Борька, я и невидимка

Томин Юрий Геннадьевич

Повесть о добром, но языкастом ленинградском школьнике с говорящей фамилией Шмель, который гоняет шайбу, играет в шпионов и доводит учителей (впрочем, сам Костя считает, что доводит не сам он, а живущий в нем вредный невидимка), а потом вместе с друзьями придумывает настоящее полезное дело.

 

На Марс!

В этой школе учился еще Петр Первый.

В длинных коридорах, притихших после звонка, шаги звучали особенно четко, по-солдатски. На лестничных площадках каблуки цокали звонко, как подковы. Оглушительно кряхтел под ногами паркет.

В других школах люди ходят в тапочках, оставляя ботинки в раздевалке. А здесь — нет. Здесь все по ненормальному: дубовый рассохшийся паркет, кафельные площадки, мраморные ступени, на которых визжит каждая попавшая под ногу песчинка, коридоры длиной метров по сто.

И уборная, где можно спрятаться до перемены, — на втором этаже, опять-таки в конце коридора.

Но второй этаж — другое, там только классы.

Костя на цыпочках крадется вдоль стены. От одной ниши до другой: короткая перебежка и — стоп. Можно послушать, что делается в чужом классе.

За первой дверью ведут разговор два голоса — девичий, не уверенный, тихий, и мужской — раздраженный.

—  Синус — это есть… это…

—  Отношение!

—  Отношение…

—  Ну! Катета!

—  Катета…

—  Какого катета?

—  Катета… который…

«Пара», — безразлично подумал Костя и сделал еще одну перебежку. За второй дверью, захлебываясь от нетерпения, отвечает урок какой-то отличник. Он так торопился получить свою пятерку, что не обращал внимания на запятые. Костя услышал примерно следующее:«Ещевдревностиученыезаметиличтостекляннаяпалочканатертаяшелкомобладаетспособностьюпритягиватьмелкиепредметыипришликвыводу…»

Костя сделал рывок.

Третья, последняя ниша, третья дверь.

—  «Как хо-ро-ши майские ве-че-ра, когда…» Написали? «Ве-че-ра, когда…»

«Перед „когда“ — запятая», — машинально отметил Костя и с удовольствием подумал о том, что там, в классе, кто-то этой запятой не поставил.

До угла коридора оставалось шагов двадцать. По пути была еще одна дверь, уже без ниши. Костя переступил с ноги на ногу и пошел, не отводя взгляда от этой двери с сине-белой табличкой — «Зав. учебной частью».

Паркет постанывал, скрипел под ногами, и Костя, впившись глазами в сине-белую табличку, даже замедлил шаги. Все равно он был обречен. Костя хорошо знал свое счастье.

«Шмель, ты почему разгуливаешь во время урока?» — спросит Вера Аркадьевна.

«За мелом», — ответит Костя.

«Ах, за мелом, — скажет Вера Аркадьевна. — Так вот…»

И Вера Аркадьевна уведет его в кабинет. Она будет говорить о том, что миллионы людей трудятся для того, чтобы Костя мог учиться; и о том, что она не знает, как быть с ним дальше; о том, наконец, что в его возрасте она готовила бы себя к полету на ракете, а он, способный, но лентяй, не хочет учиться. Вера Аркадьевна была уверена в том, что все ученики, даже девочки, мечтают улететь на ракете.

И все это было правильно, все говорилось уже в сотый раз. И отвечать было нечего.

Говорят, что перед смертью человек за одну секунду вспоминает всю свою жизнь. Костя сделал три шага, и вспоминать было уже нечего. Все пронеслось перед глазами в одно мгновение…

—  Шмель, так какой же корень у кукурузы?

Костя прекрасно знает, что мочковатый. У всех у них: у кукурузы, у ржи, у пшеницы — мочковатые корни.

Мочковатый — это значит: как мочалка, как старый, растрепанный веник, как борода у козла, как щупальце осьминога. Триста слов может сказать Костя про этот корень. Четыреста! Но среди них нет того, которое нужно. Он знает, и учительница ботаники знает, что он знает. И все ребята знают — второй урок ходят по рукам высохшие ломкие стебли. А у Шмеля просто язык не поворачивается повторить это слово в десятый раз. И он говорит:

—  Висюльками.

Ребята только этого и ждали. Они смеются. В руках учительницы вздрагивает сухой кукурузий скелет.

—  Шмель, будешь стоять за партой до конца урока. Пусть на тебя полюбуются твои товарищи.

—  Но ведь правда же — висюльками, — говорит Костя уже серьезно, изумленный нечаянным открытием: это ведь очень точно — висюльками.

Ребята опять смеются. Они знают Костю. Они уже привыкли и смеются раньше, чем Костя открывает рот. И, сами того не желая, они толкают Костю в пропасть.

—  А теперь, Шмель, ты будешь стоять до конца урока у двери.

Костя идет к двери. Вика Данилова смотрит на него с ужасом, как на прокаженного. Урок продолжается. Половина класса смотрит на учительницу, половина следит за Костей: что он будет делать?

И в самом деле, не стоять же так просто.

Костя слюнит палец и от глаза вниз по щеке проводит мокрую полосу. Это значит, у него текут слезы. Еще раз проводит — теперь он уже рыдает, даже вздрагивают плечи и морщится нос. Костя рыдает, а ребята хохочут. Им-то что?

—  А теперь, Шмель, ты будешь стоять до конца урока за дверью, — говорит учительница, не оборачиваясь.

Костя выходит и слышит за спиной постепенно затихающий смех. Но стоять у двери — безумие: может пройти завуч или даже директор. И Костя отправляется в далекий путь до уборной на втором этаже. Теперь он смотрит на дверь с сине-белой табличкой, и ему кажется, что какие-то звенящие нити тянутся от него к этой двери. Она обязательно откроется… Вот сейчас! Еще шаг… И она открылась.

—  Шмель, ты почему гуляешь во время урока? — спросила Вера Аркадьевна.

—  А я… за мелом.

—  Зайди в кабинет.

Вера Аркадьевна села за стол, а Костя остался стоять посреди комнаты.

—  Опять выгнали?

—  Почему выгнали? — пробубнил Костя.

—  Я не знаю почему, это ты должен знать.

—  А что мне, за мелом сходить нельзя? — вяло возразил Костя. Он понимал, что выкручиваться бесполезно, и сейчас сопротивлялся просто по привычке.

—  Сколько раз на этой неделе ты ходил за мелом?

Костя промолчал.

—  Уже два раза ученик Шмель ходил за мелом. Это — третий. Верно?

Ученик Шмель молчал. Да и что сказать? Такое уж Костино счастье. В третий раз на этой неделе выгоняют его из класса, и ни разу не удалось добраться до уборной. Сначала встретилась Елизавета Максимовна, потом Лина Львовна и вот теперь — завуч.

—  Я уже не знаю, Шмель, что с тобой делать. Ну скажи сам — что мне с тобой делать?

Костя молчал, тоскливо глядя на картину, висящую за спиной Веры Аркадьевны. Мальчик в белой рубашке с пионерским галстуком, подбоченясь, трубил в горн. При этом он улыбался. Картина называлась «Горнист», хотя и без того было ясно, что это не водолаз или кто-нибудь там еще.

Костя молчал и чувствовал, что в нем просыпается ненависть к Петру Первому, ради которого выстроили эту школу с длинными скрипучими коридорами. Именно из-за него, царя дурацкого, стоит Костя перед столом и не знает, что ответить на вопрос Веры Аркадьевны. А если и ответит, то ему зададут новые, и если он в конце концов раскается, то будут опять вопросы, что бы проверить, действительно ли он распаивается или все это просто так.

—  Ты ведь способный мальчик, Шмель, ты можешь учиться отлично, если захочешь, — сказала Вера Аркадьевна. — Тебе все дано: тысячи людей работают, чтобы ты мог учиться. А ты… Какой у вас сейчас урок?

—  Ботаника.

—  Вот видишь. Разве без знания ботаники можно стать хорошим агрономом или садоводом? А вдруг ты и сам станешь учителем ботаники?

—  Я?! — На лице Кости такое отвращение, что Вера Аркадьевна начинает сердиться.

—  Да, да, ты. Эта профессия ничуть не хуже других. Тебе уже пора подумать о своей будущей профессии. Ты ведь не маленький. Еще год, два, три… Время летит быстро. И я думаю… — Морщинистое лицо Веры Аркадьевны добреет. — Я думаю, что где-то уже строится ракета, на которой полетят в космос твои ровесники. Может быть, кто-нибудь из твоего класса. А может быть, и ты, а? Но нет. — Вера Аркадьевна с сожалением покачивает головой. — Тебя не возьмут на ракету. Полетят люди дисциплинированные и, прежде всего, обладающие прочными знаниями. Кстати, и знающие ботанику тоже.

Костя уныло смотрит на горниста. Ботаника, ракета… и опять ботаника. Вот если бы вдруг ожил и затрубил горнист на картине, было бы здорово! Вера Аркадьевна упадет в обморок и все забудет. Костя не хочет быть учителем ботаники. Он сам не знает, чего хочет. Просто еще не думал об этом.

—  Неужели тебе не хотелось бы слетать на Марс? — И Вера Аркадьевна смотрит на Костю так, словно пропуск на Марс у нее в кармане.

Горнист на картине оживает. Его розовое лицо и галстук наливаются светом. Он чуть шевельнул головой. «На Марс! — трубит он. — На Марс!» Костя широко открывает глаза. Снится, что ли? Да нет, просто солнце вышло из-за облака и осветило картину.

—  На Марс, Шмель, на Марс, а? — повторяет Вера Аркадьевна.

И тут Костю вдруг осеняет.

—  А знаете, Вера Аркадьевна, — говорит он, — мне один раз снилось. Я лечу… и кругом одни звезды! Я даже одеяло сбросил. Честное слово!

И Вера Аркадьевна верит. Она уже сорок лет работает в школе. Тысячи таких, как Костя, прошли через ее руки. Но по-прежнему ей всегда легче поверить хорошему, чем плохому.

—  Вот видишь, Костя, — говорит она, — ты ведь все понимаешь. Иди, извинись перед учителем. Иди и обещай, что это — последний раз.

Не столько в словах ее, сколько в голосе — доброта и мудрость старой женщины, которой гораздо приятнее похвалить или простить, чем наказать или выругать.

А Костя, собачий сын Костя Шмель, если не умом, то чутьем понимает это. Он опускает глаза, будто ему и в самом деле стыдно. Он переступает с ноги на ногу и чуть наклоняет голову, будто и вправду чувствует себя неловко.

—  Я обещаю, Вера Аркадьевна. — Он степенно идет к двери, оборачивается. — Спасибо, Вера Аркадьевна, — произносит Костя, вроде бы и некстати, а на самом деле так кстати, что Вера Аркадьевна только машет рукой и уже больше ничего не говорит.

Дверь открывается и закрывается. Сине-белая табличка остается за спиной. Звенит звонок.

Костя идет по скрипучему коридору, лихо печатая шаг. На лестнице он ложится животом на перила и мчится вниз, грохоча ботинками по мраморным ступеням.

Он вбегает в буфет, где уже выстроилась ребячья очередь.

—  Алё! Вы на Марс? — орет он. — Кто последний — я первый! Вчера занимал! — и с разбегу вклинивается в очередь.

 

Про антенну

Сегодня после уроков в класс прибежал Владик — наш вожатый из восьмого «Г». Он спортсмен и очень подвижный. Даже когда он стоит, то кажется, что все равно бегает. Вообще-то он — ничего, потому что никому не дает никаких поручений. Заглянет в дверь, спросит:

«Ну, как дела?»

Ему отвечают:

«Так себе».

«Хорошо!»

«Плохо».

А Владик скажет:

«Ну и молодцы. Жми дальше», — и опять убежит.

Но сегодня Владик убежал не сразу. Мы уже расходились, но Владик загородил дверь и сказал, чтобы мы остались.

Я спросил:

—  А зачем?

—  А затем, что вы не ведете никакой работы и мне из-за вас влетело.

—  А зачем вести работу?

—  Потому что вы пионеры.

—  А зачем мы пионеры?

—  Ты что, ненормальный? — сказал Владик.

А я снова сказал:

—  Зачем ненормальный?

Я уж знаю: если все время задавать один и тот же вопрос, то можно разозлить любого человека. Вообще-то Владик — ничего, но мне просто интересно, что я могу разозлить кого хочешь.

Владик, конечно, разозлился.

—  Тебя, Шмель, — сказал он, — сегодня опять выгнали из класса, можешь и сейчас уходить.

—  Могу? — спросил я.

—  Можешь!

—  А остаться могу?

—  Как хочешь.

—  А уйти тоже могу? — снова спросил я.

Тут Владик покраснел. Он сжал кулаки. И ребята перестали смеяться. Ну, и я замолчал.

—  Так, значит, ребята, — сказал Владик, — нужно чего-нибудь придумать. А то у вас пионерская работа отстает. Я, как вожатый, за вас отвечаю, а у меня и без вас дел хватает. Даже сегодня — соревнование. Давайте думать быстрее.

Ребята помолчали, помолчали, потом Алик Летицкий предложил:

—  Давайте бумагу собирать.

—  Нет, лучше железо, — сказал Мишка Летицкий.

Алик и Мишка — близнецы. Они просто терпеть не могут, что похожи друг на друга. Им надоело, что их все время путают. Поэтому они всегда спорят и даже в школу ходят по разным улицам.

Владик обрадовался:

—  Очень хорошо. Давайте — бумагу. Знаете, сколько из нее тетрадей можно сделать?

—  Лучше железо. Бумагу уже собирали, — возразил Мишка.

—  Железо тоже хорошо, — согласился Владик. — Стране очень нужно железо. Вот… А у меня сегодня соревнование. Давайте решать быстрее. Все равно собирать чего-нибудь нужно.

—  А ты лучше помолчи, — повернулся Мишка к Алику. — Железо тоже собирали.

—  Не стоит спорить, ребята, — сказал Владик. Он все время бегал вдоль доски и поглядывал на часы. — Какая разница, чего собирать? Пускай половина собирает бумагу, половина — железо. А потом подведем итоги. Договорились?

Я сидел и думал: ничего мы не договорились. Мне-то все равно: хоть железо, хоть бумагу, хоть Исаакиевский собор. Конечно, потом ребята будут говорить, что я не активный. А учителя говорят, что я даже слишком активный. Тут не разберешь. Если все пойдут — и я пойду. А не пойдут — и я не пойду. Или можно еще так: все пойдут, а я — нет. Или так: все — нет, а я пойду.

В общем, пока я думал, встал Борька Таланов.

—  Знаешь, Владик, — сказал Борька, — а может, лучше сделать антенну?

—  Какую антенну?

—  Такую… Телевизионную, направленную. Чтобы можно было принимать разные города. Москву, например, или Киев…

—  И Африку? — спросила Вика Данилова.

—  Африку — не знаю. А Лондон или Париж — может быть. Я читал, что даже на обыкновенной принимают. Случайно. Только антенна должна быть специальная… — начал было Борька, но Владик его перебил:

—  Вот и хорошо, Боря. Здорово придумал! Насчет Парижа вы тут сами разберетесь. А я побегу. Только вы мне потом покажите, когда сделаете. Ладно? — И Владик убежал.

Ребята обступили Борьку:

—  А как ее сделать?

—  А где ее поставить?

Они спрашивали, а Борька рассказывал, что антенна должна быть в несколько рядов, большой высоты, вращающейся. И чтоб моторчиком можно было управлять из комнаты…

Все думают, что мы с Борькой друзья. А я не знаю — друзья или нет. Мы с Борькой никогда не ссоримся надолго. Я не могу долго сердиться, а Борька не любит драться. Я тоже не люблю драться, но зато могу разозлить кого угодно. А Борька не любит злиться. Вот я и не знаю — друзья мы или нет. По крайней мере, целоваться я с ним не буду, хоть он и живет на моей лестнице и все время строит какие-то приемники. Даже наоборот, мне стало обидно, что он раньше ничего не говорил про антенну. Я протиснулся к Борьке и сказал:

—  Борька, ты все знаешь, да? И про антенну… И еще, может быть, про Снежного человека… Или про Марс… А когда на балконе ходят, знаешь?

Борька засмеялся.

—  Когда ходят, тогда и ходят. Отвяжись, Костя.

—  Нет, ты ответь.

—  На бал кони никогда не ходят, — сказал Борька и принялся дорисовывать свою антенну.

А Вика Данилова посмотрела на меня, как на чучело, и сказала:

—  Старо. Это еще из второго класса. Ты, Шмель, придуман чего-нибудь поумнее.

—  Могу и умнее, — ответил я. — Ты дура и староста — вот тебе и поумнее.

—  А ты хулиган!

Ребята захохотали. Они уже не глядели на Борькину бумажку, а глядели на меня и ждали, чего я отвечу. Я сказал:

—  Африканская принцесса.

А Вика мне:

—  Шмель несчастный!

А я Вике:

—  Почему несчастный?

—  Потому что клоун.

—  А почему клоун?

—  Потому что потому.

—  А почему потому что потому?

Чем больше я спрашивал, тем громче хохотали ребята и сильнее злилась Вика. И все забыли про Борьку и про его парижскую антенну. А я все спрашивал. Но когда я снова взглянул на Борькину парту, то его уже не было в классе.

А Вика побежала за ним.

 

Снег идет…

С утра падал снег — легкий, чистый. В белые береты оделись фонари. На пиках чугунных решеток выросли белые наконечники. Снег падал на мостовые, на тротуары. Дворники, воюя с зимой, безжалостно сгребали его в люки, и это было даже обидно, потому что от снега город становился светлее и лучше, а прохожие — добрее.

Только крылатые львы на мосту через канал стали еще угрюмее. Им было холодно под снежными попонами. Но они не смели пошевельнуться, они сжимали зубами цепи, на которых держался мост.

У конца моста Бориса догнала Вика.

—  Ты почему ушел? — спросила она.

—  Я не ушел.

—  А кто же ушел? — засмеялась Вика.

—  Да я просто так. Я и сам антенну сделаю. Не хотите — и не надо.

—  Вот и как раз все хотели, — сказала Вика. — А твой Костя… Я его ненавижу! Лучше бы его совсем не было.

—  Ничего он не мой.

—  Нет, твой.

Вика нахмурилась, вспоминая только что пережитую обиду. Борька взглянул ей в лицо и тоже нахмурился. Он не слишком сердился на Костю. Он вообще не любил сердиться.

—  Что ты, Костю не знаешь? — сказал он. — Он всегда такой.

—  А я не хочу, — сказала Вика.

—  Чего? — спросил Борька.

—  Ничего.

Они замолчали. Вика сняла варежку и стала постукивать ею по перилам, сбивая снег. И Борька тоже сбивал снег, только голой рукой, и старался придумать что-нибудь такое, отчего им обоим стало бы вдруг весело.

—  Очень много уроков задали, — сказал наконец Борька.

—  Ага, — отозвалась Вика.

Еще несколько хлопьев упали в воду.

—  А давай пойдем вместе уроки делать? — вдруг сказала Вика. — Пойдешь к нам?

Борька провел рукой по перилам и сгрёб снег метра на полтора.

—  Пойду, — решительно сказал он и торопливо добавил: — А может, пойти к нам? Хочешь?

—  Сегодня у меня, завтра у тебя, — весело подхватила Вика. — Ладно?

—  Ладно, завтра — у меня, — храбро сказал Борька.

—  А твоя мама не будет беспокоиться?

—  Обо мне вообще никогда не беспокоятся, — отрубил Борька.

И они ушли. На перилах остались следы их рук. Но ни один следопыт не узнает по ним, что произошло сегодня на этом мосту. Тем более что снег все идет и идет, и прежде чем зажгут фонари, все опять станет как было.

 

Про Лину Львовну

Сегодня я пришел в школу на целый час раньше. До этого я, наверное, еще час стоял у гастронома и смотрел, как одна пенсионерка кормила голубей семечками. Правда, может быть, она и не пенсионерка, это уж я точно и не знаю. Но мне не понравилось, как она их кормила. Я бы взял все семечки и высыпал на мостовую. А она насыпала понемножку на ладонь и потряхивала, чтобы голуби садились к ней на руку. Один, самый нахальный, садился и клевал. А у ее ног была еще целая куча голубей, но им ничего не досталось.

Она стояла согнувшись, вытянув руку, и говорила: «Кушай, кушай» — и называла голубя «мой ласковый», хотя он был не ласковый, а просто нахальный.

И вообще она так старалась, словно это был не голубь, а ее внук или кто-нибудь там еще.

Я зашел в магазин, купил кедровых орехов на весь полтинник и высыпал их на тротуар. Все голуби перелетели ко мне, а тот ласковый — самый первый. Пенсионерка обиделась и сказала, что я бездельник. И мне было очень приятно. Мне нравится, когда меня ругают люди, которые мне не нравятся.

Вот когда меня ругает Елизавета Максимовна, наша классная руководительница, мне как будто даже щекотно. Потому что она мне не нравится.

Если Вика Данилова — мне всегда смешно. Я ее терпеть не могу. Она староста.

Только когда ругают папа и мама, выходит как-то непонятно. Я их люблю, но все их слова уже наизусть выучил. Поэтому получается не смешно и не обидно.

А если бы меня выругал какой-нибудь фашист, я бы, наверное, на небо залез от радости.

Почему мне не понравилась пенсионерка, это уж я не знаю. Но из-за нее я истратил последний полтинник. А Зинаида больше денег не даст до конца недели. Она и сегодня дала, просто чтобы отвязаться. С утра она не пошла в институт, потому что не успела приготовить чертеж. Она приколола к столу большой лист бумаги и принялась чертить. Когда она чертит, к ней лучше не подходить — дрожит над своими чертежами, будто они из золота.

Я ходил, ходил по комнате и завел «Бамбино». Это моя любимая пластинка. Проиграл раз десять. Потом — на другой стороне. Там похуже, но тоже ничего. Потом опять поставил «Бамбино». Зинаида мне говорит:

—  Костя, тебе не надоело?

—  А тебе?

—  Мне надоело!

—  А мне нет.

—  Мне мешает,

—  Почему мешает? — спросил я. — Ты же чертишь, а не поешь.

—  Я тебе сейчас объясню, — говорит Зинаида. — Подойди поближе.

Я, конечно, не подошел. Но «Бамбино» поставил еще раз и говорю:

—  Попробуй тронь. Я тебе весь чертеж тушью залью — и тебя из института выгонят.

Зинаида подняла голову, посмотрела на меня сквозь свои очки.

—  До чего же ты вредный, Костя! Неужели ты сам не видишь, какой вредный?

Я говорю:

—  У меня очков нет, вот и не вижу. Дай твои поносить.

В это время пластинка кончилась, и я завел ее снова.

—  Ты пользуешься тем, что мама в отъезде, — говорит Зинаида. — И еще ты пользуешься тем, что тебя бить жалко, потому что ты маленький.

А я отвечаю:

—  Это мне тебя жалко.

С Зинаидой я всегда спорю, потому что она меня все время воспитывает. Я вообще люблю спорить. Папа говорит, будто внутри меня сидит невидимка. И будто когда у меня получается что-нибудь хорошее, то это я сам делаю, а когда спорю или дразнюсь, то это — невидимка. Папа говорит, что раньше невидимка был сильнее меня, а теперь у нас силы примерно равные.

Но с Зинаидой я и без невидимки справлюсь одним пальцем.

—  Неужели у тебя совсем совести нет? — говорит Зинаида. — Вот хоть настолько, — и показывает ноготь.

А я отвечаю:

—  «В лесу родилась елочка…»

Это очень просто: если хочешь разозлить человека, нужно отвечать совсем не то, что он спрашивает. Например, тебе говорят: «Ножик есть?» А ты отвечаешь: «Спасибо, я уже пообедал». Или: «Куда идешь?» А ты: «Ага, у кита хвост большой».

Зинаида увидела, что от меня не отделаться, и говорит:

—  Ладно, я тебе тридцать копеек дам. Сходи в кино.

—  Дай пятьдесят — тогда пойду.

—  Вымогатель, — говорит Зинаида.

И тут вдруг я обиделся: я всегда обижаюсь, если меня хвалят или обзывают. Наверное, я все-таки гордый.

—  Раз так, — говорю, — раз вымогатель, то я бесплатно уйду.

Снял «Бамбино», выключил приемник, надел пальто и пошел к двери. Зинаиду сразу совесть заела. Идет сзади и сует мне полтинник.

—  Возьми, не ломайся.

Но я с ней даже разговаривать не стал. Захлопнул дверь и спускаюсь по лестнице. Прошел третий этаж. Иду, и мне приятно, что я такой принципиальный.

На втором этаже постоял немного.

На первом — тоже ничего.

Но только на улицу вышел — до того мне в кино захотелось! Даже в горле зачесалось! Пошарил в карманах — четыре копейки. Что же мне, перед Зинаидой унижаться! Этого еще не хватало! Просто взял и позвонил из автомата, тут же, в парадной.

—  Ладно, — говорю, — брось полтинник в форточку. И учти — это в долг. Пока мама приедет.

Зинаида завернула полтинник в бумажку и выбросила в форточку. А я его поймал одной рукой, левой.

Но в кино я так и не пошел, потому что встретил эту пенсионерку. И пришлось мне идти в школу на целый час раньше. Знал бы — на улицу не выходил, потому что этот час получился не очень веселый.

Сначала я заглянул в пионерскую комнату. Там была только Лина Львовна — наша старшая пионервожатая. Я просунул голову в дверь и жду, пока она заметит. Терпеть не могу лезть, если меня не зовут. А зайти мне очень хотелось. Лина Львовна нравится мне больше всех, потому что она красивая. Даже красивее тех пионервожатых, которые в кино. Там ведь их специально гримируют, а здесь — настоящая. У нее все красивое: и кофточка, и лакированный поясок, и маленькие золотые часы. Мне-то, конечно, на все это чихать, а вот ребята из девятого класса ходят вокруг нее и подмигивают друг другу, как ненормальные.

Лина Львовна меня сразу заметила:

—  Костя, заходи.

—  А зачем заходить? — говорю я. — Разве обязательно?

—  Обязательно. Я как раз про ваш класс думала.

—  Про наш, Лина Львовна, ничего хорошего не придумаешь. Мы неорганизованные. Работы не ведем… И вообще мы хуже всех. А еще хуже всех — я.

