Иные измерения. Книга рассказов

Файнберг Владимир Львович

Файнберг В. Л.

Иные измерения. Книга рассказов.

 

 

Вступление

Здесь собрано 80 с лишним историй, происшедших со мной и другими людьми в самые разные годы. Неисповедимым образом историй оказалось столько, сколько исполняется лет автору этой книги. Ни одна из них не придумана. Хотелось бы, чтобы вы читали не залпом, не одну за другой, а постепенно. Может быть, по одной в день. Я прожил писательскую жизнь, не сочинив ни одного рассказа. Книги, порой большие, издавал. Их тоже, строго говоря, нельзя назвать ни романами, ни повестями. Невыдуманность, подлинность для меня всегда дороже любых фантазий. Эти истории жили во мне десятилетиями. Я видел их, как видят кино. Иногда рассказывал, как бы пробовал их на других людях. Эти истории расположены здесь в той же последовательности, как они записывались. Теперь то, чем жизнь одарила меня, становится частью и вашего опыта.

2010 год, январь

 

Рассказы из книги "Словарь для Ники" 

 

Наш старик

Слякотным осенним днём я остановил машину у магазина «Овощи-фрукты», и мы с отцом Александром Менем вышли, чтобы купить для старика соки, виноград. Потом, подумав, взяли ещё пяток бананов. Мы не знали, можно ли ему всё это. Бананы, по крайней мере, были спелые, мягкие.

Больница находилась в одном из переулков возле Маросейки, и я изнервничался, пока нашёл её. В тот день я вообще очень нервничал. Утром мне позвонили, сказали, что накануне старика увезла «скорая». Третий раз за год.

Я любил этого человека, которому шёл девятый десяток. Он давно был тяжело болен. С перебоями работало изношенное сердце, трофическая язва изъела ногу, слезились глаза, красные, как от трахомы. Который год пластом лежал он на кровати в своей войлочной шапочке. Рядом на тумбочке вперемежку с тонометром и градусником громоздились пузырьки с лекарствами, коробочки с таблетками. А поверх одеяла среди свежих газет валялись очки, блокнот и авторучка.

По профессии он был искусствовед. Все ещё пытался работать. Некоторые из его маленьких статей даже публиковались. Из последних сил старался он быть не в тягость своей семье, состоящей из его жены и сестры. Таких же старых, как он сам.

Горестный запах тлена, умирания стоял в этой обшарпанной квартирке, когда я приходил туда с воли. Эти люди были рады мне, как родному сыну.

В вестибюле больницы гардеробщица сказала, что мы приехали не вовремя. Посетителей к больным не пускают. По счастью, отец Александр уже регулярно выступал тогда с проповедями по телевидению. Она узнала его и выдала нам белые халаты. Мы поднялись лифтом на третий этаж, прошли длинным коридором к палате, где находился наш старик. Открывая дверь, отец Александр на миг обернулся, глянул на меня. И я понял, что должен обождать. Мало ли о чём захочет сказать умирающий священнику во время исповеди. Подошёл к окну в конце коридора. На карнизе снаружи сидел голубь. Пытался укрыться от моросящего дождя. Я думал о том, как ждут нас дома жена и сестра старика. О том, что, если он умрёт, это станет пусковым механизмом их быстрой гибели.

Все трое были чуть ли не последними представителями далёкого времени, называемого «Серебряный век». Бескорыстные, самоотверженные интеллигенты, на долю которых выпала первая мировая война, революция, гражданская война, сталинские чистки, вторая мировая… Чудовищно много бед для одного поколения!

Нашего старика не миновала участь лагерного зека. Теперь только по прекрасному живописному портрету, висящему в их квартирке, можно было судить о том, как он был красив когда-то в молодости. Особенно глаза, исполненные надежды, веры в жизнь. Эти трое не стали знамениты, как их ровесники и друзья — Ахматова, Цветаева, Мандельштам, но именно благодаря непрестанным усилиям таких людей и передавалась эстафета культуры. «Победитель не получает ничего», — сказал в своё время Хемингуэй. И вот теперь на самом склоне жизни они оказались одинокими, больными и очень бедными, с их грошовыми пенсиями.

Голубь тяжело взмахнул намокшими крыльями, снялся с карниза, полетел вниз к середине убитого асфальтом больничного двора.

— Заходите, — раздался сзади негромкий голос отца Александра.

Мы вошли в палату. Трое больных сидели на койках у тумбочек, поглощали обед. Старик лежал под капельницей. Красные веки его приоткрылись.

— Здравствуйте. Спасибо, что навестили, — проговорил он с трудом. — Где вы сядете?

— Не беспокойтесь, — сказал отец Александр. Он пододвинул мне стул, а сам примостился в ногах больного.

Я нагнулся, погладил старика по виску. Из глаза его выкатилась слеза. Я стёр её ладонью.

— Умираю, — шепнул старик. — Не успел написать о чтении стихов.

— Ещё напишете, — улыбнулся ему отец Александр. — Вернётесь домой и напишете. Это очень важно.

— Вы так думаете? — старик перевёл взгляд на отца Александра, потом на меня. Я кивнул. Он был так жалок, что я сам чуть не заплакал. Вошла дежурный врач в сопровождении медсестры, и нас попросили уйти. Когда мы ехали потом навестить его близких, отец Александр сказал:

— Теперь не умеют читать стихи. Если вообще читают. Культура художественного слова утрачена. Это замечательная мысль — рассказать об опыте таких великих мастеров, как Закушняк, Яхонтов, Сурен Кочарян… Он их всех слышал, знал лично.

— Батюшка, какие стихи? Да он помирает! Как бы не пришлось на днях ехать на кладбище…

— С чего это вы его хороните?! — Отец Александр рассердился. — Пока человек жив, он имеет право надеяться, что-то планировать. И думать и молиться о нём нужно, как о живом! Ему, как и нам с вами, жить хочется. Не так ли?

Я ничего не ответил. Мне стало стыдно.

…Сгорбленная старушка открыла нам дверь. Прижалась головой сначала к отцу Александру, потом ко мне. За те годы, пока я её знал, она стала совсем низенькая. Держал её в объятиях, как птичку, от которой остался один скелетик с бьющимся сердцем. По дороге сюда мы заехали в молочную, купили кое-что. Раздевшись, первым делом прошли на кухню, чтобы выложить на буфет продукты. И увидели ожидающий нас накрытый стол с заботливо приготовленными старушечьими закусками — винегретом, рисовыми котлетками, какими-то сухариками к чаю.

И пока она шустро побежала поднимать с постели сестру своего мужа, тоже лежачую больную, отец Александр жарко прошептал:

— Присядем. Не вздумайте отказываться. Поклюём.

Недолго довелось нам пробыть с двумя старыми женщинами. Впереди у отца Александра было полно очень серьёзных дел. Я допоздна возил его на машине.

А наш старик прожил ещё несколько лет! И статью о том, как надо читать стихи, написал.

 

Психоанализ

— Бон суар, месье! — раздавалось навстречу, когда они вдвоём шли под ярчайшими фонарями по вечерней парижской улице.

Старушка с кошкой на поводке, булочник, выглянувший из-за стеклянной двери своего заведения, двое подростков, катившие на роликовых коньках, — все приветствовали этого седоватого человека.

— Прошло девятнадцать или двадцать лет, пока квартал признал меня своим. Моё главное завоевание в жизни.

— Прямо! А мировая известность? А то, что календарь симпозиумов и лекций расписан на два года вперёд?

Стало видно, как вдалеке сверкает морем огней знаменитая площадь. Но они свернули к полураскрытым воротам старинного литья, вошли во дворик, напоминающий испанское патио, — с растущей в кадушке задумчивой пальмой, какимито цветами в больших вазонах.

— Как же они зимуют?

— Зимой здесь достаточно тепло, — седой человек остановился перед дверью подъезда, повернул к спутнику погрустневшее лицо. — Должен предупредить: жена не очень хорошо себя чувствует, уже полгода или год. Ничего-ничего! Все вместе поужинаем, расскажете о Москве.

Пятикомнатная парижская квартира — вся белая с позолотой, с чудесной старинной мебелью, не лезущей в глаза, живописными полотнами, обрамлёнными тонким багетом, роялем в гостиной — все это москвичу показалось сущей фантастикой.

За изысканным ужином, поданным в тарелках антикварного сервиза, попивая коллекционное бордо, гость отвечал на расспросы хозяев о Москве, о немногочисленных общих знакомых.

Жену знаменитого физика он раньше не знал. Она тоже оказалась эмигранткой из России. Встретились и поженились они уже здесь, в Париже.

Рано поседевшая, измождённая, она, перед тем как подать кофе, вынула из нагрудного кармашка платья флакончик, вытряхнула две таблетки, бросила в рот, запила водой.

— Видали? По пригоршне в сутки, — нахмурился муж. — И ещё каждый раз на ночь капли снотворного…

По морщинистым щекам женщины поползли слезы. Она вышла.

Гость понимал — его пригласили в смутной надежде на чудо: знали, что он — целитель.

За то время, пока её не было, он услышал о том, что, несмотря на многочисленные обследования, в том числе томографию мозга, консультации у врачей самых разных специальностей, установить, почему она за год похудела почти на тридцать килограммов, стала нервной, отчего каждую ночь снятся кошмары, установить не удалось.

— Был какой-нибудь стресс? Переживание? — спросил гость.

— Не думаю. Все у нас было нормально. Сопровождала меня в поездках по университетам, увидела весь мир. У нас небольшая вилла в Испании. Теперь ни ногой. Разве к врачу-психоаналитику. Трижды в неделю. Страшно дорогой. Получается — работаю на него.

— Как он её лечит?

— В основном разбирают сны. Все эти кошмары.

— Что же ей снится?

— Отрубленные головы, экскременты… Иногда её тошнит среди ночи. Жизнь превратилась в ад.

— У неё есть профессия?

— Искусствовед, специалистка по французской живописи восемнадцатого века. Начала было работать в Лувре… Этот психоаналитик допытывается, не снятся ли фаллические символы, велел завести записную книжку для записи снов.

— Дождь пошёл. — Она внесла подносик с кофе и вазочкой, доверху наполненной бисквитами. — У вас нет зонтика. Будете идти обратно, дадим вам каскетку. Ну, кепку. У мужа их много, штук шесть.

— Спасибо.

— Ты, конечно, уже обо всём рассказал? Жаловался? — она подсела к столу, утопила лицо в ладонях. На пальцах блеснули кольца.

— А я не хочу, не хочу умирать в тридцать восемь лет! Что со мной? Как вы думаете, что со мной? Гость поднялся из-за стола, подошёл к окну, сдвинул тюлевую гардину.

На улице действительно шёл дождь, хрустальный от света фонарей.

— Глисты, — сказал он, обернувшись.

И в ту же секунду понял по выражению изменившихся лиц хозяев, что смертельно оскорбил и их, и этот дом, и чуть ли не весь Париж.

Ничего не оставалось, кроме как попрощаться и уйти в дождь без кепки. Которую ему уже не предложили.

…Через несколько месяцев какой-то математик, вернувшийся в Москву из Франции, завёз ему флакон мужской туалетной воды «Ален Делон» и благодарственное письмо от супругов.

 

Ястреб

Так получилось, что девочка за все десять лет своей маленькой жизни не знала горя. Серьёзно не болела. Не расставалась с родителями, которые её очень любили.

В день окончания третьего класса папа подарил ей глобус Земли, мама — жёлтенькое платьице с голубыми васильками по подолу и настоящий, «взрослый» атлас республик Советского Союза. Они знали о возникшем пристрастии дочки к географии.

В июне отец — бывший фронтовик, инженер железнодорожных войск — был направлен в длительную командировку на целинные земли проектировать рельсовые пути к элеваторам для вывоза предполагаемых урожаев зерна. Мать провела свой отпуск с дочкой на даче знакомых в подмосковной Тарасовке.

В начале августа пришла пора возвращаться на работу в больницу — она была хирургом.

Пришлось, пусть с опозданием, отвезти дочь в пионерлагерь, на третью смену.

В первый же день девочка обошла всю территорию.

Пахло смолистыми соснами. В пучках солнечных лучей над аккуратными газонами то появлялись, то исчезали бабочки. За утоптанным пространством линейки с её высоким флагштоком и выгоревшим флагом сквозь щелястые доски забора виднелась слепящая гладь лесного озера. Изредка по ней скользили лодки с удильщиками или парочками.

Перед обедом она обнаружила пристроенную к столовой терраску, где размещался живой уголок. В трёхлитровой банке среди воды и камешков жили лягушата, в картонной коробке шуршал набросанной травой и листочками ёжик. Тут же, на столе, заполнив собой проволочную клетку, сидела большая коричневая птица.

— Новенькая, в какой спортивной секции будешь заниматься? — окликнул её пробегавший мимо худой усач со свёрнутой тетрадкой в руке.

— Не знаю.

— Как «не знаю»? К концу третьей смены в честь закрытия лагеря будем готовить спартакъяду. Меня зовут Ашот Ашотович. Подойди к стенду с распорядком дня. Там висит список спортивных секций. Это рядом с волейбольной площадкой. Выбирай! Нельзя не участвовать в спартакъяде!

После обеда девочка нашла волейбольную площадку и деревянный стенд с распорядком дня и прикнопленной бумажкой со списком. Секций было много, футбольная, волейбольная… Показалось, что лучше всего записаться в секцию художественной гимнастики. Ей понравилось слово — «художественной».

Наступило время мёртвого часа. И с этих пор, с первого же дня пребывания в лагере, на девочку навалилось страшное, непонятное горе.

— Мая Рабинович! Почему лежишь с открытыми глазами? — раздался над ней пронзительный шёпот пионервожатой Зинаиды Ивановны. — Спать!

— Мне не хочется.

— Весь отряд спит, а ей, Рабинович, не хочется! Повернись к стенке, и чтобы глаза были закрыты.

Убедившись, что девочка повернулась к стенке, молоденькая пионервожатая вышла из бревенчатого барака, где находилась спальня.

— Рабинович, — послышался шёпот с соседних кроватей, — не будешь спать — накажут остальных. У нас такой порядок — один за всех и все за одного… Слышишь, Рабинович?

Девочка ничего не ответила. Перед её глазами на гладкой поверхности бревна был виден след сучка, напоминающий очертаниями Чёрное море.

Она вспомнила, как прошлым летом ездила с папой и мамой в Евпаторию. Из глаз покатились слезы.

Как это бывает, девочки в отряде успели сдружиться между собой до её запоздалого приезда. Они держались стайками. Казалось, до одиноко бродящей по аллейкам Маи никому не было дела. Кроме пионервожатой.

Зинаиду Ивановну раздражала тихая, безответная девочка.

— Рабинович, куда ты идёшь?

— Никуда.

— Беги сейчас же на спортплощадку! Разве ты не знаешь, что начались занятия по художественной гимнастике? Сама записалась!

— Не хочу.

— А что ты хочешь?

— К маме.

Когда она всё-таки прибрела к спортплощадке, там расставленные в шахматном порядке пионерки крутили вокруг себя обручи.

— Опоздала! — с досадой констатировал Ашот Ашотович. — Становись сюда. Запомни, это будет твоё место на спартакъяде. Теперь на счёт раз-два-три учимся делать шпагат! Смотрите, как это делается!

Он пригнулся, упёрся руками в землю. Ноги его, как усы, раскинулись по земле вправо и влево.

— Видал-миндал! А теперь каждая из вас сделает, как я. Раз-два-три!

Вместе со всеми Мая попыталась растянуться в шпагат, почувствовала раздирающую боль и упала.

— Будешь тренироваться каждый день. Иначе не успеешь к спартакъяде, — Ашот Ашотович поднял её, обратился к остальным: — Пошёл судить волейбольный матч. А вы упражняйтесь с ней, пока не научится.

— Делай шпагат, Рабинович! — загалдели девочки. Мая посмотрела на них, повернулась и побрела. Гимнастки сорвались с мест, кинулись за ней с намерением поколотить.

— У нас один за всех, все за одного! Вот устроим тебе «тёмную», Рабинович, будешь знать! И тут девочка обернулась. Зубы её оскалились, как у зверька, губы дрожали.

С этих пор она целыми днями сидела в мамином жёлтом платьице с голубыми васильками на ступеньках крыльца у входа в спальный барак. Обняв коленки и склонив голову с темнорусой косой, тупо смотрела на снующих по земле муравьёв.

С одобрения Зинаиды Ивановны девочки объявили ей бойкот.

Она не понимала того, что происходит. Её понимание справедливости, доброты было разрушено. Детским умом смутно чувствовала — причиной беды почему-то является её фамилия. Ни в школе, ни дома во дворе Мае ещё не доводилось ощущать свою отверженность.

Порой спрашивала у какого-нибудь пробегающего мимо пионера из другого отряда:

— Какое число?

Ждала родительского дня, воскресенья. Очень боялась, что ночью ей устроят непонятную «тёмную». Старалась ложиться позже всех.

Зинаида Ивановна перестала к ней приставать. Зато однажды перед крыльцом появилась директорша лагеря в белом халате.

— Бука! — сказала она. — Почему ты не в пионерской форме? Красивая девочка, сидишь, как сыч, не развлекаешься. Завтра все отряды до обеда уходят в поход…

Мая опустила голову ещё ниже.

На следующее утро после завтрака, убедившись, что лагерь опустел, девочка решила пойти к тому месту в щелястом заборе, откуда было видно лесное озеро, но что-то толкнуло её изменить направление. Она двинулась к закрывшимся за ушедшими отрядами воротам из железной сетки.

Издали увидела — по пыльной дорожке с хозяйственной сумкой в руке спешит кто-то родной, единственный в мире!

— Мама!

— Доченька, вырвалась на несколько часов, сегодня нет операций! Позови кого-нибудь из старших отпереть ворота!

— Не надо, не надо! Заругают. Сегодня ведь не родительский день. Мамочка, иди вдоль забора, там возле озера дырка! Мая бежала со своей стороны забора, чувствовала, как у неё все сильнее колотится сердце. Сдвинула трухлявую доску, бочком протиснулась в щель.

— Девочка, что с тобой? Ты так осунулась… — мать, запыхавшись, гладила её, ощупывала, прижимала к себе.

Потом вынула из сумки клеёнку, расстелила её на траве, посадила дочь, села рядом, начала было угощать привезёнными абрикосами, уже нарезанной на ломти дынькой.

— Хочу к тебе, — сказала девочка. Мать взяла её на руки.

— Мамочка, разве сегодня воскресенье?

— Нет. Сегодня пятница. У меня нет операций. Вот я и вырвалась на полдня. Зато в воскресенье полно операций. Так получилось.

— Значит, не приедешь?

— Не смогу.

— Тогда, пожалуйста, пожалуйста, сейчас же забери домой!

— Маечка, родная, тоже не могу. Папа, дай Бог, вернётся через месяц. С кем ты останешься, с кем будешь гулять? Тут всё-таки чистый воздух, вон какое красивое озеро. Ешь, угощайся! Как тебе всё-таки тут живётся?

Но девочка замкнулась. В ней что-то словно погасло.

…Когда они простились и мать скрылась за поворотом забора, ушла, уехала, Мая протиснулась обратно в щель, направилась со своими кульками фруктов к живому уголку.

Ёжика в коробке не оказалось. Лягушата не обратили никакого внимания ни на абрикос, кинутый им в банку, ни на кусочек дыни. Один из лягушат валялся дохлый, покрытый плесенью.

Большая коричневая птица, сгорбясь, следила за Маей из тесной клетки.

Девочка поискала дверку, чтобы просунуть внутрь угощение. Дверки почему-то не было. Тогда она обратила внимание на то, что клетка с четырёх сторон прикручена к деревянному дну тонкими железными проволочками.

Исколов пальцы, она торопливо открутила все проволочки, сорвала верх.

Коричневая с белой опушкой птица распрямилась. Чёрные бусинки глаз глянули на Маю. Затёкшие в неволе крылья с шорохом раздались в стороны.

Это был ястреб. Он взлетал все выше и выше в голубизну неба, пока не попал в воздушный поток. Недвижно висел в нём, распластав крылья, вольно парил над спортплощадкой, линейкой с флагштоком, над лесом.

Откуда уже слышалась песня возвращающихся из похода пионер отрядов.

 

Кое-что о мистике

Я бы не стал упоминать при нём об этом случае, если бы не мама. Поняв, что весёлый элегантный молодой человек, пришедший ко мне в гости, — священник, она словно бы спохватилась.

— Расскажи! Расскажи про нашу историю в январе! Что думают об этом те, кто верит в Бога? Я с укоризной посмотрел на мать.

— Так что же такое у вас случилось в январе? — с улыбкой спросил отец Леонид, попивая чай.

…Чем он мне понравился сразу, с первой минуты, когда нас познакомили после отпевания и похорон известного диссидента, так это почти полным отсутствием внешних аксессуаров попа — торчащей во все стороны волосатости, цепочек, крестов, слащавой, якобы святоотеческой лексики. И прочих пританцовок. Лишь крохотный крестик взблескивал в петличке его пиджака. Мы подружились сразу.

Я-то уже не раз бывал у него. Не в церкви, дома. Прихода ему не давали. Был знаком с его милой, отнюдь не похожей на классическую попадью женой Наташей — музыкантшей.

А вот отец Леонид нашёл время посетить меня в первый и, похоже, в последний раз. У меня были на него свои виды. О многом нужно было успеть поговорить.

Досадуя на мать, я вынужден был тратить время на рассказ о том, что случилось несколько месяцев назад, зимой. Он слушал с несколько иронической улыбкой.

Я рассказывал о том, как во тьме ледяного январского утра я отправился проводить маму к метро «Кировская». Она себя неважно чувствовала. У неё была эмфизема лёгких. Давно ей пора было бросать работу, уходить на пенсию. Но она все тянула лямку врача в детской поликлинике. А я, как ни старался, почти ничего не мог заработать.

Вышли Потаповским переулком к Чистопрудному бульвару, потихоньку пошли вдоль него заметённым снежком тротуаром в сторону метро.

Мы были совершенно одни в этом холодном мире. Разом погасли фонари. И в этот момент я заметил впереди себя на снегу какой-то красноватый прямоугольник. За ним другой, третий…

Ни впереди, ни сзади нас никого не было. Я посмотрел наверх, на один из домов, возвышавшихся справа. Он был без балконов, все окна закрыты.

— Кто-то потерял деньги, — констатировала мама.

Я стал подбирать на тротуаре красные десятки. Неровной цепочкой они тянулись вдаль. Словно кто-то специально их так разложил.

Всего оказалось семнадцать десяток. 170 рублей. Довольно большая сумма по тем временам.

— Надо отдать, — сказала мама.

— Кому?

Она огляделась, посмотрела на дом, на небо, откуда шёл снег. Выдохнула:

— Бог послал…

— Ну да. С портретом Ленина? Выслушав мой рассказ, отец Леонид снова улыбнулся.

— Пригодились деньги? И слава Богу! Никакой мистики. Где-то в доме произошла ссора. Кто-то распахнул форточку или окно, вышвырнул деньги, затем захлопнул.

А десятки разлетелись, упали к вашим ногам. У Бога, Богородицы и всех святых есть дела поважнее. Я вообще не верю в чудеса подобного рода. И вам не советую.

Чем он мне особенно нравился — отсутствием всякой мути.

Потом, когда мама легла спать и мы получили возможность поговорить по душам, я всё время с горечью думал о том, что вот как бывает — едва успеешь обрести друга и вынужден терять его: в ближайшее время отец Леонид с Наташей навсегда уезжали во Францию, в Париж, где жили Наташины родственники.

Отцу Леониду за участие в диссидентском движении, за помощь заключённым и ссыльным не давали прихода. В своей квартире он тайно служил литургию под иконостасом, крестил, исповедовал и причащал.

И вот, как только выяснилось, что Наташа беременна, они решились эмигрировать, уехать, пока дело не кончилось арестом.

Их выпускали с презрительной поспешностью, даже документы были уже оформлены. До отъезда оставалось дней пять или шесть.

Отец Леонид сказал, что многие друзья их осуждают. «Если все порядочные люди покинут страну, что станет с несчастным народом, оставленным на произвол мерзавцев из Политбюро, живущим так, как не снилось римским императорам?»

Надо сказать, что в отличие от Наташи отец Леонид не был окончательно уверен в правильности выбора, терзался. Чем и поделился со мной в тот вечер.

— В самом деле, что меня здесь ждёт? Тюрьма? Наташу — несчастья? Что ждёт нашего будущего ребёнка? Не могу допустить, чтобы он хоть один миг дышал воздухом несвободы. А там, во Франции, под Парижем, мне обещан приход Русской зарубежной церкви.

Ему оставалось купить уже заказанные билеты на самолёт.

А ещё через день, апрельским утром, когда Москва, умеющая, несмотря на все несчастья, становиться в эту пору неповторимо прекрасной, он вдруг позвонил, хотя мы вроде бы простились навсегда; попросил приехать к нему как можно скорее.

Я понимал, что по пустякам он меня дёргать не стал бы.

Они жили в одном из старомосковских домов у Никитских Ворот, и мне стало жаль, что больше у меня не будет повода войти в это просторное парадное, подняться по деревянной лестнице с узорчатыми перилами, крутануть ручку ещё дореволюционного звонка.

Дверь открыла Наташа. Обычно улыбчивая, радушная, она в этот раз поразила меня строгостью, какой-то ожесточённостью.

— Проходите. Он там, в спальне, — она проводила меня к комнате, в которой я раньше никогда не был. Оставалось предположить, что отец Леонид внезапно и так некстати заболел перед самым отъездом.

Но нет, он был, по крайней мере на вид, вполне здоров. Хотя белки глаз красные, как у человека, не спавшего ночь.

— Садитесь, — он усадил меня прямо на застеленную двуспальную кровать.

Я почувствовал себя крайне неловко.

Отец Леонид шагнул к находящейся между окном и кроватью тумбочке, перекрестился, дрогнувшими руками взял стоящую там довольно большую икону в серебряном окладе.

Это была Богородица. И она плакала.

Под глазами медленно, но непрерывно набегали две большие слезы… Мы с отцом Леонидом с ужасом посмотрели друг на друга.

 

Сердце

Некоторые говорят о себе — у меня сердце здоровое, другие — у меня сердце шалит. А многие почти не помнят о том, что у них имеется сердце. Работает, словно его и нет.

И уж совсем редко кто задумывается, а как это оно там, в груди неустанно, без единой секунды отдыха, днём и ночью стучит и стучит.

Независимо от нас.

Можно отдавать приказания своим рукам, ногам. По своей воле открывать и закрывать глаза, морщить нос… Сердцу, как говорит пословица, не прикажешь. Оно само по себе.

Многие скажут: ну и что тут такого удивительного? Кровь по аортам и венам проходит сквозь сердечные клапаны, желудочки и предсердия. Сердечная мышца сокращается, как насос, гонит кровь по всему организму. Все просто. Об этом написано в любом учебнике для медучилищ.

Но вот что я вам расскажу.

…Небо было серым. И море было серым. За лето море устало от сотен тысяч баламутящих воду купающихся людей, детского визга, суеты прогулочных катеров, яхт, водных велосипедов, пассажирских лайнеров.

У моря не осталось сил ни на что, даже на зыбь. Оно лишь мерно вздыхало, приподнимаясь и опадая. На его серой поверхности одиноко чернело что-то похожее на опрокинутую букву «Т».

Это была лодка. И в лодке был я.

С рассвета бороздил морскую ниву, отпускал с большой металлической катушки самодур — леску со свинцовым грузилом и двенадцатью крючками, скрытыми разноцветными пёрышками на разные глубины, пытался нащупать косяк хоть какой-нибудь рыбы.

Улов обычно покупали на берегу рыночные торговки. Вырученных денег хватало, чтобы оплатить день-другой проживания в самом дешёвом номере гостиницы и на еду. И снова я должен был браться за весла.

Итак, клёва не было. С рассвета поймалось лишь несколько ставридок, таких мелких, что я сразу выкинул их за борт.

Наступил полдень, время полного бесклевья. Пора было, что называется, сматывать удочки. Напоследок я ещё раз поддёрнул леску, косо ушедшую примерно на восьмидесятиметровую глубину, и начал наматывать её на катушку.

Как назло, зацепился за что-то. Стал дёргать леску под разными углами — влево, вправо. Снасть не отпускало. Словно зацепился за подводную лодку.

Жалко было обрезать лесу. Порой часами мастеришь самодур — тщательно привязываешь двенадцать разноцветных пёрышек к двенадцати крючкам, каждый на отдельном поводке…

Я вынул нож. Пытаться разорвать толстую леску руками — значит порезать ладони до крови.

Но тут леска дёрнулась. Да так, что я едва успел ухватить её. Лодку развернуло. Дело происходило на Чёрном море.

Я испугался, что меня утащит за погранзону, и чуть не час боролся с неведомой силой, отвоёвывая у неё леску сантиметр за сантиметром.

С одной стороны, я понимал, что влип в непонятную, опасную передрягу — чего доброго в конце концов окажусь у берегов Турции; с другой — вспыхнул азарт увидеть, кто же это так мощно тянет. Ни одна из известных мне черноморских рыбин не могла сделать ничего подобного. Разве дельфин? Но дельфины обычно резвятся близ поверхности.

Порой натяжение лески ослабевало, она обвисала, и я судорожно выбирал её, швырял в лодку, думал, что всё кончилось, сорвалось. Но леса снова туго натягивалась, и лодку влекло неведомо куда.

«Нет и не может быть в Чёрном море ни китов, ни акул, — думал я. Фантазия моя разыгрывалась: — А если зацепился за топающего по дну шпиона-водолаза? Или за утопленника, которого в толще воды носит течение?»

Я опасливо глянул за борт.

…Сквозь тонкий слой воды бок о бок с лодкой почти во всю её длину виднелась акула. Бросился в глаза её благородный зеленовато-серый, как бы фосфоресцирующий цвет.

Часть самодура вместе с грузилом скрывалась в её низко расположенной пасти. Остальные крючки с пёрышками впились в морду. Вот почему удалось подтянуть её к поверхности.

Теперь, пока она тихо шевелила своими плавниками, я должен был мгновенно принять решение: или всё-таки благоразумно обрезать леску, и тогда — прощай, акула! Или неизвестно как перевалить опасную добычу к себе в лодку. Иначе кто поверит, что мне в Чёрном море попалась такая редкость?

Я решительно сдвинулся по скамье к самому борту, так что лодка от моей тяжести накренилась боком в сторону акулы, сунул обе руки в ледяную воду под рыбину, нечеловеческим усилием перевалил её в лодку.

В этот момент моё судёнышко могло запросто перевернуться, я мог вывалиться в море, запутаться в леске и вместе с акулой пойти на дно. К счастью, подобные мысли приходят в голову после того, как ты совершил что-то опасное. Или не приходят вовсе, ибо им уже не к кому приходить.

Так или иначе мы с акулой потихоньку-полегоньку дошли на вёслах до берега, до лодочного причала. По пути акула начала было бунтовать, попыталась измочалить лодку в щепки, и поэтому мне пришлось вытащить весло из уключины и нанести ей удар в морду.

Я был убеждён, что серо-зелёная красавица случайно заплыла сюда из Средиземного моря через Дарданеллы и Босфор.

Рыбаки, как обычно околачивавшиеся на причале, помогли вытащить добычу. Объяснили, что этот вид акулы называется катран. Образцы гораздо меньшего размера иногда попадаются в сети. Однако такого крупного экземпляра никто из них никогда не видел. Один из рыбаков тотчас предложил продать ему за хорошие деньги акулью печень, так как, по слухам, жир, вытопленный из неё, — лучшее средство от чахотки и рака.

