Волкогоновский Ленин (критический анализ книги Д. Волкогонова “Ленин”)

Трофимов Жорес

 

 

Жорес Трофимов

 

Волкогоновский Ленин

 

(критический анализ книги Д. Волкогонова “Ленин”)

Ж. А. Трофимов — автор многих книг, посвященных жизни и деятельности В. И. Ленина, семьи Ульяновых, критически анализирует книгу Д. А. Волкогонова “Ленин”, претендующую, по словам автора, быть первой “честной книгой” о В. И. Ленине. Что из этого получилось, можно узнать, прочитав это исследование. Книга издана при под­держке членов Ульяновского общества “За правду о В. И. Ленине и нашей истории”.

Сегодня отечественная историческая наука пережива­ет вульгарную актуализацию истории. Наше прошлое и исторические деятели активно используются в интересах современной ситуации. Особенно достается в этих услови­ях деятелям революционного движения, которых из на­родных героев, каковыми они признавались, превращают в заурядных уголовников. И дело не только в том, что по­являются какие-то новые материалы, которые побуждают менять сложившиеся оценки, а, главным образом, в том, что общеизвестный материал сознательно деформируется в угоду новой концепции. Публицистический накал — это коварное оружие. Когда он преследует личные, национа­листические или партийные интересы, то ведет к прямой фальсификации истории.

Одной из таких жертв, и не впервые, является фигура В. И. Ленина. Вышедшая в 1994 году книга Д. А. Волкого­нова “Ленин”, несомненно, является “крупным” вкладом в решение задачи по дискредитации В. И. Ленина. Хотя Дмитрий Антонович оговаривается, что он хотел бы рас­смотреть Ленина не с одной стороны, а с разных сторон, но это у автора не получается. Потому что с самого начала его заглавная цель — осветить “теневую” сторону жизни Ленина. Заданность просматривается на протяжении всех двух томов. Любой спорный факт, связанный с В. И. Лени­ным, комментируется не в его пользу, В. И. Ленин пред­стает виновником всех бед. На каждой странице заметно стремление автора принизить выдающегося человека до уровня понимания своего, доказать, что он, нынешний оп­понент В. И. Ленина, разобрался во многих ситуациях луч­ше и глубже.

Естественно, что не все могут согласиться с такой оцен­кой личности В. И. Ленина, методикой и методологией ис­пользования архивных источников и публикаций. Крити­ческому анализу книги Д. А. Волкогонова посвящена рабо­та кандидата исторических наук Ж. А. Трофимова.

Жорес Александрович родился в 1924 году в Могилеве. Окончил историко-филологический факультет Казанско­го университета. Долгие годы служил в рядах Советской Армии.Ж. А. Трофимов более тридцати лет занимается изуче­нием жизни и деятельности В. И. Ленина, семьи Ульяно­вых. Им написаны десятки книг, исследований. Среди них: “Ульяновы. Поиски, находки, исследования”, “Дух рево­люции витал в доме Ульяновых”, “Великое начало”, “Ка­занская сходка”, “Самарские университеты”, “Мать Иль­ича” и другие. Все это является результатом многолетнего поиска ученого в архивах, музеях, библиотеках Москвы, Ленинграда (Санкт-Петербурга), Ульяновска, Астрахани, Горького (Нижнего Новгорода), Казани, Куйбышева (Са­мары), Пензы, Саратова. Им найдено немало новых фак­тов, деталей из жизни семьи Ульяновых, Владимира Улья­нова (Ленина).

В последние годы он весьма заметно расширил рамки исследований жизни В. И. Ульянова (Ленина). Им были опубликованы такие исследования, как “О втором поку­шении на жизнь В. И. Ленина”, “Небылицы вместо прав­ды”, “Очередная “утка” о рейхсмарках для Ленина” и дру­гие. В них нашли отражение наиболее острые вопросы, связанные с оценкой личности В. И. Ленина. Поэтому пред­лагаемое исследование Ж. А. Трофимова “Волкогоновский Ленин” является вполне естественным продолжением этой важной работы. На наш взгляд, эта новая книга представ­ляет значительный интерес для всех тех, кого интересует жизнь и деятельность В. И. Ленина, история нашего Оте­чества.

Перфилов В. А.

 

Метаморфозы  Волкогонова

До своего шестидесятилетия генерал-полковник доктор философских наук профессор Д. А. Волкогонов выдавал себя за философа, а со следующего 1989 года, после выхо­да в свет политического портрета И. В. Сталина “Триумф и трагедия”, он рекомендуется уже как “известный ис­торик”. Произошла метаморфоза и в составе его биогра­фии. В мае 1990 года в известинской “Неделе” Волкогонов с гордостью заявлял: “Я уже написал два десятка книг”. В биографической справке, помещенной в № 17 “Роман- газеты” за 1991 год, уже говорится о написании им “более 20-ти книг, свыше 400 научных и публицистических ста­тей по актуальным вопросам политики, философии и ис­тории”. А в справочнике “Кто есть кто в России и ближнем зарубежье”, вышедшем в 1993 году, утверждается, что Вол­когонов — “автор около тридцати книг на исторические и философские темы”.

Я еще в 1991 году пытался познакомиться со всеми тру­дами новомодного сановного коллеги, но смог выявить только 16 названий, из которых лишь 7 можно отнести к “книгам”. Это: “Этика советского офицера” (1973 г.), “Воинская эти­ка” (1976 г.), “Методология идейного воспитания” (1980 г.), “Маоизм — угроза войны” (1981 г.), “Психологическая вой­на. Подрывные действия империализма в области общест­венного сознания” (1983 и 1984 гг.), “Оружие истины. Кри­тика буржуазной идеологии и ревизионизма” (1987 г.) и “Советский солдат” (1987 г.). Все остальное наследие гене- рала-философа — это популярные брошюрки, выходившие в основном в Воениздате, издательствах ДОСААФ и “Зна­ние”: “Научно-технический прогресс и развитие личности” (1974 г.), “Моральные конфликты и способы их разрешения” (1976 г.), “На страже социалистического Отечества” (1978 г.), “Вооруженные силы в современном мире” (1984 г.), “Борь­ба идей и воспитание молодежи” (1983 г.) и др.

И по своему содержанию, и по форме они не превосхо­дили уровень публикаций известных преподавателей Во­енно-политической академии им. В. И. Ленина — А. С. Миловидова, Б. М. Сапунова, Ю. И. Кораблева. Если в чем и превзошел Волкогонов этих своих наставников по акаде­мии, то — неуемной энергией по изданию своих творений. Характерный пример его изобретательности. В 1976 году в Воениздате вышло написанное им пособие для курсан­тов военных училищ “Воинская этика”. Уже в следующем году, в более популярном виде, издательство ДОСААФ вы­пускает генеральские “Беседы о воинской этике”. Нако­нец, в 1980-м в “Знании”, тоже брошюрой в 64 страницы, выходит опять “Воинская этика”. Спрашивается, можно ли эти работы (книга “Этика советского офицера” тоже тесно примыкает к ним) числить в библиографии одного автора как три “книги”?

Схожая картина просматривается и с серией “книг” о героях и героизме. В 1977 году “Знание” издало брошюру Волкогонова “О героях и героическом” (64 стр.). В том же году и в таком же точно объеме Воениздат выдает на гора его брошюру под названием “Школа героизма и мужест­ва”. Эта же тема преобладает в брошюрах “Доблести”, вы­шедшей в “Молодой гвардии” в 1981 году, и “Феномен ге­роизма (О героях и героизме)”, изданной в 1985-м в По­литиздате, и, наконец, — в книге “Советский солдат” (Воениздат, 1987).

Значительное место в творчестве Волкогонова занима­ет пропаганда трудов классиков марксизма-ленинизма, решений съездов и пленумов ЦК КПСС. Помимо много­численных статей в “Коммунисте Вооруженных Сил” и дру­гих ведомственных изданиях, этим проблемам посвящены брошюры “Идеологическая борьба и коммунистическое вос­питание” (1977 г.), “Мировоззрение строителя коммуниз­ма” (1987 г.), “Контрпропаганда: теория и практика” (1988 г.), “По заветам Ленина” (1988 г.).

Справедливость требует отметить, что всему сочинен­ному Дмитрием Антоновичем присуще завидная эрудиция и страстная убежденность в коммунистических идеях. Ныне былой ведущий армейский пропагандист по существу от­рекся от своего литературного наследства и превратился в оголтелого антикоммуниста. Для того, чтобы представить метаморфозы этого ренегата, заглянем, хотя бы бегло, в его книги, благодаря которым он стал доктором наук, про­фессором, генерал-полковником и пр.

В брошюре “О героях и героическом” (1985 г.) он горячо убеждал читателей, что “самые великие герои в человече­ской истории — вожди мирового пролетариата”, что “зар­ница мысли классиков марксизма-ленинизма осветила действительные законы развития человеческого общест­ва”. А каким пафосом проникнуты строки книги “Оружие истины” (1987 г.): “Подлинными Прометеями разума ста­ли классики научного социализма К. Маркс, Ф. Энгельс, В. И. Ленин. Зарница их мысли открыла и высветила зако­ны, по которым развивается общество, пути освобождения трудящихся от социальной несправедливости, предвосхи­тила социальные контуры грядущего”.

А вот как Дмитрий Антонович, способствовавший в октябре 1993 года расправе с Верховным Советом Рос­сийской Федерации, вглядывался в глубь советской ис­тории в 1987 году в своей книге “Оружие истины”: “Вся наша жизнь, ее образ, строй, черты призваны утвер­ждать великую истину: социализм делает максимум воз­можного во имя человека, его блага, идеалов, ценностей. То, что в нашей жизни мы считаем обычным, естествен­ным, является, если вдуматься, неотразимым аргумен­том нашей исторической правоты, верности наших идей, силы марксистской истины. Каждый в обществе, от ми­нистра до рабочего, — товарищи, каждый реально мо­жет быть избран в советский парламент — Верховный Совет; каждый имеет гарантированное право на труд, отдых, образование, медицинское и социальное обеспе­чение, жилье, гражданские свободы. Каждый! По суще­ству, эти неотразимые аргументы — главные устои на­шей борьбы с идеологическими инсинуациями классово­го врага.

Да, мы знаем,— продолжал автор, занимавший долж­ность заместителя начальника ГлавПУРа Советской Ар­мии и Военно-Морского Флота,— что у нас есть упуще­ния, ошибки, недостатки. Не секрет, что, как отмечалось на январском (1987 г.) Пленуме ЦК КПСС, “на определен­ном этапе страна стала терять темпы движения, начали накапливаться застойные и другие чуждые социализму яв­ления”. Но, будучи твердо убежденным в превосходстве социализма над капитализмом, наш летописец жизнеут­верждающе призывает читателей проникнуться концеп­цией ускорения социально-экономического развития СССР на 1986—1990 годы и на период до 2000 года, разработан­ной XXVII съездом КПСС: “Подобные планы, имеющие глубокую научную основу,' не могут не поражать нашего воображения. Они, эти планы, дают нам прекрасные аргу­менты в борьбе с теми, кто не перестает твердить о “кри­зисе социализма”... Наши устремления в будущее, способ­ность ускорить общественное развитие подтверждают ве­ликие преимущества социализма”.

И не было в Советских Вооруженных Силах более не­истового борца с “классовыми врагами” и инакомыслящи­ми, нежели Волкогонов. Недаром писатель-эмигрант В. Мак­симов до сих пор вспоминает, как в годы перестройки генерал-философ называл советских диссидентов “агентами ЦРУ”, а Максимова — “уголовным преступником” и “ла­кеем империализма”. Не менее уничижительной критике подвергались в книге “Психологическая война” и другие, всемирно известные диссиденты: “В буржуазных идеоло­гических центрах на Западе стало модным, подхватив те­зис какого-нибудь отщепенца, внутреннего эмигранта А, Сахарова, тут же делать глубокомысленные выводы, что это, дескать, прямое выражение взглядов “внутренней ин­теллектуальной оппозиции”... “Организаторам подобных ди­версий,— по-прокурорски поучал Волкогонов,— стоило бы знать, что советская интеллигенция — плоть от плоти сво­его народа, живет его интересами, чаяниями и вносит ог­ромный вклад в дело коммунистического строительства”.

Подвергая разносу эмигрантские организации, контро­лируемые ЦРУ, наш летописец вновь бичует инакомысля­щих: “Они стремятся вызвать диссидентство в социали­стическом обществе, отвратительную разновидность соци­ального ренегатства. В этих целях... назойливо муссируют имена предателей Родины типа Солженицына, Буковского, Плюща и им подобных. Для всех в Советском Союзе ясно, что эти люди никого не представляют, что это моральный шлак, социальные отбросы общества”.

Со временем, когда академик Сахаров станет одним из руководителей оппозиции в Верховном Совете СССР, а про­изведения Солженицына заполнят “Новый мир” и будут широко издаваться собраниями сочинений, корреспонден­ты столичной прессы припомнят Волкогонову ругань в ад­рес А. Сахарова., А. Солженицына, П. Григоренко и других диссидентов.

Генерал-философ, видимо, испугался судебного пре­следования и, выдавая себя за несмышленыша, признал в беседе с корреспондентом “Недели” в мае 1990 года, что “допустил в одной книге едкое высказывание по адресу А. Сахарова и А. Солженицина. Всего две строки. Глубоко это переживаю. Принес печатно извинения, но сам не успокоился. Не только мне, но и очень многим не было видно нравственное величие этих людей — в силу нашей идеологической зашоренности, слабой информиро­ванности”.

Читая эти неискренние и неуклюжие оправдания, не­вольно припоминаешь слова Ф. Ларошфуко: “Можно быть хитрее другого, но нельзя быть хитрее всех”. Ведь приве­денные выше цитаты из книги “Психологическая война” ясно говорят, что там Дмитрий Антонович шельмовал ака­демика и писателя не на “двух строчках”, а во много раз больше, и вряд ли они воспринимали слова “отщепенец” и “социальные отбросы общества” только как “едкое выска­зывание”. Я не являюсь единомышленником А. Сахарова и А. Солженицына, но и оскорбления Волкогонова по адресу политических оппонентов не приемлю.

Уловку же генерал-философа оправдать былую нена­висть к “внутренней интеллектуальной оппозиции” своей “идеологической зашоренностью и слабой информирован­ностью” не могу воспринять иначе как фарисейство. Ведь никто иной, как Дмитрий Антонович в 1980-х годах возглавлял ту особую сферу идеологической деятельности ГлавПУРа, которая называлась контрпропагандой, или, говоря его словами, “конкретным духовным оружием борь­бы с классовым врагом”. Именно Волкогонов располагал при содействии КГБ и других компетентных органов ис­черпывающей информацией о жизни и деятельности А. Са­харова и А. Солженицына.

Эту информацию генерал-философ использовал при разработке принципов, форм и методов борьбы с классо­выми врагами и инакомыслящими, которые подробнейшим образом изложены в книге “Оружие истины”. Для ведения “внутренней контрпропаганды”, по мысли автора, очень важен принцип “упреждения”, то есть, “формирование у всех советских людей коммунистического мировоззрения со школьных лет. Таким людям,— утверждал Дмитрий Ан­тонович,— не опасны любые буржуазные шептуны у мик­рофона”. Впрочем, для “обеспечения невосприимчивости к буржуазной пропаганде”, необходимо принимать меры и для “ограждения населения, личного состава армии и флота от враждебных буржуазных влияний”.

Нетрудно заметить, что последняя установка Волкого­нова по своему характеру ничем не отличается от предпи­саний, которые рассылались по стране за подписью секре­таря ЦК КПСС М. А. Суслова. В таком же наступательном и бескомпромисном духе автор книги “Оружие истины” в 1987 поучал, как вести и внешнеполитическую контрпро­паганду”: умелый показ “огромных преимуществ социализ­ма”, который “оказался способным устранить, искоренить тысячелетнее зло эксплуатации”. При критике капитализ­ма Волкогонов рекомендовал “убедительно доказывать”, что он “не может существовать без эксплуатации — социаль­ного и экономического гнета миллионов трудящихся. Само обращение в мире капитала — “господин” — отражает гос­подство одних и подневольность других... Миллионы безра­ботных, бездомных, обездоленных, выброшенных на улицу обществом, фарисейски называющим себя “свободным” — позорный столб, от которого капитализму не оторваться... Вот такая цена буржуазных лозунгов о “равных возмож­ностях”.

Да, по существу прав был Волкогонов, говоря и о пре­имуществах социалистического строя, и о пороках капи­тализма, и о коварности империалистической идеологи­ческой интервенции, и о необходимости проведения кро­потливой работы по идейной закалке советских людей. Но сам-то он зачастую вел ее догматически-навязчиво и елейно-приторно. И если ведущий политрук теперь по­вернул свой идеологический курс на 180°, по ветру бур­жуазной “демократии”, то вправе ли пенять на “нашу идеологическую зашоренность”, если кто же, как не он сам, тогда ее и создавал? Вот уж поистине уникальный случай, когда “унтер-офицерская вдова” действительно “сама себя высекла”.

Даже беглый обзор того, что страстно пропагандировал генерал-философ в разгар работы над книгой о Сталине, убедительно свидетельствует, что он являлся ярым при­верженцем социализма, правофланговым борьбы с буржу­азной идеологией, а затем и горячим сторонником горба­чевской перестройки. Примечательно в этом отношении ин­тервью Волкогонова, которое он дал в качестве делегата XIX партконференции КПСС, напечатанное в газете “Труд” 19 июня 1988 года: “Курс, который избран на апрельском Пленуме 1985 года, является жизненно необходимым... Цен­тральными пунктами обновления, а если точнее, ленин­ского Возрождения... представляются два: во-первых, ре­шительное экономическое оздоровление. Во-вторых, ши­рокая демократизация”.

С ортодоксальных большевистских позиций , несмотря на то, что так называемая “демократическая” печать уже яростно охаивала всю историю советского периода, созда­валась и книга “Триумф и трагедия”. “Не ленинизм “вино­ват” в феномене сталинизма,— горячо убеждал Дмитрий

Антонович читателей в 1989 году со страниц журнала “Ок­тябрь”.— Это антипод, сумевший ловко закамуфлироваться в марксистские одежды. Об этом мне хотелось с полной определенностью сказать, ибо все чаще раздаются голоса, пытающиеся генезис сталинизма усмотреть чуть ли не в “Коммунистическом манифесте”... Глубоко убежден, что проживи Ленин ёще хотя бы пять-десять лет, многое ста­ло развиваться бы совершенно по-иному. Это не абсолю­тизация роли личности, а тех сил, которые держали в умах и руках великую идею”1. Что верно, то верно.

Но идея-идеей, а Дмитрий Антонович никогда не забы­вал об устройстве личных дел. Весной 1988 года, когда появилась реальная перспектива увольнения в запас в связи со своим 60-летием и ухудшением состояния здоровья, он, используя высокое служебное положение, проводит пере­селение родителей жены из Инзы Ульяновской области в Москву. Нашел он время и для защиты в Академии обще­ственных наук при ЦК КПСС диссертации “Сталинизм: сущность, генезис и эволюция” и, заполучив диплом док­тора исторических наук, переходит из ГлавПУРа на долж­ность начальника Института военной истории. В этом весь­ма престижном “теплом местечке” можно было состоять на воинской службе до глубокой старости и продолжать пользоваться большими привилегиями (квартирами, дача­ми, загранкомандировками, элитными санаториями и пр.). А то обстоятельство, что сам-то он, новый начальник Ин­ститута, был дилетантом в военной истории и, следова­тельно, не имел морального права руководить научно-ис­следовательской работой высокопрофессиональных исто­риков, генерал-полковника вовсе не смущало.

Судя же по дальнейшему ходу событий, Дмитрий Ан­тонович отдавал предпочтение не военной истории, а об­щественно-политической деятельности, которой он цели­ком и поглощен уже в 1989 году, во время борьбы за депу­татский мандат в Верховный Совет СССР. Вступив в нее как коммунист, всецело разделявший решения XXVIII съезда КПСС, он проиграл выборы, ибо в моде стали пар­тократы, которые успели напялить на себя “демократиче­ские” одежды и крикливо критиковали созданную ими же административно-командную систему.

Поражение на выборах для 62-летнего генерал-полков- ника со слабым здоровьем, но выслужившего военную пен­сию, обеспечивающую в старости относительный доста­ток, — отнюдь не трагедия. Но тщеславного Дмитрия Ан­тоновича беспокоило нечто другое. Если раньше столичные издательства ежегодно выдавали на гора его брошюры и книги о духовном богатстве и доблестях советских воинов, директивные трактаты о борьбе с буржуазной идеологией и ревизионизмом, то теперь их не возьмется тиражиро­вать даже издательство “Знание”. Не спасал пошатнув­шееся положение дважды доктора наук и сочиненный им обличительный политический портрет Сталина, так как в нем по-прежнему утверждалось, что суд над Иосифом Вис­сарионовичем “кощунственно превращать в суд над Лени­ным, как это порой пытаются ныне делать, ибо он не от­ветственен перед нами за дело, которое могло быть выпол­нено несколькими поколениями”.

И в какой-то момент глубоких раздумий на Дмитрия Антоновича снизошло озарение: можно не только остаться на плаву, но даже укрепить свои позиции на политиче­ском Олимпе, стоит только переметнуться в стан “демо­кратов”. Для начала он внес такие новые штрихи в свою биографию, как расстрел отца в конце 1930-х годов и соб­ственное освобождение с поста заместителя начальника ГлавПУРа чуть ли не по политическим мотивам. Одновре­менно Волкогонов подключился к атакам межрегиональ­ной депутатской группы на горбачевскую перестройку, к требованиям от союзных “верхов” “конкретных достиже­ний, которые почувствовал бы народ”.

С явно популистской программой включился он в пред­выборную борьбу за место в Верховном Совете РСФСР по Оренбургскому территориально-национальному округу и, при поддержке “демократов”, заполучил-таки депутатский мандат, а потом и пост заместителя председателя Совета национальностей российского парламента. Однако перспек­тива постоянно восседать в президиуме и повседневно за­ниматься конкретным делом не очень-то устраивала Дмит­рия Антоновича и он, считая себя уже “художником” пе­ра, покинул почетное кресло, заделавшись одним из лиде­ров “Левого центра”. В новом качестве он усилил нападки на М. Горбачева, в огород которого камешки уже не бросал только ленивый: у Президента СССР нет, мол, новых идей, да и к рынку он должен был повести страну еще года два- три назад и т. п. Не представляли новизны и его требова­ния о необходимости преобразования КПСС в партию со­циал-демократического толка и коренной реорганизации политорганов в Вооруженных Силах.

Между делом Дмитрий Антонович по очень смешной цене приватизировал прекрасную государственную дачу в престижном пригороде столицы, подписывал контракты на издание за рубежом книги о Сталине. Эти дела, естествен­но, тоже были замечены вездесущими журналистами. Один из них писал в “Советской России” 5 июня 1991 года: “За­мечательно, что один из лидеров “Левого центра” — исто­рик, писатель, публицист (а теперь и советник председа­теля по вопросам обороны и безопасности) Д. А. Волкого­нов издает свою книгу в Великобритании, но... почему на ее презентацию с 28 февраля по 6 марта он должен был отправиться в страну туманного Альбиона за государст­венный счет?”. В этой же стране Дмитрий Антонович пред­почел сделать себе операцию по удалению опухоли.

