В «Экстазе» громыхал фокстрот. Ребята из джаза выделывали черт знает что: высоко пели трубы, низко стлались баритоны саксофонов, убийственно выстреливали очереди ударника. В танцзале наверху толпа бешено топотала на одном месте, потому что сдвинуться в толкучке было некуда. Климов, протискиваясь между пустыми стульями у стен и танцующими, всматривался в колышущуюся толкотню голов. Узнать и найти здесь Таню было почти невозможно. Тогда он стал искать пшеничную укладку. Рослых мужчин здесь было немало, но тип в коричневом костюме выделился бы даже среди рослых. Нет, и его не было видно. «Но разве Таня обязательно с ним?» От этой мысли Климов весь похолодел. «Неужели темноглазая тоненькая чистая девочка могла пойти по рукам? По этим потным, алчным, бесстыдным рукам?»

Старушка не спеша, —

пел на эстраде маленький толстый человек в чусучевом костюме с пестрым широким галстуком, —

Дорожку перешла. Ее остановил миль-ци-о-нер!

Навстречу Климову пробирался невысокий паренек в дешевом костюме с пышным галстуком. Они столкнулись, вплотную с ними отчаянно работали ногами танцоры. Климов узнал парня, это был свой, из третьей бригады.

– Слушай, друг, – он потянул парня за лацкан. – Ты тут Шевич не видал?

Парень дисциплинированно делал вид, что незнаком с ним, и пытался пролезть мимо.

– Да ты не дури, – раздраженно сказал Климов. – Я тебя по службе спрашиваю.

Тот сразу вскинул глаза:

– По службе? Другое дело. Шевич? Это что у Клейна была, а потом вычистили?

– Эта самая.

– Была на танцах. Потом вниз ушла.

– Одна?

– Был с ней какой-то. Здоровенный. Волосы прикудрявлены.

– Вниз ушла?

– В номера.

Климов повернулся и, расталкивая танцующих, кинулся к выходу из зала.

На первом этаже в длинном коридоре, по стенам которого стояли трюмо, отчего каждый проходивший двоился в отражениях, переминались два типа в позументах. Климов подошел к ним, они сомкнулись перед ним, образовав непроходимый заслон из ливрей и мощных торсов. Климов взглянул в разбойно-почтительные лица, вынул удостоверение.

– Розыск! – сказал он.

Позументы дрогнули и расступились. Климов почти бегом бросился по коридору, отражаясь во всех зеркалах сразу. При повороте вниз на лестницу он увидел, как один из вышибал тянет какой-то шнур на одном из трюмо, услышал отдаленный звук звонка внизу и понял, что обитателей номеров предупредили о его появлении. Торопиться смысла не было. Он медленно спускался по застеленной ковровой винтовой лестнице и думал о том, как отыскать Таню в этом лабиринте тайных удовольствий и нэпмановских секретов. Лестница кончилась, начинался коридор.

Где-то за тонкой стенкой всхлипнула женщина. Климов вдруг почувствовал такую усталость, что сразу решил уйти. Он повернулся, и в тот же миг прямо перед ним распахнулась дверь, и человек в коричневом костюме с решительным клювоносым лицом, с мелко завитыми светлыми волосами встал в дверях. Он смотрел прямо на Климова, и Климов узнал его.

– Таня здесь? – спросил он, подавшись навстречу завитому.

– А! – сказал, узнавая его, завитой. – Таня? А что вам до нее?

– Пусть войдет! – раздался позади знакомый голос.

– Ну что ж, заходите! – сказал завитой и посторонился.

Климов шагнул в душный, настоянный на аромате духов и цветов полумрак номера. Высокая настольная лампа царствовала над столом, уставленным шампанским. На цветных диванах и креслах вокруг стола сидело пятеро. Две женщины – одна блондинка, другая южанка со смелым и нежным одновременно лицом, с влажно мерцающими большими глазами. Рядом с ней юноша в студенческой тужурке старых времен, смотревший на Климова со смешанным выражением интереса и неприязни, могучий толстяк с седой шевелюрой, и в углу Таня. На лоб ей косо падала прядь, блузка тесно охватывала маленькую грудь и прямые плечи. Она смотрела на Климова спокойно и казалась такой чужой, что усталость, сменившаяся было волнением, теперь опять вернулась.

