Бальзамную фабрику покойный Лелюхин выстроил на славу — и даже крыши двух домов, ее составлявших, были черепичные. Текуса привела Демьяна с Маликульмульком к длинному высокому забору, показала, с которой стороны избы работников, где улица, как можно подъехать к фабрике на санях.

Доски забора были приколочены плотно, однако Текуса знала, где есть глазок. Туда заглянули все поочередно — и увидели, что в одном из зданий фабрики горит свет.

— А что я говорила? Он, висельник, там засел! — сказала Текуса. — Выжидает, пока все спать улягутся. А потом и даст знак кому надо — подкатят на санях…

— Так это, может, еще заполночь будет, — проворчал Маликульмульк, имея в виду, что не философское это дело — ночью ходить дозором вокруг бальзамной фабрики, да еще по глубокому снегу.

— Может, и заполночь, — согласился Демьян. — Так ведь иначе не узнаете, куда Щербатый тайно продает бальзам.

— Коли в крепость или в предместья, то сани могут по реке подойти, там есть место, где бабы к воде спускаются, калитка и у свай — мостки малые. Могу показать, — предложила Текуса.

Маликульмульк вздохнул — не хотел он нигде бродить, а хотел обратно к миске с серыми щами. Однако нужно было разобраться наконец в склоке между Лелюхиным и аптекарями. Даже коли доказать, что аптекари воспользовались арестом купца и разграбили фабрику при пособничестве Щербатого, — уже какой ни есть козырь в голицынских руках.

Пошли вдоль забора искать спуск к воде и мостки у свай. Отыскали, едва не свалившись на лед. Поглядели. Демьян Пугач даже хотел выйти на те мостки — Текуса не пустила.

— Тихо ты, нехристь… — приказала она. — Замри… Сани…

И точно — от Московского форштадта вниз по Двине катили небольшие санки. Они миновали Клюверсхольм, пронеслись вдоль Кипенхольма и пропали во мраке.

— Вот ведь собрался кто-то на ночь глядя в Усть-Двинск, — засмеялся Демьян. — Не иначе, к зазнобе! Славно-то как!

Засмеялась и Текуса — удивительно нежным смехом. Эти двое, сами — счастливые, благословляли чье-то краденое счастье. А Маликульмульк вздохнул — радостно, должно быть, лететь этак зимней ночкой к милой своей душеньке, да только не всем дано. И даже коли остановились бы сейчас тут нарядные санки, коли сказал бы бойкий кучер: «За вами, барин, послано, уж так ждут!» — все кончилось бы именно вздохом и взмахом руки: езжай, мол, братец, не судьба…

— А коли не тут — то где могут вынести бальзам? — спросил он.

— Где большие ворота — там вряд ли… — Текуса задумалась. — На мысу разве, где заколоченные избы? Там тоже калитка есть. Можно подогнать санки по Зунде, и по Зунде уйти, никто не заметит. Или, наоборот, выбраться там же на берег — и к Агенсбергу. Это коли бальзам в Митаву повезут.

— А коли в Ригу?

— Тогда — берегом, берегом, до Газенхольма, а там — к Московскому форштадту, — ответил Демьян. — Сдается мне, что нам надобно разделиться. Двое тут останутся, один к мысу пойдет.

— Вот ты и пойдешь, — решила Текуса, — а мы с добрым барином останемся. Встанем к забору, я буду в дырку поглядывать…

— А чего поглядывать? Вот тут стойте. Как сани подкатят к мосткам, так, стало быть, они за краденым товаром. Ты, Текуса Васильевна, барина зря не гоняй, видишь — ему по снегу ходить тяжко, пусть стоит. А сама, как поймешь, что бутыли или бочата выносят, дуй ко мне!

— А вот как ты вздумал выслеживать этих воров потом?

— А Господь надоумит. Ежели что — знак прежний.

— Ступай с Богом, — Текуса перекрестила дружка.

Они остались вдвоем и стояли над рекой. Напротив смутно виднелись острые шпили рижских церквей со знаменитыми петухами. На маленьких бастионах, что глядели на реку, мелькали огоньки — шла смена караулов. Некоторые замковые окна также светились, и Маликульмульк позавидовал тем, кто сейчас за этими окнами сидит в теплых комнатах, читает книжки, лакомится, играет в карты.

И тоскливая мысль заныла, засверлила — да какой же бес занес его в этот немецкий город? Как вышло, что он, человек комнатный, кабинетный, поздним вечером торчит на каком-то Богом забытом острове по колено в снегу? А голова полна каких-то нелепых склок и интриг, от которых ему самому — ни малейшей пользы? Ему нужна лишь одна интрига — та, что в комедии «Пирог», вот ее выписать, расцветить шутками и двусмысленностями, но не грубыми, а занятными… и как было бы славно сейчас сидеть в углу гостиной, проходить с Тараторкой ее роль!

И воображаемая Тараторка тихо ахнула.

И как не ахнуть — горничная Даша, чью роль она играла в комедии «Пирог», заглянула в этот самый пирог — и обнаружила, что всю начинку оттуда она с лакеем Ванькой вытащила. Начинка была вкусна — отлично зажаренная дичь, и остановиться эта парочка не сумела.

Тут же к Даше присоединился Ванька, уже наделенный голосом и повадками Демьяна.

— Ну, брат, Даша, да в пироге-то хоть сад сади, — растерянно сказал он. — Чистехонько. Что это мы наделали?

— Уж я и сама заметила, да что делать? — тут Даше-Тараторке надо бы с надеждой поглядеть на Ваньку. Даже, может быть, ухватить его за рукав.

— Эй, эй, беды! — воскликнул Ванька-Демьян, отстраняясь. — Вот как мы с тобой заговорились! Ну не миновать мне палок. Воля твоя, Даша, я скажу, что и ты тут же виновата.

