Куриный взлет

Упит Андрей

 

1

ВИХРЬ

Вечер накануне свадьбы.

У крыльца небольшой усадьбы Ирбьи, на круглой, посыпанной мелким гравием площадке, подвыпивший конюх с трудом удерживает сытых, лоснящихся вороных коней. Вороные бьют копытами, грызут удила, встряхивают гривами, так что в падающем из окна свете ярко поблескивают позолоченные бляхи оголовья. Конюх успокаивает лошадей, намотав вожжи на руку, откидывается назад и стоит, поглядывая по очереди на все восемь ярко освещенных окон, расположенных по обе стороны крыльца.

На крыльцо выходят владелец усадьбы Ирбьи Мейер и его будущий зять, аптекарь Зоммер. Несмотря на изрядную полноту, Мейер с юношеской ловкостью вскакивает на козлы и вырывает у конюха вожжи. Парень поспешно отскакивает прямо на газон, засеянный сочной зеленой травой и мелкими синими цветочками и огороженный колючей проволокой, оплетенной широколистым вьюнком. В другой раз Мейер не простил бы парню такую неловкость, но теперь он только смотрит на него и от души хохочет.

Зоммер — он тоже под хмельком — старается влезть на козлы к Мейеру, но тот со смехом отталкивает его ногой.

— Куда ты — еще свалишься… Полезай в тарантас да держись крепче. Сегодня мне хочется прокатиться…

Бормоча что-то невнятное, Зоммер лезет в тарантас.

На крыльце появляются госпожа Мейер и ее дочь Элла.

— Карлис! — взволнованно восклицает госпожа Мейер. — Что вы собираетесь делать?

— Проехаться… прокатиться… — смеется Мейер. — Да так, чтобы ветер в ушах свистел. Но-о!

Зоммер, привольно развалившись на мягком сиденье тарантаса, с кривой пьяной усмешкой оборачивается к невесте. Но она не смотрит в его сторону. Лошади вдруг шарахаются. Мейер умело сдерживает их и хлещет кожаными вожжами по мокрым спинам. Они испуганно приседают.

Элла спускается на нижнюю ступеньку.

— Право, это безумие, — вяло говорит она. — Арнольд, вы с папой в таком состоянии… Темно, дороги не видно — долго ли до беды…

— Не бойся, душенька! — Зоммер подмигивает Элле. — До завтрашней ночи я не умру, будь уверена…

— Оставь эту затею, Карлис, — озабоченно говорит госпожа Мейер. — Ведь темно, да и лошадей нужно поберечь к завтрашнему.

Мейер на мгновение трезвеет и с подчеркнутой учтивостью отвечает жене:

— Не тревожься. До лесничества и обратно три-четыре версты, лошади и не почувствуют.

Он снова хлещет вороных и так натягивает вожжи, что лошади с хрустом закусывают удила. Потом он немного отпускает их. Вороные вихрем срываются с места.

— До свидания, милочка, жди меня! — успевает еще крикнуть Зоммер и, сорвав с головы шляпу, начинает махать ею, но непослушные пальцы не могут сопротивляться встречному ветру, — шляпа вырывается у него из рук и кувырком катится обратно к самому крыльцу.

Госпожа Мейер, подавшись вперед и затаив дыхание, смотрит, как тарантас с быстротой ветра приближается к четырехгранным кирпичным столбам ворот. Еще мгновение — и он исчезнет в сумраке кленовой аллеи. Госпожа Мейер выпрямляется, тяжело вздыхает, подбирает шляпу будущего зятя, стряхивает с нее пыль. С тревогой смотрит на Эллу.

— А ты, доченька… — начинает она и умолкает. — А ты, Элла… не удивляйся этому: все мужчины таковы — исключений нет. Когда подвыпьют, часто сами себя не помнят… — Она снова искоса посматривает на Эллу, но на лице дочери уже нет той упрямой иронической улыбки, которая часто доводит госпожу Мейер до слез, до истерики. Элла стоит в тени, наклонив голову, бессильно опустив руки, вся ее фигура выражает усталость.

— Элла, — шепчет ей мать, идя в дом, — ты не подавай вида перед гостями. Эти сплетницы еще могут нас скомпрометировать.

У дверей она останавливается, придает своему лицу обычное, слащаво-приветливое выражение и только после этого отворяет дверь.

В комнате сидят три гостьи. Жена управляющего имением и жена лесничего — такие же упитанные, с такими же одутловатыми щеками и жирными подбородками, как у госпожи Мейер. Третья гостья отличается от них худобой, изможденным лицом, длинным горбатым носом. Отличается она и тем, что ее величают не сударыней, а просто мадам.

При появлении госпожи Мейер и ее дочери гостьи тоже стараются состроить приветливые физиономии, чтобы хозяйка не догадалась, как они судачили насчет неотесанного хозяина усадьбы и его пьяницы-зятя.

Госпожа Мейер и Элла садятся. Гостьи придвигаются к ним. Их улыбки, взгляды, каждое движение как будто говорят: мы благовоспитанные, образованные, интеллигентные дамы, и, право же, ничего дурного, предосудительного здесь не заметили. Мы не заметили, как хозяин со своим зятем напились допьяна, мы не слыхали ни одного циничного выражения, ни одного грубого намека, которыми они не стыдились обмениваться даже в присутствии дам… Госпожа Мейер тоже улыбается. Улыбка ее говорит: вы и сами прекрасно знаете, что вы всего лишь глупые невоспитанные выскочки, что я оказываю вам великую честь, принимая вас в своем доме. Но этого я не выскажу, ни один мускул лица не выдаст моих мыслей о том, что вы скучны, надоедливы и целый день мешаете нам готовиться к завтрашнему торжеству.

Одна Элла не принимает участия в этой своеобразной мимической игре. Она сидит, бессильно уронив руки на колени, откинув голову на мягкую спинку кресла, полузакрыв глаза. Свободное белое платье, бледное лицо с классическими строгими чертами, с темными дугами бровей над полузакрытыми глазами, и обрамляющими его густыми каштановыми волосами — все в ней напоминает только что распустившуюся белую астру среди тронутых морозом георгин.

— Деточка, ты простудишься… — говорит госпожа Мейер. В ее голосе звенит неподдельно нежная, трогательная нотка. Поднявшись с кресла, она старательно затворяет дверь.

Элла чуть приподнимает веки, кидает из-под длинных ресниц быстрый взгляд. В это мгновение глаза ее напоминают глубокий источник, в который упал луч полуденного солнца. Но говорить ей не хочется. Она так устала. Она чувствует, что устала не столько физически, сколько морально. Душа ее дремлет, как утомленная птичка, бессильно опустившая крылья…

— Нам уже пора по домам… — улыбается жена лесничего и делает вид, что хочет встать.

— Да, пора, — присоединяется к ней жена управляющего.

— Кхе-кхе, — покашливает третья, улыбается и ерзает в кресле.

— Нет, сударыня, прошу вас!.. — восклицает госпожа Мейер, причем и лицо ее и вся фигура выражают решительный протест. — Мы еще будем пить чай, да и потом… надо подождать, пока вернутся мужчины — на этих же лошадях вас и отвезут… Мужчины… они поехали… вернее, я их послала в лесничество…

Госпожа Мейер улыбается жене лесничего, а жена лесничего улыбается в ответ госпоже Мейер, — они как бы ласкают друг друга улыбками, они кивают друг другу. В такт им кивают и остальные гостьи.

— Ну, если вы так настаиваете… — говорит жена управляющего, — мы посидим еще минуточку, одну только минуточку. Но вы, госпожа Мейер, не извольте беспокоиться — у вас ведь еще столько хлопот перед свадьбой. Мы и одни посидим. Не беспокойтесь…

— Ах, сударыня, что вы! — Госпожа Мейер машет руками и сама чувствует, сколь естественно и искренне это у нее получается. — Ну помилуйте, какое же тут беспокойство, да боже сохрани… Такие дорогие и редкие гости!.. Да и какие у нас могут быть нынче хлопоты — все уже сделано, все готово. Вот на прошлой неделе… всю неделю… ах! — Госпожа Мейер делает неопределенный жест рукой, означающий нечто огромное и тяжелое.

— Ах… Ах! — сочувственно глядя на нее, вздыхают гостьи. — Как не понять. Ведь это не то, что у каких-нибудь мужиков: заколют пару поросят, напекут лепешек из пуда пшеничной муки, сварят бочку пива — вот вам и свадьба. Ха-ха-ха!

Сравнение завтрашнего торжества с крестьянской свадьбой кажется дамам настолько комичным, что все четверо некоторое время от души хохочут, — понятно, не слишком громко и не забывая прикрыть рот рукой.

— Ну, конечно… — говорит сухопарая дама, закатив глаза. — Мы обязаны считаться с культурными запросами… Это относится и к свадьбе. Но разрешите мне заметить: господина барона, по-моему, не следовало бы приглашать.

Госпожа Мейер широко открывает глаза.

— Но, милая, почему же не стоит приглашать господина барона?

— Да хотя бы потому, что он не принадлежит к нашему кругу. Он из другого круга… Из высшего круга. К тому же он всегда чуждался нашего общества. Он такой гордец…

Госпожа Мейер с достоинством качает головой.

— Не знаю, как с другими, а с нами он всегда очень мил. А Элле он почти что крестный. Ведь не станете же вы отрицать, что присутствие господина барона придаст свадьбе особую торжественность.

— Но эта торжественность произведет на остальных гостей невыгодное впечатление. Все они так или иначе зависят от господина барона.

Хозяйка чувствует себя немного задетой.

— Позвольте… позвольте… Ирбьи теперь наша полная собственность — и я не понимаю, почему мы должны считать себя зависимыми от господина барона… Господин барон бывал у нас не раз, но он никогда не давал нам почувствовать, что мы когда-то были арендаторами его имения.

— Потому что он слишком воспитан… Но вряд ли он это забыл, — память у него прекрасная.

На лице госпожи Мейер легкий румянец проступает сквозь интеллигентную бледность и улыбчивое спокойствие. Уничтожающим взглядом окидывает она сухопарую гостью.

— Вы, однако, забываете, моя милая, что мы перед господином бароном не должны вытягиваться в струнку, как бывшие трактирщики и шорники. О нет! Есть все-таки разница…

Жена управляющего и жена лесничего беспокойно ерзают в своих креслах. Только бы не вышло скандала! Только бы не это! Скандала они боятся пуще огня. Они стараются погасить угодливыми улыбками внезапно вспыхнувшее пламя.

— Кхе-кхе! — покашливает жена лесничего и улыбается, будто эта маленькая стычка была всего-навсего невинной шуткой.

— Кхе-кхе! — вторит ей жена управляющего и подыскивает слова: — Да-а… конечно, конечно… А скажите, милейшая госпожа Мейер, как поживает ваш красавчик Себастьян?