Депутатские дела не только не мешали генерал-философу-историку заниматься литературным творчеством, а, наоборот, придали ему второе дыхание: весной 1990 года он, не завершив еще книги о Л. Д. Троцком, заявляет о своем желании “взяться за книгу о Ленине”. И, словно мно­гоопытный предприниматель, во время выступления в Ле­нинградском концертном зале интригующе пояснил, поче­му именно о Владимире Ильиче: “До сих пор у нас не было о нем честной книги”.

 

Много шума из ничего

Когда зимой 1991 года в печати появилось сообщение, что Д. Волкогонов принялся за книгу о Ленине, ибо, мол, до сих пор о нем не было “честной книги”, я тогда же расце­нил это заявление как недостойное для доктора философ­ских наук. Ведь у новоявленного историка, именующего се­бя и философом, и художником-портретистом, не имелось никаких оснований для столь уничижительной оценки про­изведений о Ленине, принадлежавших перу Н. Крупской,А. Луначарского, М. Горького, В. Маяковского, Э. Казаке­вича, Б. Полевого, Е. Драбкиной, В. Чикина, Б. Яковлева и многих других публицистов, писателей и ученых.

Написать хорошую и честную книгу о Владимире Иль­иче не так-то просто, как представляется дилетанту. Вспом­ним, как М. Шагинян в 1930-х годах корпела в музеях, архивах и библиотеках Астрахани, Пензы, Нижнего Нов­города, Казани, Ульяновска, Москвы и Ленинграда, соби­рая исторические бисеринки для повествования о детских и юношеских годах Владимира Ульянова. Завершить же задуманное так и не смогла за 40 лет: в романах-хрониках талантливого мастера главный герой еще не дорос до сда­чи вступительных экзаменов в первый класс симбирской классической гимназии.

Я тоже четыре с лишним десятилетия занимался изу­чением жизни Ульяновых в Поволжье, детских и школь­ных лет Владимира Ильича, его учебы в Казанском уни­верситете, участия в запрещенных студенческих земляче­ствах, сходке-демонстрации 4 декабря 1887 года, годичной ссылки в Кокушкине, а также жизни и деятельности в 1889—1893 годах в Самаре. Насколько серьезно относился я к исследовательской работе (проводившейся в свободное от армейской службы время), можно судить по тому, что для того, чтобы представить себе симбирскую действитель­ность 1870—1880-х годов, которая стала одним из истоков формирования общественно-политических взглядов Алек­сандра и Владимира Ульяновых, я написал и в 1967 году защитил в Казанском госуниверситете кандидатскую дис­сертацию “Классовая борьба и общественное движение в Симбирской губернии в 70—80-х годах XIX века”.

На основаниях тысяч архивных и иных документов я отлично представляю деятельность правительственных, земских, дворянских и духовных учреждений, жизнь всех сословий, грабительский характер освобождения крестьян от крепостного права, все перипетии борьбы бывших хо­лопов против остатков крепостничества, деятельности на­родников и народовольцев в симбирском крае, а также не­легальных кружков в классической гимназии, чувашской школе и многое другое. Само собой разумеется, что в мель­чайших подробностях знаю и о том, как протекала в Сим­бирске просветительская деятельность Ильи Николаеви­ча, что за люди составляли круг его друзей и знакомых, какие события волновали симбирян в годы революционной ситуации 1879—1881 годов, как протекала учеба ребят в классической гимназии, а девочек в мариинской, каковы были бытовые условия жизни Ульяновых, их литератур­ные запросы и тысячи других деталей, без скрупулезного знания которых честный человек не возьмется писать о замечательной семье Ульяновых. Довольно неплохо изу­чена мною жизнь Ульяновых в Астрахани, Пензе, Нижнем Новгороде, Казани, Самаре и Петербурге.

Говорю об этом не для того, чтобы поднять цену своим книгам о Владимире Ильиче и его родных — о них имеет­ся немало отзывов критиков и читателей в местной и цен­тральной печати. Одно категорически подтверждаю: ни от одной строки в своих книгах не отказываюсь и готов их переиздать без всяких изменений.

63-летний Волкогонов, напротив, отрекся от всех книг, в которых он до 1988 года славил Ленина, КПСС, Совет­скую Армию и клеймил агрессивную сущность американ­ского империализма, НАТО, ревизионистов всех мастей, диссидентов и т. п., и надумал в пожарном порядке сочи­нить книгу о Ленине за пару лет. Каждому здравомысля­щему человеку ясно, что в столь скоропалительный срок невозможно не только поработать в архивах, музеях и биб­лиотеках тех мест, где протекала жизнь и деятельность величайшего революционера современности и его родных, соратников и противников, но познакомиться даже с ос­новными исследованиями историков и краеведов.

Выход у портретиста был один: на основании биогра­фий Ленина и воспоминаний о нем, печатавшихся за рубе­жом и поэтому малознакомых советскому читателю, сочи­нить серию тематических статей и очерков и смонтиро­вать их в определенной последовательности, а интерес к этой поделке обеспечить за счет новых архивных доку­ментов, с помощью которых и сварганить образ главного виновника всех бед, постигших Россию в результате Ве­ликой Октябрьской социалистической революции.

Почти два года, используя свое служебное положение, Волкогонов твердил в печати и по телевидению о том, что он откопал в “секретных фондах” 3724 документа, которые можно издать в 6-7 томах под названием “Неизвестный Ленин”, и они-то, мол, и станут основой его “политического портрета” Ленина. При этом бывший заместитель началь­ника Главного политуправления С А и ВМФ изображал се­бя чуть ли не жертвой обмана со стороны КПСС, которая “держала в заточении 3724 ленинских документа”.

Откровенно (и справедливо) иронизируя над байками тех, кто подобно Волкогонову мямлил, что не знал “всей правды о Ленине, о большевиках” потому, что ее якобы прятали в архивах, обозреватель “Известий” Отто Лацис писал 3 марта 1993 года: “Многие после этого цитируют “только что открывшуюся” правду прямо по полному соб­ранию сочинений. Между тем,— продолжал Лацис,— если не считать подробностей, не меняющих общей картины, за время гласности мы не узнали о Ленине ничего такого, чего нельзя было узнать раньше в библиотеке средней ру­ки. Есть новые (впрочем, не очень ясные) идеологические установки государства, новое освещение известных фак­тов, но почти нет новых фактов”.

Я уже в общих чертах анализировал широко реклами­ровавшиеся Волкогоновым 3724 документа (Ульяновская правда, 1994, 26 января) и показал, что их основу состав­ляют листовки и письма искровского периода, на которых имеются пометы Ленина, его выписки из газет, журналов и книг, переводы Владимира Ильича трудов К. Каутского, К. Бюхнера и других немецких авторов, а также прошения к властям, открытки к родным, телеграммы и предписа­ния советского периода, около 30 писем к Л. Б. Каменеву за 1911—1913 годы, несколько писем к И. Арманд.

Эти документы и материалы представляют интерес для специалистов, исследующих какую-нибудь специальную сторону деятельности вождя партии и главы Совнаркома. Я, скажем, при работе над книгой “Самарские универси­теты” не мог не обратиться в ЦПА ИМЛ, где хранилась июньская книжка “Русской мысли” за 1892 год с пометами Владимира Ильича на статье Н. К. Михайловского из цик­ла “Литература и жизнь”. Ознакомление с этим номером журнала позволило мне зримее представить отношение Владимира Ильича к творчеству крупнейшего публициста России.

Если бы эта статья Н. К. Михайловского с ленинскими подчеркиваниями и пометами появилась в очередном (JNfe 40) “Ленинском сборнике”, то эта публикация привлекла бы внимание многих историков, литературоведов, философов и была бы для них новостью. Но громадная часть из “3724” неизвестных документов — это листовки, газеты, журна­лы, книги, выписки из них, которые вряд ли заслужили публикации в качестве “новых ленинских документов”. Наш портретист это отлично понимает, но из корыстных побу­ждений многократно будирует этот вопрос только для то­го, чтобы вещать о каком-то “неизвестном” Ленине.

Подогревая нездоровый интерес к своему будущему опусу, Волкогонов не гнушался использовать заведомо лживые материалы. Так со сцены Ленинградского концерт­ного зала он заявил: “Ленин причастен к террору... Я даже знаю один документ, где он приказывает докладывать ему еженедельно, сколько расстреляно попов”. Разоблачая этот чудовищный навет, я писал: “Допустим невероятное: пред­седатель Советского правительства отдал подобный приказ.

Тогда бы Д. Волкогонову, не говоря уже о настоящих лениноведах, были бы известны и требуемые Лениным ежене­дельные доклады с мест о расстрелах попов. Но таких документов в архивах нет. Как не было и еженедельных расстрелов. Это наш генерал пустил на волю очередную антиленинскую “утку” (Ульяновская правда, 1992, 22 апреля).

Явно на потребу низменным чувствам обывателей рас­считаны были и такие лживые заявления Волкогонова о Владимире Ильиче: “Друзей у него никогда не было... Лю­бил он в своей жизни, пожалуй, двух человек: свою мать и Инессу Арманд. Крупская же была для него просто удоб­на”. Или — реанимация портретистом давным-давно ра­зоблаченных фальшивок об обстоятельствах возвращения Ленина из эмиграции в “пломбированном вагоне” через Германию в Россию весной 1917 года, о рейхсмарках, ко­торые якобы кайзеровское правительство давало больше­викам в 1917 году. Не отказал он себе в удовольствии и позубоскалить относительно адвокатской практики Вла­димира Ильича в Самаре, по поводу его мизерного трудо­вого стажа и вместе с тем безбедного существования, ко­торое он, мол, вел за границей. Не имея никаких основа­ний, Волкогонов ратует за пересмотр дела о покушении 30 августа 1918 года Ф. Каплан на жизнь Ленина. Апофео­зом же падения “ленинской крепости” в душе былого ве­дущего политрука Советских Вооруженных Сил стало его заявление о том, что “ни один эпохальный прогноз Ленина не оправдался”.

В начале июня 1994 года, с пахнувшим еще типограф­ской краской двухтомником “Ленин” в руках самодоволь­ный Волкогонов появился на экране телевизора в переда­че “Час пик” и стал снова обливать грязью личность Вла­димира Ильича. Все это действо было так неубедительно, что обозреватель “Труда” сдержанно, но недвусмысленно неодобрительно отнесся к извергаемому генералом потоку безосновательных обвинений в адрес Ленина: “О вожде мирового пролетариата было сказано, что он был грешни­ком и не любил Россию, что еще до Крупской сватался к другой женщине, но был отвергнут. Что, проработав юри­стом около двух лет, не выиграл ни одного дела. Для знаю­щих, что гость В. Листьева, в отличие от других истори­ков, допущен к тем архивам, которые до сих пор заперты на семь замков, такие “открытия” кажутся весьма поверх­ностными, более похожими на имеющие хождение анекдо­ты, нежели на серьезные изыскания”.

Безрадостное впечатление на корреспондента “Комсо­мольской правды” А. Монахова произвела и презентация книги “Ленин” в издательстве “Новости”, на которой Вол­когонов вновь темнил, что сам был “правоверным ленин­цем, но знакомство с архивами пролило новый свет на об­лик вождя” и т. д. “Кроме того выяснилось,— с неприкры­той иронией писал автор “Комсомолки”,— что Ленин всю жизнь был тунеядцем и жил на чужие деньги, никогда не любил русских (Волкогонов постоянно цитирует его фра­зу: “Русские — дураки”, как будто она что-нибудь дока­зывает), личная жизнь Владимира Ильича до Инессы Ар­манд была однообразна и скучна, единственный человек, кто до конца отстаивал свою точку зрения в спорах с Ле­ниным, была его теща, мать Крупской.

Беглое знакомство с текстом слов Волкогонова пока­зало, что основная идея автора такова: Ленин не был ни гением, ни богом. И если второе относится целиком к области теологической и какому-либо научному опровер­жению не поддается,— с сарказмом продолжал А. Мо­нахов,— то первая посылка (“Ленин не был гением”) при­надлежит области филологической. Проблема заключа­ется всего лишь в выборе правильного эпитета, который (выбор) целиком зависит от личных симпатий говоряще­го. Из ряда “гениальный, великий, крупнейший револю­ционер XIX века” Волкогонов выбирает последнее опре­деление и доказывает верность своего предпочтения на протяжении двух томов.

Тенденциозность произведения наглядно проявляет себя в художественном оформлении. Первый том украшен тра­диционной для ленинских многих лет фотографией муд­рого вождя, благодетеля народов. На обложке второго то­ма — изображение полубезумного революционера неза­долго до смерти. Видимо, такой была эволюция взглядов Волкогонова по отношению в объекту описания”.

Резко отрицательную оценку волкогоновскому “Лени­ну” дал публицист Леон Оников 20 августа 1994 года в “Правде”, опубликовавший свою рецензию под заголов­ком: “Когда лают на слона, он кажется более великим”. Общий вывод публициста о двухтомнике однозначен: “не­смотря на шумный анонс, гора, как говорится, родила мышь. К тому же очень серую и опасную. Тем, прежде всего, что Волкогонов фактически ставит знак тождества между Ле­ниным и Сталиным, а значит, и сталинщиной”.

Что касается первоисточников, которыми так кичился генерал, то даже арифметически доказывается “бесчест­ность Волкогонова, а его угроза низвергнуть Ленина какими-то замурованными, неведомыми доселе документами, рассчитана на простачков. Возьмем главы,— продолжал Оников,— относящиеся непосредственно к Ленину, его дея­тельность “периода революции и гражданской войны”. В них содержится аж 520 ссылок на источники. Из них архивных, неопубликованных — 152, а давно опублико­ванных, известных — 368. Теперь посмотрим, что пред­ставляют собой “неопубликованные”. Записка Андропова в ЦК от 1975 года о сносе дома Ипатьева в Свердловске (причем тут Ленин?). Доклад Берия Сталину (1949 г.) о высылке из Закавказья “всяких турков” в Сибирь. И бы­товые детали о ремонте квартиры Ленина, частота его пуль­са после ранения и подобные же банальности... Таким об­разом, новые документы, которые... вынесены на свет Волко- гоновым, получившим доступ к ним на правах придворного летописца, ничего принципиально нового к облику Ленина не добавляют”.

Осуждая “откровенно злобную тональность” всей кни­ги Волкогонова, позор его трактовки “кровей” Владимира Ильича с материнской стороны, безнравственность назой­ливого повторения того, что Ленин “русских обзывал ду­раками, лентяями” (как будто нельзя найти подобных вы­сказываний у Салтыкова-Щедрина, Радищева, Горького, Шаляпина, Бунина и других патриотов России), Л. Оников в заключений пишет, адресуясь к генерал-философу: “Об­наженная безнравственность автора книги “Ленин” видна из того, что, прикидываясь верующим, на деле он посту­пает как антихрист. Христианин не может так поступать. Волкогонов публикует в книге страшный снимок Ленина — обезумевшего от неизлечимой болезни человека. Христос исцелял больных, слепых делал зрячими, избавлял от про­казы, падучей, бесноватости, взывал к состраданию. А вы? Выносите на публичный показ смертельно больного чело­века. Позорище! Как может нормальный человек глумить­ся и наслаждаться чужим страданием?”.

К этому справедливому негодованию надо добавить, что “страшный снимок” больного Ильича был сделан Марией Ильиничной только для себя и самых близких и никогда не предназначался для обнародования. Волкогонов посту­пил низко, похитив и опубликовав глубоко интимное из личного архива Ульяновых.

Я солидарен с критикой Л. Ониковым волкогоновского тезиса о том, что Владимир Ильич будто был “человеком антигуманного склада”, сторонником массового примене­ния насилия против врагов Советского государства, и дру­гими положениями его рецензии в “Правде”. Тем не менее она носит обобщающий характер. Но опус Волкогонова так густо усеян ошибками, измышлениями и клеветой, что не­обходим разбор каждой его главы. И на поверку выясняет­ся, что на рынок выброшена самая лживая книга о Ленине. Особое внимание мною будет уделено первой части, кото­рая имеет прямое отношение к симбирскому периоду жиз­ни Ульяновых.

 

Не зная броду не суйся в воду

Первая глава двухтомника “Ленин” Д. Волкогонова раз­бита автором на шесть частей, первая из которых названа “Семейной генеалогией” и начинается она краткой харак­теристикой Симбирска — “глубоко провинциального го­родка”, ставшего “колыбелью будущего отца русской ре­волюции и основателя первого в мире социалистического государства”. Насколько примитивно делает это дважды доктор наук, видно из первой же фразы: “Губернские ве­домости” Симбирска в конце прошлого века (когда имен­но? — Ж. Т.) сообщали, что в 1897 году в городе насчиты­валось сорок три тысячи жителей, в том числе 8,8 процен­та — дворяне, 0,8 процента духовенство, 3,2 процента купцы и почетные граждане, мещане — 57,5 процента (с. 40).

Спрашивается, зачем “пудрит мозги” читателям автор, сообщая эти, никому ненужные цифры? Ведь Владимир Ульянов родился в 1870 году и данные о Симбирске надо было приводить за этот, а не 1897 год, когда он находился в далекой сибирской ссылке. Сведения за 1870 год содер­жатся в книге “Великое начало” Ж. Трофимова (М., 1990).

Надуманным является и утверждение Волкогонова о том, что после основания (1648 г.) Симбирск “скоро пре­вратился в типичный тихий провинциальный российский городок”, и в этом, мол, “крохотном городке” жизнь текла “спокойно, неторопливо, без потрясающих новостей” (с. 41). Во-первых, Владимир Ульянов родился не в каком-то ми­фическом “крохотном городке”, а в губернском городе, ко­торый по уровню социально-экономического и культурно­го развития превосходил многие другие губернские цен­тры России 1870-х годов. Во-вторых, Симбирск не мог сто­ять в стороне от жизни страны и в своей истории испытал немало политических потрясений, в том числе наступле­ния отрядов С. Разина и Е. Пугачева, переживал и все последующие события вместе со всей Россией. Что касает­ся “новостей”, то во времена жизни в Симбирске Влади­мира Ульянова они поступали из столиц по телеграфу, и семья Ульяновых узнала, например, об убийстве народо­вольцами Александра II 1 марта 1881 года уже через не­сколько часов после этого события.

Процитировав из I тома “Биографической хроники В. И. Ленина” строки о появлении на свет вождя и сведе­ния о его родителях, Волкогонов замечает: “Вот и все. Ос­тальные сведения о семье нужно по крупицам собирать в двенадцати томах...” Только профаны могут рассматривать “Биохронику”.главным источником знаний о семье Улья­новых. Надо ли удивляться тому, что генерал-философ, ци­тируя из “Биохроники” сведения о том, что Ульяновы в 1870 году проживали “во флигеле дома Прибыловской на Стрелецкой улице (ныне ул. Ульянова, д. 17а)”, сам-то не представлял, что и в этом случае опростоволосился: на месте “ул. Ульянова” с 1970 года находятся Ленинский мемориал и площадь Столетия со дня рождения Ленина. Совершенно не представляет Волкогонов и облик отчего дома Володи Ульянова и вместо него на 96-й странице приводит фото­снимок несуществующего в Ульяновске здания.

На несведущего читателя рассчитано заявление сановно­го автора, что к 1970 году на родине Ильича “снесли все!” Надо быть слепым (а Волкогонов бывал здесь в 1980-х го­дах), чтобы в историческом центре города не заметить та­кие старинные здания, как бывшие Дома дворянского соб­рания с находившейся в нем Карамзинской общественной библиотеки, классической и мариинской гимназий, кадет­ского корпуса, театра, присутственных мест, городской упра­вы, краеведческого музея, дома Языковых, Гончаровых, Ми­наева, земских управ, чувашской школы И. Я. Яковлева. А Московская (Ленина) и Покровская (Л. Толстого) улицы выглядят сейчас во многом так, как и столетие назад.

Волкогонов слышал звон, что в советское время многие улицы города были переименованы, но Солдатскую нельзя включать в их число, ибо она стала носить имя Минаева еще до Октября 1917 года! Не дано ему знать и то, что сни­мок, который в книге озаглавлен: “Симбирск — родной го­род В. И. Ленина. Конец XIX века”, на самом деле относит­ся к 1860-м годам.

Продемонстрировав незнание истории города, в кото­ром сам тоже прожил пять лет, Волкогонов взялся за изло­жение “своего видения генеалогии семьи Ульяновых” и в первой же фразе сделал трудно объяснимый ляпсус. В са­мом деле, допустим, что Дмитрий Антонович не знаком с литературой о семье Ульяновых. Но неужели у него такая слабая память, что ничего не запомнил из того, что видел и слышал в июле . 1988 года в пензенском музее И. Н. Ульяно­ва? Ведь тогда в качестве именитого столичного гостя гене­рал в книге посетителей записал: “Нельзя без волнения прикасаться ко всему, что связано с гением Ленина. Любое посещение такого музея очищает, делает каждого из нас чи­ще и умнее”. Но, видимо, слова эти шли не от чистого сердца и “умнее” автор не стал: ведь экскурсовод музея четко го­ворил ему, что И. Н. Ульянов и М. А. Бланк познакомились в Пензе, но свадьба их состоялась, когда Илья Николаевич уже служил в нижегородской гимназии, причем, в доме отца невесты, в Кокушкине Казанской губернии! Тем не менее Волкогонов пишет на стр. 43 своей книги о Ленине: “Отец Владимира Ульянова Илья Николаевич женился на Марии Александровне Бланк в 1863 году в Пензе...”

“В официальных биографиях Ленина почти ничего не говорится о родителях матери и отца Ульяновых, об их национальном происхождении”,— с глубокомысленным ви­дом продолжает наш портретист. А в “неофициальных”, скажем, книгах “О В. И. Ленине и семье Ульяновых” А. И. Ульяновой-Елизаровой (М., Политиздат, 1988) или “Илья Николаевич Ульянов” Ж. Трофимова (в соавторст­ве), вышедшей в 1981 году в издательстве “Молодая гвар­дия” о родителях Владимира Ильича говорится подроб­нейшим образом. В воспоминаниях А. И. Ульяновой-Елизаровой, романе “Семья Ульяновых” М. Шагинян, а также исследовательских работах “Ленин в Стокгольме” У. Вил- лерса (Стокгольм, 1970), “Генеалогия рода Ульяновых” М. Штейна (Литератор. Л., 1990, № 43), “Бланк особого уче­та, или еврейские предки Ленина” Г. Дейча (Час пик. Л., 1991 , 22 июля) сравнительно полно освещены все три вет­ви генеалогии материнской линии — еврейская, немецкая и шведская, но Волкогонов, всячески стараясь выдать себя за первооткрывателя каких-то секретов, пишет в своей кни­ге об известном, как о сенсационном.

Более того, он опять что-то искажает, а что-то путает.А. Д. Бланк у него женится на Анне Гросскопф, тогда как его избранница носила фамилию “Гросшопф”. В Смолен­ской губернии Александр Дмитриевич служил врачом не в “г. Дзречье”, а в г. Поречье, на Урале он занимал пост не “инспектора госпиталей Государственного оружейного завода”, а заведующего госпиталем Юговского завода. Во­преки писаниям Н. Валентинова, которого Волкогонов час­тенько пересказывает (забывая иногда упомянуть источ­ник), А. Д. Бланк не дослужился до “статского советника” и умер надворным советником”1. И написал дед Ленина труд не “о том, что “вода внутрь и вода снаружи”, а “Чем живешь, тем лечись”.

О том, как генерал-философ извращает широко извест­ные документы и воспоминания родных об А Д. Бланке, можно представить по созданной им картинке из жизни в Кокушкине: “Отставной полицейский врач заставлял своих плачу­щих дочерей укутываться на ночь мокрыми простынями. Подрастая, дети спешили выйти замуж, дабы скорее освобо­диться от папенькиных навязчивых экспериментов” (с. 46).

