господин послушник, ведь знаете, да, знаете? Приди мне такая мысль поганая, да я б сам себя первый, чтоб, значит, других не заразить… Вот думаю в отряд Содействия записаться… А сболтнул лишнее, так вы ж понимаете… Разве ж похож я… Для меня Стена священна…

Хозяин лепетал что-то еще, чрезвычайно лояльное, но Джурсен его уже не слушал. Не тот случай, чтобы слушать. Не тот человек, который осмелится сказать что-нибудь такое, чего уже не сказали другие. Тут все гладко и скользко. Тут проверенный и надежный житейский принцип: делай все, что можно, но для себя и при этом будь таким же, как все, ни в коем случае не выделяйся. И он всегда был и всегда будет как все, не впереди и не сзади, точнехонько посредине, плечом к плечу с соседями, такими же, как он, в высшей степени благонадежными. Трусливые и ни на что не способные по отдельности, все вместе они являли собой грозное безликое образование — массу. Плечом к плечу ходили они по Городу с ломиками несколько лет назад и ломали стены и перегородки, потому как усвоили сказанное: «Тот, кто не на виду у всех, тот таится. Тот, кто таится, тот замыслил худое, тот враг». А раз так — какие могут быть перегородки?! Долой их! А что обрушилось множество зданий, так что ж, за усердие не накажешь. Круши, ребята! Потом разберемся! А потом в самом деле разобрались, но не они — другие; они лишь услышали и усвоили: «Ошибка! Прекратить! Не так поняты были Священные Книги! Исправить!». И не сгорели от стыда, бойко сменили ломики на носилки и мастерки, чтобы исправить, восстановить, сделать краше. И восстановили. За исключением того, что безнадежно испортили. А сейчас вот в едином порыве горят готовностью способствовать Очищению. Метлой и дубиной! Навеки! Тех, кто по углам! Без пощады! И с какой стороны ни глянь — нет людей надежней. Образец, надежда и опора. Золотая середина.

— Надежный ты человек, — сказал Джурсен. — Всегда на тебя можно положиться. Верный, честный, без сомнений и колебаний…

— А как же! — воскликнул хозяин. — Нам иначе никак нельзя. — Мы кто — мы люди маленькие, нам сомневаться не положено, так с именем святых на устах и живем. А на праздник я обязательно приду, удачного вам Посвящения, господин послушник, да хранит вас святой Данда! — полетело в спину Джурсену, но стоило ему отойти подальше, как подобострастная улыбка сползла с лица хозяина, щеки подобрались, бровки вернулись на свое обычное место, и он сплюнул на землю, но тут же, опасливо оглянувшись, затер плевок башмаком.

— Рассвет скоро! — загрохотал в доме его голос. — Сколько спать можно, так и Очищение проспите!

Джурсен поежился от предутренней прохлады, плотнее запахнул плащ и по узкой мощеной улочке направился в сторону возвышающейся над Городом громады Цитадели. Несмотря на ранний час, на улице было оживленно. То и дело на пути попадались деловитые крепкие молодцы из отрядов Содействия, но, разглядев в свете факелов плащ послушника, скороговоркой бормотали приветствие и спешили ретироваться.

Джурсен беспрепятственно миновал Южные ворота и пересек внутренний дворик. Стражник у входа в башню святого Гауранга мельком взглянул на протянутый жетон с выгравированном на нем птицей и прогудел:

— Удачного Посвящения, господин послушник. Проходите.

Джурсен нащупал в кармане монету, последнюю, отдал ее стражнику и стал подниматься по крутым ступенькам лестницы, спиралью вьющейся внутри башни.

Подъем был долгим. Чем выше Джурсен поднимался, тем большее охватывало его волнение. Так бывало с ним всегда, но сегодня особенно. Ведь не скоро, очень не скоро сможет он повторить этот путь. Да и едва ли потом хватит на это решимости.

Он поспел вовремя. Запыхавшись, с сильно бьющимся сердцем, он перепрыгнул через последние ступеньки, и ветер тугой волной ударил ему в лицо, разметал волосы, крыльями захлопали за спиной полы плаща.

Тут, на верхней площадке башни святого Гауранга, всегда был ветер. Но это был совсем не тот ветер, что внизу, задыхающийся в узких ущельях улочек. Это был чистый, свободный, сильный ветер, напоенный ароматами трав и цветов, родившийся на снежных вершинах Запретных гор, или же густой и солоноватый на вкус, пробуждающий в груди непонятную тревогу и ожидание — морской.

Юноша едва успел отдышаться, как глубокий низкий звук, родившись в недрах Цитадели, медленно поплыл над Городом, возвещая о начале нового дня, Дня Очищения. Звук плыл и плыл над дворцами и лачугами, пятачками площадей, торговыми рядами, мастерскими ремесленников, над узкой песчаной полосой, где у самой воды в свете факелов копошились плотники, заканчивая последние приготовления к торжественной церемонии Посвящения и обряду Сожжения Кораблей, над крохотными лодчонками вышедших на утренний лов рыбаков, и люди, заслышав этот звук, поднимали головы и долго прислушивались, пока он не затихал вдали.

Повернувшись лицом к морю, Джурсен ждал. И вот небо в той стороне порозовело, отделилось от моря, между небом и морем показался краешек солнечного диска, и к берегу побежала из невообразимой дали трепетная пурпурная дорожка. Тотчас вспыхнула и засияла огромная снежно-белая птица на шпиле Цитадели, но во сто крат ярче, так, что больно было глазам, чисто и пронзительно засверкали вершины Запретных гор на горизонте.

Джурсен закрыл глаза, подставил лицо ветру и полетел. Тело его стало невесомым, из груди рвался ликующе-победный крик, и хлопали, хлопали, хлопали за спиной крылья. Он парил над миром, поднимаясь все выше и выше, и где-то далеко внизу остались узкие улочки с запутавшимся в них суетливым зловонным ветром, склочные торговые ряды, про пахшие обманом и рыбой, шаги стражников под утренним окном. Вот позади и эта каменная громада — Стена, а впереди были снежные вершины, и за ними…

Но вот снова раздался глубокий низкий звук из Цитадели, и полет прервался. Над головой было небо, но ноги в казенных башмаках прочно опирались на дощатый настил. Далеко впереди были горы, но между ними и Джурсеном лежал Город, в котором ему жить. А за спиной хлопали не крылья — просто разлетевшиеся полы плаща послушника.

Джурсен вдруг очень отчетливо понял это, и мечта умерла. Он понял, что никогда больше не сможет полететь, и страшная пустота ворвалась в его душу, ноги подкосились, и он медленно, как старик, держась за кованый поручень, стал спускаться.