Себастьян — это старый серый ожиревший мопс, который неизвестно за какие заслуги пользуется в усадьбе Ирбьи положением почетного гражданина. Днем он с равнодушным видом разгуливает по цветочным клумбам, пыхтя копается в кучах навоза на заднем дворе либо тащится ко рву, чтобы полакомиться там останками подохшего в прошлом году теленка, а ночью спит рядом с хозяйкой под плюшевым одеялом.

При имени Себастьяна взгляд хозяйки становится теплее. Это более приятная и невинная тема, чем господин барон и его отношение к людям иного общественного круга, — и более приятная и более значительная…

— Благодарю за внимание, — живо отвечает она, — бедному Себастьяну совсем плохо: от простуды он как будто оправился, но теперь новое горе.

— Что вы говорите, милочка! — всплескивает руками жена управляющего.

— Ах! — сочувственно вздыхает супруга лесничего.

— Да… вот уже вторая неделя — с прошлого четверга пошла вторая неделя, — как он чем-то заболел… чем-то вроде чесотки… У бедняжки вся спина стерта до крови…

— Ах, бедное создание! — вздыхает жена управляющего, вытянув губы трубочкой. — И с чего бы такое несчастье?

— Не знаю… мне кажется, что все от этой же простуды. Зоммер говорит, что от ожирения, но это глупости. Он ведь ест так мало — даже больно глядеть на него. Я вам скажу, милочки, это просто несчастье, что у нас здесь нет ученого ветеринара. Лечить людей — невелика премудрость, но бессловесное животное ничего не может объяснить. Я достала у Зоммера какое-то лекарство, обмыла Себастьяна — и что вы думаете? — оказывается, он дал мне неочищенную карболку с омерзительным запахом. А ему ведь отлично известно, как мне дорого это животное! Подлили мы туда одеколона, чтобы хоть заглушить невыносимый запах, но, представьте, эта отвратительная жидкость разъедает… Бедный Себастьян воет, как только завидит бутылку…

— Бедняжка! — вздыхают гостьи.

Дамы, как по команде, оборачиваются к Элле: уж не смеется ли она? Но ее лицо ни о чем не говорит. Глаза снова закрыты, и только длинные ресницы подозрительно вздрагивают, и в уголках губ затаилось что-то лукавое.

Госпожа Мейер встала и направляется в спальню. Немного погодя она возвращается оттуда, держа на руках что-то завернутое в шерстяной платок. Она несет этот сверток также бережно и осторожно, как горничная — горячее жаркое. Из-под платка доносятся тяжкие вздохи. Это стонет больной Себастьян.

Госпожа Мейер расстилает платок на полу и выпускает на него Себастьяна. Это седой, морщинистый мопс. Слабые ноги не держат его — Себастьян садится. Он поглядывает по сторонам белесыми глазами, — не видно ли где угрожающей бутылки с карболкой, потом успокаивается. Он никого не замечает, ничем не интересуется — просто сидит и ждет, когда ею снова отнесут в спальню. Его морщинистая морда выражает сытую апатию, кислую скуку и брюзгливое равнодушие к жизни…

Дамы придвигают свои кресла поближе и наклоняются над Себастьяном. Их лица выражают не только простое любопытство, но и искреннее сочувствие тяжелой судьбе мопса.

— Несчастное создание! — говорит жена управляющего, и в голосе ее слышится непритворная дрожь.

— Бедный страдалец!.. — шепчет жена лесничего и гладит больного по голове.

Себастьян с трудом подымает веки, и в его глазах ясно можно прочесть: «Да, я больной, я страдалец, и мне непонятно, за что я должен нести тяжкий крест…»

А госпожа Мейер обнимает больного за шею и горестно вопрошает:

— Ну, скажи же, что с тобой?

Добрые полчаса они охают и вздыхают над мопсом, потом одна за другой усаживаются в свои кресла и по очереди испускают тяжелые вздохи. Себастьян растягивается на платке.

— Мужчин все нет, — озабоченно говорит госпожа Мейер и оборачивается к темному окну, как будто за ним можно что-то увидеть. И тут, забыв всякий такт, она подвигается поближе к гостьям и, бросив тревожный взгляд на Эллу, дает волю своим чувствам.

— Боюсь я за них… — шепчет она. — Ночь темная, дорога плохая, канавы размыты водой и такие глубокие… а лошади застоялись…

— Не волнуйтесь, милая. — Жена управляющего кладет свою пухлую руку на руку госпожи Мейер. — Ведь господин Мейер правит лошадьми лучше всех в округе.

— Да, но… Вы, верно, заметили, что оба они немного… Чуть что — и может случиться несчастье…

— Не в первый раз, вы же сами знаете, — успокаивает ее жена управляющего.

Госпожа Мейер еще раз бросает тревожный взгляд на дремлющую Эллу и еще тише продолжает:

— Вы и представить себе не можете, что мне приходится переживать из-за его безрассудства. В нем есть мужицкая кровь: говорят, мать его была простая крестьянка, — отсюда это порою непростительное сумасбродство. Как-то в первый год после женитьбы — я не забуду этого дня до самой смерти — мы ехали по тонкому льду только что замерзшего озера в соседнюю усадьбу…

Госпожа Мейер закрывает глаза и содрогается.

— Лед все время потрескивает, словно кто-то ходит босиком по рассыпанному конопляному семени. По временам слышен хруст, и трещины разбегаются далеко во все стороны. Я смотрю во все глаза, но ничего не могу разглядеть. Вижу только белое искристое облако или туман и порой слышу, как тяжело, со свистом всхрапывают лошади. Такие же вот лошади были, как и сейчас… В том месте, где начинались камыши, лед подломился, но лошади вынесли нас на берег. За какие-нибудь семь-восемь минут мы с быстротой вихря промчались через озеро…

Гостьи сдержанно улыбаются: рассказ хозяйки дома разжег их любопытство, но они не знают толком, как отнестись к столь неожиданной откровенности, и потому молчат.

— После этого я целую неделю пролежала в постели, — продолжает госпожа Мейер. Потом еще раз бросает взгляд на дочь, пододвигается ближе к гостьям и продолжает: — Избави бог пережить еще раз такое… И все же… тогда я чувствовала не один страх. Голова у меня закружилась, мне казалось, что я легкая снежинка, подхваченная вихрем. Нет у меня ни воли, ни силы, только одно чувство, одно желание не покидает меня: пусть это страшное, но дивное мгновение все длится, длится, пусть никогда не покидает меня та сила, что обхватила меня жаркими руками и несет вдаль. Пусть мне больше никогда не придется ступить на холодную, сырую землю…

Госпожа Мейер приходит в себя и неожиданно обрывает рассказ. Как она могла так забыться! Опасливо глядит на дочь, потом завертывает Себастьяна в платок и несет его обратно в спальню. Гостьи торопливо достают носовые платки и, прикрыв ими рты, переглядываются. Очень интересным показался им рассказ госпожи Мейер.

Элла видит из-под опущенных ресниц все, что происходит в комнате, слышит все, о чем здесь говорят. Она обладает особым даром — не глядеть, но все видеть, не слушать, но слышать. Это не раз помогало ей ловить взгляды, которые ей иначе бы никогда не заметить.

Но все, что она сейчас видит, ее не интересует. Вечно больной мопс, скучные гостьи и их тайные улыбочки давно успели надоесть. Элле кажется, что она целую вечность наблюдает только праздность, мелкие интриги, скуку жизни… А сейчас она прислушивается к себе и удивляется: рассказ матери пробудил в ней что-то неведомое, могучее, волнующее душу. Она уже не видит ни комнаты, ни гостей. Пред ней широкая гладь озера, покрытая тонким голубоватым льдом, седая от снежной пыли полость саней, мглистое облако и блеск подков. Ветер свистит, летят снежные комья, мимо мелькают придорожные ели, поросший кустарником берег. Далеко позади остаются Ирбьи, дебелые гостьи, тайные улыбочки, мопс и бутылка с карболкой, пахнущей одеколоном. Еще далеко впереди — поросший камышом берег озера, темная зубчатая полоса леса. Все пронзительней свищет ветер — сердце бьется, щеки горят от мороза и от захватывающего, заставляющего неметь все тело наслаждения… Неожиданно она вздрагивает и открывает глаза, инстинктивно почувствовав устремленный на нее пытливый взгляд четырех пар глаз.

— Что с тобой? — озабоченно спрашивает мать. — Щеки горят, как в огне, — уж не больна ли ты? — Она кладет руку на лоб Эллы. Но Элла отталкивает влажную руку.

— Ничего — это так…

Гостьи считают своим долгом выразить сочувствие, по взгляд Эллы останавливает их.

— Деточка, прими каких-нибудь капель… — Госпожа Мейер уже готова бежать за каплями, которые у нее всегда имеются в большом выборе: тут и новейшие чудо-эссенции, и настойки от нервного расстройства, и капли от малокровия. Но в эту минуту приезжают Мейер с Зоммером, а с ними и лесничий.

Шум, приветствия, шутки, смех…

Но вскоре все затихает и входит в рамки умеренности и благопристойности. Стихает и внезапное возбуждение Эллы.

Все сидят за ужином. На столе появляются кое-какие предвестники завтрашнего торжества, а на лицах — предвкушение завтрашнего веселья. Элла устало, бесшумно двигает ножом и вилкой, стараясь не стучать по тарелке. Голова у нее тяжелая, она чувствует усталость, и малейший шум, громкое слово причиняют ей почти физическую боль. Но слышит она и видит все.

Напротив нее сидят отец и лесничий и с явной поспешностью опустошают свои тарелки. А стоит ей немного повернуть голову налево, как она видит такое же жирное и гладкое улыбающееся лицо, лысый череп и голубые влажные глаза, которые время от времени заискивающе смотрят на нее, в то время как руки с толстыми пальцами подают ей то стакан, то салфетку, то корзинку с хлебом: Зоммер весьма услужлив и внимателен к своей невесте. Но Элла почти не замечает этого. «Кто же из этих трех мужчин старше на вид и кто из них уродливей?» — думает она. Отец ей, пожалуй, милей и приятней других, но не больше.

Говорят много. Мужчины стараются быть остроумными и находчивыми, дамы — серьезными и важными. Только глаза госпожи Мейер напряженно следят за каждой ложкой, и когда кто-нибудь капает на снежно-белую скатерть, губы ее нервно поджимаются и на щеках появляются красные пятна.

Элла понемногу забывается. Руки ее продолжают машинально двигаться, она видит и слышит все, что делается вокруг, но словно сквозь туман или через стену — как будто ей нет никакого дела до всего происходящего. Но она знает, что все это устроено только ради нее, что она здесь как в резиновом обруче, который стягивается все туже и туже. Ей кажется, что она жила долго-долго и будет жить все так же день за днем, словно в потемках… Будто мелкий ручеек, журчит и течет эта жизнь мимо нее. У Эллы такое ощущение, будто чья-то влажная, тяжелая рука лежит у нее на голове и всё ниже и ниже пригибает ее. Вдруг что-то просыпается в ней, приходит в волнение, снова на щеках у нее появляется румянец, сердце бьется сильней, глаза блестят…

Госпожа Мейер опять бросает тревожный взгляд на дочь.