– Меня ищешь? – спросила Таня.

Завитой прошел мимо Климова, подставил ему стул и сел за стол рядом с Таней.

– Поговорить хотел, – сказал Климов.

– Говори, – сказала она.

– Здесь? – спросил он.

– Да, – сказала она. – Кого нам с тобой стесняться?

– Уйдем? – попросил он, опуская глаза под настойчивым ее взглядом, в котором уже замелькали искры вражды и гнева.

– Куда же? – спросила она с непонятным интересом. – Куда же ты меня хочешь увести?

Он сел на стул и посмотрел на студента, потом на толстяка. Те слушали и разглядывали его с холодным любопытством.

– Выпьете с нами? – спросил завитой и разлил всем шампанское.

– Таня, – сказал Климов. Ему вдруг стало все равно, слушают его эти пятеро или нет. – Ты пойми, – сказал он, – я не мог тогда. Убийцу брали…

– Прежде всего долг и общественные обязанности! – засмеялась Таня звенящим смехом. – Товарищ Климов и товарищ Шевич. Хватит! Я хотела быть вам товарищем, вы меня выкинули как собаку. Теперь я не хочу быть товарищем, слышишь? – Она смотрела на него своими темными, гневно сияющими глазами. – Я хочу быть женщиной! Любимой! Ты можешь меня ею сделать?

Климов вдруг улыбнулся. Она очень еще юная. Вот когда злится, это особенно ясно.

– Чему это вы? – спросила Таня, и в голосе было удивление.

– Любимая, – сказал он, – уйдем отсюда!

– Общество вы, Танечка, выбрали себе весьма низкопробное, – издевательски пояснил толстяк. – Утонченный вкус советского сыщика возмущен вашим выбором.

– Ничего, – сказала Таня, опять поднимая голос до звенящей высоты. – Потерпит. Так ты говоришь: любимая? А на что ты мог бы решиться ради меня?

Он снова внимательно вгляделся в ее бледность. В сухой блеск глаз и вдруг понял, как ей трудно живется. Надо было бы многое объяснить, но он не мог, не хватало слов.

– Вы гость, – сказал завитой резким тоном, – и прошу вас быть как дома. Выпьем?

Климов взглянул на него и снова перевел глаза на Таню. Там, за стенами этого дома, бродила Маня и тысячи голодных, а эти сидели здесь в тепле и уюте, играли в любовь, пили и еще обижались, что их смеют не понимать. И Таня среди них, среди этих…

Таня вздрогнула и обхватила плечи руками вперекрест.

– Так зачем ты пришел? – спросила она. – Просить меня отсюда уйти? Я здесь с друзьями, мне некуда уходить. Я однажды уже пробовала уйти из своего круга и расплатилась за это. Что еще ты можешь сказать? Вот Константин, – она показала ладонью на завитого, – ради меня обворовывает свое акционерное товарищество! – Завитой, как лошадь, дернул головой, но смолчал. – Вот Дашкевич ради Этери промотал все свои миллиарды, а что можешь сделать ты для любимой женщины?

– Увести ее отсюда, – сказал он. – Только это!

– Не в твоих силах! – крикнула она. – Потому что, если бы ты и смог это сделать, завтра бы опять нашлась причина – общественная, государственная, какая угодно, – и меня бы для тебя не стало! Потому что для таких, как ты, Клейн и все остальные из вашей компании, я не существую. И совершенно непонятно, как ты решился прийти сюда, чтобы заняться столь личным делом, как выяснение наших отношений!

«Уже обучили своей логике», – он, наливаясь тяжелой яростью, оглядел остальных. Завитой косил на него испуганным глазом, ерзал на стуле. Другие ждали его ответа, мужчины – с неприязненными усмешками, женщины – с каким-то жалостливым любопытством.

