Ночью, в постели, Джек вздыхает:

— Уильям не понимает, что говорит.

— Да.

— Он просто еще не знает, как с этим жить.

— Да.

— Он тоже по ней скучает.

Я молчу, мысленно повторяя имя дочери. Я выбрала его на раннем сроке беременности, еще до того как поделилась новостью с Джеком. Когда-то он рассказывал о своей бабушке, которая в детстве уехала из Франции в Америку, но всю жизнь говорила с ощутимым французским акцентом. Джек рассказал об этом и повязал мне на шею шелковый шарф от Прада — по его словам, бабушке бы очень понравилось: она была небогата, но предпочитала стильную одежду и любила яркие цвета. Мы пообедали в «Нобу» и прогулялись пешком. Минул ровно год с тех пор, как мы впервые занимались любовью, и сначала мы помышляли о том, чтобы повторить наши акробатические упражнения в офисном кресле. Потом решили пощадить деликатность Мэрилин и просто купили друг другу дорогие подарки. Джек получил темно-коричневый кожаный пиджак, на который ушла изрядная часть моей зарплаты, зато мне пришлось тащить сразу несколько пакетов, поэтому Джек был вынужден сам завязать изумрудно-зеленый шелковый шарф у меня на шее.

— Мы назовем ребенка в честь твоей бабушки, — заявила я, рассматривая себя в зеркало.

— Что? — переспросил Джек, как будто не расслышал.

— Ну, если у нас будет ребенок…

Джек стискивает мои пальцы.

— У нас будет ребенок, Эмми. Однажды. Но только не прямо сейчас, хорошо?

Я молчу.

— Развод еще не окончен. Уильям только-только начал привыкать к тому, что мы живем вместе. А тебе всего тридцать один год, ты сама еще ребенок.

Мне бы следовало рассмеяться, коснуться пальцем его щеки и сказать: «Слишком поздно, любимый. Ты станешь папой». Но хорошие мысли никогда не приходят в голову вовремя. Вместо этого я истерически расплакалась прямо в магазине и замочила слезами шелковый шарф, прежде чем Джек успел расплатиться и вывести меня.

Восемь месяцев спустя у нас родилась дочь.

Она была совершенно здорова, и роды, если верить акушерке, прошли легко и без осложнений. Впрочем, у меня на этот счет свое мнение. Мои подруги, которым довелось испытать долгие часы схваток (в частности, одна из них не упускает возможности с возмутительным бахвальством поведать о сорока четырех часах, проведенных в аду), не очень-то мне сочувствовали. После трагедии они по большей части даже не удосужились позвонить. Знакомые присылали ободряющие и слегка загадочные сообщения, не упоминая в них ни имени ребенка, ни даже самого ребенка, спрашивали, как дела, и выражали надежду, что все в порядке. Кто может их винить? Если бы роли поменялись, разве бы я сделала нечто большее, кроме как послать корзину фруктов и сочувственную, но не слишком сентиментальную записку со словами соболезнования? Нет, наверное.

Роды продолжались всего девять часов. Мы хотели большую часть времени провести дома, сидя в ванной или лежа на огромном резиновом шаре, который принесла нам компаньонка Фелиция. Но в итоге оказались в больнице. Я оставалась абсолютно спокойна, когда на занятиях для будущих матерей мы получали по пригоршне льда, который должен был симулировать боль от схваток. Я вдыхала через нос, а выдыхала через рот, рисуя себе лепестки лотоса. Но как только схватки начались по-настоящему, я стала рыдать и задыхаться.

Мы отправились в больницу, получив от Ивана наилучшие пожелания (заодно консьерж напомнил, что ребенка нужно одеть потеплее, поскольку в ноябре всегда холоднее, чем кажется). В такси я положила голову на колени Джека. Он нежно касался кончиками пальцев моих век — Джек всегда так делает, когда у меня болит голова.

— Поцелуй меня, — попросила я.