Лина Львовна засмеялась:

—  Ладно, Костя, не кокетничай. Ведь ты говоришь про себя — «хуже всех», а сам, наверное, думаешь — «лучше всех». Верно?

Я говорю:

—  Лина Львовна, но ведь вы тоже про себя не думаете, что вы хуже всех.

—  Нет, конечно.

—  Тогда почему мне нельзя так думать?

—  Но ты говоришь.

—  А разве на самом деле я хуже всех?

—  Нет, конечно.

—  Значит, я правильно думаю, что лучше всех?

—  Кого всех?

—  Кто хуже меня. Ведь если, Лина Львовна, взять кого-нибудь лучше всех, то все остальные будут хуже. А если взять кого-нибудь хуже всех, то все остальные будут лучше. Получается, что все лучше кого-то и все хуже кого-то. А лучше всех быть нельзя, потому что тогда нужно быть лучше самого себя. И хуже всех быть нельзя по той же причине. Вот и получается, Лина Львовна…

Я еще долго рассказывал Лине Львовне про лучше и хуже. Это я не сам придумал, а прочитал в одной книжке. Но Лина Львовна не знала, что я не сам придумал. Она смотрела на меня, и от смеха у нее дрожали губы. А мне нравилось, что ей хочется смеяться, хоть она и сдерживалась изо всех сил. Ведь она — старшая пионервожатая и должна нас воспитывать. А она совсем никого не воспитывает. За это у нас ее все ребята любят.

Наконец Лина Львовна не выдержала и засмеялась громко.

Вот тут мы с ней и попались.

Открылась дверь, и вошла Елизавета Максимовна.

Лина Львовна сразу перестала смеяться. А я замолчал.

—  Ну и что?

Я молчал. Чего тут отвечать? Я снова думал об «Уленшпигеле». Там, если человек не сознается, что он колдун, его замучают до смерти. А если сознается, то сожгут за то, что колдун. Какая же разница! И я решил молчать. Только мне жалко было Лину Львовну. Она открыла альбом и уже, наверное, десять минут смотрела на одну фотографию.

—  Так что же, Шмель?

Я молчал.

—  Ты будешь отвечать?

А я молчал.

—  Да-а… — сказала Елизавета Максимовна. — И это сын полярника…

И тут мне так захотелось ответить, что даже мурашки по спине забегали. Но я промолчал. Только руки из карманов вынул.

—  Да-да, — обрадовалась Елизавета Максимовна. — Сын полярника. Героя. Отважного человека. На него смотрит весь мир. А кто смотрит на тебя, Константин Шмель? Что ты сделал полезного? Отец дрейфует на льдине, терпит лишения и голод, а сын…

Больше выдержать я не мог. Мой отец плавает на СП, а не она! Он мой отец, а не ее!

—  Никаких лишений у них нет! — сказал я. — Им на самолетах цветы возят и шоколад. И даже елки к Новому году. И льдина у них толстая, как… как дом. Они получше всех живут!

Я говорил и уже никак не мог остановиться. Расписывал, какая у них прекрасная жизнь. Что они просто объедаются шоколадом и задыхаются от жары в своих домиках. Я говорил назло. И я, и мама, и Зинка читали в газетах, что у них два раза лопалась льдина и они в пургу перетаскивали палатки на другое место. Папа писал веселые письма. Но и я, и мама, и Зинка понимали, что он пишет неправду, чтобы мы не волновались. И я волновался за своего отца. И пускай она за моего отца не волнуется.

—  Достаточно, Шмель, — сказала Елизавета Максимовна. — Больше говорить не о чем. Приедет мать, мы пригласим ее на педсовет. Или… или вот что. Лучше мы пошлем твоему отцу радиограмму прямо на льдину.

—  Вы не имеете права! — крикнул я.

—  Мои права — не твоя забота. Иди и закрой плотнее дверь. Мне нужно поговорить с Линой Львовной.

Я посмотрел на Лину Львовну. Она сидела и рассматривала ту же фотокарточку. Она была вся красная, но на меня не смотрела.

Я повернулся и ушел из пионерской комнаты. А мог бы не уходить, потому что пионерская комната — наша комната. Она для ребят. Никто не имеет права отсюда меня выгонять. Но мне было обидно на Лину Львовну за то, что она все время молчала. Она струсила. Я больше с ней разговаривать не хочу. И я на все это чихать хотел с высокого места.

 

Про собрание

На это собрание я бы за тысячу рублей не пошел, если бы не боялся, что Елизавета Максимовна пошлет телеграмму на льдину. Интересно, почему так получается: не хочешь идти, а все равно идешь. Я ведь знал, что будут ругать. Меня на каждом собрании ругают, будто я хуже всех. Может быть, я просто родился недисциплинированный, а потом стану таким дисциплинированным, что у них слюнки потекут. Папа говорит: «Человек все время меняется». И я тоже меняюсь. Раньше я был еще и похуже, а сейчас стал лучше. А буду еще лучше. Может быть, лучше всех. А как человек себя ведет — это еще ничего не значит. Мы вот играем в войну. Одни бывают фашистами, а другие — нашими. Так что же, те, которые изображали фашистов, когда станут взрослыми, будут фашистами, что ли?

А я про шпионов люблю читать. Может быть, я шпионом буду?

И еще я ненавижу, когда врут по-настоящему. Если сказать, что видел собаку, у которой хвост на носу, а нос на хвосте, то это будет неправда, но вроде шутки. А если тебя спросят: «Ты учил урок?» — а ты не выучил, но говоришь: «Выучил» — то это будет настоящая брехня.

Когда меня спрашивают, я всегда говорю, как было. Но у меня все получается как-то неудачно.

Например, мне говорят:

—  Готов отвечать?

Я говорю:

—  Нет.

—  Почему?

—  Не выучил.

—  Почему не выучил?

—  В хоккей играл.

Ребята начинают смеяться. Учитель сердится. А я — виноват? Я сказал правду. Я на самом деле играл в хоккей. Чего ж тут смешного?

Учитель говорит:

—  Разве ты не понимаешь, что это безобразие: играть в хоккей вместо уроков?

Я отвечаю:

—  Понимаю. Но у меня так вышло.

Ребята опять смеются. А я виноват, что у меня так вы шло? Я не забывал, что надо уроки делать. И я не буду врать, что я там заигрался и забыл или что у меня бабушка заболела. Я все помнил. Только мне со двора уходить не хотелось. И я сказал правду. Значит, нужно мне поставить двойку — и все.

Но меня начинают спрашивать:

—  Если понимаешь, то почему не делаешь?

—  Тебе что — хоккей важнее уроков?

—  Ты что, и дальше намерен так поступать?

Я очень не люблю отвечать на такие вопросы. Хотя ответить ничего не стоит. Сначала нужно сказать: «Я понимаю, что это нехорошо». Потом: «Извините, пожалуйста». И под самый конец: «Честное слово, больше не буду».

Тогда получится, что я осознал свою вину и хочу исправиться. А я еще не знаю, исправлюсь я или нет. Или, может, я завтра под трамвай попаду и снова уроков не выучу… Тогда мне опять скажут, что я не держу своего слова.

У нас в классе есть Вовка Дутов. Он всегда говорит: «Извините, пожалуйста, это в последний раз». Но с этим последним разом он уже два года сидит в шестом классе. Он скоро дырку просидит на своей парте. А у меня только две тройки: по ботанике и по поведению. Но все равно на собраниях меня ругают.

На прошлом тоже ругали.

Сначала все было ничего.

Елизавета Максимовна сидела за столом, Лина Львовна села за мою парту — наверное, хотела, чтоб я ее простил. Но я нарочно от нее отвернулся.

Елизавета Максимовна постучала по столу карандашом, и мы стали выбирать разные должности.

—  Ребята, вы должны отнестись к сегодняшнему собранию серьезно, вдумчиво, по-пионерски, — сказала Елизавета Максимовна. — Если кто-нибудь хочет высказаться, не стесняйтесь, говорите прямо. Начнем со старосты. Как вы думаете, хорошо работала в прошлом году Вика Данилова?

Ребята молчали. Никто не хотел начинать первым. Потом Вовка Дутов запыхтел. Он всегда пыхтит, прежде чем сказать что-нибудь. Елизавета Максимовна посмотрела на него.

—  Ну, Дутов?

—  Хорошо, — сказал Вовка.

—  Значит, возражений нет? Данилова остается старостой. Кто за это предложение?

Все подняли руки. А я не поднял. Я не был «против», но «за» я тоже не был. У нас в классе вообще никакой работы не ведется. Один раз только стенгазету сделали: вырезали из «Огонька» картинки и наклеили на лист бумаги. Сверху написали: «За отличную учебу». Только там никакой учебы не было. Вырезали одни самолеты и еще про служебных собак.

Данилова тоже работы не вела. Она из класса всех выгоняла в переменку. Если уж она так хорошо выгоняла, то пожалуйста… Я бы еще лучше выгнал.

—  А ты, Шмель, почему руки не поднимаешь? — спросила Елизавета Максимовна. — Ты — против?

Я говорю:

—  Нет, Елизавета Максимовна, не против. Я не согласен, что «хорошо». Данилова нас из класса выгоняла. Если даже она очень хорошо выгоняла, то все равно больше ничего не делала.

—  А ты сам что делал? — крикнула Вика. — Я тебя больше всех выгоняла.

Я повернулся к Вике и говорю:

—  Ну и что? Если бы я из класса сам выходил, тебе вообще было бы делать нечего. Вот и получилось бы, что ты плохо работала. А так, из-за меня, ты хорошо работала.

Ребята засмеялись. И Лина Львовна засмеялась. А Елизавета Максимовна сказала:

—  Тебя, Шмель, почему-то не выбирают. Садись на место и не мешай.

—  Я не мешал, вы сами спросили.

—  Хорошо, хорошо. Довольно разговоров.

Я сел и показал фигу Вовке Дутову. А он погрозил мне кулаком. Тогда я быстро нарисовал в тетрадке человека с еловой шишкой вместо головы и опять показал Дутову. Он запыхтел и снова погрозил кулаком.

Пока я рисовал, Борьку выбрали председателем совета отряда за то, что он клеил газету. Он и в прошлом году был председателем, потому и газету сделал. За Борьку я голосовал — все-таки мы с ним живем на одной лестнице.

В это время открылась дверь, и вбежал Владик, наш вожатый — весь красный и волосы мокрые.

—  Уф! — сказал он. — Извините, Елизавета Максимовна, что я опоздал. Только что тренировка кончилась.

—  Нужно уметь рассчитывать свое время, — сказала Елизавета Максимовна. — Садись. Мы сейчас звеньевых выбираем.

—  Не могу, — сказал Владик. — Я только на минутку… у меня кончилось по волейболу… Сейчас будет по баскетболу… Соревнования! Я потом прибегу. — И Владик исчез.

Елизавета Максимовна строго взглянула на Лину Львовну. Лина Львовна посмотрела на открытую дверь. Но там, где только что стоял Владик, никого не было, одни пылинки кружились в луче солнца.

Лина Львовна встала и закрыла дверь.

—  Будем продолжать, — сказала Елизавета Максимовна. — Лина Львовна, у вас есть какие-нибудь предложения?

Лина Львовна встала из-за парты и принялась теребить концы галстука. Наверное, раньше она так же стояла перед Елизаветой Максимовной, когда отвечала урок.

—  Я не знаю… — тихо сказала Лина Львовна. — Мне бы хотелось… пусть ребята сами… пусть подумают и выберут. Мне кажется, им даже думать лень. Они привыкли, что им подсказывают. Ну и…

—  Кто же им, по вашему мнению, подсказывает? — спросила Елизавета Максимовна.

—  Ну… я… и другие…

—  Хорошо, — спокойно сказала Елизавета Максимовна. — Но давайте об этом мы с вами поговорим после собрания. И без посторонних.

—  Они не посторонние… — едва слышно сказала Лина Львовна.

В классе было так тихо, что если бы Лина Львовна не сказала, а только подумала, мы бы и то, наверное, услышали. Ребята прямо замерли на местах. А мне даже показалось, что Елизавета Максимовна сейчас выгонит Лину Львовну из класса. Но Елизавета Максимовна сделала вид, что не расслышала. Я сижу на второй парте, и мне было видно, что она изо всех сил старается показать, будто ничего не случилось. Только ничего у нее не вышло. Я сразу понял, что она злится. Потому что она сначала стала поправлять прическу, а у нее прическа и так всегда гладкая — ни один волосок в сторону не торчит. Потом она полистала журнал. А журнал листать нечего — это ведь не урок. Я по себе знаю: если тебе нужно сдерживаться, то обязательно или нос зачешется, или кашлять захочется и вообще начинаешь без толку руками возить.

Но Елизавета Максимовна все-таки сдержалась. Она даже улыбнулась чуть-чуть. Только смотрела она не на нас, а куда-то вверх, на стенку. Там у нас висит портрет Дарвина. Наверное, Дарвину она и улыбнулась.

—  Ну что же, ребята, — сказала Елизавета Максимовна. — Я жду. Пора заканчивать. Нам нужно выбрать звеньевых и редактора газеты. Предлагайте кандидатуры.

Ребята сидели молча и посматривали то на Елизавету Максимовну, то на Лину Львовну. А Лина Львовна сидела рядом со мной и рисовала на бумажке звездочки. Она нарисовала восемь звездочек и стала их зачеркивать.

—  Я думаю, что звеньевыми можно поставить Летицкого, Никифорову и Дутова, — сказала Елизавета Максимовна.

Ребята засмеялись и все сразу посмотрели на Вовку Дутова. Мы думали, что она шутит. Вовка Дутов — второгодник. У него тройки пополам с двойками. Правда, он здорово в футбол играет, особенно головой. Мы его так и зовем: «Вовка — футбольная головка». Он длиннее всех в классе. И сильнее всех. Ну и что? Из-за этого звеньевым выбирать? Он даже и сам удивился, что его назвали. Надулся и запыхтел.

—  Ты что-то хочешь сказать, Дутов? Ты не согласен? — спросила Елизавета Максимовна.

Дутов поднялся с места.

—  Я?

—  Ну конечно, ты.

—  Пых… — сказал Дутов. — Пых… Согласен.

—  Видишь ли, Дутов, — сказала Елизавета Максимовна. — Конечно, следовало бы подождать, пока ты исправишь свои двойки. Но… класс оказывает тебе доверие. Класс надеется, что ты изменишь свое отношение к учебе. Может быть, новые обязанности помогут тебе в этом. Как ты на это смотришь, Дутов?

—  Пых… — сказал Дутов. — Я… изменю… Пых…

Все снова засмеялись. Но Елизавета Максимовна сказала, чтобы мы сидели тихо и не превращали собрание в забаву. Она еще сказала, что нехорошо смеяться над товарищем, а надо ему помочь. Как будто мало Дутову помогали! И учителя с ним сидят все время… Он сам учиться не хочет. Он говорит, что после восьмого класса его возьмут в футбольную команду мастеров.

Всем было так смешно, что уже хотели голосовать за Дутова, чтобы посмотреть, какой из него получится звеньевой. Я взглянул на Лину Львовну и увидел, что она поднимается с места. У нее было такое обиженное лицо, как будто ее ударили. Она стояла очень серьезная и очень бледная. И я даже испугался, что она заплачет.

—  Елизавета Максимовна… — сказала Лина Львовна.

Елизавета Максимовна сразу как будто окаменела. Она сидела очень прямо и смотрела на портрет Дарвина.

—  Елизавета Максимовна, — уже громче сказала Лина Львовна.

Елизавета Максимовна медленно повернулась к Лине Львовне.

—  Я вас слушаю.

—  Елизавета Максимовна, мне нужно с вами поговорить. Я прошу вас… давайте выйдем в учительскую.

—  Выйти? — удивилась Елизавета Максимовна. — Почему такая срочность? — Она взглянула на Лину Львовну и вдруг быстро поднялась из-за стола. — Ну хорошо, идемте.

Они вышли в коридор и закрыли дверь.

Ребята сразу повскакали с мест и окружили парту Дутова. Его в классе никто не любит. У нас говорят: если Дутову голову поменять на футбольный мяч, а вместо мяча дать футболистам Вовкину голову, то ни учителя, ни футболисты не заметят разницы. Но его не любят не за то, что он глупый, а за хитрость. При учителях он — тихий-тихий. Учителя думают, что он неспособный, но зато послушный. И Дутов в классе сидит тише всех. Только он все запоминает. Не уроки, конечно, а кто что про него сказал. А после уроков подойдет и — раз кулаком или портфелем! Да еще обязательно подкараулит, когда человек идет один. С ним один на один никто не может справиться.

Мне-то вообще неважно, кто будет звеньевым — все равно никто работы не ведет. Но уж Дутов — извините, пожалуйста!

Когда мы обступили Дутова, он завертел головой, запыхтел, а сказать ничего не может.

Тогда Вика Данилова спросила:

—  Дутов, ты правда хочешь быть звеньевым?

—  А твое какое дело!

—  Конечно, мое дело, — сказала Вика. — Ведь я же тебя выбираю.

—  Ну и выбирай.

—  А я не хочу тебя выбирать.

—  Сама ты дура, — сказал Дутов.

Ребята засмеялись. Только смеялись они как-то не очень весело — как будто их нарочно заставляли смеяться.

—  А я тоже не хочу! — крикнул Алик Летицкий.

—  Сам дурак, — ответил Дутов.

Теперь никто не засмеялся. Это уже получалось вроде игры. Все стали говорить: «И я не хочу! И я…» Дутов сначала отвечал, а потом перестал. В общем, половина класса у нас получились дураки, а остальные — неизвестно кто.

Тогда я сказал:

—  Ребята! Алё! Знаете что…

Договорить я не успел. Сзади кто-то запустил в Дутова учебником. Книжка пролетела над партой и ударила Вовку по затылку.

Дутов вскочил. Он стоял, оглядывая ребят, и никак не мог догадаться, кто это сделал. Дутов стоял и краснел. Даже затылок у него стал красный. И вдруг он схватил самого ближнего и изо всей силы рванул за гимнастерку. Гимнастерка разорвалась, а пуговицы запрыгали по полу.

Это был Гера Попов. Он самый тихий у нас в классе. Он даже не говорил ничего. Только его парта — рядом с партой Дутова, и когда все ребята встали, то встал и он.

Гера испуганно посмотрел на Дутова, затем провел рукой по гимнастерке — она была разорвана до пояса. Гера наклонился и молча стал собирать пуговицы.

Я видел, что он чуть не плачет. Я знаю, что он не жадный. Ему чихать на гимнастерку. Только его дома будут за это бить — у него отец пьяница.

Ребята молча смотрели на Дутова.

Дутов пыхтел и краснел еще больше.

Гера собирал свои пуговицы.

А мне вдруг стало жарко от злости. Даже голос охрип.

Я залез на сиденье и сказал:

—  Ребята! Герка самый слабый в классе. Верно? А Дутов — самый сильный. Он всех бьет поодиночке. Давайте мы сейчас разорвем ему гимнастерку.

—  Попробуй, — сказал Дутов.

—  И попробую. — Я соскочил с парты и сказал Борьке: — Борька, покарауль у двери. Если Елизавета Максимовна пойдет…

—  Не надо, Костя, — ответил Борька. — Сейчас придет кто-нибудь. Лучше потом.

Но я так разозлился за Геру, что мне уже ничего не было страшно. Наоборот, мне было даже как будто весело.

—  Ты председатель отряда, и тебе нельзя драться, — сказал я Борьке. — Не бойся. Я тоже драться не буду. Только разорву ему гимнастерку. Ведь Елизавета Максимовна всегда говорит: никогда не надо откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня. Вот я и не буду откладывать. А ты покарауль.

Борька направился к двери.

А я подошел к Дутову.

Я протянул руку. Дутов с размаху ударил меня по голове. И тут на него бросились все ребята. Оказалось, что Дутов вовсе уж не такой большой. Его облепили со всех сторон, и никак нельзя было просунуть руку, чтобы его стукнуть. Я хотел дотянуться до гимнастерки, чтобы ее разорвать, но ничего не получилось. Получилась куча-мала, а Дутов был где-то внутри. На конец мы засунули его под парту и не выпускали оттуда, хотя он щипал нас за ноги.

—  Идет! — крикнул Борька. Все разбежались по местам.

Открылась дверь, и на пороге показалась Елизавета Максимовна. Она была одна.

Дутов ворочался под партой; он никак не мог вылезти — его затиснули между перекладинами.

—  Что ты там делаешь, Дутов?

Дутов только пыхтел. Наконец он выбрался и, весь красный, с расстегнутым воротом, уселся на скамейку.

—  В чем дело, Дутов?

—  Пых… — сказал Дутов. — Пых… Искал… промокашку…

Мы захохотали так, что с потолка даже мел посыпался.

—  Сидите тише и не превращайте собрание в забаву, — сказала Елизавета Максимовна. — А ты, Дутов?.. Нечего сказать, хорош звеньевой.

—  Я не буду… пых… звеньевым…

—  Почему не будешь?

Дутов уставился в парту и запыхтел еще сильнее.

—  Что здесь произошло? Староста!

Встала Вика Данилова.

—  Ничего, Елизавета Максимовна. Мы сидели и ждали.

—  Таланов?

Встал Борька.

—  Ничего, Елизавета Максимовна. Мы просто… сидели.

—  Дутов?

Встал Дутов. Он краснел и пыхтел. И… молчал.

—  Я жду, Дутов.

Дутов прямо завертелся на месте, так ему хотелось сказать. Ведь если он не скажет, то получится, что он непослушный. А если он плохо учится да еще и непослушный, так его вообще из школы выгонят.

—  Пых… — сказал Дутов. — Промокашка… Упала… Я больше не буду, Елизавета Максимовна.

—  Что не будешь?

—  Пых… — сказал Дутов. — Вот… промокашка…

—  Садись, — сказала Елизавета Максимовна.

Дутов сел и стал вытирать лицо рукавом.

—  Может быть, у кого-нибудь все же хватит мужества сказать, что случилось? — спросила Елизавета Максимовна. — Или вы пионеры только по названию?

Когда она начала говорить про мужество, я не вытерпел.

—  Елизавета Максимовна, — сказал я.

—  Помолчи, Шмель. Я уже устала от твоих глупостей.

—  А вы послушайте. Может, и не глупости.

—  Что-то не верится, — сказала Елизавета Максимовна. — Ну, говори.

—  Я и говорю. Ничего не случилось. Просто мы не хотим выбирать Дутова звеньевым.

—  Почему?

—  Потому… не знаю… Он нам не нравится.

—  Это интересно, — медленно проговорила Елизавета Максимовна. — Это что-то новое, Шмель. Я не знаю, сам ты это придумал или… Впрочем, это неважно. — Елизавета Максимовна села за стол, помолчала. Затем она взглянула на меня и даже улыбнулась. Чуть-чуть. Так, будто ее дернули ниточками за губы и сразу отпустили. — Ну, а если, например, вам не понравится вожатый? Вы тоже будете против?

—  Конечно, — сказал я. — Если не нравится… так чего же?..

—  Это тем более интересно. — Елизавета Максимовна говорила, будто по радио: очень ясно, каждую буковку было слышно. — Ну, а если вам не понравится старший вожатый?

Я не понимал, чего она хочет. Да хоть тридцать раз старший. Если не нравится, значит, не нравится. Если бы я один… Ведь все против Дутова. А когда все против — это же случайно не бывает. Значит, сам виноват.

Я сказал:

—  Ну и пускай старший. Если плохой… Только мы ведь их не выбираем. Мы звеньевых выбираем.

—  Достаточно, Шмель, — сказала Елизавета Максимовна. — Мы еще к этому вернемся.

—  Итак, ребята, — Елизавета Максимовна поднялась с места. — У нас было три кандидатуры: Никифорова, Летицкий, Дутов. Давайте голосовать. Кто за Никифорову?

Все подняли руки.

—  Кто за Летицкого?

Опять все подняли руки.

—  Кто за Дутова?

Никто даже не шевельнулся.

—  Кто против Дутова?

Все подняли руки как один. Даже Дутов.

—  Ну что же, — сказала Елизавета Максимовна и взглянула на меня. — Давайте на сегодня закончим. Я подумаю, кто может быть третьим звеньевым. И вы подумайте. В следующий раз обсудим. До свиданья.

Елизавета Максимовна повернулась и торопливо пошла к двери. По дороге она еще раз взглянула на меня. И опять как-то странно, будто я не человек, а какое-нибудь растение. Тропическое.

Ребята бросились к выходу. Всем уже надоело сидеть в классе. А я еще немножко посидел. Мне хотелось понять, почему Елизавета Максимовна все спрашивала про вожатых. Но я так и не догадался. Собрал свои тетради в портфель и вышел.

Когда я проходил мимо пионерской комнаты, мне показа лось, что там кто-то поет. Тонким таким голосом. Пропоет несколько слов, замолчит, опять запоет. Я открыл дверь и заглянул.

За столом, положив голову на руки, сидела Лина Львовна. Она не пела. Это мне из-за двери показалось, что пела. Она плакала. У нее даже слезы текли.

Я смотрел на нее и не знал, что сказать. Мне всегда жалко, если плачут взрослые.

А она заметила меня и сказала:

—  Иди, Костя… пожалуйста… Зайди после… — И она снова заплакала.

Я закрыл дверь и выбежал на улицу.

Во дворе были почти все ребята. Они по дороге вспомнили, что когда выбирали Летицкого, то даже забыли спросить, какого Летицкого — Мишку или Алика?

—  Да все равно, они ведь близнецы, — сказал я. — Пусть будут звеньевыми по очереди. Никто и не заметит.

—  Ты, Шмель, можешь не острить, — сказал Мишка Летицкий.

—  Извини, Алик, больше не буду, — нарочно ответил я.

—  Я вот тебе сейчас дам за Алика, — сказал Мишка.

—  А ты разве Мишка? — спросил я.

—  А ты сам не видишь!

—  Не вижу, — сказал я. — Я думал, ты — Алик. Ребята! А знаете! Лина Львовна…

Я хотел сказать, что видел сейчас, как Лина Львовна плачет, и не сказал. Сам не знаю почему. Я повернулся и побежал в школу. У пионерской комнаты я снова услышал, как плачет Лина Львовна. Тогда я вырвал из тетради листок бумаги и написал на нем:

«Вера Аркадьевна. Зайдите срочно в пионерскую комнату. Неизвестный»

Затем я положил листок у двери завуча, постучал и спрятался за углом. Я видел, как Вера Аркадьевна подняла листок, посмотрела, пожала плечами и пошла в пионерскую комнату.

