В коридоре у Алой комнаты сидит женщина. Прежде я ее не видела, но абсолютно уверена, что это не няня. Несомненно, это мать. Всегда можно отличить мать от женщины, для которой любовь к детям — всего лишь рабочая обязанность. Не то чтобы матери больше преданы отпрыскам — порой даже наоборот. Я видела многих нянь, которые любили своих подопечных от всего сердца, страстно, искренне. А поскольку объект любви может быть отторгнут по воле другого, в зависимости от экономических факторов или просто из-за родительского эгоизма или скверного характера, это пугает. Что разделяет нянь и матерей в коридоре детского сада, так это не любовь к детям, а статус и возраст, а еще — степень самоуверенности. Некоторые няни различимы с первого взгляда — чернокожие островитянки, у которых на попечении светловолосые девочки по имени Кендалл, Кейд или Эмити. Но детский сад на Девяносто второй улице, хоть он и еврейский, приветствует «разнообразие», а следовательно, среди воспитанников есть несколько ребятишек с кожей шоколадного цвета. Но никто и никогда не спутает их матерей с нянями. В коридоре существует своего рода апартеид, который позволяет легко заметить разницу. Няни куда более аккуратно одеты, нежели матери, которые, за исключением бизнес-леди, в основном предпочитают «художественный», нарочито простой стиль — мятая одежда с четырехзначной ценой. В то время как матери вечно торопятся и беспокоятся, няни — воплощенное спокойствие и полный контроль, некоторые даже как будто скучают. Хотя в обеих компаниях женщины вполне довольны обществом друг друга, няни смеются приглушенно. Матери же могут сделать замечание ребенку, не обращая ни на кого внимания. Няни всегда улыбаются при встрече, здороваются, но сдержанно, словно боясь кого-то побеспокоить.

Новенькая молода, примерно моего возраста. Держится немного в стороне, как и я, хотя понемногу движется к компании матерей. Она замечает мой взгляд и улыбается:

— Привет.

Я застигнута врасплох и запинаюсь, прежде чем ответить. Уильям — не единственный в Алой комнате, у кого есть мачеха, но та, вторая, не осмеливается приходить сюда. Я — единственная, кто забирает чужого ребенка, и все женщины, знавшие Каролину, объединенными усилиями изгнали меня из своей среды. Они не разговаривают со мной, морщатся при моем появлении, отводят детей в сторонку, как будто мое прикосновение их запятнает, как будто неверность заразна.

— Мы новенькие, — говорит женщина. — Я — Эдик Бреннан, мама Фриды. Мы только что переехали из Лос-Анджелеса.

— О, — говорю я и немею. Я смотрю на прочих матерей, ожидая, что вот-вот одна из них подойдет, заберет Эдик и объяснит, что заговаривать со мной непозволительно.

— Я — Эмилия.

Не желая лишаться этой возможности, я умалчиваю о своей связи с Уильямом.

— Эмили?

— Нет, Эмилия.

— Как необычно. Хотя, конечно, не мне судить.

— Да… э… но… То есть…

— Не доверяю я этой погоде, — говорит она. — Я даже вызвала машину, чтобы приехать и забрать Фриду.

— Вашу дочь зовут Фрида? — переспрашиваю я.

— Ну да, — отвечает она. — Как Кало. Ну да, вы, наверное, думаете, что Кало сделали предметом торговли и опошлили. Я хочу сказать, что она до некоторой степени символизирует поверхностный феминизм. И это абсолютная правда, что мир искусства уже давно поднялся над проблемами самоидентификации.

— Э-э…

— Но мне действительно нравилась Фрида Кало, когда я только начинала. Как и всякой молодой художнице. Я по-прежнему ссылаюсь на нее в своих работах, хотя мои картины необъективны. — На слове «картины» Эдик изображает пальцами кавычки. — Сейчас я черпаю вдохновение у многих художников. Вы видели работы Джона Карена? Или фотографии Филиппа-Лорки ди Корсии?

— Я видела «Фриду». По-моему, ужасно, — отвечаю я. И тут же краснею.