Я, конечно же, не соблазнился. Хотя рыночные торговки прождали меня напрасно и давно ушли и я не заработал ни на оплату номера в гостинице, ни на обед.

Я сбегал к ближайшему телефону-автомату и позвонил своему другу, хозяину лодки, капитану первого ранга в отставке Георгию Павловичу Павлову. Объяснил ситуацию.

Минут через двадцать он подъехал к причалу на такси, да ещё догадался привезти с собой плотный мешок для хранения зимней одежды, куда мы и засунули акулу вниз головой. Хвост её торчал наружу.

Когда мы поехали, акула очнулась. Сбила хвостом фуражку с головы таксиста. Досталось и нам с Георгием Павловичем.

Домик, где он жил с женой и взрослой дочерью, стоял во дворе за каменной оградой в двух шагах от управления порта.

В этом дворе Георгий Павлович немедленно приступил с помощью топора к разделке акульей туши. Жене и дочери велел тем временем соорудить костёр и подвесить над ним чан, полный воды, сдобренной солью, перцем, лавровым листом и прочими пряностями.

Меня же, видя, что на мне лица нет от усталости, за ненадобностью отправили спать в тихую комнатку, затенённую шторами. У меня ещё хватило сил стянуть с себя просоленную брезентовую робу и умыться. После дня, проведённого на море, в двадцать пять лет спишь, как молодой бог!

Разбудило чувство голода. И запах. В дом вносили миски с отварной акулятиной.

Но прежде чем усадить за стол, Георгий Павлович подвёл меня к подоконнику.

Там между горшков с геранями стояло блюдечко. Оно было наполнено водой, и в этой воде мерно сокращался округлый кусочек мяса.

— Сердце твоей акулы, — почему-то шёпотом сказал Георгий Павлович. — Чуть подсолил воду, и вот оно бьется…

Мне стало не по себе.

Акулье мясо оказалось деревянистым, невкусным, несмотря на все ухищрения хозяек.

Ночью я несколько раз подходил к подоконнику, зажигал спички. Оно билось, без крови, без вен, без аорт. Таинственно выполняло потерявшую смысл работу.

И этого смысла лишил его я.

Сердце акулы билось ещё сутки! Чем дольше сжимался и разжимался этот трогательно маленький кусочек жизни, тем больше охватывало меня запоздалое чувство вины.

 

Товарищ Сталин

Он опустил руку с постели, попытался нашарить на ковре письмо с прихваченной скрепкой групповой фотографией.

Очевидно, нужно повернуться на бок, ниже опустить руку. Но для этого требовалось лишнее усилие.

Над изголовьем горел не погашенный с ночи свет. Вчера он перенёс письмо из рабочего кабинета в спальню, чтобы ещё раз поглядеть на фотографию. Если бы не она, аппаратчики не передали бы письмо секретарю и тот не положил бы его в особую папку. Письмо, как это принято, было вынуто из конверта, следовательно, без обратного адреса. В любом случае конверт наверняка остался в отделе писем.

Он всё-таки заставил себя повернуться к краю постели, опустил руку, нашарил письмо на ковре. Снова улёгся на спину.

Голова не то чтобы кружилась, но какая-то дурнота опять расходилась по всему телу. Последнее время он стал замечать, что каждое усилие даётся не без труда, стал ловить себя на том, что заранее рассчитывает каждый шаг, каждое движение…

Вспомнилось, как в прошлом мае он, одинокий старик, пригласил сюда на маёвку Климентия, Никиту, Лазаря и Лаврентия. Сами делали шашлык у костра над ручьём, пили, пели «Сулико», «Смело, товарищи, в ногу». Подвыпившие Никита и Берия отвратительным дуэтом исполнили песенку из «Волги-Волги»: «Отдыхаем — воду пьём, заседаем — воду льем…» Потом всегда моложаво выглядящий Климентий пустился в пляс, стал, словно барышня, кружить с платком вокруг него, Сталина, вызывая на танец, и вдруг остановился, пристально глянул.

Предложил вызвать из дома дежурного врача. Что он заметил, непонятно. Пришлось послать их со всеми их заботами матом.

Но никогда не забыть, как переглянулись они, словно стервятники, почуявшие падаль.

«Февраль кончается, — подумал он. — В эту зиму ни разу не сгребал деревянной лопатой снег с дорожки. И об этом им тоже доложат. Все врачи каждый раз дают им сведения… Лучше не вызывать никаких лекарей. Поднимусь — сам приму какую-нибудь таблетку».

…Вот он, ещё молодой и сильный, сидит в сапогах в тесном окружении стоящих вокруг родственничков. Семейное фото оказалось в чужих руках, черт знает у кого. Погибшая от пули жена Надя Аллилуева. Дети — Светлана и Васька, ещё маленькие. Брат первой жены, Коте, Алёша Сванидзе. Расстрелян в 42-м году. Сын от неё — Яшка. Первенец, так сказать. Опозорил отца, Верховного главнокомандующего: ухитрился попасть в плен к Гитлеру… Другие родственники Аллилуевых. Сгрудились, как куры вокруг петуха. Ещё матери тут не хватает для полного комплекта. Мать тогда была жива. Сидела у себя в Грузии, в Гори, безвыездно. Вязала. Присылала посылки в Кремль.

Он её к себе не приглашал и сам к ней не ездил.

Почувствовал нелюбовь к матери, презрение к ней, с тех пор как, будучи мальчиком, однажды ночью проснулся от скрипа кровати. Показалось, что пьяный отец душит, убивает мать, навалясь на неё, и та как-то странно квохчет. Вскочил, кинулся на помощь. Те тоже вскочили голые, потные.

Потом отец долго драл его широким ремнём по заднице. Мать не вступилась. Уехать от них в Тбилиси, учиться на попа в духовной семинарии было счастьем.

Он ещё раз глянул на фотографию и, открепляя её от письма, с досадой вспомнил, как на днях начальник охраны генерал Власик доложил, что Васька, как всегда пьяный, явился со своими лётчиками-прихлебателями и бабами в грузинский ресторан «Арагви», приказал метрдотелю выкинуть всех посетителей, в том числе каких-то дипломатов. Был очередной скандал…

Скандально начиналось и это письмо, нагло написанное не на пишущей машинке, а от руки. «Товарищ Сталин! Я знаю, что никакие мы не товарищи, и Вам, ”отцу народов”, нет никакого дела до обыкновенного московского старшеклассника. Я читал, что Вы работаете по ночам. Много раз этой зимой ночью ходил вокруг Кремля, надеялся, что Вы, пусть и с охраной, выйдете прогуляться за его стены, и можно будет сказать Вам что-то важное. Но Вы не выходите. Мне даже не удалось увидеть свет ни в одном из окон кремлёвских дворцов. Пересылаю фотографию, которая по праву принадлежит Вам. Её задолго до войны подарила маме Ваша жена. Моя мама врач. Она еврейка. Она никакой не вредитель, не убийца, как пишут сейчас во всех газетах.

Когда мне было девять лет, меня за отличные успехи и примерное поведение наградили в школе книжкой под названием ”Самое дорогое”. Эта книга — посвящённое Вам творчество народов СССР. Вы её читали? По-моему, позор — допускать в отношении себя такую лесть. С тех пор прошла война, послевоенные годы, а лесть продолжает растекаться по всем газетам и журналам, по радио. Вы же неглупый человек. Неужели Вам на самом деле приятно? Или Вы в связи с громадной занятостью не читаете даже ”Правду”? Или так сознательно поддерживается Ваш авторитет? Но это приводит к обратному результату, к карикатуре. Об этом я и хотел Вам сказать, если рядом с Вами нет нормальных, незапуганных людей».

Сталин откинул одеяло, поднялся, отдёрнул на окне тяжёлую штору. Стенные часы показывали начало второго. За окном кунцевской дачи уже начинал смеркаться серый февральский день.

За спиной тихо приотворилась дверь. Всунулась повязанная белым платком голова встревоженной стряпухи.

— Что будете завтракать, Иосиф Виссарионович?

— Яичницу.

— Опять яичницу, Иосиф Виссарионович?

Сталин молча прошёл к застеклённому книжному шкафу, где помещалась часть его личной библиотеки. Раскрыл обе дверцы, оглядел полки, тесно уставленные дарёными книгами. Выдернул из плотного ряда книгу в сером матерчатом переплёте, на котором красными, торжественными буквами было выведено: «Самое дорогое». Полистал.

На глянцевитой бумаге стихи народных сказителей, акынов перемежались цветными фотографиями ковров, где были вытканы изображения товарища Сталина.

Толстым, негнущимся пальцем перевернул скользкую страницу, прочёл:

На дубу высоком, На дубу зелёном Два сокола сидели. Один сокол — Ленин, Другой сокол — Сталин.

Рядом на полях его же рукой было написано: «Ха-ха!»

Голова всё-таки кружилась. Чтобы подойти к тумбочке с лекарствами, нужно было обойти стол, за которым он принимал пищу. Стол можно обойти справа, можно и слева. Справа получалось дальше на шаг или полтора.

Он подумал об этом, запихивая книгу обратно в шкаф. Подумал и о том, что пора одеваться. У постели поблёскивали новые шевровые сапоги. И он пожалел о старых, разношенных, со стёртыми каблуками и подошвами.

Так и не добравшись до лекарства, сидел на постели, одевался рядом с измятым письмом.

«Не понимает в политике этот трусливо не подписавшийся еврейчик. Наверняка не оставил обратного адреса на конверте… Лесть, даже самая грубая, необходима. Необходимо, чтобы этот народ имел объект поклонения вместо бога. Поймёт, когда совсем скоро отправится эшелонами вместе со своей мамой, всей суетливой еврейской нацией, путающейся вроде Троцкого в ногах у истории, навсегда уберётся подальше отсюда, на Дальний Восток… Нечего разгуливать вокруг Кремля! С другой стороны, ведь подохнет».

Он подсел к столу, где на скатерти рядом с графином воды лежала положенная вчера секретарём папка самых неотложных дел. Отыскал в ней секретное постановление Политбюро о высылке евреев и вывел в верхнем углу первой страницы:

«Доставить живыми до места назначения не меньше 50%. И. Сталин».

Теперь нужно было встать, чтобы пойти за лекарством.

До его смерти оставалось ещё пять дней.

 

Суд

На протяжении полувека эта история зачем-то всплывает в сознании. Время от времени словно одёргивает меня, заставляет вспомнить.

Малиново-красное солнце с ярко-голубого неба освещает стены домов, утренних прохожих. Если не опускать взгляда, не видеть тротуары, покрытые снегом, не чувствовать лютого январского мороза, можно подумать, что наступил апрель. Кажется, ноздрей коснулся неповторимый запах ранней московской весны.

Мне девятнадцать лет. Иду по Неглинке в чёрном пальто, кепке. Куда и зачем — не помню. Зато хорошо помню, как от мороза деревенеют уши, коченеют ноги в ботинках. Непонятная сила вдруг заставляет свернуть с пути, примкнуть к небольшой группе толпящихся поблизости от нотного магазина замёрзших людей, увязаться за ними на заседание районного суда.

Какого рожна? Зачем? Случайные люди, преимущественно старики и старухи, сползлись сюда не столько погреться, сколько в ожидании дармового развлечения.

— Подсудимый Михайлов Сергей Иванович, признаете себя виновным? — спрашивает женщина-судья.

Он сидит у стены за решёткой на позорной скамейке, тщедушный человек в потёртом костюме, со сбившимся набок галстуком, дрожащей рукой поправляет очки на лице. У клетки скучает милиционер.

— Встаньте, подсудимый! Вы признаете себя виновным?

Встаёт.

— В чём? В том, что люблю дочь, свою Машеньку? Что прописал на своей площади жену, а теперь, пока уезжал на два месяца в командировку на Север, она завела себе хахаля, и они хотят отнять комнату в коммунальной квартире?

— Врёт! — вскакивает с переднего ряда женщина с шапкой белесых, крашенных пергидролем волос. — Всё время пристаёт к Маше, живёт с ней! Скажи, Маша, скажи!

— Живёт, — заученно подтверждает невзрачная девочка лет восьми, привставая рядом с матерью.

— Как именно живёт, Маша? Расскажи подробно. Расстёгивает штаны?

— Нет. Как приедет, сажает меня на плечи, носится по комнате. Подбрасывает.

— Не только! — визгливо вмешивается мать. — Расстёгивал брюки?

— Да, — подтверждает девочка. — Переодевался при мне в домашние штаны.

— Всё-таки не понимаю, — говорит женщина-судья.

— Вставлял он член в её влагалище или нет? Или придётся откладывать и назначать медицинскую экспертизу?

— Да что тянуть? — подаёт голос плешивый верзила, сидящий рядом с девочкой и её матерью, вероятно, тот самый хахаль. — Прижать гниду на полный срок, и делу конец!

Кто-то из стариков аплодирует.

— Вставлял или не вставлял? Расскажи, Машенька, мне и народным заседателям.

…Стон выводит меня из оцепенения. Выламывая себе пальцы рук, тщедушный подсудимый от бессилия и ужаса стал ещё меньше. Почему-то этот русский Сергей Иванович Михайлов на глазах становится похож на замученного еврея, каких я видел в кинохронике о нацистских лагерях смерти.

— Вставлял или не вставлял? — не унимается судья.

— Это вас надо судить! — вскочил, ору срывающимся голосом. — Как можно при девочке, при ребёнке? Неужели не ясно, что затеяла эта тварь?!

— Кто вы такой? Выведите из зала!

Милиционер выпихивает меня вон. Последнее, что, обернувшись, вижу — затравленный, устремлённый прямо в душу взгляд.

 

«Население нашего местожительства»

Мне понадобилось отыскать одну из своих давних рукописей. В полутьме кладовки искал среди старых, потрёпанных папок. Наконец нашёл, перенёс в комнату, на столе развязал тесёмки.

Поверх рукописи покоился большой конверт из грубой обёрточной бумаги с грифом «Госкомитет по радио и телевидению СССР». В конверте оказались письма с подчёркнутыми моей рукой строчками.

…Много лет назад, во время оно, я получил внештатную работёнку в радиокомитете. Нужно было отвечать на письма радиослушателей, такой был порядок. Судя по тому, что письма остались у меня, я на них не ответил. Лишился скромного заработка. Да и что можно было ответить?

…«Дорогая редакция! В настоящее время у нас в райцентре проблема найти демисезонное пальто, размер 54, рост 4, свободного покроя, темно-синего цвета для женщины брюнетки ценою до 80 рублей».

…«Прошу принять меры к нашему зоотехнику. Подобно Дон Жуану, он сожительствует со многими колхозницами».

…«Пишу вам один скандальный случай и плачевное дело для государства. Наш начальник ни к кому не вежлив. И у него укоренилась частная собственность. Но не это главное. Главное ниже. Вчера он снова начал опохмеляться, и до того наопохмелялся, что стал разгонять всю нашу контору райпотребсоюза в разные стороны».

…«Все население нашего местожительства просит вас засыпать лужу на Староводопроводной улице. Начинается падеж котов и кошек. Горсовет поник головой».

…«Прошу передать по радио мою клятву. Клянусь: я буду абсолютно неузнаваем во всех отношениях. Я клянусь святой клятвой и даю нерушимое слово разным родным, знакомым и всем радиослушателям. Пусть Леночка, услышав эту передачу, сообщит по моему адресу. Помогите наладить счастье нашего будущего дитя!»

…«Сторонники великих семашкинских оздоровительных заветов просят вас сообщить, думают ли санврачи прогрессировать свою науку так, как прогрессируют их коллеги — футболисты, космонавты и мастера эстрадного искусства?»

…«У мужа моего одна мелодия — пить вино, бить жену и увлекаться гражданкой Мещаевой Марией. Прожив со мной всего восемь лет, он стал алкоголиком и развратником семейных жизней».

…«Мы хотели сделать в парикмахерской итальянскую причёску. Но вместо заказанной причёски мастер заявляет, что не лучше ли подстричься под мальчика. И в безвыходном положении приходится стричься под мальчика. И, конечно, под всякую причёску нужен соответствующий костюм, так что приходится шить узкую юбку. И виновниками всего этого безобразия являются мастера дамских залов».

…«Нельзя ли исполнить по радио мою космическую частушку? Не будьте строги к содержанию и форме. Ведь это — народное творчество. Если моя песенка вам подходит, то я очень прошу, чтобы композитор вместо слов ”ти-ти-ти-ти” подобрал слова со звуком ракетных сопел.

О, Аэлита, Твоя орбита Сошлась с моей! И мы летим (Ти-ти-ти-ти), И мы летим (Ти-ти-ти-ти) ».

Кто-то посмеётся. Кто-то с презрением процедит слово «совок!».

А мне плакать хочется о населении нашего общего «местожительства».

 

«В этом борделе, где мы живём»

Между мной и им почти ничего общего.

В отличие от него я не убивал, не грабил. Правда, однажды в Мадриде, в супермаркете на Гран Виа, спёр упаковку рыболовных крючков. В чём каюсь.

Он родился в 1431 году, в пятнадцатом веке. Когда умер — неизвестно. Кажется, этого беспутного человека в конце концов повесили. Нас разделяют шесть веков!

Время от времени томясь в тюрьмах, он предавался сочинению стихотворений. Лишь малая часть из них уцелела, а из той, что уцелела, совсем немного дошло до меня в переводах с французского. Переводы плохие и не очень плохие. Читаешь и чувствуешь, как переводчики изо всех сил пытаются причесать беспутного автора. Так сказать, ввести за руку в приличное общество. Беспутный-то беспутный, но этот пьянчуга и грабитель с беспощадной трезвостью видел мир, куда попадает человек после рождения…

Странное дело, сквозь отысканные мною переводы стихов разбойника с большой дороги проглядывало лицо очень ранимого человека.

Общее между нами лишь то, что я тоже пишу стихи.

Я был молод, одинок. Иногда ловил себя на том, что мысленно с ним разговариваю, как мысленно говоришь с близкими тебе людьми.

Безусловно, существует таинственная, необъяснённая связь между тем, о ком ты думаешь, что генерируют твои мысли, и так называемой реальной действительностью.

…Однажды одной девушке приходит в голову уговорить меня заехать вместе с ней к незнакомому человеку, навестить какого-то разбитого инсультом старика — бывшего эмигранта, вернувшегося из Франции в Советский Союз.

— Что тебя с ним связывает? — спросил я.

— Собираюсь замуж за одного из его сыновей. Ещё ни о чём не подозревая, я вошёл за ней в небольшую, слишком уж тесно заставленную мебелью квартиру.

Хозяин принял нас в кабинетике. Подволакивая ногу и придерживая здоровой рукой другую, парализованную, он проследовал к обложенному подушечками креслу за письменным столом, угнездился, попросил жену принести чаю.

И мы стали пить чай с принесённым нами печеньем.

Этот тощий, побитый сединою человек поначалу показался мне сущим глупцом. Нужно же было ему сразу после Второй мировой войны вернуться с семьёй сюда из Франции, из Парижа! Из патриотических побуждений… При этом он был даже не русский, а бывший рижанин, увезённый после революции отцом и матерью в эмиграцию.

Там, во Франции, он стал лётчиком. Во время оккупации немцами Парижа примкнул к партизанам — маки. После войны получил орден, пенсию. Почему-то занялся филологией, публиковал эссе на литературные темы.

И вот дёрнула нелёгкая явиться в сталинский СССР. Тут-то его, голубчика, и взяли за жабры, посадили на Лубянку.

Меня несколько насторожило то, что срока он не получил, в концлагерь не попал, а залетел в ссылку. До разоблачения Хрущевым культа личности Сталина, до реабилитации ютился с женой и двумя сыновьями на чердаке в Ульяновске.

Где его и хватил инсульт. Язык не парализовало. Наверняка он не первый раз рассказывал о своих злоключениях. Говорил много, с заметным французским акцентом, грассировал. И всё-таки чувствовалось — многое недоговаривает. Он проворчал, что нуждается, хотя вновь получает французскую пенсию ветерана. Недавно заключил договор с московским издательством — впервые переводит на русский повесть своего бывшего однополчанина-лётчика, которая станет литературной сенсацией.

Лётчика звали Антуан де Сент Экзюпери.

Всё это становилось интересным, и я не смог удержаться, чтобы не задать вопрос, не знает ли он, где можно раздобыть наиболее полное издание стихов моего любимого поэта.

— Такового на русском не существует, — веско сказал он. — Переведена самая малость. И то с современного французского. А он писал на старофранцузском. К вашему счастью, я им владею. А также средневековой латынью. А ну-ка возьмите вон с той полки том старофранцузского словаря. А там, на подоконнике, в одной из стопок книг отыщите академическое издание вашего анфан террибль. С научными комментариями. Выпущено ещё до войны в Сорбонне. Попробую кое-что перевести вам с оригинала.

Я затрепетал от волнения. Только вскочил со стула, как в квартире раздался грохот. В кабинет ворвались два похожих друг на друга чернявых молодца с усиками и набриолиненными причёсками.

— Папа! Отоварились! Посмотри! Пришлось нанять пикап. Дай денег. Шофёр ждёт в передней.

Мы с моей спутницей вышли вслед за хозяином в гостиную осматривать три привезённых кресла. Они были как новые. Только с продранной там и сям чёрной обивкой.

Девушка познакомила меня со своим женихом Гастоном и его братом Сержем. Выяснилось, оба учатся в институте иностранных языков и одновременно подрабатывают в качестве гидов-переводчиков на выставках, устраиваемых Францией в Москве. По окончании выставок всегда остаётся какая-то часть оборудования, которую обратно не вывозят.

Я представил себе, как ждут закрытия каждой выставки эти молодые шакалы…

Разнокалиберной мебели было и без этих кресел слишком много в квартире. Наверняка часть её уходила на продажу.

Сыновья хотели есть. Хозяйке и хозяину стало не до нас. На прощание он пригласил меня прийти в любой день, чтобы мы, как он выразился, «продолжили наши изыскания», всучил папку с началом перевода повести Сент Экзюпери, попросил подправить русский текст.

— Братцы наверняка сотрудничают с КГБ, — сказал я своей спутнице, когда мы вышли на улицу. — Действительно собираетесь замуж за Гастона?

— Наверное, опрометчиво сделала, что завела вас в эту семью, — сказала она, не отвечая на мой вопрос. — При старике тоже не следует говорить лишнего.

Стало совсем гадко на душе. Тем более, что старик мне понравился. Не мог и не могу жить в атмосфере подозрительности.

Начало повести Сент Экзюпери оказалось замечательным. Несколько корявый перевод я подправил и через несколько дней уже самостоятельно пришёл в гости к экс-эмигранту.

За плотно задёрнутыми шторами сияло солнце. А здесь, в кабинетике, горел свет настольной лампы. Хозяин в плотно запахнутом халате, следя за тем, как я выкладываю перед ним папку с его переводом, неожиданно спросил:

— Вы давно знаете девицу, с которой приходили?

— Год-полтора.

— Были её любовником?

— Нет. Отчего вы так решили?

— Она сексапильна. Любой мужчина захочет потащить её в постель, не так ли? Я бы и сам не прочь. Мой Серж собирается на ней жениться.

— По-моему, Гастон.

— Гастон тоже. Но сначала она жила с Сержем. У меня голова пошла кругом от этой семейки. Наконец мы перешли к делу, ради которого я пришёл.

Для начала он открыл том французской энциклопедии. О моём любимце было известно лишь то, что у него не было отца-матери, что некий Гийом дал ему фамилию, обучил грамоте. Затем был раскрыт изданный в Сорбонне фолиант. Началось чтение на старофранцузском.

Я вслушивался в мелодику непонятных строк, судорожно старался уловить их ритм и размер.

После этого хозяин подал лист бумаги, авторучку и долго, как мне показалось, с занудной скрупулёзностью, сверяясь со словарём, слово за словом продиктовал двенадцать строк из «Большого завещания», написанного поэтом в тюрьме перед повешением.

То, что я записал, меня ошеломило. Это было чем-то похоже на стихи раннего Маяковского!

— Попробуйте перевести. Если получится, сделаю вам ещё один подстрочник.

Дома, снедаемый нетерпением, боясь позабыть своеобразную музыку стиха, в ту же ночь я перевёл эти строки:

Ещё есть милый Мэтр Гийом, Что дал мне прозвище — Вийон. Вытаскивал меня живьём Из всякой заварухи он. Спасти сейчас Не выйдет, нет… Втянули в дело шлюхи, Лишь виселица выдернет Из этой заварухи!

На следующее утро мой перевод не без ворчливых придирок был все же одобрен. И мы приступили к изготовлению подстрочника довольно большой баллады.

Удивительно, но переводить эту написанную шесть веков назад беспощадную исповедь было легко. Как если бы сам Вийон заговорил во мне на русском языке.

Баллада про Вийона и про толстуху Марго

Не скажет никто, что я дурак, Если с такою красоткой живу. Сколько отменных женских благ Кажет красотка Марго наяву, Когда с посетителем, как в хлеву, Она валяется вверх животом… Для них я за сыром бегу и вином, А после монету не брезгую взять. Если вам женщину нужно опять, Пожалте в бордель, где мы живём! Но вот неприятность бывает, когда Без посетителей и монет Марго является. Вот беда! Смотреть на неё мне силы нет, С неё срываю юбку, жакет И грожу все это продать. Она же ругается в бога мать. Тогда я поленом и кулаком Её стараюсь разрисовать В этом борделе, где мы живём! Потом воцаряется тишь да гладь. Громкий залп издаёт Марго, Меня за бедро начинает щипать И называет: «Мой го-го». И брюхо её — у моего, И на меня залезает жена, И нет мне тогда ни покоя, ни сна. Скоро я стану плоским бревном В этом борделе, где мы живём. Ветер. Град. Мороз. Весна. Я развратен. Развратна она. Кто кого лучше — картина ясна: По кошке и мышь, согласимся на том. С нами бесчестными — честь не честна. С нами грязными — жизнь грязна. …В этом борделе, где мы живём!

Мой составитель подстрочников умер от инфаркта, повздорив со своими сыновьями, накануне того дня, когда я снова пришёл к нему.

 

Смерть Хемингуэя

Под старым дебаркадером лениво похлопывала река. Её гладкая поверхность слепила глаза отражённым солнечным светом. И хотя шёл только десятый час утра, я и двое моих спутников изнемогали от зноя. Скрыться от него было негде. На пустынном берегу не росло ни одного дерева, а здесь, на дебаркадере, имелась лишь хлипкая будочка кассы, где сидела старушка, продавшая нам билеты.

Еженедельный рейсовый катер именно сегодня должен был появиться с верховьев реки ровно в полдень. Так, по крайней мере, гласило выцветшее расписание, с которым мы первым делом ознакомились две недели назад, когда с пересадками прибыли в эту глушь из Москвы.

Мои спутники, муж и жена, угнездились на рюкзаках в куцей тени у кассы, а я от нечего делать достал из чехла одно из своих удилищ, состыковал нижнее его колено с верхним, наживил на крючок завалявшееся в кармане распаренное зерно пшеницы, уселся на дощатый край дебаркадера, свесил ноги и закинул удочку.

Движимые нетерпением, слишком рано свернули мы наш лагерь в четырёх километрах отсюда. Там на берегу залива стояли среди сосняка две палатки, покачивалась на воде привязанная к иве лодка-плоскодонка, которую мне выписали на расположенной за мысом базе общества «Рыболов-спорт смен».

Красный поплавок плыл по течению. Когда леска натягивалась, я перезакидывал его влево и снова следил за ним и все думал о том, как чудесно было на реке в первые дни.

На рассвете, подгоняемый нетерпением, я вылезал из своей палатки, подходил по росной траве к палатке друзей, будил Всеволода. Тот выползал задом наперёд — большой, могучий, весь ещё во власти сна, спрашивал: «Который час? Седьмой? Чего не разбудил раньше?»

Наскоро наливали из термоса в бумажные стаканчики горячий кофе, приготовленный с вечера Людой, переносили в лодку удочки, подсачек, жестяные банки с наживкой, вставляли весла в уключины и отправлялись к середине залива.

Люда никогда не рыбачила с нами. Она предпочитала спать часов до десяти. Зато по возвращении нас ждал приготовленный на костре завтрак.

Действительно, чудесны были эти первые дни. Особенно когда, опустив на верёвке якорь, мы закидывали удочки и начинался клёв.

Вдруг поплавок наполовину вылезал из воды, ложился набок, косо уходил в глубину. Тут-то и нужно было подсекать.

Ловились только лещи. Килограмма по три, похожие па округлые зеркала. То я, то Всеволод орудовали подсачком, помогая друг другу вытащить и перевалить в лодку тяжёлую добычу.

«Да не греми ты», — зашипел на меня Всеволод, когда в пылу схватки я как-то задел и опрокинул на решётчатое дно лодки две банки с червями. Потом он забросил удочку, подумал и продекламировал впервые в жизни сочинённые стихи: «Задевали жестянку ногою, опрокинули пару вещей, шум и шухер стоял над рекою — сценаристы ловили лещей».

Всеволод бил известным киносценаристом. Множество картин по его сценариям постоянно снимались на различных студиях СССР, после того как, вернувшись раненным с фронта, он кончил ВГИК. Всегда был завален все новыми заказами, договорами.

…Красный поплавок задёргался. Я подсёк, и на доски дебаркадера шлёпнулась серебристая уклеечка.

— Эй, кого ты там изловил? — крикнул Всеволод. — Хочешь бутерброд с сыром?

— Нет.

Я поддел крючком под верхний плавник трепещущей рыбёшки. Снова закинул удочку.

— В термосе остался чай! — крикнула на этот раз Люда. — Может, выпьешь?

Я ничего не ответил. Уклейка, шныряя под поверхностью воды, водила мой поплавок из стороны в сторону.

— Имел когда-нибудь дело с женскими брюками? — как-то спросил Всеволод, когда поутру мы вдвоём выгребали к середине залива, где водилось стадо лещей.

— Что-что? Ты, кажется, ещё не проснулся.

— Понимаешь, приходится бывать в киноэкспедициях. Естественно — гостиница, отдельный номер. Всегда подворачивается баба, ну, актриса какая-нибудь. Грех не попользоваться. Да вот завели себе моду — носить брюки. Странное чувство, когда её раздеваешь…

— Не знаю. Не испытывал.

Там, на берегу, спала в палатке Люда, на которой он женился, ещё будучи студентом ВГИКА.

Я был знаком с ним, а потом и с Людой больше года. Всеволод начал бывать у меня. То заходил, чтобы забрать какое-нибудь лекарство, которое добывала для него моя мама, то недавно без всякой моей просьбы взял почитать мой сценарий, купленный «Ленфильмом», но так и не поставленный.

Он был по-своему обаятелен, этот истинно русский человек, талантливый, много и легко пишущий, удачливый. Кроме того, бывший фронтовик. И я, будучи моложе Всеволода, дорожил нашим знакомством.

Поэтому так обрадовался, когда он в разгар душного московского лета предложил поехать куда-нибудь на рыбалку.

— Ты ведь состоишь в обществе «Рыболов-спортсмен»? Сможешь устроить нас с Людой на какой-нибудь базе, добыть лодку? Только в глуши. И чтобы была гарантия клёва.

Так мы оказались здесь. Зачем я увязался с ними?

— Парень! На поплавок ловишь? А где он?

Я успел обернуться, увидеть, что сзади меня скопились прибывшие к рейсовому катеру колхозники. Поддёрнул удочку и почувствовал, как на крючке ходит какая-то очень крупная рыба. Вот-вот могла лопнуть тонкая для такой тяжести леска.

— Всеволод! Подсачек! Быстро!

Всё-таки это было чудо, что она у нас не сорвалась — никогда мною ранее не виданная рыбина с изящным изгибом пасти. Сверкала под солнцем, в ярости лупила хвостом по щелястому полу дебаркадера.