И еще он понял, что никогда больше не позволит себе подняться на верхнюю площадку башни святого Гауранга и встретить восход солнца, пережить волшебный миг разделения тьмы на море и небо и увидеть, как первые лучи солнца зажгут белым пламенем вершины Запретных гор.

Это было прощание.

Больше прощаться было не с кем и не с чем.

«Святой Данда! — взмолился юноша. — Помоги мне! Дай мне силы Гунайха и стойкости Гауранга, дай мне мудрости Вимудхаха, помоги мне справиться с искушением и стать таким, как все. Помоги мне!»

Стыд, тоска и отчаяние жгли его сердце.

Он не такой, как все. Годы послушничества пропали даром. Он преуспел и отточил ум свой учением, которого не смогла принять душа, и ум стал холоден, а в душе поселилась пустота.

Он не такой, как все. Мудрость священных книг тщетно боролась в нем с язвой тягчайшего из пороков — жаждой странствий.

Он не такой, как все.

Знал бы адепт-наставник, какие мысли посещают лучшего из его учеников, когда он в глубокой задумчивости застывает над священными текстами. Знал бы он, сколько раз мысленно Джурсен уходил к заснеженным вершинам Запретных гор, пересекал под палящим солнцем Пустыню или поднимал огромный парус на корабле!

Он крепко хранил свою тайну, свой позор и предательство.

Ларгис, милая добрая Ларгис — единственный человек на свете, которому он признался в гложущей его тоске.

— Бывает, часто бывает, что я чувствую… не знаю, как это назвать, — сказал он как-то ночью. — Я задыхаюсь. Мне душно здесь, не хватает воздуха, давит в груди…

— Открыть окно? — сонно пробормотала Ларгис.

— …больше всего на свете мне хочется идти и идти с тобой рядом, и чтобы далеко-далеко позади остались стены, Цитадель, Город… Так далеко, что их и не видно вовсе, а мы все идем и идем…

— Куда?

— Не знаю, неважно куда, просто идем. Отсюда. За горы, за море, куда-нибудь. Я не знаю куда, но словно какая-то сила тянет меня, зовет, и я не хочу и не могу ей противиться.

Он говорил и говорил. Раз начав, он уже не мог остановиться. Ларгис молчала, и он был благодарен ей за молчание. Она молчала, и он думал, что говорит за обоих, и больше не был одинок. Ларгис молчала, но, повернувшись к ней, Джурсен тотчас пожалел о сказанном. Зажимая себе рот ладонью, девушка смотрела на него расширившимися от ужаса глазами.

— Джурсен, — прошептала она. — Джурсен, милый, — и вдруг сорвалась на крик: — Не смей! Слышишь, не смей! — она обвила его шею руками, привлекла к себе, словно желая укрыть от опасности, и быстро заговорила:

— Ты горячий, очень горячий, у тебя жар, лихорадка, ты болен, Джурсен… Ну не молчи, скажи, что ты болен! Болен! Болен! Болен! — как заклинание повторяла она, и с каждым словом возникшая между ними стена становилась все выше и прочнее. Слово за словом, кирпич за кирпичом, растет кладка, прочнится. И нет больше силы, способной ее разрушить. И желания тоже нет.

Чем чаще наваливались на Джурсена приступы необъяснимой тоски, тем с большим усердием отдавался он изучению священных текстов. Страстный Гауранга, впитавший мудрость хромого Данда, рассудительный Вимудхах, прозревший душой лишь на исходе жизни, они всегда были рядом, сходили со страниц книг, чтобы научить и убедить безумца. Джурсен с ними беседовал, не соглашался, спорил, но — единственный себе судья — не мог признать победы ни за одной из сторон.

И тогда он сам вступил с собой в поединок, выбрав в качестве темы для итогового трактата Первую Заповедь Данда: «Здесь наш дом».

«Здесь наш дом, — повторял и повторял про себя Джурсен. — Здесь наш дом. Умрем все, но не уйдем из дома».

И тут же из самых темных тайников мысли выползала крамольнейшая из всех — почему? Почему не уйдем? Что нас держит?

Джурсен гнал ее от себя.

Умрем, но не уйдем, вот где соль! Лучше смерть, чем отступничество, лучше смерть, чем предательство. Лучше смерть.

Но многие ли покончили с собой, не чувствуя сил сопротивляться искушению? Джурсен таких не знал. Он знал другое: человек изначальна слаб, подвержен страстям и исполнен к себе жалости, рождающей сомнение. Лишь вера и страх способны укрепить его. Больше страх, чем вера. И еще убежденность в невозможности свершить задуманное. И если это верно, а это верно…

Святой Данда все знал о людях, он сжег корабли, когда кончились слова убеждения, и люди остались, не ушли. Он сжег корабли, но не убил, а лишь пригасил искушение уйти из дома.

Святые делают не все, они указывают путь, по которому идти другим.

Джурсен, как всегда во время раздумий, метался из угла в угол по своей тесной каморке и теребил двумя пальцами мочку уха.

Разгадка где-то совсем рядом. Сжечь корабли, чтобы не было искушения уйти из дома. Устранить средство достижения отступнической цели…

В светильнике на столе кончилось масло, он несколько раз вспыхнул ярко и погас. Некоторое время Джурсен не замечал обступившей его темноты, пока, ткнувшись со всего маху в стену, не зашипел от боли, потирая ушибленный лоб.

Стена. Перекрывающая единственный в горах проход стена — вот что удержит, вот что спасет от искушения нестойких.

Долгим было молчание адепта-наставника, когда Джурсен поделился с ним своими мыслями, и лишь спустя несколько дней, посоветовавшись с адептами-хранителями Цитадели Данда, он одобрил выбор темы.

Джурсен написал быстро, за несколько лихорадочно напряженных бессонных дней и ночей выплеснул на бумагу открывшуюся ему великую тайну, заключенную в словах святого Данда, но, перечитав написанное лишь единожды, боялся взять трактат в руки еще раз, так велики были его страх, стыд и отчаяние.

Сжечь свои корабли, выстроить стену для себя он так и не смог.

Отступник, — а Джурсен только что доказал это, — заверещал по-заячьи, забился в руках стражников, поджал ноги. Так его и вынесли из дома. Джурсен с адептом-наставником вышли следом. Перед домом уже собралась толпа. Не будь стражников, отступника растерзали бы тут же. Появление же Джурсена и наставника было встречено оглушительным ревом, здравицами и ликующими воплями.

Коротко обернувшись, Джурсен увидел в конце улицы удаляющихся стражников и отступника между ними. Ноги он уже не поджимал, они бессильно волочились по земле. Потерял сознание или умер от страха, такое тоже случается.