Когда я вернулся к ребятам, они уже выбрали Алика. Делать было нечего, но ребята почему-то не расходились. Все начали вспоминать, как не выбрали Дутова. Мне тоже нравилось, что его не выбрали. Тут дело даже не в Дутове. А в том, что мы все делали вместе. Вместе засунули его под парту — теперь пусть попробует кого-нибудь тронуть. А потом вместе его не выбрали.

Это у нас первый раз, честное слово.

 

Следы на снегу

Костя стоял у окна и смотрел вниз, на штабеля дров, засыпанные снегом. Сверху двор выглядел как город: дома — поленницы и между ними — улицы, покрытые только что выпавшим чистым снегом. По одной из улиц пробежала кошка, и на снегу остались четкие отпечатки лап. «Можно выследить, — подумал Костя. — Если бы у меня была собака, я бы пустил ее по следу, и они бы подрались».

Мысль о собаке, идущей по следу, натолкнула Костю на другую мысль. Он подошел к столу и полистал книгу «Щупальца осьминога». Хорошая книга, в зеленой обложке, очень толстая. Там описано, как один шпион…

Зазвонил телефон на столике.

—  Подойди, — сказала Зинаида. — Если меня, то нет дома.

—  Почему нет, когда ты дома? — сказал Костя.

—  Костенька, у меня послезавтра зачет, — взмолилась Зинаида.

Телефон все звонил.

—  А будешь на меня маме жаловаться?

—  Не буду, не буду, — нервно сказала Зинаида.

Костя снял трубку.

—  Алло! Зину? — Костя искоса взглянул на Зинаиду и ухмыльнулся. — Сейчас посмотрю.

—  Ты что, с ума сошел? — прошептала Зинаида.

—  А ты сначала объясни, почему ты врешь? А еще — почему я должен врать из-за тебя? — шепотом ответил Костя, прикрывая трубку ладонью.

—  Костя!

—  Нет, ты объясни. Ну чего ж ты молчишь? Смотри, а то позову. Сама всегда говоришь: Костя да Костя… Врать нечестно!.. А сама — честно?

—  Господи! Ну ладно, нечестно! — простонала Зинаида, прикрывая рукою рот.

—  Сознаёшься?

—  Сознаюсь.

—  Так ты запомни, — прошептал Костя. — Алло! Вы слушаете? Зины нет дома.

Едва сияющий Костя повесил трубку, Зинаида бросилась к нему. Костя, хохоча, нырнул под стол и вылез с другой стороны. Зинаида обежала кругом, а Костя — снова под стол.

—  Чертежи опрокинешь! — крикнула Зинаида.

—  А ты не ври! — отозвался из-под стола Костя. — Вам можно, а мне нет, да?

—  Ты со мной не сравнивайся, тебе еще до меня учиться и учиться.

—  У тебя научишься, — ответил Костя.

Спорить с Костей было бесполезно. Зинаида знала — у него всегда в запасе тысяча слов; только папа мог его унять. Но папа далеко, он на льдине. Зинаида вздохнула.

—  Вылезай, не трону.

—  Дай слово!

—  Даю.

—  Дай честное комсомольское.

—  Честное комсомольское. Пластырь! Липучка! Зануда!

—  Студентка-лаборантка-врунья, — немедленно отозвался Костя, вылезая из-под стола.

Нет, соревноваться с Костей было бесполезно. Зинаида снова вздохнула и взялась за чертеж. Костя уселся на диван и принялся вспоминать, о чем он только что думал. Это было что-то очень важное. Следы на снегу… Собака… «Щупальца осьминога»… Вспомнил!

Костя побежал к телефону и набрал номер. После короткого разговора он схватил пальто и устремился к двери.

—  Куда? — крикнула Зинаида. — Поешь сначала.

Но Костины каблуки грохотали уже где-то на третьем этаже. На втором этаже Костя позвонил. Дверь открыл Борис.

—  Здорово! — сказал Костя.

—  Тихо ты, — прошептал Борис.

—  Чего тихо?

—  Указатель велел не шуметь. Он пишет чего-то.

Указатель — подполковник в отставке и Борькин сосед — был очень строг. Он состоял в домовой комиссии. Он наблюдал за порядком и ругался с дворниками. В остальное время он писал стихи для детей. Эти стихи не печатали. Их возвращала Указателю в конвертах со штампами: «Комсомольская правда», «Мурзилка», «Пионерская правда», «Костер», «Пионер», и за это Указателя в доме уважали и побаивались.

—  Подумаешь, Указатель… — сказал Костя. — Идем во двор.

—  Некогда.

—  Всегда тебе некогда!

—  Я приемник собираю, — сказал Борис.

—  Всегда ты приемник собираешь. Не видал я твоих приемников! Какой приемник? Покажи.

Борис повел Костю в комнату. На столе, покрытом газетой, лежали какие-то детальки, проволочки, кусочки олова. Рядом на проволочных козлах дымился электропаяльник.

—  А где приемник? — спросил Костя.

Борис засмеялся:

—  На столе.

Костя еще раз внимательно оглядел стол, но не увидел ничего, похожего на приемник.

—  Да вот же! — Борис показал на маленькую дощечку, на которой были прикреплены белые и красные проводки и какие-то маленькие детальки.

—  А-а, — протянул Костя. — А я думал, что это телевизор. «Знамя» или «Рубин».

—  Честное слово, приемник, — сказал Борис. — Он на полупроводниках, потому и маленький. Его можно в карман засунуть и слушать.

—  Врешь, — вяло сказал Костя. Он понимал, что Борис не врет; он слышал уже о таких приемниках, они действительно помещаются в кармане. Можно на уроке слушать трансляцию со стадиона или если зададут на дом стихотворение, а его передают по радио… Слушай и повторяй за артистом. Костя давно мечтал о таком приемнике. А Борис вот взял и сделал. Костя даже чуть-чуть обиделся.

—  Хочешь, я потом тебе сделаю? — предложил Борис.

—  Я и сам сделаю, — презрительно сказал Костя. — Сто штук! Один выберу, самый лучший. А остальные выброшу!

Борис опять засмеялся. Он ничего не говорил, а только смеялся. И Костя, который никогда не терялся, сейчас не знал, что сказать. Уж лучше бы Борис спорил. Но Борис не спорил — все было ясно. Костя стоял и придумывал какие-то самые остроумные слова, которые должны были уничтожить Бориса, несмотря на его приемник.

В это время отворилась дверь, и в комнату заглянул Указатель.

—  Что тут за веселье? — строго спросил он. — Почему шум на всю квартиру?

Ох и не вовремя появился Указатель! На свою голову открыл он дверь в Борькину комнату. У Кости даже мурашки по спине пробежали от удовольствия. Он знал свои права.

—  А разве нельзя смеяться? — вежливо спросил Костя.

Борис подозрительно взглянул на Костю. Он не доверял Костиной вежливости, а с Указателем лучше не связываться.

—  В общем, так, — сказал Указатель, — прекратить смех. Вы мешаете мне работать.

Костя думал недолго. Он очень не любил Указателя.

—  Ха-ха-ха, — четко произнес Костя, глядя прямо в глаза Указателю. — Это я смеюсь, — пояснил он. — Очень тихо. Так можно?

Лицо Указателя налилось свекольным цветом.

—  Как твоя фамилия? — грозно спросил он.

Костя зачем-то обошел вокруг стола и снова уставился на Указателя.

—  Извините, пожалуйста, я буду смеяться еще тише, — прошептал он. — Ха-ха-ха…

Глаза Указателя округлились. Он открыл рот и закрыл глаза. Затем голова его исчезла. В коридоре послышался скрежет телефонной вертушки.

—  В милицию звонит, — прошептал Борис. — Он всегда ругается, если кто-нибудь шумит. Даже если мимо ходят… Он какие-то стихи пишет. Давай уйдем лучше.

—  Испугался я милиции, — сказал Костя, подвигаясь к двери.

Через минуту ребята уже стояли внизу.

—  А мне всего чуть-чуть осталось, — огорченно сказал Борис — Полчасика попаять — и все. Теперь он маме будет жаловаться.

—  Ну и пускай; не знает она его, что ли! — отозвался Костя. — Идем, будешь у нас радистом.

—  У кого — у вас?

—  Узнаешь.

Во дворе между штабелями дров уныло слонялись Мишка и Алик.

—  Чего ты так долго? — спросил Алик.

—  Меня в милицию чуть не забрали, — ответил Костя. — Давайте скорее. Кто будет лейтенантом?

—  Я! — крикнул Мишка.

—  Ты уже был в прошлый раз, — возразил Алик. — Костя, пусть он лучше будет майором.

—  Правда, Мишка, — сказал Костя. — Давай майором. Все равно лейтенанта в середине ранят. А майор все-таки главный.

Мишка для виду поупирался немного, но согласился на майора.

Борька знал азбуку Морзе, и поэтому само собой выходило, что его нужно назначить резидентом вражеской разведки. Он должен был передавать по радио всякие сведения и вербовать новых агентов.

—  А как это делать? — спросил Борька.

Борька был малообразованным человеком — он не читал книжек про шпионов.

Славные книжечки в зеленых и голубых обложках! Их читают до и после уроков. Иногда — во время уроков. А чаще всего — вместо уроков. А Борька читал рассказы Аркадия Гайдара и Джека Лондона. «Тома Сойера» он прочел восемь раз. Ничего не поделаешь — такой уж чудак Борис Таланов. Он даже не знал толком, как закапывать парашюты, каким способом при случае можно отравить знакомого, как пользоваться для шифровки донесений стихами Лермонтова, как обезвредить бомбу за пять секунд до взрыва, куда должен целиться шпион, что бы не убить, а только легко ранить лейтенанта госбезопасности (лейтенант должен продолжать погоню), как… Впрочем, нам следует остановиться, перечислять можно без конца. А у Кости и без Бориса достаточно трудностей. Попробуйте сделать, чтобы все было по-настоящему, как в книге, если у вас всего трое помощников.

Где взять молодую красивую шпионку? (Эх, Лина Львовна! Вот ее бы сюда.)

Откуда на дровяном дворе возьмется колхозный сторож Карим Умаров? (Он же — Вернер фон Штраух, он же — мистер Глен Поуз, он же — сэр Арчибалд Дуглас.)

А инженер, который должен влюбиться в шпионку?..

А бандит-уголовник?..

А запутавшийся шофер, который развозит агентов на машине директора одного из крупных заводов?

Нет, людей не хватало. Костя понимал, что у них получается не совсем как в книге. Пропадали лучшие страницы. В особенности плохо было без красивой шпионки. Поэтому, как всегда перед началом, Костя был озабочен. На вопрос Бориса-резидента он ответил:

—  Ничего тебе делать не нужно. Будешь говорить: «Помните, у нас длинные руки» — раз! «Он слишком много знал» — два! Понял? Еще будешь стучать на ключе — какие-нибудь цифры. Шифр. Понял?

—  Понял, — согласился Борис. — Только неинтересно.

—  Поинтереснее, чем твои проволочки.

Костя залез на поленницу. Там он постоял немного и спрыгнул вниз. На снегу отпечатались следы его галош. Теперь это были уже следы вражеского агента.

Борис и Алик (пограничники) бросились к Косте. Они навалились на него, выворачивая руки.

—  Пустите! С ума сошли! — зашипел Костя. — Нельзя сразу. Я же еще только на границе.

Пограничники расступились. Костя сердито посмотрел на них и вдруг, что-то вспомнив, бросился к ближайшей парадной. Скоро он вернулся с большой метлой.

—  Отвернитесь.

Пограничники послушно отвернулись. Костя бесшумно прошел между ними, заметая следы метлой, и скрылся за одной из поленниц. Можно было начинать.

—  Следы, — сказал Мишка.

—  Следы, — согласился Алик.

—  Интересно, чьи же это следы? — Правда, интересно, — подтвердил Алик.

Мишка встал на четвереньки и понюхал снег.

—  Посыпано каким-то порошком, — сказал Мишка. — Собака потеряла чутье. Звоните на заставу.

—  Есть звонить на заставу! — отозвался Алик.

Алик приложил кулак к уху:

—  Алло! Квадрат 47. Какой-то неизвестный человек с неизвестной целью перешел границу.

—  А мне чего делать? — спросил Борис, у которого начали мерзнуть ноги.

—  А ты молчи, ты уже в тылу, — сказал Мишка и тоже приложил руку к уху. — Вас понял. Продолжайте наблюдение. Докладываю генералу. — Мишка крутанул воображаемый диск. — Алло! Товарищ генерал! Докладывает майор Летицкий… — Внезапно Мишка опустил руку и заорал: — Костя! Костя! Про генерала забыли, кому звонить?

Из-за поленницы выглянул рассерженный Костя. Он обвел взглядом двор. У самой стены дома, размахивая продуктовой сумкой, шла Люська — дочка дворничихи.

—  Люська! Хочешь играть?

Белые Люськины брови полезли вверх. Она подумала, что ослышалась.

—  В кого… играть?.. — тихо сказала она.

—  С нами, будешь генералом.

—  Я не умею… генералом… — прошептала Люська.

—  Мишка тебе будет звонить, а ты отвечай: «Это задача со многими неизвестными».

—  Со многими… неизвестная… — повторила Люська и вдруг вспомнила: — А меня мама за хлебом послала.

—  Все равно не успеешь, скоро перерыв.

—  Скоро перерыв… — согласилась Люська.

Костя снова скрылся в дровах.

—  Алло, товарищ генерал! — повторил Мишка. — Докладывает майор Летицкий…

—  Со многими… неизвестная… — отозвалась Люська.

Игра продолжалась. Теперь все шло как по книге. Алик и Мишка носились по двору, разыскивая Костю. Алик все время рвался вперед, а майор Мишка (он любил лейтенанта как родного сына) одергивал его. Одновременно майор разговаривал на многих иностранных языках:

—  Ит из э лэмп! Гив ми зе эппл! Нина хэз э дог! [] — орал майор, вспоминая учебник пятого класса.

Несколько раз ребята пробежали мимо сарайчика, из которого торчали Костины ноги. Но сейчас Косте нельзя было мешать, он ставил бомбу замедленного действия. Под ногами путалась счастливая Люська. Она бегала, размахивая продуктовой сумкой, и распевала: «Много неизвестна… много неизвестная». Только Борис, не зная, что ему делать, тоскливо уминал снег. Он хотел было побежать разыскивать Костю, но ребята не разрешили. Они сказали, что резидент вообще должен сидеть в подполье.

Наконец Костя свистнул. Алик и Мишка рванулись к сараю, выхватив пистолеты. Шпион бешено отстреливался.

—  Сдавайтесь! — крикнул майор.

—  Сдавайся! — взвизгнула Люська.

В ответ из сарайчика вылетело полено. Оно слегка задело по ноге Люську. Люська подумала немного, села на снег и заплакала. А борьба только еще разгоралась.

—  К-х-х-х, к-х-х… — слышалось из сарая.

—  Та-та-та-та… — отвечал автомат лейтенанта.

Увлекшийся Костя высунулся из сарая.

—  К-х, — сказал майор. — Я тебя убил. Вылезай.

Это было уже не по книге. Шпиона нельзя убивать сразу. Разгневанный Костя открыл было рот, но майор уже осознал свою ошибку.

—  Пуля просвистела у тебя около уха! — крикнул Мишка.

Перестрелка продолжалась.

Наконец майор бросился к двери. Оттуда высунулась рука шпиона. Пистолет был направлен прямо в сердце майора. Но оба — и шпион, и майор — смотрели на лейтенанта. Лейтенант, позабыв свои обязанности, продолжал строчить из автомата.

—  Алик! — крикнул шпион.

Только тут лейтенант опомнился. Он бросился вперед и грудью заслонил майора.

—  К-х-х.

Лейтенант со стоном опустился на снег. Майор прыгнул на шпиона. Они катались по полу сарайчика, и Мишка никак не мог одолеть Костю. Он был слабее. А Костя, ушибив ногу об угол, обиделся и не хотел сдаваться. Костя подмял под себя майора, сел на него верхом и принялся кормить снегом. Мишка извивался и выл так, что даже Люська удивилась и перестала плакать.

—  Пусти! Пусти, а то узнаешь, вот дам сейчас! — кричал майор.

Но тут Костя пришел в себя. Он слез с майора и поднял руки. Помятый майор поднялся, отряхивая снег.

—  Не буду я играть, — буркнул он.

—  Но я же сдаюсь, Мишка! Смотри, я руки поднял. Допрашивай.

—  Ит из э лэмп? — неохотно спросил Мишка.

—  Нихт, — ответил Костя.

—  Гив ми зэ эппл, — строго сказал Мишка.

—  Нихт.

—  Нина хэз э дог! — крикнул Мишка.

—  Нихт, — ответил Костя. — Можете меня расстрелять, — добавил он на чистом русском языке.

Повеселевшая Люська с восторгом слушала этот волшебный разговор.

Она ничего не понимала с самого начала, и от этого все казалось ей еще интереснее. Она даже попробовала вставить: «Со многими… неизвестная». Но на нее прикрикнули.

Легко-раненный лейтенант тоже принял участие в допросе. Допрашивал он почему-то на французском языке.

—  Сэ си бон? — спросил лейтенант.

—  Нихт, — ответил Костя.

—  А где сэ си бон? — нахмурился лейтенант.

—  Нихт. Не скажу, — ответил Костя.

Допрос длился не очень долго — пока хватило иностранных слов. Теперь шпион должен был скрыться. Его следовало упустить — так говорила книга. Алик и Мишка отошли в сторону, и Костя скрылся «в неизвестном направлении». Снова начались поиски. Ребята обшарили сарайчики, заглядывали под доски, залезали под поленницы. Шпиона не было. Откуда-то из угла двора донесся торжествующий смех и крик Люськи:

—  Вот он! Вижу, вижу, спрятался.

Алик и Мишка побежали на крик. Но только лишь затем, что бы стукнуть Люську по шее.

Генерал не должен был принимать участия в операции. Это было не по книге.

Между тем Костя разыскивал резидента. Он должен был передать срочное донесение, а тот словно сквозь землю провалился.

—  Эй, ребята! — крикнул Костя.

—  Ага, — отозвались Мишка и Алик.

—  А где Борька?

—  Не знаем.

Костя объявил перемирие, и все трое принялись искать резидента.

—  А он домой ушел, я видела, — объявила вездесущая Люська после десятиминутных поисков.

—  Чего ж ты раньше не сказала?

—  Я боялась.

—  Чего боялась?

—  Бить будете, — честно призналась Люська.

Ребята захохотали. Кажется, Люська всерьез вообразила себя человеком. Бить такую пигалицу! Смешно. Можно, конечно, мимоходом шлепнуть по затылку. А бить… найдется кто-нибудь и постарше.

Люська не знала, почему смеются ребята. Но ей было приятно, так приятно, как никогда в жизни. Ведь все-таки ее не гнали, с ней разговаривали.

—  Можно, я за него буду? — храбро спросила Люська.

Костя снисходительно усмехнулся:

—  Тоже мне резидент. Может, тебя еще президентом?.. Эйзенхауэром можешь?

—  Эйзенхауром… могу. — Люська мотнула головой. Она была готова на все.

Ребята снова захохотали. Засмеялась и Люська. Она повизгивала, запрокинув голову, и даже слегка приплясывала. Она была счастлива. Вдруг Люськино лицо вытянулось. Она застыла, глядя в сторону дома.

—  Что же это такое? — закричала дворничиха еще издали. — Суп на стол поставила! За хлебом послала…

Люська с надеждой взглянула на ребят: может, заступятся? Но ребята даже отодвинулись немного в сторону. Люська стояла одна — беспомощная и виноватая.

—  Да ты, никак, и не ходила! Где ж ты была? — спросила дворничиха, выхватывая из Люськиных рук сумку,

—  Я была… перерыв… — прошептала Люська.

—  Да перерыв-то час назад кончился! Иди домой сейчас же, уродина! — Дворничиха грозно оглядела ребят: — Господи! Вот она, метла-то где! А я ее целый час искала. Вы зачем метлу взяли?

—  Мы двор подмести хотели, — льстиво сказал Алик.

Но дворничиха хорошо знала своих жильцов.

—  У-у, чучелы! — Метла взметнулась в воздух и опустилась на спину майора.

Шпион и лейтенант не стали дожидаться своей очереди. Все трое разбежались в разные стороны.

Их легко можно было найти по следам на снегу. Но дворничиха, очевидно, не читала зеленых книг. Она вздохнула и пошла к дому, волоча за собой Люську. Люська не плакала.

Даже дома, получив свою порцию подзатыльников, Люська молча села есть суп без хлеба. Плакать ей не хотелось. Она вспоминала, как была генералом и как чуть было не стала президентом. Это был лучший день в ее жизни.

 

«Вы меня губите!»

К физкультуре можно было не готовиться.

С географией Костя справился. С арифметикой тоже. И только на литературу не хватило времени: проиграл в шпионы. Конечно, если подумать, то именно задание по литературе нужно было подготовить в первую очередь. Тогда можно было бы спокойно ждать Владимира Ивановича.

С Владимиром Ивановичем шутки плохи. Нет, не так… С ним шутки хороши. Или нет… Короче говоря, разговаривать он умеет не хуже Кости. Даже лучше. И разозлить его невозможно. Никогда не кричит, а все слушаются — даже странно.

Косте, например, самому было удивительно, что он слушается Владимира Ивановича. Как-то все само собой получается — не хочешь даже, а слушаешься. Так было с самого начала.

К доске Владимир Иванович вызывал редко, и только ленивых. Обычно он расхаживал по классу и разговаривал, просто разговаривал. И все время задавал вопросы. Ему отвечали с места. И всегда получалось так, что неверный ответ поправляли сами ребята. А когда разгорался спор, Владимир Иванович садился за стол и слушал. Ему нравилось слушать, как ребята спорят. А в конце урока человек пять или шесть получали отметки. Обычно уроки литературы проходили шумно. Поэтому всегда можно было узнать, кто не подготовился. Они сидели тихо.

Сегодня Костя должен был сидеть тихо. Это получалось даже обидно. Не выучил, например, географию и сиди себе тихо. Повезет — не спросят, и — все в порядке. А здесь не спросят — все равно видно, что не выучил. В общем, чем тише сидишь, тем хуже.

Перед уроком Костя полистал хрестоматию. Он читал, перескакивая со страницы на страницу. В голове у него ничего не осталось. Почему-то запомнилась только одна фраза: «Вы меня губите! — закричал Дубровский». Но зато эту фразу просто не возможно было выбить из головы. Костя помнил даже страницу — 183. И чем больше старался Костя вспомнить что-либо другое, тем назойливее лезла в голову эта фраза. Костя да же видел ее — черным по белому: «Вы меня губите!» Страница 183.

Когда Владимир Иванович вошел в класс, Костя вскочил и громче всех хлопнул крышкой. Владимир Иванович отметил, кого нет на уроке. Костя громко подсказывал дежурному, хотя его не спрашивали. Вообще Костя начал суетиться с самого начала — он боялся сидеть тихо.

—  Ну вот. Мы теперь уже прочли всего «Дубровского», — сказал Владимир Иванович. — Так?

—  Так! — согласились ребята.

—  Так! — крикнул Костя.

—  Давайте поговорим об основных героях. Только, пожалуйста, сами. Кто хочет?

Лена Никифорова подняла руку.

—  Я хочу про Дубровского. Он был смелый. И сильный. И никого не боялся. И… и вообще он был хороший.

—  Почему ты думаешь, что он был хороший?

—  Потому что он был смелый. И еще — он любил Марью Кирилловну… — Лена замолчала.

—  Что ты еще знаешь о Дубровском?

—  Вообще он мне понравился.

—  Мне он тоже нравится, — сказал Владимир Иванович. — Только понимаешь, когда ты говоришь о человеке, что он хороший или плохой, то этого мало. Нужно еще объяснить, почему ты так думаешь. Чтоб и другим было ясно, что он хороший. А то ведь тебе могут просто не поверить.

—  Он ненавидел Троекурова, — сказал кто-то.

—  За что?

—  За то, что Троекуров отнял у них дом.

—  Правильно, — сказал Владимир Иванович. — За это, конечно, не полюбишь. Но человека прежде всего узнают по его по ступкам. Какие же поступки Дубровского говорят о том, что он смелый, сильный и, как сказала Лена, хороший?

—  Он не побоялся и убил медведя, — сказала Лена.

—  Верно, Владимир Иванович, он же не побоялся, — вставил Костя.

Владимир Иванович мельком взглянул на Костю. Затем он встал, прошелся по классу. Так он ходил с минуту. Пользуясь передышкой, ребята зашелестели страницами: они выискивали поступки Дубровского.

—  Ну, вот что, — сказал Владимир Иванович. — Слушайте: в Кистеневку пришли фашисты. Что делает Дубровский?

Шелест страниц прекратился. Все с удивлением смотрели на Владимира Ивановича. Он сел за стол и веселыми глазами оглядел класс.

—  Тогда еще фашистов не было, — неуверенно сказал кто-то.

—  Не было, — согласился Владимир Иванович. — Но мы на минуту представим, что были.

—  Он будет с ними сражаться, — сказала Лена.

—  Пожалуй. Почему ты так думаешь?

—  Потому, что он не побоялся медведя.

Но тут уже с Леной стали спорить другие ребята. Одно дело — медведь, а другое — вооруженные фашисты.

Кто-то сказал, что Дубровский Троекурова не побоялся: выгнал его, а у Троекурова было много слуг. С Троекуровым все боялись связываться, а Дубровский не испугался. Наконец вспомнили, что сто пятьдесят солдат штурмовали укрепления Дубровского. А он, раненный, был впереди.

—  А еще влюбился в Марью Кирилловну, — басом сказал Дутов. — И еще он…

Но Дутову говорить не дали: речь шла о мужестве, любовь тут ни при чем.

Постепенно выяснилось, что Дубровский был смелый и решительный человек. Теперь это стало совершенно ясно по его поступкам.

Все были согласны — Дубровский не согнется перед фашистами и вообще перед кем угодно.

—  А Шабашкин? — спросил Владимир Иванович.

—  У-у-у… — завыл класс.

—  Этот гад Шабашкин стал бы, конечно, полицейским или старостой.

—  Почему? — спросил Владимир Иванович.

С Шабашкиным расправились в две минуты. Каждому ясно, что человек, который кланяется богатому и издевается над бедными, — человек трусливый и подлый.