Он наклонился и прижался губами. Они были обветренные. Недавно Джек покатался на лыжах, поскольку знал, что в этом сезоне не получится часто выбираться на долгие прогулки. Я лизнула загрубевшую нижнюю губу. Джек снова меня поцеловал. В эту секунду начались схватки, и я попыталась отодвинуться, но он меня не отпустил. Мы целовались, пока длились схватки. Он двигал языком, нажимал и прикусывал, так что в конце концов я уже не понимала, что такое эта боль в животе — мучение или удовольствие.

Ребенок появился на свет в клинике на Йорк-авеню, хотя лично я бы предпочла Маунт-Синай. Акушера, принимавшего роды, звали доктор Флетчер Брюстер (или Брюстер Флетчер, как говорилось на сайте), и это был первый врач нееврейского происхождения, которому довелось касаться какой бы то ни было части моего тела, за исключением непальского дантиста, лечившего мне в Катманду сломанный зуб. Хотя я не шовинистка, в отличие от отца, но суеверно (и возможно, ошибочно) убеждена: если бы акушер носил фамилию Абрамович или Коган, если бы роды проходили в Маунт-Синай, если бы гои не трогали меня своими руками, моя дочь осталась бы жива.

Но в клинике Маунт-Синай работала доктор Каролина Соул.

И теперь, лежа в постели рядом с Джеком, я про себя повторяю имя ребенка. Одними губами, чтобы не услышал Джек.

Изабель.

Джек вздыхает.

— Уильям тоже грустит, — говорит он.

— Знаю.

Джек закладывает руки за голову и смотрит в потолок. Я могу сосчитать седые волосы у него над ухом. Иногда я делаю это вслух, и тогда Джек сердится. Сомневаюсь, что ему приятно. Это лишний раз напоминает мужу, что он на девять лет старше меня.

— Эмми, — произносит Джек негромко и хрипло.

— Знаю, — отвечаю я.

— Что ты знаешь?

— Знаю, что нужно убрать вещи из детской.

Джек молчит. Он уже давно перестал удивляться тому, что я порой читаю его мысли и знаю, о чем он думает, еще до того, как он сам это поймет. Я объяснила: все потому, что он мой «башерт», мой избранник. Я поняла это с той самой минуты, как увидела его. Есть еврейская легенда, мидраш, что накануне рождения ангел показывает человеку всю его жизнь, и в частности будущего супруга. Потом ангел касается кожи у тебя под носом, проведя своего рода желобок, и заставляет забыть обо всем, что ты видел. Но не на сто процентов. Остаются следы, достаточные для того, чтобы вызвать воспоминание, когда тебе наконец посчастливится и ты встретишь свою судьбу. Когда я увидела Джека, стоящего на коленях над Фрэнсис Дефарж, я поняла: он — мой башерт. Я его узнала.

— Я пока не могу их убрать, — говорю я.

— Ничего страшного.

Джек просовывает руку мне под шею, и я трусь щекой о рукав его пижамы. Джек носит пижаму, когда Уильям ночует у нас. Я — нет. Поначалу пыталась, но всю ночь вертелась и ерзала. Теперь я просто кладу ночнушку в изголовье постели. Если Уильям зовет нас во сне или заходит в спальню, я быстро хватаю ее и натягиваю.

— Не то чтобы я хотела вечно их хранить…

— Знаю, Эм.

— Просто… пока не могу.

— Ничего.

— Прости, что велела Уильяму замолчать.

Джек меняет тему:

— Чем ты сегодня занималась?

Я пожимаю плечами.

— В общем, ничем. Читала. Разговаривала с отцом.

— И как поживает старина Гринлиф? — спрашивает Джек.