— Жерех, — сказал бородатый мужик с перекинутой через плечо корзиной, откуда высовывались гуси. — Красавец!

— Чего будем делать? — спросил Всеволод. — Пока на катере, да ждать поезда, да ночь пути. В такую жару до Москвы протухнет.

— Протухнет-протухнет! — подтвердили собравшиеся возле нас мужики и бабы.

— А я его выпотрошу, — сказала Люда. — Заверну в мокрую мешковину. Довезём!

Она достала из рюкзака нож, присела на корточки и принялась за дело.

— Половина тебе, добытчик, половина нам! — постановил Всеволод. — Нет возражений?

— Нет.

— Показался, паразит! — вскричала какая-то тётка с бидоном.— В этот раз без обмана, по расписанию. Слава тебе, Господи! Из-за изгиба реки выплыло белое судёнышко.

…Мы сидели на корме у своих непомерных рюкзаков и свёрнутых палаток. Дырявый тент над головами почти не защищал от солнца, но зато здесь было не душно, как внизу в салоне, набитом пассажирами.

Я-то по какому-то инстинкту никогда не упускал случая оказаться в гуще людей, послушать, о чём судачит народ, но Всеволод, который один за другим писал сценарии именно о жизни простых людей, к моему удивлению, всегда барски пренебрегал подобной возможностью.

«Быдло, оно и есть быдло!» — вырвалось у него, когда однажды я разговорился с подкатившим на велосипеде к нашим палаткам подвыпившим пастухом. У него кончилось курево, и я отдал ему пачку «Стюардессы» из своих запасов.

Несколько дней назад Люда, вымыв после ужина посуду, ушла спать. Мы остались вдвоём у догорающего костра. Всеволод вдруг сказал:

— Между прочим перед отъездом я прочёл твой сценарий. В некоторых местах прошёлся по нему рукой мастера. Мало того, ты говорил, что «Ленфильм» не может найти на него режиссёра. Заметь на будущее: только олухи пишут сценарии, не имея режиссера… Так вот, я успел передать твоё творение на студию Горького. Там нашёлся свободный режиссёр. Они перекупают сценарий у «Ленфильма». У них горит план. Поэтому сразу же и запустят. Рад?

— Спасибо. Но почему ты говоришь об этом только сейчас? И потом — что это ты там сделал своей рукой мастера?

— Умей быть благодарным! Снимут фильм — половину гонорара отдашь мне. Нет возражений?

Вот тогда-то я и пожалел о том, что увязался с ними в это путешествие. Видимо, иногда нужно держаться подальше от преуспевающих людей. Чтобы не видеть их самодовольства, вечных устремлений извлечь из всего выгоду.

Катер вышел из устья реки и стал пересекать Волгу, чтобы причалить к пристани городка, где проходит железная дорога. Я стоял у поручней, глядел на суматоху барж, дизель-электроходов и юрких катерков.

Рядом встала Люда.

— Не обижайтесь на Всеволода. Он зачеркнул всего две-три ремарки, сам мне сказал. И, кажется, один эпизод.

— Какой?

— Не знаю, — она пожала плечами. «Прах его побери с его рукой мастера!» — подумал я. Это был мой первый сценарий, и он был мне дорог. С другой стороны, чего я капризничаю? Всё-таки пристроил, потрудился. Но что-то саднило душу. С того самого разговора о женских брюках.

…По шатким сходням сошли мы вслед за галдящей толпой пассажиров на пристань. Обливаясь потом, дотащили наш тяжкий скарб до железнодорожного вокзала, сдали в камеру хранения, купили билеты на поезд, который отправлялся отсюда только в шесть вечера.

— Давайте завалимся куда-нибудь в ресторан, — предложил Всеволод. — Наконец-то пообедаем по-человечески!

Пыльными, замусоренными улочками, вымершими от жары, дошли до базара, рядом с которым, как нам объяснили, находился единственный в городе ресторан «Волна».

По пути я задержался у деревянного стенда с выгоревшей газетой. Две недели мы были оторваны от новостей.

Номер «Известий» оказался трёхдневной давности. Передовица разъясняла политику партии в отношении сельского хозяйства, славила «нашего дорогого Никиту Сергеевича Хрущева» за внедрение кукурузы, и я в который раз подивился тому, что человек, мужественно разоблачивший культ Сталина, допускает в отношении себя все ту же лесть… Вдруг моё внимание привлекло маленькое сообщение в конце соседней страницы.

Оно извещало о самоубийстве Эрнеста Хемингуэя.

— Где ты там? — дошло до моего слуха. — Иди скорей! Жрать хочется.

 

Хорошенький - пригоженький

Субботним утром в октябре машин на улицах мало. Можно было бы быстро домчаться до Черёмушек. Но Георгий Сергеевич старался вести свой «Пежо-205» как можно медленнее. Неприлично было бы явиться раньше условленного срока — десяти часов.

Ночью он не раз просыпался, взглядывал на часы. Как ребёнок, торопил время, ждал и не мог дождаться, когда же наконец наступит утро.

Он и предположить не мог, что давно забытая страсть пробудится в нём с такой силой.

Ровно неделю назад, вечером в прошлую субботу, по первому каналу центрального телевидения о нём, Георгии Сергеевиче — хирурге одной из московских больниц, был показан пятнадцатиминутный документальный фильм. Оскорбительный, по сути дела. Ибо телевизионщиков привлекло не столько его профессиональное мастерство, репутация знаменитого сосудистого хирурга, сколько то, что он делал сложные, подчас многочасовые операции, стоя на протезе. В двенадцать лет попал под трамвай, катаясь с мальчишками на «колбасе», и ему отрезало правую ногу выше коленного сустава.

Кажется, после гибели глазного хирурга Федорова он один остался таким.

Ни к чему была вся эта съёмка, вся эта суета. Но главный врач упросил дать согласие. Для поддержания репутации больницы.

Фильм был как фильм. Хотя, глядя на экран телевизора, Георгий Сергеевич внутренне ёжился от изобилующего неточностями дикторского текста, сопровождающего изображение, от слащаво-восторженных интонаций дикторши.

На следующее утро, конечно, звонили коллеги, друзья. Поздравляли, восхищались.

За многие десятилетия он привык к протезу и не чувствовал за собой никакого геройства. Просто после операций культя, как свинцом, наливалась усталостью. Вот и все.

— Это про тебя было кино? — раздался через несколько дней голос в телефонной трубке. — Помнишь тысяча девятьсот пятьдесят второй год? Я Эдик. Помнишь Эдика на катке?

— Извините, какого Эдика? — машинально спросил он. И тут же с необычайной ясностью понял, кто это неожиданно объявился из такой дали времени: — Эдик, приятель Юры Новикова?

— Вот-вот! Юрка лет тридцать как помер.

— А как вы меня узнали? По ноге?

— Конечно. Позвонил в больницу, дали твой домашний телефон. Без проблем. А ты почему-то мало изменился. Может, поделишься, каким образом? Тебе сейчас сколько? Под семьдесят? В чём секрет?

— Не знаю секретов. — Георгий Сергеевич давно отвык, чтобы с ним говорили на «ты». Это было бы даже приятно, если бы в хрипловатом голосе собеседника не звучало какое-то наглое превосходство, смахивающее на пренебрежение.

— Ладно врать-то! Знаю я вас, врачей. Достаёте по своим каналам какие-нибудь особые лекарства, витамины… Короче, я что-то совсем разрушился. Можешь спасти меня? Озолочу.

— Эдик, вы на пенсии? Работаете?

— Работы невпроворот. Только теперь самая работа. День и ночь.

— Так нельзя. Переключайтесь каким-либо образом. Я когда-то собирал марки. Кем всё-таки вы стали? Генералом?

— Марки собираешь? Вот уж ерунда! Слушай, приезжай ко мне. А марок этих у меня два чемодана альбомов. Недавно жена нашла на чердаке дедовой дачи. Сюда привезла.

— И какие там марки?

— Шут их знает. Трофейные, с войны. Если хочешь — забирай все вместе с чемоданами.

— Минуточку, это же должна быть большая ценность.

— Говорю, у меня с деньгами проблем нет. Могу тебе подкинуть, если подлечишь. Приезжай!

— Когда? Я, собственно, не терапевт.

— Хоть в субботу. Посидим. И марки захватишь.

— Ну, хорошо. Какой адрес?

…Тогда, в 1952 году, сколько ему, Георгию Сергеевичу было лет? Шестнадцать. Учился в девятом классе. А этот Эдик, несмотря на юный возраст, уже почему-то щеголял в лейтенантской форме.

Георгий Сергеевич вспомнил, как однажды зимой Юрка Новиков, сосед по парте, зашёл к нему под вечер, предложил вместе отправиться на каток. Предложение было нелепым, если учесть отрезанную ногу. Протеза тогда не было, скакал на костылях. Но он пошёл с Юркой, потому что вскоре должны были вернуться с работы родители, а они тогда вечно ссорились. Дома было нехорошо.

Георгий Сергеевич вёл машину и отчётливо видел перед собой тот огромный двор в центре Москвы, кажется где-то возле Петровки или Столешникова переулка, куда его привёл Юрка. Разноцветные лампочки над катком, где под музыку из «Серенады Солнечной долины» кружили конькобежцы.

Не заходя в раздевалку, Юрка сел на скамейку, снял валенки, надел ботинки с коньками и выехал на лёд. А он, Георгий, остался мёрзнуть рядом со своими костылями.

Пёстрый, косо заштрихованный падающим снежком мир катка был полон девушек в меховых шапочках. Парней почему-то было немного, и среди них выделялся один — красавец в пушистом белом свитере, лихо закладывающий виражи. Катался он на коньках, о которых тогда никто и мечтать не мог. Это были высокие серебристые «Космос-оригинал».

К нему-то и подкатил Юрка. Вроде что-то передал. Потом они катались порознь.

Со стороны было хорошо видно, что свои виражи красавец все чаще закладывает вокруг рослой девицы в коротеньком коричневом полушубке. Двигалась по льду она плохо, порой падала, и всякий раз он галантно помогал ей подняться.

Наконец ей, видимо, надоело получать синяки, и она покатила к раздевалке. Красавец направился вслед.

Раздевалку эту, куда его привёл Юрка, Георгий Сергеевич запомнил особенно хорошо. Из-за тепла и длинного, накрытого белоснежной скатертью стола со сверкающим самоваром, вокруг которого теснились стаканы в подстаканниках, стояли тарелки с нарезанными ломтиками лимона, бутербродами с колбасой, сыром, чёрной и красной икрой. Здесь же можно было выпить рюмку коньяка или водки.

Но ярче всего запомнилось Георгию Сергеевичу, что, когда они с Юркой вошли, буфетчица — дородная тётка в накрахмаленном кружевном чепце и переднике, стоя на коленях перед диваном, на котором сидел красавец в белом свитере, расшнуровывала ему ботинки с коньками.

0 — До чего хорошенький-пригоженький, — приговаривала она. — Мамочка звонила уже, беспокоилась. Он и вправду был красивый, белокурый. К тому же замечательный апельсиново-нежный загар покрывал лицо.

«Хорошенький-пригоженький» пригласил его и Юрку сесть рядом на диван, угостил бутербродами, чаем, поинтересовался, что с ногой, сказал: «Считай, повезло. В армию не загребут». А когда к столу подошла высокая девица, он как бы невзначай предложил довезти её до дома на машине.

— Я и сама способна взять такси, — горделиво ответила она.

— Зачем? У меня свой «Форд», — небрежно ответил «хорошенький-пригоженький» и добавил: — Меня, между прочим, зовут Эдуард. А вас?

— Нина. С этой минуты она, как говорится, была уже вся его. Стояла у стола, обжигаясь, пила чай.

Тем временем Эдуард вышел в гардероб.

«Конечно, трепло, — не без зависти подумал тогда Георгий. — Сын каких-нибудь шибко ответственных работников. Всего года на два старше нас. Приедет за ним папочка на машине, и все дела».

Но вот он появился. Ещё более красивый, щеголеватый, неожиданный в новенькой, с иголочки, лейтенантской форме, надраенных до блеска сапогах.

Скорее всего, чтобы скрыть замешательство, Георгий Сергеевич спросил:

— Слушай, где это ты так загорел?

— В Барселоне.

— Где-где?

— В Испании, на курорте. — Он одел шинель и бросил взгляд на девицу, торопливо дожёвывающую бутерброд.

— Врёшь! В Испании фашизм, Франко. У нас с ними ничего общего. Нет даже дипломатических отношений.

Вот тогда-то «хорошенький-пригоженький» тихо, но внятно произнёс:

— Политика — это для засранцев. А есть кое-что ещё. Для белых людей.

После Георгий Сергеевич, стоя на улице с Юрой, видел, как он садится за руль заграничной машины и открывает дверцу девице в коротком полушубке.

Вот к этому человеку, так неожиданно объявившемуся через полвека, он сейчас и ехал. …«Хорошенький-пригоженький» долго не открывал дверь. Георгий Сергеевич снова нажал кнопку звонка, потом ещё раз.

В эту минуту он осознал, что алчет только этих чемоданов с марками. Его собственная коллекция марок, к которой он давным-давно не притрагивался, в девятнадцати толстых альбомах стояла за стёклами книжного шкафа, совсем забытая, и ему удивительно было чувствовать, с какой силой вспыхнула в нём сейчас надежда пополнить её множеством почти наверняка редких, уникальных экземпляров.

За дверью возник приближающийся шорох. Шаги — не шаги… Послышалось звяканье цепочки, щёлканье ключей. Дверь медленно отворилась.

И перед Георгием Сергеевичем предстала… баба в цветастом восточном халате. Распухшее лицо было странным, землисто-серым. Редкие седые пряди волос прилипли к потному лбу.

— Приехал? — недоброжелательно произнёс «хорошенький- пригоженький», ибо это был он. — Ну, заходи. Водку привёз?

Держась неестественно прямо, он проконвоировал Георгия Сергеевича через обширный холл прямо на кухню. Там он рухнул на стул у стола, нисколько не позаботясь усадить гостя.

— Не привёз выпить? Пойди и купи водку. Жена забрала наличные, кредитную карточку, сволочь. Затаилась на даче, понял? Пойди и купи водки.

— Эдик, по-моему, вы и так смертельно пьяны. — Георгий Сергеевич с грохотом пододвинул стул, из-под которого выкатилась пустая бутылка «Абсолюта», и тоже подсел к столу, где громоздились тарелки, полные остатков пищи, перемешанной с окурками. — Понимаю, у вас похмельный синдром…

— Значит, не купишь водки?

— Вам пить нельзя, мне тоже, я за рулём. — Решив отвлечь его от навязчивой идеи, Георгий Сергеевич спросил: — Что вы теперь делаете? Работаете? Кем?

— По снабжению, — ответил тот, глядя на него вялым, рыбьим взглядом.

— По снабжению кого?

— Саддама Хусейна и «Абу Саяф». Слыхал?

Вдруг его шатнуло в сторону. Он схватился за живот, согнулся, как от удара, и его вырвало гущей темно-красного цвета.

Георгий Сергеевич вскочил с места.

— Неужели никого нет дома? У вас язвенное кровотечение! Где телефон?

— Много знаешь, сука. Нельзя мне болтать. Уходи.

— Эдуард, спустимся. Довезу до больницы. Вам необходимо переливание крови, можете умереть.

— Ушлый! За марками припёр? Хотел меня ограбить? Сейчас вызову охрану.

Георгий Сергеевич двинулся вон из квартиры. Хлопнул за собой дверью.

…Вернувшись домой, он набрал номер Центропункта, назвался, продиктовал адрес Эдуарда, сообщил, что у того прободение язвы, что он пьян. Дежурная «Скорой» пообещала немедленно госпитализировать больного и после обязательно позвонить.

Долго Георгий Сергеевич ждал этого звонка.

Все ему было противно, и прежде всего он сам себе стал противен с этой погоней за дармовыми марками. Противно ощущение какой-то жуткой правды, прозвучавшей в невольно вырвавшемся признании «хорошенького-пригоженького». Конечно, и тогда, пятьдесят лет назад, говоря о Барселоне, и теперь — о том, что он участвует в снабжении террористов, видимо, российским оружием, он мог врать. Но чувствовалось — здесь есть что-то, переворачивающее привычный порядок вещей, некая подлая, закулисная сторона…

Лишь к вечеру раздался звонок. Дежурная сообщила, что, когда бригада «Скорой» вошла в квартиру, пациент был уже мёртв.

 

Маня

Она опять кралась за ним вдоль забитой людьми платформы метро «Маяковская».

На прошлой неделе в восемь пятнадцать утра впервые заметила здесь исхудалого старика в чёрном костюме, аккуратно повязанном галстуке. Шарящими движениями руки он слепо нащупывал среди пассажиров проход, ориентируясь на грохот раскрывшейся двери вагона. Маня прошмыгнула вслед. Старик тотчас схватил металлическую стойку. Стоял. Не захотел сесть, когда какая-то тётка предложила ему место. На его руке между большим и указательным пальцем синела татуировка — якорёк.

Старик сошёл на «Речном вокзале». Убедившись, что он благополучно дошёл до эскалатора, Маня перешла на другую сторону платформы, покатила обратно к «Соколу», где рядом с метро был грузинский ресторанчик. Там она работала судомойкой за скромную, можно сказать, символическую плату. Зато хозяин каждый раз давал бесплатный обед. Да ещё можно было наполнить судочки тем, что не реализовывалось за день, — остатками харчо, лобио, даже чахохбили. Судочки Маня приносила домой для своих престарелых родителей.

Она и сама была уже немолода. Ей шёл сорок девятый год.

Отец и мать десятилетиями не уставали корить её за то, что лишены счастья лелеять внуков, за то, что она ходит в церковь, а в свободное время принимается вышивать бисером никому не нужные иконы. Ни одной не кончила, не продала. Имея профессию парикмахера, работает судомойкой.

Маня не вступала в споры, помалкивала. Она жила в мире с самой собой. И единственное, что её тревожило последние дни, — старик в метро. Боясь, что однажды он свалится с края платформы под колеса поезда, она теперь каждое утро подстерегала его, шла рядом, как невидимый ангел. Подстраховывала.

Слепой, он почему-то обходился без палочки. Никто его не провожал, не встречал на «Речном вокзале». Он появлялся в метро лишь в будничные дни. Из чего Маня сделала заключение, что он где-то работает. Но кем мог работать этот отчаянный человек с якорьком на руке?

…Когда-то, когда Мане было восемнадцать лет и она училась в комбинате обслуживания населения парикмахерскому делу, вот так же заворожил её один бородатый клиент — парень, который по окончании стрижки как бы невзначай попросил её отнести письмо по адресу, написанному на конверте.

«Почему не по почте?» — удивилась Маня. «Так надо, — ответил бородач. — Меня зовут Лева».

С тех пор она чуть ли не год выполняла его таинственные поручения: передавала какие-то рукописи неразговорчивым людям, забирала у них книги, пачки листовок.

Она догадалась, что Лева является борцом против несправедливости, диссидентом, и испытала чувство гордости за него, когда однажды зимой застала в бойлерной, где он дежурил по трое суток в неделю, группу иностранных журналистов с их микрофонами, фотоаппаратами и кинокамерами. Лева давал интервью по поводу «Хроники текущих событий».

Лёву могли арестовать в любую минуту. Она боялась за него так же, как теперь за слепого старика.

Лева же ничего не боялся. Говорил, что его хранит Бог. Он был верующий. Приобщил и её к вере в Иисуса Христа. И когда его знакомый священник тайно крестил Маню у себя дома, Лева стоял рядом со свечкой в руках, стал крестным. После совершения таинства поздравил её, поцеловал в щеку.

Маня обожала его, безоглядно выполняла все поручения. Была убеждена, что вскоре тот же священник их обвенчает.

И тем невыносимее, как мука смертная, было услышать от Лёвы: «Манечка, поедешь завтра утром провожать меня в Шереметьево? Уезжаю в Америку. КГБ принудил к выбору: эмиграция или арест».

…Они приехали рано, в шесть утра, за пять часов до вылета самолёта. Нужно было пройти таможню, где перетряхивали и прощупывали все вещи, книги из двух больших чемоданов Лёвы. Отдельно Лева вывозил плотно завёрнутую в клеёнку деревянную скульптуру Христа, подобранную им когда-то на перекрёстке молдаванских дорог у подножия поломанного креста. Скульптура была уже без рук.

Он не успел оформить в комиссии при Министерстве культуры разрешение на вывоз высокохудожественного произведения искусства. И таможенники вывоз запретили.

— Возьми себе, — сказал Лева. — Будет память. Маня в отчаянии отказалась.

— Родители не позволят. Выгонят вместе с Христом.

Тогда Лева, сдав наконец вещи в багаж, вместе с Маней и снова завёрнутой в клеёнку скульптурой выбежал из аэропорта, взял такси. Они примчались к живущему неподалёку знакомому писателю. Маня несколько раз бывала у него, передавала какие-то книги и записки от Лёвы.

— Вы — верующий человек, — сказал Лева. — Возьмите Христа. Пусть хранится у вас. И, пожалуйста, позаботьтесь о Мане. Она остаётся совсем одна…

Лева улетел. А Маню этот писатель больше никогда в жизни не видел. Деревянная скульптура висела у него на стене напоминанием об этом внезапном визите. Не раз он пытался найти Маню. Но ни её адреса, ни общих знакомых у них не было. Из-за свирепых правил тогдашней конспирации.

Ему в голову не могло прийти, что Маня, не вынеся одиночества, вакуума, в котором она внезапно очутилась, вздумает поехать в Троице-Сергиеву лавру за утешением к какому-то известному тогда старцу. Тот не только настрого запретил ей общаться с друзьями и знакомыми Лёвы, но и наложил епитимью — полугодовой запрет на причастие. «Всякая власть от Бога, — заявил старец. — А они восстают против властей. Грех это, грех! Напиши-ка мне их адреса и телефоны…»

У Мани хватило ума прикинуться дурочкой, сказать, что она ничего не знает.

Но старец есть старец. Она послушно выполнила его наказ. Замкнулась в себе. К ужасу родителей, забросила парикмахерское дело, стала совсем пропадать по церквам. Уходила утрами в платочке и длинном платье, начала учиться вышивать бисером иконы.

Потёк год за годом. Ела она мало, так что поститься не составляло труда. Нарядами Маня не интересовалась. Постепенно она пришла к выводу, что ей от жизни ничего не нужно, что так она доживёт до самой смерти и там, у Бога, ей будет совсем хорошо. Не станет этих ужасных скандалов, которые она терпела от самых близких людей, с которыми вынуждена была жить в однокомнатной квартире.

Они старели, болели. Старела и Маня. В той церкви, куда она чаще всего ходила, её уже чуть не в глаза называли старой девой. Иногда какая-нибудь из прихожанок обращалась с просьбой прийти посидеть с заболевшим ребёнком или убраться в квартире, погладить белье. Маня никогда не отказывалась. Стеснялась взять заработанные деньги.

А потом наступили времена, когда стало возможно устроиться на работу в частный ресторанчик. По вечерам туда периодически приходили заранее заказавшие пиршество грузинские компании, и до Мани, трудолюбиво мывшей посуду за тонкой перегородкой, доносились чудесные грузинские песни.

Эти песнопения навели Маню на ослепительную мысль.

Утром в пятницу, когда она должна была получить месячную зарплату, она, как обычно, подстерегла слепого на платформе метро «Маяковская», сопроводила его до «Речного вокзала». У эскалатора, набравшись храбрости, потянула за рукав. Остановила.

0 — Не бойтесь, — сказала Маня. — Я каждое утро вижу вас. Как вы один ездите на метро. Извините, можно, если вы не против, вечером, когда будете возвращаться, пригласить вас поужинать в грузинский ресторан? Во сколько возвращаетесь? Встречу вас тут наверху у входа в метро. Вместе доедем.

Старик улыбнулся. Нащупал рукой её голову, погладил.

— Эх, девочка, когда-то сам приглашал женщин в ресторан… Если на паритетных началах — лады, принимаю предложение. Но учтите — у меня уже было четыре жены!

Весь рабочий день Маня волновалась. Думала о том, что означает это высказывание о четырёх жёнах, что такое «на паритетных началах». Разбила глубокую тарелку. Сама сказала об этом хозяину. Сказала и о том, что вечером приведёт ужинать знакомого.

Хозяин — толстый, пожилой грузин, выдавая зарплату, не только не вычел стоимость тарелки, но и поинтересовался, что она собирается заказать. Посоветовал шашлык на рёбрышках и бутылку «Алазанской долины».

Вечером все три официантки — Дали, Марго и Нино — беспрестанно выглядывали из кухни, созерцали одинокую парочку. Других посетителей не было.

Маня замечала эти взгляды. Ей было стыдно, неприятно. Разливая вино в рюмки, она чувствовала себя грешницей.

Осушив первую рюмку, старик повелел называть себя Володей. Попросил Маню рассказать о себе.

Она рассказала обо всём. Благо и рассказывать-то было почти нечего.

— Вот что, Манечка, я маюсь один в двухкомнатной квартире. Забирайте-ка свои иконы и прочее, переезжайте ко мне, — сразу сказал Володя. — Если не против, оформим брак, станете владеть собственной жилплощадью. Мне семьдесят семь. Помру — вам останется. Лады?

— А если я авантюристка какая-нибудь? — ошеломлённо прошептала Маня.

— Э, девочка, того, кто был в разведке морской пехоты, не проведёшь! Я людей по голосу определяю. Налей-ка ещё, лады?

Оказалось, Володя, ослепший от ранения во время войны, окончил два института, всю жизнь работал на каком-то заводе. А теперь преподаёт в техническом колледже.

В воскресенье она сочла нужным познакомить Володю с отцом и матерью. Он принёс бутылку коньяка, торт. Увидев, что представляет собой избранник дочери, родители онемели. Воцарилась могильная тишина.

Тогда Маня собрала немногочисленные пожитки и ушла вместе с Володей.

Через несколько месяцев к его дню рождения успела вышить бисером с полудрагоценными камешками икону святого Владимира. Изумительной красоты.

Один из знакомых Володи, бывший искусствовед, сказал, что можно продать этот шедевр в специальном магазине за несколько тысяч долларов.

Но они не продали.

 

Дом

Не хотел, ни за что не хотел я сюда приезжать через столько лет. По иногда доходившим слухам, все здесь отвратительно изменилось со времени моей юности.

Заперев за собой дверь комнаты, вышел было в парк. Потом вернулся, надел забытые на тумбочке очки.

Шёл по дорожке мимо обмерших от августовского зноя кустов и деревьев. Все слышней доносился гул голосов с набережной, звуки музыки.

…Московский поезд пришёл вчера в Феодосию с трёхчасовым опозданием. Подъезжая поздно вечером последним автобусом к Коктебелю, издали увидел с высоты холмов полукруг набережной, обозначенной пунктиром фонарей, и с надеждой подумал, что, может быть, всё осталось по-прежнему, как остались эти холмы, ночное зеркало залива. Уже стоя с чемоданчиком в административном корпусе Дома творчества перед конторкой дежурной, оформлявшей мои документы, обратил внимание на объявление: «Администрация за сохранность не сданных в наш сейф денег, драгоценностей и других ценных вещей не отвечает». За услугу нужно было платить посуточно. Вдобавок дежурная таинственно прошептала: «Весь Коктебель поделён между воровскими мафиями — ростовской, симферопольской, феодосийской и местной». После чего выдала пропуск и ключ от комнаты в корпусе, стоящем ближе всех к морю. Ключ как ключ. Подобрать подобный было нетрудно. Но я не стал сдавать в сейф деньги. А драгоценностей не имел отродясь. И всё-таки на душе стало тошно.

И сейчас, когда я вышел через калитку в воротах парка в пёстрое многолюдье набережной, это ощущение усилилось. Оглянулся, чтобы увидеть горы — Карадаг, Сюрю-каю. Но отсюда их не было видно.

Между двумя рядами торговцев текла нескончаемая толпа курортного люда. За парапетом на гальке пляжа, насколько хватало глаз, виднелись сотни, тысячи выжаривающихся на солнце тел.

Над кипящими от купальщиков прибрежными водами взлетали мячи, слышался визг детей, перебивающие друг друга вопли магнитофонных певцов и певиц.

Пожалел о том, что поздно вышел поплавать, что приехал вообще, поддался на уговоры друга.

Приостановился. Закурил.

Спускаться к пляжу, искать себе место в этом лежбище, протискиваться к взбаламученной воде — не таким я представлял себе свидание с морем.

Ничего не оставалось, кроме как влиться в поток людей и направиться к пляжу Дома творчества, куда пускали по пропускам и где заведомо должно было быть посвободнее. Зато там ждала другая напасть — неминуемая встреча со знакомыми писателями, бесконечные пересуды о литературных делах, последних новостях политики.

Шёл в толпе мимо торговцев, продающих поделки из полудрагоценных коктебельских камней, открытки с видами того же Коктебеля, надувных резиновых крокодилов, плавки, панамки, солнцезащитные очки. Тут же дымили мангалы с жарящимися шашлыками.

И наконец увидел возвышающийся над металлической оградой, над вершинами деревьев Дом поэта.

Серый, с деревянной лестницей, ведущей к широкой открытой террасе второго этажа, с высокими венецианскими окнами мастерской, площадкой над мастерской, где когда-то стоял телескоп. Дом, казалось, пребывал вне этого курортного мельтешения, этого торжища, вечный, как холмы и море.

Вспомнилось, как после грохота февральского шторма, когда подхваченные бурей солёные брызги срывались с седых гребней волн, долетали до стёкол, неожиданно грянула солнечная теплынь и тишина.

Мария Степановна впервые отперла передо мной дверь мастерской, где в пол-окна синело море, а на полу, на картине Диего Риверы, на бюсте царицы Таиах, на мольберте, высохших тюбиках красок лежали солнечные блики.

Только теперь я понял: много лет ждал этой встречи с Домом, ради неё приехал. Мария Степановна давно умерла и, по слухам, похоронена на вершине отдалённого холма рядом с могилой своего мужа, Максимилиана Волошина. Хотелось верить, что осиротелый дом все эти годы ждал меня, когда-то долгими зимними ночами слышавшего потрескивание половиц, словно по комнатам бродили призраки людей, чьи фотографии в старинных рамочках висели по стенам: тот же Максимилиан Волошин, Цветаева, Горький, Мандельштам… Почувствовав, что призраки этих славных, знаменитых людей ощутимо давят, мешают быть самим собой, я вынес свой столик на террасу и в любую погоду работал за ним, закутанный в пальто и шарф.

…Шёл вдоль ограды, убыстрял шаги, пока не увидел там, в садике, за шеренгой аккуратно подстриженных кустов тамариска большую группу курортников, перед которыми с указкой в руках стояла женщина-экскурсовод.

— Пока предыдущая группа заканчивает осмотр, — говорила она, — я расскажу вам об этом всемирно известном доме поэта и художника Максимилиана Александровича Волошина. Гражданка, вон та, в шортах, косточки от абрикос нужно кидать в урну. Итак, продолжаю…

Дошёл до калитки, увидел возле неё сидящую на табуретке старушку-контролёршу и понял: чтобы попасть на заповедную территорию, теперь нужно приобрести билет.

Будочка кассы была тут как тут. Встал в конец разомлевшей от зноя и безделья очереди. Будочка оказалась оклеена афишами, извещавшими о вечернем концерте какой-то певицы — исполнительницы романсов на стихи Марины Цветаевой и о цикле лекций московского литературоведа «Новое об отношениях между М. Волошиным, А. Грином, М. Цветаевой и другими гостями Дома поэта».