Во-первых, Александр Дмитриевич не был отставным “полицейским” врачом. Во-вторых, водолечением Бланк за­нимался на столь высоком научном уровне, что в 1850-х годах в его кокушкинской усадьбе проходили курс лече­ния чиновники, офицеры и даже профессора Казанского университета. И уж только Волкогонов додумался до того, что высокообразованный отец-врач якобы заставлял своих детей спать под “мокрыми” простынями.. Беззастенчиво лжет он, утверждая, что “дети” Александра Дмитриевича “спешили выйти замуж” дабы избавиться от его “экспери­ментов”: мать Ленина вышла замуж за Илью Николаевича в июле 1863 года, когда ей шел 29-й год, и это было очень и очень запоздалое замужество.

Надуманными являются упреки Волкогонова в адрес составителей “Биохроники” В. И. Ленина за то, что там не отражены “дворянские корни” по материнской линии. “Со­хранилась, однако,— обличающе пишет наш портретист,— подпись самого Владимира Ильича, сделанная в апреле 1891 года о внесении Марии Александровны Ульяновой в дворянскую губернскую родословную книгу. После ссылки Ленин, обращаясь в департамент полиции о разрешении его жене Н. К. Крупской отбывать оставшийся срок в Пско­ве, подписывался “потомственный дворянин Владимир Уль­янов9” (с. 46). В действительности же, М. А. Бланк, выйдя в 1863 году замуж за учителя И. Н. Ульянова, потеряла пра­ва на дворянство. В 1865 году Илья Николаевич после 10- летней службы в средних учебных заведениях МНП был награжден орденом св. Анны 3-й степени и одновременно приобрел личное дворянство, этим же правом стала обла­дать и его жена. В 1879 году с получением чина действи­тельного статского советника, И. Н. Ульянов получил права потомственного дворянства, но он так и умер, не оформив эту привилегию ни себе лично, ни супруге, ни детям... И толь­ко 17 июня 1886 года Мария Александровна с младшими детьми была внесена в 3-ю часть родословной книги сим­бирского дворянства. Поэтому подпись Владимира Ильича в 1891 году свидетельствует лишь о том, что его мать и он сам являются потомственными дворянами. И для подтвер­ждения этого факта Волкогонову не следовало делать сно­ски “8” и “9” на фонды бывшего ЦПА ИМЛ (РЦХИДНИ): в собраниях сочинений Ленина давно обнародованы докумен­ты, которые он подписывал как дворянин. Зачем дважды доктору наук ломиться в открытую дверь?

Продолжая изложения своего “видения” ленинской ге­неалогии, автор оспаривает указания “Биохроники”, что дед Владимира Ильича по отцу был “крепостным крестья­нином”: он полагает, что таковым был прадед — Василий Никитич Ульянинов (Ульянин, Ульянов). “Почти всю жизнь дед В. Ульянова Николай Васильевич,— продолжает с глу­бокомысленным видом Волкогонов,— прожил одиноко, и лишь когда ему перевалило за пятьдесят и у него скопи­лось немного деньжат, он женился на дочери крещеного калмыка Анне Алексеевне Смирновой...”

Если бы наш портретист читал исследования астра­ханских и горьковских историков 1960-х годов, а также книгу “Ульяновы в Астрахани” А. Маркова издания 1970 го­да, то сам-то бы понял истоки родословной Ульяновых и не морочил бы голову читателям в 1994 году. А правда состоит в том, что дед Ленина до 1800 года был крепост­ным помещика Брехова. А женился он гораздо раньше, чем это уверяет автор, и в 1812 году, когда ему было 43 го­да, имел уже сына Александра. Жена Н. В. Ульянова, дей­ствительно, была урожденной Смирновой, но никто не впра­ве называть Анну Алексеевну “дочерью крещеного кал­мыка”. Такого документа Волкогонов нигде не видел и его утверждения, что “В. И. Ленин во внешнем облике унасле­довал в значительной степени калмыцкий... тип лица от своей бабушки-калмычки”* — это очередная “утка” пре­тендента на звание академика...

Оставляя на его совести пересказ о старшем брате И. Н. Ульянова Василии Николаевиче без упоминания ис­точника — романа “Семья Ульяновых” М. Шагинян, на­звание которого Волкогонов переиначил в “Семейство Уль­яновых”, отмечу лишь очередную выдумку Дмитрия Ан­тоновича, которую охотно подхватили другие хулители Ленина. Я имею в виду заявление, что будто бы Василий Николаевич “незадолго до своей смерти (есть, правда, лишь косвенные свидетельства) выслал денежную часть своего состояния младшему брату” (с. 48).

Правда же состоит в том, что Василий Николаевич, ра­ботая соляным объездчиком у рыбопромышленников Са- пожниковых, получал в год всего лишь 57 рублей сереб­ром, на которые, не имея собственной семьи, содержал пре­старелую мать, тетку и младших брата и сестер. Так что рассуждения Волкогонова о каком-то наследстве В. Н. Уль­янова не стоят и выеденного яйца.

Но генерал маниакально вкручивает в оборот сомни­тельные сведения. Так, ссылаясь на швейцарского истори­ка JI. Хааза, он пишет, что “Гросскопфы” были богатыми буржуа из Северной Германии. Но, повторяю, члены не­мецкой ветви предков В. Ульянова носили фамилию “Гросшопф” и, начиная с петровских времен, служили России в кронштадской таможне. “А шведская ветвь,— продолжает фантазировать наш портретист на с. 52,— идет от богатого ювелира К. Ф. Эстедта, жившего в Упсале”. Из докумен­тов, приведенных в книге “Ленин в Стокгольме” У. Вил- лерса, ясно видно, что основатели этой ветви в XVIII веке занимались в Упсале изготовлением перчаток и шляп...

Не зная истории по существу, Волкогонов тем не менее берет на себя смелость (и наглость) делать такие обобще­ния: “В общих чертах Ленин знал о своем происхождении. Будучи по культуре, языку русским человеком, он нико­гда не относился к России, своему отечеству как высшей ценности. Но, естественно, как нам удалось установить (?!), вождь русской революции никогда себя не чувствовал ни немцем, ни шведом, ни евреем, ни калмыком. И хотя в анкетах Ленин называл себя русским, его мироощущение было интернационально-космополитическим. Для него ре­волюция, власть, партия были неизмеримо дороже Рос­сии” (с. 52). Жаль, что дважды доктор наук не раскрыл тайны, как это ему “удалось установить”, кем чувствовал себя Владимир Ильич в национальном отношении и что знал “в общих чертах о своем происхождении”. Тогда бы его способности к фальсификации и мистификации засвер­кали бы новыми гранями...

Стремясь принизить духовную атмосферу семьи, в ко­торой родился и вырос Владимир Ильич , Волкогонов об­лыжно утверждает (с. 53), что Ульяновы вели “в основном тот же образ жизни, что и большинство служивых людей, чиновничество, мещане...” Но даже в некрологах 1886 года отмечалось, что И. Н. Ульянов, благодаря своей просвети­тельской деятельности, был “известен всей России”. И это служение благородной цели наложило соответствующий от­печаток на образ жизни всего его семейства, который был пронизан трудолюбием , целеустремленностью, высокой нравственностью, воодушевленностью передовыми идеями своего времени, патриотизмом, личной скромностью. Не было в Симбирске другой семьи, в которой четверо детей при окончании гимназии получили три золотые и одну боль­шую серебряную медаль. Пожалуй, только Александр Уль­янов оборудовал у себя дома химическую лабораторию. А из выпускников 1887 года, по просьбе И. Я. Яковлева, именно Владимир Ульянов взялся подготовить (и подготовил!) учи- теля-чуваша к экзаменам за курс гимназии. Надо не пред­ставлять себе и масштаб, и круг чтения в этой семье, чтобы так, походя, посчитать ее средней, типичной...

В заключение приведу еще один пример характерных для Волкогонова верхоглядства и научной недобросовест­ности. Перечисляя состав семьи Ульяновых, он особо оста­новился на дочери “Ольге (1868 г.)” “Родителям очень хо­телось иметь дочь Ольгу,— с видом знатока вещает порт­ретист.— Когда первая Ольга умерла при рождении, через три года родившейся девочке дали вновь это имя” (с. 53). Если бы Волкогонов повнимательнее заимствовал из очер­ка “Неизвестные письма” в книге “Ульяновы” Ж. Трофи­мова (Саратов, 1978, с. 80) сведения об этих девочках, то запомнил бы, что “первая Ольга” родилась в июле 1868 го­да, а скончалась в июле следующего, то есть в годовалом возрасте, а не “при рождении”.

Вот так — многократно демонстрируя свое незнание истории России вообще и Симбирска 1870—1880-х годов, в частности, безбожно извращая картины жизни семьи Уль­яновых, запутавшись в пересказе чужих трудов о родо­словной Владимира Ильича и его социальном происхож­дении, запуская “утки” о мифическом наследстве старше­го брата Ильи Николаевича, нагло приписывая Ленину отсутствие чувства любви к своему Отечеству, при этом назойливо подчеркивая якобы сенсационный характер сво­его опуса, — и показал свое примитивно-тенденциозное “видение” “Семейной генеалогии” Ленина новоявленный историк.

 

Извращая начало пути

В подглавке “Александр и Владимир” автор-генерал, сославшись на то, что о воспитании Владимира Ульянова написано “множество книг”, решил ограничиться приве­дением лишь “нескольких деталей, обычно выпадающих” из официальной Ленинианы. Как и следовало ожидать, зав­лекающий посул оказался очередным блефом. Так, желая подчеркнуть “достаток” семьи, Волкогонов преподносит та­кую деталь: “В Симбирске Ульяновы приобрели хороший дом” (с. 53). А ведь если бы историк следовал правде, то должен был сказать, что первые девять лет жизни в Сим­бирске Ульяновы скитались по шести частным кварти­рам, пока в 1878 году, имея шестерых детей, приобрели, наконец, собственный дом.

“К этому времени,— продолжает портретист,— И. Н. Уль­янову высочайше было пожаловано дворянство, что авто­матически и юного Владимира сделало дворянином”. И опять он демонстрирует незнание истории. Эта “деталь” о “высо­чайшем” пожаловании — плод фантазии автора. На самом деле право на потомственное дворянство И. Н. Ульянов при­обрел с присвоением ему в 1879 году чина действительного статского советника, а Владимир станет дворянином не “ав­томатически”, а только в 1886 году, после смерти отца, вслед­ствие ходатайств матери.

Напомнив общеизвестный факт, что директор гимна­зии Ф. М. Керенский “не раз публично высказывал свое восхищение способностями и прилежанием гимназиста Уль­янова”, Волкогонов бездоказательно привносит еще одну надуманную “деталь” в сочиняемый им образ Ленина: “Уже тогда свое первенство молодой Ульянов считал возмож­ным подтверждать грубым моральным давлением и не­терпимостью к иным взглядам”.

Изложив эти “детали”, портретист попытался дать свое “видение” обстоятельств, обусловивших вступление Алек­сандра, а затем и Владимира в борьбу с существующим строем. Ответы на вопрос: как случилось, что все дети ди­ректора народных училищ Симбирской губернии И. Н. Уль­янова и его жены Марии Александровны уже в ранней юности не мыслили себя вне связи с демократическими си­лами, выступавшими против деспотизма и произвола гос­подствующих классов, искали все исследователи, трудив­шиеся в Лениниане. Вопрос этот непростой, ибо сами-то Ульяновы жили более или менее сносно, не испытывали на себе капиталистической эксплуатации, национального гне­та или чиновничьего произвола. Вместе с тем, дети Улья­новых имели все возможности сделать карьеру — окон­чить гимназии, затем высшие учебные заведения и стать преподавателем, юристом, врачом, литератором и даже уче­ным. Однако, отказываясь от личного благополучия, они один за другим вливались в ряды революционного подполья.

В общих чертах истоки этого феномена известны дав­но: свободолюбивая обстановка в семье, чтение демокра­тической литературы, кричащие противоречия окружаю­щей действительности, а для Владимира еще и героиче­ский пример старшего брата. Волкогонов еще недавно придерживался примерно такого же объяснения, но те­перь, порвав с историческим материализмом, предпочита­ет заниматься либо выдергиванием фактов, либо их из­вращением, а затем и измышлением в своих выводах. Так, уцепившись за слова Марии Ильиничны атом, что Илья Николаевич “не был революционером”, портретист выда­ет эти слова за подтверждение “гражданской лояльности отца самодержавию” (с. 57). А как соотнести это с тем, что министры народного просвещения дважды (в 1880 и 1885 го­дах) подписывали приказы о досрочном увольнении сим­бирского директора в отставку? Или то горе, которое ис­пытывал Илья Николаевич в эпоху реакции 1880-х годов, когда его любимое детище — земскую школу — пытались заменить убогими церковно-приходскими школами?

Волкогонов довольно уважительно пишет об Александре Ульянове, приписывая ему даже то, чего и не совершал: на­пример, то, что якобы еще в гимназии он “быстро овладел тремя европейскими языками”. Но, отдав дань частностям, Дмитрий Антонович исподволь протаскивает надуманные те­зисы о том, что во время учения А. Ульянова на первых курсах Петербургского университета “ничто не говорило, что юношу захватит ветер общественных движений”, а к политическим кружкам он “относился равнодушно” (с. 59).

Эти байки недостойны “известного историка”. Из вос­поминаний Анны Ильиничны известно, что Саша уже в средних классах гимназии увлекался некрасовскими “Де­душкой” и “Русскими женщинами”, ибо питал большой ин­терес к декабристам. Любил он с большой силой выраже­ния декламировать рекомендованные отцом “Песню Ере- мушке” и “Размышления у парадного подъезда” Некрасова, а также слушать, как отец напевал плещеевское “По духу братья мы с тобой”. В старших классах Александр и Анна прочли “от доски до доски всего Писарева” (запрещенного в библиотеках) и были глубоко возмущены трагической кон­чиной своего кумира: жандарм, следивший за Писаревым, видел, как тот во время купания тонет, но ничего не сде­лал, чтобы его спасти.

А разве гневная реакция Александра Ульянова на весть об аресте редактора закрытых правительством “Отечест­венных записок” М. Е. Салтыкова-Щедрина: “OrotaKoft на­глый деспотизм — лучших людей в тюрьме держать!” — не свидетельство того, что юноша-студент был захвачен “ветром общественных движений”? В 1885 году Александр Ильич был одним из активных членов запрещенных сим­бирского и поволжского землячеств, способствовал созда­нию при них библиотек, в которых можно было прочесть нелегальные “Сказки” Щедрина, “Исповедь”, “Так что же нам делать?”, “В чем моя вера” Л. Толстого, народовольче­ские и социал-демократические издания, “Капитал” К. Мар­кса. 7 ноября 1885 и 1886 годов Александр Ульянов посе­тил опального Салтыкова-Щедрина и выразил ему соли­дарность от имени студенчества.

Поражает и примитивизм волкогоновской трактовки вхождения Александра Ильича в террористическую фракцию партии “Народная воля”. Наш портретист не знает да­же того, что после зверской расправы властей с участни­ками Добролюбовской демонстрации 17 ноября 1886 года именно Александр Ульянов написал прокламацию, закан­чивавшуюся суровым предостережением: “Грубой силе, на которую опирается правительство, мы противопоставим то­же силу, но силу организованную и объединенную созна­нием своей духовной солидарности”.

Опуская (ради экономии места) разбор других волкогоновских искажений истории участия А. Ульянова в деле 1 марта 1887 года, приведу еще один из характерных для дважды доктора наук домыслов. Упомянув, что после ги­бели Александра Ильича в семье надолго поселилось горе, он заявил далее: “Мать, в трауре, после долгих молений не раз просветленно говорила, что Саша перед смертью приложился к кресту” (с. 63). Но это же чистейшей воды беллетристика...

Ничего общего с наукой не имеет мнение Волкогонова, что “Владимир Ульянов, долго находясь под воздействием семейной трагедии, думал не столько об идеях, которые захватили брата и его друзей, а о стоицизме и силе духа молодых террористов-заговорщиков”. И только человек, по­рвавший с марксизмом, может позволить себе измышле­ние о том, что Владимир Ульянов “пошел действительно совсем иным путем”, более эффективным, “но менее благо­родным”, нежели тот, который избрал Александр Ильич.

Слегка коснувшись участия студента Владимира Уль­янова в казанской сходке 4 декабря 1887 года и укреп­ления его революционных взглядов, автор объясняет это только “остракизмом”, которому подвергали опального В. Ульянова царские власти. Как видим, портретист снова старается все свести к случайным, личностным мотивам. Начисто, но голословно, отрицает Волкогонов и участие Владимира Ильича в жизни самарского революционного подполья, и любой читатель, взглянув в мою книгу “Са­марские университеты” (М., 1988), убедится, как портре­тист выдает белое за черное. Поражает наглость, с какой он уничижительно характеризует адвокатскую практику

Владимира Ильича: “Ему доведется участвовать в несколь­ких делах (мелкие кражи, имущественные претензии), ко­торые сложились для него с переменным успехом”. В ин­тервью же “Аргументам и фактам” (1994, август) Волкого­нов доводит эту ложь до абсурда: “Вел шесть дел мелких воришек, ни одного дела не выиграл”. На самом же деле архивные документы свидетельствуют, что В. Ульянов толь­ко в 1892 году выступал защитником в Самарском окруж­ном суде по 13 уголовным делам и, по справедливому за­мечанию писателя-юриста В. Шалагинова, что-то выигры­вал: либо у самого обвинения — против обвинительного акта, либо у представителей обвинения — против его тре­бований о размере наказания. Если бы портретист загля­дывал в документальную Лениниану, скажем, в книгу “Са­марские университеты”, то узнал бы, что Владимир Иль­ич занимался не только “мелкими кражами”, но и делом начальника железнодорожной станции Безенчук А. Н. Язы­кова. И не без успеха: присяжные заседатели стали на точку зрения Ульянова, и Языков за упущения по службе был подвергнут штрафу в 100 рублей, а не тюремному заключению, как добивался прокурор.

Смехотворной выглядит и попытка принизить статью Владимира Ильича “Новые хозяйственные движения в кре­стьянской жизни. По поводу книги В. Е. Постникова “Южно-русское крестьянское хозяйство”, в которой с маркси­стских позиций были вскрыты истинные причины разло­жения деревни. Редакция либеральной “Русской мысли”, куда Владимир Ильич послал статью, отклонила ее, “как неподходящую к направлению журнала”. Волкогонов же, не считаясь с этим фактом, облыжно утверждает, будто бы редакция “Русской мысли” отвергла статью Ульянова потому, что она содержала “весьма мало собственных идей...” (с. 74).

Вот уж у кого мало собственных оригинальных идей, так у новоявленного “известного историка”. Многие стра­ницы главы “Дальние истоки” представляют собой пере­сказ книги “Ленин” американского публициста Л. Фишера. Этот грех обнаруживается и в подглавке “Надежда Круп­ская”, в которой Волкогонов повторяет сплетни о “сердеч­ных делах” молодого Ульянова. Чего стоит такое заимст­вование, можно убедиться по такому пассажу портретиста: “По свидетельству ряда солидных историков, и в частно­сти, Луиса Фишера, прожившего в России 14 лет, Ленин неудачно сватался к Аполлинарии Якубовой, тоже учи­тельницей марксистке, подруге Крупской по вечерне-воскресной школе для рабочих. Аполлинария Якубова отвергла сватовство Ленина,, выйдя замуж за профессора К. М. Тахтарева, редактора революционного журнала “Рабочая мысль”. Какое-то время Ульянова и Якубова поддержива­ли письменную связь, особенно после того как Ленин ока­зался в Мюнхене, а Аполлинария в Лондоне. Переписка, судя по публикациям, была весьма революционной” (с. 88).

Волкогонов безбожно лжет относительно “авторитет­ности” свидетельства Л. Фишера: тот впервые появился в России... осенью 1922 года и, понятно, никак не может “сви­детельствовать” о “сватовстве” Владимира Ильича к Яку­бовой. Но портретист настолько увлекся досужими вымыс­лами, с помощью которых пытается разогреть обыватель­ский интерес к “интимной” жизни великого человека, что не находит времени заглянуть в первоисточники. А ведь в них точно указано, что Владимир Ильич бракосочетался с Надеждой Константиновной в 1898 году, а Якубова вышла замуж за Тахтарева (который тогда и не мечтал о профес­сорском звании) в начале 1900-х годов... Не лишне бы гене­ралу ведать *и о том, что Владимир Ильич знал Якубову еще и потому, что она во время учения на Бестужевских курсах была близкой подругой его сестры Ольги.

Но “известный историк” озабочен только тем, как бы с помощью изощренных домыслов опорочить личную жизнь Владимира Ильича и Надежды Константиновны. Так, ха­рактеризуя начало их семейной жизни в Шушенском, он беспардонно изрекает: “Думаю, что молодая семья начи­нала жить без особой любви... С годами Крупская станови­лась тенью Ленина...” Но, может быть, какие-то ранее не­известные документы дают ему право так думать и пи­сать? Отнюдь, нет.

Забегая вперед, Волкогонов дает уничижительную оцен­ку собранию педагогических сочинений Надежды Констан­тиновны, и опять без каких-либо аргументов: “Знакомство с многотомьем сразу же приводит к выводу, что все идеи о “коммунистическом воспитании” основаны на комменти­ровании ее супруга, весьма тривиальны и не представля­ют подлинно научного интереса” (с. 93). Вот так, ни много, ни мало — походя, без глубокого анализа “многотомья”. А, может быть, подобная оценка более подходит к тем двум десяткам книг о воспитании коммунистической морали, ко­торые написал сам Волкогонов в 1973-1988 годах? Что же касается творческого наследия Н. К. Крупской, то оно ог­ромно, многогранно, и некоторые ее работы (например, бро­шюра “Женщина-работница”) получили высокую оценку в печати еще в начале XX века. Толстоведы всегда будут пользоваться воспоминаниями Надежды Константиновны “О Льве Толстом”, а также теми статьями, в которых она освещает педагогический опыт яснополянского мыслителя (“К вопросу о шкальных судах”, 1911, “Лев Толстой в оценке французского педагога”, 1912) и др. Навсегда в историю педагогики вошла брошюра “Народное образование и де­мократия” (1917), в которой Надежда Константиновна рас­сказывала о таких просветителях, как Жан-Жак Руссо, Песталоцци, Роберт Оуэн... В них — глубокий анализ и никакого “комментирования” трудов своего супруга. На­дежда Константиновна была не только политическим дея­телем, но и активисткой международного женского дви­жения, крупным знатоком и организатором народного об­разования. И никаким Волкогоновым никогда не принизить и не опорочить того бесценного вклада, который внесла Надежда Константиновна в ликвидацию безграмотности, беспризорности, в организацию пионерского движения, дет­ского отдыха и самоуправления, в развитие детской лите­ратуры. При этом не лишне отметить, что, будучи талант­ливым и авторитетным публицистом, Крупская, как и ее супруг, обходилась без референтов и спичрайтеров...

Но генерал, пользуясь дарованной ему “демократами” безнаказанностью, продолжает вести безответный огонь по Ульяновым: “Когда судьба занесла чету за границу,— про­должает вещать Волкогонов,— Крупская быстро приняла тот щадяще-прогулочный режим, которого придерживал­ся Ульянов” (с. 94). Каждый, читая статьи и письма Вла­димира Ильича и Надежды Константиновны дореволюци­онного периода, легко убедится в том, какая же колоссаль­ная работа была проделана ими по изданию “Искры”, созданию социал-демократических организаций, помощи по­литэмигрантам, подготовке пленумов, конференций и съез­дов, выработке тактики большевиков в период первой рус­ской революции, укреплению международной солидарности трудящихся, предотвращению мировой воины и т. д.