Так они друг друга называют — старина Гринлиф и старина Вульф. Поначалу отец был страшно недоволен моим романом с Джеком. Разница в возрасте приводила его в ужас. Забавно слышать такое от человека, женившегося на женщине четырнадцатью годами моложе, а потом изменявшего ей с девушкой, которой едва исполнился двадцать один. Когда я намекнула на это отцу (не на последнее обстоятельство, памятуя о своем обещании), он ворчливо признал, что я права, но напомнил, что его брак с моей матерью завершился разводом и мне следует извлечь из этого урок. Я возразила, что брак продлился тридцать лет, и в очередной раз с трудом удержалась, чтобы не напомнить ему о стриптизерше. Потом папа познакомился с Джеком и немедленно привязался к нему. Он шутливо называл его «старина». Приязнь была обоюдная, и Джек ответил тем же. Старина Гринлиф и старина Вульф. Они шутили друг над другом, веселились, смеялись чужим шуткам и каламбурам. Я благодарна им за это, хотя большую часть времени, проведенного в обществе отца, думаю о том, что сказал бы мой муж, если бы узнал, сколько наличных старина Гринлиф сунул в трусики стриптизерши.

— У старины Гринлифа все в порядке, — отвечаю я. — Они с Люси поругались.

— Из-за чего?

— Не знаю, не прислушивалась. Наверное, Люси сделала какую-нибудь гадость.

Понимаю, что поступаю неблагородно по отношению к сестрам — особенно к Люси, — но я не простила им то, как они обращались с моей матерью. Они на протяжении многих лет так ужасно себя вели, что я, наверное, не сумею их простить, даже если они попросят. Но такая возможность мне не представится, поскольку им даже не придет в голову, что их поведение заслуживает порицания. И все же очень приятно думать, что однажды они раскаются и попросят прощения — не у меня, у мамы.

Вдруг я вспоминаю, что не послала Люси благодарственную записку за подаренное ею столовое серебро с гравировкой и посуду для ребенка. Что требует этикет в подобных случаях? Нужно ли посылать записку? А если да, то что написать? «Спасибо за подарок, но, к сожалению, ребенок не сможет им воспользоваться»? Может быть, все вернуть? А если отправитель изо всех сил постарался подчеркнуть, что подарок куплен в дорогом магазине, где к покупке бесплатно прилагаются упаковка и белая ленточка? Может, попросить совета у знающих людей? Я наверняка не первая сталкиваюсь с этой проблемой. Завтра выйду в Интернет и поищу сайт, где общаются матери умерших детей. Возможно, кто-нибудь сумеет ответить на мой вопрос.

Обычно я стараюсь избегать подобных сайтов, как и разнообразных реабилитационных групп. Компания других скорбящих матерей меня не утешит, а только вгонит в еще пущее уныние. Аналогично компания счастливых матерей. Не считая Джека, я способна выносить лишь общество людей, которые никогда не были — или не будут — родителями. Как мой приятель Саймон, одинокий гомик. Джек однажды предложил посетить психологический тренинг для родителей, переживших потерю ребенка. Я показала ему статью в «Таймс», где речь шла о том, что люди, пережившие утрату близкого человека, не получают ощутимой пользы ни от участия в подобных вещах, ни от психологических консультаций.

— Ты разговаривала с мамой? — спрашивает Джек.

Я киваю. Разумеется. Я каждый день разговариваю с мамой, иногда по нескольку раз, если она беспокоится. Она постоянно беспокоится за меня после смерти Изабель. Я стала вечной маминой собеседницей и живо интересуюсь проблемами благотворительного общества округа Берген и Добрососедской ассоциации Глен-Рок.

Джек выключает свет. Его рука осторожно ложится на бедро, мизинец касается сустава, места, где кожа стала дряблой и мягкой после беременности.

Я напрягаюсь.

— Ты не против, если я почитаю? Что-то не хочу спать.

— Конечно.

Его разочарование настолько очевидно, что даже смешно. Джек похож на пятилетнего мальчика, который открыл рождественский подарок, ожидая увидеть там пистолет, а взамен получил книжку.

Бедный Джек. Наверное, женясь на женщине десятью годами младше, он полагал, что жизнь превратится в статью из журнала «Пентхаус». Полтора года наши ночи были просто вакханалиями страсти, после которых мы засыпали изнеможенными и потными. Джек, наверное, думал, что это будет длиться вечно и ему придется принимать виагру, чтобы оставаться в форме. Но прошло уже два с половиной месяца с того дня, как я в последний раз позволила ему прикоснуться ко мне со страстью. Два с половиной месяца с того дня, как родилась Изабель.