– Значит, для доказательства моих слов я еще ни чегоне украл? – спросил он, поворачивая голову и с едкой злостью оглядывая Таню. – Подскажи где. У меня опыта мало, до этого больше ловил тех, кто крадет…

Наступила тишина. Завитой замер на стуле. Танино лицо полыхнуло краской. Она закрыла глаза, ссутулилась, потом вновь взглянула на него. В глазах были гнев и беспомощность. Сейчас она опять что-нибудь скажет, и уже ничего невозможно будет поправить. Он встал.

– Мишку Гонтаря убили! – Он посмотрел в последний раз в глаза ей, запоминая навсегда это милое, бледное, большеглазое лицо, и пошел к двери.

– Ми-и-шу? – ахнул сзади ее голос.

Он вышел и пошел по коридору. Навстречу ему спешил высокий человек в черном костюме с «бабочкой», с официальной улыбкой на ничего не выражающем желтоватом лице.

– Товарищ из угрозыска?

– Да, – сказал он.

– Кленгель, – он пожал руку Климова холодными, вялыми пальцами. – Я вам нужен?

– Нет, – сказал Климов. – Я по личному делу.

– По личному? – Кленгель понимающе кивнул. – Могу я помочь?

– Не можете! – сказал Климов.

Он обошел Кленгеля и пошел по коридору. За тонкими стенками уже шумели голоса, гремел граммофон, слышались крики, пьяные звуки поцелуев, хохот. Он почти бегом выскочил на улицу. Зашагал по булыжной мостовой. Позади слышался цокоток чьих-то шагов. «Зачем все это было нужно? – думал он. – Почему я решил ее откуда-то извлекать? С чего я взял, что она хочет быть рядом со мной? Она ведь с ними во всем: воспитание, общение, мысли – все их; это к нам, а не к ним она попала случайно».

– Витя! – позвал за спиной женский голос.

Он встал, словно оглушенный. Подошла Таня.

– Я на минутку, – сказала она, опять охватывая себя руками за плечи. – Как это случилось… с Мишей?

– Тут ранили одну, – роя сапогом землю, пробормотал он. – Дочку зубного врача… Он хотел ее спасти от бандитов.

– Вику? – вскрикнула Таня.

Он поднял на нее глаза.

– Ну, Клембовскую!

– Вику? – повторила она. – Она жива?

– Она-то жива, – сказал он, нехорошо усмехаясь: «Вику ей жаль, а про Мишку уже забыла». – Гонтарь умер.

– Ужас! – сказала она и провела ладонью по лбу. – Витя, какая у вас страшная работа!

Он молчал. Даже радости не было оттого, что она догнала его и заговорила. Не было радости. Потому что «на минутку». Потому что сначала Вика и лишь потом о Мишке.

– Витя, – сказала она, не глядя на него, – можно, я провожу тебя? У тебя есть время?

– Ты ж на минутку, – сказал он зло.

– Да… я и забыла…

Она все стояла на ветру, подрагивая в своей белой легкой блузке. Горькая нежность ударила в сердце, пронзила, затуманила, обожгла. Но он не сделал ни шага, ни движения.

Я… пойду? – полусказала-полуспросила она.

Ее там ждали друзья. Те самые друзья, с которыми дружить – значило раздружиться с ним, с Климовым.

– Иди! – сказал он жестоко. – Иди! Расскажи им еще раз, как ты ошиблась, когда пошла с нами, а не с ними. Расскажи, им это узнать полезно.

Она вздрогнула, вдохнула воздух, на высокой шее запульсировала жилка, она взглянула на него – взгляд был затравленный, больной, молящий, – повернулась и побежала, слабо поводя локтями. А он смотрел, смотрел…

Вечер был. Звезды прорывались сквозь клочковатые облака. Климов шел по мостовой, сторонился от редко проносившихся пролеток. Горечь томила сердце.