Что касается намека Волкогонова на то, что Ульяновы жили за границей “весьма недурно”, то это ничто иное, как уловка, с помощью которой, как дымовой завесой, ге­нерал пытается прикрыть свои операции по приватизации фешенебельного жилья и дачи, разбазариванию валюты на свои вояжи по зарубежью и пр. Тем не менее, в следую­щей статье мы подробно рассмотрим волкогоновский миф о “денежных тайнах Ильича”.

 

Мифы о “денежных тайнах

С завидным упорством Дмитрий Антонович внедряет в сознание читателей мысль, что в каждой подглавке их ждет что-то неизвестное, сенсационное. “У людей, воспитанных, как я сам,— вещает он,— не могло еще пятнадцать-два- дцать лет назад даже возникнуть мысли: на какие средст­ва Ленин жил до революции?” (с. 95).

Интригующая запевка для доверчивого человека, но вдум­чивый читатель задаст резонный вопрос: как это 15—20 лет назад Волкогонов, являвшийся одним из руководителей мар­ксистско-ленинской подготовки в Советских Вооруженных Силах, не знал об этих “средствах”, если о них говорится в сочинениях Владимира Ильича, воспоминаниях и переписке родных, исследованиях ученых и краеведов. Неужели за семь лет службы в Ульяновске и Куйбышеве будущий “из­вестный историк” ничего не запомнил из рассказов экс­курсоводов об условиях жизни и быта Ульяновых? Нако­нец, в 1992—1993 годах, когда генерал сочинял “портрет” Ленина, он ведь использовал сборник “Ленин и Симбирск” издания 1968 года (26-летней давности), и следовательно, не мог там не заметить документов о пенсии, которую в 1886—1916 годах получала за мужа Мария Александровна.

И смех, и грех видеть, как дважды доктор наук на свой лад преподносит давным-давно известные сведения о на­значении этой пенсии: “После смерти кормильца семьи Ильи Николаевича Ульянова его жена Мария Александровна, бу­дучи вдовой действительного статского советника, кавале­ра ордена Станислава I степени, стала получать на себя и детей пенсию в размере 100 рублей в месяц” (с. 97).

Всем, кто действительно интересуется правдой о семье Ульяновых, известно, что Марии Александровне и ее детям пенсия была назначена не за то, что Илья Николаевич имел высокий чин, а за его свыше 30-летнюю службу” по ведом­ству министерства народного просвещения, в том числе “бо­лее десяти директором народных училищ Симбирской гу­бернии”. Кормильца семья потеряла 12 января 1886 года, но почти полгода пенсия не поступала.., и 24 апреля Мария Александровна в прошении попечителю Казанского учеб­ного округа, обрисовывая свое бедственное положение, по­ясняла: “а между тем нужно жить, уплачивать деньги, за­нятые на погребение мужа, воспитывать детей, содержать в Петербурге дочь на педагогических курсах и старшего сына, который, окончив курс в Симбирской гимназии, по­лучил золотую медаль и теперь находится в Петербург­ском университете, на 3-м курсе естественных наук, зани­мается успешно и удостоен золотой медали за представ­ленное им сочинение”. Нужда заставила Ульянову в начале 1886 года сдать половину своего дома квартирантам.

Не согласуется с исторической правдой и утвержде­ние, что Мария Александровна была вдовой “кавалера ордена Станислава I степени”. Во-первых, официально ор­ден носил имя “святого Станислава”, а во-вторых, Илья Николаевич лишь прочел в газете известие о пожалова­нии ему ордена, но так и не увидел в глаза этой награды, ибо скоропостижно скончался. А вдова, как это видно из донесения директора народных училищ И. В. Ишерско- го, “не пожелала получить орденские знаки”. И опять-та- ки, потому, что за эти знаки полагалось уплатить казне 150 рублей...

Волкогонов не сумел или не пожелал уяснить себе, что значила для Ульяновых 100-рублевая пенсия. Между тем, “известному историку” надо бы знать об основных статьях расхода семьи Ульяновых после смерти кормильца. По 40 рублей мать должна была высылать в Петербург студен­там — сыну Александру и дочери Анне (на жилье и скром­ное питание), что с пересылкой составляло свыше 82 руб­лей в месяц. А на оставшиеся 18 рублей невозможно было содержать себя, четырех младших детей и няню (ставшую к этому времени, по сути дела, членом семьи), отапливать и освещать дом, уплачивать за обучение в мариинской гим­назии за дочь Ольгу и т. п.

Не вникая в эти и другие необходимые для интелли­гентной семьи расходы, портретист упорно навязывает чи­тателям свою идейку о том, что Ульяновы не испытывали “лишений, трудностей, нехваток”. Особый упор при этом он делает на полученное наследство.

“Мать владела частью имения (не только дома) в Ко- кушкине. Имением, по согласию сестер, распоряжалась Ан­на Александровна Веретенникова, и свою, пусть не очень большую, долю Мария Александровна исправно получа­ла”,— сообщается на с. 98 с таким видом, чтобы создать впечатление о каком-то солидном источнике доходов.

А правда заключается в том, что после смерти в 1870 го­ду доктора Бланка в Кокушкине осталась усадьба и 226 де­сятин земли, то есть по 45 каждой из пяти замужних и многодетных дочерей (см. Казанские губернские ведомо­сти, 1861, 14 февраля). Трое из них постоянно проживали вдалеке от Кокушкина: Мария Ульянова — в Симбирске, Софья Лаврова — в Ставрополе (на Волге), Екатерина За- лежская — в Перми. Свои доли, каждая стоимостью около трех тысяч рублей (это менее годового оклада директора симбирской классической гимназии Ф. М. Керенского), они передали в распоряжение старших сестер — Анны Вере­тенниковой и Любови Пономаревой, причем именно послед­няя и считалась в 1887 году владелицей имения (а не Ве­ретенникова, как это пишет Волкогонов). В урожайный год сестры, уже вдовы, получали небольшой доход, равный примерно месячному заработку народного учителя. В за­суху же, а это бывало часто, имение приносило только убыт­ки. И не удивительно, что отцовское наследство давным- давно было заложено и перезаложено в банке. Главную ценность в нем составляла усадьба, в которой можно было летом отдыхать семьями (см. Трофимов Ж. Казанская сход­ка. М., 1986, с. 35). Из литературы известно, что Ульяновы не без хлопот в конце-концов получили деньгами за свою долю имения.

Что касается хутора при деревне Алакаевка Самар­ской губернии, который Мария Александровна в феврале 1889 года приобрела за деньги, полученные от продажи симбирского дома, то он представлял собою старый дере­вянный дом, мельницу и 83,5 десятины земли. Но хозяйст­во было приобретено в тяжкое время (апогеем его станут голод и холера 1891—1892 годов). И уже через четыре с половиною месяца проживания в Алакаевке, 20 сентября 1889 года, Марк Елизаров помещает в “Самарском вестни­ке” объявление о продаже алакаевского хутора. Или поку­патель не нашелся, или арендатор предложил цену, кото­рая, может быть, покрывала наем Ульяновыми частной квартиры в Самаре, но до 1893 года хутор оставался их собственностью. На этом и кончилось навсегда владение Ульяновыми недвижимостью.

Вдумчивому читателю из этой краткой справки видно, что “имения” в Кокушкине и Алакаевке даже вместе с пенсией Марии Александровны не создавали “достаточно стабильной материальной обеспеченности”, как об этом пи­шет Волкогонов. Впрочем, для вящей убедительности, он “фамильный фонд Ульяновых” увеличивает еще и “той суммой, которую передал семье брат Ильи Николаевича”. Вот истинное лицо человека, рвущегося в академики: если на с. 48 Дмитрий Антонович писал, что В. Н. Ульянов “не­задолго до своей смерти выслал денежную часть своего состояния” (есть, правда, лишь косвенные свидетельства) Илье Николаевичу, то на с. 99 эта сумма уже точно пере­дана семье Ульяновых...

Неопровержимыми свидетельствами того, что Ульяно­вы и Елизаровы, проживая в Самаре, постоянно искали заработка, являются объявления в местных газетах с пред­ложениями стать репетиторами. Так, уже через полмеся­ца после переезда из Казани в Самару, 18 мая 1889 года в “Самарской газете” появляется объявление, которое пере­печатывалось еще 9 раз: “Бывший студент желает иметь урок. Согласен в отъезд. Адрес: Вознесенская ул., д. Сауш- киной, Елизарову, для передачи В. У.” Как видим, Влади­мир Ильич, находившийся как и сестра Анна и ее муж Марк Елизаров, на положении политического поднадзор­ного, готов был на отъезд в незнакомое село, только бы как-то пополнить семейный бюджет.

Выдумав миф о “безбедном” существовании Ульяно­вых, портретист запустил еще одну утку: “А работников в семье долго не было. Владимир ...быстро бросил юридиче­скую практику, Анна, Дмитрий, Мария учились долго, не спешили выбрать какой-то род занятий, который бы при­носил доход” (с. 99). В действительности же Владимир Иль­ич занимался юридической практикой не только в Самаре, но и в Петербурге, где он являлся помощником присяжно­го поверенного у известного адвоката М. Ф. Волькенштейна. Нелепо выглядит и попытка Волкогонова утверждать, что адвокатская практика — это, мол, и весь трудовой стаж Владимира Ильича. Если в Российской Федерации засчи­тывается в трудовой стаж пребывание в лагерях и ссылке, то уж профессиональный революционер В. Ульянов обла­дал на это не меньшим правом. К тому же он был и про­фессиональным журналистом, и литератором.

Не выдерживают критики рассуждения Волкогонова о “долгом” учении сестер и брата Владимира Ильича. Анна училась на Бестужевских курсах около четырех лет, то есть столько же, сколько и другие студентки. После аре­ста по делу 1 марта 1887 года она отбывала ссылку в Кокушкине, Казани и Самаре, не имея права поступления на педагогическую службу. Но как только Анна Ильинична немного оправилась от потрясений, вызванных смертью от­ца и гибелью брата Александра, она усиленно занялась переводческой деятельностью и в 1891—1893 годах публи­кует в “Самарской газете” переводы с итальянского. Кро­ме того, она дает уроки своим младшим брату и сестре и приемному сыну Г. Лозгачеву.

Дмитрий Ильич с 1893 года учился на медицинском фа­культете Московского университета до ноября 1897 года, когда был арестован по делу “Рабочего союза”. В августе 1898 года его выпустили из одиночки Таганской тюрьмы и выслали в Тулу... И только в 1900 году Д. Ульянов получил разрешение продолжить учение в Юрьевском универси­тете, который он и окончил в 1901 году с дипломом лекаря. Были задержки в учебе и у Марии Ильиничны, которая в 20-летнем возрасте (1898 г.) стала членом РСДРП, а в 1899 году была уже арестована и выслана из Москвы в Нижний Новгород.

Наводя тень на плетень о так называемых “денежных тайнах” Ульяновых, Волкогонов старается принизить раз­меры гонораров, получаемых Владимиром Ильичем и На­деждой Константиновной за постоянный литературный труд. А ведь только в Шушенском молодая чета перевела с английского труд супругов С. и Б. Вебб “Теория и прак­тика английского тред-юнионизма” для издания в столи­це. Владимир Ильич получал гонорары за рецензии, кото­рые публиковались в “Научном обозрении”, “Русской мыс­ли”, за свой сборник “Экономические этюды и статьи”. В 1899 году М. И. Водовозова, издавшая “Развитие капи­тализма в России”, выплатила Владимиру Ильичу 1500 руб­лей за книгу, над которой он трудился около трех лет.

Волкогонов игнорирует еще один источник, из которого Владимир Ильич и его родные получали финансовую под­держку во время жизни в эмиграции и в годы первой ре­волюции. Это помощь от М. Т. Елизарова, который в 1902— 1903 годах работал в управлении Сибирской железной до­роги, а затем в управлении Восточно-Китайской железной дороги (в Дальнем и Порт-Артуре) и получал там солид­ное жалованье. Да и позже, работая в управлении Никола­евской железной дороги, он тоже помогал родным своей жены.

Есть в “Денежных тайнах” глухое упоминание о том, что “до начала войны Н. К. Крупская получила наследство от своей тетки, умершей в Новочеркасске”. А ведь надо было бы сказать, что те две тысячи рублей, которые не­ожиданно поступили по завещанию — это деньги, которые тетка Крупской скопила за 30 лет педагогической деятель­ности. Надежда Константиновна в связи с этим вспомина­ла, что именно на эти две тысячи они с Владимиром Иль­ичем” и жили главным образом во время войны, так экономя, что в 1917 г., когда... возвращались в Россию, со­хранилась от них некоторая сумма, удостоверение в на­личности которой было взято в июльские дни 1917 г. в Пет­рограде во время обыска в качестве доказательства того, что Владимир Ильич получал деньги за шпионаж от не­мецкого правительства”.

Были в жизни Ленина такие моменты, когда он, как и другие профессиональные революционеры в эмиграции, по­лучал пособия из партийной кассы, которая составлялась как за счет поступлений от местных комитетов, так и по­жертвований меценатов — С. Морозова, М. Горького, П. Шмидта и других состоятельных деятелей. Но партий­ная касса, вопреки заявлению портрет*Лта, не являлась для Ульяновых “заметным источником существования”.

Омерзительно наблюдать, как Волкогонов пытается представить Владимира Ильича в эмиграции этаким ба­рином, который мог позволять себе в любое время разъез­жать по Европе и снимать роскошное жилье. “Нашли очень хорошую квартиру, шикарную и дорогую: 840 франков + налог около 60 франков, да консьержке тоже около того в год. По-московски это дешево (4 комнаты + кухня + чула­ны, вода, газ), по-здешнему дорого”,— с нескрываемым под­вохом цитирует Волкогонов письмо Владимира Ильича из Парижа в Россию от 19 декабря 1908 года старшей сестре Анне. И тут же дает свой антисоветски-язвительный ком­ментарий: в СССР, мол, большинство жителей не могло и думать “о получении четырехкомнатной квартиры на трех человек...” (с. 112). Какими апартаментами, дачами, охра­ной и обслугой пользуется в 1994 году генерал-полковник Волкогонов, трудно вообразить простому смертному... Но зачем же так бессовестно грубо извращать личную жизнь великого человека? Ведь Владимир Ильич не “получил”, а снял, на короткое время, частную квартиру и не на троих, а на четверых, ибо, кроме его самого, жены и тещи, здесь же стала жить Мария Ильинична, приехавшая для учебы в Сорбонне. Честный историк должен бы добавить подроб­ность из письма Крупской, что эта квартира “была нанята на краю города” и что одна из комнаток, в которой “стояла лишь пара стульев, да маленький столик”, служила при­емной для довольно многочисленных посетителей. И по­следнее: в этой шикарной квартире Ульяновы жили всего лишь полгода и после отъезда Марии Ильиничны уже втро­ем, переехали на глухую улочку Мари-Роз, где сняли двух­комнатную квартиру. “Приемной” стала кухня...

“Денежные тайны” являются частью главы “Дальние истоки”, но, как и другие подглавки, засорены отрывками из документов и материалов, с “дальними истоками” ни­чего общего не имеющих. К чему, спрашивается, приво­дить здесь выдержки из заседания Политбюро от 22 апре­ля 1922 года, на котором обсуждалась смета Коминтерна?

И как надо понимать такой пассаж: “Ленин любил распо­ряжаться денежными делами. По его распоряжению в ию­не 1921 года перевезли в Кремль 1878 ящиков с ценностя­ми. Так ему было спокойнее” (с. 113). Так в чем же и тут упрек Ленину? Не в присвоении ли ценностей? — Нет. Так, значит, в том, что глава Совнаркома заботился о сосредо­точении национального богатства в старинных кремлев­ских хранилищах?

В заключение разбора мифов о пресловутых “денеж­ных тайнах Ильича” напомню десятилетиями жирующе­му у элитарной госкормушки портретисту завет древне­римского мудреца Эпиктета: “Не берись судить других, прежде чем не сочтешь себя в душе достойным занять судейское место”.

 

вместо “портрета" - пасквиль

Анализу первой главы волкогоновского двухтомника “Ленин” я посвятил четыре обстоятельные статьи, в кото­рых на конкретных фактах постарался показать, что шум­но разрекламированная новинка — этот вовсе не “полити­ческий портрет”, а сборник компилятивных статей, изоби­лующих к тому же сплетнями, мифами, домыслами, грубыми ошибками. Если бы я подверг столь тщательному разбору остальные главы только 1-го тома (“Магистр ор­дена”, “Октябрьский шрам” и “Жрецы террора”), то мой анализ составил бы полтора десятка критических статей, что не под силу моим издательским возможностям. Поэто­му придется останавливаться лишь на ключевых момен­тах опуса сановного автора, когда охаивание Владимира Ильича, созданной им большевистской партии и Великой Октябрьской революции принимает настолько наглый ха­рактер, что не может не вызвать естественного протеста.

Совершенно проигнорировав деятельность Ленина по соз­данию “Союза борьбы за освобождение рабочего класса”, его заключение в одиночке петербургской тюрьмы, а затем и пребывание в сибирской ссылке, в главе с таинственным на­званном “Магистр ордена” Волкогонов с апломбом заявляет, что большевистская партия — прообраз “государственно­идеологического ордена”, пригодного лишь для тоталитарно­го строя. О том, что этот лексикон бывшего политрука срод­ни языку самых оголтелых антикоммунистов, можно судить по заключительным строкам главы “Магистр ордена”:

“С помощью организации-ордена Ленин смог в конце концов завладеть общественным сознанием миллионов лю­дей, но не только для того, чтобы позвать их в светлую горницу будущего, но и чтобы разбудить в подвалах ин­стинктов революционную жажду ниспровержения, отри­цания и разрушения. Он не учел одного: его партия могла жить только в тоталитарной системе. В любой другой она не способна существовать. Август 1991 года подтвердил обреченность его детища (с. 180)”.

Нетрудно представить, что и как ответили бы генералу на это пасквилянтское заявление миллионы коммунистов, сложивших свои головы на фронтах Великой Отечествен­ной войны, восстанавливавших родимую страну от разру­хи в послевоенные годы, бдительно стоявших затем 40 лет на страже своей Отчизны в Советских Вооруженных Си­лах, а также ветеранов войны и труда, хранящих верность коммунистическим идеалам.

Но кто, как не генерал Волкогонов, почти 40 дет прорабо­тавший в политорганах Советских Вооруженных Сил, и ему подобные перевертыши своим двуличием (говорили и пи­сали одно, а делали другое) как раз и содействовали попра­нию ленинских норм партийной и государственной жизни, извращению коммунистической морали и нравственности?

Далее. Если бы в СССР и после Сталина, скажем, в брежневско-горбачевскую эпоху, существовала тоталитар­ная система, то смогла ли бы команда Ельцина захватить в августе 1991 года власть в стране? Ведь в тоталитарном государстве этот переворот был бы невозможен хотя бы потому, что Вооруженные Силы, КГБ и МВД моментально пресекли бы такую попытку в самом зародыше.

В своих стараниях представить большевистскую партию как некий орден, руководство которого уповало только на насилие, террор и на достижение личного благополучия, Вол­когонов перещеголял даже зарубежных антикоммунистов, в частности, автора книги “Ленин” Л. Фишера. Даже буржуаз­ный публицист, характеризуя Ленина, уважительно подчер­кивал, что его диктатура была “диктатурой воли, упорства, жизнеспособности, знаний, административного таланта, по­литического задора, практического чутья и убедительности... Его ум и решимость подавляли противника, убежденного в непобедимости Ленина... Его самоотверженность была тако­ва, что никто не мог обвинить его в личном тщеславии или корыстолюбии”. Во многом благодаря Ленину, который “лич­но показывал пример сурового пуританизма”,— продолжал Фишер,— большевистская партия после взятия власти в 1917 году превратилась в “монашеский орден”: “Коммунист с оружием в руках сражался на поле брани, завоевывал умы пропагандой, благодаря энергии, планомерности и особой тех­ники принуждения, одерживал победы на хозяйственном фронте. Наградой за доблесть служило ему назначение на еще более трудный и опасный пост. Доходные местечки про­тиворечили коммунистическому нравственному кодексу” (Фи­шер Л. Ленин. Нью-Йорк, 1970, с. 751).

Если Волкогонов уничижительно отзывается о большеви­стской партии, взрастившей его и давшей ему чины и зва­ния, которыми он продолжает кичиться и пользоваться, то неудивительно, что он, подобно отпетым антисоветчикам, считает и Великую Октябрьскую социалистическую рево­люцию трагическим событием в жизни России. В главе, пре­зрительно названной “Октябрьский шрам”, Волкогонов с умилением пишет о Николае II, как о царе-миротворце, об эмигрантах, изъявивших в начале мировой войны желание защищать Отечество, и т. п. А вот Ленин, по словам паск­вилянта, “вел безмятежную жизнь”; занимался самообра­зованием, написанием статей и книги “Империализм как высшая стадия капитализма”. “Но не будь революции, об этих работах, как и о самом Ленине, мы знали бы сегодня не больше, чем о литературном наследии в делах Михай­ловского, Ткачева, Нечаева, Парвуса, Равич...” (с. 186).

Невооруженным глазом видна злонамеренность этих не­вежественных утверждений. Во-первых, Владимир Иль­ич, подобно великому французу-социалисту Жану Жоре­су (убитому в августе 1914 года за свою антивоенную дея­тельность), делал все возможное и невозможное, чтобы изобличить зачинщиков кровавого передела мира и моби­лизовать трудящихся на борьбу за прекращение империа­листической войны. А, во-вторых, пора бы знать доктору наук, что история не любит сослагательного наклонения: мало ли что могло случиться, если бы да кабы... (Скажем, о чем бы сейчас писал Волкогонов, если бы к власти не при­шли лжедемократы”?..). Поэтому и выеденного яйца не стоят пространные умствования Волкогонова вроде того, что ес­ли бы Владимиру Ильичу не удалось весной 1917 года вер­нуться из Швейцарии в Россию, то, “кто знает... состоялся ли бы октябрьский переворот?” (с. 198). Но не больше гас­трономической ценности представляют и те страницы волкогоновской стряпни, где он, мошеннически перевирая ис­торические источники, обсасывает так называемый “не­мецкий фактор” в русской революции вообще и переезд группы политэмигрантов во главе с Лениным в “пломби­рованном” вагоне через территорию Германии. Но ведь са­ма-то идея проезда этим маршрутом принадлежала не Вла­димиру Ильичу, а Мартову. И справедливо в связи с этим замечание Л. Фишера: “Ленину дело представлялось про­стым: он стремился в Россию, а все остальные пути были закрыты. Что об этом скажут враги в России и на Западе, его нимало не беспокоило. Меньшевики, он знал, не станут на него нападать: их вождь Юлий Мартов приехал в Рос­сию той же дорогой”.

Волкогонов в душе понимает несостоятельность напа­док на Ленина за возвращение на родину через территорию врага, не верит он и в то, что Владимир Ильич лично пользо­вался какими-то немецкими деньгами, но тем не менее пи­шет ничем необоснованные строки, изощряясь в остроумии: “Кайзеровская Германия и большевики оказались тайны­ми любовниками. Но странными — по расчету” (с. 224).