Уличив преступника, Джурсен больше не испытывал к нему никаких чувств, разве что легкое презрение победителя к противнику, не сумевшему оказать достойное сопротивление. Слишком быстро тот сдался. Это был уже второй за сегодняшний день. Остался еще один.

Третий жил недалеко от центральной площади, в одном из похожих друг на друга как две кайли воды переулке. Район этот Джурсен отлично знал. Еще мальчишкой он бегал сюда со стопкой бумаги и мешочком угля на уроки к художнику. С тех пор прошло много лет, но он не заметил в громоздящихся друг на друга домах никаких изменений, разве что появились на каждом углу голубые ящики с нарисованным на них глазом и прорезью в зрачке, куда любой законопослушный горожанин мог опустить сообщение об отступниках, да пестрели стены вывешенными по случаю большого праздника символами Очищения — скрещенными метлой и дубинкой, — и призывами: «Очистим дом свой от отступников!», «Очищение — праздник сердца!» и «Бдительность каждого — залог успеха общего дела».

Переулок был полон празднично разодетых горожан. Хозяева гостевых домов, лавок и харчевен стояли у распахнутых настежь дверей своих заведений, громко переговаривались через дорогу. При приближении Джурсена, наставника и стражи они громко поздравляли их с праздником и наперебой приглашали войти. Толпящиеся на углах крепкие ребята с повязками на рукавах предлагали свою помощь. Повсюду царили воодушевление и всеобщий подъем.

По закону Джурсен, исполняющий функции дознателя, ничего не должен был знать о подозреваемом, кроме адреса. И сейчас он шел и гадал, кем окажется этот третий — ремесленником, портным, шьющим паруса, или ювелиром. Впрочем, какая разница? Теперь он просто подозреваемый и подлежит дознанию.

Тяжелые башмаки стражников весело грохали по булыжной мостовой, им вторил короткий сухой стук черного посоха наставника. В развевающихся белых одеждах с вытканной золотом на груди и спине птице с распростертыми крыльями, он молча шел рядом с Джурсеном, сильно припадая на левую ногу. Лицо его было бесстрастным. Искоса поглядывая на него, Джурсен так и не мог понять, как адепт-наставник оценивает его действия. Наверное, хорошо, потому что первых двух подозреваемых Джурсен уличил в считанные минуты. Конечно, хорошо! Иначе и быть не может. Он, Джурсен, старался.

Одет Джурсен был точно так же, как наставник, только не было ему еще нужды в посохе, хотя он уже заказал его у лучших мастеров, и Джурсен уже пробовал ходить по своей келье, припадая на левую ногу; и не было птицы на груди. Этот символ Джурсен сможет носить только с завтрашнего дня, после посвящения. При условии, что он верно уличит и этого, третьего. Или оправдает, что случается редко, но все-таки случается. Вершиной мастерства дознателя считается, если подозреваемый сам сознается в отступничестве, но это случается еще реже, чем оправдание. Даже перед лицом самых неопровержимых фактов каждый пытается отрицать свою вину до конца. В силах своих Джурсен был уверен, и словно бы в подтверждение вполголоса заговорили стражники за спиной:

— Наш-то, наш, а? Как он их!

— Даром что на вид совсем юнец, а смотри ж ты… Так к стенке припер, что и не пикнули. Неистовый!

— Далеко пойдет, помяни мое слово. Большим человеком станет, храни его святой Данда!

— Здесь, — сказал Джурсен. Он остановился перед дверью и несколько раз сильно стукнул.

— Заперлись, — удивился один из стражников. — Боятся. Честному человеку чего бояться?

— У честных двери нараспашку, честные у порогов стоят, в дом приглашают, — вторил ему другой. — А эти заперлись. Сразу видно…

Отворила молодая красивая женщина. Тень страха мелькнула в ее глазах, когда она поняла, что за гости посетили дом. А может быть, Джурсену это всего лишь показалось.

Женщина радушно улыбнулась.

— С Днем Очищения, — нараспев произнесла она. — Входите же!

— Пусть очищение посетит этот дом, — произнес Джурсен формулу приветствия дознателя. Чем-то эта молодая женщина напомнила ему Ларгис. Глазами? Мягким голосом? Улыбкой?

— Кто там? Кто пришел, Алита? — послышалось из глубины коридора, и появился высокий черноволосый мужчина в заляпанной красками блузе.

— Алита, сходи к соседям, побудь пока у них, — сказал он. — Я за тобой зайду. Ну, иди же.

И, ласково обняв ее за плечи, направил к выходу.

Когда женщина вышла и двое стражников встали у двери, чтобы не впускать никого до окончания дознания, художник повернулся к Джурсену и наставнику.

— Прошу, — сказал он.

В мастерской, просторной светлой комнате с окном во всю стену, выходящим на крыши домов, вдоль стен стояли подрамники, громоздились какие-то рулоны, коробки, в воздухе витала сложная смесь запахов краски и почему-то моря.

Адепт-наставник, которому в предстоящей процедуре дознания отводилась роль наблюдателя, скрылся за стоящей в дальнем конце мастерской ширмой.

Художник, широко расставив ноги и уперев руки в бока, остановился посреди мастерской и принялся разглядывать ее так, словно видел впервые. Он отодвинул зачем-то в сторону мольберт, потом принялся старательно вытирать тряпкой и без того чистые руки.

Джурсен ему не мешал и не обращал на него, казалось, ни малейшего внимания. Это был испытанный прием. Художник виновен, Джурсен уже почти наверняка знал это, знал это и сам художник. Пусть поволнуется. Хотя, конечно, за эти несколько минут он, наоборот, может успокоиться, собраться с мыслями и подготовить аргументы в свою защиту. Пусть так. Джурсен не боится схватки. Куда приятнее иметь дело с умным человеком, чем с ошалевшим от ужаса и ничего не соображающим животным.

Но в чем его вина?

Джурсен медленно пошел вдоль стены, одну за другой поворачивая и разглядывая картины. Туг были портреты сановников и адептов, поясные и в рост, законченные и едва намеченные углем; несколько городских зарисовок, сцены из священных книг, «Сошествие святого Данда с корабля», «Дарование святого Гауранга», «Гнев Гунайха». Это не то. Не здесь нужно искать. Джурсен смотрел, и им все больше и больше овладевало недоумение: где умысел? Это были работы ради денег. И только. Профессиональные, талантливые, Джурсен в этом разбирался, но — всего лишь ради денег.

Джурсен почувствовал, что азарт охотника, охвативший его вначале, понемногу исчезает.

«Это плохо, — подумал он. — Молчание слишком затягивается. Нужна зацепка. Но где ее искать?»