Да, точно, точно, эти голубки должны непременно поссориться над разоренным пирогом. Только что ворковали — и вдруг лезут в драку, вот что! Именно этим завершится сцена, это будет смешно и зацепит любого зрителя — он с нетерпением станет ждать, что из проказы получится.

Тараторка должна закричать…

— Куды умен! — неожиданно завопит она, словно базарная торговка. — Разве спине твоей будет легче, коли мне пощечины достанутся? Лучше постарайся как-нибудь вывернуться!

А Демьян должен заскулить — и этот скулеж вдруг отчетливо зазвучал в Маликульмульковой голове:

— Вывернуться, вывернуться! Да разве туда сена набить, что ли? О, проклятая жадность! Дурак я, что тебя послушал! Даша, ты меня, как Ева Адама, соблазнила!

— Ну, да кто виноват? — огрызнется Тараторка. — Ведь ты хотел съесть одну ножку, а вместо того жрал за десятерых.

— Ну не знаю, Даша, однако ж, у кого больше костей! — даст сдачи Демьян. — Улика-то перед тобою!

— Вот еще! Ты бы своих-то оглодков больше на мою сторону откладывал! — ответит она…

Бумаги! И чернил! И хоть какой огарочек свечной, хоть какой огрызочек пера! А нет — не тростью же по снегу выводить слова…

— Гляньте, барин, — шепнула Текуса. — Никак зазноба молодца к черту послала!

Санки — статочно, те же самые, уже катили в другую сторону, вверх по реке. Пронеслись мимо и пропали.

— Где ж она живет? — спросила Текуса. — До Усть-Двинска санки бы так скоро не добежали. А там, ниже, никто не селится, острова пустые стоят. На Кипенхольме домов, может, с десяток.

— Отчего ж?

— А паводки сильные. Тут-то строятся и живут, потому что амбары, корабли приходят, делать нечего — терпим. А там какая нужда?

Бумаги и чернил, бумаги и чернил, тосковал Маликульмульк, бумаги и чернил! Отчего именно теперь проснулось столь сильное желание писать? Записывать внезапный спор горничной и лакея? Отчего — в самую неподходящую минуту?

— Может, не те санки? — спросил он.

— Может, и не те, а сдается, что те. Я тут не первый год живу, в такое время по реке мало кто катается. Коли товар везут — так днем. На Масленицу — тоже днем, хотя бывает, и допоздна гуляют… а ведь Масленица-то уж скоро… Куда ж они бегали?

Маликульмульк ничего не ответил. Его это не занимало совершенно. Он понимал, что круг Текусиных интересов узок: кто из соседей куда пошел да что принес, которую с которым видели вместе, отчего подрались перевозчики. Скорей всего, она была безграмотна, а из всех наук знала лишь арифметику. Естественно, что санки, которые носятся по Двине взад-вперед, ей страх как любопытны.

Долго ли еще тут торчать, подумал Маликульмульк, и ладно бы в приятной компании, за неспешным разговором.

— Ты бы заглянула опять в глазок, может, там уж что-то на двор выносят, — сказал он.

— Вы стойте тут, барин добрый, а я добегу!

Маликульмульк остался на берегу один. Он стоял в заветренном месте, у амбара, возвышавшегося на сваях, откуда видел мостки. К мосткам хорошо причаливать лодке, а кучеру, что правит санями, разницы нет — да и есть ли резон забирать украденный бальзам с реки? Коли кому охота выследить вора — то и тут выследит… чем бы себя, сиротинушку, развлечь зимней ночью?.. стихи разве что самому себе почитать?.. отбивая размер пяткой, чтобы ноги не замерзли?..

Надо чем-то занять голову, иначе опять явится воочию будущая комедия, вся там, в голове, сыграется, а потом сядешь писать — и все реплики на бумаге окажутся хуже тех, что прозвучали ночью. Это сущая беда… со стихами легче, запоминать их сподручнее и, гуляя по парку в Зубриловке, составлять на ходу пресмешные монологи, а потом скоренько записывать… вот ведь было счастье неповторимое, невозвратное…

Он взялся беззвучно декламировать «Душеньку» Богдановича — поэму длинную, но забавную. Помнил он не все, забытые куски пропускал, и добрался наконец до строчек, которые всегда его веселили: «Зефиры хищные, затем что ростом мелки, у окон и дверей нашли малейши щелки…» Отлично зная, что такое летучий зефир, тут он не мог никак удержать воображения — мерещились блохи и клопы. Да и сама причуда назвать зефир хищным не могла не вызвать улыбки.

Тут и появилась Текуса.

— А Щербатый во двор уже бочонок вынес! — доложила она. — Своими глазами видела, как с крыльца снес и в снег поставил. И обратно пошел!

Маликульмульк прикинул — от фабричного крыльца до берега никак не более полусотни шагов. Надо полагать, Щербатый и сам с переноской бочат управится. А потом, как подъедет сообщник, их скоренько покидают в сани и — ходу!

— Пора звать Демьяна, — сказал он.

— А ну как бочата он вынесет с того конца? С Демьянова?

Маликульмульк, устав охранять амбар и мостки, пошел вместе с Текусой посмотреть в глазок. И увидел самолично Щербатого, который, держа в объятиях бочонок, сходил со ступеней.

— Ах он ворюга… — пробормотал Маликульмульк. — Совсем обнаглел.

— А что ж? Думает, Егорий Семеныч еще долго не вернется. Как бы сами чаны выносить не стал, — забеспокоилась Текуса.

Но Щербатый ограничился тремя бочатами и вернулся на фабрику. Просидел он там довольно долго. Маликульмульку уже стало казаться, что утро близится. Он в молодости преспокойно проводил бессонные ночи за письменным столом, но давно уж таких подвигов не совершал. Больше всего на свете ему хотелось в тепло — и спать!