Владимир Иванович больше молчал. Говорили ребята. Только Костя, которому говорить было нечего, время от времени кричал: «Верно!» — или: «Неверно!» Зато кричал он громче всех, — Костя боялся сидеть тихо.

Потом фашисты ушли из Кистеневки, и там стало спокойно. Потише стало и в классе. Но ненадолго.

—  В реке тонет человек, — сказал Владимир Иванович. — Подумаем, кто как поступит.

Через несколько минут выяснилось!

Дубровский поплывет спасать. Троекуров пошлет слугу. Кузнец Архип бросится в воду во всей одежде (если тонет не Шабашкин), Шабашкин подождет, пока человек утонет, и составит протокол.

Марья Кирилловна разнервничается и заплачет.

И каждый раз Владимир Иванович спрашивал: «Почему?» И ребята старались доказать почему. Это было очень интересно — доказать. И это было не так уж трудно для тех, кто заранее прочитал повесть. Только для Кости время тянулось медленно. Он уже чуть не охрип, вставляя свои «правильно» и «неправильно». А как он старался! Он ужом вертелся на парте, вскакивал, садился, прикладывал руку к сердцу и даже погрозил кулаком Дутову, когда тот сказал про Марью Кирилловну. Но, кажется, он немного перестарался. Забывшись, он грохнул кулаком по крышке в тот момент, когда случайно в классе было тихо.

—  Неправильно! — рявкнул Костя.

—  Что неправильно? — спросил Владимир Иванович.

Костя ошалело заморгал глазами. Он и сам не знал, что не правильно.

—  Так что же неправильно, Костя? — повторил Владимир Иванович.

Костя мучительно соображал. Он даже запыхтел, как Дутов. На секунду ему стало противно. Но только на секунду. Нужно было выкручиваться.

—  Неправильно… вот это… что Дутов говорил!

—  Про Марью Кирилловну?

—  Ага! — обрадовался Костя. — Про Марью Кирилловну. Верно, неправильно, Владимир Иванович?

—  Ну, это ведь мы давно выяснили, — сказал Владимир Иванович. — А сейчас что неправильно?

—  Сейчас?

—  Да, сейчас. — В глазах Владимира Ивановича запрыгали веселые огоньки.

—  Сейчас… А вот… — Костя напрягся, ожидая подсказки. Но класс молчал. Все ждали, что скажет Костя. Ведь это же Костя! Никому и в голову не пришло, что ему нужно подсказывать.

—  Вот это… — И тут Костя вспомнил: — Они хотели его погубить! — воскликнул он.

—  Кого погубить?

—  А Дубровского! — радостно сказал Костя. — Он сам кричал: «Вы меня губите!»

—  Ну и что же?

—  Вот и неправильно, что его хотели погубить.

Владимир Иванович улыбнулся. Косте стало нехорошо.

—  Кто же хотел его погубить?

—  А там… на странице сто восемьдесят три.

Ребята еще ничего не поняли. По классу пронесся шелест страниц. Все искали страницу 183. Там действительно было написано: «Вы меня губите! — закричал Дубровский».

—  Так кто же хотел его погубить? — спросил Владимир Иванович. — Эти слова он говорит Марье Кирилловне.

—  Вот она и хотела.

Ребята засмеялись. Но не от восторга. Смеялись над Костей; он чувствовал это.

—  Но сейчас мы говорили об Андрее Гавриловиче, — сказал Владимир Иванович.

Владимир Иванович по-прежнему улыбался. Голос у него был ровный. Казалось, он просто не понимает, что Костя не подготовился.

«Притворяется», — подумал Костя. Но отступать было не куда.

—  Андрей Гаврилович тоже хотел его погубить!

Ребята захохотали.

—  Эх, Костя, — сказал Владимир Иванович. — А ведь Андрей Гаврилович — отец Дубровского.

Костя насупился и сердито взглянул на Владимира Ивановича.

—  Я не читал про Дубровского.

—  Не успел?

—  Не успел.

—  Чем же ты был занят?

—  А я не был занят.

—  Не был занят и не успел. Непонятно.

Ребята снова задвигались, на лицах появились улыбки. Они знали Костю. А Костя знал, что в этот момент весь класс смотрит на него и ждет, что он скажет. И все же Костя задумался.

Владимир Иванович — это не Владик и не Зинаида. Он разговаривает, как будто приятель. Только от таких приятелей будешь два дня в затылке чесать. Нет, лучше не связываться.

—  Владимир Иванович, я не выучил, — сказал Костя. — Я же честно признался. Поставьте мне двойку — и все.

—  Да мне двойки не жалко, — весело сказал Владимир Иванович, — мне тебя жалко, что ты Пушкина не читаешь.

Костя почувствовал, как невидимка толкнул его в бок маленьким своим кулачком. «Смотри-ка, тебя жалеют», — шепнул он.

И Костя, подчиняясь невидимке, послушно открыл рот.

—  Почему это меня жалко? — сказал он. — А может, Дубровского вовсе не было. Может, его выдумали? Я, например, никакого Дубровского не видел.

—  Ну, конечно, — согласился Владимир Иванович. — Индийского океана тоже нет.

—  Почему это нет? Он около Индии!

—  А ты его видел?

—  Не видел.

—  Значит, нет Индийского океана, — вздохнул Владимир Иванович. — Раз ты не видел, — нет — и все. И Австралии нет. И Африки.

Ребята засмеялись. А Невидимка уже барабанил кулаками в Костину спину и зудел: «Смелее, смелее!»

—  Вы про географию не спрашивайте, — сказал Костя. — Сейчас литература.

—  Но ведь литературы ты не знаешь. Как же я с тобой буду разговаривать о литературе?

—  А я, может, вообще литературу не люблю. Мне не нравится литература. Вот! — выпалил Костя и втянул голову в плечи.

Костя стоял и ждал казни. Сейчас Владимир Иванович скажет: «Вон из класса». Костя даже вышел из-за парты и стал рядом, чтобы удобнее было идти к двери.

—  Так, — сказал Владимир Иванович. — Ты не любишь литературы…

«Смелее, Костя! — шепнул невидимка. — Все равно выгонит».

—  Не люблю, — твердо, сказал Костя и сделал один шаг к двери. — Я честно. Вы же сами говорили, что лучше неприятная правда, чем приятная ложь. Вот я и говорю правду.

Владимир Иванович, улыбаясь, смотрел на Костю. Знает Костя эти улыбочки. С такими улыбочками в два счета за дверь вылетишь. И Костя уже совсем готов был вылететь. Он даже не очень боялся, даже как будто немножко хотел, чтобы его выгнали. Все-таки — за правду.

Владимир Иванович взглянул на часы.

—  Семь минут осталось, — сказал он. — Успеем. Давай, Костя, выкладывай, чего ты еще не любишь.

Костя не удивился. Он вздохнул и снова встал за парту. Такое уж его, Костино, счастье: хочешь, чтобы выгнали, — не выгоняют, хочешь остаться, — выгонят.

Костя опять вздохнул.

—  Мне не нравится, когда врут, — сказал Костя.

Владимир Иванович кивнул. Мила Орловская хихикнула, хотя пока ничего смешного не было.

—  Еще мне не нравится смех без причины. Это признак дурачины, — сказал Костя, покосившись на Милу.

Теперь засмеялись несколько человек сразу. Костя приободрился.

—  Мне не нравится, если я чего-нибудь не люблю. А если люблю, — пожалуйста, сколько угодно. Вот ботанику я не люблю — там цветочки всякие. Что я, буду цветочки нюхать? Или, может, духи?.. Я духи вообще терпеть не могу. А рисование еще, например, хуже духов. Рисуют всякие домики или кроликов. А если я хочу лошадь нарисовать или спутник, а не кролика? Может, я сегодня кролика не могу нарисовать, у меня настроение такое. Завтра нарисую, пожалуйста, а сегодня — лошадь. Конечно, я примерно говорю: пускай не лошадь, а корову или паровоз — это все равно. А может, я со всем рисовать не люблю. Зачем тогда рисовать? Знаете, Владимир Иванович, картина такая есть, называется «Опять двойка»? Все говорят: хорошая, прекрасная. А если я хочу другую картину посмотреть, например «Опять пятерка»? Есть такая картина?

—  Нет такой картины, — сказал Владимир Иванович.

—  Вот видите! — обрадовался Костя. — Сами говорите — нет. Зачем тогда мне рисование, если художники даже нарисовать не могут? Я ведь не художник.

—  Не художник, — согласился Владимир Иванович. — Ну, а что ты любишь?

—  Папу, — сказал Костя.

Класс дружно захохотал. Наконец-то дождались. Костя любит папу! Смех, да и только.

—  И маму, — подсказал Алик.

—  Бабушку, — добавил Дутов и захохотал басом.

—  Еще? — спросил Владимир Иванович, как будто не замечая шума.

Что-то обидное в смехе класса почудилось Косте. Папу-то он на самом деле любит. Над чем же тут смеяться? Костя обвел класс сердитым взглядом.

—  Еще мороженое, — сказал он, внезапно обидевшись на Владимира Ивановича.

—  Еще?

—  Северное сияние! — отчеканил Костя.

—  И дедушку, — снова пробасил Дутов.

—  А тебя я сейчас выставлю, Дутов, — сказал Владимир Иванович. — Мы говорим серьезно. Ведь так, Костя?

—  Так, — сердито отозвался Костя.

Дутов сразу же съежился и проговорил неизвестно откуда взявшимся тонким голосом:

—  Владимир Иванович, я больше не буду.

Учитель встал, прошелся вдоль доски, выжидая, пока утих нут ребята.

—  Честное слово… — опять заканючил Дутов.

—  Я слышу, Дутов, — сказал Владимир Иванович. — Садись, Костя. Времени осталось мало. Я постараюсь ответить на твои вопросы. Если, конечно, ты говорил то, что думал.

Владимир Иванович взглянул на Костю очень внимательно. Косте внезапно показалось, что учитель волнуется. И почему-то Косте вдруг стало неловко — не за себя, а как будто за Владимира Ивановича, который вместо того, чтобы выгнать Костю из класса, собирался отвечать на нелепые вопросы про кроликов, лошадей или несуществующую картину «Опять пятерка». Все, что говорил Костя, было правдой только наполовину. Он не любил ботанику потому, что ему не нравилась Елизавета Максимовна. Он не любил рисовать — не хватало терпения. Но никто не заставлял его рисовать кроликов. Просто с кроликами получалось более складно. И картина «Опять двойка» ему нравилась. Просто «Опять пятерка» — выходило смешнее и интереснее. И Костя уже жалел, что он влез в эту историю. А еще он жалел, что не выучил литературу. Лучше было не выучить географию.

—  Знаете, ребята, — сказал Владимир Иванович, — раньше у каждого человека был хвост. Правда, это были не совсем люди, они только собирались стать людьми. Тогда еще не умели разговаривать. Даже ходили на четвереньках и только изредка вставали на задние ноги. Но вот постепенно эти будущие люди стали выпрямляться. Руки у них становились всё свободнее. И вот, наконец, кто-то из них взял в руки палку. Он повертел ее и бросил, так как не знал, что с нею делать. Потом взял палку другой, третий… сотый… А сто первый, вместо того чтобы убежать от хищника, взял и огрел его палкой по голове. Это был уже почти совсем человек, потому что у него были настоящие руки. Затем в руках появились камни и первые топоры. И вот оказалось: чем больше работали руки, тем умнее становилась голова. А чем умнее становилась голова, тем больше работы находилось рукам. И однажды чьи-то руки сделали как будто ненужную и совсем бесполезную работу — рисунок. А голова по-прежнему не давала рукам покоя. Она изобрела книги: сначала каменные, потом рукописные, наконец печатные. В книгах записывались забавные истории и научные открытия, описания путешествий и способы лечения болезней. Но главное — без книг люди быстро забыли бы, чему они научились за тысячи лет своего существования. Ведь нельзя все помнить. Без книг не было бы ни кино, ни радио, ни даже мороженого, которое так любит Костя Шмель. Ведь рецепт изготовления мороженого забыть недолго, лет двести для этого вполне хватит. Тебе, Костя, не нравится делать то, что ты не любишь. Конечно, каждый чего-то не любит. Один не любит арифметику, и для него дважды два — восемь. Другой не любит ботанику и уверен, что арбузы растут на дереве. Третий не любит читать, и поэтому у него в запасе всего пятьдесят слов, из них тридцать ругательных… Конечно, можно жить и так. Но мне всегда кажется, что у такого человека под одеждой спрятан маленький хвостик. И каждый раз, когда он отшвыривает книгу, отказывается сходить в театр или музей, хвостик вырастает еще немного. А ведь так можно дойти и до того, что в руках у такого человека сперва окажется палка, а потом он станет на четвереньки…

—  Ой, Владимир Иванович! — не выдержала Мила Орловская. — Я видела один раз, как пьяные дрались! Я сразу на другую сторону перешла. Они как раз палками дрались…

Раздавшийся звонок помешал Миле досказать про пьяных. Она пошла досказывать в коридор. Костя остался в классе. Владимир Иванович, поглядывая на Костю, собирал со стола тетради.

—  Владимир Иванович, вы мне лучше двойку поставьте, — мрачно сказал Костя.

—  Уже поставил.

—  Правда? — с надеждой спросил Костя.

—  Правда. А ты чего радуешься?

—  Не знаю, — вздохнул Костя. — У меня характер такой. Если меня прощают, мне всегда обидно.

—  Хорошо, — сказал Владимир Иванович. — Я тебя прощать никогда не буду.

Дверь класса приоткрылась, и в щели показалась голова Дутова:

—  Извините, Владимир Иванович, — умоляющим голосом произнесла голова.

Владимир Иванович махнул рукой, и голова, сделав страшные глаза, исчезла.

—  А про литературу я нарочно… — сказал повеселевший Костя. — Я сам не знаю, нравится она мне или нет. Я книжки люблю читать.

—  Про шпионов, — уточнил Владимир Иванович.

—  Откуда вы знаете?! Вам Милка Орловская сказала! — возмутился Костя.

—  Нет, не Орловская. Ты лучше объясни, что это за северное сияние.

—  А я и сам не знаю, — сказал Костя. — Мне папа писал, что оно очень красивое. А раз папе нравится, мне бы тоже понравилось. А раз я знаю, что понравилось бы, то это все равно, что уже нравится. Вот я и сказал. Верно, Владимир Иванович?

Учитель кивнул, и Костя вдруг подумал, что с Владимиром Ивановичем все-таки дружить лучше, чем ссориться. И еще Костя понял, что Владимир Иванович не рассердится, если его спросить о чем хочешь. А если можно спросить, то молчать будет кто угодно, только не Костя.

—  Владимир Иванович, а правда, что есть планета, на которой люди сделаны из керосина?

—  Возможно, — согласился Владимир Иванович.

—  А из кефира люди бывают?

—  Видишь ли… — Владимир Иванович задумался. — Как бы тебе объяснить?.. Допустим так: в лесу родилась елочка…

—  Что? — Костя вытаращил глаза. — Какая елочка?

—  Спасибо, я уже пообедал, — вежливо сказал Владимир Иванович и, подхватив папку, вышел из класса.

Костя немножко постоял с открытым ртом, потом выбежал в коридор. Владимир Иванович был уже далеко, почти у самой учительской, возле которой его поджидал Дутов, чтобы еще раз извиниться.

 

Про лыжи

В воскресенье мне здорово хотелось спать. У меня всегда так: если не нужно, просыпаюсь хоть в пять часов, а если нужно, никак не встать.

Зинаида разбудила меня в семь часов. Я сказал «сейчас», на минуточку закрыл глаза и сразу открыл. Но за это время прошло пятнадцать минут. Потом я еще немного поспал сидя, когда надевал ботинки. Потом — в ванной. Я открыл кран, чтобы Зинаида думала, что я умываюсь, и поспал еще минут десять.

—  Какой ты счастливый! — сказала Зинаида. — Поедешь на лыжах. А мне нужно зубрить эту проклятую математику.

—  Это ты счастливая, — сказал я. — Можешь спать сколько угодно.

—  Не хочешь, не езди, тебя никто не заставляет.

—  А ты не зубри, — ответил я. — Если она уж такая проклятая, тебя тоже никто не заставляет. А вообще зубрить вредно. Нужно понимать. Ясно?

С Зинаидой мы поговорили еще минут десять. Мы с ней по утрам всегда ругаемся.

Мама говорит, что это вместо утренней гимнастики. И правда, мне спать расхотелось.

Когда я зашел к Борьке, они все сидели за столом и пили чай. Я сказал «здравствуйте». А Борькин отец посмотрел на меня и заулыбался.

—  А за тобой милиция приходила, — сказал он.

—  Откуда вы знаете?

—  Да уж знаю. Чего же это ты безобразничаешь?

—  Как — безобразничаю?

—  Да вот сосед жаловался. Смеешься.

—  А что, смеяться нельзя?

—  А ты как думал! Сегодня ты смеешься, а завтра, может быть, еще петь будешь?

—  Может быть, и петь буду.

—  А потом тебе танцевать захочется?

—  Захочется, — сказал я, — и буду танцевать. Хоть «Лебединое озеро» или там еще танго какое-нибудь.

Они все засмеялись. Борька даже чаем подавился. А Борькина мать сказала:

—  Костя, откуда у тебя язык такой? Ты даже когда правду говоришь, всегда как-то поперек получается.

Я отвечаю.

—  Тетя Вера, я всегда правду говорю. Вот им и не нравится.

—  Кому это им?

—  Всем людям.

—  Здорово, — сказал Борькин отец. — Молодец. Вот за это, Костя, ты мне и нравишься. За правду. Для тебя нужно построить башню — высоченную. А ты будешь стоять наверху и говорить правду. Всем людям. Им, конечно, не понравится. Но ведь до тебя не достать. Поневоле придется слушать. И постепенно все станут очень хорошими.

—  А что же, врать нужно? — спросил я.

—  Зачем врать? Только одних разговоров мало. Делать надо чего-нибудь.

—  Чего делать?

—  Руками делать. Головой. А не просто разговаривать. Тебе нравится, когда грязь на улице?

—  Какая грязь?

—  Ну, окурки, бумажки… Хлам всякий.

—  Почему это мне окурки нравятся?

—  Ясно — не нравятся. Но все же их бросают. Ходят и бросают. А ты, наверное, будешь ходить позади таких людей и говорить им правду: нехорошие вы, такие-сякие, зачем мусорите. А они мусорят. Но к утру улица все же чистая.

—  Подумаешь, — говорю я, — дворник подмел — и все.

—  Верно. Так от чего же пользы больше — от метлы или от твоей правды?

—  Вы это не сравнивайте. И вообще мы на поезд опоздаем. Идем, Борька.

На Финляндский вокзал мы пришли за десять минут до отхода. У четвертого вагона стояли Владимир Иванович и Лина Львовна.

—  Давайте скорее полезайте, — сказал Владимир Иванович. — Сидячие места есть. Уже все наши собрались.

Я посмотрел табличку на вагоне. А там крупными буквами написано: «Детский». Я говорю:

—  Я в детском не поеду. В другом поеду.

—  Затолкают. Смотри, народу сколько.

—  Пусть толкают.

—  Ой, Костя, — сказала Лина Львовна, — там же все ребята едут. Не можешь ты без выдумки.

Я говорю:

—  Лина Львовна, я с ребятами хоть до Владивостока поеду. Только не в детском.

—  Ну и хорошо, — сказал Владимир Иванович. — Пусть потолкается. Ему полезно.

Вдруг Борька говорит:

—  Я тоже с Костей поеду.

Владимир Иванович посмотрел на него и улыбнулся.

—  Молодец, Таланов.

Мы залезли в соседний вагон. Мы стояли на площадке, и я уже думал, что больше никто поместиться не может. Но потом снаружи нажали, и влезли человек двадцать, все с лыжами. По том еще нажали, и опять влезли человек двадцать. У меня в кармане было два бутерброда с колбасой. Я прямо чувствовал, что они сплющились и стали тонкими, как блин. Я и сам, на верное, стал как блин, только мне не видно было. Но тут снова нажали, и снова влезли двадцать человек. Так до самого отхода все нажимали и влезали, и я никак не мог понять, куда они помещаются.

Мы с Борькой всю дорогу молчали. Попробуйте разговаривать, если у вас все кишки выдавливают. И я все думал, почему это Борьку Владимир Иванович назвал «молодец», а меня нет. Мы же ехали в одном вагоне.

В Кавголове мы все вылезли.

Владимир Иванович привел нас на большую гору. Эта гора, сказал Владимир Иванович, называется «Семейная». Тут могут кататься даже бабушки и дедушки. Я заглянул вниз. Ничего себе бабушки! Гора крутая, народу много. И все едут как попало.

Первым съехал Владимир Иванович. У него лыжи тяжелые и толстые. Крепления железные. На каблуках большие пружины. На таких лыжах и я бы съехал. Владимир Иванович сказал, что они специально для гор — слаломные. А ехал он ничего, даже красиво — змейкой. Он остановился внизу и помахал палкой.

—  Теперь вы давайте, ребята, — сказала Лина Львовна.

Я опять посмотрел вниз. Владимир Иванович был маленький, как букашка.

—  Лина Львовна, — сказал я, — вы нам покажите пример. Потому что вы старшая пионервожатая. Вы, наверное, здорово катаетесь.

—  Я? — Лина Львовна засмеялась. — Я? Здорово!

Лина Львовна оттолкнулась палками и поехала. Она проехала немножко и почему-то начала садиться. Она ехала все быстрее и все-таки садилась. Потом — трах! Будто бомба взорвалась. Снег полетел в разные стороны, а Лины Львовны нет. Мы думали, что она провалилась. Но она сразу встала. Оказывается, ее снегом засыпало.

Тут же она поехала дальше и опять начала садиться. Мне даже смешно стало. Чего она садится? Стояла бы прямо. Наконец Лина Львовна спустилась к Владимиру Ивановичу.

Тогда поехал я.

Я здорово разогнался — даже шапка слетела. Но я стоял крепко и только на бугорках приседал. Не то что Лина Львовна! Вдруг сбоку кто-то как заорет:

—  Дорогу! Дорогу!

Я посмотрел и вижу: прямо на меня летит какой-то дядька. Летит как реактивный: ноги расставил, а на коленях у него шаровары трепыхаются от ветра. Кажется, будто у него ноги дрожат со страху.

Я кричу:

—  Сворачивай! Сворачивай!

А он:

—  Не могу!

А я вижу — прямо на меня летит. Сейчас пырнет лыжами в бок. И вдруг у меня колени начали подгибаться. Я их выпрямить хочу, а они подгибаются. Сам не знаю почему. И я стал садиться — не нарочно, так само получилось. Садился, садился и — трах об снег! А он своими лыжами на мои наехал. Закачался, замахал руками, но устоял. Только ногу одну задрал вместе с лыжей. Помчался дальше, вылетел на бугор, опять задрал ногу и пропал.

Куда уж он с бугра делся, не знаю. Может, прямо в Москву помчался.

Подошли ко мне Владимир Иванович и Лина Львовна. А я лежу.

—  Костя, что с тобой?

—  Ничего, — отвечаю. — Тут сумасшедшие ездят. Видели, как я его чуть не сбил?

Лина Львовна сразу повеселела.

—  По-моему, наоборот было.

Владимир Иванович помахал ребятам и закричал:

—  Стойте, не спускайтесь.

Поднялись мы наверх. А ребята прямо стоять не могут от смеха, будто им страшно приятно, что меня чуть не убили.

—  Пойдем на другую гору, — сказал Владимир Иванович. — А то здесь таких удальцов много: на лыжах — как корова на льду, а на самую крутую гору лезет. Сам разобьется и других покалечит.

Владимир Иванович привел нас на другую горку. Она была поменьше, и мы стали кататься кто как может. Владимир Иванович натыкал на склоне ветки и стал ездить между ними.

Мы с Борькой полезли на самый верх. И Вика полезла с нами. Она вообще всегда за Борькой бегает. А он к ней ходит уроки делать. Ко мне он редко ходит. А в классе все думают, что мы друзья. Мне, может, и на Борьку чихать. Только мне не нравится, что он к ней ходит.

Наверху стояли двое ребят. Они были совсем молодые, но с бородами. Они не катались, а просто стояли — палки под мышкой — и покуривали. Постоят, постоят, перейдут шага на три и опять стоят. Лыжи у них были как у Владимира Ивановича, с пружинами. Но между ветками они не ездили. Вообще не знаю, зачем они там стояли. Правда, они немного катались, но странно как-то. Выплюнет сигарету, съедет на два шага, шикнет лыжами по снегу и остановится. А потом вернется назад и снова закуривает.

Один увидел Вику и говорит:

—  Стильный ребенок.

У Вики были брюки и синий свитер. Она покраснела и ни чего не сказала. А Борька насупился. Тогда он опять говорит:

—  Дети, не путайтесь под ногами, не мешайте мыслить.

Я говорю:

—  Мы не мешаем.

Он посмотрел на меня и выплюнул сигарету.

—  Не заставляйте меня снимать мое пенсне, — сказал он. — Я страшен в гневе.

Второй заулыбался и тоже выплюнул сигарету. Вика потянула меня и шепнула:

—  Идем, Костя, не связывайся.

Но я не хотел уходить. Мне было непонятно, что им нужно. Что это, их гора, что ли? И Борька тоже ничего не понимал. Вообще они были какие-то как лунатики, хоть и не пьяные.

Мы взялись за руки и съехали пониже. Только сначала я сказал этому бородатому, чтобы он лучше не стоял, а катался, а то у него борода простудится. А они даже не пошевельнулись. Так и остались наверху.

Мы катались долго, часа три. Потом Владимир Иванович сделал воротики, и мы стали кататься на другом склоне. На время — кто быстрее. Под конец даже Лина Львовна проехала через воротики и не упала.

Уже начало темнеть, когда мы пришли на базу. Сняли лыжи, и всем сразу захотелось есть. Владимир Иванович принес ведро кипятку и кружки. Каждому он дал по два бульонных кубика. А всю еду, какая была, сложили на столе в кучу. Любой брал и ел что хотел. Все устали, но было очень весело. Было не так как в городе. Почему-то все стали ужасно вежливые. Говорили: «Возьмите, пожалуйста», «Передайте, пожалуйста». А когда Лина Львовна скомандовала мыть посуду, бросились как сумасшедшие.

И я тоже побежал и вымыл два стакана. Если бы это увидела Зинаида, она бы, наверное, в обморок упала.