— Элла, детка, что с тобой? — тихо спрашивает она, и все взоры устремляются на девушку. Элла вздрагивает, как от грубого прикосновения к больному месту.

Она открывает и снова закрывает глаза.

— Быть может, ты простудилась?

Ответа нет. Все с любопытством и тревогой смотрят на нее.

— Деточка, о чем ты думаешь?

Губы Эллы конвульсивно вздрагивают. Потом слышится несвязный, тихий, но страстный шепот:

«Мглистое облако и блеск подков… снежные комья взлетают над головой… Ветер свистит в ушах… Сердце бьется… щеки горят…»

Элла ежится, проводит рукой по лицу и встает. Лицо ее снова бесстрастно и холодно, как и прежде, только на щеках еще горит предательский румянец и за длинными темными ресницами огонек.

— В комнате душно, и мне стало немного нехорошо, — медленно произносит она, улыбаясь одними губами. — Извините, я ненадолго выйду в сад.

Она поворачивается и, чуть пошатываясь, направляется к двери.

— Может быть, проводить тебя, душенька? — спешит спросить Зоммер и в то же время с тревогой посматривает на полную бутылку рома, только что появившуюся на столе.

— Нет, не ходи! — звучит резкий ответ Эллы, но тут же голос ее становится мягче: — Пожалуйста, останься, не беспокойся — я скоро вернусь.

Белая фигура скрывается за дверью, и кажется, будто в комнате кто-то убавил наполовину свет. Смущенные дамы некоторое время молча звенят ложечками, покусывают салфетки и смотрят на скатерть. Госпожа Мейер, стараясь скрыть растерянность, склоняется над столом. Но тут напоминает о себе бутылка рома. Мужчины чокаются, и Мейер снова с жаром начинает:

— Собаки этой породы отличаются своей изумительной способностью акклиматизироваться. Собаки более слабых красивых пород, как наш Себастьян…

— Здешний климат способен убить даже немецкого быка. — Лесничий ударяет кулаком по столу. — Здесь ничего не делается для осушения огромных болот и заболоченных лугов, которые насыщают воздух вредными испарениями. Наша культура…

В разговоре о выносливой породе собак и больном Себастьяне принимают участие и дамы, и таким образом все стараются замять неприятное происшествие.

Элла медленно прогуливается по усыпанным гравием ровным дорожкам сада. Щеки ее горят, несмотря на ночную свежесть, в глазах вспыхивает огонь, который она так старательно прятала. Ворот платья расстегнулся, обнажив шею до самой ямочки. Прохладный воздух приятно ласкает разгоряченное тело. Руки машинально развязывают на голове узкую ярко-красную ленту, и волосы каштановыми волнами падают на шею и плечи.

Белесые полосы света тянутся из освещенных окон в сад и на мгновение падают на белую фигуру девушки. Они скользят дальше, прячутся в тени кустов и, постепенно тускнея, теряются в чаще ветел. Ночной ветерок, словно влюбленный мальчик, робко трогает каштановые волосы, закидывает одну прядь на лоб, но тут же снова поправляет ее, касается мягкими губами девичьей шеи, а потом, спрятавшись за куст сирени, навевает оттуда запах цветов…

В саду необозримое море цветов. Падая в чащу, каждая полоса света играет множеством красок. Низкие пальмы на бетонных постаментах медленно покачивают своими пальчатыми листьями, словно порываясь схватить в воздухе что-то неуловимое, неосязаемое. Затянутая зеленой ряской поверхность овального бетонированного водоема время от времени тихо колышется. Аромат и тишина… Покой…

В цветущих кустах теряются садовые дорожки, посыпанные мелким белым гравием; они тянутся вдоль и поперек, как белая наметка по цветистой ткани. Чуть слышно ступают по ним ножки в белых атласных туфельках. Элла перебирает пальцами мягкие листья, которые протягивают ей кусты, растущие по краям дорожек. Она срывает один, другой цветок, подносит к губам, нюхает, мнет и бросает себе под ноги.

В нижнем конце сада она останавливается у посаженных вдоль изгороди подстриженных кустов и, заложив руки за спину, смотрит в сторону дома. Свет из окон сюда едва достигает. Аромат и тишина… Покой.

Но на сердце Эллы нет ни покоя, ни тишины. Там все волнуется, как разбушевавшееся море. И пенногривые волны страстно шепчут на своем невнятном языке, зовут ее покататься на их зелено-бурых спинах. Элла прислушивается к их шепоту, и неудержимая тревога все больше и больше охватывает ее, наполняет каким-то пылким стремлением. То нервно убыстряя, то замедляя шаг, она возвращается к дому.

Отсюда слышно, как где-то во дворе, у людской, кричат пьяные батраки, играет гармошка, пляшут. То ли от сырости, то ли еще от чего легкая дрожь пробегает по спине Эллы. Она останавливается и слушает.

Она не задумывается над тем, почему эти крики, почему все это грубоватое веселье манят ее, зовут уйти прочь от этой мелкой, словно тинистый ручеек, жизни, прочь от тихого, безмятежного покоя. Пальцы ее судорожно сжимаются.

Вдруг она замечает неподалеку какого-то человека. Он стоит на самой широкой дорожке, ведущей к веранде, и разравнивает гравий. Вглядевшись получше, Элла узнает его. Это Смилга, исполняющий в Ирбьях что-то вроде должности садовника.

Почти каждый день они встречаются здесь в саду. Каждую весну Смилга достает новые сорта цветов, каждый день он работает здесь и все устраивает по вкусу Эллы. И Элла не может без волнения думать о том, как тонко Смилга угадывает малейшее ее желание, как хорошо знает ее вкус. Она замечает его затаенные взгляды, и тогда ее кидает в жар. Иногда ей хочется целыми днями быть в обществе этого здорового и жизнерадостного парня.

Он единственный из работников усадьбы, кто сегодня не пьян. Одет он все в ту же куртку с заштопанными локтями, на голове соломенная шляпа с широкими полями, под которыми прячется коричневое от загара лицо с прямым носом и густыми усами. Эллу Смилга давно уже заметил, но, когда она подходит к нему, он даже не поднимает головы. Сильные руки водят граблями по ровной дорожке.

Шурх-шурх! — Истертые до блеска зубья грабель, скрежеща, врезаются в белый гравий. С шуршаньем катятся маленькие камешки к ногам Эллы. Смилга останавливается, но не поднимает головы, когда маленькая ручка берется за грабловище.

— Послушай, Смилга… почему ты так поздно?

Он не может отвести взгляд от ее руки.

— Так… Нужно разровнять дорожки, чтобы завтра все было прибрано.

Элла замечает, что голос у него сдавленный и хриплый. Ее рука соскальзывает вниз, к его руке. Он вздрагивает, словно ее холодные пальцы обжигают его.

— Неправда… — со смехом говорит Элла. — Ты хотел встретиться со мной.

От обиды он меняется в лице. Он отдергивает руку, и грабли падают на дорожку.

— Завтра ваша свадьба… Завтра вы здесь последний день… — говорит он, как-то странно втягивая в себя воздух.

— Конечно… Но о завтрашнем дне будем думать, когда он наступит. А сегодня мы еще повеселимся.

— Еще бы, там и так уж веселятся вовсю… — Он кивает головой на дом, откуда доносятся громкие голоса Мейера и лесничего.

— Там?.. Там это всегда было и будет… А сегодня повеселимся мы… Понимаешь — мы! — Она подходит вплотную к Смилге.

Смилга поднимает голову, и его глаза ясно говорят то, что в голосе звучит так приглушенно, еле слышно. Но он упрямо морщит лоб.

— Мне… мне с вами не полагается веселиться! Вы — помещичья дочка, а я садовник. Вы невеста, а я…

Он замолкает и круто поворачивается, но в следующее мгновение чувствует свою руку в руках Эллы и слышит у самого уха ее шепот:

— Забудь сегодня, что ты садовник, а я помещичья дочь, невеста… Пойдем туда, где поют и танцуют…

— Нет — пустите меня!

— Один вечер за всю свою жизнь я хочу быть свободной… Хочу кружиться, словно в вихре, пока не закружится голова… Пойдем…

— Нет…

— Ты, может быть, боишься?.. Нет в тебе смелости! Хорошо, оставайся, трус, — а я пойду одна.

Но горячее дыхание, которое чувствует Смилга на своем лице, аромат, который исходит от волос Эллы, ее горящие глаза — в конце концов опьяняют его. Он хватает девушку за руку.

— Хорошо, пойдем… Один раз за всю жизнь… А потом хоть смерть!.. — Быстро, почти бегом, направляются они к воротам. Стройная фигура Эллы прижимается к нему, и дрожь пробегает по его телу.

— Не туда, — шепчет Элла, — не через ворота: там в окна увидят…

Не говоря ни слова, Смилга сворачивает в другую сторону. Сад здесь обнесен дощатым забором фута в четыре высотой, и нет калитки. Но они не задерживаются ни на минуту. Они понимают друг друга без слов. Смилга отпускает руку Эллы и легко перескакивает через забор. Стоя по ту сторону, он протягивает через забор руки, помогает ей взобраться на первую, потом вторую поперечину. И когда она неуверенно, на носках становится на верхнюю поперечину, он берет ее за талию и опускает на землю. И в эти недолгие мгновения, пока Смилга обхватывает ее сильными руками и крепко-крепко прижимает к себе, у Эллы перехватывает дыхание, она почти теряет сознание…

Она не чувствует больше, как дрожат руки Смилги. Она не чувствует под ногами земли, когда бежит по дорожке мимо круглого газона. По ногам бьет мокрая от росы, высокая, нависшая над проволочной оградой газона трава. От росы намокает светлое шелковое платье и тонкие шелковые чулки, но глаза у Эллы блестят, губы упрямо сжаты, на лице вызывающая улыбка. Приподняв одной рукой подол платья, она нарочно проходит мимо самого газона, сбивая ногами капли росы.

На лужайке перед людской батраки усадьбы Ирбьи празднуют канун свадьбы хозяйской дочки. Из кучерской вынесли маленький, со скрипучими ножками столик. На нем стоит керосиновая лампа без колпака, но никто не удосужился ее зажечь. Возле куста акации на сбитых из досок козлах стоит бочонок пива. Тут и там валяются бутылки — и полные, и наполовину выпитые, и пустые. Так, по старому обычаю, строят в усадьбе Ирбьи мост от низшей к высшей культуре. Второпях Элла наступает на разбитую бутылку или стакан. Стекло с хрустом разрезает тонкую туфельку и чулок, слегка ранит ногу, но боли Элла не чувствует. С горящими глазами, с полуоткрытыми губами, из-за которых сверкают два ряда жемчужно-белых зубов, она подходит к девушкам и женщинам, собравшимся у двери дома. Они шумят, визжат, смеются. Мужчины толпятся поодаль, у бочонка с пивом, и оттуда доносятся шум, крики, пение.