Я читаю роман о молодых жителях Нью-Йорка, чья жизнь — череда блестящих ресторанов, вернисажей, садомазохистских клубов, метамфетамина. Это — единственное, что я могу читать в последнее время. Никаких детей, никаких намеков на продолжение рода. Когда понимаю, что Джек спит, то выжидаю несколько минут, заложив книжку пальцем, потом загибаю страницу, бесшумно кладу книгу на столик и тихонько открываю ящик стола, где хранятся наиболее интимные, тайные атрибуты брака. Презервативы, смазки, синий вибратор с серебристым наконечником. Пинцет, которым я выщипываю волоски у Джека между бровями и у себя на груди. Сигарета, спрятанная в спичечном коробке. Конверт с фотографиями.

За неделю до родов я подарила Джеку цифровой фотоаппарат. Он несколько месяцев дразнил меня, что будет снимать на видео роды и то, как я избавлюсь от содержимого прямой кишки, прежде чем вытолкнуть головку ребенка. Я знала, что это пустые угрозы: Каролина забрала видеокамеру Джека при разделе имущества. Еще она прихватила фотоаппарат. А моя камера, «Никон», слишком продвинута, чтобы Джек научился с ней управляться. Муж сделал не так уж много фотографий. Не так много, как мне хотелось, не так много, как сделал бы, если бы знал, что эти снимки — единственная память о нашем ребенке.

Семнадцать фотографий Изабель Гринлиф Вульф. Джек загрузил их в компьютер, прежде чем она умерла, и заказал распечатки в интернет-салоне. Они прибыли по почте, и я забрала их, не сказав Джеку.

На первой — лицо Изабель, лиловое от натуги, глаза закрыты, щеки надуты, над бровью — пятнышко слизи. Тело еще находится внутри меня. Сделав эту фотографию, Джек передал камеру Фелиции и склонился рядом с доктором Брюстером. Он положил руки поверх докторских, как его учили, и подхватил Изабель в протянутые ладони. Когда малышка ощутила холод и ласковое прикосновение отца, то испустила пронзительный крик, но замолчала, как только доктор Брюстер вытер ее и положил мне на живот. Фелиция настояла, чтобы девочке позволили пососать, прежде чем взвесить ее и обмерить, и Изабель немедленно вцепилась в грудь, будто всю жизнь этим занималась или только и ждала шанса присосаться к груди, которую считала своей неотъемлемой собственностью.

Вот две фотографии, на которых Изабель взвешивают, на одной из них видны цифры: три килограмма четыреста граммов. Хороший вес. Средний. Идеальный. Вот фотография доктора Брюстера, который держит Изабель на руках. Вот Изабель с Фелицией. Вот размытая фотография, на которой Джек и вторая медсестра купают Изабель — спустя примерно час после рождения. Вот более четкая фотография: Джек в палате, держит Изабель. Он улыбается до ушей. Один глаз у ребенка открыт, другой закрыт, а в правом углу снимка виднеется моя распухшая ступня в зеленом больничном носке. Это единственный снимок, на котором мы, все трое, вместе.

Вот три фотографии Изабель со мной, в постели. Волосы у меня сальные и немытые, они как будто прилизаны, лицо круглое, припухшее. Тело выглядит так, словно его накачали насосом и оно вот-вот взорвется. Изабель, наоборот, невероятно красива для новорожденной. У нее пухлые щечки, голова покрыта мягкими темными волосиками, которые завиваются над ушами. Джек говорит, у Уильяма были точно такие же, но в два месяца все выпали.

У моей дочери рот Джека — крошечные губки сливового цвета — и круглые глаза, отнюдь не похожие на щелки, как у других младенцев. Они ярко-синие. Разумеется. Джек и Фелиция говорят, трудно судить, у детей глаза меняются, но я узнаю этот цвет где угодно.