Покупая билет, я усмехнулся в душе, вспомнив, как вдова Волошина Мария Степановна однажды призналась мне, что возненавидела Грина — этого одинокого спивающегося человека, обладающего редчайшим даром подлинного романтика. Возненавидела, после того как застала зимней ночью в гостиной писающего в кадушку, где росла пальма.

…И вот я поднимался вслед за экскурсионной группой по лестнице на столь памятную террасу.

Наверху оглянулся.

Карадаг, гора Сюрю-кая были на месте.

— Итак, мы с вами находимся в доме, который не раз посещали знаменитые писатели и художники, — тараторила женщина-экскурсовод. — Кроме уже перечисленных, здесь бывали Андрей Белый, Богаевский, Валерий Брюсов, прославившийся до революции своими строчками: «О, закрой свои бледные ноги!» Кто из вас знаком с творчеством Валерия Брюсова?

Я обогнул почтительно внимающую толпу и вошёл в приоткрытую дверь первой комнаты.

— Куда вы?! — раздалось за спиной. — Все идут вместе со всеми! Да ещё с полотенцем! Навстречу уже шла измождённая женщина в очках.

— Гражданин, возвращайтесь в общую массу.

— Жил тут полгода, — затравленно произнёс я, снимая с плеча полотенце. — Вместе с Марией Степановной, больше пятидесяти лет назад… Хочу увидеть комнату, где спал, взглянуть на мастерскую и все — уйду.

— Погодите, погодите! А Мария Степановна вам что-нибудь рассказывала? Вспоминала?

— Рассказывала, вспоминала.

— Любочка! Люба, у тебя ключи? — обратилась она к появившейся в проёме другой двери девушке в сарафане. — Открой, пожалуйста, товарищу все помещения, в том числе кабинет и мастерскую, а потом возьми чистую тетрадь, и мы запишем его воспоминания. Они могут быть бесценны. Я, видите ли, цветаевовед, а последнее время занимаюсь ещё и Александром Степановичем Грином. Посвятила двум этим гениям свою жизнь.

Девушка, звеня связкой ключей, повела меня по дому.

Я, замерев, стоял на пороге той комнаты, где возле рояля ютилась когда-то раскладушка. Рояль был цел. Однако что-то здесь изменилось. Исчез узкий карниз на стене, где стояли иконы, под которыми горели лампадки, а в Рождество Мария Степановна, встав на стул, зажигала ещё и длинный ряд свечек.

— Люба, а где иконы? — тихо спросил стоящую за спиной девушку.

— Ой, наверное, с тех пор как вы здесь были, столько раскрадено.

— Милиция не охраняет?

— Вы знаете, честно говоря, последние годы не столько милиция, сколько местная мафия, — она понизила голос точно так же, как дежурная в Доме творчества. — Им, ворам, выгодно, чтобы сюда стекались посетители со всего Крыма. Автобусами возят.

— Понятно. Что ж, заглянем в мастерскую? И ещё я хотел бы подержать в руках ту дореволюционную Библию, которую меня заставила впервые прочесть Мария Степановна. Можно?

— Ой, не знаю. Вся библиотека Волошина заперта в шкафах. Ключи у директора музея, а он сейчас в Москве на симпозиуме.

— Что ж…

Мы перешли в мастерскую, где все как будто оставалось по-прежнему. Потянуло найти полку с коллекцией заморских раковин, посидеть на ступени лесенки, ведущей наверх в кабинет, как сидел я когда-то, слушая несколько неодобрительные рассказы Марии Степановны о том, как Макс занимался здесь магией, читал эзотерические сочинения Папюса. Но сюда уже вваливались туристы со своей экскурсоводшей.

— Кем вы здесь работаете? — спросил я девушку, когда мы вышли на опустевшую террасу.

— Стажируюсь. Я аспирантка из Санкт-Петербурга. Со школы изучаю творчество Цветаевой. Знаете, честно говоря, последние годы она мне снится, чувствую, что вступила с ней в духовный контакт…

— Ясно. А можно пока что здесь покурить?

— Конечно-конечно! Я сейчас сбегаю за тетрадью, и мы с моей начальницей — замдиректора по науке вас подробно опросим.

Я закурил. Подошёл к перилам террасы. Внизу скапливалась новая группа. Остроконечная гряда Карадага все так же обрывалась в море могучим профилем Максимилиана Волошина. Впрочем, теперь больше похожим для меня на профиль человека, настоявшего на том, чтобы я поехал сейчас в Коктебель.

Лестница задрожала от топота. Снизу поднималась новая экскурсия.

— Не сметь курить! В очках, а не видите — написано: «Не курить», — экскурсоводшу трясло от негодования.

— Извините, — я сбежал по ступенькам лестницы. Не прошло и десяти минут, как я плыл в море, оставив одежду и полотенце на гальке писательского пляжа.

«О чём им рассказывать? — думал я. — Что Максимилиан Александрович не мог иметь детей, и Мария Степановна от этого очень страдала? Что фашисты, захватившие Крым, хотели занять Дом под комендатуру; что потом, уже в после победный год, партийные власти пытались отнять Дом для отдыха адмиралов Черноморского флота?.. В обоих случаях Мария Степановна, раскинув руки, становилась на пороге и просила: ”Сначала убейте меня! И тогда делайте, что хотите!” Только воля Божия спасала хрупкую, беззащитную женщину. И Дом. Спасёт ли его теперь?»

Отсюда, из чистых вод морской дали, куда я заплыл, виднелся лишь верх башенки-мастерской над зелёными кронами деревьев.

В год, когда мне довелось там жить, меня отделяло от Максимилиана Волошина и его гостей гораздо меньше времени, чем сейчас от самого себя тогдашнего…

Эта мысль поразила.

От долгого плавания я ухитрился замёрзнуть и лёг ничком на расстеленном поверх раскалённой гальки полотенце.

Послышалось, будто кто-то окликает меня. Приподнял голову. Долговязый молодой человек с русой бородкой шёл, переступая через тела загорающих, растерянно выкликая моё имя.

Встал, в одних плавках направился к нему.

— Меня зовут Александр, я дьякон, — представился незнакомец. — Александр Мень, когда узнал, что мы с женой уезжаем в Коктебель, просил непременно отыскать вас в Доме творчества. Чтобы вам не было тут одиноко.

— Так и сказал?

— Да. Мы тут же уговорились к вечеру, когда спадёт жара, встретиться у Дома поэта и пойти на могилу Волошина.

Удивительно! Обласканный заботой друга, теперь, возвращаясь с пляжа по набережной, я не только не испытывал раздражения при виде торжища, жарящихся шашлыков и коловращения курортного люда, но поневоле залюбовался колоритной картиной кипения жизни.

…Путь к вершине одного из холмов, где находятся одинокие могилы Максимилиана и Марии Степановны, долог. По дороге Александру, его жене и мне удалось собрать скромные букетики полевых цветов, переложенных горько пахнущей полынью.

Когда-то поверх могилы Волошина был выложен агатами, халцедонами и сердоликами крест. Теперь его не было.

Зато мы положили наши букетики. Дьякон отслужил панихиду. А я стоял с горящей свечой в руке и думал о том, что Волошин и его самоотверженная Мария Степановна славно прожили свои, именно свои неповторимые жизни. В отличие от сонма волошиноведок, цветаеведок, живущих чужими жизнями…

В небе затрепетала первая звезда, когда мы двинулись обратно. Холмы отдавали тепло прошедшего дня, дорога вела под уклон. Сверху стала видна безлюдная бухта.

— Искупаемся? — предложил я.

Мы спустились к воде, разделись и поплыли под звёздами.

Александр нырнул, с шумом вынырнул, снова нырнул.

Мне тоже захотелось нырнуть, хотя я не умею этого делать.

Попытался кувырнуться вниз головой. Почувствовал — произошло непоправимое. Завопил:

— Очки! Морем стянуло очки!

— Минутку! — отфыркиваясь, крикнул показавшийся из воды Александр.

Тут же нырнул. Скрылся из глаз. Через минуту в темноте поднялся силуэт руки с очками.

— Как тебе удалось их нашарить? — удивилась по пути назад его жена.

— Ничего особенного. Они выделялись на светлом фоне песка. …Впереди теплились огни Коктебеля.

 

Катапульта

В этой истории ничего не выдумано. Пересказываю так, как услышал ночью в коридоре вагона от очень старого человека, который вёз с собой мольберт и прочее снаряжение живописца. Мы стояли у полуспущенного окна, курили, глядя на проносящиеся в темноте редкие огни.

Порой с незнакомым человеком легче разговориться, чем с самым близким.

Помню, меня в те годы особенно мучило несоответствие между тем, о чём я пишу, и тем, как вынужден жить сам. Между словом и делом. Родные люди, да и читатели моих книг, познакомившиеся со мною, видят, что я не совпадаю с их представлением об авторе.

Не все понимают, руки связаны… Я знал, конечно, что с писателями, людьми искусства вообще так бывает всегда или почти всегда. И это меня тем более мучило: неужели полное соответствие невозможно?

Мой попутчик улыбнулся.

— Ещё не хватает, чтобы старушка Агата Кристи на самом деле была убийцей… Но вот что я расскажу вам. Я, видите ли, наверное, один из последних оставшихся, кто брал Перекоп. Мы ворвались в Крым, громя белую армию. Меня ранило. Шарахнуло из пулемёта по ногам. Мне было тогда восемнадцать лет. Представьте себе — раненый красноармеец, у которого в России никого не осталось. Так я и загнивал в Крыму, в госпиталях. То после очередной операции лежал распятым на деревянных досках, то лечили евпаторийскими грязями… За эти годы начал рисовать. И пристрастился к чтению. Что я мог ещё делать в моём положении? Книги мне добывали санитарки, врачи… Что добывали, то и читал. Случайные книги.

Так, случайно, попала в руки книжечка одного автора, который меня жутко заинтересовал. Потом, нескоро, другая. Я просто грезил его рассказами и повестями. Он был не похож ни на каких писателей в мире!

Погодите-погодите. Скоро сами догадаетесь, о ком идёт речь.

Короче говоря, страстно хотел увидеть его, познакомиться. Думал, что-то необыкновенное, чего в жизни не бывает и быть не может. Но он был. Живой. И, как слышала одна медсестра, относительно близко — где-то в Старом Крыму!

Теперь догадались?

Так вот, представьте себе такое, несколько плакатное зрелище: красноармеец на костылях, в будёновке, в заштопанной шинели, с тощим вещмешком за спиной движется пёхом из Евпатории по Восточному Крыму… Лето, жара. Хорошо хоть тогда в русских и татарских селениях были добрые люди: можно было напиться воды, переночевать.

Вы, наверное, думаете — наглец. Ведь я стремился туда, где меня никто не ждал. Точного адреса не было, не мог послать вперёд себя открытку или письмо.

По молодости лет я был убеждён, что этот писатель обитает в каком-нибудь старинном замке вроде Ласточкина гнезда или, на худой конец, в древней генуэзской башне вроде той, у развалин которой я заночевал в Судаке.

Попасть оттуда в Старый Крым можно, преодолев горный перевал. Нужно фанатическое стремление к цели, безрассудство молодости, чтобы в тогдашнем моем положении решиться на эту авантюру. Хорошо хоть, я вышел рано — в четвёртом часу утра, до жары. Чуть заметная тропа вела через буковый лес к хребту.

На перевале, помню, встретились два пастуха, перегонявшие стадо коз. Угостили молоком, сыром. Там я отдохнул, поспал. Спускаться было полегче.

Бывали ли вы в Старом Крыму? Тогда, во всяком случае, это был утонувший в пыли посёлок, состоявший из однообразных глинобитных домишек вроде украинских хат, огороженных плетнями. Чахлые, выжженные огородишки. Куры.

Я вошёл туда после полудня, и мне казалось, что все здесь вымерло. Ни души. Бродячие псы с высунутыми от жары языками лениво тянулись за мной.

Но вот я увидел наконец человека. Татарская девушка в низко повязанном платочке, с монистами выбирала воротом из колодца ведро воды. Сперва она испугалась. С трудом поняла, о чём я спрашиваю. Потом оставила своё ведро, провела через проулок к какой-то полуоткрытой калиточке в изгороди и убежала.

Замечали ли вы, что порой, оглядываясь назад во времени, ясно видишь: судьба приводит тебя куда нужно в самый нужный момент?

Домишко белел в глубине участка, в тени старых деревьев. Он и сейчас там стоит. Подновлённый, конечно. Был там снова лет двадцать назад. Теперь это музей. А тогда, повторяю, затрапезная хата. На изгороди висел сарафан, выжаривался матрац.

Поднялся со своими костылями на крылечко, постучал в дверь. Безмолвие. Набрался храбрости, толкнул её. Заперто.

Я решил, что хозяин уехал. Быть может, давно. Уж больно все вокруг казалось вымершим. Сидел на ступеньках, думал о собственной глупости, о том, что, если бы не это путешествие, уже мог бы добраться из Евпатории до Симферополя и мчать поездом в Москву, где должен был явиться в Реввоенсовет, встать на учёт.

На прощание с, так сказать, несбывшейся мечтой я решил хотя бы обойти домишко, поглядеть, как тут живёт необыкновенный, ни на кого не похожий писатель.

Свернул за угол и от неожиданности замер.

Привязанный к склонившейся от тяжести ветке грушевого дерева покачивался на верёвке огромный камень.

Под камнем была четырёхугольная яма, водоём, полный воды. У подножия дерева валялись два ведра и деревянная лестница. Потом я обратил внимание на широкую доску. Один её конец находился между водой и камнем, другой скрывался в раскрытом настежь окне.

Я подошёл к нему, осторожно глянул в темноту комнаты. И столкнулся взглядом с человеком, в руках которого было ружье. Человек был абсолютно голый.

— Кто такой? Что надо? Идите к двери! Он произнёс это так яростно, что было понятно — я оторвал его от какого-то важного дела.

Встретил меня на крыльце уже в потрёпанных шароварах. Худой, усатый, с ружьём в руке.

— Кто такой?

Думаю, не столько мои путаные объяснения, сколько костыли смягчили его суровость.

— Заходите. Так я оказался в гостях у своего кумира. Пили мы самогон, закусывали арбузом и сухарями из моего вещмешка.

— Случайно не помните, как Джакомо Казанова бежал через свинцовую крышу флорентийской тюрьмы? — спросил он первым делом. — Меня интересуют подробности.

Ни о каком Казанове я, конечно, в то время не слыхал.

— Ладно, придётся сходить в Коктебель к Максу. У него в библиотеке, кажется, есть мемуары. Правда, на итальянском языке.

Замученное, покрытое вертикальными морщинами лицо писателя вдруг приблизилось ко мне.

— Как вы думаете, можно с одного выстрела из вот такого охотничьего ружья попасть в верёвку? У моего героя только одна пуля. Один шанс бежать из тюрьмы от расстрела.

— Кто он?

— Эсер. У меня голова пошла кругом.

— Хотите, выстрелю? Попробую попасть.

— Какого чёрта?! Это должен сделать он! То есть я!

Хозяин провёл меня в комнату с перекинутой через подоконник доской. Объяснил, что, если встать на конец доски, перешибить единственным выстрелом верёвку, камень сорвётся, ударит по другому краю, и она, как катапульта, выбросит героя из камеры смертников. Тот перелетит через предполагаемую ограду тюрьмы и упадёт в ров с водой, откуда уже можно выплыть на волю…

— Здорово! — сказал я. — Сами придумали? Тут-то он меня и проводил к двери. Заперся. Я уходил, оглядывался, ожидая услышать звук выстрела.

…Не знаю, как вы, а я прочёл впоследствии все его романы, повести и рассказы. Все собрания сочинений. Нигде не встретил подобной сцены. Он рано умер, в 32-м году. У него была тяжёлая жизнь. Читали его автобиографическую повесть?

— Читал…

Я почему-то постеснялся тогда сказать ночному попутчику, что был знаком с вдовой писателя, Ниной Николаевной. Она принимала меня в той самой хатке. Измученная жертва сталинских лагерей.

 

Солнечный зайчик

Серая, пушистая кошечка с белой грудкой. На кончиках ушей — кисточки, словно у рыси.

Она появилась на свет зимой где-то в недрах МХАТа имени Чехова, и её подарили моей маленькой дочери. Недолго думая, я предложил назвать котёнка Муркой.

Мурка позволяет девочке делать с собой всё, что та хочет: обнимать, прижимать к себе, катать в кукольной коляске, таскать за шиворот.

Ночью Мурка появляется у меня, вспрыгивает на тахту, проходит по одеялу, под которым я сплю, словно по горному хребту, достигает моей головы и обязательно засовывает мордочку в моё ухо, щекочет жёсткими белыми усами. После чего шествует обратно к ногам, где и сворачивается в клубок. Засыпает.

А я, проснувшись, долго не могу заснуть.

Утром по пути на работу жена отводит дочку в детский сад. Уже конец марта. Весеннее солнце весело светит в восточное окно, ярко озаряет часть комнаты.

Мурка мешает мне стелить постели, прибираться. Ей явно хочется поиграть. Знает, что через полчаса я усядусь в своей комнате за работу и ей ничего не останется, кроме как вспрыгнуть на стол, расположиться подобно сфинксу поодаль. Иногда она пытается ухватить лапкой авторучку, сбросить её на пол. Мол, хватит терять время, поиграем!

Сегодня в восточной комнате особенно яркое солнце. Оно резко разделяет комнату на освещённую середину и ту часть, где держится утренний полумрак.

Мурка лежит на теплом, прогретом лучами паркете, следит за тем, как я поливаю из леечки цветы на подоконнике.

Вдруг замечаю, она подняла голову, настороженно следит за чем-то на потолке.

Там шныряет солнечный зайчик.

Не сразу соображаю, что это — отражение круглого стёклышка моих часов. Сняв их с руки, направляю ослепительный кружок света в тёмный угол — сначала к корзине с детскими игрушками, потом к дивану. Мурка кидается вслед. Замирает солнечный зайчик — замирает Мурка. Вся подобралась для прыжка, хвостик ходит ходуном. Стремглав кидается к цели.

Но зайчик уже на диване. С пола ей не видно, куда он делся. Тогда я перевожу его повыше — на спинку дивана. И вот она мечется за ним взад-вперёд по дивану, по его спинке, пытаясь зацапать лапой, ухватить зубками.

Помню, что пора работать. Было бы стыдно, если бы кто-нибудь застал меня за таким времяпрепровождением. Но сейчас я тоже как котёнок. Так азартно следить за прыжками этого пушистого сгустка жизни…

Направляю зайчик повыше — на висящую над диваном большую карту Палестины времён Иисуса Христа.

Мурка исхитряется прыгнуть ввысь со спинки дивана, достигает синевы Мёртвого моря. И соскальзывает с глянцевитой поверхности карты, плюхается на диван.

Теперь, когда зайчик медленно проползает мимо неё, она лишь в бессильном негодовании клацает зубками. Кажется, поняла, что зайчик неуловим, эфемерен.

Пора перестать заниматься глупостями. Нужно вернуться в свою комнату, усаживаться за работу.

Мурка уснула. Выдохлась. А я все гляжу на подрагивающее пятнышко солнечного света, думаю о том, что все, кажущееся доступным, материальным, зачем гонимся мы всю жизнь, пытаемся урвать, в конечном итоге такой же бесплотный фантом.

Горький вспоминал, как однажды подсмотрел сидящего на садовой скамье Антона Павловича Чехова. Тот с беспомощной улыбкой ловил шляпой солнечный зайчик. Бедный Чехов, умер от чахотки, совсем не старым!

…Надеваю часы, поворачиваюсь к окну и взглядываю в упор на солнце.

 

Люк

— Опять, корова, приклеилась к телевизору?! — донёсся из кухни голос матери. — Завтрак готов, марш за хлебом!

— Не пойду! — отозвалась Виолетта.

Она знала, что за этим последует. Но так не хотелось с утра пораньше бежать в магазин, а потом в школу. Вчера под предлогом совместного приготовления уроков до позднего вечера мерила у соседки-одноклассницы её платья, вместе смотрели концерт поп-групп по тому же телику, потом сражались в карты — в подкидного дурака.

Полчаса назад мать еле разбудила её, растолкала, заставила одеться. И вот теперь не по возрасту ядрёная, неумытая семиклассница с сонными глазами навыкате тупо смотрела на экран, где показывали рекламу зубной пасты и женских гигиенических прокладок.

— Виолетта, прекращай! Беги мыться и марш за хлебом! — Мать, ворвавшаяся из кухни, вырвала из её руки пульт, выключила телевизор. — Немедля иди мыться, от тебя пóтом воняет!

— От тебя самой воняет! — огрызнулась дочь. — Давай деньги. И чтобы на жвачку осталось.

Она лениво слезла со стула, прошла в переднюю, надела сапожки, насунула на голенища концы модных голубых джинсов с бахромой, сняла с вешалки оранжевую куртку-пуховку, вытащила из рукава красную вязаную шапочку. Одевшись, застыла у зеркала.

— Что стоишь-любуешься?! — гаркнула мать, подавая деньги и хозяйственную сумку. — Купишь батон и половину круглого, серого. Одна нога здесь, другая — там. Понятно?

— А на жвачку?

— Останется тебе! Иди наконец. …Тусклое ноябрьское утро было пустынно. На подмёрзшие за ночь тротуары и мостовую медленно падал снег.

В дверях магазина Виолетта столкнулась с выходящим оттуда стариком в линялом, надвинутом на лоб беретике, в чёрных очках с трещиной.

Они с матерью не раз видели это чучело в их квартале. Мать говорила, что это обедневший профессор, недавно похоронивший жену.

Когда Виолетта топала из магазина с хлебом в сумке и приторно-сладкой жвачкой во рту, она увидела впереди себя спину удаляющегося старика.

Он суетливо семенил со своей мотающейся авоськой с буханкой, припадая то на одну, то на другую ногу. Словно всё время нырял и выныривал.

Виолетта постепенно нагоняла его. Смешно было наблюдать за этой одинокой фигурой в летнем плащишке, подпоясанном каким-то перекрученным ремнём.

Чучело слепо переступило с покрытого наледью тротуара на край проезжей части, где было не так скользко, двинулось дальше вдоль бровки.

Виолетта почти поравнялась с ним, когда увидела — впереди у края мостовой чернеет что-то круглое.

Это был канализационный люк с откинутой рядом крышкой.

Две толстые женщины в оранжевых жилетах поверх телогреек стояли поодаль с ломиками в руках у разукрашенной изображениями золотистых драконов витрины китайской закусочной.

Старик неуклонно двигался прямо к люку.

Виолетта замерла. Челюсти её перестали разминать жвачку. Ещё можно было крикнуть, добежать до старика, отдёрнуть его, остановить…

Она жадно смотрела — что будет?

Вдруг старик исчез. Только беретик и очки лежали на белом снегу.

Виолетта прошмыгнула мимо толстых тёток и, лишь сворачивая к себе во двор, услыхала за спиной их вопль.

 

Записная книжка

К тому времени я уже знал, что в жизни каждого человека бывают полосы бед.

Всё началось с того, что в апреле умерла мама. Сразу после похорон выяснилось: моя книга, которая около четырёх лет лежала в издательстве и вот-вот наконец должна была выйти в свет, выкинута из плана выпуска, ибо её место заняло свежеиспечённое сочинение секретаря Союза писателей.

Сразила бессонница. Гудел от боли затылок, кружилась голова.

Знакомый врач измерил давление, заподозрил развитие гипертонической болезни. Я молча сидел перед ним.

— Ты стоик, — сказал он. — Улыбаешься… А я и не знал, что улыбаюсь.

— Боюсь, как бы не стать лежиком. После смерти матери я остался совсем один. И в довершение всего как-то вечером в пятницу обнаружилось: потерял записную книжку. Старую записную книжку со всеми телефонами и адресами. Обыскался — не нашёл.

На фоне того, что произошло, ничего особенно страшного. Но эта мелочь меня добила.

Каждый знает, тошнотворное дело — переписывать в новую записную книжку со старой переполнившие её номера телефонов и адреса. А тут и переписывать не с чего. Неизвестно, как восстанавливать. Тем более, что всегда старался не загружать память тем, что может хранить бумага.

Я уже не улыбался. И телефон молчал, как назло. Никому почему-то в голову не приходило позвонить мне.

Прежде чем неизвестно как восстанавливать связи с миром, нужно было для начала обзавестись новой записной книжкой.

Утром в субботу я уже собрался пойти за ней в магазин, как раздался звонок телефона.

— Случайно не вы потеряли записную книжку, старую такую, потрёпанную?

— Потерял! — я необычайно остро почувствовал, что зловещая полоса моих бед завершается. — Где вы её нашли? Очевидно, звонил пожилой человек с несколько скрипучим голосом.

Он объяснил, что подобрал её на металлической подставке в будке телефона-автомата у метро «Сокол», куда зашёл позавчера вечером, чтобы позвонить в шахматный клуб.

Эти подробности меня не интересовали. Я вспомнил, что действительно звонил из этого автомата знакомому, который, как оказалось, отбыл в командировку. Только кажется, что в записной книжке много телефонов твоих друзей, но когда ты один и тебе плохо, где они, друзья?

— Как вы раздобыли мой номер телефона?

— Просто. Пришёл домой, обзвонил семь-восемь человек из вашей записной книжки. Они вычислили, кому она может принадлежать.

— Спасибо. Как мне с вами встретиться?

— А где вы живёте? Я сказал.

— Так это почти рядом со мной. Записываю адрес. Могу минут через двадцать занести.

Я подумал: «Хочет слупить с меня деньги за находку и доставку».

И вправду, вскоре он появился у меня, этот человек. Я ошибся — он был вовсе не стар. Вихрастый блондин лет тридцати, не больше.

Я думал, отдаст записную книжку, поблагодарю, вручу какую-нибудь денежку. Но он топтался в передней, с любопытством глядел на меня.

— Зайдите. Присядьте.

Он с готовностью стал расшнуровывать и снимать ботинки. Прошёл в носках в комнату, уселся на стул, начал озирать стены. Потом, вспомнив о цели своего визита, выложил на скатерть записную книжку.

— Ещё раз спасибо. Сколько я вам обязан?

— Нисколько. А вы играете в шахматы?

— Нет.

— Почему?

— Потому что не играю. Некогда тратить время жизни на передвижение деревяшек по деревянной доске.

— Вы так думаете? Интересно. А как вы относитесь к разводу?

— Как к шахматам. — Этот посетитель со своим скрипучим голосом начал меня всерьёз раздражать.

— А я вот женился два года назад, маленький ребенок… Семейная жизнь не складывается. На работе тоже. Служу в Госкомстате. За шесть лет никакого повышения зарплаты. Вообще я там как белая ворона… Вот разводиться собираемся.

Передо мной сидело само Одиночество.

— У вас ребёнок, — сказал я. — Может быть, все наладится.

— Вы так думаете? — он нерешительно поднялся. — Вам хорошо! У вас вон сколько друзей и знакомых, целая записная книжка.

Я тоже встал.

— А как вы относитесь к пиву? Хотите, пойдём выпьем пива?

Мне было не до пива.

Но раз уж так получилось, я решил выйти вместе с ним, чтобы купить новую записную книжку. Переписать в неё все необходимое. За вычетом номеров телефонов мнимых друзей. Он сопроводил меня до одного из павильончиков в подземном переходе, где я и приобрёл искомое.

— А знаете что? — спросил он, понимая, что пора расставаться. — Вы не запишете мой телефон? На всякий случай.

— На какую букву? Как вас зовут?

— Володя.

— Хорошо, тёзка. Есть авторучка? Я почувствовал себя ханжой и святошей.

 

Клиенты

Он был медвежатник. Не из тех, кто взламывает сейфы. А из тех, кто действительно охотится на медведей.

И фамилия его была Медведев.

Я долго не мог уразуметь, зачем нужно такому добродушному человеку убивать мишек.

За полтора года нашего знакомства автослесарь Володя Медведев десятки раз приезжал ко мне по вечерам после работы в автосервисе при мотеле. Обязательно привозил с собой бутылку водки.

— Нет, но ты мне скажи, — хрипел он, разливая её по стопарикам, — почему христиане считают, что развод — грех? А если она не может родить? Если бесхозяйственная? С другой стороны, оставлю её — кому будет нужна?

Он видел, что эти разговоры мне тягостны, но продолжал бубнить:

— У меня лежачая старуха мать. Второй год, как сломала шейку бедра. И мать, и жена на моей шее. Из-за них все не могу взять из детдома какого-нибудь пацанёнка, у которого ни папки, ни мамки. Я бы его охотиться научил, рыбачить…

Он пил и не пьянел. Только взгляд останавливался, наливался тоской. Сжимались кулачища, покрытые шрамами от тяжёлой работы.

— За смену надышишься сваркой, выхлопами. Извини, — он выходил к умывальнику в ванной — отхаркаться. А вернувшись к столу, вдруг задавал какой-нибудь нелёгкий вопрос. До сих пор помню, как сказал: «В перерыв ели сосиски в буфете, один жестянщик трепал, что нельзя доказать существование Бога. Ты как думаешь, можно?»

Уходил от меня Володя Медведев поздно. Не очень-то хотелось ему возвращаться в родные стены.

И вот как-то осенью пригласил к себе в гости.

Ехать не хотелось. Но не поехать не мог. Мало того, что Володя периодически чинил мой автомобиль. Он почему-то прикипел ко мне. Хотя ничего общего между нами, казалось, не было и быть не могло. Да и в качестве собутыльника я был ему не по плечу.

…Двухкомнатная квартирка с низкими потолками тесна была Володе Медведеву, самому похожему на медведя. Печать неухоженности, запустения лежала на всём, даже на пыльной медвежьей шкуре, распятой над продавленным диваном.

Сначала он провёл меня на захламлённый балкон, где похвастался огромной пластиковой бочкой, предназначенной для вымачивания в каком-то растворе медвежьих шкур, жаровней с шампурами.

— Скоро будешь есть шашлык из медвежатины. Сам замариную в сухом вине. С луком, перцем и солью.

Он усадил меня в кухне, забросил в морозильник принесённую мною бутылку «Столичной», накрыл на стол. Поставил в центре его половину здоровенного арбуза, банку маринованных маслят. Худющая жена Володи молча разложила по нашим тарелкам дымящиеся сардельки, сняла с плиты кастрюлю отварной картошки и вышла в комнату к лежачей больной.

— В конце недели уезжаю в отпуск, — сказал Володя, нарезая хлеб. — На десять дней. Охотиться на Топтыгина. Задумал — забью зверя, выделаю шкуру тебе в подарок. На память о Володе Медведеве.

— Спасибо, тёзка. Но какого рожна? Ты ведь знаешь, как я к этому отношусь… Отправляйся лучше на рыбалку. Октябрь, время предзимнего жора судака, щуки. Сам бы с тобой снарядился.

— Обязательно! Порыбачим, — он достал охладившуюся водку. — Только в другой раз. Понимаешь, такой случай представился: на днях подкатили на работу три клиента на «Волге» — отец и два взрослых сына, здоровенные лбы. У машины проблемы с карбюратором, задним мостом, дверцу заклинивает. Пока чинил, возился, слово за слово рассказали, что летом на своём аппарате колесили по Румынии, Болгарии. Где-то там на уток охотились. Тут я возьми и подосадуй: «Октябрь наступает. Не отдыхал. А медведи сейчас по лесу бродят, коренья выкапывают, жируют, к зиме готовятся, к спячке…» Короче, загорелись: «У нас машина. Поедем вместе! Покажешь места». А это в глуши, в Тверской области. Пока доберёшься на поезде, на автобусе, потом пёхом километров пятнадцать… Короче, в пятницу выезжаем.

— Кстати, Володя, почему у тебя до сих пор нет машины? Неужели не накопил, не заработал?