—  А вы все-таки ничего ребята, дружные, — сказал Владимир Иванович.

Он показал на стол. Там остался лежать бутерброд с икрой.

—  Чей?

—  Это я принесла, — сказала Лена Никифорова.

—  Что же ты не съела?

—  Не знаю. Он только один был.

—  А ты? А ты? — начал спрашивать Владимир Иванович по очереди.

Кто говорил, что не любит икру, кто — потому, что только один был, кто — не заметил.

—  А ведь я его на самый верх положил, — сказал Владимир Иванович.

Уже не знаю почему, но всем было очень приятно, что никто не съел этот бутерброд. Мне тоже это понравилось, хотя я не могу объяснить почему.

По дороге до станции мы пели.

Только нам не повезло. Или, может, повезло! Тут не поймешь. Подошла не электричка, а какой-то старый поезд. У него вагоны маленькие и с печкой. Мы еле забрались на высокие ступеньки.

Народу было не так уж много. И тут нам повезло. То есть сначала опять не повезло, но зато потом было здорово.

Мы сидели посередине. В одном углу была печка, а в другом ехали какие-то ребята. Один из этих ребят — здоровый такой парень — протиснулся к печке и стал греть руки. Я еще, когда он мимо шел, заметил, что у него вид противный: нос маленький, а лицо круглое и жирное, как блин. Даже шел он как-то противно — бочком, приседая, и все извинялся: «Пр-р-сс-тите, пр-р-сс-тите».

Он погрел руки и вернулся к своим.

Через минуту у меня защипало в носу, и я чихнул.

—  Будь здоров, — сказал Владимир Иванович и вдруг сам чихнул.

—  Будьте здоровы! — ответил я и опять чихнул.

Потом начали чихать ребята и остальные, кто ехал в вагоне.

Сначала было смешно, а затем начался кашель. В горле першило страшно. Никак не откашляться. Я так кашлял, что даже пополам согнулся. И круги у меня в глазах забегали.

Рядом с нами ехали студенты с гитарой. Сначала они смеялись, а потом тоже начали кашлять. Весь вагон чихал и кашлял, и никак нельзя было остановиться. Да еще глаза здорово щипало. И никто ничего не понимал.

Вдруг один из студентов подошел к печке и закричал:

—  Ребята, он перца насыпал на печку!

Только он это сказал, Лина Львовна сорвалась с места и подбежала к этому парню.

—  Мерзавец! — крикнула она. — Ты не видишь, что здесь дети едут!

Эти ребята сгрудились кучкой. А Лина Львовна стояла перед ними, сжав кулаки, и кашляла. Владимир Иванович встал и подошел к ним. Мы тоже хотели подойти, но Владимир Иванович сказал, чтобы мы сидели.

—  Тихо, детка, пошутить нельзя, — сказал этот, с круглой рожей.

В вагоне сразу все закричали:

—  Нашел чем шутить!

—  Сдать его в милицию!

—  Пятнадцать суток!

Студенты закричали, что его надо из окна выбросить. Они даже подошли, чтобы выбросить, Но Владимир Иванович их остановил:

—  Охота вам из-за этой мрази в тюрьму садиться. А что он мразь, это понятно, — сказал Владимир Иванович.

В этот момент подошел какой-то старичок с корзиной. Он все еще не мог откашляться.

—  Знаете, граждане… кхе-кхе… Это, конечно, хорошо — пятнадцать суток… кхе… модно. А вот когда я был помоложе… кхе… нас за такие дела пороли. Может, его выпороть, а?

—  Ура! — заорали студенты. — Выпороть! Качать деда!

Мне даже издали было видно, как побледнел этот парень.

—  Граждане… — прохрипел он. — Граждане… Вы что… За такое дело… Я убив-вать буду.

Но убивать ему не дали. Там же весь вагон собрался. Его вытащили из угла и разложили на скамейке. Ох и выл этот парень! Он даже скамейку кусал от злости. Он выгибался и дергался, как параличный. Но его человек десять держали.

Студент с гитарой взял ремень.

—  Девушки, — сказал старичок, — вы бы шли в тот конец. Мы его по голому будем. Давай, студент, по голому.

Парень опять завыл и задергался.

Лина Львовна подошла к нам. У нее даже слезы были на глазах от смеха. Только она зря отворачивалась. Мы на скамейки залезли — нам и то ничего видно не было. Его кругом обступили. Зато было слышно, как ему влепили двадцать пять штук. Старичок сказал, что двадцать пять — норма.

Когда парня отпустили, он опять завыл и бросился на первого попавшегося. Его отшвырнули. Тогда он повернулся и, придерживая штаны, убежал в тамбур. И его дружки тоже выбежали. Больше мы их не видели.

А весь вагон хохотал до самого Ленинграда.

Мы жалели, что нас не пустили. Мы бы его не хуже студентов выпороли.

 

Земля — небо — земля

В тот вечер шестому «Г» не хотелось расходиться. Ребята шли по Литейному к Невскому. Их было не так уж много — один класс, но издали могло показаться, что идет целая школа. Идущие сзади перекликались с передними. Передние, не расслышав, все же отвечали, потому что сейчас было все равно — говорить, петь или просто орать. Важно, чтобы все видели, что они — лыжники и возвращаются оттуда, где прыгают с трамплина и занимают первые места в лыжных гонках.

Ребята шли по проспекту, и каждому из них казалось, что прохожие смотрят на них с удивлением и завистью, как на победителей.

А прохожие смотрели по-разному.

Некоторые еще издали обходили шумную ватагу и хмурились. В их взглядах была настороженность, а в движениях — торопливость. Эти боялись хулиганов.

Другие улыбались, но тоже обходили. Эти не хотели мешать. Они понимали, что не каждый день человеку хочется петь и орать, и, значит, на это есть своя причина.

Около улицы Некрасова у Вики развязался ремешок, скрепляющий лыжи. Она остановилась и, присев на ступени подъезда, стала завязывать ремешок. Смерзшийся, окостеневший, он был как проволочный. Вика просидела всего минуты две, но за это время класс ушел далеко. Шестой «Г» был равнодушен к отставшим.

Шестой «Г» стремился вперед и не заметил еще одной потери. Но Вика заметила. Она заметила и потому еще ниже наклонила голову и некоторое время усердно трудилась над уже завязанным ремешком. Сначала она сделала это просто так — неизвестно почему. Потом ей стало приятно, что Борька топчется возле нее, молчит, но не уходит. Потом ей стало смешно.

Ей было смешно, а сказала она сердито:

—  Чего ты стоишь, помоги!

—  Как помогать?

—  Ремешок развязался.

—  Давай я завяжу.

—  А я и сама завяжу, — сердито ответила Вика и вдруг рассмеялась.

Борька смотрел на нее и не понимал, почему она смеется: ведь он не сказал и не сделал ничего смешного. Он просто хотел помочь. Он все делал правильно. А Вика — наоборот: она просила помочь, но не дала лыжи. Она все делала неправильно, но Борька чувствовал себя глупым и маленьким. А это очень неприятно — чувствовать себя глупым. Любой на его месте шлепнул бы Вику по затылку раза два и ушел бы с победой — в другой раз не засмеется. Но Борька не шлепнул и не ушел. Он потоптался на месте, поправил шапку и тоже засмеялся.

—  Ой, не могу! — простонала Вика, вскакивая на ноги.

Вика оглядела Борьку и снова прыснула. А Борька добросовестно улыбнулся в ответ, хотя ничего смешного не видел.

Потом они притихли и пошли рядом вдоль проспекта.

Далеко впереди светился угол Невского и Литейного. Огни карабкались в небо, затем падали вниз и гасли. Другие огни гурьбой, теснясь, обгоняя друг друга, стремились через перекресток и справа и слева. Над крышами плыли красные колеса, голубые буквы. Они вспыхивали и гасли или просто светили не мигая. Сквозь пелену снегопада не было видно ни домов, ни машин, что несли этот свет. Там были только огни. И машины, об гонявшие ребят, стремились туда, словно для того, чтобы вспыхнуть и сгореть в этом фейерверке.

Всему виной был, конечно, снег. Если бы не снег, то огни карабкались бы по стенам кинотеатра «Титан», прочно стояли бы на крышах и проезжали бы через перекресток не иначе как с автомобилями. Но снег шел. Взбунтовавшиеся огни блуждали сами по себе, без людей. И Вике, когда она подумала об этом, стало вдруг легко и радостно. Вика не сразу поняла, что случилось. Почему и откуда пришла к ней эта радость? Она никак не могла вспомнить какое-то слово — очень красивое и очень знакомое. Это слово было уже на кончике языка, но ей помешал Борька, которому надоело идти молча.

—  Вика, — спросил он, — ты есть хочешь? Я хочу.

—  Ой, какая я дура! — прошептала Вика.

Борька с удивлением уставился на нее. Сегодня он не понимал Вику, и он, конечно, не мог догадаться, что то важное слово, наконец, вспомнилось. Вика, широко открыв глаза, смотрела вперед вдоль проспекта, где вспыхивали и гасли огни реклам, где шел снег и белые шары фонарей уютно, как кошки, спали на вершинах столбов. Из всего этого почему-то получалось, что она будет актрисой.

Вика подумала об этом впервые неожиданно для себя. Но уже через секунду ей казалось, что она знала это всю жизнь. А еще через секунду Вика, повернув голову, с каким-то радостным удивлением разглядывала свое отражение в темной витрине. Там за стеклом, не отставая от нее ни на шаг, шла стройная лыжница в шапке, отороченной пушистым снегом. Она смотрела на Вику внимательно и немного загадочно, и Вика ничуть бы не удивилась, если бы витрина вдруг вспыхнула, как экран, и оттуда донеслась бы музыка.

—  Боря, — спросила Вика, — как ты думаешь, я на кого-нибудь похожа?

—  На маму, наверное, — недоуменно ответил Борька. — Ну еще, может быть, на папу. Я его не видел. Сама, что ли, не знаешь, на кого похожа?

—  Я тебя про другое спрашиваю!

—  Про чего другое?

Господи, какие дураки все мальчишки! Они ничего не понимают — вот настолько не понимают. Даже Борька Таланов — лучший из их класса, который… Который вовсе не лучший! Он, наверное, самый худший. Он самый ненавистный.

Вика презрительно (как актриса) взглянула на Борьку. Другой бы умер на месте от такого взгляда. Но Борька — это Борька. Он не бил девочек по затылку и не умел умирать от взглядов. Просто он был немного растерян и не мог понять Вику.

—  Про чего ты спрашиваешь? — повторил он.

Вика пнула ногой подвернувшуюся ледышку.

—  Ни про чего!

—  А на кого ты похожа?

Вика промолчала.

Вот теперь-то и было самое время шлепнуть ее по затылку, потому что есть вещи, которых нельзя терпеть даже от тех, кто тебе нравится. Но Борька не сделал этого. И очень хорошо, что не сделал, ибо на длинном пути до дома Борьку еще ждала награда за его терпение: награда, о которой может только мечтать мальчишка, если ему нравится какая-нибудь девочка.

Но пока что они молча стояли перед витриной гастронома, где в холодном голубом свете стыли деревянные колбасы, а деревянные поросята держали подносы с грудами деревянных сосисок.

—  Смешные поросята, — сказал Борька.

—  На тебя похожи, — отрезала Вика.

И опять Борька не стукнул Вику по затылку. Он стоял и молчал; и, пока он соображал, что бы еще сказать, Вика перешла к следующей витрине. Борька подошел и стал рядом. Ему очень хотелось придумать что-нибудь смешное, но ничего не придумывалось. Правда, он не обязан был говорить, потому что Вика тоже молчала. Но как-то уж так получалось в этот вечер, что кругом виноватым выходил Борька.

За витриной около кассы стояла толстая тетка с лотком. Она беззвучно шевелила губами — наверное, уговаривала покупать пирожки. Пирожков никто не брал. Тогда тетка запустила руку в лоток, достала пирожок и стала есть его, сердито поглядывая на покупателей.

Борька сглотнул слюну и искоса посмотрел на Вику. Лицо Вики было задумчивым и строгим.

—  Вика, давай пирожков купим.

—  Я не хочу, — сказала Вине голосом Снежной Королевы.

—  С мясом!

Вика пожала плечами. У нее был такой вид, словно Борька сказал ужасную глупость. И голос у нее был такой, будто она никогда не ела пирожков с мясом. Борька покраснел неизвестно почему. Может быть, если бы он знал, что Вика — актриса, он предложил бы ей шоколадный торт или килограмм халвы… Но Борька ни о чем не догадывался. Денег у него было только на три пирожка. Ему нравилась Вика и очень хотелось есть. И Борька взбунтовался. Борька закипел. В эту минуту он мог бы взорвать город или даже нагрубить милиционеру. Еще никогда в жизни Борька не чувствовал себя таким злым и решительным. Он сказал:

—  Тогда я сам куплю.

И дверь магазина захлопнулась за Борькой.

Вика повернулась и пошла к Невскому. Теперь — одинокая и покинутая — она еще больше чувствовала себя актрисой. Снег оседал на ее бровях, таял, по щекам текли снежные слезы, и Вике вдруг захотелось плакать по-настоящему.

Сзади послышался топот. С пирожками в одной руке, с лыжами — в другой догонял Вику раскаявшийся Борька.

—  На, ешь.

Спокойствие и презрение. Нет, холодное спокойствие и ледяное презрение! Медленный, плавный поворот головы направо. Взгляд Снежной Королевы. И голос из страны вечного холода:

—  Ешь сам.

Но Борька до сих пор не понимает, что он предлагает пирожки актрисе. Он опять добродушный и очень преданный.

—  Ешь, они теплые.

От пирожков идет пар. Вика ощущает запах промасленного, чуть сыроватого теста. Оно должно быть очень мягкое и теплое. Такие пирожки нужно откусывать половинками.

—  Ешь сам; чего пристал! — говорит Вика, чуть не плача.

—  Я уже съел.

—  Ах вот оно что! Он уже съел! — В голосе Вики снова появляются королевские интонации. — Сколько?

—  Три штуки, — нахально врет Борька. — Три тебе, три мне.

—  Ладно, — соглашается Вика. — Один я съем.

—  Ешь все. Чтобы поровну было.

Но Вике хочется еще немного пострадать.

—  В крайнем случае — еще один, — строго говорит она. — Пусть тебе будет четыре, а мне два.

—  Ладно, пусть четыре, — уступает Борька.

Борькин пирожок исчезает мгновенно. А Вика ест медленно, наслаждаясь своим благородством и королевской щедростью: Борька съел четыре, а она — два. Откуда ей знать, что у Борьки денег было только на три пирожка.

Жуя, они пересекли Невский. И вот уже огни остались позади. Пирожки съедены. Вику снова одолевают прежние мысли. Ей хочется поговорить о своей будущей актерской жизни, но глупый Борька ничего не понимает. Когда-нибудь он пожалеет об этом. Когда-нибудь… Но Вике нужно сейчас. Вика идет и мысленно представляет себе такой разговор:

«Боря, я решила стать актрисой».

«Ой, Вика, правда?»

«Конечно».

«Ой, Вика, здорово!»

«Может быть, певицей…»

«Ой, Вика!..»

«Или лучше — в кино».

«Ой, Вика…».

«Или, может быть, в театре».

«Ой, Вика, как же я?»

«Ты? Ты будешь смотреть меня по телевизору», — холодно скажет Вика, и они разойдутся в разные стороны.

Так думала Вика. Наконец ей надоело разговаривать с собой, и она сообщила Борьке:

—  Боря, я, наверное, буду актрисой.

—  Актрисой? — спросил бесхитростный Борька. — А примут?

Вика посмотрела на Борьку сузившимися глазами.

—  Кого примут?

—  Тебя, — пояснил Борька. — Туда ведь только со способностями принимают.

—  Уходи лучше отсюда, — сказала Вика.

Борька оторопел. Он никак не мог сообразить, что произошло с Викой. Разве он сказал что-нибудь обидное? Или, может быть, в актеры берут теперь и неспособных? Как их понять, девчонок?

И все же Борьке не хочется уходить. И по затылку бить то же не хочется. Такой уж чудак Борис Таланов.

Он идет рядом с Викой и, как нам это ни противно, пытается с ней разговаривать.

—  Вика, смотри, «Чайка» идет…

—  Вика, Владимир Иванович здорово катается. Да?..

—  Вика…

А Вика молчит, как фонарный столб.

Молчание тяготит Борьку. Ему хочется разозлиться, а он не может, потому что он такой человек. Они идут вдоль забора, и Борька заглядывает в дверку. С груды кирпича смотрят на него, не мигая, два желтых огня.

—  Вика! Кошка!

Вика останавливается. Кошка — это не Таланов, на кошку можно взглянуть.

Желтые огни уставились на Вику.

—  Киса, — ласково зовет Вика. — Кис-кис-кис… — В ее голосе столько нежности, что трудно не понять, насколько кошка милее для нее, чем Таланов.

Но Борька все же не понимает.

—  Хочешь, я тебе ее поймаю?

Вика пожимает плечами.

Борька взлетает на груду кирпича. Желтые огни исчезают. Борька осматривается и видит торчащий рядом рельс. Он уходит куда-то в небо. Борька задирает голову. Рельс оказывается ногой крана. Кран такой большой, что вблизи его незаметно.

—  На кран полезла, — говорит Борька.

—  Не остроумно, — отзывается Вика.

—  Вика, я на кран полезу! — кричит Борька.

—  И не остроумно, — повторяет Вика.

«Не остроумно? Прекрасно». Борька ставит ногу на лестницу и быстро взбирается на площадку, где расположена кабина. Сейчас он на уровне третьего этажа. Отсюда прекрасно видно, что делается в окнах дома на другой стороне улицы. В одной комнате ужинают под голубым абажуром, во второй — под оранжевым, в третьей — смотрят телевизор. Они не знают, что их видят. Борьке становится весело.

—  Боря, слезай.

Вика стоит уже под краном. Борька смутно видит, как белеет ее лицо. Вика смотрит на него, задрав голову. Сейчас бы самое время плюнуть на нее сверху. Но Борька не любит таких штучек. Ведь уже говорилось, что он человек особенный.

Перебирая руками заснеженные перекладины, он лезет все выше. Он старается смотреть только вверх и неожиданно замечает, что улица придвинулась почти вплотную. Она прямо под ногами. Борька стоит на верхней площадке, держась руками за перила, и слышит голоса прохожих. Оказывается, сверху еще лучше слышно. Во всяком случае, голос Вики доносится совершенно отчетливо.

—  Боря, слезай, пожалуйста.

«Пожалуйста? Прекрасно!» Теперь — на стрелу. Здесь уже нет лестницы. Стрела наклонно уходит в небо. Борька ползет по косым перекладинам. Ему жарко и весело. Ну что, Данилова! Смотри. Любуйся.

Рука Борьки скользит по металлу, из-под нее срывается пласт снега. Снег падает долго-долго. Борька провожает его взглядом и вдруг неожиданно сознает, что от него до земли как раз столько, сколько падал снег. И тут же с ужасом Борька всем телом ощущает, что вокруг ничего нет — ни внизу, ни сбоку, ни сверху. Он уже не может смотреть по сторонам, он боится пошевелиться. Он смотрит только вниз. А внизу, словно маятник, раскачивается маленькое пятно — Вика.

—  Боря!

Борьке кажется, что Вика кричит очень громко, так громко, что он может свалиться от одного этого крика.

—  Замолчи, — шепчет Борька.

И тут же начинают бить часы на башне в доме напротив. Никогда раньше Борька не слышал, чтобы они били. Бом! Бом! Все сильнее, все громче… Эти удары отдаются в голове. И Борьке кажется, что если часы не умолкнут, то сейчас все дома и кран — все вокруг начнет рушиться и падать.

—  Боря, я боюсь…

Это Вика раскачивается на земле. Она плавно ходит: вперед — назад, вперед — назад. Почему она так маячит? Борька смотрит вниз, широко открыв глаза. И вдруг понимает, что Вика раскачивается вместе с землей. И это значит, что качается кран.

—  Боря, я позову кого-нибудь… Боря…

«Не надо», — хочет сказать Борька и не может. Ему кажется, что если он произнесет хоть слово, то сейчас же сорвется. Но Вика и сама понимает, что не надо. И вот голос ее доносится уже с первой площадки, где кабина.

—  Боря… Боря, не молчи. Почему ты молчишь?..

Голос Вики теперь ближе, и это придает Борьке храбрости. Медленно он передвигает руку вдоль перекладины. Так же медленно вытягивает ногу. Теперь он на несколько сантиметров ниже. Снова рука, снова нога…

Внизу беззаботно шумит улица. Никто не видит Борьку. Никому нет до него дела. У кабины тихонько скулит Вика. Она боится лезть выше. И слезть она теперь тоже боится. Она плачет, задрав голову, и мысленно клянется, что никогда не будет актрисой. Никогда! Лишь бы спустился Борька.

А Борька уже на верхней площадке. Стараясь не смотреть вниз, он осторожно нащупывает подошвами перекладины лестницы. На Вику сыплется снег. И вот Борька ставит ногу на нижнюю площадку. Ставит осторожно, так же, как делал это наверху.

—  Ты чего?.. — говорит он дрожащим голосом. — Видишь… я же слез.

—  Дурак, — всхлипывает Вика. — Идиот ненормальный… Я маме расскажу… Елизавете Максимовне… всем…

Борька и Вика спускаются вниз. Борька впереди, Вика — сзади. На твердой земле все кажется проще: часы бьют негромко, дома не раскачиваются, кран — самый обыкновенный.

Вика уже не плачет. Борька, хотя у него все еще дрожат руки, подбирает свои и Викины лыжи. Они выходят на улицу и идут рядом.

—  Боря, смотри, опять «Чайка», — мирно говорит Вика.

Борька улыбается и кивает головой.

—  А тебе страшно было?

Борька снова кивает. Такой уж он человек.

—  Очень?

—  Ага.

—  И мне очень.

Они идут по улице, и Вика уже не разглядывает себя в витринах.

Оставим их на время. Пусть идут. Им еще долго идти вместе.

 

Про урок труда

Уроки труда у нас ведет Алексей Иванович. Он не учитель, а просто рабочий. Он давно на пенсии, потому что ему семьдесят два года. Но работает он больше всех — целый день в мастерской. На него если посмотреть, сразу скажешь, что он не учитель, а рабочий. И даже лучше, что он не учитель. Потому что он никогда не жалуется классному руководителю. А если кто плохо себя ведет, он говорит:

—  Уходи, пожалуйста. Не хочешь работать — уходи. Казнить я тебя не буду. Даже отметку поставлю — четверку. Только не мешай.

Но из нашего класса еще никто не ушел. Ребята его любят. Потому что он какой-то честный. Если у нас чего-нибудь не получается, он прямо переживает. Будет по два часа показывать и объяснять, пока не получится. И если там напильник сломал нечаянно или заготовку испортил, ничего не скажет. А вот если кто лодырничает, он обижается, как маленький. Честное слово, просто по лицу видно, что обижается. Как будто он никогда лодырей не видел.

В шестом «Б» он одному тоже сказал про четверку. А тот говорит: «Поставьте». Алексей Иванович взял и поставил. А тот ушел. И Алексей Иванович никому не жаловался. На другой день тот ученик снова пришел. Алексей Иванович ему сказал: «За отметкой пришел или работать?» А он говорит: «За отметкой». Алексей Иванович опять поставил четверку. Так Алексей Иванович наставил ему целую кучу четверок. Тот просто не знал, что делать с этими четверками. А ребята перестали с ним разговаривать. Тогда он говорит ребятам: «Исключайте меня из пионеров». А ребята говорят: «Мы тебя нарочно не исключим, чтобы тебе было стыдно галстук носить». Тогда он пошел к Алексею Ивановичу, попросил вычеркнуть четверки. Алексей Иванович сказал, что просто так он не вычеркнет, но может обменять каждую отметку на деталь. И тому ученику пришлось работать в два раза больше — за новые уроки и за старые. А ребята с ним не разговаривали, пока он не обменял последнюю четверку. Они сговорились и не замечали его, как будто его вообще нет. А после того как он обменял последнюю четверку, ребята встретили его у школы и стали по очереди с ним здороваться:

—  Здравствуй!

—  Привет!

—  С добрым утром!

Он обрадовался, что с ним разговаривают, и стал пожимать всем руки. А его спрашивают:

—  Как поживаешь?

Он отвечает:

—  Ничего.

Ему говорят:

—  Что-то тебя давно видно не было.

Он говорит:

—  Как — не было? Я же каждый день в школу хожу.

А ребята говорят:

—  Что-то мы не замечали, — и начали спрашивать друг друга: — Ты видел? А ты видел? И ты не видел?

И сами отвечают:

—  Я не видел.

—  И я не видела.

—  Не было его.

—  Совсем не было.

—  Начисто!

Так и говорили ему, пока он чуть не заревел. А потом каждый дал ему по одному пенделю за Алексея Ивановича, и его простили. Теперь, когда ему даже за дело четверку ставят, у него коленки дрожат.

Меня Алексей Иванович зовет «форсун» — за разговоры. А Борьку — «трудяга». Он всегда нам Борькины детали показывает, как они хорошо сделаны. Борьку Алексей Иванович очень любит за его приемники. Он говорит, что из Борьки получится настоящий механик высшего разряда. Я спросил Алексея Ивановича, что из меня получится.

—  Из тебя пока неизвестно что получится.

—  Вот и хорошо, — ответил я. — Из Борьки — уже всем известно. Механик. А из меня — неизвестно. Может быть, артист или водолаз.

—  Артист из тебя уже получился. Язык у тебя хорошо работает. Вот только руки за языком не поспевают.

Мне Алексей Иванович всегда про язык говорит. Но я на него не обижаюсь. Он мне нравится. И очки у него интересные — с двойными стеклами. Одна половинка для ближнего зрения, другая — для дальнего. Наверное, у него специальные очки, чтобы видеть, кто лодырничает.

Вначале по труду мы делали такие угольнички. На них полки подвешивают. Нам давали полоски железа. Их нужно было опилить напильником. Потом наметить керном, где сверлить, и просверлить дырки. А дальше уже и делать нечего — в тиски вставить и загнуть. Нам больше всего нравилось сверлить на станке. Дырочки ровные получались, как по циркулю. Только этот станок очень быстро сверлит. Возишь, возишь напильником — даже устанешь, пока заготовку опилишь. А к станку подошел — чик! — пожалуйста, четыре дырки. И удовольствия всего на полминуты. Мне даже поэтому сверлить жалко.