Около двух десятков страниц в книге занимает сюжет “Ленин и Керенский”. Свое видение образов этих “самых популярных людей 17 года в России” Дмитрий Антонович выразил так: “Керенский — типичный российский либе­рал, пытавшийся поглаживанием успокоить вздыбившую­ся Россию, сделать ее похожей на западные демократии. Ленин — великий и беспощадный утопист, вознамерив­шийся с помощью пролетарского кулака размозжить че­реп старому и создать общество, идея которого родилась в его воспаленном мозгу” (с. 234).

Не знаю, сам ли придумал эту характеристику наш ав­тор или заимствовал ее из чужого труда, но в любом слу­чае она не верна. Керенский не был типичным либералом, ибо задолго до 1917 года склонялся к решительной борьбе с царизмом (вплоть до террора), а став лидером буржуаз­ного Временного правительства, ввел в армии смертную казнь, благословил охоту на большевиков, расстрел мир­ной демонстрации в июле 1917 года и т. п. Что же касается Владимира Ильича, то идея социалистической революции витала в России “не только в его голове и задолго до того, как он стал ее воплощать в жизнь.

Роль заправской “демократической” гадалки явно при­шлась по душе генералу и он с самодовольным видом ве­щает: “Удайся Февраль 1917 года, и Россия была бы сего­дня великим демократическим государством и ее не ждал бы развал, как Советскую империю...” (с. 242).

Антинаучность подобных “прогнозов” ярко выра­зилась в попытке Волкогонова поставить на одну доску результаты мятежа Корнилова и других генералов в ав­густе 1917 года против Временного правительства с “ав­густовским путчем 1991 года”: “Тогда, в 1917-м, Керен­ский как-то сразу потерял свое влияние, а через 74 года в сходной (?!) августовской ситуации его лишился и Гор­бачев. В этом опасность бесконечного балансирования, маневрирования, лавирования...”. Ведь “сходной-то си­туации” в 1991 году не было: если бы кто-то из генера­лов (Язов, Крючков, Пуго и др.) действительно поднял “мятеж”, то в считанные минуты верными им частями были бы интернированы не только Горбачев, но и Ель­цин со своими приближенными.

Недоумение вызывает надуманная попытка Волкого­нова провести еще одну аналогию между 1917 и 1991 года­ми: “исторические лидеры переходного периода (примеры тому А. Ф. Керенский и М. С. Горбачев) хороши лишь для начала дела. Они неспособны без катаклизмов довести на­чатое до конца. Это герои исторического момента... Керен­ский “споткнулся”* на неспособности решить проблему ми­ра. Горбачев “уткнулся” в идеализацию октябрьского пе­реворота” (с. 285). (Любопытно было бы услышать пояснение самого Горбачева относительно дела, которое он “только начал”). Пока же замечу лишь одно: в хоре, руководимом Горбачевым, одним из самых певучих был политрук Вол­когонов, который без устали вещал о всемирно-историческом значении Великого Октября. И даже 11 июля 1990 го­да, когда генерал уже переметнулся в стан ренегатов-”демократов”, он в “Известиях” твердил, что “Октябрьская революция во многом изменила облик мира, заставила за­ботиться о социальной защите людей”.

В книге же “Ленин” Дмитрий Антонович Великий Ок­тябрь называет не иначе, как “переворот”, который, мол, “оставил глубокий, вечный шрам на ковре (?) российской истории. Он еще более рельефно виден на фоне рваных ран гражданской войны” (с. 324). А ведь еще недавно Вол­когонов усердно доказывал, что военная интервенция им­периалистов США, Англии, Франции и Японии против Со­ветской России в 1918 году являлась экспортом контрре­волюции, катализатором гражданской войны. И как бы ни хотел сегодня генерал, ему не удастся опровергнуть сво­его же анализа причин гражданской войны, который был дан им в книге “Триумф и трагедия” (кн. 1, ч. 1, с. 88): “Уже в апреле-мае 1918 года началась иностранная воен­ная интервенция, возродившая у буржуазии и помещиков надежду на реванш. Повсюду мятежи, контрреволюцион­ные выступления белого офицерства, казаков, кулаков, на­ционалистов. Страна, разрушенная четырехлетней войной, оказалась не просто в огненном кольце — она была сама в пламени войны. У республики не было границ. Были одни фронты.

...Конец Советской власти казался недалеким. Тем бо­лее, что началась настоящая охота на комиссаров. В Пет­рограде эсер Леонид Канегиссер выстрелом сражает Мои­сея Урицкого; в июле убит белогвардейцами Семен На- химсон, известный комиссар латышских стрелков. Комиссар продовольствия Туркестанской республики Александр Пер- шин погиб от рук мятежников в Ташкенте. В мае 18-го Федор Подтелков и Михаил Кривошлыков, известные боль­шевики Дона, гибнут на белоказачьей виселице. Бывший генерал-лейтенант царской армии Александр Таубе, пе­решедший на сторону революции и ставший начальником Сибирского штаба, попал в руки белогвардейцев и был за­мучен. Но самый страшный удар в 1918 году контррево­люция нанесла в Москве. После выступления Ленина пе­ред рабочими завода Михельсона в него стреляла эсерка Фанни Каплан”.

Из картины боевого 18-го года (остались, правда, за кадром убийство 20 июня комиссара Петросовета В. Воло­дарского и др.) прекрасно видно, почему именно Советская республика была вынуждена той порой прибегать к огра­ничениям демократии, вводить чрезвычайное положение и отвечать на белый террор красным террором. Теперь трехзвездный генерал-демократ все эти события трактует совершенно по-иному и даже заключение Брестского мир^ 3 марта 1918 года он отваживается ставить в вину руково­дству Советской России. А ведь недавно, подобно JI. Фи­шеру, Дмитрий Антонович восхищался величием Ленина, сумевшего добиться подписания мира с Германией и тем самым спасшего молодое Советское государство.

Жалкое впечатление производят попытки Волкогонова доказать, что для Владимира Ильича Николай II, как и все другие “носители монархической системы”, были дав­но “вне закона”. “Почему?” — задает вопрос генерал-па­сквилянт и сам же отвечает: “Прежде всего потому, что царизм уничтожил его старшего брата”.

Но и эти рассуждения — тоже досужие домыслы. Во- первых, Ленин нигде и никогда не говорил, что все Рома­новы для него стоят “вне закона”. А, во-вторых, целью Владимира Ильича была не месть за брата, а борьба с царизмом за лучшую долю, и он навсегда остался верен своей юношеской клятве идти иным, нежели любимый брат, путем борьбы с самодержавным деспотизмом.

Обвиняя Ленина чуть ли не во всех смертных грехах, Волкогонов в книге “Ленин” заботливо обеляет “демокра­тов”, в частности, действия руководителя Свердловского обкома КПСС по выполнению решения ЦК партии от 26 ию­ля 1975 года о сносе особняка Ипатьева (в котором были расстреляны Николай II и его семья): “Секретарем обкома в Свердловске (Екатеринбурге) был тогда Б. Н. Ельцин. Ему было поручено депешей из Москвы ликвидировать особ­няк Ипатьева. Указание было выполнено. И Ельцин,— про­должает Волкогонов,— и все мы были тогда послушными коммунистами...”.

Далее генерал заявляет, что “цареубийство — тради­ция варваров, продолженная большевиками”. Он не пояс­няет, кого он понимает под “варварами”. Однако не лишне было бы здесь вспомнить, что сами члены царствующих фамилий России не раз являлись соучастниками убийств своих родственников. Припомним, например, обстоятель­ства перехода престола к Б. Годунову, или от Петра III к Екатерине II, или убийство Павла I царедворцами, совер­шенное не без ведома его наследника Александра...

И последнее. Если уж Волкогонов выдает себя за гума­ниста, в принципе осуждающего террор, разгоревшийся “с обеих сторон” в 1918 году, то этично ли было в книге о Ленине высказывать варварски-чудовищное сожаление, что выстрелы, адресованные “к вождю Октября” были “менее удачливы”, чем у других “расстрельщиков”? И эта крово­жадность трехзвездного генерала особенно отчетливо про­является в сюжете “Выстрелы Фани Каплан?”, разбор ко­торого требует специального разговора.

 

 Спекуляция на Фани Каплан

Первые попытки физического уничтожения лидера большевиков предприняло Временное правительство уже в июле 1917 года, и Владимиру Ильичу тогда же пришлось уйти в подполье. Генерал-философ в связи с этим в книге о Сталине (1990, кн. 1, ч. 1, с. 71) с осуждением повество­вал: “В мемуарах В. Н. Половцева, бывшего члена Госу­дарственной думы, в частности, говорится, что офицер, по­сланный в Териоки задержать Ленина, спросил его:

— Как доставить этого господина — в целом виде или по кускам? Я ответил ему с улыбкой, что люди, которых арестовывают, часто совершают попытку к бегству...”.

В двухтомнике “Ленин” Дмитрий Антонович уже не вспоминает об этом вероломстве. Напротив: не скрывая, он сожалеет о том, что последовавшие в 1918 году попыти покушения на жизнь главы Совнаркома тоже не удались. Пересказывая об обстреле 1 (14) января 1918 года автомо­биля, в котором Ленин вместе с сестрой Марией Ильинич­ной и Фрицем Платтеном ехали в Смольный на встречу с отрядом, уезжавшим на фронт, Волкогонов замечает: “Ку­зов был продырявлен в нескольких местах пулями... Обна­ружилось, что рука Платтена в крови. Пуля задела его, когда он отводил голову Ленина... По всей видимости, о выступлении Ленина в манеже знали и покушавшиеся под­готовили засаду. Но в тот раз пронесло...” (с. 404). При этом пасквилянт, естественно, ни словом не обмолвился ни о смелости Владимира Ильича, разъезжавшего по митин­гам в то тревожное время без всякой охраны, ни об удиви­тельной для революционера гуманности.

А ведь когда через неделю управляющий делами Сов­наркома В. Д. Бонч-Бруевич сообщил о ведущемся рассле­довании покушения, Владимир Ильич спросил: “А зачем это? Разве других дел нет? Совсем это не нужно. Что тут удивительного, что во время революции остаются недоволь­ные и начинают стрелять?.. Все это в порядке вещей. А что, говорите, есть организация, так что же здесь диковинного? Конечно, есть. Военная? Офицерская? Весьма вероятно”,— и он постарался перевести разговор на другие темы. Не без влияния Бонч-Бруевича следствие все же добралось до трех молодых офицеров — непосредственных участников поку­шения на главу Советского правительства. “По логике ве­щей все главные виновники покушения,— рассуждал Бонч- Бруевич,— должны быть немедленно расстреляны, но в революционное время действительность и логика вещей делают огромные, совершенно неожиданные зигзаги...”. Окон­чательное следствие по делу этих офицеров совпало со взя­тием немцами Пскова и публикацией ленинского воз­звания “Социалистическое отечество в опасности”. Содер­жавшиеся под арестом офицеры-террористы письменно попросили отправить их на фронт для участия в боях с иноземными захватчиками. Владимир Ильич тут же рас­порядился: “Дело прекратить. Освободить. Послать на фронт”.

Поразительную “забывчивость” проявил дважды док­тор наук в подглавке “Выстрелы Фани Каплан?” Вопреки нормам научной этики, он даже не упомянул об основной литературе по этому вопросу. А ведь только в Политизда­те в 1983 и 1989 годах выпускался сборник документов и материалов о покушении на жизнь Владимира Ильича 30 августа 1918 года “Выстрел в сердце революции”. Со­вершенно умолчал Дмитрий Антонович и о тех “сенсаци­онных” статьях, которые появлялись в печати за годы гор­бачевской “перестройки” и ельцинской “демократии”.

Необходимо отметить, что большинство этих публика­ций являются перепевами давно известной истории с вкра­плением “жареных” фактов, почерпнутых из эмигрантской литературы. Но наш философ-историк наверняка читал очерк ташкентского юриста Е. Данилова “ Три выстрела в Ленина, или за что казнили Фани Каплан”, опубликован­ный в петербургской “Неве” (1992, № 5, 6), и даже кое-что из него заимствовал. Не прошла мимо внимания Дмитрия Антоновича и большая публикация Е. Данилова “За что казнили Фани Каплан?” в “Огоньке” (1993, № 35-36), кото­рую редакция сопроводила сенсационным сообщением о том, что ее автор, юрист из Ташкента, “впервые побывал в след­ственном управлении МБ РФ и первым из пишущих взял в руки папку с коротким названием “Дело Фани Каплан”. В действительности же название на ней отнюдь не “корот­кое”: “Следственное дело по обвинению Каплан Фани Ефи­мовны, а всего 15 человек, в покушении на жизнь Ленина”.

Истины ради замечу, что я, наверное, раньше, чем Да­нилов, познакомился с этим делом, которое в начале 1992 го­да находилось уже в Центральном музее им. В. И. Ленина. В этом же учреждении, как мне передавали сотрудники Музея, знакомился с содержанием дела и Волкогонов. Но как бы то ни было, он, издавая в 1994 году (спустя год после публикации Данилова в “Огоньке”) книгу “Ленин”, не имел морального права писать в ней, что якобы первым получил доступ к документам и материалам о покушении 30 августа 1918 года. И тем не менее Дмитрий Антонович счел возможным присвоить себе лавры первооткрывате­ля, заявив читателям книги “Ленин”: “С помощью архива КГБ просмотрим некоторые документы. Помощник воен­ного комиссара 5-й Московской Советской пехотной диви­зии Батурин (надо — Батулин. — Ж. Т.) письменно пока­зал Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией следующее: “В момент выхода тов. Ле­нина из помещения завода Михельсона, в котором проис­ходил митинг на тему “Диктатура буржуазии и диктатура пролетариата”, я находился от товарища Ленина на рас­стоянии 15—20 шагов”.

Опуская (для экономии места) последующие 40 строк из рассказа Батулина, отмечу, что Волкогонов приводит его по тексту, давно известному по печатным публикаци­ям, и “архив КГБ” ничего нового нам не дал. Далее. Уче­ный обязан был бы сопоставить показания Батулина со свидетельствами других очевидцев покушения 30 августа 1918 года, ибо только так можно составить более или ме­нее полную картину “выстрелов Ф. Каплан”.

В частности, он не повторял бы байку Е. Данилова, буд­то никто не видел, что именно Каплан стреляла в Ленина. А ведь Батулин в своих показаниях ясно говорил, что ко­гда толпа, находившаяся невдалеке от Владимира Ильича после выстрелов (приняв их за начало большого воору­женного выступления врагов советской власти) начала раз­бегаться, он стал кричать: “Держите убийцу тов. Ленина”. Сам же он помчался в сторону Серпуховки, куда бежала основная масса людей, и своими призывами “держите убий­цу тов. Ленина” ему удалось” остановить от бегства тех людей, которые видели, как Каплан стреляла в тов. Ле­нина, и привлечь их к участию в погоне за преступни­ком”. Таким образом, задержание Каплан произошло при помощи очевидцев покушения, и она тут же призналась в совершении злодеяния.

Как и Е. Данилов, наш “известный историк” тужится убедить читателей в том, что после получения двух пуле­вых ранений глава Советского правительства чувствовал себя довольно сносно: у подъезда здания, где находилась его кремлевская квартира, Владимир Ильич, мол, “отка­зался от помощи и, сняв пальто и пиджак, самостоятельно поднялся на третий этаж. Открывшей дверь перепуганной Марии Ильиничне бледный Ленин с вымученной улыбкой бросает:

— Ранен легко, только в руку...” Но это, конечно, сказа­но на первых порах, с неимоверными усилиями воли, для успокоения сестры. Кстати, этот отрывок взят тоже не из “архива КГБ”, а из популярных воспоминаний М. И. Уль­яновой, которую Владимир Ильич этими словами и пы­тался успокоить.

“Но угрозы жизни Ленина не было”,— продолжает Вол­когонов. И, словно сожалея об этом, изрекает: “Везение ока­залось на стороне лидера российских большевиков... Бюл­летени о состоянии здоровья, однако, регулярно печата­лись (что-то более 35 бюллетеней было опубликовано), а это невольно возносило вождя к лику святых” (с. 395). Так и хочется воскликнуть: “Ну, к чему уж так, Дмитрий Ан­тонович? Увеличили в полтора раза количество бюллете­ней, да и какой пристрастный вывод сделали... Неужто не знаете, что во всех цивилизованных странах принято пуб­ликовать в печати бюллетени о состоянии здоровья своих великих сограждан, когда их жизнь находится в опасности?”.

А неопровержимые факты, однако, свидетельствуют, что Владимир Ильич в первые дни после выстрелов Ка­план находился на краю гибели. Профессор Розанов, при­бывший для осмотра главы Совнаркома, нашел его почти без пульса: “Вся левая грудная полость плевры была за­полнена кровоизлиянием настолько значительно, что сердце было оттеснено в правую сторону... оно тонировало только при прослушивании”. А В. А. Обуху положение Владими­ра Ильича показалось безнадежным: “Необычайно слабая деятельность сердца, холодный пот, состояние кожи и пло­хое общее состояние как-то не вязались с кровоизлияни­ем... Было высказано предположение, не вошел ли в орга­низм вместе с пулей какой-то яд”.

И только после трехдневной интенсивной борьбы ме­диков за жизнь Ленина 2 сентября пульс у него снизился до 120 ударов в минуту, а температура — до 37,5 градуса. И врачи, по словам А. И. Ульяновой-Близаровой, смогли обнадежить: “Если в ближайшие два дня не случится ни­чего неожиданного, то Владимир Ильич спасен”. Разгова­ривать с больным не дозволяли. Однако в ночь на 3 сен­тября температура снова повысилась до 38,2 градуса, кро­воизлияние в левую плевру продолжалось, а раны по-прежнему доставляли страдания. Лишь к вечеру 3 чис­ла врачи заявили, что положение раненого “улучшается, а опасность, угрожавшая его жизни, уменьшается...” И, не взирая на все эти неопровержимые документы, Волкого­нов, в угоду моде очернительства советской истории, по­вторяет ложь о якобы удовлетворительном состоянии здо­ровья Ленина после ранений.

С этих же позиций наш генерал, вслед за Е. Данило­вым, фарисейски выражает “сомнение” в достоверности признания Каплан в том, что в Ленина стреляла именно она: “У Каплан было страшно плохое зрение: она ничего не видела даже вблизи” (с. 397). Но, во-первых, “архив КГБ” не дает поводов для такого сомнения. А, во-вторых, летом 1917 года Ф. Каплан сделали в Харьковской больни­це операцию, после которой зрение позволяло ей свободно ходить по Москве, узнавать на митингах знакомых и т. п.

Впрочем, “известного историка” такие “мелочи” не ин­тересуют. Ради поставленной цели он готов отбросить да­же неоднократные заявления самой террористки о том, что она вполне осознанно совершила покушение на Лени­на. Более того: он использует их против самого Ленина, делая из показаний Каплан сногсшибательный вывод: “Именно это заставляет сомневаться в истинности этих слов. Не исключено, что “выстрелы Фани Каплан” явля­ются одной из крупных мистификаций большевиков” (?!) (с. 397). Как говорится, что и требовалось доказать. И хоть бы один свежий “жареный” факт! Увы, опять — старая, протухшая утка из эмигрантской печати. Не приводя ни­каких доказательств в пользу своего “вывода”, бывший политрук Советских Вооруженных Сил с серьезным ви­дом приводит версию О. Васильева из “Независимой газе­ты” (1992, 29 азгуста), согласно которой, мол, и “покуше­ния не было, а состоялась его инсценировка; роли были заранее распределены, и выстрелы были холостыми (!). “Ни­чего себе” (или покрепче),— воскликнет честный читатель. А Волкогонов эту бредовую версию называет... “смелым предположением”. Вот так, ни больше — ни меньше.

Ну, а как тогда быть с тем фактом, что раненый исте­кал кровью, со свидетельствами врачей, которые осматри­вали Владимира Ильича и “видели (ощущали) пулю, на­ходившуюся в шее” и т. д. Да, против фактов, как говорит­ся, не попрешь. Тогда наш ученый вытаскивает из нафталина очередную потрепанную эмигрантскую байку и предлагает нам под видом собственного исследования: “Более реально предположить, что стреляла не Каплан. Она была лишь лицом, которое было готово взять на себя ответственность за покушение... Учитывая фанатизм и го­товность к самопожертвованию, выработанные на каторге, это предположение является вполне вероятным”. Эта го­лословная “вероятность” ничего общего не имеет с норма­ми научной публикации и яйца выеденного не стоит.

“Но главное — в другом,— продолжает твердить с чужо­го голоса Волкогонов.— Были уже сумерки революции (?!), и власти не были заинтересованы в тщательном следст­вии... Большевикам был нужен весомый предлог для раз­вязывания не эпизодического, спонтанного террора, а тер­рора масштабного, государственного, сокрушающего... Тер­рор был последним шансом удержать власть в своих ру­ках...”. Пытаясь поконкретнее обличить спешку большеви­ков в ликвидации Каплан, Волкогонов делает натяжки. Так, напомнив читателям, что расстрел Каплан произошел 3 сентября, он говорит, что “неудачливая террористка” бы­ла расстреляна “через три дня после покушения”. На са­мом же деле, возмездие наступило через четыре дня. Ну, а о самом терроре поговорим особо чуть ниже.

Жалкое впечатление производят потуги былого пропа­гандиста коммунистической этики использовать казнь Ка­план для обвинения Владимира Ильича в жестокости и “циничной аморальности”. Делается это не на основе “ар­хива КГБ”, а с помощью книжонки о Ленине ренегатки А. Балабановой, изданной в ФРГ в 1959 году. Она, в част­ности утверждала, что по приезде из Стокгольма в Моск­ву 30 сентября 1918 года имела встречу с Владимиром Ильичем и, когда зашла речь о судьбе эсерки, покушав­шейся на его жизнь, то он якобы сухо бросил: “Централь­ный комитет решит, что делать с этой Каплан...”. Волкого­нов прекрасно понимает надуманность этого эпизода, ибо уже 5 сентября в “Правде” было опубликовано сообщение о казни Каплан, тем не менее он использует и фальшивку Балабановой для обвинения Ленина, который, мол, своим “огромным рационалистическим умом, видимо, почувство­вал промашку, не вмешавшись в решение судьбы женщи­ны-фанатички. Спаси он ей жизнь, сколько бы ходило су­сальных легенд! Этот фрагмент политического портрета Ленина важен для понимания ленинского прагматизма, пе­реходящего в циничную аморальность” (с. 402). Цинично аморален, прежде всего, сам пасквилянт, осмелившийся на основе придуманной Балабановой сценки сделать уни­чижительные выпады против Владимира Ильича.

Но апогеем чудовищной наглости бывшего политрука является его солидарность со словами израильской анти­коммунистки Дары Штурман, будто бы социальная этика Ленина “укладывается в роковую формулу Гитлера: “Я ос­вобождаю вас от химеры совести” (с. 402).

Все творчество Волкогонова с начала 90-х годов гово­рит о том, что как раз он-то и является ярчайшим пред­ставителем “цинично-прагматической этики”, который сам освободил себя от “химеры совести”, беспардонно обливая грязью то, что еще так недавно непомерно славословил, сделав на этом головокружительную карьеру. Так еще в книге “Советский солдат”, вышедшей в Политиздате в 1987 году, он с восторгом анализировал ленинскую речь на III съезде РКСМ. Теперь же, выслуживаясь перед “демо­кратами”, генерал-философ использует выдержки из той же речи Владимира Ильича для Того, чтобы доказать его аморальность...