— Уж полночь, поди, — сказала Текуса. — Добегу-ка я до своих. Печка прогорела, вьюшку нужно затворить, чтобы тепло не ушло.

Она и сбегала, и вернулась, а никакого движения на фабрике не было.

— Схожу погляжу, как там Демьян Анисимович, — решила Текуса. — Скучает, бедненький…

Опять она оставила Маликульмулька, на сей раз — под забором, и опять он не знал, чем себя развлечь — хоть былое вспоминай…

— Барин, а барин, Демка-то пропал… — взволнованно зашептала Текуса. — Там лавочка есть над водой, он должен был на лавочке сидеть, а нет. Я туда, я сюда — нет… Знак подаю — не отвечает… Ахти мне — его Щербатый выследил…

— И что?

— И в прорубь!

Маликульмульк на несколько секунд лишился дара речи — всех прочих даров также. Такое с ним случалось — но никто никогда не догадался, что под этим могучим белым лбом, за этими насупленными бровями — ни тени мысли. Мысль замирала, словно впадала в короткий спасительный сон, затем просыпалась бодрая.

— Там что, есть прорубь? — спросил наконец Маликульмульк.

— Как не быть!

Маликульмульку сделалось жутко. Веселый сбитенщик мог запросто погибнуть ради дела, в котором ничего не смыслил и которое его совершенно не касалось. Жуть охватила не на шутку — да что ж это за страсти кипят вокруг бальзама, ежели из-за них человека в прорубь спускают?!

— Идем! — сказал он.

И Текуса повела его туда, где должен был бы караулить, но бесследно исчез Демьян Пугач. Они задворками, меж заколоченных изб, вышли на берег.

— Где прорубь?

— Да вон, барин, вон она! А Демки моего-то и нет…

Текуса даже не заметила, что в смятении чувств проболталась.

— Но его и в проруби нет, — вглядевшись, сказал Маликульмульк. — И кабы на него напали, он бы отбивался.

— Водой унесло, водой… ахти мне, пропала я…

— А до проруби его бес по воздуху донес? — Маликульмульк невольно вспомнил своих детающих героев, которые хотя и числились сильфами, но всякий деревенский батюшка тут же занес бы их в бесовье сословие. — Гляди — снег ровный…

— Как же — ровный?! Вон следы!

Цепочка темных ямок вела с берега на лед, но не к проруби, а мимо. И, насколько позволял видеть лунный свет, даже мимо Кипенхольма, между южной оконечностью коего и северным мысом Клюверсхольма было около сотни шагов.

— Куда ж его понесла нелегкая? — вмиг успокоившись, спросила Текуса. — Ох, доберусь я до него! Полно — да его ли это следы?..

— Откуда ж мне знать?

— А мне откуда?

Маликульмульк задумался — всякие чудеса бывают, но предположить, что одновременно с Демьяном сидел тут, спрятавшись меж избами, кто-то другой и вдруг без всякого повода спустился на лед и, обойдя мыс, так и почесал через Двину, было странно.

— Он что-то заметил и пошел поглядеть, — сказал Маликульмульк.

— Я за ним побегу! А вы, барин добрый, возвращайтесь на тот берег, к мосткам, — велела Текуса. — Дорогу-то найдете? Вон тут — меж избами, а там сразу и забор, и вдоль забора. Остров тут неширок, не заблудитесь!

— Да постой ты! — возмутился Маликульмульк.

— Чего ж стоять? Вы, барин добрый, не бойтесь, а я к Демке побегу!

При всей своей нелюбви к телесным соприкосновениям Маликульмульк ухватил отчаянную бабу за рукав.

— Не смей никуда бегать, дура! — воскликнул он, стараясь изобразить возмущенный голос Варвары Васильевны.

— А ты мне, барин, не указчик!

С изумительной ловкостью освободившись от Маликульмульковой руки, Текуса пробежала наискосок по склону и ступила на лед.

Философ остался на берегу один и заковыристо проклял все интриги вокруг бальзама. Некоторое время он глядел вслед взбесившейся Текусе, потом пошел к мосткам. Даже если бы он и не мог преследовать вора, увозящего бочата с бальзамом, то хоть по крайней мере запомнил бы приметы — насколько они вообще могут быть видны зимней ночью, пусть даже и лунной.

У него, как всегда, была при себе прочная трость, обыкновенная, без секретов, и он впервые пожалел, что в свое время, выиграв у сомнительного господина в Твери трость необыкновенную, служившую ножнами для шпаги, к утру ее обратно проиграл.

Медленно, вразвалку пошел он на свой пост, уже сильно сомневаясь в нужности этой затеи. Главное известно — бальзамных дел мастер потихоньку продает товар на сторону. Теперь можно взять остатки того бальзама, что подарил Лелюхин, и «рижского», и «кунцевского», послать человека в митавские аптеки, привезти оттуда по бутылке, пригласить Шульца-Шуазеля и устроить еще одну дегустацию. В конце концов, один из аптекарских бальзамов повар ведь назвал близким родственником лелюхинского — что, коли тот аптекарь и есть вор? Привозит ворованное, добавляет еще чего-то, хоть бы и имбиря… ох, куда ж подевалось из головы название той аптеки, где взяли самый похожий бальзам?..

А меж тем Двину пересекли большие сани, запряженные крупным гнедым мерином. Уже по росту мерина можно было знать, что он не из крестьянского хозяйства и даже, может статься, не принадлежит орману. Эти сани подъехали к мосткам и встали, кучер остался на облучке, а седок, высокий мужчина в натуго перепоясанном коротком тулупе и нахлобученной шапке, вышел на берег. Лица, понятное дело, было не разглядеть, Маликульмульк оценил только рост — они оба, кабы встали рядом, были бы вровень.