— Копить не умею, не люблю, — буркнул Володя. — Впрочем, сейчас узнаешь… — он поднялся и вышел.

Я сидел один за столом. Вспомнился терпкий запах осеннего каштанового леса в причерноморских горах над Лазаревской, хруст, с которым поедал пушистый мишка усеявшие землю плоды каштанов, и позавидовал я тому, что вот Володя поедет, а я останусь в Москве.

Он вернулся, держа в руках ружье, упрятанное в щегольской чехол с молнией.

— Гляди! Карабин. Коллекционный. Ездил за ним на завод в Тулу. Стоит больше нового «жигуля». Слона можно убить.

Оружие действительно оказалось серьёзное. Снабжённое оптическим прицелом. Очень красивое. Серебряные инкрустации украшали его. На прикладе — золочёная пластина с монограммой и особым номером.

— Заряжен? Убери на всякий случай. Мы тут пьём водку, мало ли что.

Итак, Володя уехал. Я помнил — на десять дней.

Прошёл месяц. В начале ноября я позвонил к нему на работу в автосервис.

— Кто спрашивает?

— Друг.

— Какой ещё друг?! — яростно заорал начальник смены. — Если друг, почему не был на кладбище? Кроме наших, ни одна собака не пришла проводить! Три недели как похоронили. Нет Володи Медведева. Убили где-то под Тверью…

Вечером позвонил к нему домой. Узнал от жены, что местный лесник наткнулся на расстрелянное тело среди обломанных кустов. Видимо, сопротивлялся до последнего.

— А карабин?

— Следователи искали — не нашли. Никого не нашли.

«Вот и попробуй доказать существование Бога, — подумал я. — Мир праху твоему, бедный Володя!»

 

Прощание

Новый хозяин сидел за рулём, когда я в последний раз въехала во двор и ты вышел у своего подъезда.

Продал ты меня. Предал.

Стукнула дверь. И больше я тебя никогда не видела. Даже не оглянулся.

…Помнишь, как хорошо было выезжать по утрам, когда я была в росе? И перед нами взлетали голуби, пившие воду из лужи, пролетала над газоном бабочка…

Сберегали друг друга от аварий. Во всяком случае, за долгие годы ни одной вмятины на моём корпусе не появилось. Кроме того раза, когда ты остановился ночевать в Купавне у своего знакомого капитана первого ранга и доверил его подчинённому мичману отвезти меня на ночь в гараж. Тут-то он ударил мною по впереди стоявшему «запорожцу». Помнишь? Автомобиль, как жену, как невесту, нельзя ни на миг отдавать в чужие руки.

А помнишь тот вечер, когда мы отвезли из Москвы в Семхоз нашего друга-священника? На обратном пути, уже ночью, прежде чем выехать на Ярославское шоссе, заплутались в путанице узких проездов, как вдруг из-за угла, не снижая скорости, вылетел встречный КамАЗ с выключенными фарами. Водитель был вдребезги пьян, и мы оба погибли бы в долю секунды, если бы не спас Бог — чудом успели скользнуть к краю кювета.

Нам есть что вспомнить. Но ты не знаешь всего.

Не знаешь, как однажды ночью два человека подошли ко мне во дворе. Ты спал дома, а они разбили пассатижами ветровичок. Один просунул руку, открыл дверь изнутри. Другой сел на твоё водительское место и стал выдирать проводки из замка зажигания, чтобы завести двигатель и украсть меня у тебя.

Они светили себе фонариком, чертыхались. Но не тут-то было! Я не поддавалась, пока кто-то из твоих соседей, вздумавший прогулять собаку, не спугнул их. Только по зернистым осколкам стекла ты мог догадаться о том, что я пережила ночью — безмолвная, лишённая голоса.

Продал ты меня. Предал.

В последние годы почти перестал ездить зимой. Но всё равно откапывал меня после снегопадов. Присаживался за руль, включал двигатель. Сердце моё начинало биться…

А прошлой весной мы поехали в одну глазную клинику, в другую. Ты возвращался мрачный. Ехали обратно к дому очень медленно, осторожно и всё равно чуть не сбили старушку, выскочившую на мостовую. Помнишь?

С тех пор ты сел за руль только раз — когда вместе с каким-то брыластым человеком подъехал к нотариальной конторе. Оказалось, оформил доверенность. И продал меня в чужие руки!

Думаешь, я не понимаю, что после того случая со старушкой ты постоянно боролся с соблазном снова сесть за руль? Ведь мы так любили ездить сначала вдвоём, а в последние годы с твоей женой и дочкой. Ты никогда не отвозил меня на мойку. Мыл сам тёплой водой, до блеска протирал тряпками.

Ну, стояла бы я у тебя под окном. Мы бы видели друг друга. Иногда садился бы с дочкой в салон, давал ей тихонько нажать на гудок…

…Новый хозяин строит дачу. У него есть и другая машина, иномарка. А на мне он возит доски, кирпичи. Перегружает так, что я еле переваливаюсь по рытвинам. Через полгода такой жизни у меня стал портиться двигатель.

Неделю назад, возвращаясь с дачи в Москву, он бросил меня у Преображенской площади. Рассчитал, что дешевле бросить, чем чинить мотор. Даже не захлопнул дверцу. Ушёл в метро.

Как стервятники, накинулись на меня ночные люди.

Свинтили колеса. Раздели.

…Подъезжает грузовик-эвакуатор. Сейчас погрузит лебёдкой и отвезёт под пресс, на переплавку.

Прощай!

 

Бескорыстное музицирование

Совсем не помню, кто познакомил меня с этим пожилым философом, как я оказался поздним вечером у него в гостях на зимней даче в Переделкино.

Кажется, пили чай с каким-то вареньем. Я читал хозяину и хозяйке свои стихи. Вроде бы варенье было сливовое.

В то время я пребывал поблизости — в Доме творчества писателей. Он пустовал. Было межсезонье. И поэтому мне выдали бесплатную путёвку. Так сказать, для поощрения молодого таланта.

К концу чаепития философ вышел на крыльцо дачи. Вернулся, позвал в переднюю. Подал валенки, снял с вешалки чёрный полушубок, меховую шапку.

— Одевайтесь. На улице идеальная ночь.

Я влез в тяжеленный полушубок. Валенки оказались великоваты. Он тоже утеплился — надел дублёнку, женские сапоги-«аляски» на меху, солдатскую шапку-ушанку. После чего мы стали подниматься по крутой деревянной лестнице на чердак. Я был уверен, что подобный нелепый маскарад ни к чему. В конце концов, начался март. Днём явственно припекало солнце.

Но когда он отпер дверь чердака и мы оказались в темноте крохотного помещения с настежь раскрытым окном, меня сразу охватил пронзительный, лютый холод.

— Осторожно. Не стукнитесь. Сейчас зажгу свет.

Он нашарил на стене выключатель. Осветился столик с маленькой лампочкой под колпаком. На столе лежали какие-то таблицы. В полутьме проступил силуэт стоящего на треноге телескопа.

— Цейсовский, — сказал философ, свинчивая крышку с передней части трубы. — Садитесь рядом на табуретку. А я пока настрою. Луна сегодня в первой четверти, не помешает обзору.

Он опустился в низенькое кресло и стал вращать какие-то колёсики, поворачивать трубу задранного в небо механизма.

В раскрытом окне, кроме маленького месяца и нескольких звёздочек, ничего не было видно.

…Когда-то, мальчиком, я посетил с мамой московский планетарий. Показ планет Солнечной системы и лекция особого впечатления на меня не произвели, поскольку я понимал, что все это ненастоящее, игра каких-то замысловатых приборов, нечто вроде кино.

Он долго колдовал с телескопом, поглядывал в свои непонятные таблицы. Я засунул в карманы тулупа одеревеневшие от стужи руки. Потом стали замерзать ноги.

— Здесь вот, на этом чердаке, открыл несколько комет, — похвастался философ. — Состою членом Астрономического общества.

Я почтительно промолчал, проклиная в душе ледяную ночь.

— Поменяемся местами. Пройдёмся для начала по освещённой Солнцем части лунного диска.

Кресло оказалось настолько низким, да ещё откинутым назад, что я, в сущности, полулежал, уперев взгляд в ледяной окуляр. От холода заломило бровь.

— Старайтесь не шевелиться. Что вы видите?

…В бархатной черноте я увидел край ослепительно жёлтой пустыни. С буграми, ямами. Казалось, пустыня так близко, что достаточно протянуть руку и зачерпнёшь горячий песок…

Тоскливый вой сторожевого пса достиг моего слуха. В ответ послышалось отдалённое гавканье других поселковых собак.

Чем дольше обследовал я безжизненную поверхность, тем отчаяннее казалось мне одиночество Луны.

— Стыдно спросить, — сказал я, — но что такое тяготение? Почему она всё-таки не падает? Что держит в пустоте Луну и все звезды? Кружат по своим орбитам. Почему сила, которая поддерживает эти шары чудовищной тяжести, не убывает со временем? По законам Ньютона должна убывать, разве не так?

— Их всех, как и нас с вами, держит любовь Бога, — твёрдо ответил философ, — Создал и любит — просто так, бескорыстно.

Мне стало жарко.

Потом я увидел Марс. Красноватый, с действительно похожими на каналы длинными бороздами то ли высохших рек, то ли разломов. Мой взгляд через волшебное устройство телескопа касался его поверхности, и мне казалось, что вот сейчас застигну хоть какое-то движение, а может быть, там возникнет фантастическое существо, помашет рукой или лапой…

Напоследок мне был показан Сатурн. Он висел в чёрном бархате космической бездны со всеми своими кольцами. Настолько непостижимо далёкий, что начала кружиться голова.

Вернувшись к середине ночи в Дом творчества, я не мог заснуть. В мозгу вращались огромная Луна, Марс с Сатурном. Я думал о том, как это они помещаются там, в голове, да ещё всё то, что я знаю о Земле, о знакомых людях со всеми их историями, о зверях, деревьях… И что произойдёт со всем тем, что в меня вместилось, после моей смерти?

Рассвет выдался солнечный, по-весеннему ранний.

Подмёрзший за ночь снежный наст похрустывал и ломался под моими шагами, пока я бродил по пустынным просекам мимо дач и заборов, оглушаемый треньканьем синичек.

Мир непонятным образом преобразился. Теперь становилось очевидным, что все той же любовью Бога создан этот сладкий мартовский воздух, эти перепархивающие с сосны на сосну пичуги, моё как бы само по себе бьющееся сердце, мозг со всеми продолжающими оставаться там планетами.

Приустав, я вернулся к Дому творчества. Не хотелось идти завтракать в столовую. Не хотелось никого видеть.

На каменной балюстрадке перед входом у круглого столика стояли три пустых соломенных кресла. Я опустился на одно из них. Почувствовал тёплую ласку солнца на лбу, словно дотронулась материнская ладонь. Я закрыл глаза.

— Извините, не помешаю?

Человек, которого я раньше здесь не видел, невысокий, почти маленький, в демисезонном пальто, с непокрытой благородно поседевшей головой, сел напротив меня, счёл нужным поделиться:

— Сейчас со своей дачи придёт Борис Леонидович Пастернак, и мы вместе поедем в Москву на электричке. Я почтительно кивнул. В другое время весть о предполагаемом появлении любимого поэта меня бы взволновала.

…«Энергия, которая держит и кружит планеты, должна же откуда-то подпитываться. Вечно. От какого-то сверхмощного источника, — я старался мыслить логически. — Иначе инерция первого толчка давным-давно должна бы угаснуть, сойти на нет… А если тот, кто это все создал, перестанет заботиться, разлюбит, все полетит в тартарары?»

— Извините, с вами что-то случилось? У вас трагическое лицо.

— Так. Доморощенные мысли…

— Вы прозаик, поэт?

— Пишу стихи.

При всей назойливости человечек был славный, открытый. И поэтому я с удовольствием пожал протянутую через стол маленькую горячую руку. Удивился, услышав:

— Меня зовут Генрих Густавович Нейгауз. Бываете в консерватории?

— Признаться, редко. Я люблю музыку. Но мешают слушать ужимки музыкантов, их гримасы, когда они насилуют свои инструменты… Дирижёр, как сумасшедший, размахивает своей палочкой, позирует… У меня есть пластинки с вашим исполнением.

— И на том спасибо, — улыбнулся Нейгауз. — Стихи пишете для славы?

— Не знаю. Не могу не писать.

— Именно! Видите ли, молодой человек, недавно выпустил книгу «Искусство фортепианной игры». Сожалею, нет с собой экземпляра. С удовольствием подарил бы. Там есть одно выражение, счастливо пришедшее в голову, — «бескорыстное музицирование». Если с любовью занимаешься музыкой, вообще искусством, для себя, бескорыстно, — так же интимно, с любовью оно будет восприниматься слушателем, читателем.

— Как любовь Бога, — планеты продолжали вращаться в моём мозгу.

— Именно, именно! — Он вскочил и побежал со ступенек балюстрады навстречу своему другу. Пастернак был в кепке, бежевом плаще, застёгнутом до горла.

 

Мальчик

Справа бесшумно открывались и закрывались автоматические стеклянные двери, слева тянулись стойки для регистрации пассажиров и сдачи багажа.

Передо мной, пятый час сидевшим в одном из кресел посреди зала отлетов, виднелось начало какого-то темноватого коридора, ведущего, вероятно, в служебные помещения.

Моя доверху нагруженная чемоданами и дорожными сумками тележка возвышалась рядом. Принадлежащий мне рюкзачок лежал на самом верху.

Зал отлетов аэропорта испанского города Аликанте был подобен морю, подверженному действию приливов и отливов. То говорливой волной его наполняли прибывшие на автобусах пассажиры какого-нибудь рейса. Они регистрировались и улетали. Некоторое время зал оставался пуст. И снова заполнялся калейдоскопом возбуждённых предстоящим полётом людей.

Тележка с багажом, словно якорь, прочно держала на месте. От этих приливов и отливов у меня рябило в глазах.

…А за стенами аэропорта простирался город, название которого — Аликанте — известно мне с детства, с того времени, когда я носил красную пилотку с кисточкой, как испанские республиканцы, вслушивался с папой в доносившиеся из нашего радиоприёмника «Си-235» тревожные сообщения о ходе гражданской войны в Испании.

Аликанте был рядом и недоступен.

Есть не хотелось. Но я вытащил из кармана круглую пачку, вынул оттуда бисквит с кисловатым джемом, поднял стоящую у ног бутылку кока-колы, запил из горлышка. Глупо было так вот периодически перекусывать, хоть как-то разнообразить своё великое сидение у тележки, ибо каждый раз неминуемо возникало желание покурить. А здесь это было запрещено.

Поставил бутылку на пол. Взглянул на часы. До возвращения двух моих спутниц, до начала регистрации вечернего рейса Аликанте — Москва оставалось ещё два с половиной часа.

…Утром мы вместе прибыли сюда на арендованной ими машине из Хавии — курортного городка, расположенного между Аликанте и Валенсией, где я месяц дописывал роман и плавал в Средиземном море. Они любезно прихватили меня в свой «Опель», и, когда мы, сдав машину и погрузив багаж на тележку, вошли в здание аэропорта, чтобы поскорей избавиться от тяжёлой клади и на весь день отправиться в путешествие по городу, выяснилось — здесь нет камеры хранения.

И мне ничего не оставалось, как отпустить своих попутчиц шастать по улицам и площадям Аликанте, по магазинам. Тем более, у них оставалась валюта. А я на последние деньги купил себе пачку бисквитов, кока-колу и остался стеречь багаж.

Те, кто вылетел в начале моего пребывания в одном из кресел посреди зала, давно уже были у себя дома — в Париже, Стокгольме, Лондоне, не говоря уже о Мадриде.

К аэропорту периодически подкатывали все новые и новые автобусы. И опять бесшумно раскрывались стеклянные двери, новая волна людей заполняла зал.

Они выстраивались в очередь к стойкам регистрации — отдохнувшие, загорелые, с детьми, собачками, куклами в национальных костюмах, кружевными зонтиками.

Это была наглядная демонстрация благополучия. Вряд ли кто из этих людей покусился бы на мой багаж, тем более что зал иногда пересекали двое полицейских. И я злился на себя, добровольно избравшего роль сторожевой собаки.

Порой из глубины темноватого коридора возникала фигура какой-то на редкость безликой женщины. С безразличным видом она обходила зал, как бы невзначай осматривала углы, урны, поглядывала на меня, мою тележку и вновь исчезала в таинственном коридоре. Нетрудно было догадаться, что она — агент секретной службы.

То вытягивая ноги и откидывая назад на спинку кресла затёкшее тело, то подбираясь при очередном приливе пассажиров, слушая объявления по радио на английском и испанском языке о начале регистрации на очередной рейс, я старался поддаться своеобразному очарованию благодушной, почти праздничной атмосферы.

Впервые объявили о задержке рейса в Женеву. Несколько суетливая дама подвела и усадила в стоящее рядом со мной свободное кресло старушку в милых кудряшках. При ней была палка, которая грохнулась на пол, как только компаньонка старушки убежала в сторону касс.

Я поднял палку, подал владелице.

— Мерси, мсье! — она улыбнулась, достала из кармана кофточки круглую коробочку, сняла крышку и предложила мне взять карамельку.

Я отказался и в свою очередь предложил ей угоститься бисквитом из наполовину опорожнённой пачки.

Она взяла. Как ни странно, при моём ничтожном знании французского, мы разговорились.

Я испытывал удовольствие уже оттого, что заговорил после многочасового молчания. С ещё большим удовольствием я отправился искать туалет, попросив доброжелательную собеседницу приглядеть за моим багажом.

…Перед тем как выйти из туалета, подошёл к умывальнику вымыть руки, и тут за спиной раздался голос:

— Сеньор…

Обернулся. Возле кафельной стены на корточках сидел мальчик лет семи. В драном свитерке, шортах. С накрашенными губами!

Он сделал пальцами неприличный жест, развернулся ко мне спиной и приподнял попку.

Я вылетел в зал. Издали увидел — старушка успокоительно махнула мне ладонью. Доставая на ходу сигарету из пачки, чуть не ткнулся лицом в стеклянные двери. Они разошлись передо мной.

С дымящейся сигаретой в зубах стоял перед красноватым, угасающим солнцем Испании, лихорадочно думал: «Как я его не заметил при входе в туалет? Вообще, откуда он взялся? Худой, тени под глазами…»

Швырнул сигарету в урну, вернулся в зал как раз в ту минуту, когда компаньонка поднимала старушку из кресла. Она опять помахала мне, улыбнулась на прощание, тряхнув своими кудряшками.

Я не знал, что мне делать. Отнести мальчику остаток бисквитов? Но я боялся его, как, видимо, будут бояться земляне существ с другой планеты…

Пошёл в глубину коридора навстречу тайной агентше. Остановил. Как мог, по-английски, по-немецки, по-французски втолковывал: нужно немедленно спасти ребёнка.

— Мы знаем, — она пренебрежительно улыбнулась. — Марокко. Эмиграция.

Двинулась в зал.

Я ринулся за ней, побежал. И увидел, как к тележке с багажом торопливо приближаются мои вернувшиеся из города попутчицы.

По радио объявляли о регистрации на рейс Аликанте — Москва.

 

Джим

Там, дома, из окна его берлоги на одиннадцатом этаже видна была статуя Свободы. С течением лет она всё меньше нравилась ему, и он думал, что было бы лучше, если бы скульптор вместо этой истуканши с невыразительным лицом и факелом в руке взял за образец мятежную девушку из картины Делакруа «Свобода на баррикадах».

Здесь же, в Москве, кроме густой кроны дерева, смутно освещённого отблеском дворового фонаря, ничего не было видно. Моросил ночной дождичек. Такой московский, как в детстве.

Бородатый человек с завязанной узелком жидкой косичкой на затылке оторвал локти от мокрых перил лоджии, со стоном разогнулся и повлёк себя в комнату. Покряхтывая, придерживаясь то за шкаф, то за кресло, добрался до постели.

— Нужно хотя бы снять ботинки, — сказал он вслух. — Для приличия. То ли трещина в ребре, то ли сломано. И что-то с шеей. И затылок саднит… «Скорая» ко мне не приедет, до завтрашнего вечера никто не придет…

Ботинки он всё-таки снял, в три приёма. Уложил себя поверх покрывала. Закрыл глаза. И увидел дерево, каким оно бывает днём: с поблёскивающей среди желтеющих листьев леской, застрявшими в ветвях пластиковыми пакетами, тряпкой и чьими-то трусами — всем тем, что с верхних этажей сбросили жильцы или сдул ветер. Десятый день гостил он в этой квартире уехавшего вчера в командировку друга и всё больше проникался сочувствием к несчастному дереву.

Лежал на спине, чувствовал, как кружится голова.

…Два часа назад здоровенный метрдотель с официантом выбросили его из опустевшего к полуночи зала ресторана. Ресторан находился на втором этаже.

Пьяный, он катился вниз по ступеням, пытался хоть за что-нибудь ухватиться. Было смешно и больно.

Двое полузабытых, ещё школьных приятелей пригласили его, заезжего американца, поужинать, ушли, уплатив за еду и выпивку; а он ни за что не хотел уходить, остался, слушая тихую джазовую музыку, как привык это делать в Нью-Йорке после смерти жены. В Нью-Йорке можно было сидеть хоть всю ночь.

Чтобы не так кружилась голова, он открыл глаза.

Колеблемая дождём тень дерева чуть шевелилась на потолке.

«Ещё хорошо, что не было с собой бумажника с паспортом, обратным билетом и остатками долларов», — с запоздалой тревогой подумал он, вспомнив, как таксист сначала не впускал его в машину — пьяного, покрытого кровоподтёками, а потом, когда он, обнаружив в кармане пиджака русскую сотенную, сунутую на прощание приятелями, продемонстрировал её водителю, тот соблазнился. Тем более, что ехать было недалеко.

— Сукин сын! Не побрезговал вытащить авторучку, шарил в карманах, — пробормотал он. Попытался повернуться со спины на бок, чтобы не видеть шевелящейся по потолку тени, отчего ещё больше кружилась голова, и застонал.

Дуло. Он досадовал на себя, что оставил дверь лоджии открытой. С другой стороны, порывы холодного воздуха вроде бы выветривали муть из головы.

Перед тем как совсем заснуть, он вспомнил, что в застёгнутом на пуговицу заднем кармане брюк у него есть заначка — несколько десятков рублей, которых должно хватить на водку, чтобы опохмелиться утром.

Вот так же, порой не раздеваясь, чувствуя, что опускается, засыпал он на диване в своей нью-йоркской комнатке-студии с газовой плитой и холодильником в углу.

Через год после смерти жены он совершил открытие: оказалось, в Нью-Йорке есть ночной рыбный рынок, куда на сейнерах и мотоботах подходят рыбаки, чтобы выгрузить свежий улов и продать его оптовикам.

Там, в лучах прожекторов, среди грохота лебёдок, шума подъезжающих рефрижераторов всю ночь работает двухэтажный стеклянный бар, откуда можно видеть выгрузку со сверкающих сигнальными огнями судов. Трепещущие груды лососей, сёмги, осьминогов, омаров, лангустов… Сделки заключаются тут же на пирсе или же в баре, где договорённость можно увенчать стопкой-другой виски.

Вот сюда ежемесячно в день выплаты пособия этот человек, постанывающий сейчас во сне, привык являться под вечер со складной тележкой на колёсиках.

Наедине с рюмкой того же виски или рома одиноко сидел за столиком бара, освещаемый всполохами огней, слушая тихую музыку джаза…

Ближе к рассвету, пошатываясь, спускался из бара, покупал лосося или сёмгу, приторачивал длинную рыбину к своей тележке и пускался в путь к дому, похожий на путешествие.

Этой рыбы, разрезанной на куски и замороженной в холодильнике, хватало надолго. Тем более, что ел он мало.

Так постепенно сэкономились деньги на поездку в Москву, в которой он не был восемнадцать лет. Устроил сам себе подарок к шестидесятилетию.

…Кто-то кричал. Хрипло орал, казалось, над самым ухом.

Спросонья он рванулся встать с постели и чуть не взвыл от боли с правой стороны груди. Все же сел. Снова услышал невнятный крик со стороны лоджии. За окном сияло сентябрьское солнце. Дождь кончился.

Добравшись до открытой двери и выйдя в лоджию, он сразу увидел среди ветвей ворону, повисшую вниз головой и бессильно хлопающую крыльями, запутавшись лапками в прядях поблёскивающей сквозь листву лески.

Он, кряхтя от боли, перегнулся через перила, протянул руки к дереву, но смог ухватить только несколько мокрых листиков на конце ближней ветки. Дерево росло метрах в четырёх от дома. Перелезть на него из лоджии было невозможно.

Ворона снова забилась в путах, отчаянно закаркала.

— Не ори, — сказал он. — Освобожу.

Но чем дольше он обследовал квартиру друга, тем в большее замешательство приходил — ничего полезного не находилось. В идеале нужна была длинная прочная палка с крючком на конце, чтобы пригнуть поближе ту часть ветвей, где находилась ворона. Но откуда подобному орудию найтись здесь? Такие палки-багры бывают разве что у пожарников.

Он почувствовал, что приходит в отчаяние.

Нашёл в кладовке телескопическое удилище, раздвинул его, безнадёжно потыкал хлипким концом в ветвь, с которой свисала ворона. Она уже не вскрикивала, только вертела головой с мощным клювом.

Он решил всё-таки вызвать пожарную команду, но, уже подойдя к телефону, сообразил, что дело может кончиться скандалом, штрафом за ложную тревогу.

Ничего не оставалось, кроме как срочно идти вниз, искать домоуправление, чтобы попросить какого-нибудь умельца влезть на дерево и освободить подозрительно умолкшую птицу.

Он сравнительно легко влез в ботинки. С незавязанным шнурком на одном из них спустился лифтом с третьего этажа, вышел из подъезда и испытал прилив неподдельного счастья, сразу наткнувшись на рослого малого в оранжевой безрукавке, подметавшего палую листву, кинулся к нему, показал на дерево, на ворону.

— Я-то тут при чём? — отшатнулся дворник. — Нужна лестница, ножовка. Без пол-литра не разберёшься.

— Будет, будет тебе на пол-литра!

— Тогда другое дело. Давай деньги. Эк её угораздило! Чего это у вас руки дрожат? — спросил он, получая заначку. — Идите домой, не беспокойтесь. Сейчас сделаю.

И действительно, с лоджии было видно, как он появился с длинной лестницей, приставил её к стволу дерева, долез с ножовкой до первой развилки, подтянулся руками, и принялся отпиливать ветку с вороной. Птица забеспокоилась, неуклюже взмахнула крылом. Из листвы показалась рука дворника. Он подтянул к себе полуотпиленную ветку и принялся вынутым из кармана ножом обрубать леску.

Ворона неуклюже выпорхнула из-под кроны, кренясь, полетела прочь. Опустилась на мокрую, ещё сочную траву газона.

— Эй! — дворник, мелькая оранжевой безрукавкой, стал спускаться сквозь листву и ветви к лестнице. — Чего-то я вас не знаю. Вы кто будете?

— Джим, — раздалось сверху, с лоджии третьего этажа. — Женя.

 

«Лимончик»

Казис Науседа, коренастый лесничий с окладистой бородой, молил Бога о том, чтобы эти пришельцы из Аргентины исчезли отсюда, испарились.

До их появления по соседству, в бывшем доме мельника у разрушенной плотины, в тот самый год, когда Лайма родила сыночка Кистукиса, он и горя не знал. Берег лес, охотился. Кроме Лаймы, Кистукиса и нескольких лесников в округе никого не было.

Зажиточного мельника с семьёй русские сослали в Сибирь сразу после войны с немцами. За долгие годы дом, амбар — всё пришло в запустение, разрушилось, поросло мхом. Иногда Казис вместе с Лаймой приходил сюда половить рыбу, сидя на оставшейся части плотины.

За старыми ветлами на трассе, ведущей в Вильнюс, грохотал автотранспорт, но эти звуки не могли заглушить журчания речки, всплесков голавлей, охотившихся за мошкарой.

Пришельцы из Аргентины, отец и двое его взрослых сыновей, объявились внезапно. За одно лишь лето восстановили дом, все постройки, поставили высокую изгородь. А между трассой и домом открыли в бывшем амбаре автомастерскую со смотровой ямой и подъёмником.

Всякий раз, выезжая на своём «запорожце» из лесной чащобы, где находилась центральная усадьба лесничества и где он жил, Казис наблюдал эту энергичную семью, вечно занятую делом. Все они были высоченные, в одинаковых синих комбинезонах с блестящими пряжками, все усатые. Только у сыновей усы золотистые, цвета спелой пшеницы, а у отца — седые.

Это был край нелюдимых хуторян. Прошло не меньше полутора лет, прежде чем глава семьи пришёл просить разрешения на порубку леса. Рано или поздно это должно было произойти. Отапливались-то они дровами.

Стоя наверху, у порога своей рабочей комнаты на втором этаже огромного бревенчатого дома, построенного каким-то прусским бароном ещё в девятнадцатом веке, Казис не без тайного удовольствия наблюдал за тем, как впущенный Лаймой проситель грузно восходит к нему по скрипучей лестнице, с изумлением поглядывает на чучела — головы кабана, лося, медведя, рыси, словно растущие из стены.

Разрешение он выписал. Крикнул Лайме, чтобы принесла снизу бутылку брусничной настойки, грибков на закуску.

Громадный, ещё не старый глава приезжей семьи оказался украинцем Опанасом Павлычко. Ещё во время Второй мировой войны сложными путями попал в Аргентину, в Буэнос-Айрес. Женился на латиноамериканке, забивал коров и быков на скотобойне. И вот жена, ярая католичка, умерла, оставив ему двоих парней — старшего Пауля и младшего Жакуса. Почему в восьмидесятом году они решили вернуться на родину, на Украину, Опанас Павлычко не рассказал. Зато после третьей рюмки брусничной рассказал о том, как за неделю до отплытия парохода дал своим парням денег с разрешением обойти лучшие публичные дома Буэнос-Айреса.

Пароход прибыл в Одессу.

Чем только они не занимались на Украине! И на скотобойнях работали, и на стройках, и машины научились чинить. Мыкались по наёмным квартирам. Нужно было где-то прочно осесть.

Случайный человек — матрос с литовского судна — рассказал, что у него на родине полно брошенных домов, целых хуторов.

Сразу, как приехали, и нашли этот дом мельника, Пауль поступил учиться на медицинский факультет, ездит автобусом в Вильнюс, а отец и младший сын чинят машины, поскольку Жакус учиться не желает.

Теперь Казис Науседа обрёл ясность. Всё стало понятным. Они расстались, довольные друг другом.

Шли годы. Новые соседи были не назойливы, просьбами не обременяли. Наоборот, Казису порой приходилось прибегать к их помощи, когда с его горбатым, первого выпуска «запорожцем» что-нибудь приключалось.

Опанас и Жакус тотчас отставляли другую работу, чинили то двигатель, то коробку передач. Лишних денег не брали.

Однажды Казису бросилось в глаза, что лицо Жакуса сверху вниз исчерчено шрамами, покрытыми коростой.

Он тогда не спросил, в чём дело. Однако при первой же поездке в Вильнюс, в лесное ведомство, узнал о нашумевшей драке из-за какой-то красотки в одном из центральных кафе.

Он был красавцем, этот Жакус, сказалась латиноамериканская кровь.

Старшему, Паулю, окончившему медицинский факультет с отличием и быстро ставшему известным в городе врачом-реаниматором, часто приходилось перед возвращением домой из Вильнюса разыскивать младшего в злачных местах, спасать от бандитов, вызволять из милиции.