Увидев Эллу, женщины обступают ее со всех сторон.

— Барышня!.. Милая барышня, и вы к нам пожаловали?

Все они, одна за другой, подходят к Элле, берут за руки, гладят по голове, обнимают свою барышню, у которой завтра свадьба… Они наперебой что-то говорят ей. Растерянная Элла стоит и ничего не понимает в этом гаме. Ее овевает ароматная свежесть летней ночи и жаркое дыхание здоровых людей. Закаленные в труде руки тянутся к ней, раскрасневшиеся лица пышут огнем, блестят глаза. И снова мощный, страстный порыв, словно горячая волна, подхватывает Эллу.

Она быстро бежит на середину двора, а вместе с нею и все женщины и девушки. Так ветер порой срывает с осины ворох листьев и, кружа и подбрасывая их, гонит через поляну.

— Почему вы не танцуете? — спрашивает Элла и, сама не понимая почему, весело, неудержимо смеется. — Разве некому играть?

— Есть… есть! — слышится в ответ. — У кучера есть гармоника!

Жена кучера подхватывает за другими:

— У кучера есть гармоника!

— Где он?

— Там, за столом… — Женщины поворачивают к столу, по кучера там нет. С гармоникой под мышкой он отправился к группе мужчин, собравшихся у бочонка.

Конюх выполняет сегодня обязанности трактирщика. В одной рубашке, без пиджака, босиком и без шапки он стоит на коленях у бочонка, безостановочно наливает пиво то в штоф, то в глиняный кувшин без ручки. И чем больше пьют сегодня батраки, тем сильнее их жажда.

Кучер с гармоникой под мышкой поднимает полную кружку, из которой пиво медленно переливается через край, прямо на землю. Конюх наполняет стакан и встает. Сегодня они с кучером должны выпить, но не пьют, смотрят друг на друга и не двигаются с места. Вокруг них толпа мужчин. Все знают, что кучер и конюх с давних пор не ладят. Стоит им встретиться в пьяном виде, как начинается ссора и драка. И на этот раз остальные стараются удержать их, но как-то вяло, всем охота посмотреть на стычку молодых, крепких мужчин. Элла не просто с любопытством смотрит на этих людей; ей понятно выражение их раскрасневшихся лиц и мутных от хмеля глаз.

Но до настоящей драки дело сегодня не доходит. Видимо, присутствие хозяйской дочки немного охлаждает пыл противников. А тут и жена кучера хватает мужа за полу пиджака.

— Не дерись, голубчик! — просит она и тащит его в сторону. Но он с силой отталкивает ее.

— Прочь, баба!.. Смотри, как бы самой не попало…

Жена кучера от резкого удара отлетает в сторону, но куст акации не дает ей упасть.

Осыпанная цветами, она выбирается из заросли и смеется так, что блестят ее крепкие белые зубы. Женщины и девушки обступают кучера, дергают его, тормошат, смеются.

— Сыграй, голубчик… Ну, хоть немножко поиграй…

Кучер пробирается сквозь толпу, пытается поймать жену, а она смеется, сверкая белыми зубами, словно танцуя, ускользает от него.

— Ну, сыграй что-нибудь, голубок!

Кто-то поднимает упавшую гармонику и сует ее в руки кучеру. Подходит Элла, берет гармониста за руку и, улыбаясь, уговаривает его, заглядывает ему в глаза.

— Для меня ведь сыграешь, правда?

Она подходит еще ближе, поднимается на цыпочках и заглядывает ему в глаза. Лицо девушки сияет от захватившего ее веселья. Кучер на мгновение замолкает, потом смешно морщит губы и начинает смеяться так, что слезы катятся у него по лицу.

— Сыграю… черт подери! Но тогда вы, барышня, должны танцевать.

Элла кивает кучеру головой. И он, не сводя с нее глаз, начинает играть. Элла подбегает к Смилге, который все это время следил за ней, и вот они кружатся, сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей. Руки садовника снова держат ее за талию, его горячее дыхание обдает ей лицо, шею. Глаза Эллы блестят, дышит она прерывисто… Девушка ничего не видит вокруг себя. Она, точно сухой лист, подхваченный ветром…

Перед людской все кружится каруселью. Пляшут и парами и в одиночку — и молодые и старые. Парни скидывают пиджаки и шапки. У девушек высоко вздымается грудь, так, что вот-вот лопнет кофточка, горят щеки, глаза блестят. Мужчины теряют свои трубки. Женщины кружатся-кружатся, потом, запыхавшись, бессильно опускаются в сторонке на мокрую от росы траву, чтобы отдышаться и сейчас же снова смешаться с толпой. Осколки разбитых бутылок похрустывают под ногами, и на зеленую мокрую траву падают капельки крови. Кучер как одержимый растягивает мехи гармоники, и то вытягивается прямо, как палка, то сгибается в такт музыке, то отбивает такт ногой, то неожиданно повертывается кругом, и тогда гармоника издает резкий, пронзительный звук.

Элла отпускает Смилгу, танцует с другим парнем, с третьим, с четвертым, потом подхватывает какую-то пару и вертится вместе с ней по двору. На минуту она отрывается, кружится одна и, закинув голову, жадно вдыхает прохладный ночной воздух. Рядом с ней останавливается запыхавшаяся жена кучера и конюх. Элла поворачивается к ним. Она понимает этих людей. И новое чувство горячей волной охватывает ее. Она обнимает жену кучера, вертит ее, порывисто целует и снова толкает к конюху.

— Танцуй!.. Один раз за всю жизнь!

Она замечает Смилгу и снова танцует с ним. И слова его дыхание обжигает ей лицо и шею, в ушах свистит ветер, а в глазах пляшут огненные искры.

— Держись крепче… Пропадай все пропадом… — слышит она страстный шепот, но не задумывается над тем, Смилга ли это шепчет или кто другой. Она так прижимается к садовнику, что ее волосы, как мягкое облако, касаются его лица. Глаза ее полузакрыты, она без слов напевает мелодию песни.

Вдруг гармоника умолкает, и все стоявшие перед домом или танцующие останавливаются. Элла через силу отрывается от Смилги и инстинктивно поворачивается в сторону барского дома.

У куста акации стоит госпожа Мейер с керосиновой лампой в руке. Дрожащий свет лампы падает на смущенные и испуганные лица стоящих за ней Мейера, Зоммера, лесничего и трех дам. Лицо госпожи Мейер бело, как мел, глаза широко открыты, руки трясутся.

— Элла, дитя мое! — зовет она, и голос ее звучит так, будто она зовет дочь из бездонной пропасти.

Элла медленно подходит к матери и не замечает, что Смилга, как пьяный, идет за ней по пятам. И с каждым шагом, который приближает ее к свету лампы, огонь, что горел в ее глазах, постепенно угасает. Прежним ироническим взглядом она окидывает растерявшихся родных и гостей и только тогда замечает Смилгу. Глаза ее еще раз загораются.

На столе стоит кружка пива. Она берет ее, протягивает Смилге.

— Пей… за мое счастье. Завтра у меня свадьба…

Дрожащей рукой он подносит кружку к губам и жадно пьет. Глаза его с мольбой, словно прощаясь, впиваются в лицо Эллы. Он протягивает ей кружку, и Элла подносит ее к губам.

— За твое счастье, Смилга… Спасибо тебе за сегодняшний вечер…

Отпив немного, она смотрит в кружку и кивает головой.

— Нет, она должна быть пустой… Пустота должна быть всюду…

Она снова пьет, затем бросает пустую кружку, которая разбивается вдребезги. Потом Элла поворачивается и идет к дому.

За ней следуют родители, жених и гости. Зоммер не решил еще, как ему быть: разыграть ли роль обиженного жениха или великодушного джентльмена. Гостьи комкают носовые платки и не знают, что сказать.

Госпожа Мейер, поджав губы, опустив глаза, несет лампу. Заметив на белом чулке Эллы красное пятно, она вся передергивается и берет лампу в другую руку, чтобы нога дочери была в тени.

Мейер чувствует, что надо как-то оправдаться и извиниться перед гостями. Но и он не находит нужных слов. Происшествие было слишком неожиданным и необычным. Наконец он поворачивается к Зоммеру и начинает его убеждать:

— Не принимай это всерьез. Она еще ребенок… и характер у нее неровный. Замуж выйдет — остепенится.

Зоммер наконец принимает решение. Он великодушно машет рукой, и его заплывшее жиром лицо выражает готовность к еще большим жертвам.

Элла слышит, как шепчутся за ее спиной. Но она не думает об этом. Ей кажется, будто позади нее все проваливается в бездну. Медленно вступает она в глубокую пещеру, где с каждым шагом становится все темней и темней и откуда нет выхода.

 

2

В МАЛЕНЬКОМ БЕЛОМ ДОМИКЕ

Теплый туманный зимний день.

Вокруг маленького белого домика, стоящего на краю шоссе, с криком летают вороны. Порою одна из них отрывается от стаи, садится на снег. Словно черными точками испещрена покрытая снегом равнина. Вокруг нее еловый лес — как черная кайма на белом саване…

В маленьком белом домике у роскошного дамского письменного стола сидит супруга аптекаря Зоммера и медленно пишет что-то в большой рецептурной книге. Записывать в книгу рецепты — обязанность помощника аптекаря. Но госпожа Зоммер берется за это дело сама, когда время тянется бесконечно медленно, вот как сегодня, — муж еще затемно уехал с лесничим на охоту. Красивый почерк госпожи Зоммер заметно отличается от каракуль и неровных завитушек помощника аптекаря. Во всех четырех комнатах дома царят полумрак и тишина зимнего дня. Только из аптеки, где работает помощник, слышен звон пузырьков. За тремя дверями, в кухне, пересмеиваются горничная и кухарка. Теплый воздух комнат насыщен запахами аптеки и только что поджаренного кофе.

Госпожа Зоммер в третий раз поднимает голову, оборачивается, смотрит, снова склоняется и пишет.

Боковая дверь тихо приоткрывается, и в ней показывается полный месяц, — нет, это лицо кухарки…

— Простите, барыня, не поставить ли кофе?

— Нет, еще рано. — Госпожа Зоммер не отрывается от книги. — А ты посматривай — как увидишь, что господа выехали из леса…

Госпожа Зоммер еще некоторое время продолжает писать, потом бросает перо, поднимается и подходит к стене. Там стоит ее черный, с обитыми черным штофом стеклянными дверцами книжный шкаф. Когда-то в дни ее юности он был сверху донизу набит книгами. Госпожа Зоммер смотрит, и ей кажется, что она и теперь еще видит, где стоял Шиллер, где Харденберг, Гамерлинг, Тургенев, Байрон… Но это обман зрения: давно уже в шкафу нет ни одной книги — они постепенно исчезали, одна за другой… Теперь в шкафу другое — множество пестрых детских вещей. Тут и платьица, и рубашечки, зимние и летние тапочки, сапожки, игрушки… Вещи безвременно умершей Натыни…

Госпожа Зоммер с минуту смотрит на шкаф, но в глазах ее не видно привычных слез. Рука комкает носовой платок, не поднося его к лицу. Губы ее сжаты, бледное продолговатое лицо холодно, черты его неподвижны, словно высечены из мрамора.