Но я и так больше всех насверлил. Десять дырок я выменял у Алика за два мелкокалиберных патрона. Восемь дырок мне подарил Борька. А шестнадцать дырок я стащил у Вовки Дутова. Мне просто надоело, что он всегда жадничает. Другие сделают заготовку и бегут к станку. А Дутов не бежит. Он весь урок дырки копит. А потом подойдет к станку и наслаждается, и сияет, будто его маслом намазали. Сразу по двадцать дырок сверлит.

Я подговорил Алика, чтобы он отозвал Дутова, а сам взял Вовкины заготовки и пошел к станку. Вот насверлился! А ребята по очереди отвлекали Дутова. Эх, он разозлился тогда. Он сразу сказал, что это я сделал, хоть и не видел. Он обещал, меня подкараулить после школы. Но после школы мы пошли с Борькой. А на двоих Дутов никогда не нападает.

Алику я за это отдал три своих дырки.

А Дутов теперь заготовки к тискам проволокой прикручивает, чтобы не украли.

Алексей Иванович нам все время обещал, что скоро шефы привезут токарные станки. На токарных ведь еще интереснее, чем на сверлильном. Алексей Иванович нам объяснял, как резцы устанавливать, как затачивать. На доске чертил. Только это неинтересно — на доске. Это все равно, что голодному про еду рассказывать.

Ребята давно этих станков ждали.

Один раз мы пришли на урок, а Алексей Иванович говорит:

—  Урока не будет.

А сам очень довольный. И в новой рубашке, даже галстук надел. Никогда он галстука не носил. Мы спрашиваем:

—  Алексей Иванович, у вас сегодня день рождения?

Он говорит:

—  Вроде того. Станки привезли. Пошли встречать.

Девчонки завизжали и стали прыгать. Много они в станках понимают. Просто обрадовались, что на уроке визжать можно.

Мы вышли во двор, а там — грузовик. И на нем два станка. Ничего станочки, с моторами. Рядом с грузовиком стояли парни, человек десять. И еще один толстый, в сапогах с галошами. Когда мы подошли, толстый закричал:

—  А вот орлы идут! Токари! А где равнение? Барабан где?

Мы думали, он кому-нибудь другому кричит, позади нас.

Обернулись, а там никого нет. Это он нам кричал. А чего кричать, если мы рядом стоим.

Толстый крикнул Алексею Ивановичу:

—  Это ты у них учитель? Здоров, учитель! Принимай подарочек!

—  Вот уж спасибо вам, — сказал Алексей Иванович. — Давно ждали.

—  Дела, учитель, дела! Без дела не сидим! У меня весь завод вот он где! — И толстый стукнул себя по шее.

Шея у него ничего, тоже толстая. Только завод на ней не поместится.

—  Да еще вот эти орлы! — Толстый показал на парней. — Они еще с меня за разгрузку на пол-литра стребуют.

—  С вас дождешься, — сказал один парень.

Толстый захохотал:

—  Именно! Именно не дождешься! У меня — порядок!

Пока парни сгружали станки, толстый командовал. Он мне не понравился, хоть он и директор завода.

—  Станочки-то не на ходу! — весело закричал директор. — Ты, учитель, не обижайся!

—  Какая обида? — сказал Алексей Иванович. — Спасибо вам большое. Наладим.

—  Точно! Точно, учитель! С такими-то орлами, с барабанщиками!

Пока он кричал, парни затащили станки в мастерскую. Она у нас на первом этаже. Алексей Иванович еще заранее катки приготовил, а то бы им ни за что не втащить.

—  Расписывайся, учитель! — Директор протянул Алексею Ивановичу какую-то бумагу. — Чтобы все точно, четко! А если неграмотный, ставь крест вместо подписи! — И он захохотал.

Алексей Иванович расписался. Парни сели в кузов, а директор — в кабину. Он еще и в кабине что-то кричал, но мы уже ничего, не слышали из-за мотора.

Грузовик уехал.

—  Ну, ребятки, пойдем, — сказал Алексей Иванович. — Будете теперь вы токари.

Мы пришли в мастерскую. Алексей Иванович походил вокруг станков, погладил их. Потом покрутил рукоятки. Чем больше Алексей Иванович крутил, тем больше хмурился. Затем он постелил на пол рогожку, лег на спину и начал высматривать что-то снизу.

—  Чего вы смотрите, Алексей Иванович? — спросил Борька.

—  Ничего, ничего… Погоди.

—  Ой, Алексей Иванович, давайте скорее работать! — завизжала Мила Орловская. — У меня даже ладони чешутся.

—  Не визжи! — сказал я Миле. — Не мешай Алексею Ивановичу. Работать еще тебе надо! Сама не знаешь, с какого бока к станку подойти. А если у тебя ладони чешутся, возьми и почеши. Вон, рашпилем.

—  А ты знаешь, с какого боку? Ты знаешь? — затараторила Милка.

—  Я-то не знаю. Зато я и не визжу.

В это время Алексей Иванович вылез из-под станка.

—  Да, ребятки, — сказал он, — тут не визжать надо, а плакать.

—  Почему?

—  Этим станкам на свалке место, а не в мастерской.

Алексей Иванович сел на табуретку и закурил. Мы никогда не видели, чтобы он курил в мастерской. И вид у него был очень растерянный. Он даже сразу стал какой-то старый, будто ему не семьдесят два года, а сто или больше.

—  Алексей Иванович, как же теперь? — спросил я.

—  А никак, — сказал Алексей Иванович. — Будешь сверлить дырки. Ты же любишь дырки сверлить. Это шефы называется! Совестно даже. Тьфу!

—  Может, все-таки включить, попробовать?

—  Эти станки из-за угла включать надо, — махнул рукой Алексей Иванович. — С ними рядом стоять опасно.

В это время раздался звонок, мы пошли в свой класс. Ребята прямо расстроились. Ведь все думали, что мы первые на этих станках поработаем. А я разозлился на толстого директора. Я шел и думал, что бы я с ним сделал, если бы разрешили. Сначала я подучил бы Борькиного братишку, чтобы тот на него плюнул. Потом посадил бы его на пятнадцать суток… Больше я ничего придумать не успел — мы встретили Владимира Ивановича.

—  Вот, Владимир Иванович, это шефы называется! — сказал я.

—  А что такое?

—  Станочки привезли — их только из-за угла запускать.

—  Неисправные?

—  Им на свалке место! — завизжала Милка Орловская.

—  Плохо дело, — сказал Владимир Иванович. — Я помню, вы мне давно про эти станки говорили. И Алексей Иванович их все ждал. Чего ж теперь делать будем?

—  Про них надо в суд написать, чтобы их всех уволили! — сказал я.

—  Кого — всех?

—  Шефов.

—  Так уж и всех, — засмеялся Владимир Иванович.

—  А чего они? — сказал я. — Они, может, нарочно. Может, они вредители.

—  Эх, Костя, — сказал Владимир Иванович, — тебя бы прокурором поставить.

—  А чего? — говорю. — Этот директор точно вредитель. Он кричал все время. И про барабаны чего-то говорил.

—  Ладно, ребята, — сказал Владимир Иванович. — Суд, вредители — это все хорошо. Только вам ведь станки нужны. Вот вы и боритесь за то, чтобы они у вас появились. Попробуйте без суда.

—  Владимир Иванович, — сказал Борька, — но ведь мы же сами станки сделать не можем.

—  Верно. Зато многое другое можете.

—  Что — другое?

—  Подумайте сами. Ладно? Даю вам неделю сроку. Вы же большие. Вместе подумайте. Не может быть, чтобы сорок пионеров с таким пустяком не справились. Ведь это же пустяк!

—  Ничего себе пустяк, — сказал я. — Вы, наверно, чего-то про этих шефов знаете.

—  Может, и знаю, — сказал Владимир Иванович. — Но вы все же подумайте. Сами.

После уроков, мы остались и думали часа два, но в тот день ничего не придумали.

 

Про кошку и мышку

Утром я сказал Зинаиде:

—  А нам вчера два станка привезли.

—  Ну и хорошо, — ответила Зинаида. Она одной рукой держала ложку, а другой листала учебник.

—  Их только из-за угла включать, — сказал я.

—  Ага, — отозвалась Зинаида.

—  Ты лучше не агакай, ты лучше придумай, чего делать.

—  Что делать?

—  Чтобы нам их на хорошие обменяли.

Зинаида перевернула страницу и ничего не ответила. Мне надоело, что она не слушает. Сама же всегда говорит, чтобы я советовался со старшими. А я даже не советовался, очень нужно мне с ней советоваться. Я просто спросил. Потому что сам ничего придумать не мог.

—  Я, может, тебя первый раз в жизни спросил. И последний. Это ты учти, — сказал я.

—  Отстань, Костя. У меня экзамены на носу.

Я говорю:

—  Покажи нос. Никаких экзаменов на нем нет. Очки есть, а экзаменов нет.

—  Господи! — простонала Зинаида. — Когда же мама приедет?

Я говорю:

—  Правильно. Вот мама приедет, я ей все расскажу: что ты мне ни разу посоветовать не хотела и что ты за едой читаешь…

Зинаида уставилась в книжку, а на меня даже не смотрит.

—  От этого еда плохо переваривается, — сказал я. — Ведь ты же сама говорила, что плохо.

А Зинаида на меня внимания не обращает.

—  К экзаменам надо готовиться в течение всего года, а не в последний день. Ты же сама говорила…

Зинаида молчит.

—  И не горбись за столом. Будешь ходить с искривленным позвоночником.

В общем, я повторил Зинаиде все, что она мне раньше говорила.

Она всегда меня учит, как что делать. А Зинаида молчала. Это она решила от меня отмолчаться. Она знает, что мне неинтересно, если не отвечают.

Тогда я сказал:

—  Все равно будешь со мной разговаривать.

А Зинаида — ни слова.

Я надел пальто и говорю:

—  У меня вот уроки не выучены, а я гулять пойду.

А Зинаида даже не оборачивается.

Тогда я спустился по лестнице и снизу позвонил из автомата.

—  Алло!

—  Алло! Я слушаю, — ответила Зинаида.

—  Это Костя, — сказал я. — Видишь, вот ты со мной и разговариваешь.

В трубке сразу запищали короткие гудки. Но это уже не важно. Все-таки она сказала мне три слова: «Алло», «я» и «слушаю». Вот, наверное, сейчас злится. Зато в другой раз будет разговаривать. Я ведь ее по делу хотел спросить. А про уроки я нарочно сказал. Я их еще вчера выучил.

Только я вышел на улицу, как около кино увидел Борьку. Он стоял в очереди у телефона. Зачем ему из будки звонить? У нас же в парадной есть автомат. Я хотел подойти и спросить. Но потом я подумал, что спрашивать неинтересно. Борька сразу скажет. Он всегда отвечает, если его спрашивают. Лучше я сам узнаю. Так, чтоб он не заметил.

Я подождал, пока Борька войдет в будку, и незаметно подкрался. Сквозь стекло было плохо слышно. У меня даже в ушах закололо — так я старался расслышать.

—  Алло! Это редакция газеты? — спросил Борька.

Тут Борька повернулся, и я еле успел отскочить. Больше я ничего не услышал.

А когда Борька вышел из будки, я заметил, что на другом углу его ждет Вика. Они поговорили немного и вместе пошли к Фонтанке.

Борька всегда с Викой ходит. Даже со мной меньше ходит, чем с Викой, хоть мы и живем на одной лестнице. Вместе мы редко бываем. И все из-за Вики. Староста несчастная! Невеста без места! Я ей даже сказал один раз:

—  Данилова, ты что, Борькина невеста? Чего ты за ним бегаешь?

—  А ты болтун, — ответила Вика, — поэтому с тобой никто из девочек дружить не хочет.

—  Со мной? — сказал я Вике. — Со мной хоть тысяча девчонок дружить будут. Я, может, сам не хочу. Захочу — так будут.

—  Захоти!

Рядом стояла Мила Орловская. Я ее спросил:

—  Мила, будешь со мной дружить?

Мила покраснела и ничего не ответила.

Тогда я сказал Вике:

—  Пожалуйста! Видишь — молчит. Молчание — знак согласия.

После уроков Мила подошла ко мне и шепотом сказала, что она будет дружить, только чтобы никто не знал.

—  Почему это ты шепчешь? — спросил я.

—  Чтобы не услышали, — прошептала Мила.

—  А почему «чтобы никто не знал»?

—  Так интереснее, — прошептала Мила.

—  Кому это интереснее? — сказал я. — Вот еще! Что я, с тобой буду шепотом дружить? Да я и не собирался с тобой дружить. Это я нарочно спросил. С тобой дружить — ты еще в газету напишешь.

Мила обиделась и назвала меня грубияном. А сама правда в газету писала. Она написала: «Дорогая редакция! У нас в классе все интересуются, можно ли дружить мальчику и девочке. Ответьте, пожалуйста». Ну чего тут ей отвечать? Ей что, от редакции специальное разрешение нужно? А если ей ответят «нельзя», так она дружить не будет, что ли?

Пока я думал про Милу, Борька и Вика ушли совсем далеко. Я побежал их догонять. Только я старался, чтобы они меня не заметили. Мне было интересно узнать, куда они идут.

Они перешли через Фонтанку и остановились около большого дома. На дверях была вывеска: «Редакция газеты „Ленинские искры“». Тут я вспомнил, что Борька по телефону спрашивал редакцию. И у меня внутри все перевернулось от смеха. Я сразу догадался — они пришли спрашивать, можно ли им дружить или нет.

Я подождал, пока они немного пошептались, и подошел.

—  Борька, ты чего тут делаешь?

—  А ты чего делаешь? — спросил Борька и вдруг обрадовался. — Ты, значит, тоже догадался?

—  Конечно, догадался, — сказал я. — Только ты в редакцию не ходи. Все равно тебе разрешат.

—  Чего разрешат?

—  Дружить с девочкой.

—  С какой девочкой?

—  С Даниловой. Хоть она и староста, все равно разрешат.

Вика посмотрела на меня и сказала:

—  Боря, может быть, у него температура? Смотри, какой он красный.

—  Нет у него никакой температуры, — мрачно сказал Борька.

—  Это у тебя температура! — сказал я Вике. — А то бы вы не спрашивали про мальчика с девочкой.

—  Про кого? — спросил Борька.

—  Не притворяйся, — сказал я. — Думаешь, не знаю, зачем ты пришел?

—  Зачем?

—  Спрашивать: можно или нет дружить мальчику и девочке.

Борька с Викой переглянулись, и вдруг Вика захохотала. У нее даже шея покраснела от смеха. Она так смеялась, что на нее прохожие оборачивались.

Я говорю Вике:

—  Смейся, смейся. Только учти — у меня был один знакомый. Он от смеха лопнул.

Она еще сильнее захохотала. Я отвернулся, как будто мне до них никакого дела. Она видит, что я не смотрю, и перестала смеяться. Борька говорит:

—  Пойдем с нами. Сам увидишь, зачем пришли.

—  Нужно мне с вами идти!

—  Зачем же ты за нами шел?

—  Я не за вами шел, а по улице.

—  Идем, Боря, — сказала Вика. — Все равно его не переговоришь. Он как долгоиграющая пластинка.

—  Чего? — сказал я. — Какая пластинка?

—  Долгоиграющая. Тридцать три оборота. До-олго играет…

Я говорю:

—  Борька, дать ей за пластинку?

—  Попробуй дай.

—  Может, заступишься?

—  А ты попробуй дай.

—  За невесту заступишься?

—  Дурак, — сказал Борька. — Идем, Вика.

Я стоял и думал: идти мне за ними или нет? Ведь если я пойду, то получится, что я за ними бегаю. А если не идти, то, значит, я Вики испугался. И потом, мне очень хотелось узнать зачем они пришли.

Все-таки я пошел. Поднялся по лестнице. А там длинный коридор. И на всех дверях написано: «Ленинские искры».

Вдруг одна дверь открылась, и оттуда вышел какой-то человек. Пока он выходил, я увидел, что в комнате сидят Борька и Вика. Я заглянул. Они сидели на диване, а рядом с ними сидел молодой парень в зеленом пиджаке. Он меня увидел.

—  Ну, заходи, — сказал парень. — Не бойся.

—  Я и не боюсь.

—  У тебя дело есть?

—  Может быть, и есть, — говорю я. — Еще не знаю.

—  Ну тогда посиди. Я с ребятами закончу.

А Борька и Вика посмотрели на меня и ничего не сказали, будто меня не знают.

—  Так, значит, вы ждали, ждали… — сказал парень Вике.

—  Ага, — ответила Вика. — Не только мы, все ребята ждали. И Алексей Иванович тоже. А потом посмотрели — они совсем сломанные.

—  Алексей Иванович сказал, что им на свалке место, — добавил Борька.

У меня сразу лоб вспотел. Значит, они не про мальчика и девочку, они про станки пришли разговаривать. А Борька мне ничего не сказал. Ну ладно, я ему припомню.

—  Так что же вы теперь думаете делать? — спросил парень.

—  Не знаем.

Тут я уже не мог вытерпеть. Если не знаешь, так и не ходи в редакцию. Лучше письма пиши. Про мальчика и девочку.

—  Их засудить надо — вот что делать, — сказал я.

Парень повернулся ко мне.

—  Кого засудить?

—  Шефов.

—  А ты здесь при чем? — спросил парень.

—  Он из нашего класса, — сказала Вика.

—  Вот оно что. — Парень засмеялся. — Значит, тебе тоже без станков плохо?

—  Очень плохо, — сказал я. — Просто жить невозможно.

Они все трое засмеялись. И я тоже засмеялся, хотя мне и не хотелось с Викой смеяться. Но я просто удержаться не мог.

—  Ну ладно, — сказал парень, — пошутили мы с вами, а теперь давайте думать…

В это время позади меня скрипнула дверь. Но я смотрел не на дверь, а на парня и заметил, что он сразу съежился. Лицо у него стало обиженное, как у маленького. Я обернулся и увидел Указателя.

Сначала я испугался. Я думал, что он меня специально выслеживает, когда я в газету приду. Но Указатель на меня даже не посмотрел. Он заулыбался и протянул руку.

—  Приветствую вас, Игорь Владимирович.

Игорь Владимирович сморщился, будто ему в рот клюкву положили.

—  Здравствуйте.

—  Рад видеть вас в добром здравии.

—  Спасибо.

—  Я к вам по делу. Вот, так сказать, новые плоды трудов моих. Надеюсь, на этот раз подойдут. Мне кажется, это то, что нужно.

Указатель не говорил, а прямо орал, как будто с глухим разговаривал. Игорь Владимирович даже вздрагивал.

—  Ребята, — попросил Игорь Владимирович, — обождите, пожалуйста, минутку в коридоре.

Я говорю:

—  Мы же первые пришли.

Это я нарочно сказал. Я мог бы хоть целый час ждать. Просто мне Указатель не нравится.

Указатель вытаращил свои глаза и спрашивает:

—  Тебя как зовут?

—  Костя меня зовут.

—  Фамилия?

Тут я совсем разозлился. Мне даже как-то обидно стало, что он меня не узнал, и я уже хотел спросить у него разрешения посмеяться. Но Игорь Владимирович тихонько мне глазами показывает на дверь: «Выйди, пожалуйста»,

Тогда я говорю:

—  Идем, Борька, я тебе тоже труды плодов моих покажу.

Мы вышли, но дверь я не закрыл и стал слушать, как Указатель читает свои стихи. Вот какое было стихотворение:

Жил да был мышонок Петя В чудной клетке на окне. Все его любили дети, Очень нравился он мне. Непослушный был мышонок, Дисциплины он не знал. Только вышел он из дверцы, В лапы кошке он попал. Пионерам скажем мы: Знайте, знайте, детки, Если хочешь долго жить, Не вылазь из клетки.

Указатель кончил читать и сказал:

—  Жду вашего суда. По-моему, тема важная и, так сказать, пионерская.

—  Да… конечно… — пробормотал Игорь Владимирович. — Только вот… Я не совсем понимаю, почему вы советуете пионерам сидеть в клетке.

—  Ну, Игорь Владимирович, Игорь Владимирович! Не ожидал. Разумеется, клетка — это в переносном смысле. А главная мысль — нужно быть дисциплинированным. Нельзя совершать недозволенных поступков. Разве вы против этой мысли?

—  Я — за, — ответил Игорь Владимирович. — Но…

Дальше я не расслышал, потому что к нам подошел какой-то человек со значком «Ленинградская правда». Он заглянул в щелку и сразу отшатнулся. Потом он осторожно прикрыл дверь, погрозил мне пальцем и спросил:

—  Давно сидит?

—  Кто?

—  Вон тот.

—  Минут десять.

—  Стихи читал?

—  Ага.

—  Про кого?

—  Про кошку и мышку.

В это время по коридору проходил еще один, тоже со значком, только на значке было написано: «Смена».

—  Женя, — сказал «Ленинградская правда», — удирай, пока цел.

—  А что?

«Ленинградская правда» кивнул на дверь.

—  Опять пришел.

—  А у тебя уже был? — спросил «Смена».

—  Был. Я ему про птичку вернул, он мне про мышку оставил.

—  Вот черт, — сказал «Смена». — Сейчас его из «Искр» спровадят, он ко мне придет. А я как раз уйти не могу — приемный день.

—  Сочувствую, — сказал «Ленинградская правда».

И они ушли.

Я снова открыл дверь. Указатель стоял посреди комнаты и кричал:

—  Вы систематически отказываетесь печатать мои стихи! Повторяю: систематически!

—  Но ведь стихи-то плохие, — жалобно сказал Игорь Владимирович.

Указатель прямо завертелся на месте.

—  А вы только хорошие печатаете? Вот я выписал: «У меня зазвонил телефон. — Кто говорит? — Слон». Это от 14 октября сего года. Что это, по-вашему! Когда вы видели, что слоны говорят по телефону? Или вот: «Когда же ты снова пришлешь к нашему ужину дюжину новых и сладких калош!» Что это, по-вашему? Дети должны верить, что можно питаться калошами? Вы представляете, что будет, если каждый пионер съест по калоше!

Тут уже заорал Игорь Владимирович:

—  Это же Чуковский! Понимаете? Чу-ков-ский!

А Указатель почему-то ответил тихо:

—  Вот именно. Товарищ Чуковский пишет всякие небылицы, вы их печатаете. Вам приносят стихи о дисциплине, вы их не принимаете. Разрешите доложить, Игорь Владимирович, я буду жаловаться.

—  Пожалуйста, — сказал Игорь Владимирович.

А Указатель — еще тише:

—  Вплоть до Центрального Комитета…

Указатель повернулся и помчался к двери. Мы еле успели отскочить. Он выбежал из комнаты, пронесся наискосок по коридору. Там была дверь с надписью: «Смена». Туда он и забежал. А мы зашли к Игорю Владимировичу.

Он сидел за столом и держался за щеку, будто у него зубы болят.

—  Вам, ребята, чего?

—  Это же мы, помните? Насчет станков.

—  Ничего я сейчас не помню, — сердито ответил Игорь Владимирович. — Вы садитесь. Вспомним.

Мы сели, помолчали немного. Потом Борька говорит:

—  А я его знаю, он в нашей квартира живет.

Игорь Владимирович даже на стуле подскочил.

—  В вашей? Может быть, он тебе родственник?

Борька сразу испугался:

—  Нет, не родственник! Честное слово, не родственник.

—  Тебя как зовут?

—  Боря.

—  Слушай, Боря, — сказал Игорь Владимирович очень ласково, — а как там… вообще… Ну, как у него здоровье? Болеет часто?

—  Он никогда не болеет. По утрам гимнастику делает. Он двухпудовую гирю выжимает: левой восемь раз, а правой одиннадцать. Я сам видел.

—  Ага. Значит, не болеет, — вздохнул Игорь Владимирович. — Ну ладно, пусть выжимает…

По-моему, взрослые хитрее всех. Я же видел, что Игорю Владимировичу прямо убить хотелось Указателя, но он при нас ругать его не стал и еще вид сделал, будто ничего не было. Это потому, что взрослый взрослого при ребятах никогда ругать не станет. Они авторитет потерять боятся. Игорь Владимирович даже сразу про станки вспомнил.

—  Знаете, ребята, — сказал он. — Я вам постараюсь помочь. Даю слово. Не знаю, что выйдет, но постараюсь. Только сегодня не могу: голова у меня просто чугунная.

Наверное, он честно говорил. Потому что вид у него правда был как у больного. Мне даже его жалко стало. Я говорю:

—  Мы в другой раз придем. Верно, Борька?

Борька головой закивал. А Вика будто ничего и не понимает:

—  Игорь Владимирович, а сегодня совсем нельзя?

Девчонки, они вообще настырные. С ними много разговаривать — только хуже. Я ткнул Вику локтем в бок — сразу поняла.

—  Или лучше завтра, — сказала Вика и — мне локтем в живот.

—  Пожалуйста, — обрадовался Игорь Владимирович. — Давайте завтра. Я вас буду ждать в это же время. А сейчас идемте, провожу до лифта.

Только вышли в коридор, на другой стороне открылась дверь с табличкой: «Смена». Оттуда, пятясь, появился Указатель. Он крикнул кому-то в комнату:

—  Вплоть до Центрального Комитета! — и пронесся мимо нас — меня даже ветром обдало.

Когда мы вышли на улицу, Вика стала говорить, что мы зря ушли и что надо было сходить к главному редактору. Она так говорила, будто она одна все понимает, а мы — вообще ноль без палочки. Я даже разозлился. И тогда я сразу придумал. Я, когда злюсь, очень быстро думаю. Я говорю:

—  Данилова, Владимир Иванович станки делает?

—  При чем тут Владимир Иванович?

—  Вот и я говорю — ни при чем. Только мы у него помощи просили.

—  Ну и что же?

—  А ничего. И у Игоря Владимировича просили. Может быть, он станки делает? Ты мне лучше ответь на одни вопрос: у тебя своя голова есть?

—  Не умничай, Шмель.

Я говорю:

—  А ты не умничаешь?

—  И не думаю даже.

Тогда я говорю:

—  Это потому, что тебе умничать нечем. У тебя своей головы нет. А у меня есть — вот я и умничаю. Зато я и придумал чего-то.

Борька меня просит:

—  Костя, ты покороче не можешь?

—  Нет, не могу. Я когда много молчу, у меня голова болит. Ты лучше скажи: станки откуда привезли?

—  Ну, с завода.