Отец и сын много зарабатывали на починке машин. И если бы деньги не жгли Жакусу руки, они бы давно обзавелись собственным автомобилем. Уже невмоготу было зависеть от рейсового пригородного автобуса, который и ходил-то нерегулярно.

Казис Науседа тоже копил деньги на новые «жигули».

Дряхлый «запорожец» ещё служил кое-как. Ещё можно было тарахтеть на нём по лесным просекам, останавливаться на их перекрестьях, выходить с Лаймой и Кистукисом, набирать полные корзины грибов, перемещаться на машине к следующему квадрату заповедного лесного царства. Можно было в субботу или воскресенье потихоньку съездить на озеро в Тракай. Но рискнуть добраться до Вильнюса становилось опасным, да и зазорным. Уж больно непригляден становился железный конёк. Останавливали автоинспекторы, требовали отметку о техосмотре.

Шло время. Однажды зимой, как всегда некстати, сел аккумулятор. Только-только Казис получил по рации сообщение от одного из своих лесников, что на рассвете какие-то порубщики свалили в глухомани несколько дубов, трактором волокут их из леса. Чертыхаясь, с ружьём за плечами пытался завести машину. Потом снял аккумулятор, погрузил на санки, попросил Лайму вместе с Кистукисом съездить в мастерскую. А сам встал на лыжи, ринулся вглубь леса.

Порубщиков он задержал. Наложил штраф.

К вечеру, когда Казис Науседа возвращался, мороз усилился. Потрескивали деревья по сторонам просек, поскрипывал под лыжами снег. Хотелось ужина с горячим чаем, хотелось завалиться с Кистукисом на диван, рассказать сыночку какую-нибудь историю, а после того как Лайма отведёт его спать, включить «Спидолу», послушать сквозь глушилку «Би-би-си» или «Голос Америки». Его интересовало, что думает Запад о появившемся в Москве Горбачеве.

Ни жены ни сына дома не оказалось. Бывшая усадьба мельника находилась в полутора километрах. Забеспокоившийся Казис Науседа снова встал на лыжи, пошёл было встречать их под звёздами.

Бежал по лыжне. Издали увидел — идут, тащат санки с аккумулятором.

— Что там так долго делала?! — накинулся он на раскрасневшуюся от мороза Лайму.

— Мы ждали, пока зарядится аккумулятор, Она смутно улыбалась, чего-то не договаривала. С этой минуты ревность жалом впилась в сердце Казиса. Шрамы сделали лицо Жакуса ещё более красивым, мужественным. За последнее время парень вроде бы перебесился, слухи о его скандальных приключениях в Вильнюсе утихли. Чинил и чинил машины. И вот на тебе! Лайма молода, красива. Все это можно было предвидеть. Целыми днями одна с ребенком…

Казис без лишних слов потряс перед лицом жены кулаком, запретил общаться с бывшими латиноамериканцами. Но сердце его было неспокойно. Приходилось на день, а то и на два уходить по работе в глубь лесов, ездить на совещания в Вильнюс.

Весной при очередной поломке «Запорожца» он отдал машину Опанасу и Жакусу. Просто так, бесплатно. Лишь бы не было повода видеть их рожи. Тем более, подошла очередь — купил «жигули».

В начале апреля Лайма, которая никогда раньше ничего особенного для себя не просила, вдруг пристала с уговорами поехать на католическую пасху в Вильнюс, в костёл Петра и Павла.

Казис удивился. Лайма и он были крещёными с детства, как и большинство прибалтов. Не более того. Никаких там посещений церкви, молитв и прочих ритуалов.

Но тут подворачивался случай с ветерком прокатиться на новенькой машине в самый центр столицы. В соборе среди празднично приодетых прихожан возвышались Жакус и Пауль.

Они молились вместе со всеми.

Когда после причастия выходили на площадь, маленький Кистукис, как назло, подбежал к ним, поздоровался. Жакус погладил его по голове.

Пришлось посадить братьев в «жигули», по-соседски довезти до их дома.

В пути из разговора Лаймы с братьями Казис Науседа узнал, что Пауль получил квартиру в Вильнюсе, понял, что жена не только нарушила запрет, ходит к ним с Кистукисом или даже одна; она берет у них какие-то книги.

— Что за книги? — спросил он дома. Вот с этой самой минуты и начал Казис молить Бога, чтобы эти пришельцы исчезли, испарились.

Что произошло с Жакусом? Отчего он так резко изменился? Это навсегда осталось тайной. Пауль отпустил к усам ещё и бородку, надел очки — интеллектуал. От него всего можно было ожидать, но Жакус, этот покрытый шрамами кот, бабник, чего он хочет от Лаймы, от него, Казиса, от Кистукиса? Дарит ребёнку католические книжечки с бреднями об Иисусе, Деве Марии. Морочит Лайме голову.

Что, он, Казис Науседа, не христианин? Кажется, никогда никого не обидел. Жалкими были вырвавшиеся у Лаймы слова о том, что она будто спала до сих пор, а теперь проснулась.

— Ну тебя к чёрту! — в сердцах заорал Казис. — Ты сошла с ума!

«Уж лучше бы изменяла!» — подумал он однажды. Он всерьёз забеспокоился, как бы не пришлось везти жену в психиатрическую больницу.

Как-то летом, возвращаясь на машине из города, свернул с шоссе, увидел у автомастерской обоих братьев с отцом все в тех же синих, ободранных и запятнанных комбинезонах.

Остановился. Решил поговорить с Паулем — наиболее разумным, как ему казалось, членом семьи.

Вышел. Мельком обратил внимание на то, что они колдуют над его развалюхой «запорожцем», лишившимся краски. Отвёл Пауля в сторону.

Выслушав угрюмую речь Казиса, Пауль только и сказал:

— Ты хороший человек. Но ты ещё не родился.

— Как это?

— Слушай свою жену. По сравнению с ним Пауль и тем более Жакус были сопляки. Ему шёл уже сорок шестой год. Как это — не родился?

Но ведь не дураки же они были, эти трое Павлычко.

Не дураки. Все свободное от других работ время возились с его «запорожцем». Приварили новое днище из толстого листа нержавеющей стали, заменили коробку передач, перебрали двигатель.

Изредка проезжая мимо автомастерской, с ревностью видел, как Опанас и Жакус меняют электропроводку, подкатывают к колёсам новые шины; как по субботам и воскресным дням к ним присоединяется Пауль.

Осенью, в один из последних тёплых дней заново окрашенный из краскопульта в редкий лимонный цвет, отлакированный «запорожец» высыхал на ветерке и солнышке у входа в мастерскую.

— Лимончик! — сказал Кистукис. А Казис Науседа почувствовал себя обокраденным.…Бог внял его молитвам. В первые годы после перестройки, когда распался Советский Союз и Литва стала независимым государством, семья Павлычко остро почувствовала, что здесь ненавидят чужаков. Повсюду открывались частные американизированные автомастерские. Новоиспечённый богач из Каунаса купил все их хозяйство с намерением открыть придорожный ресторан «У плотины».

Без лишних слов оставили возрождённый «лимончик» у входа в лесничество. Позднее Лайма получила права. Стала возить Кистукиса в воскресную школу при костёле.

Павлычко уехали куда-то в Среднюю Азию. Кажется, в Ташкент. С тех пор в душе Казиса Науседы образовалась пустота.

 

Ну и комики!

Шторм налетел ночью со стороны Турции.

К рассвету пассажирский лайнер вынужден был прервать рейс, ошвартоваться у причала в ближайшем российском порту под прикрытием волнорезов.

Спали на судне измученные качкой пассажиры.

Я спустился по трапу на пирс.

Город тоже спал в лучах поднимающегося солнца, словно убаюканный грохотом зеркально отсвечивающих волн, расшибающихся о парапет набережной.

Она была пуста. Если не считать единственного человека, передвигавшегося по противоположной её стороне от витрины к витрине.

Я тоже перешёл на ту сторону в надежде найти какое-нибудь открывшееся кафе.

Мотались под ветром веера кургузых пальм. Моталась чёрная, давно не стриженная грива волос двигавшейся навстречу нелепой фигуры. Это был высокий старик в распахнутой чёрной шинели и в валенках.

Поравнявшись со мной, он ткнул рукой в витрину магазина, пробормотал:

— Гляди!

Но, прежде чем повернуться к витрине, я увидел привинченный к шинели облупившийся орден Красного Знамени.

Это оказался магазин «Коллекционные вина», где под большими фотографиями всемирно известных супермоделей были напоказ выставлены шикарные коробки с вином. Самое дешёвое стоило сто долларов.

Что-то бормоча, старик двинулся в обратный путь. И меня повлекло вслед за ним, как за Рип ван Винклем — человеком, проспавшим невесть где сто лет… Мы прошли мимо открывшегося, несмотря на рань, казино, у распахнутой двери которого истуканом высился швейцар в ливрее и красном цилиндре; мимо входа в салон со скромным объявлением «Массаж для мужчин и женщин и прочие услуги»; мимо зеркальных окон и золочёных ручек дверей «Российского банка» с выступающим из стены банкоматом; мимо большого ресторана — за его стёклами официанты в белых куртках и галстуках-бабочках накрывали столы.

Старик всё время что-то бормотал, какую-то одну и ту же фразу.

Возле музыкального магазина «Хит-парад» он остановился, взирая на выставленные за стеклом фотографии эстрадных монстров — певцов с длинными, как у женщин, волосами, косицами, певиц, наоборот, коротко остриженных или даже с выбритым черепом, зато почти голых.

— Ну и комики!.. — пробормотал старик.

— Извините, откуда вы? — не выдержал я. — Где вы живёте? Он неприязненно глянул на меня.

— Там, где пехота не пройдёт и бронепоезд не промчится. На Алтае. В богадельне. Слинял помереть на воле… В его могучей гриве не было ни одного седого волоса.

— Ну и комики! — повторил он, уходя в никуда.

 

Вано

Китаяночка была, как ей и положено, раскосая.

Он старался не показывать её знакомым. Коротышку, стесняющуюся своей некрасоты, малообразованности, непохожести на обитающих в России людей.

За полгода он не смог привыкнуть к её длинному трёхсложному имени. Называл по первому слогу — Ли, Лиля.

Она уже два часа как ушла в районную поликлинику, где работала в регистратуре, а Вано только проснулся.

Хотя оконце было маленькое, весенний солнечный свет беспощадно озарял убожество комнатушки. Повсюду свисали лохмы выгоревших обоев, за которыми отчётливо виднелись почернелые от времени бревна старого, видимо ещё дореволюционного, дома, полуразвалившийся стенной шкаф, оставленный за ненадобностью прежними хозяевами, две табуретки и столик с тарелкой, накрытой надраенной до ослепительного блеска никелированной крышкой.

Из-за стены и из коридора не доносилось ни звука. Соседи по коммуналке тоже давно ушли на работу. А полупарализованный старик-пьяница из комнаты против уборной наверняка ещё дрых.

Вано пора было подниматься, чтобы успеть до возвращения с работы Лили осуществить свой план. Но он продолжал лежать, закинув руки за голову. В который раз вспомнился родительский дом посреди шелковиц и грушевых деревьев, собственная комната, набитая книгами и грампластинками, проигрыватель, охотничья двустволка на стене. Вот так же в родительском доме, когда лили зимние дожди, он мог без конца валяться, слушать томительную итальянскую песню с заезженной пластинки: «Кози, кози, белла кози аль ди дольче мадонна…» Не хотелось ни идти на работу в колхоз, ни помогать матери по хозяйству — задавать корм курам, индюшкам. В такие вот мартовские дни сад и всё село полны пением птиц, на склонах окрестных гор доцветают кусты мимоз, а через колхозное поле, на берегу Чёрного моря ждут курортников и курортниц дом отдыха, танцплощадка…

«Лилька, детдомовка, никогда не видела моря, — подумал он, отбрасывая со своего худого, жилистого тела лоскутное одеяло и вскакивая с низкого топчана на деревянных ножках. — Всё-таки из-за неё стал москвичом, получил прописку! Хотела затащить в церковь венчаться. Когда-нибудь заработаю денег, повезу, покажу Лильке море, Сухум. Хотя родители и Хутка не примут её, скажут: ”На ком женился? Страшнее не мог найти? Да ещё китаянка!”»

«Я ещё им всем докажу! — думал он, умываясь до пояса на кухне над пожелтевшим рукомойником с отбитым краем. — Поступлю в институт, окончу, стану не хуже Хутки. Перестанет издеваться при всех: ”Мой брат-близнец — мой черновик: первым родился, и такой урод!”»

Хутка был признанный красавец, удачник. Появился на свет всего через несколько минут после него — и такая разница! Ухитрился увернуться от армии, купил диплом об окончании московского пединститута, устроился работать в республиканский журнал, получил двухкомнатную квартиру в городе, женился на одной из самых красивых девушек — дочке заместителя председателя горисполкома. По субботам приезжает с женой и годовалым Зуриком в село на отнятом у отца «запорожце».

Отец, инвалид войны, без обеих ног, едва получив машину в собесе, вынужден был отдать её Хутке. «Кто был на фронте, в конце концов?!» — не выдержал обычно покладистый отец. За Хутку вступилась мать: «У них маленький ребёнок, не на чем ездить к нам за продуктами, не душиться же в автобусе…»

Лиля не раз говорила Вано, что он не должен ненавидеть брата. Но и теперь, поедая ещё хранивший отголосок тепла омлет, Вано испытывал всё то же чувство обиды на судьбу.

Почему всё-таки Хутка красив, а он, Вано, — с горбатым носом на длинном лице — некрасив, всегда неудачлив?

Он подошёл к висящему на двери шкафа зеркалу, посмотрел на себя. Незадолго до армии, семнадцати лет, попытался ухаживать за женщиной из дома отдыха, вдвое старше себя. Сорвал с клумбы у танцплощадки самый красивый цветок, прежде чем поднести ей, понюхал и тотчас был ужален в этот самый нос вылетевшей оттуда пчелой.

Нос распух, как картошка. На беду Хутико оказался дома, да ещё с приятелями, распивавшими на террасе «Изабеллу». То-то было смеха!

Вано вымыл на кухне тарелку. Хотел вскипятить воду для чая, но шёл уже одиннадцатый час. Нужно было успеть сделать задуманное.

Он слегка отодвинул от стены Лилин кухонный столик, вытащил припрятанные за ним рулоны обоев, которые, отстояв очередь, купил неделю назад на Комсомольском проспекте. Лиля не знала, что он купил их на деньги, вырученные за собранные в феврале у помоек и мусорных урн бутылки.

Сначала следовало ободрать старые обои в мерзких следах от раздавленных клопов.

Вот так же сдирал он трусики с купающихся в море девиц. Парни-односельчане каждую зиму ждали начала курортного сезона, когда можно будет приступить к этому опасному спорту — насиловать пловчих прямо в воде. Пловчихи, как правило, почему-то не кричали, не звали на помощь. Может быть, боялись, что их утопят.

Дело это не доставляло никакого удовольствия. От солёной воды щипало. В ней, как сопли, всплывала сперма… Зато потом на берегу можно было хвастаться своими победами.

Конечно, Вано не рассказывал Лиле о том, как после случая с пчелой стал проводить время на пляже среди таких же загорелых ровесников, выглядывая на мелководье очередную жертву.

Теперь ему было двадцать четыре года, он стал взрослым, семейным человеком, собирающимся делать ремонт в собственной комнате; срывающим лохмотья обоев, как прошлое.

Иногда кажется, чтобы отделаться от прошлого, чтобы стало легче на душе, нужно рассказать близкому человеку хотя бы часть своих злоключений. Двумя из них он с Лилей всё-таки поделился.

В то лето, в тот бархатный сезон перед осенним призывом в армию Вано, валяясь на том же пляже, однажды разговорился с тучной отдыхающей из Алма-Аты. От нечего делать примерил её лежащие на полотенце чёрные противосолнечные очки. И ушёл в них. «Так, сама того не подозревая, началась моя воровская жизнь, — рассказывал он Лиле. — Крал по мелочам. То пачку сигарет и зажигалку из кармана оставленных купальщиком брюк. То тюбик крема от загара. Хотя зачем мне нужен был этот крем?»

Красть почему-то было приятно, но Вано знал, что все эти летние забавы, обычные для многих местных парней, плохо кончаются, и в глубине души был рад тому, что призыв спас его.

На проводах Хутка, остававшийся дома, любимец отца и матери, подарил ему авторучку: «Пиши домой хоть раз в месяц. И не лезь на рожон, идиот!»

Вано попал в десантные войска, в учебку под Смоленском.

Через полгода он уже бегал в белом маскхалате на лыжах, стрелял из автомата.

Не было в его роте никакой дедовщины. Из дома регулярно приходили картонные ящики-посылки с вяленым мясом, мёдом, зимними грушами, гранатами, грецкими орехами. Население казармы с удовольствием поглощало плоды абхазской земли. Содержимое посылки исчезало за день.

Всё было бы ничего, если бы не заставляли прыгать с парашютом.

Каждый раз командиру отделения приходилось кулаками выталкивать его из самолёта. Каждый раз Вано был уверен, что разобьется…

До сих пор помнит он свист холодного ветра, когда обморочно падал в пустоте неба… В последний момент вспоминал о том, что нужно дёрнуть за кольцо. И в ту минуту, когда его вздёргивало за лямки и парашют раскрывался, странным образом вспоминалась итальянская песенка: «Кози, кози белла кози аль ди дольче мадонна…» — раздавалось между небом и землёй. Вано не понимал, о чём поёт. Ему казалось, что это молитва.

…Деревянные половицы были усеяны отодранными обоями. Оставался лишь прямоугольный кусок над самой дверью. Прежде чем переставить табуретку, оторвать и его, Вано снова сходил на кухню, принёс в комнату хозяйственное ведро с тёплой водой, чтобы развести клейстер.

Отдыхал, сидя на табуретке, и за неимением лучшего, размешивал клейстер ручкой веника. Ещё предстояло решить, чем намазывать этот клей на новые обои, не зубной же щёткой.

…Вано рассказал Лиле и о том, как зимой на втором году службы стал участником массового сброса парашютистов на территорию условного противника. Накануне один сержант поведал ему, будто во время подобных маневров определённый процент солдат гибнет; будто в секретных документах этот процент уже заложен…

Когда наступил решающий момент, руки Вано мёртвой хваткой вцепились в стойки у раскрытой двери, откуда хлестал ледяной ветер бездны. Остальные самолёты, сбросив живой груз, исчезли, а этот все летел, пока инструктор и второй пилот, матерясь, боролись с Вано.

…Он падал сквозь молочный туман облаков, и когда парашют раскрылся, увидел, что снизу на него надвигается заснеженный лес. Вместо колхозных полей, о которых им говорили во время инструктажа.

Итальянская песенка даже не вспомнилась. Суетливо работая стропами, чтобы не повиснуть на вершине какого-нибудь дерева, Вано удачно приземлился среди сугробов на берегу замёрзшего ручья.

Ни звука не было слышно окрест. Где сотни солдат, сброшенных раньше него? Где сборный пункт возле какой-то летней кошары?

Он крикнул раз, другой… Снял парашют, уложил его в ранец. Посмотрел на компас. Стрелка, как всегда, показывала на север. Это ни о чём не говорило. Нужно было до сумерек выбраться из леса, скорее найти своих.

Вано закопал парашют в снег, пошёл с автоматом за спиной по течению ручья. Часа через полтора ручей вывел его к речке, тоже замёрзшей. На противоположном берегу курились дымками аккуратные домики деревни.

Лёд под ногами опасно прогибался. Он благополучно пересёк реку, обогнул забор и поднялся на крыльцо первой же избы. На стук отворила перепуганная старушка в переднике. Она что-то вскрикнула на непонятном языке, кого-то позвала.

Из глубины помещения вышла девушка. Она тоже испугалась, спросила: «Ты кто?»

Сейчас, кончив размешивать клейстер и вспоминая, как он рассказывал Лиле об этом приключении, Вано как бы вместе с ней ощутил укол ревности, пережитый ею.

И впрямь, когда выяснилось, что он приземлился в Латвии, когда его накормили картошкой с мясом, поднесли самогона, отогрели и уложили спать, девушка пришла к нему ночью, разбудила…

Её звали Эмма. Её брат тоже служил в Советской Армии где-то на Дальнем Востоке.

Утром она решила показать ему город Ригу, который, как выяснилось, находился в полутора часах езды на рейсовом автобусе.

Вано оставил в избе автомат и с лёгким сердцем отправился с ней на экскурсию, ибо решил после приятного времяпрепровождения найти комендатуру и таким образом найтись.

Но приятного времяпрепровождения не получилось. Сразу же по прибытии в столицу Латвии, на автовокзале, его, одетого в десантную форму, прихватил патруль.

В военную комендатуру он приехал на зелёном «газике», в сопровождении двух автоматчиков.

«Если пропал автомат или парашют, — жёстко сказал дежурный подполковник, — трибунала тебе не миновать».

И его на том же «газике» повезли обратно в деревню.

Автомат, к счастью, стоял на месте, в углу возле кровати. И парашют нашёлся благодаря ручью.

По возвращении в часть Вано неделю просидел на «губе». До сих пор он не понимал — за что?

Он ещё раз сходил на кухню, принёс полотенце, которым Лиля вытирала посуду. Окуная его в ведро с разведённым клейстером, можно было запросто намазывать изнанку обоев.

Солнце переместилось. И теперь только половина комнатёнки была ярко освещена, другая же погрузилась в бархатистую тень.

Он передвинул табурет к двери и встал на него, чтобы содрать последний лоскут старых обоев.

Вано оторвал верх. Нижний край был прижат притолокой. Он потянул за неё. Ветхая притолока осталась в руках. И, взблескивая в луче солнца, на него посыпался дождь монет.

Золотых.

Переведя дыхание, Вано собрал на полу среди ошмётков обоев сорок девять тяжёлых царских червонцев. Ошеломлённый случившимся, он сложил свою добычу в кухонное полотенце, надёжно завязал образовавшийся мешочек тремя узлами. Потом ему показалось, что монет для ровного счета должно быть пятьдесят. Облазил на коленях всю комнату, но, кроме Лилиной пластмассовой заколки, ничего не нашёл.

Именно эта дешёвая трогательная заколочка затормозила первое же полыхнувшее желание: немедленно, сейчас же, пока не пришла Лиля, уехать к себе на юг, найти в Сухуми дельцов или дантистов, которым можно будет продать этот клад за большие деньги, и зажить богачом на зависть Хутке!

Он сидел на табуретке, вертел бледно-розовую заколочку в руках. Думал о том, что у Лильки нет ни туфель, ни плаща, зимой и летом ходит в потрёпанной курточке, в кедах.

Принялся клеить новые обои.

Через два дня пожилой, доброжелательный человек с атташе-кейсом, кого-то ждавший у магазина по продаже золота и драгоценных металлов на Садовом Кольце, взял мешочек, бегло глянув на предложенный Вано товар, согласился купить его весь, но с условием, что сидящий в магазине ювелир подтвердит подлинность каждой монеты. Вдруг неизвестно откуда взявшийся парень налетел на них с криком: «Валютные махинации?!»

Больше Вано ни своих монет, ни парня, ни этого человека с его атташе-кейсом никогда не видел.

А пятидесятую монету вскоре нашла Лиля. Золотой червонец непостижимым образом залетел за зеркальце, укреплённое на шкафу.

За скромную плату ювелир сделал им два обручальных колечка.

 

«Чаби, чаляби…»

Вчера вечером после детского сада моя дочка без конца распевала песенку-считалочку. До того странную, что я поневоле запомнил слова.

Утром, едва открыл глаза, во мне опять зазвучало:

Кони, кони, кони, кони. Мы сидели на балконе. Чай пили. Чашки били. По-турецки говорили: Чаби, чаляби, Чаляби, чаби, чаби…

И весенним днём, когда я шёл по территории больницы, та же милая детская бессмыслица преследовала меня. «Что такое ”чаби, чаляби”? Откуда взялось это словечко?» — беспечно думал я, открывая тугую дверь корпуса, где находится отделение нефрологии.

Нет, я не страдал от болезни почек. Вообще, был совершенно здоров, и навещать здесь мне было некого.

Поднялся лифтом на шестой этаж. Пошёл длинным коридором, оглядывая белые двери с чёрными табличками — номерами палат, пока не увидел надпись — «Зав. отделением нефрологии». Постучал, затем толкнул. Заперто.

Тогда я сунулся в дверь по соседству — в «Ординаторскую».

Там у компьютеров и телефонов суетилось несколько врачей в белых халатах. Они с неожиданной злостью выставили меня. Сказали, что Зоя Борисовна находится на обходе. Приказали ждать в коридоре, не отвлекать людей от работы.

«Чаби, чаляби, — думал я, расхаживая взад-вперёд по коридору. — Зачем мне все это нужно? Какого рожна я тут делаю?».

…Зоя позвонила часов в десять утра уже со службы. Звонок был неожиданный, радостный для меня. Я любил и уважал эту женщину, принимавшую горячее участие в судьбах многих больных людей, в том числе и моих знакомых. Любил её мужа, её ребёнка. Мы, что называется, знались домами, но как-то так получилось, что в последнее, послеперестроечное время давно потеряли друг друга из вида.

Зоя зачем-то попросила срочно приехать к ней в больницу. Голос был строг, отрывист. Впрочем, он всегда был таковым. Единственное, что меня поразило, — она даже не поинтересовалась, как поживают моя жена и дочь.

…Старая санитарка, переваливаясь, провезла мимо погрохатывающий столик на колёсиках, нагруженный мисками с обедом для лежачих больных, и меня обдало характерным запахом скудости.

— Спасибо, что приехали. Заходите скорей! — Зоя отперла дверь своего кабинета.

В этой комнатке я уже когда-то бывал. Здесь ничего не изменилось. Тот же шкаф со стеклянными дверцами, где на полках лежали коробки лекарств, посверкивали на весеннем солнце какие-то приборы. Вдоль стены стеллажи с медицинскими книгами и справочниками. Диван, покрытый белым чехлом.

Зоя почему-то усадила меня на своё место за столом с телефоном, а сама села напротив. Яркий свет из окна беспощадно высветил седину в её чёрных дотоле волосах, вертикальную морщину над переносицей, тени под глазами — чёрные, как синяки.

— Володичка, я и главврач больницы где только не были, куда только не обращались. Даже к Ельцину… Обзвонила всю Москву, зарубежных коллег. Вообще всех знакомых людей. Остались один вы. Надежда только на вас.

Признаться, я струсил. Пожалел о том, что пришёл.

— Помните, когда-то вы говорили, у вас есть русский приятель, который живёт и работает в Женеве, во Всемирной организации здравоохранения? — продолжала Зоя. — Вот телефон. У вас с собой записная книжка? Можете сейчас позвонить ему?

— Нет с собой книжки, — ответил я и наконец спросил: — А в чём всё-таки дело?

— Если вы не поможете, не позже чем послезавтра вынуждена буду стать палачом. Приговорить к смерти и убить семь из одиннадцати.

И Зоя коротко, не вдаваясь в подробности, проинформировала меня о том, что в её отделении, в двух палатах, лежат одиннадцать больных с острой почечной недостаточностью. Ждут своей очереди на пересадку почки. Если им периодически не очищать кровь, не подключать к искусственной почке, короче говоря не проводить гемодиализ, они умрут. Мембран, сквозь которые происходит очистка, осталось только четыре. Весь аппарат, вся искусственная почка стоит несколько десятков тысяч долларов. До сих пор эта аппаратура более или менее регулярно поставлялась из-за рубежа в качестве гуманитарной помощи. И вдруг, то ли по халатности наших чиновников из Министерства здравоохранения, то ли по какой-то другой причине, поставки прекратились.

— А нельзя отмыть, очистить эти мембраны и снова пустить в ход?

— Мембраны одноразовые! Все одноразовое. Мои больные умрут не позже чем послезавтра. Понимаете? Можно сделать гемодиализ только четырём. Остаётся семь обреченных… У вас есть деньги на такси?

— Зачем?

— Вот вам деньги. Хватайте машину. Как можно скорей отыскивайте дома телефон, дозванивайтесь в Женеву. Если пришлют самолётом, договорятся с лётчиками — можно успеть. Хотите зайти в палаты, взглянуть в глаза этим больным?

— Нет! Она провожала меня к лифту, когда я спросил:

— Зоенька, а если не получится, как, по какому критерию отбирать этих четырёх из одиннадцати?

— По возрасту. По какому ещё? Не из личной же симпатии. Спасти хотя бы тех, кто ещё мало жил…

…Дома повезло сразу дозвониться в Женеву. Приятель мой был на месте, в своём служебном кабинете.

Несколько путаясь от волнения, я изложил ему суть проблемы.

— Погоди. Я ведь иммунолог. Не по этому делу. Но случайно знаю: наша организация примерно месяц назад отправила в Москву несколько вагонов с аппаратурой для гемодиализа.

— Кому?! Куда отправила? — с самого начала я не верил, что что-нибудь может получиться. И вот — на тебе!

— Обожди. Сейчас попробую узнать.

Стало слышно как он звонит по другому телефону, о чём-то разговаривает на английском.

— В МОНИКИ. Аппаратура для диализа была направлена в Москву, в МОНИКИ. Твоя врач должна знать о таком медицинском центре.

Я не успел толком поблагодарить его. Положил трубку. Снова снял. Торопливо набрал номер Зоиного кабинета. Она сразу спросила:

— Ничего не получилось?

—Получилось! Получилось, Зоечка! Месяц назад сразу несколько вагонов были отправлены в Москву, в МОНИКИ!

— Господи… — голос её разом потускнел. — Неужели вы думаете, мы туда не обращались? Давно все разобрано, роздано по нашим нищим больницам.

Она бросила трубку. И я положил трубку. «Чаби, чаляби, чаляби, чаби, чаби», — как метроном, начало отстукивать у меня в голове.

 

Третий глаз

Он был серб. Он был йог. Он был инвалид Отечественной войны — в голове за левым ухом сидел осколок, который хирурги не советовали извлекать.

По утрам в его деревянный домик-развалюху, как хозяин, вваливался через раскрытую форточку Брахман. Одноглазый рыжий котяра тяжело спрыгивал с подоконника и начинал с грохотом гонять по половицам жестяную миску.

Александр Иванович иногда сутками ничего не ел, но для Брахмана, этого «паразита», как он его называл, всегда хоть что-нибудь да находилось. Иной раз даже варил для него суп из кильки.

Вот и сегодня нужно было встать, накормить этого бродягу. Всё равно не давал спать, призывно мяукал и громыхал миской.

Шёл седьмой час утра. Судя по слепящим лучам из окна, день обещал быть нестерпимо жарким.

— Аум мани падме хум, — вслух произнёс Александр Иванович, опуская исхудалые ноги со своего продавленного ложа. — Вот однажды придёшь, забулдыга, а я дохлый. Что будешь есть? А? Станешь мой нос обкусывать? Или пальцы?

Брахман выжидательно сидел возле миски. Как статуэтка.

— То-то, паразит! — Александр Иванович прошлёпал мимо письменного столика у окна, занятого расхристанной пишущей машинкой «Москва», к закутку у входной двери, где в опасной близости от висевшей на ней одежды находилась газовая плита с деревянными полками над ней, уставленными заварочными чайничками, пиалушками, кофеваркамиджезвеями, склянками со снадобьями, баночками с остатками обгорелых ароматических свечей.

В одной из баночек торчала обёрнутая в бумажную салфетку варёная сарделька, прихваченная вчера с тарелки во время прощального ужина с московским журналистом, который пообещал, что опишет его в одном из своих романов.

Александр Иванович швырнул салфетку в мусорное ведро, но не попал.

Сарделька же упала рядом с кошачьей миской. Он обратил внимание, что трясутся руки.