Седок подошел к калитке и стал стучать. В ответ залаял и сразу смолк сторожевой пес. Калитка вскоре отворилась, седок вошел. Некоторое время спустя он вышел, держа в охапке бочонок, и по мосткам направился к саням. Кучер принял у него краденый бальзам и стал умащивать в санях. Седок пошел за следующим бочонком.

Маликульмульк не был чересчур мягкосердечен — когда доходило до сатиры, то даже безжалостен. За карточным столом тоже противника не щадил. Однако бить человека, пусть даже не кулаком, а палкой, не мог. Словно бы кто-то в пору, когда кончается детская возня и кулаки обретают опасную силу, запретил ему это.

И вот он стоял, незримый для вора, почти слившись с амбаром, и наблюдал за воровством, решительно не зная, как быть. Вместе с Демьяном и Текусой он бы, может, и напал на сани (по крайней мере, так ему сейчас казалось), взял вора в плен и доставил его связанным хотя бы в Текусину избу, а утром — в часть, к немалому смущению частного пристава. Но Демьяна куда-то понесла нелегкая!

Оставалось только следить и слушать.

Вынеся второй бочонок, вор что-то сказал кучеру по-латышски, кучер ответил. Понять было невозможно. Вор опять пошел к калитке. И тут Маликульмульк чуть было не вскрикнул — его хлопнули по плечу.

Он обернулся и увидел белое привидение. По крайней мере, именно таким он представлял себе привидение — в белых пеленах с головы до ног. Но оно поднесло упрятанный в рукавицу палец к губам, сказало «ч-ш-ш-щ», и Маликульмульк признал Демьяна — замотанного в холст и повязанного чуть ли не целой простыней, как бабы обычно повязывают платки.

— Ох, ваше превосходительство, чего было-то… Я ведь человека от гибели спас, — шепотом похвалился сбитенщик и тут же поправился: — Бабу…

— Какую еще бабу?

— Кабы я знал! Стою на посту, озираюсь, вдруг вижу — издали, из-за Кипенхольма, по льду человек бредет. Падает и встает, опять спотыкается, опять падает и лежит, не подымается… Ну, думаю, беда — не сможет встать, так и замерзнет на льду. Я и побежал… вы уж простите великодушно…

— Я уж не знал, что и думать, — буркнул Маликульмульк.

— А что тут думать — я скоренько обернулся. Подбегаю — а это баба. Старуха дряхлая, а одета в бархатный шлафрок, в туфлях без пятки, как бишь они называются? В чепце, немка, по-русски ни уха, ни рыла!

— Тихо ты…

— Да… Что, дождались вора?

— Сейчас третий бочонок понесет.

— Вот и славно. Откуда сани прикатили?

Маликульмульк указал в сторону Газенхольма.

— Я туда побегу, встану на мысу, оттуда послежу. В крепость-то ночью так просто не войти, а в форштадт, да еще с реки, — запросто. Текуса Васильевна меня обрядила — на льду не разглядят. Вы, ваше высокопревосходительство, ступайте к Текусе греться, а я — за вором. Утром донесу, куда бальзам отвезли. Эх, не поминайте лихом!

И он исчез за амбаром.

Маликульмульк постоял немного, вглядываясь в ледяное поле, но Демьяна не увидел. Сбитенщик, надо думать, поспешил вдоль берега Клюверсхольма, чтобы в подходящем месте перебежать на узкий мыс Газенхольма, нарочно удлиненный песчаной отмелью, на которую опирались обычно звенья наплавного моста. Поскольку насыпали отмель по приказу полковника Вейсмана, то в народе ее прозвали носом Вейсмана — тем полковник и вошел в историю, а более ничем.

И тут подал голос Косолапый Жанно.

Я голоден, сказал Косолапый, я не помню, когда в последний раз ел, а серые щи — не то блюдо, каким я могу удовольствоваться. Этими щами меня лишь раздразнили, пожаловался Косолапый, и от холода мне еще больше есть хочется, а там, у Текусы в избе, жаркий сбитень с мадерой! Что тут стоять и таращиться на отъезжающие сани, спросил Косолапый Жанно, для чего? Не погонюсь же я за ними! И ноги вот-вот отсыреют. Так что вперед, в избу!

Он отступил за амбар и, стараясь ступать бесшумно, вразвалочку двинулся искать Текусину избу.

Там его взору явилась странная картина.

За столом сидела старуха — та самая, о которой успел сказать Демьян. Она была в шлафроке из вишневого бархата и в чепце с лиловыми лентами — в красивом чепце, в каком не стыдно и гостей принимать. Пантуфли стояли у печки, а на ногах у старухи были грязные валенки.

Старуха пила из кружки сбитень; увидев Маликульмулька, выпрямилась и посмотрела на него очень высокомерно.

— Вот, барин добрый, кого Демьян Анисимович приволок, — сказала Текуса. — По-русски — ни в зуб толкнуть! Я по-немецки немного знаю, так говорить не желает. А сбитня вторую кружку в себя вливает, старая дура!

— Да, ей лет с сотню будет, — согласился Маликульмульк, разглядывая гостью с неприкрытым любопытством: встречал он пожилых дам со щетинкой на подбородке, но тут выросла целая седая борода.

— Хоть бы спасибо сказала, — ворчала Текуса. — Ведь от смерти спасли! Демка ее, дуру, на себе тащил! Может, из ума выжила на старости лет?

— Сейчас проверим, — и Маликульмульк перешел на самый изысканный немецкий язык, какой ему только был доступен: — Как себя чувствует глубокоуважаемая фрау?

— Благодарю, отвратительно, — был ответ.

После чего старуха покачнулась, отставила кружку и сперва выложила на стол руки в перстнях, сложив их удобным образом, потом примостила на руках голову и закрыла глаза.