Она чуть ли не с досадой, с горечью даже, отворачивается, подходит к окну, прижимает лоб к запотевшему стеклу. Сквозь мутное стекло неясно виднеется ровное шоссе, стоящие вдоль него телеграфные столбы. По шоссе с карканьем прыгают вороны. Слышно, как где-то звенит колокольчик едущего лесоруба, но никого не видно. Вдали, на опушке леса, поднимается дым от костра и исчезает, растворяясь в серой зимней мгле.

Госпожа Зоммер отворачивается от окна, лицо ее выражает твердую решимость. Быстрыми шагами она подходит к шкафу. Ключ с треском поворачивается в замке. Со звоном распахиваются стеклянные дверцы. Торопливо, словно боясь опоздать, госпожа Зоммер срывает с вешалок платья, хватает шапочки и обувь с нижней полки, пока не набирает целую охапку. Потом быстро с ношей в руках идет через три комнаты. В самом углу спальни стоит старомодный, выкрашенный в красный цвет, обитый рубчатой жестью сундук. Она бросает в него вещи покойной Натыни, захлопывает крышку, дважды поворачивает ключ в старом ржавом замке.

Словно испугавшись своего поступка, она быстро покидает спальню. Снова садится за рецептурную книгу, берет ручку, несколько минут сидит неподвижно, потом встает. Дверцы шкафа остались открытыми — она затворяет их. Как мрачно поблескивает прохладное стекло… Кажется, что комната, вся квартира стала мрачной, пустой… И сама она здесь словно чужая, словно ей и присесть негде и ни к чему нельзя притронуться. Она медленно идет из кабинета в гостиную, из гостиной в столовую — подходит к двери спальни. В спальню как-то страшно входить… Будто она совершила преступление. Она снова возвращается и снова бродит по комнатам… Но когда она думает о совершенном, мало-помалу ее охватывает странное, непривычное чувство — ей как-то вольнее, легче дышится…

Пасмурный день переходит в вечерние сумерки. Ночь простирает над лесом свои мягкие черные крылья. Вороны с карканьем садятся на елки и постепенно умолкают. В лесу и на полях воцаряется тишина. И только вдали тоненько звенит колокольчик лесоруба. К маленькому белому домику, стоящему посреди поля, подъезжают сани охотников. В них двое мужчин — аптекарь и лесничий. От лошади идет пар, словно ее облили горячей водой. Вокруг саней с лаем прыгают две худые пестрые собаки.

Конюх спешит принять лошадей. Охотники вылезают, громко разговаривая, подходят к двери. Дверь отворяет сама жена аптекаря. На крыльце и в передней охотники обивают с валенок снег.

— Здравствуй, душенька! — смеется аптекарь. Смеется он редко, да и то лишь, когда выпьет. — Что ж не вышла навстречу, мы бы тебя прокатили. Погода чудесная… Подумай, четырех зайцев убили! Настоящая праздничная добыча.

— В оттепель, — перебивает его лесничий, — когда снег падает с веток, зайцы прячутся по кустам, вдоль опушки. Если бы не такой глубокий снег…

— Скучала без меня? — спрашивает Зоммер, проходя мимо жены.

— Как Пенелопа по Одиссею! — смеется лесничий.

Мужчины входят в комнаты. Жена аптекаря остается в передней запереть дверь. Здесь пахнет лесом, сыростью и водкой.

— Элла, — слышится громкий голос Зоммера. — Иди к нам.

Она идет к ним. Идет и думает, почему сегодня голос мужа звучит так странно, словно он говорит в помещении, из которого вынесены все вещи. Она входит в гостиную, садится и смотрит на мужчин.

Лесничий сидит возле зеркала, по обыкновению уперев руки в колени. Его одутловатое лицо с короткой седой бородкой еще краснее, чем обычно. Гладкая лысина тоже порозовела. Он много говорит и смеется, кажется, больше чем когда-либо. Зоммер развалился в кресле напротив него. Его лицо с растрепанными усами тоже раскраснелось от тепла натопленной комнаты и выпитой водки. Он мало говорит, больше слушает и смеется, кажется, больше чем всегда.

Да, кажется… Но Элла не убеждена в этом, ведь сегодня все не так, как в другие дни. Медленно, но упорно в ней растет желание остаться одной в этих пустых комнатах, обдумать до конца все, что сейчас волнует ее душу, что звучит в ушах, стучит в висках, будто кто-то ударяет по ним молотками… Она не слышит обращенных к ней вопросов лесничего. Аптекарь с удивлением смотрит на жену.

— Элла, — начинает он, воспользовавшись паузой в рассказе лесничего.

— Да? — словно издалека отзывается она.

— Позаботься о лампе, ведь уже темно…

Элла молча встает. Но в эту минуту отворяется дверь, ведущая в кухню. Входит горничная в туго накрахмаленном переднике, неловко приседает перед лесничим и говорит:

— Пожалуйте, господа, к столу.

И ее монотонный смешной голос кажется Элле сегодня чужим, неуместным.

— Иди, нечего тут бездельничать. — Она выпроваживает горничную в кухню. Горничная удивленно смотрит на хозяйку…

В столовой лесничий и аптекарь сидят друг против друга, Элла — в самом конце стола, далеко от мужчин. На столе душистый кофе в белых фарфоровых чашках.

Разрисованная цветами майоликовая лампа на позолоченных цепях разливает мягкий желтоватый свет. У одной стены мрачно возвышается тяжелый, резного дуба буфет, на нем две оправленные в серебро хрустальные вазы. Напротив сонно тикают дорогие стенные часы. Блестящий маятник, как маленький месяц, мерно покачивается из стороны в сторону за стеклянной дверцей.

Рядом с часами, в углу, влажным блеском отсвечивает на полочке медная посуда. Четыре фикуса, почти в рост человека, олеандр и филодендрон совершенно закрывают окно своими листьями. Пальма в зеленом глиняном горшке на круглом постаменте протягивает три ветки до самого стола, а двумя другими почти заслоняет стоящую за ней белую статую Флоры.

В комнате тепло, приятно пахнет, кажется, здесь царит вечный мир.

Элла, как во сне, выпивает свою чашку кофе… Она хочет встать, чтобы налить еще, но, подняв голову, остается на месте и прислушивается к разговору мужчин.

— Да, теперь не то, что прежде… — говорит лесничий. — Четыре зайца… Лет пять тому назад мы бы не меньше десятка привезли.

— Может быть, на зайцев напал мор, как на раков, — пытается пошутить Зоммер и подмигивает жене уже затуманенными глазами.

— Хуже, чем мор! — Лесничий отхлебывает большой глоток из чашки. — Мужики… Теперь у них у каждого — ружье. Пусть даже старая кремневка с польских времен, но зайца или тетерева берет… Просто беда!

Аптекарь не отвечает, только искоса посматривает на жену.

— Вконец испорченный народ. Никакого представления о том, что твое, а что мое. Нет у них уважения к чужой собственности — вот в чем все дело. Конечно, удивляться тут нечему: с тех пор как они оторваны от влияния высшей культуры…

— Гм… — бурчит Зоммер, все еще искоса посматривая на жену. — Мне кажется… мне кажется, ты рассуждаешь слишком односторонне.

Но лесничий вошел в раж и не слушает.

— Что можно ждать от народа, который находится на самой низшей ступени культурного развития! Какие могут быть у этих людей идеи, стремления? Да и какую жизнь они ведут?

Громкий смех прерывает поток его красноречия. Лесничий, будто ужаленный, вздрагивает, поворачивается к аптекарю, но тот прячет глаза. Лесничий оборачивается, потом осматривает комнату, пытаясь отыскать причину этого смеха. Останавливает свой взгляд на госпоже Зоммер, багровеет еще больше и опускает голову.

Губы Эллы еще вздрагивают от кощунственного смеха. Но лоб ее наморщен, в глазах отчаяние. Видно, что она едва сдерживает слезы.

— Идеи… стремления… — повторяет она тихо, издевательским тоном. При этом губы ее едва шевелятся. Новый взрыв смеха, еще более горького, прерывает ее слова.

— Элла… милая… — Зоммер подымает руки, стараясь унять ее.

Лесничий обижен. Он сидит прямо, поджав губы, его застывший взгляд устремлен поверх головы аптекаря в стену.

— Простите… — снова тихо начинает Элла. — Я просто кое-что вспомнила. В городе, у начальницы гимназии, где я училась, был попугай, который умел говорить три слова: «Доброе утро, мадам!» Он их выкрикивал и утром и вечером, не понимая сам, что орет. А здесь я уже в десятый раз слышу: высшая культура… идеи… стремления…

— Но, Элла… милая! — Зоммер вскакивает со стула, не зная, как все это принимать, всерьез или как шутку.

Но лесничий понимает, что это не шутка. Схватив салфетку, он прижимает ее к губам, швыряет на стол и… медленно, торжественно поднимается. Зоммер кидает угрожающий взгляд на жену и подбегает к лесничему.

— Что ты… садись… ведь она просто пошутила.

Но лесничий медленно и торжественно высвобождает свою руку.

— Шутки имеют границы… — На середине комнаты он останавливается, поворачивается. — И хотя басенка уважаемой госпожи Зоммер ни в коей мере не может относиться ко мне, я все же считаю для себя невозможным переступать в дальнейшем порог дома, где так обращаются с гостями. Всего доброго! — Произнеся это длинное предложение, он галантно раскланивается.

Зоммер подбегает к лесничему, хватает его за полу пиджака.

— Постой же… что за глупости. Садись.

Лесничий не садится, а направляется к двери. Зоммер не пускает — в отчаянии он обеими руками держит его за полу. Элла, склонившись над столом, кусает салфетку. Глаза ее блестят от затаенного смеха. Сцена так забавна, что она еле сдерживается. Потом встает, бежит в спальню, бросается ничком на кровать и смеется, смеется…

Немного погодя по шоссе мимо маленького белого домика проносятся сани лесничего. Собаки с лаем мчатся за ними.

Аптекарь, держа лампу в руке, с такой силой захлопывает дверь, что весь дом сотрясается. Красный от гнева и волнения, он входит в комнату и ставит лампу на письменный стол. Некоторое время стоит в раздумье, не зная, что делать. До слуха его доносится звон склянок из аптеки, и он направляется туда. Вскоре на весь дом раздается его резкий, визгливый голос. Аптекарь отчитывает своего помощника.