Он подошел к следующей стене и, повернув к себе один из холстов, сначала ничего не мог разобрать. Просто темнота. Но постепенно детали стали вырисовываться, то, чего не видел глаз, дорисовывало воображение. Темное распахнутое окно, смутный силуэт человека подле него, горбы крыш за окном, в углу — край смятой постели.

Картина на была закончена, но Джурсен уже увидел.

Ведь это его, Джурсена, комната в доме свиданий ею окно, его постель. Это он, Джурсен, стоит перед окном, а там, за крышами, похожими на горбы чудовища, невидимые в темноте — Запретные горы.

Он повернул еще картину, еще одну, еще и еще в поисках — подтверждения? опровержения?

Сидящая на постели девушка, руками она зажимает себе рот. В глазах, непропорционально огромных на бледном узком лице, ужас и крик. Что она увидела там, за границей картины?

Ларгис.

Ларгис, услышавшая его, Джурсена, признание, его тайну, его тоску и смятение.

Запрокинутое к небу лицо рыбака. Восход солнца над морем. Не восход, а лишь предощущение восхода, когда море и небо еще едины, еще не вспыхнули вершины гор, еще не поплыл над миром гул колокола из Цитадели.

— Как ты назвал ее? — тихо спросил Джурсен.

— «Предощущение», — так же тихо отозвался художник.

Джурсен почувствовал вдруг к нему ненависть и жалость одновременно. Он вглядывался в лицо художника и угадывал в нем себя. Такого, каким он мог бы стать, если бы мальчишкой еще, вернувшись однажды с занятий у художника, не обнаружил на месте дома развалины. Перед развалинами еще стояли и обалдело мотали головами соседи с ломиками.

Этим художником мог бы быть он сам. Эта мастерская или точно такая же могла принадлежать ему, и этой женщиной могла бы быть Ларгис. Это могли быть его, Джурсена, картины. Он написал бы их!

— Твои родители живы? — спросил он.

— Погибли под развалинами во время уничтожения стен и перегородок, — сказал художник. — Уничтожили лишнее, кровля не выдержала и рухнула. Я был на занятиях, а когда вернулся…

Джурсен вздрогнул, как от удара, и расхохотался, но тут же оборвал смех, умолк и молчал долго, а когда заговорил, голос его был спокоен и негромок.

— Ты пришел и увидел развалины, и рядом стояли соседи с ломиками, а другие соседи копошились среди руин, разбирая утварь, и кто-то сказал тебе, что твоих уже увезли. Ты так их и не нашел. Первую ночь ты провел там же, на развалинах, а потом ночевал в других местах, где придется. Лучше всего на пристани, у складов, там всегда можно было поживиться рыбой и испечь ее в золе. Еще хорошо в торговых рядах, но там у одноглазого сторожа была длинная плетка с колючкой на конце… Вас таких было много, были постарше, они умели воровать и не попадаться, и были совсем маленькие, они ничего не умели. Потом они все куда-то подевались. У тебя оставалась стопка бумаги и уголь, ты рисовал торговцев, и они тебя кормили. Но по вечерам, если рядом был свет, ты рисовал отца и мать, и каждый раз у них были другие лица… А что было потом?

— Откуда ты знаешь? — ошеломленно пробормотал художник. — Я никому не рассказывал… Потом меня взял к себе художник, к которому я ходил.

— А я попал после облавы в приют, — чуть не вырвалось у Джурсена, но вместо этого он сказал:

— Бывают дни, когда ты не можешь найти себе места, все валится из рук, все раздражает, солнце становится тусклым, а листва на деревьях — серой, друзья кажутся глупыми и скучными, работа — бездарной мазней, и в душу вползает холодный густой туман. Но еще хуже — ночи. Ты просыпаешься и уже не можешь заснуть до утра. Ты распахиваешь окно и смотришь в темноту, туда, где — ты знаешь — громоздятся на горизонте Стена и Запретные горы. И больше всего на свете тебе хочется уйти из Города, просто взять и уйти, и идти долго-долго, в горы, перейти через них и опять идти, не останавливаясь, А иногда тебе грезится наяву, что летаешь и ветер в лицо. Ты летаешь над Городом, горами…

— …над морем, — прошептал художник.

— …и дышится легко, полной грудью, так легко, как никогда не дышится наяву.

— …но наваждение проходит, и становится совсем плохо.

— Ты никогда никому этого не рассказывал, только однажды ночью. Жене. А она…

Художник вдруг осел на пол, будто ему подрубили ноги.

— Не может быть! — прошептал он. — Алита? Не может быть. Но зачем?! Неужели… — он обхватил голову обеими руками и застонал, раскачиваясь из стороны в сторону. — Она не хотела, она боялась, думала, что я болен, и верила, что это пройдет… Теперь не верит, — бормотал он. — Понимаю, теперь я все понимаю…

Джурсен словно очнулся от забытья и ошеломленно смотрел на художника. А тот вдруг вскочил на ноги, лицо его исказилось, рот дергался.

— Да! Да! Да! — закричал он. — Она все верно рассказала, все так! Да, я думал об этом, всегда думал! Да, я переступал через Стену и уходил из Города, дважды уходил и дважды возвращался, потому что боялся, не мог уйти насовсем. От нее не мог уйти. Я предлагал ей уйти вместе, но она… она уже согласилась, а теперь вот, значит, как все обернула…

Он хотел сказать что-то еще, но из-за ширмы по явился адепт-наставник и, стукнув посохом об пол, уронил одно-единственное слово:

— Признание.

Художника увели. Зеваки перед домом стали расходиться. Последними из дома вышли Джурсен и адепт-наставник. Чувствуя страшную слабость во всем теле, Джурсен прислонился к стене. Взгляд его скользнул по дому напротив, и тотчас холодная испарина покрыла его лоб.

Дом, в который он должен был войти с дознанием, размещался на другой стороне улицы. У распахнутой настежь двери стоял улыбающийся мужчина, Джурсен перепутал номер.

Он горько усмехнулся и пробормотал про себя:

— Все равно. Все виновны.

Он медленно пошел прочь, и благонадежные горожане, стоя у распахнутых дверей своих домов, с энтузиазмом приветствовали его.

 

3. Разрушитель

Закрепить брусок взрывчатки на бронированной двери было бы делом пары минут, не спеши так лейтенант и додумайся захватить с собой кусок клейкой ленты или веревку. Но ни того, ни другого он не захватил, и чтобы примотать взрывчатку к ручке, пришлось пожертвовать ремешком от кобуры.