— Спит? — изумленно спросил Маликульмульк минуту спустя.

— Черт ее душу ведает, — отвечала недовольная Текуса. — Вот так сделаешь доброе дело, да и сам не рад. Бабка-то с ума сбрела, не иначе. А ведь из богатого житья… Как ее, дуру старую, на реку занесло, а, барин добрый?

— Спит… Уложить бы ее надо…

— А некуда!

Демьянова находка Текусе явно не понравилась.

— До утра хоть ее у себя подержи, — распорядился Маликульмульк. — Потом в часть сведи. Ее, может, уже по всей Риге с факелами ищут.

— Нет, — подумав, решила Текуса. — Коли так — мне же за нее, поди, родня денег даст. А в части — не дадут. Ну-ка…

И она стала решительно трясти старуху. Та открыла глаза и по-немецки велела подлой девке убираться. Текуса, как на грех, знала эти слова — и «подлую», и «девку».

— Это за мое к ней добро?!

— Погоди, не вопи, — Маликульмульк опять перешел на изысканный немецкий.

— Пусть почтенная фрау благоволит назвать своих уважаемых родственников…

— Родственников? — услышав это слово, старуха даже шарахнулась от Маликульмулька. — У меня нет никаких родственников!

— Как зовут почтенную фрау?

— Отстаньте от меня.

— Как зовут почтенную фрау?

— Кто я? — вдруг произнесла старуха, глядя на свои белые морщинистые руки и на большие перстни. — Я — о да, я знаю, кто я! Я — Анна Матильда Беренс! Я — бедная Анна Матильда Беренс. Оставьте меня в покое, я хочу лечь, заснуть и не проснуться… лишь бы в тепле…

— Беренс? — переспросила Текуса. — Есть ратсман Беренс! Я знаю, я его видела! И где живет — знаю! Вот куда ее нужно доставить! Не иначе, Беренсова бабка! Тут-то я и подымусь! Сама ее спозаранку в крепость доставлю!

Вдруг Маликульмульк понял, что сам он, кажется, до утра застрял на острове, как рак на мели. Если в предместьях еще можно остановить заблудшего извозчика, то на Клюверсхольме они в такое время не водятся. А уж пора ложиться в постель…

Разве что пересечь реку, выйти к Рижскому замку, окликнуть караульных, велеть позвать офицеров. Канцелярского начальника все знают и в замок впустят. Там и пристроиться в гостиной на диване — то-то обрадуется его сиятельство, найдя утром такого подкидыша…

— Уложите ее на лавку, укройте большим тулупом, — сказал Маликульмульк. — И молите Бога, чтобы она не подхватила горячку. Она ведь шла по льду чуть ли не босиком… но как она попала на реку?

— Это я вам, барин добрый, скажу, как она попала на реку. У нас тут был дед, Ольхового Мартынки родня — потому и знаю. Когда он пропадал, Мартынка всех на поиски рассылал. Не доглядишь — ускользнет и бредет куда глаза глядят. Из Мариинского пруда его вылавливали, на мельницу забредал, на кирпичный завод, на Кипенхольме его ловили, на Коброншанце. А думал, будто домой идет. Вот и Берениха из дому убежала, а потом ей все казалось, будто домой возвращается.

— Как же она выбралась из крепости?

— А ее, может, не в крепости держали. У богатых рижан загородные дачи, может, она и жила на даче, чтобы семью не позорить.

Старуха меж тем опять улеглась на стол и заснула.

— Где бы могла быть такая дача? — спросил Маликульмульк. — Вряд ли эта барыня шла издалека.

Текуса пожала плечами и принялась стелить постель на лавке.

— А мне куда деваться? — полюбопытствовал Маликульмульк. — В замок, что ли?

— Можно и в трактир, — неуверенно ответила она. — К тому же Мартынке. Там чисто и клопов почти нет, одни тараканы. Давайте сведу. Чужого он среди ночи не пустит, а мне двери отворит.

Маликульмульк хмыкнул.

— А что, поесть там найдется?

— А как не найтись! Жену растолкает, она чего ни есть на стол выставит. Из горячего — яишенку на десяток яиц…

Эта яишенка и решила дело — Маликульмульк знал, что в замке ему не так просто будет раздобыть съестного, вся дворня давно заперлась и спит, начать будить — часа два потратишь. А есть уже сейчас охота после всех ночных слоняний.

— Идем.

— Идем-то идем, — туманно сказала Текуса. И протянула ладошку.

Всякий труд должен быть вознаграждаем, мысленно сказал Маликульмульк, добывая кошелек. И сведения должны быть вознаграждаемы. Об этом нужно будет сказать князю — пусть выдаст хоть какие суммы на покупку сведений.

— Сейчас растолкаю ее, уложу, накрою — и пойдем к Мартынке, — пообещала Текуса.

С Беренихой она управилась мастерски — будто служила в богадельне и каждый день перегружала неповоротливых старух со стула на постель и с постели на стул. Берениха не противилась — видать, плохо соображала, что происходит.

Потом Текуса вывела Маликульмулька на двор.

— Мартынкин трактир на хорошем месте, у митавской дороги, — говорила она, — плохо лишь, что в паводок заливает. Ну да он приспособился! Скотину на Коброншанец перегоняет, там повыше, все добро — на чердак.

Текуса пожалела Маликульмулька — повела его по главной улице Клюверсхольма, утоптанной и ровной, а не коротким путем — закоулками и по колено в снегу. Улица выводила на берег, на площадь перед лелюхинским торговым домом, и шла дальше — к тому месту, где после ледохода начинался наплавной мост. Сейчас его, понятно, не было, а была заснеженная дорога, упиравшаяся в берег и продолжавшаяся колеей, и от нее поворот к косогору, а на косогоре — Мартынкин трактир.