— Кино? Не видела, — пожимает плечами Эдик. — Я не очень интересуюсь кино. Мне трудно воспринимать линейное повествование.

Кто-то трогает меня за локоть, и я подпрыгиваю. Это няня Уильяма, Соня. Она в черном, до колена, пальто и высоких кожаных сапогах. У нее аккуратный макияж — темная губная помада, глаза драматически подведены синим. Прежде я ее такой не видела. Обычно она появляется без макияжа, а волосы, если не уложены в тугие кудряшки, как сегодня, то просто стянуты в хвост резинкой.

— У тебя ведь выходной, — говорю я, смущаясь. — Если не ошибаюсь, сегодня я должна забрать Уильяма. Может, я перепутала день?

— Доктор Соул просит передать вам это. — Соня протягивает мне пакет. Внутри пузырек с чем-то розовым. — Это для ушей.

— Почему она просто не вложила утром ему в рюкзак?

— Она дает мне указания. Они очень специфические.

Соня хорошо говорит по-английски, у нее большой словарный запас, и она почти безошибочно строит предложения, в отличие от некоторых таксистов, с которыми мне доводилось встречаться, или продавцов в кондитерской, где я обычно завтракала, прежде чем переехать к Джеку. Впрочем, в разговоре Соня употребляет только настоящее время. Я ни разу не слышала, чтобы она использовала другое. Джек тоже. Я встречалась с ней всего пару раз, зато он провел в ее обществе сотни, даже тысячи часов. Соня была няней Уильяма с того дня, как ему исполнилось полтора месяца. Тогда Каролина вернулась на работу.

— Но сегодня у тебя выходной, — повторяю я. — Она заставила тебя работать в выходной?

Соня хлопает своими миндалевидными глазами и презрительно усмехается — так мимолетно, что я даже сомневаюсь. Возможно, мне показалось. Возможно, она вовсе не издевается над моей беспомощной попыткой подлизаться к ней, убедить, что мы — на одной стороне, мы обе — жертвы в руках всемогущей Каролины Соул.

В миллионный раз убеждаю себя, что первой причинила Каролине боль, и любое выражение гнева, весь яд, которым она брызжет, любой смертоносный снаряд, пущенный с Пятой авеню, где расположена ее квартира, полностью оправданы. И все же я чувствую унижение оттого, что Каролина посылает гонца с подробными инструкциями относительно капельки антибиотика.

— Он принимает это три раза в день. С едой. Держите в прохладном месте. Но не в холодильнике.

— Где же, если не в холодильнике?

Соня пожимает плечами.

— Еще доктор Соул говорит: когда мистер Вульф забирает Уильяма, то его одежда должна быть чистой и сложенной. Не засунутой в рюкзак.

— Это нечестно. Во-первых, просто смешно заставлять нас привозить его одежду каждый четверг с утра, в то время как ее можно просто прислать на выходных. И во-вторых, вещи вовсе не были «засунуты». Я вытащила их из сушилки и, может быть, чересчур быстро сложила…

Соня вскидывает руку:

— Мисс Гринлиф, я всего лишь передаю то, что велено. Я не доктор Соул, это не мои слова. Пожалуйста, не кричите на меня.

— Я не кричу.

— Очень неприятно, что вы кричите на меня при людях.

Соня младше меня — ей еще нет тридцати, — но сейчас я чувствую себя непослушным ребенком.

— Прости, — негромко говорю я. — Я не права.

Она кивает.

— Я смотрю на Уильяма. Потом иду по своим делам. И не забывайте, три раза в день. Держать в прохладном месте, но не в холодильнике.

— Понятно, — отвечаю я. — В прохладном месте, но не в холодильнике. Складывать, но не засовывать.

Соня опять кивает.

Мы обе смотрим на дверь Алой комнаты. Она все еще закрыта. Матери перебрались поближе к двери, Эдик — среди них. Я улыбаюсь, она отворачивается. Кто-то, должно быть, открыл ей правду. Или она услышала мой разговор с Соней и все поняла сама. Так или иначе, больше нам с ней не судьба говорить об объективном искусстве и линейном повествовании.