—  Вот и надо на завод идти, а не в редакцию.

—  Нас туда не пустят.

—  А может, и пустят. Только надо всем идти. Может, этот толстый, если все придут, испугается.

 

Про директора

Весь день на уроках я думал о толстом директоре. Я даже разговаривал с ним мысленно. Я сказал ему:

«Дайте, пожалуйста, другие станки».

А он будто бы ответил:

«Не дам».

«Вам что, жалко?»

«Не твоего ума дело».

Это мне Зинаида всегда говорит: «Не твоего ума дело». Только говорит она так, когда ответить не может. Я ее спрашиваю:

—  Зина, почему ты маме сказала, что в библиотеку идешь, а у самой билеты в кино?

—  Не твоего ума дело.

—  Нет, моего. Ты мне всегда говоришь: «Врать нехорошо. За столом чавкать некрасиво». А сама врешь и чавкаешь, потому что всегда с книжкой ешь. Значит, тебе врать и чавкать хорошо, а мне — нехорошо?

—  Отстань. Не твоего ума дело.

Вот и весь разговор. Как будто у нее уж такой ум большой, что она умнее всех и ей можно врать и чавкать. А на самом деле я знаю — ей просто сказать нечего. Взрослые всегда так: не любят, если за ними ребята следят. А когда их спросишь чего-нибудь неприятное, говорят: «Вырастешь — поймешь». Да еще погладят по голове, будто я им страшно понравился. А я не люблю, когда меня по голове гладят. Я не маленький и не кошка. Это кошку гладят, чтобы она мурлыкала. А я мурлыкать не умею. И вообще я не люблю, когда со мной как с маленьким говорят. У мамы с папой есть один знакомый. Он, когда меня увидит, всегда говорит:

—  А-а, вот он, наш герой!

Я спрашиваю:

—  Почему это я герой?

—  Ну как же! — кричит он. — Конечно, герой! Ведь ты танкистом будешь?

Я говорю:

—  Почему это танкистом! Даже и не думал про танкистов.

Папа мне подмигивает: «Помолчи, Костя». Я ему тоже подмигиваю: «Ладно, помолчу». А знакомый все спрашивает: про отметки и сколько я голов забил. Уж лучше не спрашивал бы, если не знает. Я в футбол не играю, а в шайбу. Мы и летом на асфальте в шайбу играем. А он все добивается, чтоб я ему ответил про героя и когда я в космос полечу. Тогда я на кухню ухожу.

Вообще с ними неинтересно разговаривать. Не со всеми, конечно. С Владимиром Ивановичем — пожалуйста, он веселый. С Алексеем Ивановичем — пожалуйста, он честный. И с Линой Львовной — она всегда слушает и не перебивает. Ей про что угодно можно рассказывать.

А толстый директор мне не понравился. Он нас орлами называл, а ведь это тоже вроде героев. Наверно, никаких станков он нам не даст.

После уроков мы с Борькой стали кричать, чтобы ребята остались.

Они сначала не хотели, но я сказал, что мы чего-то про станки знаем.

Борька вышел к доске и сказал, что у нас сегодня не собрание, а просто так. Я когда услышал, что «просто так», меня будто что-то толкнуло. Я хотел сказать: «Если просто так, то нечего оставаться». Это я по привычке. Но я сразу вспомнил, что сам уговаривал ребят остаться. И ничего не сказал. А то был бы один смех, и ничего бы не вышло.

Борька сказал ребятам:

—  Давайте сходим на завод. Попросим, чтобы нам хорошие станки дали. Они ведь обещали.

А ребята закричали:

—  Он все равно не даст!

—  Нас на завод и не пустят!

Тогда я тоже крикнул:

—  А вы пробовали — пустят или не пустят?

—  А ты пробовал?

—  Не пробовал, — говорю я. — Значит, нужно попробовать. Нужно бороться, чтобы станки были.

—  Ты языком только можешь бороться, — вставила Милка Орловская.

У меня даже голос охрип от удивления. Не оттого, что она про язык сказала, — это все говорят, — а потому, что она вообще рот раскрыла. Она только с девчонками шушукается. А меня она боится. Она ведь знает, что могу ее словами заговорить хоть до смерти. И я уже хотел сказать ей про мальчика и девочку. Но тут я подумал, что опять будет один смех, а станков у нас так и не будет. И я сдержался. Наверное, я все-таки очень выдержанный. Я на нее даже не посмотрел, как будто это муха пискнула.

—  Так что, — говорю, — пойдем или не пойдем?

Одни говорят: «пойдем», другие — «не пойдем». Ничего не разберешь. Все кричат, спорят между собой — дадут или не дадут. А чего тут спорить? Нужно попробовать — и все. И вдруг я придумал.

—  Алё! Ребята! — сказал я. — Если мы станки достанем, в шестом «Б» все лопнут от зависти.

И сразу стало тихо.

Шестой «Б» мы просто ненавидим. У нас в классе про шестой «Б» даже говорить воспрещается. За это пенделей дают. Они нас все время дразнят из-за пузырьков. Главное, что мы не виноваты. Из-за этого еще обиднее.

В самом начале года мы собирали аптекарские пузырьки. Владик, наш пионервожатый, вызвал их на соревнование. А нам забыл сказать. Они набрали сто пятьдесят два, а мы всего восемь штук. Просто нам не повезло — в наших домах все какие-то здоровые, пузырьков не было. Да еще ребята не знали про соревнование — зайдут в одну-две квартиры, а больше не ходят. Я бы, если знал, в доме все лекарства вылил. У нас пузырьков штук десять. А так я даже и не ходил по квартирам. Я в шайбу играл.

А теперь они нас дразнят. Главное, они придумали, чтобы все время про пузырьки говорить. Им говори что хочешь, а они — обязательно про пузырьки.

—  Ну и классик у вас, — говорят они. — Сплошные бездельники.

Мы отвечаем:

—  Сами вы бездельники. У нас, например, Таланов сам приемники делает.

Они говорят:

—  Это мы знаем. Приемники — конечно, хорошо. А вот как у вас с пузырьками?

Мы отвечаем:

—  У нас Гера Попов — чемпион района по шахматам.

Они говорят:

—  Верно. А как насчет пузырьков?

Мы отвечаем:

—  У нас пять круглых отличников.

А они говорят:

—  А пузырьков сколько?

Просто замучили нас с этими пузырьками. Мы понимаем, что они нарочно говорят. Они видят, как мы злимся, и говорят назло. Но мы от этого еще больше злимся.

И вот когда я сказал про шестой «Б», сразу стало тихо. Потом Дутов запыхтел:

—  Пых… пых… Шмелю — пендель.

Дутов встал, чтобы дать мне пендель. Но его усадили на место и пригрозили, что опять под парту засунут.

И все закричали, что нужно идти на завод. Борька сказал, чтобы подняли руки, кто пойдет. Ребята подняли по две руки. И мы договорились встретиться завтра около кино в половине десятого.

Мы уже хотели уходить, и вдруг прибежал Владик:

—  А я думал, вы уже ушли, — сказал он.

—  Чего ж ты пришел, если думал? — спросил я.

—  Это не твое дело, Шмель! — сказал Владик. — Ребята, у меня важное задание. Завтра в десять часов вы пойдете на сбор пузырьков.

Ребята прямо ахнули. У нас никто слова такого слышать не может — «пузырек». Я сначала даже подумал, что Владик нарочно говорит.

—  У тебя важное задание? — спросил я Владика.

—  Ну да, важное.

—  Чтобы мы пузырьки собирали?

—  Ну да. Тебе, Шмель, непонятно?

—  Непонятно. Задание у тебя, а мы собирать будем. Вот ты сам и собирай.

—  Ты, Шмель, брось эти штучки, — сказал Владик. — Это пионерское поручение.

—  А ты пойдешь?

—  Я не могу, ребята. У меня завтра соревнование — за честь школы.

—  Ну тогда и мы не пойдем.

—  Ты говори за себя. Чего ты за весь класс говоришь!

—  Вот весь класс и не пойдет. Мы уже договорились…

И тут ребята начали гудеть. Мы всегда гудим, если нам что-нибудь не нравится. Можно так гудеть, чтобы рта не открывать. Я посмотрел на Борьку и увидел, что он тоже гудит. И даже Вика. Только Дутов не гудел. Наверно, он боялся, что его назовут недисциплинированным.

—  Ну, ладно! — сказал Владик. — У вас есть председатель отряда. Вот он и будет отвечать. А мне некогда с вами разговаривать.

—  Подожди, Владик, — сказал Борька. — Ребята, тише!

Все перестали гудеть.

—  Владик, — сказал Борька, — давай лучше не пузырьки. Хочешь, мы бумагу соберем? Или железо? Только не завтра. Завтра мы на завод идем.

—  Про завод я ничего не знаю, — ответил Владик. — Знаю про пузырьки. В десять часов. И все.

Владик убежал.

А мы все равно не пошли собирать пузырьки. Утром в половине десятого мы собрались у кино. Пришли все до одного человека. Даже Дутов пришел, хоть он и боялся, что, если будет недисциплинированным, так его вообще из школы выгонят. А потом мы сели на четырнадцатый трамвай и поехали на завод. Ребята всю дорогу молчали. Мне тоже было немножко страшно. Из-за этого мы даже на всех билеты купили. Кондукторша нас три раза считала и сказала, что в первый раз видит таких сознательных школьников.

Трамвай остановился у самого завода.

Мы подошли к проходной, а там сидит дежурный. Он нас спрашивает:

—  Вы, ребята, куда?

—  Мы к директору.

—  А заявка на вас есть?

—  Какая заявка?

—  Пропуск нужен. Позвоните в Бюро пропусков.

Я говорю:

—  А где звонить?

—  Вон телефон на стенке. Набирай пятый номер.

Я набрал пятый номер. Мне отвечают:

—  Бюро пропусков.

Я говорю:

—  Можно нам на завод пройти?

—  Кто говорит?

—  Костя.

—  Фамилия!

—  Фамилия — Шмель.

—  Как?

—  Шмель! — кричу я. — Насекомое такое знаете?

—  По какому вопросу?

—  Мы не по вопросу. Нам станки плохие прислали. Мы — к директору.

—  Передайте трубочку вахтеру.

Дежурный взял трубку, послушал. Потом говорит:

—  Товарищ Шмель, давайте паспорт.

Я говорю:

—  У меня нет паспорта.

—  А без паспорта я пропуск выписать не могу.

Ребята стоят и переминаются с ноги на ногу.

Дутов запыхтел.

—  Лучше пойдем пузырьки собирать. Еще успеем.

Если бы он про пузырьки не сказал, может быть, мы так на завод и не попали бы. Ушли бы — и все. Но ребята как услышали про пузырьки, прямо задрожали, будто их током дернуло. Кричат:

—  Никуда не пойдем!

—  Хоть до вечера будем ждать!

И я тоже решил: буду сидеть хоть до вечера. Потому что мы пузырьки собирать не пошли, и теперь нам без станков лучше в школу не ходить. Вообще-то Владик не ябеда. Он только все время носится как угорелый, а не жалуется. Но ведь и так его заметили, что мы не пришли. Сейчас, наверно, говорят: «Конечно… шестой „Г“… ничего удивительного». А мы ведь не для себя стараемся. Может быть, вся школа станков ждала. И шестой «Б» — тоже, хоть они пузыречники.

Я говорю дежурному:

—  Сами станки испорченные прислали и сами еще не пускаете.

А он говорит:

—  Про станки, ребята, я не знаю. А пускать не положено, если без заявки.

Мы вышли из проходной и стоим. Вика говорит:

—  Костя, а ты позвони директору.

Я отвечаю:

—  Сама позвони. Пусть он на тебя кричит, а я не хочу, что бы он на меня кричал. Я ведь не орел. Это ты, может, орел. Ты и звони.

Это я так сказал, потому что разозлился. А Вика просто под руку подвернулась. И еще мне было обидно, что я ничего придумать не мог.

—  А я позвоню, — сказала Вика.

Она опять зашла в проходную. А мы стоим, и нам даже разговаривать не хочется. Да еще дождик пошел. У нас в Ленинграде зимой всегда дождик идет. А Первого мая — снег…

Вдруг Вика выбежала из проходной.

—  Ребята, идем. Пропустили! Я с директором говорила — он всех пропустил.

На заводе во дворе я так головой вертел, что чуть под паровоз не попал. Там на рельсах паровозик стоял — маленький такой. То есть я не совсем не попал, а так… Если бы он ехал, то попал бы. Машинист мне пальцем погрозил. Значит, я все-таки мог попасть.

Когда мы подошли к зданию, где директор, у меня ноги стали какие-то слабые. Как тогда, на лыжах. Один бы я ни за что не пошел. Все кругом бегают, какие-то тележки ездят. И еще я думал, что директор нас сейчас орлами назовет и выгонит. У нас в школе все директора боятся. А этот, наверное, еще хуже.

На третий этаж мы поднимались медленно-медленно. Ребятам тоже как-то страшновато было. А я ведь еще впереди шел, чтобы не думали, что я струсил.

Я подошел к двери и открыл. А Борька меня подтолкнул, и я влетел прямо в комнату. Там сидела какая-то женщина. Около нее — четыре телефона. Но это я потом разглядел телефоны. Сначала ничего не разглядел. Женщина спрашивает:

—  Тебе кого нужно, мальчик?

Я говорю:

—  Ой, подождите, там еще ребята стоят.

И выскочил обратно. И дверь закрыл.

—  Ты чего толкаешься? — шепчу я Борьке.

А он тоже шепчет:

—  Я не толкаюсь.

Тут дверь открылась. Подошла эта женщина, посмотрела на нас и засмеялась.

—  Вот оно что. Ну, проходите. Сергей Васильевич вас ждет.

Она подвела нас к двери с табличкой: «Директор». Она от крыла дверь, и я зажмурится. Я думал, толстый меня сразу узнает.

—  Входите, не боитесь, — сказал директор.

Я открыл глаза и увидел директора. Он был не толстый. Это был совсем другой человек. И шея у него не толстая.

—  Ну, входите, что ж вы у двери топчетесь? Кто из вас Данилова?

—  Я.

—  Это с тобой я по телефону говорил?

—  Со мной.

—  Чего же вы от меня хотите?

Ребята молчали. И я молчал. Не знаю почему. Комната была очень большая. И ковер на полу большой. И вообще громко говорить было страшно.

—  Вот чудаки, — сказал директор. — Пришли и молчат. Вы садитесь.

Перед столом директора стоял другой стол, длинный. И возле него стулья. Мы сели на стулья.

—  Так в чем же дело?

А мы молчим.

—  Ну молчите, — сказал директор. — Я работать буду. А вы вспоминайте, зачем пришли.

Директор придвинул к себе бумаги и начал их черкать карандашом. Но я заметил, что он все время на меня поглядывает. Я сидел ближе всех, потому что первый вошел. Мне было видно, что он не пишет, а рисует. Он меня рисовал. Я сразу узнал, потому что он веснушки нарисовал на лбу и на носу. Только очень много — все лицо как рябое. Я вытянул шею, чтобы рассмотреть получше, а он спрашивает:

—  Похоже?

На самом деле было не очень похоже, но я боялся, что он рассердится, и говорю:

—  Очень похоже. Только веснушек много. У меня столько нет.

—  А я еще и те, что на затылке, поместил.

Ребята тихонько засмеялись. Они очень вежливо смеялись, просто шепотом. Я говорю:

—  На затылке не бывает.

—  Бывает, — сказал директор. — Вот будешь лысым, тогда увидишь.

Ребята засмеялись уже громко. У меня тоже немножко страх прошел. Я говорю:

—  А раньше у вас тут другой директор был?

—  Когда раньше?

—  Во вторник.

Он посмотрел на меня, сморщился и вдруг как захохочет. И ребята захохотали. А чего смеются, сами не знают. Наверно, для директора смеялись. Если бы он заплакал, они бы тоже плакать стали.

—  Кого же ты во вторник видел? — спрашивает директор. А ребята хохочут как сумасшедшие.

Я говорю:

—  К нам в школу один приезжал. Он станки привез. Я думал, директор.

А ребята еще сильнее хохочут. Ну сейчас-то чего смешного? Я же про станки говорю. Я повернулся к ребятам и сказал:

—  Чего вам смешно-то? Сами же думали, что он директор.

А они все хохочут, как заведенные. Я думаю: «Ну и смейтесь, а я смеяться не буду». Только я так подумал, у меня щека задергалась. Я ее прижал рукой, а она еще сильнее дергается. Я изо всех сил стараюсь, чтобы не смеяться, но от этого мне еще сильнее хочется. И я не удержался. Тоже начал смеяться. Сам злюсь, а смеюсь. Ребята понемножку перестали, а я все смеюсь. Я, чтобы на ребят не смотреть, смотрел на стенку. Там часы висели с секундной стрелкой. Эта стрелка прыгала, а мне почему-то смешно было, что она прыгает. Я нарочно отвернулся от часов и посмотрел на другую стенку. Там висел барометр. У него стрелки не прыгают. Но от этого мне еще смешнее стало. Никак остановиться не могу. Ребята видят, что я смеюсь, и опять начали хохотать. Может быть, мы бы до вечера смеялись. Но тут на столе у директора загудело что-то. Все сразу притихли. Директор щелкнул рычажком и говорит: «Занят». По том он нас спрашивает:

—  Так чем же я могу вам помочь?

Вика говорит:

—  Товарищ директор, станки совсем неисправные. На них работать нельзя.

—  А я тут при чем?

—  Вы нам обещали… — сказала Вика.

—  Наконец-то понял, — вздохнул директор. — Вы, значит, наши подшефные, и вам привезли неисправные станки. А вы хотите, чтоб вам дали исправные?

—  Если можно… если вы… — сказала Вика и замолчала.

Директор протянул руку к ящичку на столе и щелкнул рычажком. Там что-то вякнуло, а директор сказал:

—  Снабжение? Товарищ Петляев, зайдите.

Через минуту в дверь постучались.

—  Да? — сказал директор.

И вошел этот толстый, который к нам приезжал в школу. Я думал, он сейчас заорет: «Здорово, директор! Здорово, орлы! Где равнение? Барабан где?» — и потом нас выгонит.

А он сказал очень тихо:

—  Здравствуйте, Сергей Васильевич.

—  Здравствуйте, товарищ Петляев. Присаживайтесь. У меня к вам вопрос: вы станки в школу возили?

—  А как же, Сергей Васильевич! Сам лично. Молодежь… Так сказать, смена.

—  Станки в рабочем состоянии?

—  Да как сказать, Сергей Васильевич…

—  Где брали?

—  Те, Сергей Васильевич, что во втором цеху, в кладовушке.

—  Рагозинские?

—  Точно так, Сергей Васильевич.

—  Так это же лом!

—  Как сказать, Сергей Васильевич… Ребятишкам, им что? Покрутить… повертеть… принюхаться, так сказать.

—  Эти ребятишки через два года к нам придут, — сказал директор.

—  Это точно, Сергей Васильевич.

—  Что точно?! Что точно, товарищ Петляев? — Директор приподнялся со стула. Этот толстый даже попятился. Но тут директор посмотрел на нас и снова сел. — Обождите в приемной, товарищ Петляев, — сказал он совсем спокойно.

И толстый вышел из комнаты. Шел он как-то боком, даже на ковер не наступал.

—  Ну ладно, — сказал директор. — А зачем вам станки?

Ребята переглянулись. Что, ему непонятно? Милка подняла руку, как на уроке.

—  Мы хотим быть токарями. Вот. Чтоб помогать старшим.

—  Все хотите?

—  Все.

—  И ты хочешь быть токарем?

—  Я? Я… не знаю.

—  А ты? — спросил меня директор.

—  Я про то еще не думал, — сказал я. — Просто мне интересно на станке работать. Особенно если дырки…

И я рассказал директору, как мы сверлили дырки. А потом Вика рассказала про Алексея Ивановича, какой он хороший мастер. И другие ребята говорили. Но больше всего рассказывали про дырки. Борька даже нарисовал чертеж угольника.

—  Ну, а со станками вы все-таки что будете делать?

—  Ну, чего-нибудь обтачивать, — сказал я.

—  Чего-нибудь — неинтересно, — улыбнулся директор. — Хотите, я вам задание дам?

—  Какое задание?

Директор подошел к шкафчику и вынул оттуда железную коробку. Она была вся в дырках. Дырки были не только круглые, но и продолговатые.

—  Вот смотрите. Это панель для монтажа.

—  Это для приемника! — обрадовался Борька.

—  Верно, — сказал директор. — Таких панелей выпускаем много. Одних дырок — миллионов пять в месяц.

Ребята прямо ахнули. Мне тоже завидно стало. Вот бы на этом заводе поработать! Я могу хоть целый день дырки сверлить.

—  Так вот, — сказал директор. — Возьметесь такие панели делать? Заготовки мы вам дадим.

—  Пять миллионов? — спросил я.

Директор засмеялся.

—  Пять не пять, но немного дадим. Для начала. Посмотрим, как вы будете справляться. Согласны?

Все закричали, что согласны. А Дутов даже покраснел от жадности. Он уже, наверное, думал все дырки себе заграбастать.

—  Только вот что, — сказал директор. — Это уже серьезно. На этих панелях монтажники будут схемы собирать. Значит, тут не может быть никакого баловства. Считайте, что вы рабочие. И работать надо честно. Считайте, что у вас не мастерская, а завод. Маленький пионерский завод. Вы поговорите со своим учителем труда. Я не знаю, какая у вас программа. Когда подучитесь, мы сможем вам дать токарные заготовки.

—  У нас же станков нет, — сказал я.

—  Будут, — сказал директор.

—  Правда? — спросил я.

—  Честное пионерское, — сказал директор.

Ребята засмеялись. Я опять посмотрел на секундную стрелку, и у меня снова щека задергалась. Тогда я сказал, чтобы не засмеяться:

—  Честное пионерское не в счет. Вы же не пионер! Вы какое-нибудь другое дайте.

—  Честное директорское! И партийное, если хочешь.

Когда он сказал про партийное, я поверил. Я по своему папе знаю. Он никогда зря партийное не дает. Он когда после школы Зинаиде часы купил, мама его спросила: «Сколько стоят?» Он говорит: «Двадцать», — а сам смеется. Мама говорит: «Обманщик. Дай слово». Он говорит: «Даю». — «Нет, дай честное слово». «Даю». — «Нет, дай партийное…» Тогда он схватил маму в охапку и стал целовать. А партийного слова не дал. Потому что часы стоили пятьдесят рублей. Мама тогда еще сказала, что тридцать рублей за поцелуи — очень дорого. И я сказал директору:

—  Раз партийное, то мы теперь в школу пойдем, Алексею Ивановичу расскажем.

Мы попрощались с директором и вышли из кабинета. Вот тогда я и сосчитал, что около женщины стояло четыре телефона. А еще там на диване сидел толстый Петляев. Мы шли мимо него и говорили по очереди «до свидания». Мы не дразнились, а по-честному. А он, наверное, подумал, что дразнились. Первому он ответил, а остальным нет. А когда я подошел, он вообще отвернулся.

Пока мы шли по заводу, то старались не шуметь. А когда на улицу вышли, все начали орать. Кто кричал «ого!», кто «ура», а кто — вообще неизвестно что. Я так орал — у меня глаза чуть не выскочили.

Дежурный вышел из будки и что-то сказал, но его не было слышно. Даже я не услышал. Я громче всех орал. А Милка Орловская просто визжала. У нее голос тонкий — противно даже. Но она хитрая. Хоть она и визжала, а все-таки заметила, что наш трамвай подходит.

Она еще сильнее завизжала и бросилась к остановке. И все ребята побежали к трамваю. Только мы не успели. Трамвай под самым носом ушел.

Я кричу:

—  Алё! Ребята! Догоним! — и — за трамваем.

Все бросились за мной. Мы пробежали целую остановку и чуть-чуть не догнали. Я опять кричу:

—  Все равно догоним!

И мы пробежали еще остановку. И опять чуть-чуть не догнали, потому что трамвай долго стоял у светофора. Мы бы и дальше за ним бежали, но школа была уже совсем рядом. А мне все еще бежать хотелось. Поэтому я не в ворота вошел, а через забор перелез.

 

Честное слово!

В тот день шестой «Г» на уроках сидел плохо. Все ждали большой перемены. Но маленькие перемены тоже не пропали даром. Стоило только учителю выйти из класса, шестой «Г» срывался с места и мчался на второй этаж. Там были владения ненавистного шестого «Б». На втором этаже шестой «Г» выстраивался парами и начинал делать круги возле двери шестого «Б». Неизвестно, кто первый сказал «лично», но всем очень понравилось это выражение. Пары прогуливались по коридору и, встречая «шестибешника», говорили какие-то, не очень понятные слова.

—  Лично мы сделаем большой ПеЗе.

—  Лично мы будь здоров!

—  Лично я на ПеЗе пойду. А лично ты?

—  Лично еще как!

—  А лично тому-то — фига!

—  Лично ПеЗе?

—  Лично ага.

—  Конечно, фига. Лично им — фига.

—  Лично, значит, шиш.

«Шестибешники» были тоже не дураки. Они, конечно, понимали, что все фиги имели к ним самое прямое отношение и таинственное ПеЗе — тоже. Но они не знали, что такое ПеЗе. В этом-то и скрывалась главная обида. Можно сказать человеку:

«Эх ты, верблюд!»

И он ответит: «Сам верблюд». Это очень просто. Тут не нужно ломать голову.

«Болтун!»

«Сам болтун!»

«Нахал!»

«Сам нахал!»

«Хулиган!»

«Сам хулиган!»

А вот если человеку сказать: «Лично ты ПеЗе».

Тогда что отвечать?

«Сам ПеЗе»?

Конечно, так отвечать нельзя. Просто глупо. И вот человек начинает мучиться. Сначала он переворачивает слово — и получает «ЕЗЕП». Чепуха какая-то! Затем он начинает переставлять буквы, и у него по очереди получается: «ЗЕПЕ, ЕЕЗП, ЕЕПЗ, ПЗЕЕ, ЗПЕЕ, ЕПЕЗ». Опять ерунда. Наконец он начинает расшифровывать буквы. И опять непонятно — то ли это «противная зануда», то ли «прекрасный-замечательный».

«Шестибешники», конечно, сделали вид, что им на все наплевать. Но именно потому, что они делали вид, было понятно, что они растеряны. Правда, они попытались спрашивать насчет пузырьков. Но даже такое испытанное средство на этот раз не помогло. Им отвечали:

—  Лично с пузырьками? Плоховато. А вот лично ПеЗе!.. Лично мы, конечно. А лично кому-то — фига.