Далеко на окраинах рокотали заводы, гремели где-то пролетки. Уже еле слышно доносил сюда свое томление оркестр из «Экстаза». Он свернул к управлению. В дежурке усталыми глазами глядели трое. На втором этаже из бригадного помещения доносился голос Селезнева. Климов решил было войти, но не хотелось никого видеть. Он отошел в конец коридора, с треском открыл окно. Душный вал сиреневого запаха обдал и словно омыл его. G Таней – все, но жизнь продолжается. Он высунулся в окно. Городской вечер. Синева, простроченная гирляндами огней, грохот повозок и пролеток на улицах. Редкий выкрик автомобильного рожка. Шорохи близких садов.» Надо жить и делать свое дело.

Резко хлопнула дверь. Кто-то вышел в коридор, постоял и двинулся к нему. Климов не обернулся.

– Климов? – спросил хрипловатый бас Клыча. – Вахту несешь? Там ребята матрасов натащили. Иди отдыхай.

Климов повернулся, посмотрел на Клыча. Начальник, в тельняшке, сквозящей в распахе кожаной тужурки, с папироской в зубах, смотрел через плечо Климова в окно, от него крепко пахло табаком и кожей.

– Тоскуешь, браток? – спросил Клыч.

– Просто настроение какое-то… – сказал Климов, отворачиваясь к окну.

– И у меня настроение, – сказал начальник. – Он тронул Климова за плечо. – Витек, айда выпьем? У меня немного есть.

Климов, изумленный тем, что услышал, резко обернулся. У Клыча было печальное лицо, русая полоска усов в сумерках странно посветлела и придала Клычу вид растерянного коммивояжера, у которого отказываются брать его товар.

– Айда? – позвал снова Клыч.

– Можно, – сказал Климов, и они, пройдя по коридору, вошли в комнату третьей бригады.

– Садись, – сказал Клыч и вытянул из бокового кармана тужурки начатый штоф водки.

Климов сел, осмотрелся и обнаружил на столе графин и стакан. Клыч вытянул из кармана две краюхи хлеба, затем аккуратно завернутую в бумагу соль.

– Поехали, – скомандовал он и налил в стакан. – Пей! – посмотрел он на Климова горячими глазами. – Пей, Витек, за мировую революцию и правду На земле.

Климов дернул головой и выпил. Водка обожгла горло, он закашлялся. Клыч протянул ему посыпанную солью краюху:

– Ешь.

Пока Климов закусывал, Клыч тоже выпил, потом уперся грудью в стол и заговорил:

– Понимаешь, братишка, было у нас собрание, и чего-то после этого все нутро у меня затосковало. Захотелось выпить. А я ведь с двадцатого года как бросил, так к зелью и мизинца не протягивал.

– Расстроили вас? – спросил Климов. Он любил Клыча. Тот был хороший начальник – не мелочный, смелый, несмотря на внешнюю простоту, нередко поражал незаурядным умом и дипломатичностью. Сейчас ему было не до Клыча, но того тянуло к разговору, и Климов старался поддерживать беседу.

– Расстроился, точно, – сказал Клыч и повернул голову к окну.

В темноте выражения его лица не было видно.

– Я, братишка, в партии с шестнадцатого года, – медленно, словно вдумываясь в собственные слова, заговорил Клыч. – Все углы посчитал, всем сомнениям отдал долг, но курс выдерживал без уклонов. А чего не было: Брестский мир! Мать моя богомолка! Я был в отряде на Украине, мы свету белого невзвидели! Уйти, отдать все немцам! Потом наш флот потопили!.. До сих пор вспоминать не могу… Да, всяко было. Но не колебнулся. Не потому, что сам думать не умею, а просто крепко верю тем, кто у нас в командирской рубке. Они туда не за красивые байки поставлены, и в тюрьмах, и на каторгах бывали. И на фронтах под пулями не гнулись. Я верю. Но вот ты мне скажи, почему это такое: встает дрючок этот, Селезнев, и начинает поливать: революция, бдительность, беспощадность… «Клыч не имеет права при посторонних обсуждать высокую политику». Какую такую «политику»? Селезнева, выходит, я не имею права обсуждать? И разве ты посторонний?.. «Потапыч – буржуазный элемент, и его надо изъять!» Почему? Старик иной, у него жизнь была иная, да и не рабочий он, ясно, он по-иному мир понимает. Но свой старик-то. Пользы от него – вагон' Он и в преступниках понимает, и дело свое знает как облупленный. Так отчего же контра?