Из аптеки он выходит еще более красный, еще более возбужденный. Это старая история: волнение Зоммера не утихает, а все усиливается и усиливается, пока наконец нервы не выдерживают, как чересчур туго натянутая струна. Он берет со стола лампу — она дрожит в его руке. Теперь он пойдет — скажет жене… выругает ее… он сам еще не знает, что скажет ей, но гнев подгоняет его с непреодолимой силой. Он делает несколько шагов к двери, потом останавливается, словно его обухом ударили по голове, и широко раскрытыми глазами смотрит на пустой шкаф… Лампа, качнувшись, накренилась и чуть не выпадает у него из рук. Он подходит вплотную к шкафу, поднимает высоко лампу и, нагнув голову, пристально смотрит. Пусто…

Когда он снова выпрямляется, в лице у него нет ни кровинки. Губы синие, вокруг глаз резко обозначена сеть морщинок. Медленно, понурившись, как под тяжестью ноши, он идет искать Эллу.

В гостиной ее нет, в столовой тоже. Из столовой выскакивают испуганные горничная и кухарка. Элла лежит в спальне на кровати, заложив руки за голову, свесив правую ногу. Открытые глаза ее, плотно сжатые губы, вся ее поза выражают упрямство, презрение, вызов.

Зоммер ставит лампу на комод, оборачивается к кровати и стоит не двигаясь. Он смотрит на жену, но видит только ее упрямство, вызов — и больше ничего.

— Элла! — зовет он громко, словно издалека.

Она лишь чуть заметно шевелит губами.

— Ну…

— Скажи… — Он не может решить, с чего начать разговор. — Ты вынула из шкафа…

— Вещи Натыни… совершенно верно. Они там, в сундуке…

Зоммер судорожно глотает воздух.

— И это сделала ты… ты…

— Конечно я, кто же еще.

— Ты с ума сошла! Что на тебя… сегодня нашло… — говорит он отрывисто. — С ума сошла… Мы часами сидели вместе, перебирали вещи нашей девочки… Почти ежедневно плакали над ними… И вот тебе — в сундук! Ну, говори же, объясни мне!

Элла пожимает плечами. Взгляд ее устремлен в потолок, лицо словно леденеет, становится все более безразличным, бесстрастным.

— Сколько раз я говорила тебе, но ты не хочешь понять. Вот уже полгода, как ты один плачешь над ее вещами. Я больше не плачу. Мне надоел этот культ мертвых, я хочу жить…

Сжав кулаки, Зоммер подходит ближе к кровати. Он говорит, глотая слезы, комком подступившие к горлу.

— Ты низкая женщина, Элла. У тебя нет сердца. Ты никогда не любила ребенка. Теперь я это вижу. Ты даже память его оскверняешь.

— А если эта память испортила мне всю жизнь. — Элла подбирает ногу на кровать, облокачивается на подушку. — Вот уже третий год мы справляем поминки. Отец, мать, лесничий — кроме них, никто к нам не заходит. Наш дом превратился в монастырь, меня ты хочешь сделать монашкой, плакальщицей… не знаю, кем еще. Но я живой человек, и я… выбросила весь этот хлам в сундук. Теперь он больше не будет мозолить глаза.

— Я вижу, — хрипит Зоммер, — нет, я чувствую, за этим кроется еще что-то. Ты не думай — я наблюдал за тобой… У меня тоже есть глаза. Ты уже давно насмехаешься надо всем, что я говорю или делаю. За утренней и вечерней молитвой ты сидишь, поджав губы, словно истукан, сама не поешь и других не слушаешь. А при лесничем глаза у тебя блестят, как у кошки… Вот и сегодня… Нет, это выше человеческого понимания! Вставай, и мы сейчас же поедем к лесничему извиняться.

— Поезжай! — резко отвечает Элла. И, словно приготовившись к борьбе, садится на кровати.

— Ты должна поехать! — топает ногой Зоммер. — Сейчас, сию же минуту! Вставай!

Но жена как будто и не слушает его. Уронив руки на колени, опустив голову, сидит не шелохнувшись.

Зоммер подходит ближе. Глаза его вот-вот вылезут из орбит, пальцы судорожно сжимаются. Но он еще владеет собой.

— Сейчас же вынь эти вещи и положи их на место! — с трудом произносит он сдавленным голосом. Теперь ему безразлично, что будет делать жена, только бы она уступила. Только бы удалось сломить эту холодную, угрожающую строптивость, которая все растет и растет в ней.

Он тяжело вздыхает, выпрямляется и смотрит на жену. Но она продолжает сидеть в той же позе. Даже пальцем не шевельнет, бровью не поведет… Долго сдерживаемый гнев и волнение горячей волной захлестывают его, бросаются в голову, наливают каждую мышцу. Он и сам не знает, что делает. Чувствует только, что ладонь его ударяется о щеку жены… И, пошатываясь, как пьяный, он выходит из комнаты.

Слегка качнувшись от удара, Элла снова сидит неподвижно и широко раскрытыми глазами смотрит вокруг себя. Пусто и тихо…

Лампа на маленьком старомодном, но красивом комоде слабо освещает небольшую комнату. Темная медвежья шкура на полу тускло лоснится, напоминая о занесенных снегом лесах и вызывая сладостное предвкушение тепла уютной, мягко освещенной комнаты. На покрытых красными стегаными одеялами кроватях возвышаются четыре подушки, как снежные сугробы средь озера крови. У изножья кроватей стоит белый в черных прожилках мраморный умывальник. Взгляд Эллы скользит по всем этим предметам и останавливается на противоположной стене.

Маленькое простое металлическое распятие… Сколько раз она вот так же смотрела на него! Смотрела целыми часами — пока не потемнеет в глазах, пока не заболит голова. А ведь и он мертвец… или нет? Разве не царствует он и посейчас над миллионами людей? Разве его мысли до сих пор не вызывают в человечестве мечту о вечности бытия? Значит, всем человечеством правит мертвец? Нет, нет, он не может быть мертвецом! Может быть, он смотрит сейчас на нее и видит в ее глазах тот же зеленый огонек, что видит муж…

«Муж… Натыня…» Элла приходит в себя. Она чувствует, что левая щека горит, как в огне. В одно мгновение она вспоминает все происшедшее, зарывается лицом в подушки, и как недавно от сдерживаемого смеха, так сейчас тело ее сотрясается от безумных рыданий. Но причина давешнего смеха и теперешних слез одна и та же…

Элла не слышит, что кто-то подъезжает к дому. Не слышит, как аптекарь бежит встречать. Она не думает о том, что сегодня среда, а по средам приезжает отец с матерью из своего именьица, находящегося верстах в семи. Все годы ее замужества они неизменно бывают здесь каждую среду. Приедут, посидят, посмотрят и снова уедут.

Мейер, скинув в передней шубу, мелкими шажками семенит по гостиной и потирает руки, словно они замерзли. Красноватые глаза его с удивлением посматривают то на одну, то на другую дверь: почему это Элла не выходит, как обычно?

Услыхав, как жена шепчется в кабинете с зятем, он останавливается и прислушивается, но ничего разобрать не может. И чтобы его не заподозрили в подслушивании, Мейер откашливается и, потирая руки, снова принимается семенить по гостиной. По всему чувствуется — здесь что-то произошло.

Входит жена — полная, пухлая, с болезненно бледным, усталым и озабоченным лицом, с седыми, зачесанными за уши волосами. Взглянув на нее, Мейер замирает на месте. Он ясно чувствует: здесь что-то случилось.

— В спальне? — тихо спрашивает госпожа Мейер.

Зять молча кивает головой.

Госпожа Мейер уходит, Зоммер с тестем остаются одни. С минуту они стоят рядом, не глядя друг на друга. Потом аптекарь спохватывается.

— Садитесь, — приглашает он и садится первым на всегдашнее место. Мейер усаживается рядом с зеркалом, на место лесничего.

— Прошу. — Зять протягивает серебряный портсигар и сам закуривает первым.

Мейер сосет сигару, торопливо выпуская тонкие струйки дыма, и внимательно разглядывает две вазы, стоящие на подзеркальнике. Он смотрит на них так, будто впервые видит свой же подарок дочери к шестой годовщине свадьбы. Вазы довольно тонкой работы из матового зеленоватого венецианского стекла. Искусственные красные маки в них очень напоминают живые, кажется, что они распространяют специфический горьковатый аромат по всей комнате, устланной красным ковром, с красной штофной мебелью. Потом его взгляд останавливается на огромном филодендроне в углу. Верхушка его упирается в потолок, а меж вырезных листьев поблескивает золоченая проволочная клетка в виде швейцарского домика, в которой сидит, спрятав голову под крылышко, маленькая желтая птичка.

Тепло, уютно… тихо…

— Все еще тает… на дворе? — наконец произносит Зоммер. По голосу чувствуется, что вести разговор стоит ему больших усилий.

Мейер кивает головой и ищет глазами плевательницу — у зятя слишком крепкие сигары.

— Да, тает. Такая оттепель среди зимы — вещь невиданная. Мне думается, весь снег сойдет.

— Н-да… — протягивает аптекарь, прислушиваясь краем уха к тому, что происходит в спальне.

— Вот увидишь… Оттепель уже больше недели, а до новолунья девять дней — раньше нечего и ждать мороза.

— Ты же знаешь: я не верю в приметы.

— Не веришь в приметы! — смеется Мейер, но спохватывается, обрывает смех и смотрит на дверь в спальню. — Вот увидишь. Вся ледяная корка стает с дороги…

— А мы еще не привезли лед для погреба!

— Не привезли! Какая неосмотрительность! А вот мы еще на позапрошлой неделе привезли, теперь весь смерзся в одну глыбу. Надеюсь, он у меня до будущей зимы продержится. Что же вы глядели? Ведь лошадь была свободна.

— Дрова возил. Думали, что лед еще слабый. Только сегодня лесничий говорил, что им тоже привезли.

— Да, теперь все запаслись. На охоту с лесничим ездили?

— Ездили.

— Да… в лесу снег падает с веток. Сейчас зайцы больше по кустам у опушки прячутся. — У Мейера начинают блестеть глаза. — Много настреляли?

— Четырех.

— Гм… не много. Положим, всем известно, какие вы стрелки. С чего это лесничий сегодня так недолго пробыл?

— Уехал… — Аптекарь бросает недокуренную сигару в пепельницу.

— Спешные дела?

— Н-да… — Вдруг аптекарь наклоняется к тестю и начинает ему рассказывать. Торопясь и волнуясь, он говорит долго и сбивчиво.

В спальне госпожа Мейер грузно, неподвижно сидит на краю кровати. Ее широкая холодная ладонь покоится на груди у дочери. Голова у нее как будто ушла в плечи, глаза, не отрываясь, смотрят на дочь.

Элла все так же лежит на спине, заложив руки под голову. Она успокоилась, только дыхание у нее еще прерывистое. Даже в полумраке видно, как горит ее левая щека.

— Сколько у меня забот, и все из-за тебя, — тихо, укоризненно говорит мать. — Голова из-за тебя поседела.

— Ты, мама, всегда как по Библии читаешь… — говорит Элла тихим, но твердым, уверенным голосом. Волнение ее почти улеглось.

— Как по Библии? — восклицает мать, потом задумывается и приходит, видимо, к выводу, что дочь права. — Пусть так. О господе всегда следует думать. А ты, дочка, забыла его.