В десятках своих статей, брошюр и книг 1970—1990 го­дов Волкогонов писал, что интервенция Антанты и бело­гвардейский террор породили осенью 1918 года ответный — красный. Теперь же, вдруг “прозрев”, он твердит обрат­ное: еще, мол, до покушения на Владимира Ильича Совет­ская власть прибегала к “массовым расстрелам” (с. 408). Причем, будто именно по требованию Ленина к моменту покушения на него на заводе Михельсона “террор ВЧК был уже феноменом, от которого леденело под сердцем”. (Кстати, в зарубежном источнике, из которого заимство­вано последнее выражение, говорилось чуть иначе: “леде­нело в душе”).

Если бы Дмитрий Антонович дорожил репутацией уче­ного, то он постарался бы убедить читателя такими фак­тами, чтобы у того тоже “заледенело” в душе или под серд­цем. Но и на этот раз гора родила мышь: автор не привел ни одного нового документа в пользу своей новой точки зрения.

Голословными и антисоветскими являются и волкогоновские заявления в конце 1-го тома его опуса о том, что “Архипелаг ГУЛАГ стал создаваться сразу после октябрь­ского переворота. Ленин был его главным архитектором и творцом... Для Ленина цель оправдывает средства. Любые... Большевикам не удалось сотворить Рай на Земле. Но соз­дать Ад они сумели быстро” (с. 430). Опровергнуть эти злоб­ные измышления лучше всего словами уважаемых Волко- гоновым авторов, в первую очередь, характеристикой на­чала гражданской войны из книги “Ленин” американского публициста Л. Фишера: “Советская власть, когда пули Фан­ни Каплан повергли вождя, была окружена со всех сторон войсками обеих коалиций мировой войны и армиями рус­ских противников большевизма... Интервенция, политиче­ские убийства и мятежи были связаны между собою, пря­мо являясь последствиями тайного сговора... 1 июля англи­чане и французы высадились в Мурманске. 6 июля был убит Мирбах (посол Германии. — Ж. Т.), и в Москве вос­стали левые эсеры. В тот же день правые эсеры под нача­лом Б. Савинкова подняли мятеж в Ярославле... Через три дня такие же мятежи охватили Рыбинск, Арзамас и Му­ром... (и Симбирск — Ж. Т.). 1 августа произошла высадка союзных войск в Архангельске. 6 августа убит Урицкий и ранен Ленин”. Белый террор не мог не вызвать ответного...

О. Лацис, выступая против попыток “демократов” счи­тать Ленина зачинщиком сталинщины, отвечал им в ян­варском номере “Коммуниста”, за 1990 год почему именно Владимир Ильич не может быть признан таковым: “Да по той же причине, по какой человек, стреляющий на поле боя, признается солдатом, а затеявший стрельбу среди мир­ного города — преступником... Нельзя говорить о насилии большевиков при Ленине в отрыве от того факта, что они взяли власть в стране, втянутой в самое массовое наси­лие — мировую войну”.

Анализ подглавки “Выстрелы Фани Каплан?” позволя­ют сделать следующие выводы. Волкогонов не привел ни одного факта из “архива КГБ”, который позволял бы ему подвергать ревизии дело Каплан и делать спекулятивные заключения о том, что советская власть не может сущест­вовать без насилия и террора. Попытки же бывшего за­местителя начальника ГлавПУРа Советских Вооруженных Сил выставлять большевиков зачинщиками террора в стра­не, а Ленина — творцом сталинщины и “главным архитек­тором” архипелага ГУЛАГ — это чудовищная ложь, на которую мог решиться только ренегат, освободивший себя от “химеры совести”.

 

Тщетные поиски "клубнички”

Слухи, сплетни, анекдоты и легенды, злые и добрые, складываются вокруг имени каждого великого человека. Не мог стать исключением и Владимир Ильич, несмотря на то, что он вел, хотя и очень напряженный, деятельный, активный образ жизни, но скромный — по-существу, пу­ританский. Первая книга под завлекающим названием “Амурные секреты Ленина” вышла в Париже в 1933 году, но даже Н. Валентинов (встречавшийся в начале века в эмиграции с Владимиром Ильичем, но не принявший Ок­тябрьской революции и осевший на Западе) писал об этом так: “За книгу многие ухватились, поверив, что у Ленина были интимные отношения с некоей Елизаветой К. — да­мой “аристократического происхождения”. В доказатель­ство авторы приводили якобы письма Ленина к этой К. Даже самый поверхностный анализ названного произве­дения немедленно обнаруживает, что оно плод тенденци­озной и очень неловкой выдумки”.

Волкогонову знакомы эти строки из сборника “Встречи с Лениным” Н. Валентинов.а, но в сюжете “Инесса Арманд”, помещенном во 2-м томе своей книги “Ленин”, он, упомя­нув о Крупской и Арманд, как женщинах, к которым Вла­димир Ильич питал безграничную дружбу и абсолютное доверие, тут же запятнал репутацию великого человека: “Но были и другие, оставившие, видимо (?!), лишь мимо­летный след в душе вождя: подруга Крупской, к которой он сватался в Петербурге, пианистка К., заворожившая его “Аппасионатой”, французская “незнакомка”, сохранив­шая его письма”.

Я уже писал о том, что Владимир Ильич никогда не сватался к подруге Крупской (А. Якубовой) и доказал, что Волкогонов не имел никаких данных для подобного утвер­ждения. Н. Валентинов же опровергал сплетню о связи с “К”, а пресловутых лейинскЙх писем к французской “не­знакомке” так никто и не Ййдел до сих пор.

Что касается Инессы Федоровны Арманд, то после то­го, как в 1952 году французский публицист А. Боди, ссыла­ясь якобы на слова А. М. Коллонтай, пустил слух в печати, что у Владимира Ильича была “секретная любовь” к Инес­се, эта тема неоднократно обыгрывалась литераторами-антикоммунистами. Тот же Н. Валентинов, никогда не видев­ший Ленина вместе с Арманд, с ехидцей писал, что “Ленин был глубоко увлечен, скажем — влюблен, в Инессу Ар­манд... Влюблен, разумеется, по-своему, т. е., вероятно, по­целуй между разговором о предательстве меньшевиков и резолюцией, клеймящей капиталистических акул и импе­риализм”. Ну а новоявленный враг вождя Волкогонов с удо­вольствием смакует эту сплетню, тщится выискать “клуб­ничку” за строками переписки между Владимиром Ильичем и Инессой Федоровной и словно сожалеет, что самому не довелось что-то подглядеть через замочную скважину...

Впрочем, после появления в мартовской книжке “Рус­ской мысли” ( б. журнала “Коммунист”) за 1992 год боль­шого письма И. Арманд к Ленину (относящегося к 1913 го­ду), из которого стало видно, что начиная с 1910 года она была влюблена во Владимира Ильича, Волкогонов полю­бил заглядывать в публикации кандидата исторических наук

А. Латышева, оперативно сочинившего статьи на тему “Воз­любленная Ленина”, напечатанные в “Демократической га­зете” (1992, 4 апреля), “Досье” (1992, август) и “Российской газете” (1993, 9 декабря; 1994, 18 и 20 января). ,,Латышев — опытный историк, в свое время состояв­ший членом научного совета Центрального музея В. И. Ле­нина. Но после августовского “путча” 1991 года он превра­тился в “демократа”, сочинителя небылиц про “амораль­ного” Ленина. И тем не менее, несмотря на все ухищрения, ему так и не удалось доказать, что И. Арманд была люби­мой женщиной Владимира Ильича. Сознавая это, он уны­ло констатировал: “Не найдены письма Ленина к Арманд  периода их близких отношений , которые по-видимому име­ли место короткое время осенью 1913 года. Очевидно, эти письма безвозвратно потеряны”.

Дмитрий Антонович не только широко использует ста­тьи А. Латышева в книге “Ленин”, но и переписывает из них абзацы, причем ни разу не ссылаясь на автора (фами­лии Латышева нет даже в “Указателе имен”), то есть со­вершает плагиат. Латышев же, как ни странно, безропотно согласился на этот интеллектуальный грабеж и удовле­творился тем, что генерал поставил в своей книге его фа­милию как рецензента. Но обязанности такового если он и выполнял, то весьма странно.

В результате анализа документов, Латышев пришел к выводу, что близкие отношения между Владимиром Иль- ичем и Инессой Федоровной “по-видимому, имели место короткое время осенью 1913 года” (не разделяя мнения Латышева, подразумевающего под “близкими отношения­ми” нечто большее, чем теплые дружеские отношения ме­жду единомышленниками и товарищами по партии, я вме­сте с тем согласен с тем, что они имели место “короткое время осенью 1913 года”).

Волкогонов же, беспардонно раздвинув неудобные для сво­ей концепции латышевские временные рамки “близких от­ношений” между Лениным и Арманд (“короткое время осе­нью 1913 года”), выдвигает против Владимира Ильича, отли­чавшегося, по его же, Волкогонова, словам “от многих своих товарищей пуританской сдержанностью”, обличительный те­зис: “И если бы не знакомство в начале 1910 года и его связь на протяжении десяти лет с одной, яркой во многих отноше­ниях, женщиной-революционеркой, то вождь русской рево­люции мог бы считаться просто образцовым мужем”.

Не встретив должных возражений со стороны рецен­зента Латышева или по-барски проигнорировав его суж­дения, автор книги развивает свое надуманное “открытие” о десятилетней связи и хоть чем-нибудь тужится его под­крепить. Не привлекая каких-либо источников, он, как о чем-то установленном документально, пишет: “После зна­комства с Арманд Ленин постоянно в контакте с этой жен­щиной. Она переезжает вслед за семьей Ульяновых, все­гда живет поблизости, часто встречается с Лениным и Крупской, становится близким для них человеком. Инесса становится как бы неотьемлимым элементом семейных от­ношений. Ленин с Крупской в Париже — она там; Ульяно­вы в Польше — здесь же “русская француженка”, конеч­но, она поблизости от них в Швейцарии” (с. 302).

Для того, чтобы читателю можно было самому судить о том, кого навязывают Ленину в “возлюбленные” и, глав­ное, изобличить волкогоновские домыслы о 10-летней свя­зи Владимира Ильича с Инессой Федоровной, вкратце очер­чу основные вехи ее биографии и характер ее отношений с Ульяновыми.

Родилась она в 1874 году в Париже в актерской семье. Отец умер рано, оставив мать с тремя девочками. Стар­шую из них, Инессу, взяли на воспитание жившие в Моск­ве бабушка и тетка :— учительница музыки. Благодаря им, юная парижанка овладела в совершенстве русским и анг­лийским языками, игрой на рояле, увлекалась художест­венной литературой, историей и в 17 лет сдала экзамен на звание домашней учительницы.

Внешне привлекательная, остроумная, хорошо образо­ванная, превосходная музыкантша, Инесса пленила сына фабриканта Арманда — Александра, образованного и че­стного человека, и стала его женой. Все сулило ей обеспе­ченную жизнь.

Однако нищета, безграмотность и бесправие фабрич­ных рабочих поразили ее. Убедившись в тщетности благо­творительности, Инесса, под влиянием марксистской ли­тературы, которой ее снабжал младший брат мужа Вла­димир, становится членом социал-демократического подполья. Владимир Арманд был незаурядной личностью, редкой души человеком, и Инесса, мать четверых детей , влюбилась в него и покинула мужа. Зимой 1904 года она уехала в Швейцарию, где родила мальчика.

В период первой русской революции И. Арманд, буду­чи уже большевичкой, несколько раз подвергается аре­стам, а осенью 1907 года ее ссылают в Архангельскую гу­бернию. Туда же приехал и Владимир Арманд, но, заболев туберкулезом, вернулся в Москву. В ноябре 1908 года Инес­са бежала из ссылки, а в январе 1909 была уже в Швейца­рии с больным Владимиром, но тот вскоре скончался.

Пораженная горем, Инесса 4 месяца живет в маленьком французском городке, затем осенью 1909 года поступает в Брюссельский университет, а через год поселяется в Пари­же, где она знает почти всех большевиков. Ум и энергия, идейная стойкость, целеустремленность, пренебрежение к ма­териальным условиям жизни предопределили доверие това­рищей, и она была избрана в президиум большевистской груп­пы и членом Комитета заграничных организаций. Урывками от партийной работы Инесса слушает лекции в Сорбоннском университете. В ее квартире было постоянно много народа. Одни приходили по делам, другие — отдохнуть и послушать музыку. Стали заходить сюда и Владимир Ильич с женой. В свою очередь Инесса Федоровна наведывалась к Ульяно­вым и, по словам Надежды Константиновны, “стала близ­ким” им человеком. Летом 1911 года она вместе с Г. Зиновь­евым, А. Луначарским и другими деятелями преподает в шко­ле партийных работников, организованной Лениным в Лонжюмо, в 18 километрах от Парижа.

Летом 1912 года, по ленинской рекомендации, ЦК пар­тии направил И. Арманд в Петербург (по паспорту на имя Ф. Янкевич) на подпольную работу. Но через два с полови­ной месяца она была арестована и больше полугода отси­дела в одиночке петербургской тюрьмы, пока Александр Арманд не внес залог в 5000 рублей, чтобы ее выпустили до суда на волю и она могла бы лечить начавшийся тубер­кулез легких. Весну и лето Инесса Федоровна провела с детьми на кумысе в Ставрополе на Волге.

Жертвуя залогом, она тайно переходит границу и в конце сентября 1913 года появляется в деревне Белый Дунаец (около станции Поронин, в Галиции, входившей тогда в Австро-Венг- рию), где под руководством Ленина проходило совещание партработников. После его окончания Ленин с женой и Ар­манд еще неделю находились в деревне, чтобы немного от­дохнуть: Владимира Ильича донимали бессоница и головные боли. Надежде Константиновне было необходимо набраться сил после недавно перенесенной тяжелой операции щито­видной железы, а для болезни Инессы Федоровны свежий горный воздух был настоящим лекарством.

В начале октября все они переехали в Краков. Но не ус­пели Ульяновы обустроиться в нанятой квартире — эпиде­мия инфлюэнцы свалила с ног Владимира Ильича. Как толь­ко он окреп, вылазки втроем на лоно природы возобнови­лись, за что товарищи шутливо окрестили их “партией про- гулистов”. Инесса Федоровна, воспользовавшись своеобраз­ным отпуском, много читала, играла на рояле, сагитировала Ульяновых сходить на концерты музыки Бетховена, вслух строила планы издания женского журнала для работниц. Квартировала она у той же хозяйки, что и семья Каменевых, но бывала чаще всего у Ульяновых, где к ней “очень привя­залась” (выражение Крупской) и Елизавета Васильевна, мать Надежды Константиновны, с которой было о чем поговорить и ...покурить. А вот это зелье Арманд было категорически противопоказано, ибо с наступлением слякотного ноября опять обострился туберкулез. Здоровье ее внушало опасения у то­варищей, и Владимир Ильич приложил немало усилий, что­бы убедить ее немедленно отправиться на лечение в Арозу (Швейцарские Альпы), идеальное место для лечения легоч­ных больных.

И вдруг, числа 18 декабря 1913 года, в Краков пришла телеграмма из Парижа, где уже обосновалась Арманд, а чуть позже — и то сенсационное письмо, которое дало пи­щу любителям “клубнички”, а латышевым и волкогоновым помогло громогласно и со злорадством объявить Инессу Федоровну “возлюбленною Ленина”. Остается познакомить с основным содержанием этого письма и читателя.

“Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно. Я знаю, я чувствую, никогда ты сюда не прие­дешь! Глядя на хорошо знакомые места, я ясно сознавала, как никогда раньше, какое большое место ты еще здесь, в Париже, занимал в моей жизни, что почти вся деятель­ность здесь, в Париже, была тысячью нитей связана с мыс­лью о тебе. Я тогда совсем не была влюблена в тебя, но и тогда я тебя очень любила. Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью — и это никому бы не могло причинить боль. Зачем было меня этого лишать? Ты спрашиваешь, сержусь ли я за то, что ты “провел” расставание. Нет, я думаю, что ты это сделал не ради себя.

Много было хорошего в Париже и в отношениях с Н. К. В одной из наших последних бесед она мне сказала, что я ей стала дорога и близка лишь недавно. А я ее полюбила почти с первого знакомства. По отношению к товарищам в ней есть какая-то особая чарующая мягкость и надежность. В Париже я очень полюбила приходить к ней, сидеть у нее в комнате. Бывало, сидищь около ее стола — сначала гово­ришь о деле, а потом засиживаешься, говоришь о самых разнообразных материях. Может быть, иногда и утомля­ешь ее. Тебя я в то время боялась пуще огня. Хочется увидеть тебя, но лучше, кажется, умерла бы на месте, чем войти к тебе, а когда ты почему-либо заходил в комнату Н. К., я сразу терялась и глупела. Всегда удивлялась и завидовала смелости других, которые прямо заходили к тебе, говорили с тобой. Только в Лонжюмо и затем сле­дующую осень (1911 г. — Ж. Т.) в связи с переводами и пр. я немного попривыкла к тебе. Я так любила не только слу­шать, но и смотреть на тебя, когда ты говорил. Во-первых, твое лицо так оживляется, и, во-вторых, удобно было смот­реть, потому что ты в это время этого не замечал”.

Далее идет несколько страниц, посвященных жизни и смерти ее подруги Тамары и вопросы к Владимиру Ильи­чу, о чем можно говорить в Комитете заграничных органи­заций, и “чего говорить нельзя...”. И только последние строки письма снова приобрели интимный характер: “Ну, доро­гой, на сегодня довольно — хочу послать письмо. Вчера не было письма от тебя! Я так боюсь, что мои письма не попа­дают к тебе — я тебе послала три письма (это четвертое) и телеграмму. Неужели ты их не получил? По этому поводу приходят в голову самые невероятные мысли. Я написала также Н. К., брату, Зине (жене Г. Зиновьева. — Ж. Т.). Неужели никто ничего не получил? Крепко тебя целую. Твоя Инесса”.

“Едва ли стоит комментировать это письмо,— небреж­но заключает Волкогонов.— Оно в высшей степени крас­норечиво”.

Стоит, Дмитрий Антонович, стоит! Да, бесспорно, что первая часть послания Арманд — это действительно так называемое “любовное” письмо. Из признаний Инессы Фе­доровны видно, что первый период знакомства ее с Влади­миром Ильичем, когда она еще не была влюблена в него, она просто благоговела и робела перед ним, а он, кстати, и не замечал этого. Только за лето 1911 года, проведенное в Лонжюмо, и затем в следующую осень в Париже, в связи с переводами ею ленинских текстов, она “немножко при­выкла” к нему. Следовательно, кульминационным перио­дом их сближения могло бьггь короткое время встреч и совместного проведения досуга в Поронине и Кракове осе­нью 1913 года. Общение их в течение двух месяцев, проис­ходившее, заметим, в период, когда у Арманд нарастал туберкулезный процесс, Н. К. Крупская была после опера­ции, а Владимир Ильич переболел энфлюэнцой, вылилось в прогулки втроем на свежем воздухе, так необходимые им всем.

Судя по письму, даже и в этот период чувства Инессы Федоровны к Владимиру Ильичу ограничивались плато­нической любовью. Ибо письмо, написанное уже после всех периодов их тесного общения, после всего того, что могло быть близкого между ними, после фактического расхож­дения их личных дорог, подытоживая суть их отношений, только теперь и явило собой признание в любви, причем признание — трепетное, чистое, без надежды... (“Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, только бы видеть тебя, ино­гда говорить с тобой было бы радостью — и это никому не могло бы причинить боль”). Если “и сейчас” обошлась бы без поцелуев, значит, и раньше их не было? Значит, это признание в любви было сделано после того, чему не суж­дено было сбыться.

А что Владимир Ильич? Несомненно, что он очень це­нил ум и способности Арманд, доверял ей сложную и от­ветственную партийную работу и после четырехлетнего знакомства с ней уважал и любил, как преданного друга, интересную, эрудированную и веселую собеседницу, от­личную музыкантшу. Не обошло стороной и ее женское обаяние. Но, как только почувствовал глубоко неравнодуш­ное отношение к себе Инессы Федоровны, он, предотвра­щая драматическое развитие событий, дипломатически “провел расставание” — отправку ее на лечение в Арозу. Что же касается “письменных” поцелуев, то они шли только с ее стороны и, по всей видимости, и оставались только “письменными”. В письмах же Владимира Ильича к Ар­манд не было ни одного поцелуя, а после “проведенного” расставания он вскоре даже переходит в переписке на “Вы”, четко ограничив рамки их отношений. Вот и все.

Не исключено, что и от Надежды Константиновны не ускользнуло невольное благоговейное чувство влюбленно­сти Инессы Федоровны к Владимиру Ильичу. Но ее дове­рие и такт по отношению к близким людям предоставили возможность мужу самому разовраться в возникающей си­туации и принимать решения. А он “провел расставание”. Если бы все это было не так, то могла ли бы в эти самые дни продолжаться дружеская переписка между двумя женщинами-”соперницами”? И оставила ли бы Надежда Кон­стантиновна столь теплые воспоминания об И. Арманд, ес­ли бы хоть тень обмана или пошлости коснулась ее жен­ского достоинства?

Упрямо навязывая читателю свою обывательскую точ­ку зрения, Волкогонов пытается подкрепить ее купюрой из письма Владимира Ильича из Цюриха от 13 января 1913 года к И. Арманд, проживавшей в Клара не, которую (купюру) он, мол, выявил в архиве: “После слов “Дорогой друг!, — изъята фраза: “Последние Ваши письма были так полны грусти и такие печальные думы вызывали во мне и так будили бешеные угрызения совести, что я никак не могу прийти в себя...” Дальше в том же духе”.

Поразительна наглость, с какой Дмитрий Антонович бахвалится' находкой: ведь эта купюра была 20 января 1994 года опубликована в “Российской газете” А. Латыше­вым! Мало того, что генерал присвоил чужой труд, он еще опустил ленинские слова: “Хочется сказать хоть что-либо дружеское и усиленно попросить Вас не сидеть почти в одиночестве, в местечке, где нет никакой общественной жизни, а поехать куда-нибудь, где можно найти новых и старых друзей, встряхнуться”.

Но это не все. Обкарнав выявленную Латышевым ку­пюру, Волкогонов без всяких оснований домысливает: “Ле­нину — пуританину по натуре в семейных отношениях, видимо, очень нелегко давалась эта связь, далеко вышед­шая за границы простой дружбы. А Арманд, привыкшей (откуда все это известно? —Ж. Т.) отдаваться своему чув­ству без остатка и ограничений, была невыносима роль тайной “подруги” Ленина” (с. 305). Все это — плод больно­го воображения Дмитрия Антонович^, как и его голослов­ные утверждения о существовании десятилетней “связи” между Лениным и Арманд, или то, что “русская францу­женка” все время переезжала вслед за Ульяновыми. Пы­таясь как-нибудь доказать, что и в советское время чув­ства Арманд и Ленина друг к другу “не угасли”, Волкого­нов приводит пример того, как Владимир Ильич “напоминал о себе нежной, но весьма странной для вождя заботой: “Тов. Инесса! Звонил к Вам, чтобы узнать номер калош для Вас. Надеюсь достать. Пишите, как здоровье. Что с Вами? Был ли доктор? Привет! Ленин”. Опираясь на эту “улику”, док­тор философии изрекает: “Ни для Бош, Коллонтай или Фотиевой он не пытался достать калоши...”. Ничего не ска­жешь — веское доказательство любовной связи... При этом не гоже ученому снова и снова обманывать читателей, уве­ряя, что и это письмо обнаружено в архиве: ведь оно было опубликовано в январской книжке “Известий КПСС” за 1989 год! И этично ли ставить в вину заботу о здоровье больной туберкулезом женщины, старому товарищу по пар­тии, когда в Москве стояла слякоть, свирепствовали сып­няк и энфлюэнца?