Клыч снова налил в стакан и придвинул его Климову. Тот выпил и в темноте осторожно поставил, потом нашарил недоеденную краюху, стал жевать. Клыч тоже быстро и умело проделал всю процедуру. Стукнул о край стола его стакан.

– И вот что я тебе скажу, – опять зарокотал его голос, – обидно, что, только начинает он свои обличения, сразу кое-кто в его сторону тянет. Потапыча мы, правда, отстояли. Но авторитет у нашего «борца за беспощадность» вот таким путем как на дрожжах пухнет. И вот, браток, интересная штуковина: почитал я кое-что по французской революции: Блосса там, Минье – чего улыбаешься? Такой, мол, дуб, как твой начальник, книжонками увлекается? Это я только кажусь эскимосом, я, брат, книги давно люблю и привык из них уже разные соответственные нашему времени истории вытягивать. Вот, скажем, разные люди: Марат, Робеспьер и в особенности Дантон. Все разные. А Дантон – так тот и на руку нечист бывал. Так когда они наибольший успех у массы имели? Как только начинали ратовать за беспощадность. Факт. И думаю, потому масса на этот лозунг отзывалась, что для революции он поначалу очень важен. Она ведь как? Босая, голая, почти что с голыми руками против контры с ее пушками и офицерьем, против всего привычного прет. За нее вперед всех сознательные, за ними сочувствующие, а прочие – кто сомневается, а кто окончательно против. Поэтому, чтобы победить врагов, работать, строить, нужны зоркость и дисциплина.

А тут – взять у нас вот в России – белые, зеленые, черные, желтоблакитные, коты разные людей, как мышей, душат, и получается, что к таким нужна беспощадность. Но сама революция, она за доброту. Ей только никак не дают доброй стать. Сколько раз у нас смертную казнь отменяли? Раз пять, не меньше. И когда? Война шла, а мы ее отменяли. Но ведь как ее отменишь, «вышку», когда такая сволочь, как Кот, по земле ползает? И я в таких делах беспощадность одобряю. Без нее порой никак дело не протолкнуть.

Но только есть горлопаны вроде Селезнева, которым та беспощадность – не боль, не временное явление, а вроде бы хлеб насущный. Они о ней громче всех орут и авторитет на ней же наживают. И сверху его отмечают за бдительность, и начальство, не разобравшись в этом типе, берет его на положительную заметку, и из прокуратуры требуют его к себе, как преданного и бдительного кадра. И он идет вперед, Селезнев, и, по всему видно, рвется наверх. Как думаешь, не наломает он там дров, наш беспощадный товарищ Селезнев? Что скажешь, менее беспощадный товарищ Климов?

– Я б его вверх не пускал, – сказал Климов, – демагог он.

– То-то и оно, – сказал Клыч. – Такого человека раскусить трудно. За слова прячется и для своей пользы на все готов. На все, понимаешь?

Открылась дверь, что-то зашуршало, и лампочка у потолка сначала заалела тонкими волосиками, потом вспыхнула и осветила комнату. В дверях в белом френче и белой фуражке стоял Клейн.

– Беседуете, товаричи?

– Беседуем, – сказал Клыч, смущенно отводя глаза от начальника. Тот коротко покосился на бутылку, и Климов, понимая, что запоздал, сдернул со стола и осторожно поставил ее на пол.

Клейн подошел, придвинул стул и сел.

– Оперативная группа виехала, – сказал он. – Вокзаль – стрельба.

– О Коте никаких вестей? – спросил Клыч, оправляясь от смущения.

– Надеюсь на Клембовскую и того раненого бандита, – сказал Клейн, трогая пальцем черные усики. Лицо его было бледно, полно утомления и печали.

– Думал я, расколю Тюху, – сказал Клыч. – Понимаешь, Оскар Францевич, задел я его на последнем допросе, чем – не знаю, а чую, задел. И вдруг – на, попытка к бегству!