— Вот уж и пришли, барин добрый, — сказала Текуса. — Сейчас тебя пристрою — и к девкам своим.

Она стала громко стучать в оконный ставень. Маликульмульк, предвкушая яишенку из десятка яиц, что для многоопытного брюха не так уж и много, озирался по сторонам, пытался вспомнить местность — он же не раз тут проезжал, странствуя в «Иерусалим» и обратно.

Повернувшись к реке, он увидел на льду темную фигуру. Неловким шагом человека, боящегося ходить по скользкому, она шла по реке наискосок и вышла уже на середину. До Карловской заводи оставалось не так уж много, а за той заводью начинается Московский форштадт.

— Глянь, Текуса Васильевна, — сказал он. — Еще кому-то сегодня не спится.

Текуса повернулась, пригляделась.

— Ахти мне! Да это ж Берениха!

— С чего ты взяла?

— Кто ж еще?! В моем тулупе, в моих валенках! Ах ты, бляжья дочь, стой, стой!

И Текуса, напрочь забыв о благом намерении пристроить доброго барина в трактир на ночлег, заскользила по косогору, съехала, побежала вдоль берега и вылетела на лед. Там она с разбегу первым делом шлепнулась, но поднялась и устремилась в погоню.

Текуса не могла упустить тех денег, которые бы ей заплатило семейство Беренсов за найденную бабку. А старуха меж тем приближалась к берегу.

Неведомо, чем бы кончилась погоня, но на реке появилось новое действующее лицо — воровские сани. Маликульмульк полагал, что они давно укатили, однако ж нет — задержались и лишь теперь катили к Московскому форштадту.

Текуса тоже их заметила и прибавила шагу, чтобы скорее пересечь санную колею. Несколько секунд ожидания ничего не значили — она могла преспокойно пропустить сани и дальше преследовать Берениху, которую уже сочла своей беглой собственностью. Старуха далеко бы не убежала.

Но погоня за добычей помутила Текусин рассудок.

Случилось то, что и должно было случиться — она оказалась у санной колеи одновременно с запряженным в санки мерином. Ей бы отступить на шаг — но валенок поскользнулся, и Текуса, чтобы удержаться, ухватилась за оглоблю. А делать этого не следовало — сперва ее несколько шагов проволокло, потом мерин сбился с рыси, мотнул головой, поворотил вправо — раз уж тянут за правую оглоблю. Кучер, опомнившись, закричал матерно, санки выскочили из накатанной колеи, накренились, тут возмутился и седок.

Маликульмульк обалдело смотрел на эту картину. Кто-то окликнул его по-латышски из-за ставней, он ничего не понял. Все совершилось уж слишком быстро — вдали возились на снегу темные фигуры, что делали — непонятно, долетел Текусин визг…

Вдруг Маликульмулька озарило — нужно спешить женщине на подмогу! Он большими шагами, помогая себе тростью, устремился с косогора, оказался на дороге, двумя ногами — в колее для одного полоза, не удержался и рухнул на спину. При падении он как-то нелепо крутанулся, и оказалось, что он уже лежит лицом вверх на высоком сугробе, как на перине, и видит блеклую луну в светлом пятне — и ничего более.

Только луна.

Полнолуние!

Он засмеялся.

Раскинув руки и ноги, на сугробе лежал Косолапый Жанно и хохотал, как огромный и счастливый младенец. Ему показали в небесах любимую игрушку. Богиня Ночь пряталась за белесым кругом, приноравливалась, чтобы прорвать тонкую кисею, затянувшую лунный обруч, и сесть, одну ногу согнув в колене, а другую, в золотой античной сандалии, свесив вниз.

Потом незримый небесный механик возьмется за свои канаты, и лунный обруч поплывет вниз, покачиваясь, а Ночь приложит руку ко лбу белоснежным козырьком, чтобы разглядеть философа на снегу и дать ему приказание. Но философа нет, есть толстое дитя, не обремененное мыслями, и оно смеется.

Из головы у дитяти вылетели все дрязги, склоки, интриги и пакости вокруг бальзама Кунце. Какой бальзам, помилуйте? Есть только эта блаженная пустота мира, без звуков и красок, с одной лишь луной. Подольше бы, подольше…

Его еще раз окликнули из-за трактирных ставней — он ничего не понял. Долетел взвизг, донеслись крики — все это не имело к дитяти ни малейшего отношения. Дитя и луна — более в мире не осталось ничего, даже холода, а уж времени — тем паче.

Где-то в черном небе плавали звучные строки, счастливые строки, медленно снижаясь, их было множество. Они не давались тому, кто ловит днем, они морщились, увядали и мертвыми лепестками осыпались от малейшего шума.

Главное — удержать себя в этом дремотном состоянии, в этом блаженстве души, хоть ненадолго лишившейся опостылевшего тела. Пусть плывет — а тело покоится и не напоминает о себе. Авось удастся поймать пару строчек — не самых лучших, но хоть каких, удавалось же раньше. И вот ведь какая неурядица — те когда-то пойманные строчки воскресли в голове и звучанием своим создали непреодолимую преграду между вмиг опустившейся в тело душой и строчками небесными, идеальными.

Написал, как вышло, лучше сочинить не мог — и получилось не то, что хотела сказать душа; получилось бледное отражение мысли, улетевшей обратно в небеса:

Но если сердце мне дано Вкушать одно лишь огорченье: Когда мне всякий миг мученье, В который чувствует оно, — К чему тогда мне служит время? К чему тогда им дорожить? Чтоб умножать печали бремя, Чтоб долее в мученьи жить? Тогда часы лишь те мне святы Которые у жизни взяты И сну безмолвному даны. Я в них лишь только не страдаю И слез не чувствую своих; Я в них на время умираю…

Получилось более или менее вразумительно — и годилось, чтобы читать в гостиной у Варвары Васильевны. И то — дамы как-то разом, хором, принялись упрашивать декламатора не умирать. Ничего не поняли, да что с них возьмешь… и стихоплетных ошибок не уловили…

Ошибки ли? Мысль получила правильное развитие, а количество строчек или треклятые рифмы, сдается, такие мелочи…

Прозаические мысли о поэзии окончательно разрушили иллюзию. Маликульмульк сел и уставился на реку. Там уж никого и ничего не было — ни санок, ни Текусы, ни бешеной старухи.