Стасик Лоскутов — староста и самый заядлый «шестибешник» — пустился на хитрость.

—  Какое-то ПеЗе! Такого и слова нет, — сказал он, обращаясь к стенке.

—  Есть такое слово, — сказал Костя, обращаясь к той же стенке. — Пе и Зе… Значит — Пу-Зырьки.

И шестой «Г» захохотал, очень довольный. На большую перемену шестой «Г» не вышел. В дверную ручку засунули швабру, и староста Вика Данилова не сказала ни слова, хотя ей следовало выгнать всех из класса. Сейчас было не до соблюдения формальностей. Шестой «Г» обсуждал дела ПеЗе. ПеЗе откроется в мастерской, как только привезут станки. Это было решено. Даже, может быть, он откроется раньше. Ребята уже говорили с Алексеем Ивановичем. Правда, он сказал, что в школе не одни они учатся…

—  А на завод кто ходил? — закричали ребята.

—  Верно. Вам за это спасибо, — сказал Алексей Иванович. — Только надо и о других подумать.

—  Конечно, надо, — сказал Костя. — А на завод кто ходил?

—  Ну ладно, — спросил Алексей Иванович, — сколько вам нужно? Сто?

—  Не делится, — сказал Костя. — Нужно всем поровну — сто восемь. И, чур, сверла сами вставлять будем…

Алексей Иванович покачал головой. Но тут его обступили девочки. Они заглядывали ему в глаза и говорили всякие льстивые слова: о том, что они его очень любят, что он очень добрый. Они с самого начала поняли, какой он добрый. Если он хочет, они будут ему каждый день гладить галстук.

Алексей Иванович только крякал, слушая такую нахальную лесть. Ребята стояли рядом и удивлялись, что девчонкам прощается такое, чего бы им никогда не простилось. В конце концов Алексей Иванович учитель и рабочий. А бесстыжие девчонки теребили его за рукав и говорили тянучими голосами:

—  Ну-у, Алексе-ей Иванович…

И Алексей Иванович сдался. Он пообещал сто восемь первых панелей шестому «Г». А еще он пообещал пока никому ничего не говорить… Это было самое главное.

Никогда еще шестой «Г» не чувствовал себя так хорошо. Они сидели в классе и обсуждали, кого принимать на ПеЗе и кого нет. Шла большая перемена. Швабра, просунутая в ручку двери, дергалась и подпрыгивала. «Шестибешники» ломились в дверь. Они придумали месть.

—  Надо принимать, у кого троек нет, — предложила Вика.

Костя подозрительно взглянул на Вику. Он хорошо помнил свои тройки — по ботанике и по поведению.

—  Почему это — троек! — сказал Костя. — Надо принимать, у кого двоек нет. Тройку всегда можно случайно получить.

У окна тоскливо переминался с ноги на ногу Дутов. Он хотел предложить, чтобы принимали и с двойками, но боялся, что его опять засунут под парту.

А швабра все подпрыгивала. В дверь стучали ногами и кулаками. Костя подошел к двери и выдернул швабру.

Перед дверью стоял Стасик Лоскутов. Остальные «шестибешники» сгрудились за ним. Они казались очень довольными.

—  Чего надо? — спросил Костя.

—  Есть загадка, — сказал Стасик. — Тридцать шесть дураков собрали восемь пузырьков. Ответьте на следующие вопросы: что это за пузырьки, кто эти дураки и сколько будет на каждого?

«Шестибешники» дружно вздохнули. Они пол-урока сочиняли эту задачу. Теперь они хотели насладиться. Они вздохнули и закрыли рты, чтобы засмеяться. И в это время Костя захлопнул дверь. «Шестибешники» запоздало хохотали за дверью. Им было не очень весело. С ними даже не хотели связываться.

—  А из других классов принимать? — спросил Борька.

—  Может, еще из шестого «Б» принимать? — сказал Костя.

—  Еще не известно, кто будет принимать, — возразил Борька. — Если Алексей Иванович, он примет.

—  Нужно тогда экзамен устроить. Может быть, кто-нибудь только портить будет. Это же настоящие панели, а не игрушечные, — сказал Костя. — А шестому «Б»…

В этот момент опять затряслась швабра. В дверь застучали.

—  Постучи лбом, тогда откроем! — крикнул Костя.

—  Что? — спросили за дверью.

—  Лично лбом постучи! — крикнул Костя.

Костя подбежал к двери, выдернул швабру, и… Костине сердце сжалось и медленно поползло куда-то в низ живота. Перед дверью стояла Елизавета Максимовна.

—  Шмель, — сказала Елизавета Максимовна, глядя на портрет Дарвина, — зайди к Вере Аркадьевне. Вера Аркадьевна тебя ждет.

Елизавета Максимовна отступила на шаг и пропустила Костю. Сама она вошла в класс и закрыла дверь.

—  Данилова, — услышал Костя, — почему сегодня класс не вышел на сбор аптекарской посуды?

Костя медленно брел по коридору. Вокруг свистела, кричала и топала Большая Перемена. Какие-то счастливые мальчишки жевали бутерброды и дергали девчонок за косы. Счастливые девчонки визжали и делали вид, что им это не нравится, но далеко не убегали.

Счастливые рыбы плавали в аквариумах на подоконниках.

А несчастный Костя приближался к двери с сине-белой табличкой. Он шел и думал о чуде. Ведь бывают же чудеса… Бывают же всякие Хоттабычи и волшебные лампы! Или все это придумано для того, чтобы дразнить несчастных людей? Бывают ведь пожары и наводнения. Почему сейчас нет ни пожара, ни наводнения? Это всегда так: когда нужно — нет. Бывает, что люди неожиданно ломают ногу…

Костя вышел на лестницу и прыгнул через три ступеньки. Но чуда не случилось. Нога осталась цела.

У двери Костя помедлил. Кто-то положил руку ему на плечо. Костя вздрогнул. Рядом стояла Лина Львовна.

—  Вызвали?

Костя кивнул.

—  Тебе не будет неприятно, если я тоже зайду?

—  Все равно, — сказал Костя.

Лина Львовна прищурилась, и Костя вдруг заметил, что у нее очень пушистые ресницы. Глаза, спрятанные за этими ресницами, смотрели сочувственно. И Косте вдруг стало очень тоскливо и жалко себя до слез.

Он осторожно открыл дверь.

—  Можно, Вера Аркадьевна? — спросила Лина Львовна.

—  Входи, Линочка, — сказала Вера Аркадьевна. — Входи и садись. Привела?

—  Нет, — ответила Лина Львовна. — Он сам пришел.

—  Ну, ученик Шмель, — сказала Вера Аркадьевна, — ты знаешь, зачем я тебя вызвала?

—  Не знаю.

—  Тогда давай считать. — Вера Аркадьевна вздохнула. — Будем считать только за последние две недели. Выгнан из класса — три раза. Чуть ли не сорвал пионерское собрание…

Лина Львовна шевельнулась на стуле.

—  Ты хочешь что-то сказать, Лина?

—  Нет, Вера Аркадьевна, я потом.

—  Чуть не сорвал пионерское собрание, — повторила Вера Аркадьевна.

—  Я не срывал, — сказал Костя. Он покосился на Липу Львовну. Ведь Лина Львовна знает, что не срывал, почему же она молчит? Они всегда заодно — взрослые!

—  Хорошо, мы выясним. Сначала давай досчитаем. Итак, пионерское собрание…

—  Я не срывал, — сказал Костя.

—  Ты мне дашь договорить? — Голос у Веры Аркадьевны был противный, квакающий. — Итак, собрание. И вот уже сегодня, вместе со всем классом, ты не вышел на сбор аптекарской посуды.

—  Мы договорились… — сказал Костя.

—  Это еще хуже, — сказала Вера Аркадьевна. — Выходит, вы сознательно не пошли! Что значит «договорились»? А если вы договоритесь не ходить на уроки?

—  Мы про это не договаривались.

Костя с тоской смотрел на портрет горниста. При чем тут уроки? И зачем все спрашивать и спрашивать? Почему нельзя просто сказать: «Ученик Шмель, мы исключаем тебя из школы»? Разве обязательно сначала помучить, а потом исключить?

А Вера Аркадьевна смотрела на Костю. Она думала: «Вот стоит ученик Шмель. Я научила его читать и писать. Как быстро он вырос. У него уже — характер. Он уже обо всем имеет собственное мнение. Интересно, что он о нас думает? Например, обо мне. Наверное, что я противная старуха, что мне очень приятно мучить его вопросами. Может быть, он ненавидит меня в эту минуту. И от этого нам обоим трудно. Мне трудно помочь, а ему — понять. Конечно, можно пригрозить. Можно заставить его бояться. Но человек, научившийся бояться о детства, вырастает злым. А злоба — плохой спутник в жизни…»

Вера Аркадьевна задумалась. На какое-то время она забыла о Косте и Лине Львовне. Она смотрела на них, но не видела, погруженная в свои мысли. И только когда Лина Львовна снова шевельнулась на стуле, Вера Аркадьевна спохватилась. Исчезли тысячи лиц, только что проплывшие перед ее глазами. Остались Лина Львовна и Костя.

«Я слишком много вспоминаю, — подумала Вера Аркадьевна. — Слишком много. Наверное, это уже старость».

—  Так почему же вы не пошли на сбор аптекарской посуды? Почему не пошел ты, Шмель? — сказала Вера Аркадьевна.

—  Мы ходили на завод.

—  На какой завод?

—  Откуда нам станки привезли.

—  При чем здесь станки?

—  Они для школы.

—  Теперь понимаю, — сказала Вера Аркадьевна уже не таким противным голосом. — Вы ходили на завод обменять станки? Так?

Костя молчал, наклонив голову. Он знал, что будет дальше. Сейчас Вера Аркадьевна спросит: «Разве вы не могли пойти в другое время?»

—  А вы не могли выбрать другое время? — спросила Вера Аркадьевна.

—  Мы с вечера договорились, — сказал Костя. — А потом нам объявили про пузырьки. А мы уже договорились…

Вера Аркадьевна внимательно взглянула на Костю. А Костя подумал: «Сейчас она спросит: „Значит, раз вы договорились, то для вас уже не обязательно подчиняться?“»

—  Вам дали станки? — спросила Вера Аркадьевна.

—  Дали. И еще панели дадут, — оживился Костя, радуясь, что разговор уходит в сторону.

—  Вы все ходили? — с удивлением спросила Лина Львовна.

—  Весь класс! — с гордостью сказал Костя.

—  А что ты натворил на собрании? — скучным голосом спросила Вера Аркадьевна.

«Про пузырьки спрашивать больше не будет», — промелькнуло в голове у Кости. И вдруг — на какую-то секунду — у него появилась надежда, что его сегодня не исключат. Ведь уже спрашивает про собрание, а не про пузырьки. Может быть, удастся объяснить Вере Аркадьевне и про собрание?

—  Я ничего не натворил, Вера Аркадьевна. Честное слово!

—  Почему же на тебя жалуются?

—  Кто жалуется?

—  Это неважно, — сказала Вера Аркадьевна. — Важно, что жалуются. Будь любезен, отвечай на вопросы.

—  Я говорил, что не надо выбирать Дутова, а она говорит — надо.

—  Кто «она»?

—  Елизавета Максимовна.

—  Значит, не «она», а Елизавета Максимовна. Тебе, Шмель, понятна разница?

«Исключит», — подумал Костя. И внезапно все стало ему безразлично. Ему больше не хотелось отвечать. Все они заодно.

—  Куда хотели выбирать Дутова?

Молчание. Счастливый горнист с картины победно смотрел на Костю. Дать бы ему, чтобы не трубил!

—  Костя, я тебя спрашиваю. — Голос Веры Аркадьевны уже не такой скучный.

—  Звеньевым.

—  Дутова? — с удивлением спросила Вера Аркадьевна.

—  Дутова! — воскликнула Лина Львовна. — Вера Аркадьевна, ведь Дутов…

—  Хорошо, Линочка, хорошо… — проговорила Вера Аркадьевна. — Дутова я знаю.

«Может, не исключат?» — подумал Костя.

—  Костя, а с уроков тебя тоже напрасно выгоняли?

«Все-таки исключит», — подумал Костя. Ему было очень жалко себя. Он стоял — одинокий и беспомощный. Он отвечал на один вопрос, а ему задавали другой. И весь этот разговор не имел смысла — все равно исключат.

—  Я жду, Костя.

—  Не напрасно.

—  Хорошо, что ты хоть это понимаешь, — сказала Вера Аркадьевна. — Но разве нельзя сделать так, чтобы не выгоняли? Ты думаешь, учителю приятно тебя выгонять? Ты ведь способный мальчик, Шмель…

Голос у Веры Аркадьевны уже совсем не противный. Она смотрит на Костю так, будто ей очень обидно, что есть на свете человек Константин Шмель, который способен сделать много хорошего и не делает этого. А Костя в этот момент думает, что сейчас самое время сказать про ракету и тогда еще можно на что-то надеяться. Ведь Вера Аркадьевна очень любит, когда говорят про ракету.

Но в этот момент Костя замечает, что Вера Аркадьевна бледнеет. Она наклоняет голову, и лицо ее становится беспомощным. Она как будто хочет проглотить что-то и не может. Руки ее шарят по карманам кофты. Она достает стеклянный пузырек. Она делает все это очень спокойно, но в спокойствии этом есть что-то страшное.

—  Вера Аркадьевна! — Лина Львовна вскакивает со стула.

Вера Аркадьевна открывает пузырек и лижет пробку.

—  Вера Аркадьевна, я позову кого-нибудь! — взволнованно говорит Лина Львовна.

—  Что с тобой, Лина? — спрашивает Вера Аркадьевна. — Ничего не случилось. Мне просто нужно принимать это время от времени… Так что же, Костя?

А Костя, который не знает, что у Веры Аркадьевны больное сердце, все же понимает — чуть не случилось что-то ужасное. Такое, когда звонят телефонные звонки и приезжает машина «скорой помощи». И люди тогда толпятся у этих машин, как будто это очень важно — заглянуть в лицо тому, на носилках. Костя не знает, что у Веры Аркадьевны бывает так и дома, когда она проверяет тетради, и в трамвае, когда она едет в школу с другого конца города. Косте кажется, что это он виноват во всем. Приготовленные слова вылетают из его головы, и он торопливо говорит. Не для себя — для Веры Аркадьевны, чтобы ей было лучше, чтобы вокруг стало светлее, чтобы все быстрее кончилось.

—  Я обещаю, Вера Аркадьевна. Честное слово!

В эту минуту он верит в свои слова. Он верит, что будет собирать пузырьки, дружить с Викой Даниловой, перестанет строить рожи на уроках и дразнить Дутова.

А Вере Аркадьевне уже лучше. Это прошло. Когда это не проходит быстро, пузырьки уже бесполезны. И Вера Аркадьевна верит Косте. Ей всегда легче поверить хорошему, чем плохому.

—  Иди на урок, Костя, — говорит она. — Только на урок, а не слоняйся по коридору. Скажи, что я тебя задержала.

Дверь открывается и закрывается.

—  Вера Аркадьевна, вам плохо? — спрашивает Лина Львовна.

Вместо ответа Вера Аркадьевна достает из стола бумажку. Она показывает ее Лине Львовне. Там написано: «Вера Аркадьевна, зайдите срочно в пионерскую комнату. Неизвестный».

—  Помнишь, Лина, — говорит Вера Аркадьевна, — я к тебе заходила… Ну, тогда… Это ведь он написал. У него с первого класса буква «д» с закорючкой. Никак я не могла отучить его от этой закорючки.

Но Лина Львовна все еще не может опомниться.

—  Ой, Вера Аркадьевна, как я испугалась! Вы такая бледная стали.

—  Ты знаешь, зачем он это написал? — спросила Вера Аркадьевна.

—  Не знаю, — говорит Лина Львовна.

—  Он ведь тебя пожалел. Они очень теряются, когда плачут взрослые. Им кажется, что весь мир рушится.

—  Я больше не буду плакать, — смущенно говорит Лина Львовна. — Я постараюсь никогда не плакать, Вера Аркадьевна.

—  Так уж и обещаешь, — улыбается Вера Аркадьевна. — Не обещай. Никогда не плачут только равнодушные люди. Я думаю, ученик Шмель тоже умеет плакать. Только он уходит плакать в уборную. Ты пойди, Линочка, разыщи его. Он сейчас, наверное, стоит в коридоре и думает — исключу я его или нет? А с Елизаветой Максимовной я о нем поговорю.

—  Ой, Вера Аркадьевна! — восклицает Лина Львовна, вдруг снова почувствовавшая себя ученицей.

Вера Аркадьевна засмеялась.

—  Иди, иди, Линочка.

Тем временем Костя шел по коридору третьего этажа. Он так и не понял, исключили его или нет. Скорее всего, нет. А может быть, исключили… Костя представил себе, как от станции к станции летит на папину льдину радиограмма. И везде — на Диксоне, на Вайгаче, на Земле Франца-Иосифа — полярники хмурятся и переживают за папу, потому что его знают на всем Севере.

Задумавшись, Костя опустил голову, а когда поднял ее, услышав шаги, прятаться было уже поздно. Рядом с ним стояла Елизавета Максимовна.

—  Почему ты не на уроке?

—  Вы же сами…

—  Я знаю, что сама, — спокойно сказала Елизавета Максимовна. — Почему ты не торопишься?

Костя стоял, переминаясь с ноги на ногу. И вдруг он ощутил короткие и злые толчки пульса, будто невидимка стучал по его голове маленьким молоточком. Костя понимал, что лучше не связываться, лучше молчать, но и на этот раз невидимка оказался сильнее его.

—  А я что, бежать должен?

—  Должен, — твердо сказала Елизавета Максимовна. — Если тебе приказывает учитель, будешь бегать — и все, что угодно.

—  Я не буду бегать, — ответил Костя.

Елизавета Максимовна смотрела на Костю очень холодно и спокойно. Она смотрела так, будто за его спиной стоял другой человек, к которому она и обращалась. Костя потупился.

—  Почему ты боишься смотреть мне в глаза?

—  Нипочему, — сказал Костя.

«Нет, это невозможно, — подумала Елизавета Максимовна. — Или я, или этот мальчишка. Неужели я не могу сломить его? Да, да, именно так. Ибо воспитывать — значит ломать, неумолимо отсекать все гнилое. Пусть сейчас ему больно, но потом он сам будет мне благодарен. Пусть сейчас смотрит на меня зверем — детские обиды проходят быстро… Но если я сегодня разрешу ему со мной спорить, то завтра… Кто знает, что будет завтра! Они не любят меня, — думала Елизавета Максимовна. — Но это не имеет значения. Я выполняю свой долг, и нужно быть твердой».

Мысль о том, что она всегда была решительна и справедлива, наполнила гордостью душу Елизаветы Максимовны. Прошедшие годы казались ей подвигом, который никогда и никто не оценит. Это было немного грустно, но во всякой грусти есть что-то приятное. Вспоминая о своей жизни, человек всегда становится немного добрее, и сейчас Елизавета Максимовна, пожалуй, могла бы простить Костю.

—  Если ты, Шмель, дашь мне честное слово…

—  Я не дам слова.

—  Тогда, Шмель, кончено.

Елизавета Максимовна повернулась и медленно пошла прочь.

А из кабинета завуча, навстречу ей, вышла Лина Львовна. Они встретились на середине коридора, и Лина Львовна посторонилась, пожалуй, слишком поспешно.

«Вот Лине я сумела внушить уважение, — подумала Елизавета Максимовна. — Это уже на всю жизнь». И внезапно, повинуясь какому-то неожиданному для нее порыву, быть может все еще продолжая спор с учеником Шмелем, она спросила:

—  Линочка, скажи мне… Вот ты у меня училась… Как относился ко мне твой класс?

Лина Львовна широко открыла глаза: не в обычае Елизаветы Максимовны было задавать такие вопросы.

—  Только говори честно.

—  Мы… к вам?

—  Ну, ну, смелее.

—  Мы вас боялись, — тихо сказала Лина Львовна. — Мы всегда вас боялись.

И теперь уже Лине Львовне показалось, что за ее спиной стоит человек, на которого смотрит Елизавета Максимовна.

—  Мне нужно идти, — еще тише сказала Лина Львовна.

—  Иди.

Елизавета Максимовна твердым шагом подошла к двери с сине-белой табличкой и взялась за ручку.

Только теперь Лина Львовна увидела Костю.

—  Что же ты не идешь в класс?

—  А меня исключили? — спросил Костя.

—  Пока нет.

—  А на льдину она все равно напишет, — уныло сказал Костя.

—  Не «она», а Елизавета Максимовна.

—  Ну да, Елизавета Максимовна…

—  Не напишет, — сказала Лина Львовна. — Я тебе обещаю. Если, конечно, ты еще чего-нибудь не выкинешь.

—  Правда? — спросил Костя.

—  Правда, — ответила Лина Львовна.

—  Тогда я вам про ПеЗе расскажу. Вы ведь про ПеЗе еще не знаете.

—  Знаю, — сказала Лина Львовна. — Мне уже рассказали. По секрету. Очень вы хорошо придумали.

—  Кто рассказал? Орловская?

—  Так ведь по секрету же, Костя.

—  Конечно, Орловская! — возмутился Костя. — Ну, она еще у меня получит!

—  А обещание? — спросила Лина Львовна.

—  А она не сейчас получит. Летом. Когда в седьмой класс перейдем. А я вам тогда про школу расскажу! Вы знаете, в нашей школе Петр Первый учился, царь. Все ребята говорят.

—  Ты забыл, Костя, что я тоже здесь училась. Я это давно знаю. Только не понимаю, как он мог здесь учиться. Ведь он построил наш город, когда уже был взрослым.

Но Костю сбить не так просто.

—  А он сначала построил, а потом стал учиться. Тогда все цари неграмотные были. Они только по-немецки читать умели.

И Костя убежал, не дожидаясь ответа. Последнее слово осталось за ним, а это всегда приятно. Особенно если говоришь с человеком, который понимает шутку.

 

Про Стасика

Когда меня вызвали к Вере Аркадьевне, я здорово напугался. Я думал, меня вообще исключат. А меня не исключили. За что меня исключать? Я же ничего такого не сделал. У меня просто характер нетерпеливый. Если за это исключать, так, может, в школе одни первоклассники останутся. Они как раз терпеливые. А я вот никак не могу терпеть. Когда нам станки привезли новые, я прямо с урока хотел бежать. И все ребята хотели. Нам было в окно видно, как их выгружали. Я даже Владимиру Ивановичу сказал:

—  Владимир Иванович, отпустите нас. Мы, честное слово, все дома выучим.

—  Хорошо, — сказал Владимир Иванович, — я вас отпущу за пять минут до конца. Только не шуметь. Идти на цыпочках.

Я говорю:

—  Владимир Иванович, это же мы на завод ходили. Помните, вы нам советовали подумать? Мы думали… Отпустите хоть за десять минут.

—  Ладно. Отпущу за десять.

—  Владимир Иванович, а может быть, за пятнадцать?

Владимир Иванович засмеялся и сказал:

—  Торговаться мы не будем. Отпущу за десять. Только за вычетом тех минут, которые мы с тобой проговорили.

Я сказал:

—  Владимир Иванович, ведь это я от нетерпения.

А он говорит:

—  Девять.

Ребята повернулись ко мне и зашикали. И я больше ничего говорить не стал. Я знаю, что Владимир Иванович всегда выполняет обещание.

Только мы зря торопились. Владимир Иванович отпустил нас за девять минут, и мы очень тихо спустились на первый этаж. Нам хотелось первыми посмотреть на станки. Но мастерская была заперта. Алексей Иванович уехал на завод получать еще какие-то станки и панели. Мы решили, что первыми его встретим. Следующий урок у нас как раз был Алексея Ивановича. И мы пошли его встречать к воротам. Мы постояли немножко, и началась перемена. И тут во двор выбежал шестой «Б». Они подошли к воротам и стоят.

Мы говорим:

—  Вы чего тут стоите?

А они говорят:

—  Просто так. Погода хорошая. А вы чего стоите?

Я говорю:

—  У нас голова болит. Мы подышать вышли.

А Стасик Лоскутов спрашивает:

—  У вас на всех одна голова, что ли?

Я говорю:

—  У нас голов сколько угодно. Можем одолжить, если хотите. Берите вон Вовкину, у него футбольная.

Вовка мне говорит:

—  Сам дурак!

А Стасик думал, что Вовка ему сказал. Он скатал снежок и запустил в Дутова. А мне стало обидно, что он в Дутова запустил. Все-таки Вовка из нашего класса. За своих всегда надо заступаться. И я тоже залепил снежком в Стасика. И тогда все стали бросаться снегом. Ребята перемешались и начали бегать по двору друг за другом. Но я не за всеми бегал. Я Стасика искал. Он у них самый главный. Я догнал его на волейбольной площадке, и мы стали бороться. Мы прямо на снегу боролись. У меня даже в уши снег набрался. Но у него еще больше набралось. У него все лицо в снегу было и за шиворотом тоже.

Мы долго боролись. Я уже почти совсем его поборол, но только вдруг устал. Борюсь, а мне уже бороться не хочется. Я его отпустил и сел. И он тоже сел. Я говорю:

—  Ну, будешь еще?

А он говорит:

—  А ты будешь?

Я говорю:

—  Иди сюда.

—  Иди ты сюда.

А чего идти, если мы рядом сидим. Просто устали очень. Вдруг Стасик говорит:

—  Костя, а я знаю, что такое ПеЗе.

Я говорю:

—  Лично ты?

Он говорит:

—  Это пионерский завод.

А я отвечаю:

—  «В лесу родилась елочка».

Он спрашивает:

—  Думаешь, ты один там будешь работать? Мы все будем.

А я отвечаю:

—  Спасибо, я уже пообедал.

Он говорит:

—  Лина Львовна сказала, что там все будут работать. Нам тоже задания будут давать.

А я говорю:

—  Вот Алексей Иванович едет.

В это время машина как раз к воротам подошла. Я еще издали увидел в кузове Алексея Ивановича и Лину Львовну. Только я Стасику не говорил, чтобы раньше его успеть.

И мы побежали.

И все.

1962

Ссылки

[1] Это лампа! Дай мне яблоко! У Нины есть собака! (англ.)