К сожалению, Инесса Федоровна не научилась беречь себя. Ухаживая в пути с Северного Кавказа за больными товарищами, она заболела холерой, и 24 сентября того же 1920 года, на 47-м году жизни, смерть сразила пламенную большевичку. Похоронили ее 12 октября у Кремлевской стены. Среди венков был бадьшой из живых белых цветов с надписью на траурной ленте: “Тов. Инессе — от В. И. Ле­нина”. И неужели волкогоновым не ясно, что если бы такой проницательный человек, как Владимир Ильич, чувство­вал за собой хоть какой-то моральный “грех” и что своей единоличной подписью может дать хоть какой-то повод для пересудов, то, наверное, воспользовался бы прекрас­ной возможностью на всякий случай закамуфлировать свои отношения с Арманд двумя подписями — своей и жены, что всеми было бы принято как само собой разумеющееся, ибо Н. К. Крупская сама была известным партийным дея­телем, близким соратником и товарищем И. Арманд.

 

Злобные вымыслы О вожде-“антихристе"

За два десятилетия службы в ГлавПУРе, работавшем на правах отдела ЦК КПСС, генерал-философ постоянно занимался антирелигиозной прапагандой. Воинствующим атеизмом пронизано все его творчество, причем он не стес­нялся критиковать деятелей и с мировым именем. Так, в учебном пособии “Воинская этика”, сочиненном для слу­шателей и курсантов военно-учебных заведений (М., 1976), Волкогонов, опираясь на труды Ленина, подвергал крити­ке Ф. М. Достоевского за увлечение “феодально христиан­ским социализмом”, Л. Н. Толстого — за “религиозную про­поведь морального самоусовершенствования”, а “философа-идеалиста и мистика В. С. Соловьева” — за разработку “реакционной религиозно-эстетической системы”.

Высоко оценивая действенность атеистической работы, проводившейся под руководством КПСС, Дмитрий Анто­нович в своей книге “Психологическая война” (М., 1984) с удовлетворением отмечал: “В социалистическом общест­венном сознании удельный вес и значимость религиозных идей, взглядов все более уменьшается по мере дальней­шего упрочения материалистического мировоззрения... Но­вый мир, используя свободу совести, чужд религиозной нетерпимости, которую пытаются приписывать социализ­му его классовые враги”.

Перебежав в 1990 году в стан лжедемократов, он вся­чески стремится замолить былые “грехи” своей антирели­гиозной пропаганды и на вопрос одного из журналистов, верит ли он в Бога, отвечает: “Я христианин (жаль, что не сказано — с каких пор. — Ж. Т.), и этим многое сказано”. Что ж, новый ветер — поворачивай паруса. И Дмитрий Антонович теперь направляет вектор своего усердия в про­тивоположную сторону. В качестве начальника Института военной истории он даже подписал обращение к “высшим церковным властям с предложением причислить к лику святых Ивана Сусанина. — Канонизировали же князей Дмитрия Донского и Дмитрия Пожарского! Надеюсь, нас поддержат” (Неделя, 1990, № 26). Апогеем же метаморфо­зы сановного политрука стало его заявление со сцены Ле­нинградского концертного зала: “Ленин причастен к тер­рору... Я даже знаю один документ, где он приказывает докладывать ему еженедельно, сколько расстреляно по­пов” (Волжские вести, 1991, № 18).

Я тогда же расценил это утверждение как злобную ан- тиленинскую утку, ибо знал, что такого документа нет в архивах, как не происходили в жизни и еженедельные рас­стрелы служителей культа. В этом я окончательно убе­дился, прочитав во 2-м томе сборника “Ленин” подглавку “Ленин и церковь”: там и в помине нет такого “докумен­та”... Как нет и волкогоновского извинения за свое громо­гласное и преступное вранье. Зато каждая страница под- главки усеяна досужими домыслами и вымыслами о Вла­димире Ильиче, вроде: “Он сам поразительно легко, без видимых мучений, сомнений, переживаний порвал с рели­гией, так никогда и не погрузившись в ее лоно. Ранние увлечения материалистическими учениями сделали его пе­реход от полуверы (в школьные годы) к неверию легким и незаметным”.

Убежден, что Волкогонов не сумеет вразумительно по­яснить, что значит “погрузиться в лоно религии”. И нет такого исторического источника, который свидетельство­вал бы о том, что у В. Ульянова была “полувера”, от кото­рой он якобы легко и незаметно перешел к неверию. Я, ав­тор книг о гимназических годах Владимира Ильича, твер­до уверен, что его разрыв с религией произошел не только после знакомства с материалистическими учениями, но и в результате долгих и мучительных раздумий над окру­жающей действительностью — о тщетности обращений за помощью к всевышнему людей, угнетенных социальной не­справедливостью, нападках церковников на народную шко­лу, руководимую отцом, о пьянстве и поборах, которыми нередко занимались служители культа. Росту неверия спо­собствовали схоластическое преподавание закона божьего в гимназии, заключавшегося в зазубривании сухих и труд­ных учебников, суровость наказаний, которым директор Ф. М. Керенский подвергал учеников, уклонившихся от по­сещения богослужений и т. п.

Переход к неверию, вопреки представлениям Дмитрия Антоновича, не был “легким и незаметным” еще и потому, что закон божий и богословие являлись обязательными предметами не только в гимназиях, но и в высших учеб­ных заведениях. Поэтому В. Ульянову довелось сдавать выпускной экзамен по закону божьему в гимназии, изу­чать в 1887 году богословие в Казанском университете и сдавать испытания по церковному праву в Петербургском университете в 1891 году.

Еще один пример легковесных суждений автора. Он ут­верждает, что Владимир Ильич в своей жизни “имел дос­таточно близкие связи с одним священником... — Георгием Гапоном”.

Да, действительно, в начале первой русской револю­ции Владимир Ильич получил от Гапона “Открытое пись­мо к социалистическим партиям России” с призывом не­медленно войти в соглашение между собой и приступить к подготовке вооруженного восстания против царизма, а так­же “Воззвание Георгия Гапона к Петербургским рабочим и ко всему российскому пролетариату”. Присутствовал и на конференции российских социалистических организа­ций, созванной Г. Гапоном 20 марта 1905 года в Женеве, но, убедившись, что конференция является “игрушкой в руках с.-р. (эсеров. — Ж. Т.)” и что рабочие партии на нее не приглашены, Владимир Ильич покинул конференцию. Эти и некоторые другие факты говорят лишь о том, что Гапон неоднократно обращался к Ленину, но тот не имел каких-то “близких связей” с ним и избегал встреч.

В завершение разговора о погружении в “лоно церкви” замечу, что Владимир Ильич и в юности, и в зрелые годы никогда не позволял себе подтрунивать или насмехаться над чувствами верующих и старался соблюдать все пра­вила приличия по отношению к установленным законом религиозным обрядам. Так, находясь в ссылке в деревне Кокушкино Казанской губернии, он в 1888 году, по прось­бе крестьянской семьи, присутствовал в церкви в качестве восприемника их дочери. Обязанности “крестного отца” он выполнял и позже, когда находился под гласным полицей­ским надзором в Самарской губернии.

“Известный историк” полагает, что “Ленин не оставил глубоких трактатов о месте и роли религии в человече­ском обществе” и ограничился “пропагандистскими пам­флетами “Социализм и религия”, “О значении воинствую­щего материализма”, некоторыми партийными указания­ми в программных документах”. Если бы автор с большей ответственностью относился к тому, что он пишет, то дол­жен был бы упомянуть хотя бы книгу “Материализм и эмпириокритицизм” Ленина и его статьи о Л. Толстом и толстовщине, о богостроителях и богоискателях, “Об отно­шении рабочей партии к религии”.

Еще большему диву даешься, когда Дмитрий Антоно­вич излагает “взгляды” Ленина на религию. Не уважая свои докторские звания и читателей, он заявляет, что Вла­димир Ильич якобы не признавал свободу веры, ибо ви­дел в религии “один из видов духовного гнета”, и без оби­няков повторял классический марксистский тезис: “Рели­гия есть опиум народа”. Но это тоже явная ложь. Еще в статье “Социализм и религия” (1905 г.) Владимир Ильич выдвигал требование свободы совести в качестве одного из важнейших: “Всякий должен быть совершенно свобо­ден исповедывать какую угодно религию или не призна­вать никакой религии, т. е. быть атеистом...”. Этот полити­ческий лозунг был воплощен в декрете Совета Народных Комиссаров РСФСР об отделении церкви от государства и школы от церкви, опубликованном в печати 26 января 1918 года, и обеспечил всем гражданам свободу совести.

Декрет не содержал ничего дискриминационного по от­ношению к православной церкви, но поместный Собор 1917—1918 годов, вслед за патриархом Тихоном, призвал верующих всячески противодействовать правительствен­ному декрету. И уж сугубо политические цели преследо­вал сам патриарх, осудив заключение Совнаркомом Бре­стского мира. Только осенью 1919 года вышло его послание к духовенству с указанием “уклоняться от участия в по­литических партиях и выступлениях, “повиноваться на­чальству в делах мирских”.

Волкогонов совершенно не затрагивает отношения Со­ветской власти с церковью в 1917—1920 годах и переска­кивает к голоду 1921—1922 годов, когда требовалась не­медленная помощь миллионам голодающих Поволжья и других районов страны.

Среди трудящихся и низшего духовенства возникло дви­жение за изъятие части церковных ценностей, накоплен­ных трудом многих поколений и являвшихся фактически достоянием народа. Учитывая эти пожелания летом 1921 го­да, патриарх Тихон (на этот пост, упраздненный Петром I, он был избран Собором 5 ноября 1917 года) разрешил ве­рующим использовать часть храмовых “драгоценных ве­щей” на помощь голодающим.

Однако дарение этих ценностей шло вяло. Запад пред­лагал зерно только за золото, а голод зимой принял ката­строфические размеры, и движение за пожертвование хра­мовых драгоценностей резко возросло. Вот как выглядело в связи с этим воззвание протоиерея симбирской Троиц­кой церкви А. Гневушева, появившееся 4 февраля 1922 го­да в газете губисполкома “Экономический путь”.

Напомнив, что советская власть оказывает помощь го­лодающим Поволжья, протоиерей заявил, что она “не мо­жет исчерпать до дна безмерно-глубокую чашу сваливше­гося на нас бедствия. Между тем в монастырях и храмах Божиих имеется не малое скопление золота и драгоценных камней, которые можно было бы употребить на богоугод­ное дело, спасение гибнущих от голода. Святители наши, заступники и печальники за нас пред Престолом Всевыш­него не нуждаются в золоте и драгоценных украшениях, в изобилии хранящихся в наших церквах. Поднимите свой голос, о благочестивые прихожане, во имя изъятия и упот­ребления их на дело питания голодающих”.

Учитывая голос народа, патриарх Тихон 6 февраля 1922 года обратился с новым воззванием к верующим, в котором допускал “возможность духовенству и приходским советам с согласия общин верующих, на попечении кото­рых находится храмовое имущество, использовать нахо­дящиеся во многих храмах драгоценные вещи, не имею­щие богослужебного употребления (подвески в виде колец, цепей, браслеты, ожерелья и другие предметы, жертвуе­мые для украшения святых икон, золотой и серебряный лом) на помощь голодающим”.

С учетом этого послания ВЦИК 23 февраля издал дек­рет, предлагавший местным Советам в месячный срок изъ­ять из “церковных имуществ, переданных в пользование групп верующих всех религий по описям и договорам, изъ­ятие которых не может существенно затронуть интере­сы самого культа, и передать их в органы Наркомфина в специально назначенный фонд Центральной комиссии по­мощи голодающим” (Известия, 1922, 26 февраля).

Текст декрета согласовывался с представителями пат­риарха, но когда начался процесс изъятия части церков­ных драгоценностей, он разослал 28 февраля конфиденци­альное воззвание, которое вело к конфронтации с властя­ми: “Мы не можем одобрить изъятие из храмов, хотя бы и через добровольное пожертвование, священных предме­тов, употребление коих не для богослужебных целей вос­прещается канонами вселенской церкви и карается ею как святотатство, мирянин — отлучением от нее, священно­служитель — извержением от сана”. Это было какое-то недоразумение, ибо декрет ВЦИКа и не предусматривал изъятия ценностей, которые были необходимы “самому культу”, и местные советы продолжили сбор драгоценно­стей в храмах.

Таковы факты. Но Волкогонов безбожно извращает ис­торию и пишет, что декрет ВЦИК от 23 февраля ориенти­ровал власти на “насильственное изъятие из российских церквей всех ценностей”. Причем, по его словам, дела­лось это, мол, по-варварски: “Партийные организации, ГПУ, специально создаваемые отряды врывались в храмы, за­читывали декрет ВЦИК и требовали добровольной сдачи всех ценностей. Служители культа готовы были отдать все, за исключением священных атрибутов церкви. Местные безбожники, отстранив священников, а часто и арестовы­вая их, собственными силами проводили “полные” конфи­скации. То был форменный неприкрытый грабеж, в кото­ром широкое участие приняли и деклассированные эле­менты” (с. 207).

Все это — плод злобного вымысла автора и поэтому он не делает ни одной ссылки на источники, зато достоверно известно, что А. И. Ульянова-Елизарова пожертвовала в фонд помощи голодающим Поволжья фамильное серебро, а Владимир Ильич — свою гимназическую золотую ме­даль. Сдавали драгоценности (если они были) почти все партийные и советские активисты, в том числе и сотруд­ники ГПУ. Далее. В революционной действительности 1922 года выполнение декрета ВЦИК производилось ко­миссиями, созданными при исполкомах Советов депутатов трудящихся. Они через местную прессу заранее извещали день и часы своего прибытия в каждый из храмов и при­глашали верующих назначать представителей для совме­стных действий. Так поступала и уездная комиссия в г. Шуе Иваново-Вознесенской губернии. 9 марта 1922 года она за­кончила изъятие ценностей в трех церквах города, и, как сообщалось в “Известиях”, “в полном согласии с предста­вителями верующих и без единого протеста. В следующую очередь был поставлен соборный храм, и общине верую­щих было предложено назначить своих представителей для работы с уездной комиссией”.

Но с этим-то соборным храмом и связано “ЧП”, о кото­ром узнала вся страна. В воскресенье 12 марта здесь со­стоялось собрание верующих, которое избрало представи­телей, но кучка несогласных (из 17 человек) встречает ко­миссию бранью, раздает им “тычки и удары”, избивает лиц, протестующих против хулиганства. Желая избежать столкновения, комиссия отложила работу до среды 15 мар­та, но и на этот раз ее встретила у храма хулиганствую­щая толпа с угрозами. В подъехавших 6 конных милицио­неров полетели камни, поленья. Набатный звон, продол­жавшийся полтора часа, собрал на площадь “все годные для погрома силы и массу любопытных”.

Для наведения порядка прибыли полурота 146 пехот­ного полка, а также два автомобиля с пулеметами. Но тол­па окружила красноармейцев, пытаясь их разоружить, раз­дались по ним револьверные выстрелы. “Имея перед со­бой много случайных лиц,— сообщалось в “Известиях”,— любопытных, женщин и детей, красноармейцы по команде начальника стреляют в воздух и затем пробиваются из толпы, подвергаясь насилию со стороны черносотенцев, от­тираются толпою и подвергаются жестоким избиениям... После первых выстрелов со стороны войск толпа разбега- ется...”. На площади остались 4 трупа. Раненых и ушиб­ленных оказалось 10 человек — все “раны легкие, с за­стрявшими в мягких частях пулями, от рикошета из ре­вольвера. Из револьверов стреляли черносотенцы из толпы”. Вечером того же дня представители верующих сда­ли в уездный исполком 3,5 пуда серебра, а через неделю комиссия, вместе с пятью представителями верующих, по­лучила в соборе еще около 10 пудов ценностей, из которых серебро осталось в уездном финотделе, а “драгоценные кам­ни, жемчужные ризы и т. д.” — отправлены в Госхран.

Как же реагировал Владимир Ильич на события в Шуе? Фантазия Волкогонова рождает такую картину: “Ленин пришел в сильное возбуждение. Обычно он умел держать себя в руках. Теперь же он, по имеющимся данным (ка­ким? — Ж. Т.), метал громы и молнии, но затем успокоил­ся. Он понял, что получил великолепный повод покончить одним ударом с этой “камарильей”. Кто-кто, а Дмитрий Антонович знает, что поводов и раньше имелось немало, ибо клерикалы предавали анафеме Советскую власть, осу­ждали заключение Брестского мира, поддерживали бело­гвардейские мятежи и т. п. Ведает автор книги о Троцком, что Всероссийскую комиссию по учету драгоценностей с 1921 года возглавлял никто иной, как его герой, Лев Давы­дович, который и представил 9 февраля 1922 года во ВЦИК предложения об изъятии ценностей из культовых зданий для помощи голодающим. А в середине марта он внес в Политбюро партии план решительных действий по пре­творению декрета ВЦИК в жизнь.

Владимир Ильич, в связи с ухудшением своего здоро­вья, с б марта отдыхал в подмосковном селе Корзинкине. В письме Е. С. Варге от 9 марта он с горечью сообщал: “Я болен. Совершенно не в состоянии взять на себя какую- либо работу” (ПСС, т. 54, с. 203). Но за обстановкой в стра­не, которая из-за голода и вылазок контрреволюционеров оставалась тревожной, он следил внимательно. Знал и о послании патриарха Тихона, и о подготовляющемся чер­носотенцами в Питере сопротивлении декрету ВЦИК и, не без влияния Троцкого, расценил события в Шуе как пре­людию к столкновению вокруг церковных ценностей во все­российском масштабе.

Вот, в такой обстановке, в канун намеченного на 20 марта обсуждения в Политбюро событий в Шуе, родился доку­мент, который “демократы*’ называют “страшным пись­мом Ленина”. Как это ни странно, но оно, с благословения М. С. Горбачева и А. Н. Яковлева, было опубликовано в момент празднования 120-й годовщины со дня рождения Ленина в апрельской книжке “Известий ЦК КПСС” за 1990 год. Строго говоря, это не “письмо” и не “наброски письма”, как пишет Волкогонов, а телефонограмма на имя В. М. Молотова за подписью “Ленин”, которую приняла по телефону и отпечатала на пишущей машинке дежурная секретарша М. Володичева. Ни оригинала, ни черновиков этого текста никто не видел и В. Дьячков (“Советская Рос­сия”, 1992, 1 октября) даже предположил, что этот маши­нописный текст — фальшивка.

Но пока будем считать, что это — документ. В нем, действительно, есть места, которые можно расценить как проявления беспощадной решительности главы правитель­ства в противоборстве с противниками Советской власти. Суть его предложения по событиям в Шуе сводилась к посылке туда представителей ВЦИК для расследования, а затем и ареста “нескольких десятков представителей ме­стного духовенства, местного мещанства и местной бур­жуазии по подозрению в прямом или косвенном участии в деле насильственного сопротивления декрету ВЦИК об изъ­ятии церковных ценностей”: Судебный же процесс “про­тив Шуйских мятежников, сопротивляющихся помощи го­лодающим”, должен закончиться “расстрелом очень боль­шого числа самых влиятельных и опасных черносотенцев г. Шуи , а по возможности, также и не только этого города, а и Москвы и нескольких других духовных центров”.

В конце телефонограммы автор поручил В. Молотову разослать эти соображения “членам Политбюро вкруговую сегодня же (не снимая копий) и просить их вернуть секре­тарю тотчас же по прочтении с краткой заметкой относи­тельно того, согласен ли с основою каждый член Политбю­ро или письмо возбуждает какие-нибудь разногласия”.

Молотов не передал в тот же день телефонограмму чле­нам Политбюро. Не говорилось ничего об этом и на заседа­нии Политбюро 20 марта. Такое могло случиться только в том случае, если Владимир Ильич сам распорядился не давать ходу своим предложениям. Само собой разумеется, что их содержание тем более не дошло до провинциаль­ных руководителей.

Волкогонов же, как заядлый фальсификатор, пишет, что эту “страшную директиву Ленина” Политбюро обсуж­дало несколько раз, и вскоре повсеместно началось массо­вое насилие против церкви и ее служителей: “По всей стра­не начались фактически военные экспедиции против хра­мов, духовенства. Грабили не только православные соборы, но и еврейские синагоги, мусульманские мечети, католи­ческие костелы. По ночам в подвалах ЧК или в ближай­шем лесу трещали сухие револьверные выстрелы. Свя­щенников, активных верующих закапывали в балках, ов­рагах, на пустырях. Над Россией замолк колокольный звон”.

Но сам-то автор смог привести в качестве примера толь­ко один, причем широко известный по газетным отчетам 1922 года судебный процесс, в Москве, на котором были приговорены к смертной казни 11 священнослужителей и граждан за организацию антисоветских выступлений. Шес­терых из них президиум ВЦИК помиловал.

Еще в 1990 году я выяснял, как именно происходило изъятие церковных ценностей в Симбирске и губернии, сколько служителей культа было репрессировано в 1922 го­ду. Архивные документы свидетельствуют, что ни одного случая столкновения духовенства с властями Здесь не име­ло места. Ни один служитель культа не только не был рас­стрелян, но и не заключен в тюрьму, хотя на двух судеб­ных процессах были установлены случаи пропажи дра­гоценностей, числившихся в церкви и синагоге. Виновные — священник и раввин — отделались условным заключением.

Несмотря на все потуги Волкогонова доказать, что при Ленине началось массовое закрытие и разрушение куль­товых построек, он так и не смог подтвердить это каким- нибудь документом. Что касается Симбирска-Ульяновска, то из архивных документов видно, что в первые годы со­ветской власти была осуществлена мера, предлагавшаяся эсерами еще до Октябрьской революции — ликвидация монастырей и домовых церквей. Смоленская церковь была приспособлена для детского приюта. Закрытие же церк­вей в Ульяновске происходило уже после смерти Ленина, с конца 20-х годов: Александровская (на территории обла­стной больницы), Троицкая и Петропавловская — в 1929 го­ду, Германовская — в 1931-м, Вознесенский собор, Бого­явленская церковь и Покровский монастырь — в 1932-м и т. д. (ГАУО, ф. 200, оп. 2, д. 234 и др.).

В конце подглавки новоявленный христианин и исто­рик, проклиная атеизм большевиков, приписывает Влади­миру Ильичу “роль Антихриста XX века”. Тут невольно припоминаются слова публициста Л. Оникова о том, что, опубликовав .снимок Ленина — “обезумевшего от неизле­чимой болезни человека”, Волкогонов “поступает как ан­тихрист” (“Правда”, 1994, 20 августа). В заключение же приведу высказывание патриарха Тихона вскоре после смерти Ленина, напечатанное в “Пролетарском пути” (ор­гане Симбирского губкома РКП и губисполкома) от 27 ян­варя 1924 года. Газета сообщала: “В беседе с представите­лем печати бывший патриарх Тихон заявил, что Ленин не был отлучен от православной церкви, поэтому всякий ве­рующий имеет право и возможность его поминать. Хотя, сказал Тихон, мы идейно расходились с Лениным, я имею сведения о нем, как о человеке добрейшей и поистине хри­стианской души”.

