На следующий день, в десять часов утра, полковник Мейседон под благовидным предлогом ушел со службы и отправился к свободному художнику Роберту Флинну. Флинн не был знаменитостью, но отнюдь не прозябал в неизвестности. Он работал в ставшей теперь традиционной и тривиальной абстракционистской манере, его картины выставлялись и покупались. Художник имел собственный двухэтажный современный дом, к которому по его личному проекту была пристроена традиционная мастерская со стеклянной крышей. Дом этот, по словам самого Флинна, обошелся ему в кругленькую сумму — что-то около сорока тысяч долларов. Однажды Мейседон побывал на парти в этом доме, на очень шумном и очень разношерстном сборище лиц обоего пола. Он был представлен хозяину и любопытства ради заглянул в мастерскую, стены которой были сплошь увешаны только что начатыми, полузаконченными и уже законченными картинами. Роберт Флинн, бородатый здоровяк лет тридцати пяти, ростом поболее шести футов и весом никак не менее двухсот фунтов, был простым парнем, чуждым всех и всяческих условностей. Но за его простецкими, нарочито грубоватыми манерами Мейседон без особого труда угадал тонкую, легко ранимую натуру. Мейседон это понял, когда Флинн демонстрировал в мастерской некоторые из своих работ. Он говорил о них как бы мимоходом, снисходительно-небрежным тоном, называя их «очередная мазня», «самовыражение после ленча», «полуночные страсти» и в этом роде. Но Мейседон, хорошо знакомый с теорией и практикой допросов, обратил внимание на вазомоторные реакции художника, на нервозность его рук. Руки художника, здоровенные, по-своему деликатные, отлично вылепленные и проработанные лапы, не знали ни секунды покоя. Они переплетались пальцами, потирали одна другую, плавали, а то и взлетали в воздух выразительными жестами. Заметил Мейседон и то, как легко соглашается Флинн с замечаниями так называемых знатоков, торопясь при этом расстаться с критикуемым объектом и перейти к следующей картине. Заметил как оживлялось лицо художника и вспыхивали глаза, когда он слышал не формальные, а настоящие слова одобрения. Полковнику подумалось, что и свою пышную бороду «а-ля Руссос» художник отпустил отчасти для того, чтобы скрыть мимику подвижного лица и таким образом уберечь свои чувства от холодного созерцания чужих глаз.

Мейседон с живописью был знаком весьма поверхностно и столь же поверхностно в ней разбирался, но как человек неглупый и самолюбивый не отказывал себе в удовольствии и об этом предмете иметь собственное мнение. Некоторые из картин Флинна, в которых абстрактные мотивы причудливо сочетались с реалистическими, ему понравились. В особенности одна. Эта картина состояла из двух небольших полотен, художники называли ее диптихом. На первом полотне в несколько условной манере была изображена юная девушка, почти подросток, мечтательно и рассеянно созерцавшая совершенно реалистический пейзаж: излучину реки, зеленый цветущий луг, холмы и заходящее солнце у самого горизонта. На втором полотне изображалась та же девушка, повзрослевшая на несколько лет. На ее по-прежнему красивом лице были тонко подчеркнуты следы опустошенности и порока. Лиричный пейзаж оказывался смятой, уносимой ветром картинкой, нарисованной на листе бумаги, а за этой картинкой вставал абстрагированный, полный ужаса город, на фоне которого как бы в тумане рисовалось грубоватое и насмешливое мужское лицо. Эта картина подверглась особенным нападкам со стороны знатоков. Флинна обвиняли в литературщине и примитивизме, в эклектизме и недопустимом смешении разных стилей и Бог знает еще в чем. В противовес обыкновению Флинн пытался было возражать, но его атаковали столь дружно и активно, что он быстренько перестроил свои возражения на шутливый лад, однако эти шутки звучали не очень-то весело.

Непонятно почему, но Мейседон вдруг рассердился на этих знатоков и снобов, корчащих из себя адептов современного искусства. Дождавшись относительной паузы в их разговоре, он громко и, по всей видимости, вызывающе заявил, что ему лично, не художнику, а простому американцу, диптих очень нравится. Повысив голос и не давая себя перебить, Мейседон постарался как мог обосновать свою точку зрения и предрек картине несомненный успех. Неожиданно его поддержал один из самых авторитетных ценителей. Он сказал, что в диптихе действительно есть искра Божья, которая должна привлекать сердца простых людей. Главным образом он упирал на то, что глас народа — это глас Божий. Долой слюнявое салонное искусство! Спор разгорелся с новой силой, все более приобретая отвлеченный характер, Мейседон участия в нем больше не принимал.