— Нужно восстановиться после вчерашнего, — сказал он вслух.

Пригнувшись, запустил руку под столик. Вытаскивал и смотрел на просвет разнокалиберные бутылки.

— Сушь, как в пустыне египетской, — пробормотал он.

Вернулся к полкам, снял одну из склянок, где желтел настоянный на спирту золотой корень. Отхлебнув половину, обернулся. Брахман дожирал сардельку.

— И мне надо чем-нибудь закусить, — сказал Александр Иванович.

Сунул ноги в разношенные сандалии, откинул крючок с двери и оказался в своём огороженном рваными проволочными сетками «саду», где среди нескольких почерневших от зноя и несвоевременной поливки помидорных кустов в глиняных горшочках была размещена «плантация» кактусов пейотль.

Вычитав у Кастанеды о необыкновенных свойствах сока этого растения, якобы дающего при употреблении возможность переместиться на другие планы бытия, на одном из которых обитают люди-вороны, на другом — страшные боги латиноамериканских индейцев, Александр Иванович путём долгой переписки с ботаническими садами добыл-таки несколько чахлых сеянцев величиной с напёрсток. Один из них сожрал кот Брахман. Узнать, на каком плане тот побывал, не представлялось возможным. Кактусы росли крайне медленно, и Александр Иванович с трудом удерживался от соблазна изготовить из них волшебный эликсир.

Он отвернул кран ржавой водопроводной трубы, ополоснул лицо, полил из жестянки «плантацию», за содержание которой, как он прочёл в книге того же Кастанеды, где-то в Боливии можно было схлопотать десять лет тюрьмы. Потом просунул руку сквозь дыру в решётке, отделяющей его от столь же крохотного огородика соседки, оторвал прятавшийся в листьях огурец. Похрустывая им, вернулся в дом. Вскипятил воду в кастрюльке, насыпал в чайничек с отбитым носом щепотку самаркандского зелёного чая № 95, взял пиалушку, перенёс на столик к пишущей машинке и уселся продолжать свой ежедневный труд — перепечатку очередного мистического сочинения. В этот раз — о методике поднятия из копчика по позвоночнику волшебной энергетической змеи Кундалини.

Отхлёбывал чай, перешлепывал в трёх экземплярах текст с лежащей сбоку смутно различимой машинописи на папиросной бумаге.

К своей военной пенсии, в основном уходившей на распитие коньячка и водочки в чайхане городского парка, Александр Иванович прирабатывал продажей «эзотерички» — эзотерической литературы.

Продажа происходила на садовой скамейке у той же чайханы, а также на базаре рядом с торговцем глиняными свистульками или же дома у Александра Ивановича.

Покупали эзотерику преимущественно благодарные пациентки, которые желали направить энергию Кундалини, таившуюся у них в копчике, по нужному руслу, и городские интеллектуалы.

Он лечил самые разные болезни настоями трав и кореньев. Иногда удачно.

Местный Комитет госбезопасности просек источник распространения неподцензурной литературы. Александра Ивановича несколько раз вызывали в КГБ, проводили с ним профилактические беседы. Особенно беспокоило чекистов то, что он по паспорту серб, как бы иностранец. Однако выяснилось, что подозреваемый родился на Украине, отца своего, попавшего туда вследствие катаклизмов первой мировой войны, не помнит.

Спасла Александра Ивановича репутация городского сумасшедшего, справка о ранении в голову и наличие прикрученного к лацкану пиджака ордена Отечественной войны второй степени.

Тем не менее раз в квартал к нему заходил «кум». Интересовался здоровьем подопечного, словно невзначай проглядывал валявшиеся повсюду машинописные труды — нет ли антисоветчины, требовал чего-нибудь выпить и исчезал до следующего раза.

Иногда они встречались где-нибудь на улице.

— Аум мани падме хум! — издали приветствовал «кума» Александр Иванович своей загадочной фразой.

— Хум, хум, — торопливо ответствовал тот, пробегая, словно мимо незнакомого.

Поддерживать репутацию сумасшедшего было нетрудно. Но с течением времени Александр Иванович стал побаиваться действительно сойти с ума, ибо все чаще преследовала мысль: что будет, когда он умрёт, кто его похоронит? Все явственнее рисовалась картина того, как голодный Брахман обгрызает лицо или пальцы…

Где-то у него существовал взрослый сын от поварихи военного санатория в Сухуми, куда довелось съездить однажды по бесплатной путёвке, выданной собесом. Можно было жениться, переехать в Абхазию, иметь семью.

Но превыше всего ценил он собственную свободу.

Александр Иванович вытащил из пишущей машинки закладку, глянул на второй и третий экземпляры. Текст на них оказался почти неразличим. Нужно было менять копирку.

Он выдвинул ящик письменного стола. Копирка кончилась. На тощей стопке оставшейся бумаги валялась потрёпанная записная книжка.

Он взял её, начал растерянно листать. Потом перевёл взгляд на висящий у окна отрывной календарь. Было восьмое число.

Копирку, бумагу и даже ленту для машинки в качестве доброхотного даяния Александр Иванович получал в журнале «Крыша мира». Восьмого числа каждого месяца сотрудникам редакции выдавали зарплату. Это был повод для обязательного сабантуя в конце рабочего дня.

Такой день нельзя было пропустить.

Александр Иванович побрился электробритвой «Харьков», достал из-под матраца единственные брюки, снял с гвоздя на двери пиджак с орденом. И вытащил из кармана томик в зелёной клеёнчатой обложке.

Это было Евангелие. Подаренное ему вчера на прощанье московским журналистом.

Оставил книгу на столе, нахлобучил соломенную шляпу, прихватил папку с перепечатанными сочинениями Рамачараки и «Кавказскую йогу» безвестного автора. Вышел в город, чтобы, пока наступит время редакционного междусобойчика, заняться на базаре сбытом своей продукции.

«Евангелие всучил, — с неудовольствием пробормотал Александр Иванович. — Что я, Евангелия не читал?»

Читал он Евангелие. И Коран. И «Бхагавадгиту». Даже китайскую «Книгу перемен». Научился сидеть в позе лотоса. В похожей на чалму закрученной женской шапочке, которую выпросил у одной бухгалтерши — покупательницы его перепечаток.

…Потеснив незлобивого продавца глиняных свистулек, Александр Иванович маялся на базаре в конце длинного прилавка, где был разложен его машинописный товар.

— Аум мани падме хум! — периодически выкрикивал он. — Покупайте, кто ещё не купил. Последние экземпляры.

То ли из-за этого Евангелия, неизвестно зачем всученного ему на прощанье московским журналистом, то ли оттого, что настойка золотого корня никак не подействовала, он был, что называется, не в своей тарелке.

— Аум мани падме хум! Покупайте, кто ещё не купил.

За весь нестерпимо жаркий день он задёшево продал отчаянно торговавшемуся очкарику-студенту лишь экземпляр «Кавказской йоги». На эти деньги всё-таки можно было купить в прибазарной чайхане сто граммов водки и порцию пельменей-мантов. Но терзаемый жаждой и голодом, Александр Иванович нашёл в себе силы воздержаться от искушения. Нужно было отдать наконец в починку хлопающие отваливающимися подошвами сандалии и прикупить какой-нибудь рыбёшки для Брахмана.

Он ринулся с базара в редакцию «Крыши мира», прихватив по дороге у знакомой торговки-кореянки маринованный помидор.

Стремительно шёл по городу со своей папкой. После съеденного помидора чувство голода стало совсем невыносимым.

Успел вовремя. Вся компания уже сидела в комнате редакционного художника перед накрытым столом. Цепкий взгляд Александра Ивановича разом уловил возвышающиеся среди тарелок с салатами и прочими закусками две бутылки коньяка и несколько бутылок «Столичной». Тут же дымился котёл с пловом из баранины.

— Иваныч, йог твою мать! — вскричал Лёша Панкратов, заведующий отделом прозы. — Ты-то нам и нужен! Подсаживайся скорей. Гюля! Тащи ему тарелку, вилку и рюмку!

Редакционная машинистка немедленно принесла требуемое, щедро наложила на тарелку салат «оливье» и другие закуски. Коньяк дрогнувшей рукой Александр Иванович налил сам.

Так радушно его никогда не встречали.

Вся эта компания спивающихся, ещё не старых людей облегчила себе жизнь тем, что из номера в номер публиковала в своём журнальчике переводные фантастические повести или детективы, которые им регулярно поставляли три старушки-переводчицы из Ленинграда. Оставшееся место заполнялось собственными очерками для сохранения хоть какого-то местного колорита, собственными же переводами стихов местных поэтов. За что сами себе выписывали гонорары.

— Пей, Иваныч! Ешь, Иваныч! — снова обратился к нему Лёша Панкратов. — Слушай меня внимательно. Ты должен завтра выехать со мной в командировку. На пять дней. Ты нужен мне как эксперт. Вот-вот появится завотделом поэзии Боря Галкин, он, кажется, нарвался на материал для мировой сенсации. Во всяком случае, не для нашей убогой прессы, а для «Известий» или даже «Правды»!

— Лучше для «Огонька»! С фотографиями, — вмешался редакционный фотограф Володя Слабинский. — Оттуда распечатают по всему миру!

—Посмотрим, решим, — отмахнулся Лёша Панкратов. — Сейчас главное, чтобы ты, Иваныч, удостоверил факт. Ты в городе единственный специалист. Дело в том, что вчера какие-то альпинисты, спустившиеся с гор, рассказали Борьке Галкину о том, что на высоте альпийских лугов попали в селение, где живёт карлик. Карлик как карлик. Только маленькая деталь: у него вместо двух глаз — один! Посередине лба, над переносицей.

— Третий глаз! — вырвалось у Александра Ивановича.

Вдруг всё стало на место. Оказывается, не врут древние и современные мудрецы! Вся жизнь его получила оправдание…

Он хватил очередную рюмку коньяка и окончательно взбодрился, забыв даже о том, что, пользуясь приподнятой атмосферой, хотел выпросить у Гюли копирку с бумагой.

0 — Те люди, у кого открыт третий глаз, могут предсказывать погоду, землетрясения и будущее, — заявил он и добавил: — А ещё в «Вокруг света» за прошлый год было написано, что есть ящерки, рождающиеся с тремя глазами. Это называется атавизм. Раньше у всех людей был третий глаз!

Он торопился заявить себя настоящим экспертом.

— Погоди, Иваныч, погоди! — притормозил его Панкратов. — Если в самом деле предсказывает будущее, можем задавать вопросы от имени правительства СССР, быть связующим звеном!

— КГБ отнимет его у нас. Вывезет в Москву, — сообразил Александр Иванович. Он почувствовал, что в этот момент берет управление всей операцией в свои руки: — Это должна быть тайна!

Вот так во времена фронтовой молодости командовал он взводом сапёров.

—А если этот карлик не захочет с нами сотрудничать? — сказала Гюля. — Может, он вообще малограмотный, дикий человек?

И тут в наступившей тишине раздался весёлый голос вошедшего в обнимку с огромным арбузом тщедушного Бори Галкина.

— А ну, скорей очистите место, куда положить арбуз! Сейчас встретил одного из альпинистов — все наврали по пьяни! Как дела, Иваныч? Падме хум?

 

Амедео

Он живёт в городке на берегу африканского побережья Средиземного моря. Испаряющаяся влага соляных промыслов с утра накрывает городок удушливой дымкой. В шесть утра этот большой человек в майке и потрёпанных джинсах седлает мопед и выезжает на шоссе мимо сверкающих на солнце соляных гор, где уже копошатся экскаваторы, мимо системы лиманов, где соль пока только выпаривается.

Шоссе чёрное, бархатистое, построенное бывшими колонизаторами-французами. Мчать по нему — одно удовольствие. Другого транспорта почти нет.

Справа постепенно появляются финиковые пальмы, цветущие кусты гибискуса. Слева серебрятся рельсы единственной в стране железной дороги. Изредка по ним проносится поезд, составленный из списанных вагонов парижского метро, набитый людьми, едущими на работу в столицу страны.

А он через пять километров пути сворачивает в проезд, полускрытый среди густой растительности. Охранник, не покидая стеклянной будки, приоткрывает автоматические сетчатые ворота, и он въезжает в огромный тенистый парк, едет по аккуратной дорожке мимо садовника, поливающего из шланга подножия пальм и кусты роз, подкаты вает к одному из крыльев отделанного золотистым мрамором дворца. Здесь его уже ждёт сменщик — усатый Ахмед, он же Рафаэль. Они молча кивают друг другу. Ахмед садится на тот же мопед, чтобы вернуться в город после недельной вахты.

А большой человек в майке и потрёпанных джинсах проходит сумрачным коридором мимо служебных помещений, отворяет своим ключом дверь комнатёнки, где помещаются узкая койка, шкаф, стол, стул и настенное зеркало над рукомойником.

Большой человек снимает майку, тщательно умывается. Затем отворяет дверцу шкафа, снимает две вешалки: одну с ослепительно белыми рубашками, вторую — со строгим черным костюмом. Достаёт с верхней полки чёрный галстук-бабочку и одёжную щётку, с нижней — чёрные лакированные полуботинки с вложенными в них чистыми носками.

Рубашки и носки регулярно стирает и отглаживает ему за плату местная горничная.

Он тщательно переодевается, придирчиво оглядывает себя в зеркало, смахивает щёткой пылинки с пиджака и брюк. Напоследок снова бросает взгляд в зеркало и выходит, заперев дверь.

Пройдя дальше по коридору, он появляется из другого выхода совсем иным человеком. Теперь это статный, благообразный господин с галстуком-бабочкой, каких можно видеть на приёмах в высшем обществе. Если дома его зовут Салим, то здесь он — Амедео.

Вот он подходит за подносом к укрытому под разноцветным тентом бару с полукруглой стойкой, расположенному у входа в ресторан. Там уже завтракает разноязычное население туристского отеля — любители ранних купаний.

Остальные только проснулись, тянутся гуськом в шортах и панамках кормиться.

— Чао, Амедео! — слышится, когда они проходят мимо. — Амедео, бон жур! Гутен морген, Амедео!

Этот пятидесятилетний человек приветливо кивает всем. Он знает, что обаятелен, что итальянское имя Амедео звучит для них, как волшебная музыка.

За годы работы в отеле он выучился немного говорить по-итальянски, по-французски, по-немецки. Даже на русском знает несколько фраз: «Хорошая погода», «Доброе утро» и «Желаю удачи».

Теперь с утра до вечера он будет разносить из бара заказанные туристами прохладительные напитки и кофе.

Величественно проходит он с высоко поднятым на руке черным подносом, уставленным напитками. Невозмутимо вышагивает повсюду, мелькая черным силуэтом то среди пляжных зонтиков и лежаков с распаренными телами, то в сквозной тени зелени, где расположились в шезлонгах боящиеся солнца.

Часто заказы поступают из номеров.

Плату за прохладительные напитки, пиво и мороженое он отдаёт хозяину. Чаевые ничтожны. Но не ради этих чаевых он здесь работает.

После того как туристы поужинают, после того как стихнет музыка на дискотеке, он снова моется в своей комнатке, надевает свежую рубашку с галстуком-бабочкой и, прежде чем выйти, вынимает из ящика стола небольшой пластиковый пакет. Сует его в карман.

И исчезает в лабиринтах пятиэтажного отеля-дворца. Часам к четырём утра дверь одного из номеров приоткрывается. Он выходит в коридор.

— Амедео, ауфидерзейн! — слышится вслед женский голос. — Чао, Амедео!

Он пересчитывает стопку купюр, степенно прячет её в бумажник, негромко отзывается:

— Бон шанс! Желаю удачи!

Подобных клиенток за сезон у него бывает много. Может быть, слишком много. Преимущественно пожилые немки. Некоторые приезжают из года в год. Так пройдёт неделя, пока не приедет на мопеде усатый Ахмед — Рафаэль. Тот промышляет тем же.

…Устало идёт в темноте под звёздами к тому крылу корпуса, где ждёт койка, на которой можно поспать несколько часов перед началом нового трудового дня.

Он уверен, что постиг, как устроен этот мир людей.

Прежде чем скрыться в темноте коридора, вынимает из кармана пластиковый пакетик с использованными презервативами, швыряет его в урну. Это входит в джентльменские обязанности.

…Жена и двое его взрослых детей знают, на чём основано их скромное благосостояние.

 

Вырвикишкина

— Коль-кя! — раздавался по утрам визгливый призыв в Серебряном Бору. — Коль-кя!

Кто кричал, было не видно.

Но пацан лет восьми, одетый в потрёпанную джинсовую курточку и такие же брюки, возникнув невесть откуда на одной из аллеек, тут же безошибочно находил мать, притаившуюся где-нибудь за кустами, забирал у неё авоську с пустыми бутылками и уносился прочь в сторону пункта приёма стеклотары.

Она же бесплотной тенью все так же кралась среди мокрой от росы травы и кустов. Иногда её рука стремительно высовывалась из листвы возле какой-нибудь урны, ухватывала бутылку и исчезала. Прежде чем опустить её в хозяйственную сумку, эта тень человека запрокидывала сосуд, выпивала последние капли, всё равно, будь это капли пива, водки или портвейна.

Так, таясь от конкурентов-пенсионеров, которые при поимке лупили её, она ухитрялась за утро обежать Серебряный Бор — все аллеи, пляжи, троллейбусный круг. За добротными заборами дач злобно лаяли псы. Открывались ворота, на «джипах» и «мерседесах» важные люди с телохранителями выезжали на работу.

Время от времени проезжал патрульный милицейский газик. Милиционеры знали о существовании и её и Кольки. Знали о том, что мать и сын круглый год ютятся в неприметной хижине, кое-как сложенной из досок, фанеры и картонных ящиков в закутке на территории лесничества. Не раз держали в руках её пусть не обмененный, ещё советский затрёпанный паспорт, выданный гражданке Вырвикишкиной. И махнули на неё рукой. В конце концов, приносила пользу.

Эту фамилию какие-то идиоты дали найденной на помойке годовалой девочке.

Фамилия сыграла свою роковую роль. Нетрудно представить себе, как издевались на сиротой в детском доме, начальных классах школы, откуда она сбежала. Навсегда.

Никто, никогда, ни разу не погладил этого ребёнка, не поцеловал. Даже невезучий дачный вор-пьяница, от которого родился Колька.

Вор сгинул где-то в тюрьме.

Зимой промышлять сбором и сдачей бутылок становилось невозможно. Снег заметал Серебряный Бор. Разрумянившиеся от мороза лыжники тары после себя почти не оставляли. Река покрывалась льдом. И Колька уже не мог ловить рыбёшку драным капроновым бреднем, за ненадобностью подаренным лесничим.

…Она перекидывала через жилистую шею шнурок с крестиком, повязывала на голову платочек.

Прошмыгнув с пассажирами в троллейбус, ехала без билета в центр просить милостыню по храмам.

Изредка ей везло — удавалось съесть церковный благотворительный обед аж из трёх блюд — суп, гречневую кашу и компот; или урвать что-либо из раздачи «гуманитарки» — ковбойку для Кольки, свитер, юбку для себя или даже куртку.

Местные бомжи отпихивали её. А нищие на паперти прогоняли пришлую конкурентку, порой били. От неё дурно пахло.

Она без обиды направлялась к другому храму.

Наверное, никто на земном шаре не ждал наступления тепла так, как это существо. Да ещё Колька, не умевший ни читать, ни писать, зато знавший устный счёт, ибо зорко следил, чтобы приёмщица не обсчитывала при сдаче бутылок.

Этим летом им дважды повезло.

Колька изловил бессильно хлопавшего хвостом по воде крупного леща; лещ кружился у берега, то ли больной, то ли задетый прогулочным катером.

А в один из выходных дней отставной генерал с молоденькой женой приехал показать ей Серебряный Бор, где когда-то провёл детство. Остановил свой «мерседес» в тени деревьев, чтобы перекусить захваченной из дома провизией. Заканчивая трапезу, молоденькая женщина открыла дверцу машины, выкинула к урне две бутылки из-под пива. Чья-то рука стремительно схватила их. Глаза какого-то существа так глядели на неё сквозь ветки кустов, что она протянула недоеденный бутерброд с чёрной икрой:

— На! Дверца захлопнулась. Машина уехала.

—Коль-кя! — раздалось над Серебряным Бором. — Коль-кя!..

 

История одной смерти

Три дня назад, поздно вечером, прибыв с делегацией из аэропорта, он подумал о том, что попал в сказочную полосу везения.

То, что впервые удалось оказаться в Европе, в Западной, что билеты в оба конца, пребывание в отеле, трёхразовая кормёжка оплачены принимающей стороной, само по себе было удачей.

Их, московских врачей-реаниматоров, было пятеро. А номера были на двоих. И ключ от отдельного номера достался именно ему!

Едва войдя и угнездив чемодан в специальную стойку для багажа, не сняв плаща, он сразу обежал уютную комнату, заглянул в туалет, заскочил в сверкающую чистотой ванную с большим зеркалом, приблизился к нему и сделал то, что делал каждое утро в своей московской квартире, прежде чем начать умываться, — произнёс «Чи-из», отчего обнажились зубы, и лицо до лучиков у глаз растянулось в улыбке. Голова отсвечивала благородным серебряным светом седины, подстриженная перед самым отъездом знакомой парикмахершей.

Потом вышел в лоджию. Сквозь ночной дождичек мигали разноцветные огни реклам Амстердама.

Вернулся в комнату, обратил внимание на стоящий у шкафа холодильник. Он оказался набит банками пива и бутылочками с минеральной водой.

Да, это была не какая-нибудь профсоюзная гостиница, как в Варне на берегу Чёрного моря, где он отдыхал несколько лет назад с семьёй, наблюдая скучающих, сбитых с толку колхозников-хлопкоробов, жителей полупустынь. Это был настоящий европейский отель!

Он не поленился спуститься на лифте вниз в вестибюль и узнать у администратора, что за пиво и воду денег платить не нужно, бесплатно.

Не поленился на обратном пути постучать в оба номера, где обустраивались коллеги, и обрадовать их этим известием.

Международный симпозиум длился три дня. Утрен-ние и вечерние заседания с докладами и обсуждениями. Он то же делал доклад. И испытал счастье только оттого, что в зале в синхронном переводе на английский звучала его речь.

Доклад, по общему мнению, удался. Жизнь удалась. Никогда прежде не чувствовал он себя таким счастливым, здоро-вым и удачливым.

Вторая половина четвёртого дня и первая половина последнего оставались совершенно свободными.

Можно было ходить по музеям, увидеть подлинники знаменитых картин Рембрандта, прокатиться с коллегами на экскурсионном судёнышке по каналам. И прошерстить магазины, чтобы истратить жалкое количество разрешённой к вывозу из СССР валюты на самое необходимое.

Удалось купить чудесные итальянские туфли для жены, американские джинсы для сына-подростка и крепкие, сносу им не будет, ботинки для себя. Вернувшись в отель, он полюбовался на покупки, спрятал их в чемодан.

Несколько мелких монеток осталось на память. Он сидел в кресле, пил пиво и думал о том, что первую половину завтрашнего дня до отъезда в аэропорт можно будет провести без забот, просто погулять по улицам, заглянуть в собор, где не нужно платить деньги за вход.

В дверь кто-то постучал. Оказалось, московские коллеги зовут его ужинать в ресторан, ибо в вестибюле отеля уже ждёт голландский врач-реаниматор, приглашающий всю компанию на экскурсию в знаменитый квартал красных фонарей.

В составе делегации не было женщин. Для остроты ощущений можно было себе позволить глянуть со стороны на мир порока.

…Было уже совсем темно, когда они вошли в охраняемый двумя полицейскими проход между домами. Снова шёл дождик. За широкими окнами-витринами сидели на пуфиках или прохаживались женщины в накинутых на голое тело халатиках.

Он никогда не имел дела с проститутками и сейчас испытывал жалость и отвращение к этим дебелым, худым, чернокожим созданиям. Шёл, поотстав от всех, и досадовал на себя, что ввязался от скуки в эту прогулку под дождём без зонта. Чего доброго, можно простыть. Да и в Москве могут поползти слухи. Кто-нибудь разболтает, похвастается…

Чувство удачи, везения исчезло, испарилось.

Наконец повернули обратно.

Все так же он шёл сзади всех уже не по тротуару, а по мостовой, чтобы держаться подальше от этих витрин с живым товаром.

Вдруг нога его наткнулась на какой-то бугор. Он машинально пригнулся. В падающем из окна отблеске света увидел бумажник. Ухватил его, сунул в карман плаща.

На ощупь бумажник был мокрый, пухлый. Он не вынимал его до того, как вошёл в свой номер, запер дверь изнутри.

В бумажнике оказалось шестьсот тридцать пять долларов, несколько пакетиков презервативов и документы, насколько он понял, какого-то турецкого моряка. С вклеенной в паспорт цветной фотографии на него глядел морщинистый человек с непомерно пышными усами.

Решение возникло сразу. Точно так же, как в реанимационном отделении, когда санитары чуть ли не бегом привозят на каталке умирающего больного.

В течение десяти минут созвал в свой номер всех четырёх коллег и вручил каждому по стодолларовой купюре. Приятно видеть, когда и другие вокруг тебя попадают в полосу везения. Рассказал им, как нашёл бумажник. С пятьюстами долларов.

Никто не узнал, что денег больше. Вместе с как бы законно принадлежащей и ему сотней в запасе осталось ещё 135 долларов.

С утра после завтрака вся компания со свежими силами ринулась по магазинам.

Быстро отделился от всей группы, чтобы никто не заметил, каким преимуществом он обладает. Выкинул документы и презервативы в мусорную урну. Бумажник оставил в номере. Это был добротный бумажник, кожаный. Годился в качестве презента.

Потом он обменял в банке доллары на местную валюту и уселся в парке у канала с авторучкой и записной книжкой в руках, чтобы составить список тех, кому нужно привезти подарки, сувениры.

Жизнь давно подвела его к выводу, что считающийся в Советском Союзе постыдным способ выживания по принципу «ты — мне, я — тебе» — единственно правильный.

Всем — от главврача больницы до медсестёр реанимационного отделения, начальника смены автостанции и авто-слесаря Николая Гавриловича, который без конца чинил его старенькие «жигули», той же приезжающей на дом парикмахерше Лидии Михайловне — всем им нужно было что-нибудь да подарить. Это были нужные люди. Такие, как мясник Лёша, отпускавший с заднего входа магазина «Грузия» дефицитные мясо и колбасу. А ещё имелось множество людей, которых он просто любил, и теперь не мог отказать себе в удовольствии привезти им что-нибудь из Голландии.

Список получался угрожающе длинным. Он почувствовал, что радостное возбуждение сменяется унынием. Мелькнула мысль: вместо бесконечного количества мелких трат пойти и купить жене чудесное демисезонное пальто, мельком увиденное вчера в витрине, а себе и сыну по хорошей кожаной кепке.

Но он преодолел искушение. Предчувствовал: собственное удовольствие от тех минут, когда он будет раздавать подарки, неизмеримо ценней любого барахла.

Опоздал к обеду, запыхавшись, вернулся в отель за полчаса до посадки в микроавтобус, который уже ждал, чтобы отвезти их в аэропорт. Зато приволок целых три огромных пакета с сувенирами. Несмотря на спешку, аккуратно переложил все это в чемодан, туда, где уже лежали две пары обуви и джинсы, запер замки, затянул двумя ремнями. В один из освободившихся пакетов засунул папку со своим докладом, бумаги и брошюры, полученные на симпозиуме. Спустился к автобусу со своим багажом. Чемодан оказался тяжёлым.

Всю дорогу до аэропорта коллеги рассказывали о том, что и почём купили. Все были радостны, как дети. И благодарны ему.

Он же скромно помалкивал. Как, видимо, и подобает благодетелю.

В Москву самолёт прибыл вечером. Охватывало особое нетерпение. Хотелось как можно скорее очутиться дома и, пока ещё не наступила ночь, обзвонить как можно больше народу, чтобы сообщить о своём возвращении из Западной Европы, заинтриговать каждого известием о привезённом подарке. Ведь ожидание подарка не менее приятно, чем сам подарок.

Багаж начали выдавать довольно быстро. Пассажиры высматривали свои сумки и чемоданы, ухватывали их с движущейся ленты транспортёра.

Коллеги уже получили свои вещи и, отойдя в сторонку, ждали его, чтобы вместе выйти за загородку к встречающим.

Он все нетерпеливее похаживал вдоль транспортёра. Чемодана не было. Транспортёр опустел и остановился, замер.

«Зачем? Зачем я сдал его в багаж? Не захотел таскать туда-сюда по трапу…» Он побежал искать дежурного по залу выдачи багажа.

И пока тот с картонным корешком ходил куда-то прояснять ситуацию, уговорил коллег уйти, разъехаться по домам. Становилось все невыносимее видеть их с чемоданами и пакетами, выражением соболезнования на лицах.

Выяснилось — чемодан не прибыл из аэропорта отправления. В каком-то кабинете ему объяснили, что такое случается. Предложили написать заявление и приехать в Шереметьево к завтрашнему рейсу из Амстердама. Вполне возможно, чемодан найдётся.

«А если нет?» — хотел он спросить, но почувствовал, как задрожали губы, кровь ударила в виски. Он был уверен, что сейчас где-то недалеко, совсем рядом чьи-то воровские руки торопливо потрошат чемодан.

Домой он добирался на автобусе и метро, наглотался таблеток и, не пускаясь в долгие объяснения со ждавшими подарков женой и сыном, завалился спать. С утра нужно было выходить на работу.

Ему ещё повезло, что рейсы из Амстердама — вечерние. Каждый раз мчался он на своём «жигуле» из больницы по Ленинградскому шоссе к Шереметьеву. Чемодана все не было.

Сослуживцы стали замечать, что этот человек, прежде всегда подтянутый, энергичный, стал появляться небритым, выглядел все хуже и хуже.

Он и сам чувствовал: с ним что-то происходит. Все чаще наваливается какая-то одурь, муть в сознании. По утрам, когда он пытался произнести у зеркала «чи-из», улыбка получалась жалкой.

«Да черт с ним, с этим чемоданом! — решил он однажды после бессонной ночи. — Схожу с ума из-за какого-то барахла». Но вечером снова, как на работу, ехал встречать рейс из Амстердама, ибо служащие Аэрофлота говорили, что ведут какие-то переговоры, обнадеживали…

Начались боли в пояснице. «Радикулит, что ли? Весь разваливаюсь. Надо бы пойти к мануальщику, вообще сделать анализы», — подумал он как-то поздно вечером, подъехав к дому и не находя сил вылезти из машины.

Но он ничего не сделал. Проклятый чемодан не шёл из головы.

И он сам удивился тому, что не испытал особой радости, когда через полтора месяца поездок в Шереметьево ему все же вручили пёстрый от наклеек целёхонький чемодан — запертый, затянутый ремнями. Оказалось, из-за какой-то путаницы чемодан сначала занесло в Тунис, а затем в Гаагу.

И от того, что подарки наконец были розданы, он тоже не испытал радости.

А ещё через месяц он умер в онкоцентре от раковой опухоли в позвоночнике. Со множественными метастазами.

Он лежал в гробу на постаменте — высохший, жёлтый. И ни жене, ни коллегам-врачам, приехавшим в крематорий на похороны, в голову не могло прийти, отчего это он заболел скоротечным раком.

 

Три девицы под окном…

Было около семи вечера. Вот-вот они должны были подойти. Видимо, нужно было бы напоить их чаем, хоть чем-нибудь угостить.

Я открыл холодильник, оглядел его пустые полки. Вынул сиротливо таящуюся в уголке коробку шпрот и последний помидор.

Вскрыл консервы, разложил шпроты веером на тарелке, разрезал помидор на узкие дольки. Нарезал хлеб.