Он немного перестарался: взрывом разворотило и дверь, и изрядный кусок стены впридачу, но это было уже все равно. Не рассеялось еще облако кирпичной пыли, а капсула подъемника уже возносила его по вырубленному в толще скалы тоннелю на вершину горы, в бетонную нашлепку на ее макушке, замаскированную так, что она была неразличима на фоне окружающих ее ледников.

И вот теперь можно было не спешить, теперь можно было впервые в жизни развалиться в обтянутом настоящей кожей глубоком кресле перед столиком с аппаратом экстренной связи (раньше ему приходилось стоять за этим креслом навытяжку и смотреть на мясистые, налитые кровью, или бледные, с коричневыми старческими пятнами, или заросшие короткими жесткими волосами, но всегда одинаково надменные затылки), можно даже положить ноги на тот столик и снять трубку аппарата.

Лейтенант не стал отказывать себе в этом удовольствии.

Аппарат молчал, как молчали целый день и все другие аппараты на заставе. Может быть, они молчали дольше, чем день, лейтенант этого не знал.

Молчание это могло означать все что угодно. Оно могло означать, например, скоропостижную поломку всех аппаратов, аппаратную эпидемию, или конец света, или еще что-нибудь, уставом не предусмотренное.

Все ж таки больше это походило на конец света.

За эту неделю, что он провел на гауптвахте, в привычном, надежном, крепко сколоченном мире что-то сломалось, и вот теперь он разваливается на куски.

Капсула тихо раскачивалась из стороны в сторону. Лейтенант барабанил пальцами по подлокотнику кресла и время от времени снимал трубку с аппарата, слушал. Не было даже гудка.

«Зачем, собственно, я туда прусь? — подумал лейтенант. — Похоже, что мир разваливается ко всем чертям, так не все ли равно, как именно это происходит?»

«А ведь не все равно, — сам себе возразил он. — Еще как не все равно. Это ты, приятель, просто храбришься, грудь выпячиваешь и мужественно играешь желваками, как курсант перед дочкой хозяина мясной лавки. Это ты брось, никто не видит твоего мужественного на-все-наплевательства. Если начальство и солдаты покинули заставу, значит, мир в самом деле разваливается, а тебе до смерти страшно и до смерти хочется знать, кто это нашел то самое место, куда нужно было ткнуть этот мир, чтобы он развалился».

Капсула в последний раз сильно качнулась, остановилась. Лейтенант вскочил с кресла, опрокинув столик с аппаратом. Створки разъехались в стороны, он на секунду зажмурился от хлынувшего из коридора яркого света и нарочито медленным шагом направился в перископную. Но ноги сами сорвались на бег. Дверь в перископную тоже была заперта. Те, кто уходил, рассчитывали вернуться. Лейтенант разрядил в замок почти всю обойму своего пистолета, а потом высадил дверь пинком.

Дальнозоры, конечно же, были повернуты в сторону Пустыни, ничем другим приезжающие сюда высокие чины не интересовались. Лейтенант долго чертыхался, обдирая пальцы о поворотный механизм, пока в окулярах не показался затянутый пеленой дыма, сквозь которую то тут, то там прорывались языки пламени, Город.

Пылали дома, длинные пятиэтажные казармы высшего лицея, груда дымящихся развалин осталась на месте торговых рядов. Город горел. Сломанным зубом возвышалась над ним закопченная, лишившаяся шпиля и птицы на нем громада Цитадели. Лейтенант увидел, как храм Джурсена Неистового покачнулся, вспухли его стены, накренились медленно, и вдруг все исчезло беззвучно в облаке пыли.

Он отшатнулся от окуляров и хрипло рассмеялся.

— Вот и все, — сквозь смех, который больше походил на рыдание, выдавил он. — Как это просто оказалось: хлоп! — и все. Хлоп, — и все, — повторил он. — Хлоп!..

Он не смог заставить себя взглянуть в окуляры еще раз. Руки дрожали, в горле саднило, как будто туда попала кирпичная пыль разрушающегося Города. Он наугад раскрыл один из шкафчиков. После запретного зрелища Пустыни высоких гостей обычно мучила жажда. Наверняка что-нибудь осталось.

Он нашел то, что искал, и через несколько минут был в состоянии смотреть на пылающий Город, не разражаясь при этом истерическим смехом. Теперь он смотрел как профессионал, пытаясь по последствиям аварии установить причины, ее вызвавшие.

Горели кварталы, отделенные друг от друга улицами и площадями, стоящие слишком далеко друг от друга, чтобы огонь мог перекинуться. Значит, пожар не распространялся из какого-то одного очага, все загорелось одновременно. Значит, случайность исключается. Особо сильных разрушений нет, заложенные в фундамент каждого здания фугасы не сработали, иначе смотреть было бы не на что. Значит, сигнал к началу этого спектакля подан был не из Цитадели. И эта возможность отпадает.

Что же остается?

А остается вот что: подожженный одновременно с разных концов Город, и толстобрюхие из Цитадели ни при чем…

Бунт? Но тогда…

Дом поджигают, когда хотят уйти из него навсегда…

Ну надо же было в такой момент угодить на гауптвахту!

Все равно что в момент посещения госпиталя супругами высоких особ и обязательной при таких посещениях раздачи подарков оказаться на процедурах в клистирной.

Ну нет, он своего не упустит.

Лейтенант ночь провел в перископной. Размышлял над своей ролью в этом неожиданно для него случившемся спектакле, вычерчивал схемы, делал расчеты мощности зарядов и, как всегда, когда решение принято и остается лишь выполнить его, немузыкально что-то напевал вполголоса. Изредка отвлекаясь от работы, он заглядывал в окуляры. С гор спустился туман, и Город словно был накрыт тусклым, с блекло-розовыми сполохами куполом.

Лейтенант знал толк в пожарах. Этот был даже красив.

На заставу он вернулся утром и сразу же принялся за работу. Стену, запирающую вход в ущелье, он видел тысячи и тысячи раз, но только теперь взглянул на нее глазами профессионала. Крепкое сооружение. Не на годы строили — навсегда. Но со Стеной он разберется потом. Сначала — доты.

Не выпуская из рук прихваченной наверху бутылки, лейтенант один за другим обошел все двенадцать дотов, прикрывающих подступы к Стене, проверил, заряжены ли огнеметы. Огнеметы, как всегда, были заряжены, автоматика работала, и, не отключи он предварительно все на центральном пульте управления…

Однажды ему довелось увидеть, как обалдевшая после посещения перископной компания высоких гостей с девочками из хореографического, среди которых была и она…

…Он мог их тогда остановить, мог крикнуть, даже мог успеть добежать до заставы и щелкнуть парой тумблеров. Но ничего не сделал. Просто стоял и смотрел, как она позволяет толстобрюхому адепту-хранителю тискать себя, стоял и слышал ее смех, а потом услышал ровное гудение сервомоторов, и в следующий миг там, на бетонной площадке, где только что были люди, корчились с воплями пылающие марионетки. Она не успела даже крикнуть.