Само собой разумеется, что в книге Волкогонова этой высокой оценки нравственного облика большевистского ли­дера одним из руководителей православной церкви не на­шлось места, ибо она явно противоречит злобной и неле­пой выдумке о вожде-антихристе.

 

Что ни сюжет - ложь да навет

Многократные заверения Волкогонова о том, что “по­литический портрет” Ленина написан им в основном на новых документах и что читатели познакомятся с “неиз­вестным” Лениным — это всего лишь похвальба, рассчи­танная на доверчивых простаков. Строго говоря, он создал-таки “неизвестного Ленина”, наделив его как челове­ка, политического руководителя и мыслителя многими отрицательными качествами. Грубой фальсификации под­верглись деятельность большевистской партии и советских органов власти, да по существу все основные вехи исто­рии, начиная с победы Октября в 1917 году. О лживом характере его суждений, оценок и выдумок говорилось в предыдущих главах, но для разбора всего того, что еще нагорожено в двухтомнике, потребовались бы тоже тома. Поэтому остановлюсь лишь еще на некоторых из них, что­бы рельефнее показать хамелеонскую натуру сановного автора и жульнические приемы сочинения негатива о Вла­димире Ильиче.

Еще В. Солоухин в памфлете “Читая Ленина” ерничал по поводу того места из мемуаров Н. К. Крупской, где она рассказывала об одном из охотничьих эпизодов Владими­ра Ильича в Шушенском так: “Поздней осенью, когда по Енисею шла шуга (мелкий лед) ездили на острова за зай­цами. Зайцы уже побелеют. С острова деться некуда, бега­ют, как овцы кругом. Целую лодку настреляют, бывало, наши охотники”. “Крупская явно подает эти охотничьи де­тали как доблести Ильича, от которых сегодня, право, ста­новится как-то не по себе”,— изрекает Дмитрий Антоно­вич. Пожалуй. Однако, неловко чувствовать должен бы, в первую очередь, он себя сам, ибо утаил от читателя, что, не упоминая В. Солоухина, приписывает себе его мысли. Совершая, по существу, плагиат, генерал, как и поэт, при этом “не заметил” в воспоминаниях Крупской эпизод, при­водимый ею сразу же после предыдущего. Как-то на охо­те, уже в Москве, устроили так, что лиса выбежала прямо на Ленина, постояла с минуту и повернула в лес. На во­прос: “Что же ты не стрелял?” последовал ответ: “Знаешь, уж очень красива она была”. Настоящий историк должен был бы учитывать и то, что в лодке на охоте за зайцами в Шушенском находилось три-четыре человека и что Круп­ская бесхитростно повторила в воспоминаниях обычные в охотничьих рассказах преувеличения при оценке разме­ров добычи (см. Мельниченко В. Драма Ленина на исходе века. М., 1992, с. 24).

Азартным охотником Владимир Ильич никогда не был. Так было и в 1888 году, когда он, возвратившись с прогул­ки с двоюродным братом, сказал Анне Ильиничне: “А нам нынче заяц дорогу перебежал”. На что старшая сестра шут­ливо заметила: “... Это, конечно, тот самый, за которым ты всю зиму охотился”.

Комендант Кремля П. Д. Мальков, вспоминая о воскрес­ных вылазках с ружьем главы Совнаркома, подчеркивал: “Прогулка — вот что было для него главным. Он не стре­мился настрелять как можно больше дичи. Нередко воз­вращаясь с охоты с пустыми руками, Владимир Ильич был весел и доволен. — Воздух, воздух какой чудесный! — говаривал он.— Побудешь пару часов в лесу, надышишься на целую неделю!” (Ленин. У руля страны Советов. Т. 2. М., 1980, с. 85).

Теперь о другом. Во время жизни в Саратове, зимой 1912 года, Мария Александровна послала Владимиру Иль­ичу с женой и тещей в Париж “домашние гостинцы”, и в числе их “рыбу, икру и балык”. Сын горячо благодарил за деликатесы, лакомясь которыми они вспоминали Волгу. А в конце года, уже из Кракова, он осмелился попросить род­ных о присылке таких же гостинцев. Когда же они прибы­ли, Владимир Ильич, поблагодарив мать и старшую сест­ру от имени “всех”, добавил: “Надя прямо сердита на ме­ня, что я написал “по поводу рыбы”, про сласти и что на­делал вам кучу хлопот... Пошлина здесь на рыбное невели­ка, а на сласти порядочная. Вот теперь мы “новый год” еще раз будем праздновать!” (ППС, т. 55, с. 335). Надежда Константиновна отдельным письмом тоже поблагодарила свекровь и Анну за подарки, но сочла нужным добавить: “только больно уж все роскошно, мы совсем так не при­выкли как- то. Сегодня Володя позвал знакомых по слу­чаю посылки...”.

Из переписки ясно видно, что Ульяновы лишь дважды получали рыбные деликатесы из России, что они “совсем не привыкли” к таким роскошным гостинцам поспешили поделиться ими со знакомыми. Волкогонов же, зная об этом, бессовестно лжет, уверяя читателей, что Владимир Ильич “любил поесть” (это при его-то пуританском характере, при его-то комплекции, с его-то гастритом) и “мать в боль­ших количествах (?) слала ему за границу балык, семгу, икру” (т. 2, с. 262).

Омерзительно читать неоднократно повторяющуюся в книге ложь о том, что Владимир Ильич якобы “любил от­дохнуть” и “чаще других членов Политбюро брал неделю- другую для отдыха... Даже в ходе гражданской войны и тем более после отдыхал по нескольку раз в год” (там же). А ведь еще три года назад Волкогонов упрекал соратни­ков Владимира Ильича за то, что они не берегли Ленина и позволяли ему брать на себя различного рода “мелочев­ку”, сужая таким образом возможности заниматься кар­динальными вопросами и отдыхать. Подчеркивая в книге о Сталине, что Ленин лишь дваждй отдыхал в трудные 1917 и 1918 годы, Дмитрий Антонович сам же и конкрети­зировал эту мысль: “Первый раз, скрываясь в Разливе от ищеек Временного правительства (но мы-то знаем, что за это время им был создан гениальный труд “Государство и революция”); второй — по “милости” Фанни Каплан”. Ему также отлично известно, что и в дальнейшем, уезжая в Подмосковье на отдых, глава Совнаркома там трудился, и трудился столько, сколько позволяло здоровье.

Нелишне отметить, что Владимир Ильич, в отличие от руководителей более позднего времени, за пять послеок­тябрьских лет ни разу не побывал на черноморском побе­режье, на крымском или кавказском курортах. А его от­дых в подмосковных Корзинкине или Горках был неизме­римо скромнее, чем Брежнева, Горбачева или Ельцина на ультракомфортабельных дачах Завидова, Сочи, Ялты, Фороса и т. п.

Не украшают портретиста и байки о том, что Влади­мир Ильич “был страшно осторожен, лично никогда не рис­ковал. После приезда в Москву у него всегда была посто­янная охрана”. А ведь на самом-то деле он уже в юности был смелым и отважным человеком. Это наглядно прояви­лось во время студенческих волнений в Казанском уни­верситете 4 декабря 1887 года, когда 17-летний первокурс­ник В. Ульянов, зная, что полиция смотрит на него, как на брата “цареубийцы”, все же бросился в числе первых на сходку протеста в актовый зал. А разве “осторожный” че­ловек, находившийся уже семь лет под бдительным над­зором полиции, рискнул бы вести пропаганду среди рабо­чих Питера в 1894—1895 годах, зная, что за это его ждет жестокая внесудебная расправа — тюремное заключение и сибирская ссылка? Владимир Ильич рисковал, когда вез из-за границы в чемодане с двойным дном нелегальную литературу. Жизнью он рисковал в годы первой русской революции при эмиграции в Швецию: лед в заливе, по которому он пробирался до острова, стал уходить из-под ног... На каждом шагу подстерегала его опасность и в 1917 году, когда он один шел ночью в Смольный, чтобы возглавить начавшуюся Октябрьскую революцию. Нако­нец, глава Советского правительства многократно риско­вал и в 1918 году, в Москве, когда без всякой охраны посещал митинги рабочих. Этим и воспользовалась Ф. Кап­лан, совершая покушение на вождя 30 августа на заводе Михельсона. А уж какая нынче охрана у главы Российско­го государства в Кремле, Завидове и во всех других мес­тах, где он появляется... Но об этом молчит трехзвездный генерал.

Зато немало усилий он приложил для того, чтобы по­пытаться доказать... ненормальность психики Владимира Ильича. О том, какой нелепый “компромат” он подобрал, видно из следующих эпизодов. “По ряду косвенных (?!) признаков Ленин знал о неблагополучии со своими нерва­ми. Так, в его ранних бумагах обнаружены адреса врачей по нервным, психическим болезням, которые проживали в Лейпциге в 1900 году”. Автору этой “улики” не мешало бы представить себе, что пришлось “пережить Владимиру Иль­ичу в молодости. 1886 год — скоропостижная кончина от­ца, 1887-й — гибель на виселице старшего брата, Алек­сандра, в декабре того же года — ссылка его самого в Ко- кушкино, 1891-й — смерть сестры Ольги от брюшного тифа. Напряженная заочная учеба на юридическом факультете, участие в деятельности революционного подполья Самары и Петербурга, прерванная арестом и 14-месячным заточе­нием в одиночке Дома предварительного заключения, и, наконец, трехлетняя ссылка в сибирском Шушенском и эмиграция за рубеж. Плюс к этому — еще и переживания, связанные с арестами и ссылками сестер Анны и Марии, брата Дмитрия, беспокойство за мать... Так неужели после стольких потрясений Владимир Ильич не мог подумать о посещении врача?

“Известный историк” продолжает свои поиски и выка­пывает новый пример: “Как рассказывает К. Радек, когда Ленин возвращался в Россию и переехал шведскую гра­ницу в апреле 1917 года, в вагон вошли солдаты. “Ильич начал с ними говорить о войне и ужасно побледнел”. Что же тут необычного увидел Дмитрий Антонович? Ведь Ле­нин и другие эмигранты уже знали, что за то, что они возвращались на родину через вражескую Германию, их могли объявить агентами кайзеровского правительства и арестовать. И наверняка тогда в вагоне екнуло сердце не только у Ильича.

Волкогонов же нанизывал подобного рода “компромат” для далеко идущего вывода, кстати, сделанного до него еще в 20-х годах в эмигрантской литературе. Он уверяет, что главой Советского правительства в 1917 году стал деятель, у которого с психикой было не все в порядке... “Власть — огромная, бесконтрольная, необъятная — усу­губила болезненно-патологическое проявление в психике Ленина. Вспомним, в августе-сентябре 1922 года Ленин выступает инициатором высылки российской интеллиген­ции за рубеж, беспощадной и бесчеловечной. Выгнать цвет российской культуры за околицу отечества — такое могло прийти в голову только больному или абсолютно жестоко­му человеку”.

Мне же представляется больным и архилицемерным человеком сам автор. Ведь Волкогонов в учебном пособии “Воинская этика” (М., 1976) с умилением писал о критике Лениным работ Н. Бердяева, Э. Радлова и других реакцио­неров за “защиту интересов эксплуататорских классов” и за “злобную критику социализма”. Другими словами, Дмит­рий Антонович безоговорочно одобрял высылку философов-противников советской власти “за околицу отечест­ва”. К 1991 году генерал “прозрел” и в книге “Триумф и трагедия” писал уже иначе: “В то время, пока Ленин бо­лел, по инициативе ГПУ и при поддержке Сталина была предпринята необычная акция: 160 человек, представляв­ших ядро, цвет русской культуры... были высланы за гра­ницу”. И вот теперь, в книге “Ленин”, в инициативе вы­сылки обвиняется Владимир Ильич. Три точки зрения на один и тот же факт — не много ли для дважды доктора наук? Ведь тут он переплюнул самого полицейского над­зирателя Очумелова — чеховский “хамелеон”, как извест­но, имел лишь две точки зрения на укус борзым щенком пальца мастера Хрюкина.

А вот еще пример способности Волкогонова быстро пе­рекрашивать свои взгляды на одну и ту же проблему в контрастные цвета. В “Триумфе и трагедии” он в связи с заключением Советским правительством Брестского мира с Германией в марте 1918 года прямо таки курил фимиам по адресу Владимира Ильича: “В истории есть мало по­добных прецедентов прозорливости и мудрости в решении столь сложных вопросов, какими являются война и мир. Ленин не побоялся обвинений в “капитулянтстве”, “отсту­плении”, “сдаче на милость империализма”, которыми осы­пали его левые эсеры, “левые коммунисты”, люди фразы, прямолинейно, примитивно понимавшие суть революци­онной чести” (кн. 1, ч. 1, с. 87).

Прошло два-три года после публикации этих вдохно­венных строк, и в сборнике “Ленин” автор, как ни в чем ни бывало, обвиняет Владимира Ильича за заключение Бре­стского мира, утверждая, что его усилиями “Россия оказа­лась побежденной и пала ниц перед почти поверженным противником в лице Германии...” и что он “во имя власти... был готов отдать пол-России” (т. 1, с. 331, т. 2, с. 157). Упо­мянув вскользь, что с низложением 9 ноября 1918 года кайзера Вильгельма тяжкие условия Брестского мира бы­ли денонсированы, Волкогонов делает “открытие”: “Ан­танта спасла Россию от унизительных условий ленинско- кайзеровского мира”.

Чем пристальнее всматриваюсь я в “портрет” Ленина, сочиненный Волкогоновым, тем чаще мелькает парадок­сальная мысль: а ведь почти все отрицательные черты и недостатки, которые им приписываются герою, свойствен­ны, прежде всего, самому автору. Это он никогда никем не руководил, кроме своей жены (ведь Дмитрий Антонович не был ни командиром взвода, ни замполитом подразделе­ния). И тем не менее он набрался наглости заявить в ин­тервью корреспонденту “Аргументов и фактов” (1994, № 35, август):

“Ленин пришел в революцию сорокасемилетним, до это­го времени он работал в обычном понимании этого сло­ва — всего полтора года помощником присяжного пове­ренного. Вел шесть дед мелких воришек, ни одного дела не выиграл. По-настоящему никем, кроме Надежды Констан­тиновны, не руководил, а тут приходится заниматься го­сударственными делами гигантского масштаба. Он и теле- фоном-то плохо пользовался, без конца писал записки...”. Если помыслить по-волкогоновски, то Пушкин совершен­но не “работал в обычном понимании этого слова”. Но с каких это пор труд профессионального журналиста и ли­тератора не засчитывается в трудовой стаж? И из каких это “секретных архивов” портретисту ведомо, что предсе­датель Совнаркома кому-то писал записку, хотя можно было переговорить по телефону? А ведь Владимир Ильич соз­давал “Искру" и руководил работой редколлегии, причем не только этой газеты, но и других органов, в том числе и “Правды”. И почти не было такого дня, когда бы он не работал над статьей или книгой. А постоянное руководство ЦК партии, подготовка и проведение за границей совеща­ний, конференций, пленумов ЦК и съездов партии, руко­водство всеми провинциальными комитетами в России — это тоже не труд, не руководство людьми?

Другой характерный пример “честности” портретиста. В свое время, как непревзойденный аллилуйщик, он писал о трудах Владимира Ильича только в превосходной степе­ни, а теперь, настроившись только на хулу и глядя на него свысока “холодным взглядом историка”, он без тени сму­щения изрекает: “Ленин не был великим мыслителем”, а его философские работы — “довольно примитивны (?!), ос­нованы на комментариях Гегеля, Канта, Маркса” (Аргу­менты и факты, 1991, № 45). Только автор этой малогра­мотной фразы может точно разъяснить ее смысл. И разве Владимир Ильич не проявлял глубочайшего интереса к трудам Энгельса, Фейербаха?

Что же касается заявления о “примитивизме” ленин­ских философских работ, то их будут читать и изучать многие из грядущих поколений. А вот брошюры и книги самого Дмитрия Антоновича настолько примитивны и ос­нованы на комментариях (не Гегеля!) Брежнева, Андропо­ва, Черненко и Горбачева, пропаганде решений партсъездов, что даже сам автор теперь не согласится на их пере­издание. Так что вклад генерала в философию и историю весьма скромен, и сам он не подготовлен к серьезному ана­лизу трудов Ленина по философии, истории, политэконо­мии, социологии, статистике.

Невольно припоминается замечание Г. Матвееца о том, что принципиальность бывает разная: “Волкогонов, напри­мер, под старость заявил, что всю жизнь не тем делом занимался, не на той улице (приведшей его к генераль­ским погонам) жил. Сейчас он клянет “ту жизнь” (Совет­ская Россия, 1993, 17 июня). Клянет не только дело своей жизни, но заодно не устает порочить и творца великих идей, на пропаганде которых сам-то получил докторские дипломы.

Его, оказывается, “всегда поражала способность Лени­на к бездумному экспериментированию, имея в руках как предмет бредовых опытов классы, государство, народы, ар­мию” (т. 1, с. 310). А для того, чтобы уж окончательно опо­рочить героя своей книги, он заявил, что “ни один эпо­хальный прогноз Ленина не оправдался, хотя он очень лю­бил им заниматься... Несостоятельность пророчеств является, по сути, безоговорочным приговором человеку, считавшемуся гением”. (К слову заметим, что по желанию Волкогонова гений перестал быть гением).

Эту нигилистическую байку Дмитрий Антонович поза­имствовал у В. Чернова (бывшего министра земледелия Временного правительства, организатора мятежей в По­волжье против советской власти), который в статье, по­священной кончине Владимира Ильича, хотя и высоко ото­звался о его мастерстве “великолепно ориентироваться” в текущем политическом моменте и предвидении “ближай­ших политических последствий”, но и полагал, что Ленину присущи были “абсолютная беспочвенность и фантастич­ность... всех его программных идей и планов, рассчитан­ных на целую переживаемую эпоху”.

Но простительно заблуждаться Чернову, который с 1920 года обитал за границей и многого недопонимал, да и в начале 1924 года не все планы Владимира Ильича были реализованы. Но заместитель начальника ГлавПУРа яв­лялся знатоком ленинских эпохальных прогнозов, был оче­видцем претворения их в жизнь, без устали пропаганди­ровал их в массах...

Разве история не подтвердила правоту гениального ле­нинского предвидения о возможности победы социалисти­ческой революции в одной стране, причем не обязательно высокоразвитой в экономическом отношении, а конкрет­но — в России? Или не оправдалось предвидение Влади­мира Ильича, что победа Великой Октябрьской социали­стической революции стремительно ускорит национально- освободительное движение и приведет к краху колониальной системы империализма? Неужели не ясно, что события 1990- х годов не поколебали ленинского прогноза о том, что со­циализм — это светлое будущее всего человечества?

Неуклюже и цинично выглядит попытка Волкогонова обвинить Ленина в развале СССР. Заявив, что это сделали не Горбачев и не Ельцин, он с серьезным видом утвержда­ет: “Глубинная мина под Союз была заложена еще Лени­ным в 1920 году, когда Политбюро стало ликвидировать губернии и создавать национальные формирования. Это — главная причина распада СССР” (т. 2, с. 420).

Если бы он интересовался историей, то даже из “Крат­кой исторической энциклопедии” узнал, что не Политбюро создавало национальные образования — они создавались декретами ВЦИК и Совнаркома, скажем, от 23 марта 1919 года (а не 1920-го) о создании Башкирской АССР. На Украине буржуазно-националистическая Центральная рада возникла еще при Временном правительстве в России. А в декабре 1917 года 1-й Всеукраинский съезд Советов про­возгласил Украину республикой Советов.

Искажения Волкогоновым истории создания националь­ных формирований — это детали, но немаловажные. Глав­ное же состоит в том, что благодаря Ленину национальный вопрос был решен в СССР самым блистательным образом, и дружба народов стала одним из источников могущества нашего отечества, что особенно проявилось в годы Вели­кой Отечественной войны, а затем и в период восстановле­ния и развития экономики и культуры.

Так что, не Ленин является главным виновником рас­пада СССР, а верхушка партийных и советских аппарат­чиков, в которой Волкогонов играл не последнюю скрипку. Это она, так рьяно радевшая о своем благополучии за ка­зенный счет, недооценила научно-техническую революцию, происходившую в мире в 60—80-х годах, и породила за­стойные явления в экономике Советского Союза, а затем и всеобщий кризис социализма. И прав В. Большаков, счи­тающий, что с негативом, который привносила гонка воо­ружений, навязанная нам НАТО, и другими провалами в экономике “еще можно было справиться. Неправильно бы­ло другое — то, что верхушка партии окончательно ото­рвалась от народа, обуржуазилась, и поставить ее на ме­сто, отстранить от руководства партией ни у кого не на­шлось мужества и сил. Это неизбежно привело к падению авторитета партии в народе, а затем, в последние годы прав­ления Брежнева, — к прогрессирующему параличу адми­нистративно-командной системы управления страной. Воз­никший кризис усугубили как нажим на СССР извне, так и предательские действия возглавляемой Горбачевым армии идеологических власовцев” (Правда, 1995, 19 января).

“Глубинная же мина” под СССР была заложена той частью перерожденцев, которая в конце 1980-х годов объ­явила себя “демократами” и вошла в состав руководства РСФСР. Это они, стараясь свалить союзные власти, под­держали забастовки шахтеров Кузбасса и тем самым на­несли огромный ущерб всей экономике страны; произвольно сократили взносы в союзный бюджет; пообещали автоно­миям столько суверенитета, сколько те смогут “проглотить”; по существу поощрили требования прибалтийских и за­кавказских националистов о немедленном выходе из СССР; начали очернять советскую историю и оголтело нападать на Ленина и КПСС. Апогеем этой геростратовой деятель­ности стали Беловежские соглашения, во много крат уско­рившие разрушение (а не распад) великого многонацио­нального государства.

...Вот таким неприглядным выглядит “политический портрет” Ленина у Дмитрия Антоновича: что ни сюжет, то ложь да навет.

Москва

1997

ББК 85.14 Т 59

Редактор: кандидат исторических наук Перфилов В. А.

Трофимов Ж. А.

Т 59 “Волкогоновский Ленин” (критический анализ книги Д. А. Волкогонова “Ленин”) — Москва, 1997.

ISB№ 5-8426-0178-8

Формат 84x108/32. Печать офсетная. Гарнитура Журнальная. Уч.-изд. л. 5. Тираж1О0О экз. Заказ .

2 Неделя, 1990, № 26, май, с. 13.

Ссылки

[1] См. Вопросы истории, 1994, .N? 6.

[2] Оружие истины. М., 1987, с. 107.

[3] Советская Россия, 1993, 25 марта.

[4] Психологическая война. М., 1984, с. 138, 201.

[5] Неделя, 1990, N° 26, с. 13.

[6] Волкогонов Д. Оружие истины, с. 193.

[6] ВолкЬгонов Д. Оружие истины, с. 200.

[6] Аргументы и факты, 1991, N° 41, октябрь.

[7] Октябрь, 1989, № 10, с. 121, 122.

[7] Октябрь, 1989, N° 10, с. 122.

[8] Трофимов Ж. Великое начало. М., Молодая гвардия, 1990, с. 46.

[8] См. Казанские губернские ведомости, 1865, 25 июня.

[9] Поливанов В. Н. Материалы к истории симбирского дворянства.

[9] С.-к. 1900, с. 43.

[10] Марков А. Ульяновы в Астрахани, с. 11, 24.

[11] Ульянова-Елизарова А. И. Воспоминания об Ильиче. М., 1926, с. 3-4.

[12] Первое марта 1887 г. Л., 1927, с. 381.

[13] “Фани” — орфография Д. Волкогонова.