Элла ищет глазами распятие на стене, но лежа не может его увидеть. Она пожимает плечами.

— Тебе кажется, что я причиняю вам такие же заботы, как сыновья Иакова своему отцу, что по моей вине у тебя седые волосы…

Энергичным движением руки госпожа Мейер прерывает дочь:

— Грех, дочка, так говорить! Я ведь этого не сказала. Послушаешь тебя — и кажется, что тебе все безразлично… — Несколько минут она сосредоточенно думает. Заметно, как лицо ее сереет от невысказанных, гнетущих, мучительных, а может быть, самой неясных мыслей.

— Я не говорю, что ты плохая, что все делаешь назло… Но у тебя дурной характер: с детства ты делаешь все по-своему… все по-своему. У каждого человека есть отец и мать, есть страх божий, а у тебя… — Она опять замолкает, словно боясь сказать лишнее. — С самого твоего детства мы с отцом в вечной тревоге за тебя. Ты слушаешь, делаешь, что приказывают, но чувствуется, что сама думаешь иначе… всегда думаешь иначе. Вот и когда Зоммер тебя посватал. Все понимали, что лучшего мужа тебе не найти. А ты — стоишь и усмехаешься, будто речь идет о другом человеке, будто самой тебе вовсе и дела нет до того шага, от которого зависит счастье либо несчастье всей жизни.

— А зачем мне было думать? — неожиданно говорит Элла. Она как будто издевается над собой. — Я ведь все равно не могла изменить ваше решение.

— Но разве мы это делали ради себя?! Разве сама ты не понимаешь, что все делалось для твоего счастья? И даже если что-нибудь вышло не так, то ведь у тебя есть отец, мать, вырастившие тебя, к ним ты всегда могла прийти со своим горем. Но ты — как истукан, камень… ты как чужая. И венчаться шла тихая, бледная, многие поговаривали, что мы тебя силой выдали… И потом… когда хоронили Натыню… У нас сердце разрывалось на части, Зоммер был как помешанный, только ты была спокойна… Отец уверяет, что видел, как ты улыбалась… И вот теперь опять Зоммер рассказывает… ты бросила вещи Натыни в сундук. Ты, наверно, никогда не любила своего ребенка.

— Ошибаешься, мама. Я его любила.

— Но как же можно забыть! Разве мать может забыть своего ребенка? Ну, объясни, говори же.

— О чем? Об этих тряпках?

— Нет… да и о них и обо всем. Я уже давно заметила: ты что-то скрываешь от нас. Между нами выросла пропасть — с каждым днем она становится все шире. Скоро мы с отцом уже не сможем приезжать сюда…

Элла решительно приподнимает голову с подушки, потом снова опускает.

— Лучше, мама, не спрашивай.

— Нет, ты расскажи. Все расскажи, ничего не утаивай.

— Хорошо. — Лицо Эллы снова принимает холодное и решительное выражение. — Придвинься поближе, еще… вот так…

Мать придвигается. Ее болезненное лицо выражает страдание, но она старается овладеть собой. Тяжелая холодная рука гладит темные мягкие волосы дочери. Элла понимает, как много любви в этой материнской ласке.

И тогда она начинает говорить тихим, но ровным голосом. Говорит короткими, размеренными, связными фразами, как будто уже давно подготовилась. За годы замужества у нее было достаточно времени продумать все это сто раз. Вначале Элла вспоминает один-два случая из детства, свои душевные переживания. Но чем дальше она рассказывает, тем шире становится тема ее рассказа, тем больше она углубляется в свои и чужие чувства, взгляды, убеждения… Все события своей жизни перебирает, перекапывает она до самого дна, как перекапывают землю, перед тем как посадить в нее молодые саженцы.

Но саженцев этих мать не замечает… Она чувствует другое: с каждый словом дочь становится все более чужой, далекой. Элла совсем съежилась на кровати и не шевелится, — только ее большие потускневшие глаза с отчаянием, как бы в поисках помощи, блуждают по комнате. На комоде в круге света, отбрасываемом лампой, стоит красная бархатная рамочка с фотографией Эллы. Застенчивая девочка в белом, сшитом к конфирмации платье, с книгой псалмов в руках. Такой, как на фотографии, она навек осталась в сердце матери. А теперь в ушах ее звучит чужой голос. Все, что они считали неприкосновенным, нерушимым, священным, осквернено, растоптано, разрушено… Мир, который раскрывает перед ней Элла, чужд ей. Чужд и враждебен… Черная пропасть между матерью и дочерью становится все шире…

Неожиданно Элла замолкает. Многое можно еще сказать, но к чему? Застывшей, холодной, как лед, кажется Элле рука матери. Она невольно отворачивается. Рука матери соскальзывает с ее головы на кровать. К чему говорить? Мать поняла, слышала — ведь все было сказано ясно, недвусмысленно, но потускневшие глаза, сгорбленная фигура выражали один вопрос: но почему же? Почему? А разве Элла сама может ответить на этот вопрос?..

Мать вздрагивает и отодвигается. Крупные горячие слезы медленно текут по ее щекам, падают на колени.

Дверь из гостиной отворяется. Мелкими шажками, покашливая, входит отец. За ним Зоммер. Пройдясь взад и вперед по комнате, Мейер приближается к Элле, наклоняется, осторожно берет ее за руку.

— Гм… жара нет. Пульс нормальный… — Он отпускает руку дочери и отходит от кровати.

Элла усмехается. Все трое ежатся, словно чем-то неприятно задетые. Мать втихомолку вытирает слезу.

— Вы считаете меня больной? — Элла быстро приподнимается и садится на кровати, облокотившись на подушки.

— Ну, что ты, — зачем же больной… — Отец принужденно смеется. — Знаешь что? Поедем кататься?

— Что? — не расслышав, переспрашивает Элла.

— Поедем кататься — все вчетвером. Велим запрячь и вашу лошадь. По двое в санях, и — поехали…

— Что это за катанье ночью?

— О, теперь ночи светлые. Теперь ночью приятней, чем днем… И заодно завернем к лесничему.

— Опять! — Гримаса отвращения появляется на лице Эллы, — Оставьте меня наконец в покое с вашим лесничим!

— Нет, детка, так нельзя… — Постепенно голос отца становится уверенней и строже. — Лесничий — уполномоченный господина барона, и все мы от него зависим. Ссориться с лесничим опасно: он не простит! Да еще такое оскорбление! Детка, детка, разве можно быть такой невежливой!

— Н-ну… Он еще не того заслуживает, — цедит Элла сквозь зубы.

Зоммер вздрагивает, словно ужаленный. Мейер делает вид, что не слышал.

— Ну, хорошо, в таком случае поедем просто так, покатаемся… — угодливо продолжает он. — Чудесная погода сегодня… Дорога гладкая, как полотно…

В комнате воцаряется молчание. Все ждут, что скажет Элла. Но она молчит.

— Ах… — тяжко вздыхает мать. — Разве она послушается. Что мы для нее!

— Тише, жена, помолчи! — обрывает ее Мейер. — Что ж, Элла, поедем?

Молчание. Потом Элла, словно разбуженная, подымается.

— Поедем.

Слышится громкий вздох облегчения. Кто вздыхает — неизвестно.

Через полчаса Элла стоит в кабинете, готовая к выезду. На ней длинная теплая шуба, на голове шерстяной платок, на руках теплые рукавички. Одеться ей помог муж. Отойдя в сторону, он смотрит на нее. Мать еще хлопочет вокруг дочери, завязывает платок, натягивает рукавички. Элле все это безразлично: пусть… она стоит и бездумно смотрит на пустой шкаф.

Мать перехватывает ее взгляд.

— Завтра положи все на место… — шепчет она. — Хорошо?

— Да, — машинально отвечает Элла.

В глазах матери вспыхивает огонек надежды — заблудшую дочь еще можно спасти.

Перед домом неторопливо бьют копытами лошади Мейера и аптекаря, запряженные в двое саней. Садятся так: в одни сани — мужчины, в другие — обе женщины. Трогаются. Копыта лошадей гулко стучат по замерзшей дороге. Снег слегка поскрипывает под гладкими полозьями.

Мать долго усаживается, укрывается теплой медвежьей полостью. Элла держит вожжи. Лошадь ударяет подковами по задку передних саней.

— Ах, — облегченно вздыхает мать.

Теплая светлая зимняя ночь. Ровные, покрытые снегом поля усеяны редкими кустиками. Луна быстро скользит среди рваных облаков. Душу охватывает нежное романтическое чувство. В нем сливается все лучшее из пережитого: далекое сказочное детство, тайные грезы, любовь… Особенно — любовь!

Чувство это необычайно обостряет внутренний слух человека.

Мать еще слышит, как звучит грубая дребезжащая струна, такая враждебная ей и всей этой тихой ночи, когда все в природе стремится к мягкой нежной гармонии. Она еще раз протяжно вздыхает.

— Вещи Натыни положи на место, — повторяет она. — Пусть останутся как память. Твой муж так любил ребенка…

Элла бездумно слушает слова матери. После недавнего возбуждения она впала в апатию.

— Не давай волю своей фантазии, — продолжает мать. — Ведь тебя всегда приходилось усмирять, держать в узде. Когда ты еще была девушкой, помнишь, сколько забот ты нам причиняла. Теперь дело иное. Теперь не мы, а ты сама отвечаешь за все свои поступки. Честь всей нашей семьи, более того — всего нашего сословия, зависит от поступков каждого отдельного человека. И от каждого нашего слова — хорошего или плохого — зависит, поднимем или уроним мы эту честь.

— Мама, а тебя не клонит ко сну? — без всякого умысла спрашивает Элла.

Мать делает вид, что не слышит ее. Может быть, она и вправду не расслышала.

— У тебя есть муж. Ты молода, неопытна, ты еще не можешь должным образом понять, что значит для тебя муж. Твоя жизнь по законам божеским и человеческим навеки связана с ним. Ты не имеешь права иметь убеждения, мысли, желания, до которых не было бы дела твоему мужу. Между вами должно царить согласие — вся ваша жизнь должна звучать как аккорд.

— Должна, должна… — бормочет про себя Элла. Неведомо, что она при этом думает.

— Память о дочери была связующим звеном между вами. Пойми, не из-за себя, из-за тебя же муж так дорожит ею. Без этого звена исчезнет чувство долга друг перед другом. Когда исчезает чувство долга, кончается все. Подумай сама, разве не в той же мере, в какой росли дурные, ложные и грешные мысли, убывала твоя любовь и привязанность к ребенку? Где кончается любовь, там кончается все. Долг и любовь — вот два понятия, на которых зиждется мир… Да…

Мать снова протяжно вздыхает и замолкает. Она еще верит в спасение заблудшей дочери.

Долгое время царит молчание. Элла чувствует, как вновь стали колыхаться тихие воды ее апатии, как на них появляются волны. С плеском ударяются они друг о друга, наполняют все ее существо смутным шумом. Но она по опыту знает, что нельзя прислушиваться к отдельным всплескам, что нужно уловить общее звучание. На этот раз она слышит его ясно, отчетливо.