Так ему хотелось думать: не успела крикнуть, не успела почувствовать прикосновение волны огня.

И еще он думал: знала ли она, что он служит именно на этой заставе?

Горючую смесь из баков лейтенант сливал прямо на бетонный пол, а локальные пульты управления крушил подвернувшимся под руку металлическим прутом.

Он сам себе удивлялся: не было ни усталости, ни удовлетворения от вида учиненного им разгрома, ничего не было. Он действовал как автомат. И когда с последним дотом было покончено, он отправился в офицерскую столовую, переправил в себя две банки консервов, не ощущая вкуса, а потом пошел к складу, разыскал тележку и принялся перевозить ящики со взрывчаткой и детонаторами к Стене, старательно обходя каждый раз едва заметное на бетоне темное пятно.

Он возил ящики, пока не стемнело, а потом, прихватив с собой бутылку, на дне которой еще что-то плескалось, устроился во дворе заставы перед бочкой с водой и стал ждать рассвета, чтобы продолжить работу.

Так он и сидел на жесткой скамейке перед бочкой с водой час за часом, курил и изредка прихлебывал из бутылки. Мыслей не было, он просто ждал, когда ночь, досадная помеха, пройдет, и он сделает то, что задумал.

Время от времени на склонах гор, оттуда, где проходила заградительная полоса, раздавались сухие очереди и хлопки взрывов, и тогда лейтенант досадливо морщился и бормотал вполголоса:

— Идиоты… Святой Данда, какие же идиоты! Ну куда, куда они прутся?!

Чем темнее становилось вокруг, тем чаще раздавались на склонах гор очереди и разрывы, кратко полыхали над деревьями зарницы.

— Вот только пожара мне здесь не хватало, — бормотал лейтенант.

Под утро он все-таки не выдержал. Едва рассвело, запасся на складе мотком веревки и ножницами для колючей проволоки, пересек непривычно пустынную и тихую территорию заставы и по едва заметной узенькой тропинке пошел вдоль заградительной полосы.

Он шел и думал, что с тех пор, как голод заставил его взломать решетку и выбраться с гауптвахты (ему почему-то перестали приносить пищу, и на стук в дверь никто не отзывался), он только и делает то, что нормальный человек делать не должен. Это же просто безумие — после второй бессонной ночи тащиться на заградительную полосу!

Собственно, никакой полосы и не было. Были замаскированные на скалах, деревьях и кустах датчики, и были пулеметы на поворачивающихся сервомоторами станинах, а в особо опасных местах были огнеметы. И еще были веерные мины, штука паршивая, потому что насмерть не убьет, но кровью истечешь, и просто с незапамятных времен оставшиеся ямы с шатким настилом и острыми кольями на дне.

С ямами и минами лейтенант ничего поделать не мог, а вот с автоматикой мог. Этим он и собирался заняться.

Он не раз бывал с обходами на этом участке полосы и знал его как свои пять пальцев. Главное — ничего не упустить, не прозевать и не забыть ни про один датчик, и если не обезвредить весь участок, что невозможно, то хотя бы проредить его. Ну это уж как повезет. Хорошо еще, что на этом участке полосы, вблизи заставы, не было веерных мин, и огневые точки были расположены с малым перекрытием зон обстрела.

Ага! Вот оно.

Раздался щелчок, и вслед за ним — тихое, едва слышное гудение сервомотора. Лейтенант сделал шаг влево, и гудение прекратилось.

Чуть не прозевал, растяпа!

Еще шаг влево. Для надежности. Молчишь? Это хорошо, что молчишь. Век бы тебе молчать. А теперь вперед, немного, всего пару шажков. И снова тишина.

Умные ребята эту полосу придумали, да сквалыги монтировали, прости их, Даида. Не жадничай они, поставь второй ряд огневых точек, здесь не прокрался бы и святой.

А еще шаг? Назад! Влево, балда, влево! Вот так, шаг влево и два вперед, шаг влево и два вперед. И что получается? А получается, что топать мне прямехонько вон на ту кривую сосенку.

И он потопал, напряженно пытаясь за гомоном так не вовремя разоравшихся птиц расслышать гудение сервомотора, и скоро увидел замаскированный под валун бетонный капонир, и овальный зев амбразуры, и дуло пулемета, которое целилось ему прямехонько промеж глаз. И теперь уж совсем нельзя было ошибиться, потому что слишком близко он подошел и на слишком малый угол нужно повернуться пулемету.

Лейтенант лег на землю там, где, по его расчетам, должна была быть мертвая зона, и дальше продвигался ползком. Наконец он добрался до капонира, прислонился спиной к его еще не нагретому солнцем покатому боку и закурил. Теперь можно покурить, можно отдохнуть. Осталось совсем немного: перерезать идущий от капонира к датчикам кабель. И в обратный путь, к границе полосы, к следующей точке, пропади она пропадом.

Только руки с каждым разом все больше и больше дрожат, и отдыхать приходится дольше. Но пока везет. Пока.

Часов через шесть, мокрый до нитки, исцарапанный, уставший, он добрался до поросшей густым кудрявым кустарником лощинки. Дальше соваться не стоило, тут знакомый участок кончался. Что там напридумывали соседи, только им одним известно. Хватит испытывать судьбу, пора возвращаться.

Он ничуть не удивился, увидев на дне лощинки две свежие выжженные полосы, и там, где полосы пересекались, еще слабо дымились какие-то лохмотья.

— Идиоты. Какие же идиоты, — без сожаления, просто констатируя факт, пробормотал он и потянулся за сигаретами.

И услышал из кустов на противоположной сторона лощинки не то писк, не то плач. Он застыл на месте, так и не донеся сигарету до рта. Писк повторился и на склоне зашевелились кусты, будто там кто-то пробирался ползком или на четвереньках. Кто-то, вероятнее всего раненый, спускался на дно лощинки странными зигзагами, то приближаясь — и тогда у лейтенанта перехватывало дыхание, — то удаляясь от зоны действия огнеметов.

— Правее! По самой кромке! — не выдержав, закричал лейтенант. — Идиот! Какой идиот, там же наверняка есть пулеметы.

Тот, внизу, на советы лейтенанта реагировал очень странно, словно задавшись целью делать все наоборот, и поперся прямиком к обугленным лохмотьям.

Лейтенант громко выругался и отвернулся. Хочешь подыхать — подыхай, я в этом не участвую. Какое мне до всего этого дело?!