Последние фотографии — Изабель в ее первый и единственный день дома. Изабель в кроватке, спит. Изабель на диванной подушке. Изабель на пеленальном столике, без подгузника, вся попка вымазана черной липкой гадостью, которую я вытираю, старательно изображая отвращение — язык высунут, глаза скошены. Изабель в новом подгузнике, чистая, свежая, в чересчур большом для нее комбинезоне. Изабель на коврике из овечьей шерсти, который кто-то нам подарил. Изабель на постели, крошечное тельце на белой простыне, похожее на пятно, слишком маленькое для того, чтобы задержаться в этом огромном пустом пространстве надолго.

Я смотрю на фотографию и чувствую, как сжимается горло и подступают слезы, а потом понимаю, что Джек не спит. Он не двигается, но от него исходит энергия. Я перевожу взгляд на его лицо. Он лежит и смотрит на меня. Фотографии сыплются из моих рук на одеяло, и снимок Изабель, затерявшейся в постели, ложится на самый верх кучки.

— Вот эту особенно не люблю, — говорит Джек. — Смотреть на нее не могу.

Он роется в фотографиях и вытаскивает сделанный в больнице снимок, на котором мы с Изабель в профиль, смотрим друг на друга. Я держу ее на сгибе локтя, большие пальцы запущены под мышки, остальные поддерживают головку. У нас одинаковые подбородки.

— Это моя любимая, — говорит Джек. — И еще та, где ты меняешь ей подгузник. Они обе стоят у меня на столе в офисе.

— У тебя на работе фотографии Изабель?

— Да.

— Ты не говорил.

— Ты не спрашивала.

Я забираю фотографию и смотрю на нее.

— Я толстая.

— Ты выглядишь как всякая роженица.

Я, разумеется, тут же начинаю плакать. Стараюсь не побуждать Джека к действиям, но тщетно. Он садится и обнимает меня, прижав к груди.

— Отчего ты на меня не сердишься? — бормочу я. Пижама у него расстегнута, и я тычусь носом в поросшую волосами грудь.

— За что?

Я прячу лицо.

— За что, Эмилия? За что я должен на тебя сердиться?

— За то… что я спрятала фотографии.

— Я просто заказал их еще раз и велел доставить в офис.

Я поднимаю голову.

— Ты не сердишься, что я вообще тебе про них не сказала? За то, что спрятала их в ящике?

Джек вытаскивает салфетку из коробки на столике и вытирает грудь, которую я измазала слюнями.

— Конечно, не сержусь.

— Почему?

— Ты как будто хочешь, чтобы я на тебя сердился.

Я прижимаюсь к мужу. Он такой теплый, волосы у него на груди щекочут мою щеку.

Джек целует меня в макушку.

— Если хочешь, выбери пару фотографий, и я их увеличу. Мы купим красивые рамочки и поставим их здесь. Или в гостиной.

— Господи, не надо. То есть… не сейчас. Я еще не готова.

Он чуть слышно вздыхает.

— Не то чтобы я никогда этого не захочу. Но не сейчас.

— Хорошо.

— Сейчас я хочу, чтобы они оставались тайной. Моей. Больше ничей. — Я не сразу понимаю, что сказала. — И твоей, разумеется. Конечно, твоей тоже.

— Ну да.

Я снова беру маленькую стопку фотографий и перебираю их, пока не нахожу снимок с Джеком и Изабель. И моей ногой в углу.

— Тебе нравится? — спрашиваю я.

— Не очень, — говорит он. — Она здесь похожа на Моряка Попая. Один глаз открыт, другой закрыт.

— А ты отлично смотришься. — Я касаюсь пальцем его улыбки. — Выглядишь счастливым.

— Я действительно был счастлив. День, когда родилась Изабель, и день, когда родился Уильям, были самыми счастливыми в моей жизни.

— Я тоже была счастлива.

— Знаю, Эм. Знаю.

Проходит много времени, прежде чем мы засыпаем.