— Долг и любовь… Если, как ты говоришь, существует такая норма, по которой следует жить, догма, которой должны руководствоваться во всех случаях жизни, то выразить ее можно только словами: сначала любовь и только потом долг. А вы… Вы все перевернули: сначала у вас свадьба — потом любовь, сначала традиции — потом добродетель, сословие — потом честь этого сословия, сначала закон — потом грех. В вашей жизни нет места живому человеку.

Она замолкает, переводит дух, ждет, что скажет на это мать.

Мать молчит.

— Ты говоришь: нужна гармония… — взволнованно продолжает Элла. — Но вы требуете только внешней гармонии — чего-то такого, что хоть со стороны напоминает гармонию. А видимость еще ничего не значит. Важно только то, что в сердце. Какая гармония может быть между двумя мирами, которые так же противостоят друг другу, как день ночи? День — враг ночи, шаг за шагом он прогоняет ночь, поглощает, уничтожает… Ты слышишь меня, мама?

Мать молчит.

Элла берет вожжи в правую руку, левой натягивает повыше медвежью полость, наклоняется, смотрит…

Мать спит…

Элла отпрянула, словно ее ударили по лицу. Теперь, когда она решила высказать, что у нее наболело, — мать заснула! Она спит крепким сном… Голова ее склонилась, подбородок уткнулся в мягкий воротник, руки глубоко спрятаны в муфту. Время от времени раздается ее похрапывание.

Кому же высказать то, что годами бродило в ее душе, пока наконец не приняло определенную, ясную форму? Ровному снежному полю, на котором черные островки кустов смотрят, словно впалые насмешливые глаза? Старухе луне, которая, ныряя в облаках, плывет неизвестно куда? Лесу, что черной стеной надвигается все ближе?

Вокруг мертвая тишина. Лошади бегут по ровной, мягкой дороге. Поскрипывают полозья. А нить мыслей Эллы все тянется дальше…

Голова лошади упирается в черный силуэт леса, как в отвесную стену утеса. В следующую минуту по обе стороны дороги начинают мелькать черные и серые причудливые тени. Топот лошадей гулко отдается в молодой еловой поросли. Смолистой сыростью веет в лицо. Становится страшно в этом таинственном черном лабиринте. Но только на мгновение. И снова тянется нить Эллиных мыслей.

Слышно, как останавливаются передние сани.

— Ну как — вам не страшно? — раздается ободряющий голос Мейера.

— Нет. Поезжайте вперед.

Элла крепче натягивает вожжи, наклоняется и заглядывает в лицо матери. Нет — не проснулась, глаза закрыты, и слышно похрапывание. В Элле рождается новая мысль. Она трясет мать за руку.

— Мама, проснись! — тихо говорит Элла.

Мать лишь меняет позу.

— Мама! — повторяет Элла и трясет сильней.

Мать в ответ лишь шевелит губами, тяжело вздыхает и снова продолжает храпеть. Элла знает этот полулетаргический сон матери, знает, что теперь ее уже ничто не разбудит. Она натягивает вожжи, лошадь замедляет бег.

Постепенно глаза Эллы привыкают к лесному мраку. Теперь она уже ясно различает серо-черные стволы елей и осин в чаще жимолости и крушины. Внизу, под деревьями, снег кое-где стаял, грязными пятнами выделяются поросшие мхом кочки. Невдалеке белеет сквозь деревья вырубка. Без крика, лишь взмахивая крыльями, подымаются с елей вороны и, с шумом рассекая воздух, скрываются где-то позади.

Передних саней не видно, Элла останавливает лошадь, прислушивается. Вокруг лесная тишина… и только позади шелестят вороньи крылья… Дрожь пробегает по ее телу. Но тут Элла успокаивается: ведь она здесь не одна. Мужчины пусть себе едут. Чем дальше от них, тем лучше.

Лошадь рвется вперед, но Элла сдерживает ее. Ах, если бы можно было ехать так вечно, ехать и никогда не возвращаться обратно!

Вдруг что-то выскакивает из зарослей папоротника у самой обочины. Маленькая заснеженная елочка клонит верхушку к дороге; мягкая снежная шапка падает под ноги лошади. Лошадь шарахается и вдруг поворачивает в сторону, на лесную тропинку. Полозья скрипят на кочках и ухабах, темные стволы деревьев мелькают перед глазами.

Испугавшись, Элла пытается остановить лошадь. Но тут же чувствует, что это ей не удается. Она не в силах сдержать взбесившуюся лошадь. И, невольно закрыв глаза, Элла откидывается на спинку саней.

Пусть несется лошадь. Пусть опрокинет, пусть ударит о дерево и убьет их. Какой смысл имеет жизнь? Для чего жить? Сколько раз ей хотелось уснуть и больше не просыпаться! Ветки бьют ее по лицу. Ударит о дерево — и конец…

Но ничего не происходит. Слышно, как тяжело дышит лошадь, как скрежещут полозья на ухабах. Ветер свистит в ушах. Щеки горят. Странное тепло разливается по всему телу.

Зачем умирать? Жить свободной гораздо веселей. Идти, куда душе угодно, слушаться веления крови. Никого не бояться, ни у кого не спрашивать, никого не просить. Пусть вечно свистит ветер в ушах и кипит кровь.

— Но! — Элла ударяет лошадь вожжами. Дальше! Дальше от мужа, от отца, от матери… Дальше от этой жизни, скованной традициями, заплесневевшей от мелких забот и еще более мелких радостей. Жить — жить свободно и красиво!

Пусть лошадь растопчет копытами это опостылевшее, омерзительное таинство брака! Пусть разлетятся под полозьями ханжеские добродетели! Быть свободной, как ветер, что гуляет по снежной равнине…

— Но! Милая! — Элла натягивает вожжи, ликуя от радости. Сани кидает от ухаба к ухабу, они вот-вот перевернутся. Пусть трясет! Пусть ветки бьют по лицу, пусть ранят — кому нужна ее красота! Мужу? Смешно… Вслед за мужем она больше не поедет. Он ее больше не увидит.

Нора и Хельмер?

Нет. Ведь у них нет теперь того, что крепче всего связывает мужа с женой, — нет ребенка. Даже памяти не осталось… Как хорошо на сердце! Как свободно и легко! Проснувшиеся мысли волнуются, как пламя, освобожденное порывом ветра из-под слоя пепла. Свободна и одна…

Вдруг она спохватывается. Какая-то тяжесть давит ей на плечо.

Она наклоняется, смотрит, долгое время не может прийти в себя. Потом холодный порыв ветра гасит пламя ее чувств.

Мать!..

Она совсем забыла о ней… Да и куда это собственно хотела она ехать? От кого бежать… когда мать тут, в санях?.. Лошадь несется, как бешеная. Элла натягивает вожжи. Лошадь останавливается. Слышно ее тяжелое дыхание, слышен терпкий запах лошадиного пота. Спокойно, но безжалостно Элла отталкивает от себя тяжелое, дряблое тело матери. Она начинает шевелиться, двигаться, слышен ее тяжелый вздох. Мать открывает глаза.

— Скоро приедем? — раздается сонный тревожный голос.

Элла не отвечает. Этот сонный тревожный голос доносится из того старого мира, который, ей казалось, она покинула. Из того мира, который, как она думала, исчезает, точно ночь с наступлением дня. Неужели спящие и мертвые всегда будут пробуждаться? Элла сжимает зубы, подавляет крик отчаяния…

Лес кончился. Начинается равнина — такая же однообразная, как и вокруг маленького белого домика. Черные кусты смотрят на нее, как темные глаза из глубоких впадин. Только здесь все кажется неясным, расплывчатым, далеким: густой туман клубится над землей.

— Куда мы едем? — снова раздается слабый голос матери. В нем слышится усталость, укоризна, страх…

Элла не отвечает. Да и что может она ответить? Разве она знает, куда ведет эта извилистая дорожка… Она узнает это, лишь когда снова окажется там, откуда началась эта езда. Там она в конце концов и окажется. Элла это чувствует. Чувствует, как угасает и затихает в ней все, что еще так недавно горело и бурлило. Чувствует, как снова попадает под гнет апатии, которая все эти годы давила ее. Ах, сил бы ей!.. Но к чему они, когда мать сидит рядом с нею в санях — грузная, неподвижная… Элла наклоняется, смотрит матери в лицо, вздрагивает — из круглых застывших глаз матери медленно одна за другой текут крупные, тяжелые слезы. Точно такие, как давеча в комнате.

Но теперь все по-другому. Элла чувствует, теперь ей эти слезы уже не безразличны. Сердце ее полно нерешительности и горькой обиды за свою трусость. Она охватывает внутренним взором прошлое и видит: в каждый решающий момент рядом с ней, как судьба, была мать со своим изможденным лицом, с крупными, тяжелыми слезами.

Что это? Вдалеке залаяла собака?..

Лошадь весело зафыркала и сама, без понукания, затрусила мелкой рысцой. Снежный покров быстро убегает назад, будто его тянет невидимая рука.

Мать подносит руку к лицу, тяжело вздыхает. Элла свободно держит вожжи. Пусть лошадь бежит, пусть остановится, как ей угодно…

Снова лай — теперь уже громче и слышней. Уже можно различить, с какой стороны. Лай кажется знакомым.

Пусть себе лает… Элла закрывает глаза. Усталость сковывает все ее тело. Спина болит. На миг охватывает желание очутиться в маленькой уютной спальне с разостланной на полу шкурой медведя, с красным одеялом и белыми подушками на кровати, с портретом девочки в белом платье и с книгой псалмов в руках, с металлическим распятьем на стене… Как приятен и сладок там сон!

Элла открывает глаза. Прямо перед нею вспыхивают красные огоньки. Кто-то ходит с фонарями. Слышен знакомый лай собак. Слышны взволнованные мужские голоса.

Элла узнает их: это говорят муж и отец. Там маленький белый домик…

В сердце закрадывается тайная радость. Элла подгоняет лошадь.

1905–1907

Ссылки

Первый рассказ «Вихрь» впервые опубликован в журнале «Веротайс», 1905, № 12; второй рассказ «В маленьком белом домике» — в литературном приложении к газете «Балсс», 1907, №№ 4–6. В первом издании «Маленьких комедий» опубликован только рассказ «Вихрь». Второй рассказ помещен в первом издании сборника «Тревога» (1912). Оба рассказа под заголовком «Куриный взлет» впервые объединены во втором издании сборника «Маленькие комедии» (Собр. соч., т. IV, 1926).

[1] Фон Харденберг Фридрих (псевдоним Новалис; 1772–1801) — немецкий реакционный романтик.

[2] Гамерлинг Роберт (1830–1889) — австрийский поэт и драматург.

[3] Нора и Хельмер — действующие лица драмы Г. Ибсена (1828–1906) «Кукольный дом» (1879).