Когда гости художника, покончив с осмотром мастерской, занялись сандвичами, орешками и выпивкой, Флинн с бутылкой мартини в руках, — он небрежно держал ее на весу за горлышко двумя пальцами, — отыскал Мейседона.

— Я бы хотел выпить с вами, мистер… э-э? — Флинн застенчиво поскреб себе бороду.

— Генри. Просто Генри, — с улыбкой сказал Мейседон и подставил рюмку. — С удовольствием.

— О’кей, просто Генри, — согласился художник, наполняя рюмки. — А меня зовут Роб. Просто Роб. Заходите как-нибудь, Генри. Буду рад.

— О’кей. Зайду.

Улыбаясь друг другу, они выпили по глотку мартини, но намечавшийся разговор не получился — помешали. Мейседон действительно собирался навестить художника, он был ему по-человечески симпатичен, но визит не состоялся — помешало неожиданное обстоятельство.

Как-то Мейседон был с Сильвией на концерте симфонической музыки. Честно говоря, музыку эту Мейседон терпеть не мог, да и Сильвия не очень-то ее любила, но это был один из концертов знаменитого филадельфийского оркестра, которым дирижировал какой-то известнейший музыкант, не то русский, не то немец, а может быть, и еврей, так что посещение этого мероприятия было делом престижным. В антракте, ненадолго отлучившись от жены и затем отыскивая ее в праздничной, разодетой толпе людей, Мейседон вдруг с удивлением обнаружил, что она очень оживленно беседует с Робом Флинном. На Флинне был строгий вечерний костюм с белой гвоздикой в петлице, но борода и манера поведения были точно такие же, как и в мастерской. Мейседон хотел подойти, но что-то удержало его, его покоробил рисунок их разговора. Собственно, ничего бросающегося в глаза не было, но Мейседон сразу уловил оттенок интимности, доверительности в их позах, улыбках, в слишком подчеркнутой близости лиц. Заметил Мейседон и то, как Флинн непринужденно, как бы по праву, по-хозяйски взял Сильвию выше локтя за обнаженную руку, и как Сильвия приняла это как нечто совершенно естественное и даже желанное. Неприятное, еще неосознанное ревнивое чувство шевельнулось в груди у Мейседона, но подошел знакомый, и в разговоре с ним это чувство если и не растаяло вовсе то заметно выцвело. Тем не менее он суховато-язвительно поинтересовался у Сильвии, с кем это она так мило беседовала во время антракта.

— О, с целой кучей людей, — пожала она обнаженными плечами.

— Я говорю о рослом бородатом мужчине.

— Да ты посмотри, сколько тут рослых и бородатых!

И в самом деле, бороды тогда, что называется, вошли в моду, особенно среди художников, музыкантов и других служителей муз, поэтому примета, указанная Мейседоном, была не очень-то характерной. Мейседон постарался забыть об этой историйке, но если у него раньше и мелькала иногда мысль о посещении Флинна, то теперь она уже больше не возникала.

Именно об этой театральной истории и о Роберте Флинне и вспомнил Мейседон, терзаясь муками сомнений и ревности после разговора со стариком Милтоном. Почему бы не поговорить с художником? Судя по всему, это честный и откровенный человек. Вряд ли он был тем самым любовником, который вскружил голову бедной Сильвии, она по меньшей мере лет на десять старше Флинна. Если между ними что-то и было, то легкая интрижка, не более того. Но можно надеяться, что Флинну хоть что-нибудь да известно о тайной, неизвестной Мейседону жизни Сильвии. Генри никогда бы не решился на откровенный разговор такого рода с человеком из своей среды, с офицером или бизнесменом, но Флинн — совершенно иное дело. Он был художником, представителем мира богемы; обычные условности, определяемые хорошим тоном и так называемыми правилами приличия, в представлении полковника на него не распространялись.

У Мейседона была тренированная память профессионального разведчика, поэтому он без особого труда отыскал оригинальный дом художника. Ему открыла женщина средних лет, Мейседон затруднился бы сказать, какую роль она играла в этом доме и кем приходилась хозяину: матерью, служанкой или сестрой, ясно было только, что это не жена. Собственно, Мейседон не знал, женат ли художник, но именно с женой ему меньше всего хотелось бы встретиться. Наверное, Мейседон выглядел достаточно солидно, во всяком случае, ему без каких бы то ни было вопросов разрешили пройти в мастерскую. В ответ на приветствие Мейседона Флинн буркнул не оборачиваясь: «Доброе утро», — и продолжал работать над холстом.