Огнеметы молчали, этому типу страшно везло. Может быть, не такой уж он идиот. Лейтенант не выдержал и обернулся. На дне лощинки все еще шевелились кусты, и там, где они были гуще, движение замедлилось. А потом тот, внизу, все еще невидимый, заметался вдруг из стороны в сторону, окончательно потеряв ориентацию или способность соображать. Наверняка какой-нибудь из датчиков уже засек его и вел, и стоило ему появиться в зоне действия другого датчика, как ударят пулеметы или огнеметы. И ничего нельзя было сделать.

Наконец этот тип, внизу, принял решение, самое дурацкое из всех возможных — пополз по склону вверх, прямо к тому месту, где, спрятавшись за деревом, стоял лейтенант.

Звуки, издаваемые им, стали слышнее, теперь было ясно, что это сдавленные всхлипывания.

Лейтенант стиснул зубы и ждал. Отвернуться у него уже не было сил. Но вот кусты метрах в пяти от него раздвинулись, и из них показался ребенок, мальчуган лет пяти-шести, одетый в грязный синий комбинезон и такого же цвета каскетку. Обеими руками он тер себе глаза, размазывая по щекам грязь и слезы.

Лейтенант опомнился, только услышав слабый характерный щелчок и тихое гудение сервомоторов.

— Стой! — заорал он и прыгнул, на мгновение опережая пулеметную очередь.

— А зачем я, собственно, все это делаю? — выбравшись из последнего шурфа, спросил лейтенант у мальчика. — Я не знаю. Может быть, ты знаешь?

Мальчик ничего не ответил, он вообще ничего не говорил и, как подозревал лейтенант, не слышал. Устроившись на ящике со взрывчаткой, он деловито и сосредоточенно одну за другой опорожнял расставленные перед ним банки консервов. Покончив с очередной банкой, он с сожалением отставлял ее в сторону и принимался за следующую.

— Я думаю, дети в твоем возрасте не должны столько есть, — с сомнением проговорил лейтенант. — С ними от этого что-нибудь может случиться. Хотя откуда мне знать, сколько должны есть дети в твоем возрасте и что с ними может случиться? Ты нигде не видел пассатижи?

Мальчик оторвался от банки и поднял на лейтенанта огромные, не по-детски серьезные глаза. От взгляда ребенка, ждущего, испытующего, непонятного, взрослому вдруг стало не по себе.

— Ты чего? — пробормотал он. — Наелся? Ну что ты на меня смотришь, будто ждешь чего-то, а? Ты пассатижи не видел? Да вот же они!

Лейтенант взял лежавшие на виду пассатижи, моток провода, коробку с детонаторами и пошел к Стене. Спиной он чувствовал взгляд мальчика, и это его беспокоило. Странный ребенок. Чей он, откуда? Как оказался на полосе?

Лейтенант принялся устанавливать детонаторы, и мальчик внимательно следил за каждым его движением, будто контролируя.

— Ну вот, осталась сущая ерунда, — сказал лейтенант, один за другим ловко вставляя детонаторы. — Это уже и не работа вовсе — развлечение. Ты знаешь, малыш, я ведь всю жизнь был подрывником. Это у меня в крови, честное слово. Расчеты и формулы я никогда не уважал, хотя без этого нам никак нельзя. Просто смотрю на здание, гору или вот эту стену, и она уже не стена, не гора и не здание, а просто объект. Я смотрю и вижу, где нужно заложить заряд и сколько взять взрывчатки, чтобы все было так, как я хочу. Такие дела… Тут, малыш, нужно чувствовать, никакие формулы не помогут, формулами потом все можно проверить. Чувствовать, в этом все дело. Понимаешь, малыш, нам как-то рассказывали в лицее, забыл, как называется… в общем, все всегда хочет рассыпаться. Что бы ты ни строил, как бы ни сцеплял гвоздями или цементом или еще как-нибудь, все хочет рассыпаться. А я только помогаю. Вот смотри — Стена. Хорошо ее строили, крепко, навсегда. А знаешь, чего ей больше всего хочется, а? Рассыпаться! Тут только подтолкнуть, помочь немного, выкопать шурфы, заложить взрывчатку, вставить детонаторы, протянуть провода, подсоединить к динамо, повернуть ручку… А знаешь, малыш, если ты согласен, я берусь сделать из тебя отличного подрывника. Ты хорошо начинаешь. А знаешь, что я взорвал впервые? Собачью конуру! А ты — сразу Стену. У тебя большое будущее, малыш, да еще с таким взглядом… И ты молчаливый, это тоже хорошо. Болтливость — последнее для подрывника дело. Это я из-за тебя сегодня разговорился, вообще-то из меня слова не вытянешь, потому она и ушла от меня… И почему людям нужно все объяснять, зачем? И так понимать должна, что я сам себя ради нее взорвать готов! Должна была понимать… Не поняла… Наверное, тот, толстобрюхий, ей больше сумел объяснить. Э-э-э, да ты уже спишь, приятель!

Лейтенант закончил возиться с детонаторами, подсоединил провода и, подняв ребенка на руки, пошел к заставе. Мальчик тихонько сопел, доверчиво прижавшись к лейтенанту, в грязной ручонке была зажата большая солдатская ложка.

— Лихо ты с двухдневным пайком расправился, малыш. Еще бы после этого не уснуть, я бы тоже уснул… И откуда же ты взялся?

Время от времени лейтенант оборачивался и смотрел на тянущуюся за ним черную нитку провода.

— Только бы не обрезал кто-нибудь. С них, идиотов, станется…

Он уложил мальчика на свою кровать, и тот, свернувшись калачиком, задышал ровно и глубоко. Сам лейтенант сел к столу и принялся зачищать концы проводов.

— Сейчас вставим их в клеммы таймера, — негромко говорил он, комментируя свои действия. — Затянем… вот так. И готово, малыш… Теперь только время установить и рычажок повернуть.

Он закончил свою работу, откинулся на спинку и закурил.