– Мало данных, – вздохнул Клейн. – Центророзыск молотит телеграммами, МУР высылает людей. Такого зверя еще не било. А взять не можем. Цум тойфель! – по-немецки выругался Клейн. – Какой-то чепуха!

Наступило молчание. Потом Клейн оглянулся на дверь, сходил прикрыл ее, вернулся к столу и попросил, горячо и по-мальчишески светя глазами:

– Степан Спиридонович, выпить осталось?

– Есть! – тут же откликнулся Клыч. – Давай, Климов.

Они опять выпили по трети стакана, поочередно передавая друг другу посудину.

– Что, товарич Климов? – спросил Клейн, устало улыбаясь. – Все судиль меня за Таню?

– Когда я вас судил? – спросил, нахмурясь, Климов.

– Ти меня всегда судиль, – сказал Клейн. – Я видель. И все-таки не мог я, не мог. Зачем она нам льгала? Почему прямо не сказать: отец – дворянин. Ми приняли бы к сведению. Дали большой срок на проверку, а потом она била бы с нами.

– Ну, соврала раз, так что? – вдруг прорвалось у Климова. – Она ж девчонка, а среди нас разве Селезневых мало?

– Э, майн либе кинд, – сказал Клейн, – у тебя все очень просто. А партия нас учит: нельзя льгать. Сольжешь – нет тебе вери. Так и вишло с Таней. – Но глаза он уводил, начальник. И Климов отвернулся.

– Спать надо! – вдруг сказал Клыч.

– Что ж, – вздохнув, сказал Клейн. – Можно и спать. Покойной ночи, товаричи.

Но спокойной ночи не было и быть не могло. Климов спать не мог, да и остальные ворочались на брошенных на пол матрацах. Внизу изредка гремел звонок тревоги, и слышно было, как, прочихиваясь, выезжает за ворота автомобиль. Каждый раз Стас садился на своем матраце и молча смотрел в окно. Оно было озарено светом близкого фонаря. Стас ждал чего-то, потом встряхивал кудлатой головой, вздыхал и снова ложился.

В середине ночи, поворочавшись, Селезнев встал и подошел к окну. Климов поднял голову. Селезнев курил. От мыслей о сегодняшнем разговоре с Таней, от сумятицы в голове из-за Мишкиной смерти смертельно захотелось курить. Климов рывком поднялся и, как был, в майке и трусах подошел к Селезневу. Тот, медленно выпуская дым, смотрел в окно. Луна высеребрила листву садов, протянула светящуюся паутину вдоль деревьев.

– Дай курнуть, – попросил Климов.

Селезнев, не глядя, протянул ему пачку, сунул папиросу – прикурить.

– А Кота я уважаю, – сказал он, словно продолжал какой-то давний разговор. – Не телится он, Кот. Согласен? Кто не подходит, он – шлеп и пошел дальше. А мы телимся. В общем масштабе телимся, оттого и социализм пока не построили, – он затянулся. – А надо чистить, понял? – Он взглянул на Климова и отвел взгляд куда-то вдаль. – Кто не подходит новой жизни, того перековывать – терять время. Кончать надо эту музыку. Чистить страну в общем масштабе.

– А если ты не подходишь, – озлобляясь, спросил Климов, – с тобой как?

– Я? – усмехнулся Селезнев. – Я не подлежу новой жизни? – Он засмеялся, потом стал серьезен. – А если уж и я не подлежу, и меня к стенке, и точка! А ты как думал? – Он помолчал, потом, закончил, улыбаясь почти застенчиво: – Только я-то, Климыч, как раз к ней подлежу. На людей я посмотрел: в большинстве дрянь народишко. И по анкете, и по направлению поступков… Так что именно мне и таким, как я, порядок наводить, дорогу для новой жизни прочищать, а ты говоришь – не подлежу!

– Одно все время думаю, – сказал Климов, – страшное будет время, если ты и такие, как ты, получат возможность «чистить» землю, как ты хочешь.

– А ты как думал? – сказал Селезнев с глубоким спокойствием. – Конечно, страшное. Для некоторых. Зато выскоблим. И до дна.