В блузе с закатанными по локоть рукавами, с палитрой и кистями бородатый Флинн выглядел весьма картинно и импозантно. День был пасмурный, рабочее место подсвечивали софиты, спектр излучения которых был подобран так удачно, что казалось — мастерская освещена утренним солнцем. На холсте был изображен огромный, во все полотнище, стилизованно, но очень четко выписанный женский глаз; бровь, часть щеки и прядка волос едва выступали из туманного полумрака. Глаз смотрел прямо на Мейседона понимающе и скорбно, из угла его скатывалась крупная, играющая веселыми серебристыми искрами слеза.

— Я бы хотел поговорить с вами, мистер Флинн.

— А я бы не хотел, — рассеянно сказал художник, отступая от картины на два шага и меняя кисть.

— Помнится, вы приглашали меня.

— Что из того? — Художник прищурился, откинул назад голову, разглядывая свою работу, и снова приблизился к холсту. — Зайдите в другой раз.

Но Мейседон отнюдь не был расположен откладывать свой разговор.

— У меня совершенно неотложное дело, — проговорил он с тем большим нажимом, что сознавал — несет явную нелепицу.

Флинн резко обернулся, вид у него был довольно свирепый; можно было подумать, что в левой руке у него щит, а в правой — кинжал, которым он намерен без малейшей жалости проткнуть ненавистного врага. Мейседон сдержанно поклонился.

— Вы что же, не видите, что я работаю? Вы думаете, черт побери, что время только для вас деньги? — начав эту сентенцию довольно яростно, Флинн закончил ее не очень уверенно. Хмуря брови, он все более пристально вглядывался в лицо визитера.

— Видимо, вы забыли меня, — начал было Мейседон, но Флинн не дал ему договорить. Лицо художника расплылось в широкой улыбке. Он швырнул палитру и кисти прямо на пол и шагнул к Мейседону.

— О, Генри! Рад вас видеть!

После традиционного в таких случаях рукопожатия, фамильярного похлопывания по плечам и по спине (Мейседону пришлось ответить тем же) художник потащил его в уголок мастерской, где стоял удивительный стол в окружении не менее удивительных кресел. Столешница был сделана из цельного среза дерева оригинальной, очень неправильной, но близкой к кругу формы диаметром футов около шести, покоилась она на узловатых корнях, словно бы вырастая из пола. А кресла были сооружены из старых пней, причем сиденья были вырублены в столь искусной форме, что Мейседон никак не ощутил жесткости дерева, — ему показалось, что он опустился в мягкое кресло. Ничего подобного Мейседон не видел во время предыдущего посещения мастерской.

— Сам делал, дизайн высшего качества. — Флинн захохотал и похвалился: — Предлагают бросить живопись и поработать для салонов финансовых тузов и деловых боссов. Да ну их к черту!

Художник сел не в кресло, а прямо на стол, и пошлепал ладонью по дереву.

— Клен, трехлетней выдержки. И даром! То есть, я хочу сказать, что он не стоил мне ни цента, только труд и время. Я и хозяину отгрохал такой же гарнитурчик. — Флинн небрежно пнул ногой одно из кресел. — А это из лиственницы. Вечная продукция. Лиственница — удивительное дерево, со временем она становится только крепче.

Художник болтал, а Мейседон вежливо улыбался и думал, как бы побыстрее и половчее повернуть разговор в нужную сторону. И опыт, и интуиция подсказывали, что в такой ситуации лучше сразу брать быка за рога.

— Я ведь к вам по делу, Роб, — сказал он, воспользовавшись паузой.

— Да ну?

— И по весьма щекотливому.

— О! — Флинн засмеялся. — Какой-нибудь заказ? Да вы не стесняйтесь, Генри. Я свиреп только с виду, а так-то — человек нежный и сговорчивый.

Мейседон набрал в грудь побольше воздуху и, как это говорится, прыгнул в холодную воду.

— Простите, Роб, вы знакомы с некоей Сильвией, — полковник запнулся, — с Сильвией Хаксли?

— А-а, с этой потаскушкой! Как же, знаком. — Художник передернул плечами. — Настоящая стерва, но дело свое знает.