Он встал, постоял — и медленно сошел на лед. Все-таки Рижский замок, делать нечего. Впустят, куда денутся, пусть лишь попробуют не впустить.

Осторожно переходя реку и переступая через ледяные борозды там, где санные колеи, Маликульмульк думал уже о бальзамных делах. Демьян Пугач, азартная душа, так и не сказал толком, где доложит о своем розыске. Придется идти на Смоленскую, а там, скорей всего, выслушивать вопли тещи и Демьяновой супруги.

Или же разумнее будет с утра возвращаться на Клюверсхольм и искать Текусу?

Не попала бы она, шалая баба, в беду…

Маликульмульк свернул вправо и пошел к Московскому форштадту. Ему повезло — он набрел на хорошую нахоженную тропку, которую некая добрая душа еще присыпала серым речным песочком. И вела она как раз к амбарам, которых русские купцы понастроили на берегу, выше Карловой заводи, в самом причудливом порядке.

— Стой! Кто таков?! — раздалось с берега. Разумеется, по-русски.

— Свой, — отвечал Маликульмульк.

— Какой еще свой? Сейчас вот караул крикну!

— Погоди кричать. Скажи лучше, не бродит ли тут где баба…

— Текуса Овсянкина, что ли? Ну!.. — сторож расхохотался. — Ступай берегом да покричи! Она тут где-то с хахалем своим воюет! Нашла себе на ночь занятие! Гляди, под горячую руку не попадись!

Все верно, сказал себе Маликульмульк, такую полымянку, как Текуса, здесь все сторожа, все мальчишки при лавках, все молодцы и приказчики по голосу узнают, иначе и быть не может!

Пропажу свою Маликульмульк отыскал в двух сотнях шагов от крайнего амбара. Текуса и Демьян, сидя на перевернутой лодчонке, ругались так, что любо-дорого послушать. А главное — постороннему человеку и не понять, о чем лай. Маликульмульк слушал и наслаждался живой, сочной, отменно выразительной речью. Вот чего недоставало в задуманной комедии — настоящей речи. Но коли вставить туда все словесные перлы Текусы и Демьяна — ни одна театральная дирекция такую скабрезность не возьмет. Есть свои театры у богатых вельмож, в одной Москве их с два десятка — Волконского, Гагарина, Всеволожских, Трубецких, Нарышкина… Иной любитель, может, и захочет из баловства услышать непотребщину со сцены. Но это было бы уж вовсе унизительно…

— Да залюбись ты хреном косматым, против шерсти волосатым, вдоль и поперек с присвистом через тридцать семь гробов, мать твою ети раз по девяти! — воскликнула наконец яростная Текуса, и Маликульмульк не выдержал — рассмеялся. Нежные любовники разом замолчали.

— Что это вы тут вопите на весь форштадт? — спросил, подходя, Маликульмульк.

— Да все из-за него! — отвечала Текуса.

— Да все из-за нее! — разом с ней выкрикнул Демьян. — Дура — она дура и есть! Кто тебя на реку-то гнал?! Сидела бы дома, стерегла свою старую рухлядь!

— А ты бы больше с кучером воевал! Жаль, мало тебе досталось! Привязался к этому кучеру, вишь, повис на нем, как черт на сухой вербе! На кой он те сдался?!

— А ты бы в ногах не путалась!

С некоторым трудом Маликульмульк разобрался, что произошло.

Демьян, зная, что сани, скорее всего, покатят мимо Газенхольма, околачивался на берегу в своем маскарадном наряде, готовый выслеживать воров до самого их логова. Он увидел беглую старуху, но не сразу понял, что это за тварь Божья. Когда по странной походке и спотыканию догадался — впал в недоумение: он мог выскочить и задержать беглянку, но каждый миг следовало ждать саней с ворами и украденным бальзамом.

Поскольку он не знал, что бродячая бабка — родственница ратсмана Беренса, то и решил — ну ее, тем более, сообразил, что поверх шлафрока на ней тот самый старый Текусин тулуп, который она одалживала соседкам. О том, что Текуса предъявит ему обвинение, якобы позволил воровке уйти с тулупом, он как-то не подумал — тем более что увидел подъезжающие сани. А потом и Текусу увидел, что бросилась чуть ли не под конские копыта.

Текуса завизжала, он признал любимый голосок и тут уж кинулся на выручку.

Пока он сражался с кучером, не подпуская сердитого мужика к упавшей на лед Текусе, Берениха дошла до берега и пропала. Как вышло, что ее не окликнули сторожа, Демьян не знал. А побоище с кучером кончилось тем, что вмешался седок, у которого в ногах была припрятана хорошая палка. Получив палкой по плечу раз и другой, Демьян от кучера отскочил — и тут же сани умчались. Догнать их не было никакой возможности.

— Дура, — так завершил эту горестную историю Демьян да еще потыкал в Текусу пальцем, чтобы сомнений не возникло.

— Сам ты дурак, — огрызнулась она. — И тулупа нет, и валенки пропали! Совсем еще хорошие валенки! Девкам моим в чем теперь на двор бегать?! А убыток мне какой?! Я бы ее к ратсману отвела, он бы заплатил! Вот, барин хороший, тебе услужить желали, а что вышло? Одно разорение! Так-то с ним, с бездельником, всегда! Что ни затеет — либо деньгам перевод, либо еще какое горе!