— А это даже хорошо, что ты ничего не слышишь, — сказал он. — Отличным будешь подрывником. И уши зажимать не надо. Вот не говоришь ничего — это плохо. Объяснил бы мне, чего им всем надо. Чего они там не видели, за горами. Пустыни? Видел я эту пустыню, песок и песок, ничего особенного, такой же, как у моря. Вниз я, правда, не спускался, но на той стороне бывал не раз. Фазаны там, не поверишь, побольше тебя будут, и людей совсем не боятся… Из-за них я на гауптвахту и угодил. А в Городе за это меня бы просто повесили… смешно. Посмотрел бы ты на физиономии адептов, когда они приезжали к нам и поднимались в перископную! Смех, да и только. Ведь сказано же — нельзя! А знаешь, я ведь тоже чуть было в послушники не подался, очень уж она мне советовала… Малыш, я ведь ее с детства знал, мы вместе в «дандаисты и кормчие» играли. Голенастая такая, чумазая, глазищи сверкают… А потом представил, что на Посвящении придется ногу себе ломать, а потом хромать всю жизнь… Нет, приятель, это не по мне. Насмотрелся я на них досыта. Ручонками за окуляры уцепятся и аж дрожат и слюнку пускают, так им на Пустыню посмотреть охота. Да ведь нет там ничего интересного. Вот если перейти через нее… Да разве перейдешь?.. Знаешь, малыш, а ведь я успел бы тогда добежать до заставы и щелкнуть тумблером. Выходит, я убил ее? Или тогда еще убил, когда не пошел в послушники? Она ведь знала, малыш, наверняка знала, что я на этой заставе, не могла не знать. Так зачем же, малыш?.. Мне теперь все равно, малыш, честное слово. Вот только посмотреть бы, как эта штуковина бабахнет, а потом… Слушай, а мне все равно, что будет потом.

Заслышав далекие выстрелы, лейтенант поморщился и пробормотал:

— Идиоты… Святой Данда, какие идиоты! Малыш, ну неужто там нет ни одного умного человека? Разве трудно сообразить, куда нужно идти?..

Грязные, в копоти, голодные и до смерти усталые ремесленники, рыбаки, профессора, художники, проститутки, лавочники, картежные шулера, преподаватели лицея, послушники, врачи, домохозяйки, сутенеры, солдаты, наркоманы, ученые, ювелиры, воры, люди, отбросившие веру или жаждущие ее обрести, убившие ее в себе или пытающиеся сохранить последние крупицы, они шли всю ночь, освещая путь фонарями и самодельными факелами.

Они не знали, куда придут, они не могли больше оставаться там, откуда пришли.

Утром они добрались до заставы.

— Ну вот, малыш, они пришли.

Мальчик еще спал. Лейтенант поправил сбившееся одеяло, установил время на таймере и повернул рычажок. На секунду задумавшись, он снял портупею с кобурой и повесил на спинку стула. Оружие ему больше не понадобится, он хотел в это верить.

Он вышел из комнаты, миновал коридор и неторопливым мерным шагом сделавшего свое дело человека направился вниз по дороге, туда, где перед тростинкой полосатого шлагбаума застыло в ожидании людское море.

До людей оставалось совсем немного. Он уже мог различать выражение их лиц, злых, отчаявшихся, ждущих и покорных. Он подумал, что никогда не понимал и не сможет понять их: ведь это же совсем просто — поднять или сломать шлагбаум, в конце концов, пролезть под ним!

Он мельком глянул на часы. Секундная стрелки завершала последний круг.

Он успел подумать, что когда мальчик проснется, он проснется в мире, где нет Стены. И еще лейтенант подумал, что неплохо было бы быть рядом с мальчиком, когда он проснется. А Пустыня, что Пустыня, не такая уж она и большая, вдвоем ее можно будет перейти и посмотреть, что там, дальше…

Выстрела он не услышал. Что-то сильно толкнуло в грудь, и перевернувшаяся вдруг земля сзади обрушилась на него.

А в следующее мгновение, но этого он уже не видел, вспухла перекрывающая ущелье Стена, плавно подалась вверх и вширь, окуталась облаком пыли, рассыпалась гулом и дрожью земли. Порыв ветра с гор подхватил пыль и разметал ее по склонам.

Сильный толчок едва не сбросил мальчика с постели. Он проснулся и открыл глаза. Комната была незнакомой. Картина на стене перед кроватью раскачивалась из стороны в сторону и вдруг, сорвавшись с гвоздя, беззвучно упала на пол. Брызнули осколки стекла. Мальчик рассмеялся. Он никогда еще не видел, чтобы картины сами прыгали со стены. Он слез с кровати и на цыпочках, чтобы не поранить босые ноги стеклом, выбрался в коридор. И коридор тоже был незнакомый. В доме, где он жил, не было таких коридоров. Мальчик принялся его обследовать, но скоро ему это наскучило. Все двери были заперты, а это совсем неинтересно. Наконец одна дверь, в самом конце коридора, подалась, мальчик распахнул ее и оказался на улице. Повсюду стояли люди, много людей, столько он никогда не видел. Они смешно разевали рты, размахивали руками, топтались на одном месте и все смотрели в одну сторону, вытягивая шеи. Это было похоже на какую-то забавную игру.

На мальчика никто не обратил внимания. Он спустился по ступеням и отправился в ту сторону, куда смотрели все эти странные люди.

Путешествие было долгим, мальчика никто не останавливал, люди все так же стояли и смотрели в одну сторону. Чем дальше мальчик пробирался, тем плотнее стояли люди друг к другу. Руками они уже не размахивали и рты не разевали, просто стояли и смотрели. Скоро мальчику, чтобы пробраться между ними, пришлось опуститься на четвереньки. Наконец впереди за частоколом ног показался просвет.

Мальчик выбрался из толпы и увидел, куда были направлены взгляды не разевающих рты и не размахивающих руками людей.

Испуганные, притихшие, ждущие люди стояли там, где совсем недавно была перекрывавшая вход в ущелье Стена, а теперь не было ничего, только покрытые толстым слоем пыли обломки, а там, куда вело ущелье, по другую сторону Запретных гор, была Пустыня. Все знали это, но ни один не находил в себе силы сделать шаг вперед.

Пыль была мягкая и теплая. Мальчик шагнул раз, другой, третий. Мелкие камушки щекотали босые ноги, и мальчик рассмеялся. Он обернулся и увидел, что теперь все смотрят на него. Смотрят так, как никто никогда на него не смотрел.

Мальчик испугался, отвернулся и побежал прочь, подталкиваемый в спину этими взглядами.

Босые ноги оставляли в пыли глубокую дорожку следов.

 

4…

Он был глух и не слышал лживых истин. Он был мал и не успел совершить ошибок. Он был бос, чтобы чувствовать землю под ногами. Одежды его были цвета неба над головой, волосы — цвета песка в Пустыне, совесть чиста, а душа исполнена любви к людям, которых он пришел спасти.
Откровение Пустынника.

И люди сняли обувь, чтобы чувствовать землю под ногами, и пошли за ним, чтобы жить там, куда он их приведет, и ждать, когда отверзнутся уста его и он скажет Истину. Лучшие из лучших стали учениками его и доносили до людей его волю и карали ослушавшихся.