Мейседон обладал профессионально поставленным самообладанием, но фраза Флинна, произнесенная обыденным, будничным тоном, чуть не вышибла его из кресла. Видимо, лицо Мейседона отразило нечто, замеченное цепким взглядом художника.

— Удивлены? О, эта особа не лишена примитивной животной хитрости. Она из богатой семьи, а муж у нее какая-то шишка в Пентагоне. Ну, и она, избегая приключений в вашингтонском обществе и в околовоенной среде, научилась ловко обделывать свои делишки на стороне.

— Вы уверены в этом? — негромко уточнил Мейседон.

— В каком смысле? Вы не доверяете молве и предпочитаете сведения из первых рук? — Художник улыбнулся. — Вас интересует, спал ли с ней персонально я?

— Скажем так.

— Разумеется. — Художник сказал об этом без нотки гордости и даже хвастливости. — Она редко пропускает мужчину моего роста и веса. Настоящая би-герл! — Он огладил бороду, присматриваясь к лицу Мейседона. Видимо, оно ему не понравилось, потому что художник доверительно, с некоторым сочувствием спросил: — Послушайте, а коего черта вы заинтересовались этой дамочкой? Уж не покорила ли она ваше сердце? В порочных женщинах есть нечто, притягивающее мужчин. Как у дичи с душком для иных гурманов! — Флинн захохотал и доверительно положил свою лапу на плечо Мейседона. — Плюньте!

В искренности художника сомневаться было невозможно. Мейседон узнал то, что было ему нужно, и держать себя в узде дальше не было ни смысла, ни желания. Мейседон откинулся на жесткую спинку декоративного кресла и провел ладонью по лицу.

— У меня такое ощущение, точно я выкупался в дерьме, — пробормотал он с отвращением.

Флинн беспокойно шевельнулся, приглядываясь к собеседнику.

— Уж не родственница ли она вам? — спросил он с опаской.

— Нет, — вздохнул Мейседон.

— О, — с облегчением протянул художник, — а я было подумал…

— Нет, — тусклым голосом, но весьма решительно перебил его Мейседон. — Это не родственница. Это моя жена.

Реакция Флинна была хоть и слабой, но все-таки некоей психологической компенсацией морального ущерба, нанесенного Мейседону; она помогла полковнику сбросить брезгливое оцепенение и в какой-то мере овладеть собой. Художник вспыхнул, точно неоновая лампочка под критическим напряжением. Мейседон никогда не видел раньше, чтобы зрелые мужчины краснели столь стремительно и интенсивно. На лбу художника выступили бисеринки пота, переливавшиеся в свете софитов радужными огоньками. Флинн, испуганно глядя на Мейседона, пря мо ладонью, испачканной красками, вытер лицо, кое-как сполз со стола и плюхнулся в кресло, расплывшись по нему, как гигантский моллюск.

— Идиотом я родился, идиотом и помру! — уныло выдавил он и в отчаянии постучал себя кулачищем по лбу. — Великий Боже! Какая же я скотина! — Он снова постучал себя кулаком по лбу. — Но кто же мог подумать? Вы же ни капли не похожи на военного! — Флинн между тем перестал колотить себя по лбу и несколько оживился.

— Может быть, нам стоит выпить? — Он с надеждой смотрел на Мейседона. — Разве виски не лучшее лекарство от душевных забот?

— Стоит.

Художник буквально расцвел улыбкой.

— Минуту! У меня есть коллекционный набор — шесть бутылочек по четверть кварты каждая.

Он притащил этот набор, жаренного с солью арахиса, бутылку содовой, бокалы и извинился за то, что не может предложить льда. Все это хозяйство стояло на чудесном резном подносе, сделанном из цельного куска липы. Мейседон, разумеется, догадался, что это еще одно изделие художника. Полковник окончательно овладел собой. Странно, он уже не испытывал чувства ревности, не возникло у него и ничего похожего на ненависть или отчаяние, — никаких бурных эмоций. Брезгливость, гадливость, презрение к Сильвии, да и к самому себе — вот что варилось в глубине его души. Оба они, и Мейседон и художник, испытывали заметную неловкость по отношению друг к другу. Пили непривычно много, во всяком случае, о себе Мейседон мог это утверждать со всей определенностью. Обоим хотелось не просто выпить, но и по-настоящему надраться. И, действительно, они быстро опьянели, а когда опьянели, то уже без стеснения вернулись к интересовавшей их обоих, правда, по разным причинам, теме.