Голоса, голоса, эти изумительные голоса, один сварливый — Текусин, другой жалобный — Демьянов, как их передать на бумаге, думал Маликульмульк, как их повторить для Тараторки и того, кому достанется роль лакея Ваньки? Вот она, музыка первой сцены комедии «Пирог», вот она — а как записать?

— Заплачу, — сказал он, когда Текуса уж в четвертый раз перечислила свои убытки. — Но ты ведь, голубушка, я чай, всех здешних сторожей знаешь. Пойдем да и расспросим, не попадалась ли им меж амбаров эта самая Берениха.

— Да еще простыню порвал! — воскликнула Текуса. — Холст-то уцелел, я смотала, а в простыне — прореха!

— Да чтоб я еще когда тебя кинулся отбивать! Да лопни мои глаза! Хоть бы тебя и вовсе на льду разложили! — отвечал Демьян.

— Да чтоб я тебя когда в свою избу впустила!

Видя, что ссоре конца-края не предвидится, Маликульмульк пошел прочь, к амбарам. Демьян с Текусой шли сзади, переругиваясь уже не так громко, и вдруг замолчали.

Маликульмульк, обеспокоившись, повернулся.

Они стояли в обнимку и целовались.

Будь ты хоть какой философ, но в тридцать три года самому положено целоваться зимней ночью с сумасбродной подругой, а не наблюдать, как это делают другие. Поэтому Маликульмульк отвернулся и ждал довольно долго.

Было время обдумать положение…

— Ну что, разыграли мы с вами пословицу о двух зайцах? — спросил он, когда Демьян с Текусой, несколько смущенные, подошли и встали перед ним, повесив буйны головы. — За двумя погнались — ни одного не поймали?

— Так старуха-то — не заяц! Надо пойти поспрошать сторожей! — воскликнул Демьян. — Что ж мы сразу не догадались? Идем, Текуса Васильевна, тут все сторожа — твои кумовья!

И шарахнулся, потому что за такой комплимент полагалась ему от любовницы хорошая оплеуха. Маликульмульк знал и эту поговорку: какая кума под кумом не была? Но знал он также, что говорить женщинам правду — дело опасное. Вон покойной государыне сколько правды на журнальных страницах наговорил? И то еще — долго терпела, пока не поставила свою точку в споре Порока с Обличителем. И теперь, годы спустя, как посмотришь на те дела, так и задумаешься: кто в этом мире прав, кто виноват? В двадцать лет все ясно и понятно, в тридцать приходит задумчивость и рождается вопрос к Богу: Господи, если из моих затей ничего не вышло, то ведь Ты мне этим что-то желал сказать?

Сторожа были опрошены, но Берениху никто не заметил. Старая ведьма, выйдя на берег, как сквозь землю провалилась.

— Ах она воровка! Ах, подлая тварь! — Текуса никак не могла успокоиться и такими титулами навеличивала Берениху — той, поди, громко и долго икалось.

Маликульмульк молчал. Он был в том смутном состоянии, когда минул час отхода ко сну, и желание спать, обострившись до предела и не осуществившись, вдруг куда-то подевалось.

В сущности, никакая погоня не нужна, думал он, довольно знать, что у Лелюхина воруют бальзам целыми бочатами. Завтра же — сегодня! — следует обыскать ту аптеку, бальзам из которой более всех похож был на лелюхинский! И, вызвав Шульца-Шуазеля, окончательно убедиться…

Когда явится, что один из аптекарей не сам готовил бальзам Кунце, а продавал ворованный, образуется скандал. И это хорошо — князь получит законную возможность вступиться за русского купца. Тогда и подброшенная отрава получит объяснение — хитрый аптекарь желал задешево купить фабрику, где все уже налажено. Он знал, этот рижский жулик, чем отравлен бедный Илиш, но ему было безразлично, кто убийца — он желал лишь воспользоваться удачным для себя обстоятельством. И ему легко было воспользоваться услугами Щербатого.

Это дело, по крайней мере, немного прояснилось. Но вот кто боялся, что Илиш разболтает старинные тайны, было решительно непонятно. Да и странно, что человек погиб из-за бальзамного рецепта. Ну, дал кто-то кому-то взятку, чтобы бутылка попала на стол к государыне и удостоилась похвалы, сейчас-то что из-за такой ерунды суетиться? Мало ли взяток каждый день дают и берут в Российской империи? Тут с сегодняшними и вчерашними дай Бог разобраться, а не то что со взяткой почти сорокалетней давности!

— Ваше превосходительство, коли в нас нужды более нет, так мы пойдем, — сказал Демьян. — Вот ведь, хотели услужить…

— Не беспокойся, братец, вы мне изрядно услужили, — ответил Маликульмульк. — И еще, Бог даст, будут случаи.

Демьян с Текусой, поклонившись, направились к реке. Маликульмульк прошел немного за ними следом и видел, как они бредут по льду к Клюверсхольму, помогая друг дружке.

Сам он еще не решил, куда податься, в замок или в свое жилище на Большой Песочной. Замок — ближе, но туда не сразу пустят, а спать придется не раздеваясь, в гостиной на диване. Жилище — дальше, и там можно наконец раздеться, а ключ у него есть свой и вход — отдельный…

Маликульмульк вышел на Мельничную улицу и зашагал, считая шаги. Вышло от того места, где он начал счет, две тысячи триста шесть шагов — добрых полторы версты!

Прелестный моцион, сказал себе Маликульмульк, отворяя дверь; то самое, чего требовала вечность назад богиня Ночь, опустившись на золоченом полумесяце в окошко: как стемнеет, одевайся и ступай на поиски приключений, своих и чужих!

Вот оно и сбылось.