— Как вы с ней рассчитаетесь? — с нескрываемым интересом полюбопытствовал художник. — Пристрелите?

Генри поперхнулся содовой.

— Неужели я похож на этого дурака Отелло?

— Ни капельки не похожи, ни вот столечко, — успокоил его Роб. — У вас кольт? Одиннадцать миллиметров?

— Одиннадцать.

— Чудесно! Это верняк — в шкуре останется дырка величиной с кулак. А мозги так просто расплескиваются! Вжик! И нет больше мыслящего человека. Впрочем, — художник нахмурился, — зачем я вам все это рассказываю? Вы же человек военный, все это знаете лучше меня и на высоком научном уровне.

— У меня была и практика, — мрачно заметил Генри.

— Честно? Вы счастливый человек! Выпьем по этому поводу.

— Выпьем!

Мейседон молча, но очень торжественно и дружелюбно поднял рюмку. Выпив, они некоторое время молча жевали орехи.

— Между прочим, — с заговорщицким видом вдруг заметил художник, — закон очень снисходителен к этим… виновникам убийств на почве ревности.

— Серьезно?

— Вполне. Я консультировался у адвоката. Хотел шлепнуть Беатрису, но потом раздумал. Пусть живет. Потаскушки тоже нужны, в особенности мыслящим людям. Что бы делали без них холостяки? Жуткое дело!

Генри представил себе эту картину, и ему стало так смешно, что он начал все громче и громче смеяться. Глядя на него, захохотал и художник.

— Жуткое дело! — повторил он и добавил: — Но закон снисходителен, могут даже оправдать! Так что вы учтите на всякий случай.

— Да не собираюсь я ее убивать!

На глаза художника навернулись слезы.

— Вы гуманный человек, Генри. Может быть, слишком гуманный. Вы лучше меня. А я — свинья!

— Не мелите чепухи! Вы отличный парень, Роб.

— Может быть. Но вы лучше, гуманнее. Я хотел шлепнуть Беатрису, а вы не хотите. И правильно! Их надо не убивать, а лечить! От нимфомании.

Генри вдруг остервенился.

— Нимфомания! Не понимаю, при чем тут нимфы? Эти прекрасные создания, ублажающие взоры людей и богов! Нимфы… и это самое. Не понимаю!

— Нимфы, — мечтательно повторил художник. — Наяды, дриады, нереиды… Вы правы, прекрасные создания!

— Но почему? — упорствовал Генри. — Распутство… И вдруг нимфы? Почему?

Художник, поглаживая свою роскошную бороду, погрузился в раздумье.

— Наверное, — глубокомысленно заметил он, — дело в том, что нимфы сожительствуют с фавнами. Фавны же похожи на козлов! А чтобы сожительствовать с козлами надо иметь исключительно высокий сексуальный потенциал. Не так ли?

— Интересная мысль!

— Думаю, что так.

— Интересная мысль, — убежденно повторил Генри, — свежая. Но меня смущает эмансипация.

Художник откинулся на спинку лиственничного кресла.

— Почему? Почему вас смущает эта дребедень?

— Мне… трудно собраться с мыслями и изложить проблему обобщенно. — Генри сделал пояснительный витиеватый жест. — Я поясню вам на конкретном примере.

— Валяйте, старина, — поощрил Роб.

— Есть такой балет — «Послеполуденный отдых фавна». Я его видел.

— Я не видел, но есть. Это точно!

— А вот балета «Послеполуденный отдых нимфы» — нет! Разве же это справедливо?

— И действительно. — Художник стукнул своим кулачищем по столу. — Свинство какое! Безобразие! Надо открыть глаза общественному мнению.

— А если так, вправе ли мы?.. Вправе ли мы судить?

— Вы ставите животрепещущую проблему, Генри. — Художник некоторое время пытался поймать ускользающую мысль, лицо его вдруг осветилось улыбкой. — А ведь вы угадали! Тот диптих, «Прозрение», помните? Я получил за него сумасшедшие деньги от одной богатой дамы. Она плакала и говорила, что это напоминало ей ее собственную юность!

— И она плакала? — изумился Генри. — Настоящими слезами?

— Плакала. И я плакал. — Художник порывисто вздохнул. — Но дама эта совсем не похожа на нимфу. Нисколько!

— Обидно!

— Очень обидно. Выпьем?

Они выпили, но ни о нимфах, ни о женщинах больше не говорили. А может быть, и говорили. Мейседон очень смутно и приблизительно припоминал впоследствии последующие события.