Зачем мне нужна была эта встреча? Я досадовал на себя: «Интеллигентская мягкотелость. Тоже мне писатель, учитель жизни. Пожалел несчастных и обездоленных, а самому угостить нечем. Что сам завтра буду есть? И о чём с ними разговаривать? Сам не знаю, как жить».

…Неделю назад поехал с путёвкой Бюро пропаганды художественной литературы в какое-то ПТУ, где обучают будущих крановщиц, чтобы заработать выступлением четырнадцать рублей пятьдесят копеек. Еле нашёл на окраине Москвы обшарпанное здание. По дороге решил: прочту десяток стихотворений, а потом проведу беседу о том, как важно при выборе профессии прислушаться к тому, чего на самом деле хочет душа.

На этой-то затее я и попался. Вызвал на себя шквал записочек, вопросов с мест. Вызвал к себе нездоровое доверие. После встречи обступили. Кто-то попросил номер моего телефона. Провожали до метро. И вот позвонила некая Наташа, напросилась прийти с двумя подругами, посоветоваться бог знает о чём.

Шёл восьмой час. Они все не приходили. Мне нужно было дочитать чужую рукопись, чтобы написать на неё внутреннюю рецензию для «Нового мира».

Вдруг показалось, будто кто-то выкликает моё имяотчество.

Вышел на балкон и увидел с высоты своего третьего этажа стоящих у закрытой двери подъезда трёх девушек, разряженных, как на праздник. Никого из них я не узнал.

— Здравствуйте! Как войти? Не записали номер кода.

— Открываю! Поднимайтесь.

Войдя, одна из них вручила мне букет роз. Две другие попросили разрешения сразу пройти на кухню, чтобы выложить из хозяйственных сумок принесённое угощение.

— Погодите. Как вас зовут?

— Наташа Иволга, — сказала рослая длинноногая, та, что вручила розы. Неожиданно потянулась ко мне, поцеловала.

Фамилия у неё была красивая. Как и она сама. Подружки тут же последовали её примеру и устремились на кухню со своими сумками.

— Всё-таки вас-то как зовут? — спросил я, растерянно глядя на то, как они выставляют на стол коробку с тортом, банку мёда, банку клубничного варенья, банку баклажанной икры…

— Я Оля, — ответила самая низенькая из них, беленькая, бледненькая.

— А я Настя, — отозвалась третья. — Где у вас ваза? Нужно поставить розы.

Действительно, я, как дурак, все стоял с розами. Пошёл в комнату за вазой. И они пошли за мной, оглядывая книжные полки, фотографии на стенах, рабочий стол с пишущей машинкой.

— Первый раз в гостях у писателя! — воскликнула Наташа. — Вы что, один тут живёте?

Настя, пухленькая, в синем платье с оборочками, деловито предложила:

— Давайте мы тут приберёмся. Подметём, вымоем пол. Это мигом. Пока она говорила, Оля успела отыскать в кладовке совок и веник, принялась было за работу.

Я тут же пресёк самоуправство. Загнал их обратно на кухню.

…Ваза с розами красовалась на столе. За чаем с тортом я впервые толком смог разглядеть будущих операторш строительных кранов.

— Девочки, сколько же вам лет?

— Оле с Настей по двадцать, — ответила Наташа Иволга. — Мне двадцать два.

Эта красавица была и на вид зрелее подруг. Её южную, похоже, украинскую красу портило отсутствие нескольких передних зубов. Поймав мой взгляд, Наташа нехотя объяснила:

— Очередной фраер увязался. Бежала от него в метро, грохнулась на платформе. Вышибло. Надо вставлять.

— Надо, — подтвердил я.

— Попробуйте же баклажанную икру, варенье, — почему-то засуетились Оля и Настя. — Нам наши мамы прислали. Домашнее. Из Горловки.

Выяснилось, вся троица с Украины. Кончали одну и ту же школу. Вместе участвовали в самодеятельности, в местном КВН. В Москву привлекло то, что операторы строительных кранов получают относительно высокий заработок, обещание в отдалённом будущем постоянной московской прописки и жилья. Пока что они проходили производственную практику и ютились в общежитии при ПТУ.

— Девочки, а как же вы залезаете в подоблачные выси?

— Постепенно. По лесенкам.

— Лифта нет? Кажется, видел в кино американский кран с лифтом. Они удивились моей наивности.

— Какой там лифт! Пока долезешь до кабины…

— А как же зимой? Там наверху, наверное, ветер раскачивает, в кабине холодно… А если, извините, приспичит в туалет?

Я глядел в их смеющиеся глаза и почувствовал себя старым. В самом деле, я был старше каждой из этих отважных созданий больше чем в три раза.

— Как вы одеваетесь, когда лезете наверх?

— Выдают телогрейки и ватные брюки.

— Не женское это дело, — сказал я.

Тут-то и стало понятным, что их ко мне привело. Каждая мечтала выскочить замуж. Пришли посоветоваться. У каждой была своя история.

Первой начала исповедоваться беленькая, бледненькая Оля. Оказалось, беременна. На втором месяце. Родители в Горловке сойдут с ума, если узнают. Парень, от которого она зачала, о ребёнке мечтает, её любит.

— Слава Богу! — вырвалось у меня. Я уж подумал, что сейчас встанет вопрос — делать или не делать аборт?

— Его зовут Габриель, — продолжала Оля. — Девочки его знают. Конголезец. Из Африки. Кончил сельхозакадемию имени Тимирязева, уезжает на родину, хочет на мне жениться, забрать с собой. А я боюсь.

— Значит, дело за вами?

— Не знаю, как быть.

— Я тоже не знаю, Оля. Если жить без него не можете — валяйте. Хорошо бы свозить его в Горловку, познакомить с папой-мамой.

— Ой, что вы! Увидят, что негр — с ума сойдут!

— Опять «с ума сойдут»! У этого Габриеля есть там родители? Чем занимаются?

— Отец водит поезд по узкоколейке в джунглях. Недавно подстрелил гориллу, переходившую через рельсы. Они её съели!

— Да, Олечка… Что ж, будете со своим Габриелем светом в тёмном царстве. Я серьёзно. Если будет такая цель, все оправдается… — И я обратился к пухленькой Насте. — А ваши как дела?

— Нормально. Хочу быть крановщицей и буду. Нравится там, на высоте. Я маленькая, кран такой великан, и он меня слушается. Знаете, дома в Горловке мама больная и отец забойщик, инвалид после аварии, да ещё пятеро моих младших братьев и сестёр. Придётся помогать.

Я перевёл взгляд на Наташу Иволгу.

Она как бы невзначай прикрыла нижнюю часть лица ладонью с наманикюренными, малинового цвета ногтями, сказала:

— Через неделю творческий конкурс в «Щуку». Попробую пройти. Не получится — успею подать на актёрский во ВГИК или в училище МХАТ. Хочу стать артисткой.

—«Щука», если не ошибаюсь, при театре Вахтангова? Что же вы там будете показывать?

— Нужно прочесть басню или стихи, какой-нибудь монолог, отрывок из прозы…

— Выбрали?

— Вообще, да. Хотите послушать?

Я внутренне съёжился. Представил себе, как при отсутствии передних зубов станет она сейчас шепелявить. Попытался отвертеться.

— Наташа, я ведь не по этому делу… Но она уже стояла у стола, декламировала:

— Басня Крылова «Ворона и лисица»! «Вороне где-то Бог послал кусочек сыра. На ель ворона взгромоздясь, позавтракать совсем уж было собралась, да призадумалась…» — Наташа приставила указательной палец к виску, изображая, как призадумалась ворона.

— Понятно. — Хотя шепелявости не прослушивалось, это было полное безобразие, детский сад. — Что вы ещё приготовили?

—«Песня о буревестнике» Горького! — и она тут же начала завывать, взмахивая руками: «Над седой равниной моря гордо реет буревестник…»

Я понял, что её горизонт ограничен школьной программой, актёрская практика — провинциальной самодеятельностью… Не хотелось обижать красотку при подругах, то восторженно взирающих на неё, то испытующе — на меня.

Наташа исполнила произведение Горького до конца. В кухне повисла тягостная тишина.

— Наташа, какого рожна вы привязались к этим птицам? — наконец выдавил я из себя. — Неужели не понимаете, каждая вторая конкурсантка будет читать на экзамене ту же «Ворону и лисицу», изображать того же буревестника? Попробуйте ошеломить комиссию хотя бы каким-нибудь новым, неожиданным репертуаром.

— Каким? — с готовностью спросила она.

Так я угодил в собственные силки. Пришлось пообещать, ввиду ограниченности сроков, за сутки подобрать ей новый репертуар.

Девушки вымыли посуду и ушли.

Оставшись один, я, вместо того чтобы приняться за написание рецензии, стал оглядывать книжные полки.

«Что ей посоветовать? Монолог Офелии? Да она Шекспира в руках не держала. Сказку Чуковского «Тараканище»? Чего доброго, станет изображать бегемота и все упоминающееся там зверье… Чем этой провинциалочке прошибить сердца членов приёмной комиссии?»

Наутро пришло неожиданное решение. Я понимал, Наташа должна идти ва-банк. Терять нечего. Всё равно не примут. Но мной овладел непонятный азарт. Я решился не только предложить ей новый материал, но и попробовать научить её хоть с минимальной выразительностью донести до слушателей смысл.

Когда она вечером примчалась, я дал ей выучить одно из моих собственных неопубликованных стихотворений и отрывок из книги А.И. Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ».

Пришлось заниматься с ней всю неделю вплоть до понедельника — судного дня, творческого конкурса в театральном училище имени Щукина.

Перед тем как уйти в воскресенье, она подошла к окну и, стоя ко мне спиной, вдруг расплакалась. Я почему-то заподозрил, что сейчас последует признание в любви. В подобных ситуациях так часто бывает.

— Я вас обманывала, — услышал я прерывающийся от рыданий голос. — У меня эпилепсия. Зубы разбила во время приступа. Никто не гнался. Просто упала на платформе, хорошо, не на рельсы… Как вы думаете, примут меня с такой болезнью? Нужна медицинская справка, а кто мне её выдаст?

— Давно с тобой это?

— С тех пор как была любовницей одного ювелира… Он извращенец, бил. Когда приступ, прикусываю язык. Говорят, можно умереть… Как вы думаете, примут?

0 Час от часу был нелегче с этой Наташей Иволгой.

2 — Сначала пройди конкурс. Лечишься? Нужно лечиться. Не может быть, чтобы сейчас такую болезнь не излечивали. Вот, выпей воды. Успокойся, пожалуйста. Езжай в общежитие, выспись. На экзамене нужно быть свежей, победительной, ясно? Теперь забудь все, чему я тебя научил. Просто вложи им в головы смысл того, что будешь читать. Я по думал о том, что неминуемый провал может стать поводом для приступа, и корил себя за то, что ввязался в эту историю.

Тем не менее, после того как Наташа ушла, сел к телефону, обзвонил всех знакомых медиков и в конце концов договорился, что послезавтра утром смогу привезти её в клинику нервных болезней на улице Россолимо. Для консультации у какого-то знаменитого профессора.

…Зачем мы берём на себя ответственность за чужого человека? Что нами движет? Эта Наташа с её вульгарным маникюром, извращенцем-ювелиром… Эта Оля с её Габриелем, съеденной гориллой… Зачем это все мне нужно? На неделю вышибло из собственной жизни.

Днём в понедельник позвонила Наташа. Прошла творческий конкурс! Аплодировали. Поставили пятёрку. Попросили как можно скорей вставить зубы.

Поздравил. Сообщил о клинике. Пришлось уговаривать. Еле согласилась в чаду своего успеха.

Наступила среда. С утра пораньше Наташа и я ждали среди толпы страждущих в старинном вестибюле клиники нервных болезней, пока вверху мраморной лестницы не появился окружённый студентами-практикантами профессор в белом халате.

— Кто здесь Иволга? Поднимайтесь. Она вдруг пригнулась, поцеловала меня в шею. И пошла вверх по лестнице.

Больше я её никогда не видел.

Знаю от Насти, позвонившей мне через полтора года, что та работает крановщицей на московских стройках. Что Наташа лечилась, сдала вступительные экзамены в «Щуку»; на втором курсе познакомилась с военным моряком, вышла замуж и, бросив все, недавно уехала с ним во Владивосток. Что касается Оли, то она живёт в Африке, в Конго. Пишет, что очень тоскует.

…Ох, девочки, девочки, все вы годились мне в дочки. Простите меня, сам не знаю за что.

 

Скрипачка и скрипач

Морозным февральским вечером Лида неожиданно заехала ко мне после концерта в Малом зале консерватории.

— Что случилось? — спросил я, принимая из её рук скрипку в тяжёлом футляре. На нём ещё дотаивали снежинки.

— Расскажу. Дадите чаю? Пока она раздевалась в прихожей, я обтёр футляр носовым платком, бережно положил инструмент на тахту.

Потом мы молча пили чай на кухне. И я все посматривал на усталое, внезапно как бы постаревшее лицо этой молодой женщины, жены моего крестника Вити.

— Что-то случилось? — снова спросил я, не выдержав напряжения. — Как прошёл концерт?

— Случилось. Дайте подымить. — Она взяла у меня сигарету. — Вчера мы с Витей развелись. А на той неделе, в четверг, всем квартетом улетаем в Соединённые Штаты. Навсегда.

…Мерно падали капли из крана над кухонной мойкой. Я оглянулся. Кран был закрыт. Это отстукивали секунды круглые электрические часы на стене.

Витя был мой давний друг. Тоже скрипач. Ничто не предвещало такой развязки. Стало больно, как если бы эта беда случилась со мной.

В таких случаях лезть в душу, расспрашивать, что называется, махать после драки кулаками, бесполезно. Я понурился, оглушённый новостью.

И тут её прорвало:

— Поймите! Не могу больше мыкаться по метро и автобусам с этой скрипкой. Десять лет в браке, а у нас нет ребёнка. Мне уже тридцать шесть. Не смогли скопить ни на автомобиль, ни на что. Живём на окраине, в пятиэтажке. Понимаете, устала! Просто устала. Американский импресарио предложил постоянную работу, контракт в городе, где мы уже однажды были на гастролях. Там горы вокруг, озера… Не представляете, какая красота, какой воздух…

— А как же Витя? — тупо спросил я.

— Витя? — Она раздавила в пепельнице недокуренную сигарету. — Ваш Витя мямля. Довольствуется тем, что есть. Не хочет ехать. Будет всю жизнь пилить в своём оркестре, в группе вторых скрипок… Говорит, ему ничего больше не нужно. Который год копит деньги в надежде приобрести подержанную иномарку — предел мечтаний! Осуждаете меня? — Она заплакала: — Между прочим, расстаёмся друзьями. Будет опекать здесь мою маму. Не знаю, правильно ли поступаю… Визы готовы, билеты куплены. Поедет провожать в Шереметьево…

Мне нечего было ей сказать. Совсем нечего.

— Вы хоть помолитесь обо мне? — спросила она, когда мы перешли в комнату.

Когда-то она вот так же попросила помолиться о том, чтобы у них был ребёнок. Но я-то видел, что им, занятым своей музыкальной карьерой, гастролями, на самом деле не до ребёнка.

Прежде чем Лида ушла, я захотел попрощаться и со скрипкой. Попросил разрешения вынуть её из футляра. Осторожно взял в руки лёгкий темно-коричневый инструмент. Погладил по лакированной поверхности. Сквозь круглое отверстие на дне нижней деки как всегда виднелась золотистая табличка-этикет с надписью латинскими буквами: «Антонио Страдивари. Кремона».

Эта скрипка, стоящая чуть не миллион долларов, была чужая, не Лидина.

Из года в год, изо дня в день Лида ездила с ней городским транспортом, ходила в дождь и снег по улицам, ежесекундно боясь, как бы её не украли, как бы её где-нибудь не забыть. К счастью, это случалось только в преследующих Лиду тревожных снах.

…Со времени её отъезда прошло около полугода, когда ко мне примчался Витя. Потрясённый новостью, рассказал: руководительница квартета, которой принадлежала скрипка Страдивари, отняла инструмент у Лиды и выставила её из этого давно сыгравшегося маленького женского коллектива. И Лида осталась без работы в чужом городе, в чужой Америке.

Мы с Витей ничем не могли помочь Лиде.

Властная руководительница квартета, сама игравшая на великолепном инструменте работы Гварнери, ссудила ей скрипку Страдивари потому, что та без толку хранилась в её богатом доме со времён окончания Второй мировой войны. Оба уникальных инструмента приобрёл по случаю её дед — известный академик, лауреат Сталинской премии. Вложил деньги.

Видимо, там, в Америке, объявилась другая музыкантша, по каким-то причинам более устраивающая начальницу, которая вместе со своими товарками всегда давала понять Лиде, что и скрипку ей дали и держат в коллективе из милости.

…Как это ни обидно, искусство, в частности музыка, классическая, высокая музыка, не всегда выправляет человеческие души. Ведь квартет на своих концертах исполнял произведения Бетховена, Моцарта…

То ли благодаря нашим с Витей молитвам, а может, и без них Бог счёл нужным вмешаться в судьбу Лиды. Через год произошёл целый ряд чудес: Лида вышла замуж, какая-то церковная община в складчину приобрела ей вполне приличную скрипку, она получила работу преподавателя в местной консерватории; иногда играет на торжественных богослужениях в церкви…

Встречаясь на улицах американского города или пересекаясь в концертных залах, бывшие подруги с ней не раскланиваются.

Время от времени она звонит Вите, который продолжает опекать её старенькую маму, не желающую ехать к дочери в непонятную и далёкую Америку. Лида регулярно переводит ей деньги вдобавок к старушечьей пенсии.

Как будто всё стабилизировалось.

Но вот что произошло за последнее время с Витей.

Продолжая работать в своём оркестре, он все копит на автомобиль. Не брезгует подработкой. В свободные от концертов вечера играет «Очи чёрные» и другие чувствительные мелодии в маленьком кафе. Ходит со своей скрипочкой между столиков с немногочисленными посетителями, ждёт, чтобы ему засунули в нагрудный карман какую-нибудь денежку.

В конце этой осени Витю и ещё двух музыкантов из его оркестра попросили выступить за плату на каком-то вечернем приёме в посольстве Германии. Они взяли такси, уложили туда инструменты, пюпитры, ноты и поехали. Выступили. На обратном пути остановили частника, снова погрузились, стали разъезжаться по домам. Первым завезли флейтиста. Затем подъехали к дому, где живёт виолончелист. Тот потащил в квартиру пюпитры с нотами, а Витя понёс его тяжёлую виолончель. Когда он вышел из подъезда, машины на месте не было. А там оставалась его скрипка!

Ни заявления в милицию, ни объявления в газетах, ни беготня по антикварным музыкальным магазинам в надежде увидеть пропажу — всё это, конечно, оказалось пустым, безнадёжным делом.

Так он остался без инструмента, обеспечивавшего ему хлеб насущный.

В конце концов на глазах постаревшему Вите ничего другого не осталось, как расстаться с мечтой об иномарке и купить в реставрационной мастерской дешёвую, но тем не менее неплохую скрипочку. А на оставшиеся деньги — сильно подержанный «запорожец».

Наступил декабрь.

Теперь уже не Лида, а он, предварительно не предупредив, ввалился ко мне со скрипкой в футляре. Руки и лицо его были в крови, пальто грязное, одна из штанин разодрана.

— Не пугайся, — проговорил Витя. — Есть йод?

— На тебя напали? Хотели отнять скрипку? — Будешь смеяться, — сказал он, кривясь от боли. — Я попал под собственный автомобиль.

И пока я обрабатывал перекисью водорода его раны и кровоподтёки, накладывал повязки, Витя поведал о том, что случилось с ним несколько часов назад.

После того как закончилась репетиция оркестра, он поехал на своём «запорожце» навестить маму Лиды, которая живёт на окраине Москвы у кольцевой автодороги. Там есть крутой взгорок перед перекрёстком улиц, где установлен светофор. Ночью выпал снег. Днём подтаяло. Он ехал по скользкому, рыхлому насту и думал о том, что каждый музыкант волнуется о своём инструменте, боится его утерять, и как это получилось — Лиде и ему выпало лишиться прекрасных скрипок?.. Что хочет сказать этим Бог?

Светофор наверху подъёма загорелся красным светом. Витя остановил машину вслед за остановившимся впереди грузовиком. Как положено, дёрнул на себя рычаг ручного тормоза.

Но «запорожец» потянуло назад. Ручник оказался неисправным. Растерявшийся Витя оглянулся. Сзади транспорта пока не было. Он выскочил из скатывающейся машины, успел обогнуть, упёрся руками сзади, чтобы удержать. Но поскользнулся, упал. Задние колеса «запорожца» ударили по нему, проехали поверху. Так Витя оказался под собственной остановившейся автомашиной.

Подъехавшие сзади водители помогли ему выбраться, развернуть автомобиль в обратном направлении. И он, стараясь унять дрожь в руках, поехал ко мне.

Руки его продолжали дрожать.

 

Однажды в Тунисе

Чем дольше он ждал здесь, за маленьким шатким столиком у наружной стены кофейни, тем сильнее ощущал овладевающее им непонятное смятение.

Особенно после того, как эти двое, пожилой и помоложе, вышли из переполненного заведения, держа в одной руке по стаканчику с какой-то чёрной жидкостью, в другой — по белому стульчику из пластика. Мельком глянули на тесно уставленный столиками тротуар, за которыми тоже почти не было свободных мест, глянули на него, одиноко попивающего кофе из белой чашки. Подсели.

Было начало пятого. Жара и не думала спадать. Хотя солнце передвинулось, освещало уже противоположную сторону забитой грузовиками и такси улочки, а не ту, где он томился в тени среди прибоя клокочущей арабской речи.

Он зачем-то решил напомнить себе, что он счастлив. С молодой женой и чудесной четырёхлетней дочкой. Осуществилась затаённая с детства мечта — Африка. И самое главное — дожил до первого года третьего тысячелетия. С ума сойти, если вспомнить, сколько раз мог погибнуть в том сумасшедшем двадцатом веке, как погибли, поумирали многие из тех, кого он когда-то знал… Кажется, все конфликты, все войны затухают. Так или иначе границы стираются, народы смешиваются по всему земному шару. Что-то доведётся увидеть, застать, если Бог подарит ещё хоть немного жизни?

Кофе кончился. Неизвестно, сколько ещё нужно было ждать. Он пожалел о том, что не может принести себе ещё кофе — не взял у жены ни динара, пообещал никуда не уходить с этого места. Она и дочка могли появиться с минуты на минуту. А могли и через час. А то и через два. Кто его знает, сколько провозится в этот раз дантист?

Пожилой араб в выгоревшей феске и с какими-то пыльными усами прервал разговор со своим более молодым собеседником, тронул за руку, о чём-то спросил.

— Не понимаю, — ответил он по-английски.

Тогда тот откинул полу тонкого халата, столь же пыльного цвета, вытащил из кармана колоду затрёпанных карт.

— Белот, — сказал он, явно предлагая присоединиться к игре. И повторил: — Белот.

— Нет. Благодарю. И они принялись играть вдвоём. Вообще говоря, он был азартен и с удовольствием перекинулся бы сейчас в карты, чтобы скоротать время. Но, во-первых, он не умел играть в белот и знал название этой игры только из старых французских романов. А во-вторых, почти неуловимый запах опасности исходил от этих двоих, от этой кофейни, откуда, несмотря на грохот транспорта, слышался стук костяшек домино, чьи-то выкрики.

«Будний день, ещё рабочее время не кончилось, — думал он. — Никто не работает. Впрочем, понятно — безработица. Бывшая французская колония…»

По тротуару мимо галдящих столиков нескончаемым потоком текло шествие: иссохшие старцы в халатах, с чётками в руках, толстые женщины в пёстрых платьях, накрытые белыми покрывалами. Иная, придерживая рукой, несла на голове узел с каким-то добром; иная несла себя среди стайки цепляющихся за её одежду детишек мал-мала меньше. Фланировали туда-сюда продавцы лотерейных билетов, живых кур со связанными лапками.

Босоногий подросток выскочил из кофейни, скрылся в толпе. И вот уже бежит обратно с похожим на саксофон дымящимся кальяном.

— Американ? — вопросил вдруг человек в феске.

— Но.

— Инглезе? Испаньоль? Френч?

— Дойч? — вмешался второй араб, тасуя карточную колоду. На одном из его пальцев мелькал перстень.

— Россия, Москва, — сказал правду и поймал себя на том, что хочет отвязаться от людей, которые ничего плохого ему не сделали, чьё любопытство здесь, в захолустном городке, где, видимо, иностранцы редкость, вполне обоснованно.

— Мистер, где ты тут живёшь? — назойливо спросил человек с перстнем.

— Отель «Абу наваз Монастир», — зачем-то опять сказал правду.

Человек с перстнем отложил свои карты тыльной стороной вверх, поднялся и, отойдя в сторону, вынул из бокового кармана пиджака мобильный телефон.

«Вздумал позвонить по своим делам. Или какой-нибудь агент тайной полиции…» — ощущение опасности нарастало.

Они снова сражались в карты, а он, не имея возможности уйти, заставил себя думать о том, как добр и отзывчив здешний народ.

Хотя бы молчаливая Айша, ежедневно, пока они были на пляже, убирающая их номер в приморском отеле; или курчавый садовник, ежеутренне с трогательной тщательностью поливающий из шланга землю под каждым растением в роскошном парке.

Или тот же Али — одинокий охранник расположенного у отеля вечно пустующего магазинчика кожаных изделий. Когда неделю назад у жены сломался «мостик», немедленно созвонился с практикующим в этом городке врачом дантистом, объяснил им, как доехать, вызвал такси.

И вот теперь жена с дочкой третий, последний раз находились там, в зубоврачебном кабинете за несколько кварталов отсюда, а он их ждал в условленном месте.

Конечно, нужно было бы пойти навстречу жене и дочке, но те, возвращаясь, могли отклониться куда-нибудь в сторону за мороженым или затеряться на базарчике, возле которого прямо на тротуаре рядом с бесхитростными сувенирами продавали кроликов в проволочных клетках, гирлянды тех же кур со связанными лапками. Ещё не хватало разминуться.

— А вы кто? — спросил он по-английски пыльного старца в феске.

— Профессоре, — неожиданно ответил он по-итальянски. — Преподаю арифметику в школе.

— А вы?

Вместо ответа человек с перстнем указал на резко тормознувший у бровки тротуара допотопный «фольксваген», откуда выскочил здоровяк в ядовито-зелёном тренировочном костюме.

— Халед! Я есть Халед! Говорю по-русски! Тур по городу! Все покажем!

— Спасибо. Не могу.

Сорвали со стула, больно подхватили с двух сторон, поволокли к раскрытой дверце автомобиля. Ни одного полицейского не было видно ни слева, ни справа. Но тут вдалеке заметил сквозь движущийся поток прохожих родные лица жены и дочери, евшей мороженое.

Страх за дочку придал силы. Ринулся к ним, вырвался, добежал.

Через несколько минут, уже в такси, выезжающем из городка на шоссе, оглянулся. «Фольксвагена» сзади вроде не было.

— Смотри, как мне замечательно сделали зубы. Отдала наши последние деньги, — сказала жена. — А ты как провёл время с этими бездельниками?

— Чудесно. Чудесно провёл время.

 

Тупик

Я был взбешён.

Сидел дома в тишине и прохладе, работал. Вдруг позвонила со службы жена. Срочно, ко второй половине дня нужна справка, заверенная в нотариальной конторе.

Неважно, какая. Сейчас не об этом речь.

Вторую неделю в Москве африканская жарища. На солнце под 50 градусов.

Топаю в нотариальную контору. Где-то поблизости, на соседней улице была такая вывеска.

Нет такой вывески! Вместо неё теперь «Юридическая консультация». Там милая секретарша объясняет: нотариальную контору я могу найти всего в двух автобусных остановках отсюда.

Еду в набитом пассажирами потном автобусе.

Да, вот она, «Нотариальная контора». Яростно дёргаю за ручку запертой двери, пока не замечаю объявление: «Закрыто. Нотариус в отпуске».

Растерянно спрашиваю у прохожих, где мне найти другую такую же контору.

И тут на моё счастье приостанавливается разговорчивая пожилая женщина, указывает в сторону уходящей направо ближайшей улицы, объясняет:

— Пройдёте по ней почти до конца. Второй или третий переулок направо. Сама там недавно была, оформляла документ на поездку внучки за границу. Близко! Успеете до перерыва.

Послушно топаю мёртвой, вымершей от жары улицей. Первый час дня. Действительно, могу влипнуть в обеденный перерыв. И вообще, чего доброго, там может быть очередь.

Прошёл уже мимо первого переулка направо.

…И прохожий не пройдёт, и машина не проедет. Не у кого переспросить: а туда ли иду?

Улице нет конца. И переулков больше не видно. Ни направо, ни налево.

Вот ведь как бывает: чувствуешь, что не туда идёшь, и всё-таки продолжаешь переть по ложному пути.

Чахлые, с пережаренной солнцем листвой тополя у облупленных пятиэтажек. Ни детей, ни собак. Ни старушек на завалинках.

Как в дурном сне… Словно оказался не в Москве, не в моём родном городе. Вот уже, кажется, виден конец проклятой улицы.

Громадная мусорная свалка над переполненными мусорными баками, тянет вонью.

Чуть не до слез жалко себя. Стою в этом пекле, не в силах ни повернуть назад, ни пройти вперёд, узнать — что там, за этими Гималаями нечистот.

И тут я заметил какое-то движение.

Из-за баков вынырнула фигурка подростка, выкатывающего впереди себя железную тележку с картонной тарой.

— Эй! — крикнул я, направляясь навстречу. — Случайно не знаешь, где тут поблизости нотариальная контора?

Вопрос был заведомо глупый.

Фигурка замерла. И вдруг кинулась бежать, оставив тележку.

— Эй, остановись! В чём дело?

Абсурдность ситуации вконец обозлила меня. Я кинулся вслед и с неожиданной лёгкостью нагнал поскользнувшуюся на какой-то дряни фигурку. Схватил за ворот пропотевшей ковбойки, вздёрнул — и увидел перед собой глубокого старика, перепуганного, с трясущимися руками, с сочащимся кровоподтёком на виске.

— Извините, — пристал я к нему с тупостью, объяснимой разве что жарой и моим отчаянием. — Вы случайно не знаете, есть ли поблизости нотариальная контора? И что там, за этой мусорной свалкой?

— Не знаю. Там рельсы.

— Какие рельсы? Откуда рельсы? Там что, железная дорога?

— Не знаю. — Его прямо-таки трясло от страха. — Я два месяца в Москве. Ничего не знаю.

— Вы кто? Почему вы боитесь меня?

— Отпустите.

— Да я не держу вас. В чём дело? У вас на виске рана.

— Били в милиции. В «обезьяннике».

— За что?

— Вышел в город. Нет документов.

— Кто бил? Милиционеры?

— Нет. Говорю — в «обезьяннике». Сутки держали в железной клетке с ворами и наркоманами. Узнали — из Грозного. Чуть не убили.

— Так вы — чеченец?

— Русский. Василий Спиридонович.

— Василий Спиридонович, вам, наверное, нужно в больницу. На перевязку.

— Нет! Опять заберут. За меня взятку дали, чтоб выпустили. В милиции сказали: ещё попадёшься — убьют.

— Как же так? Сколько вам лет?

— Сорок два.

— Вам?! Сорок два?

— В Чечне всех убили. Жена. Четверо детей. Всех.

— Кто? Русские?

— Жену и старшего сына — боевики. Других — солдаты из России… Отпустите!

— Василий Спиридонович, может быть, поедем ко мне, пообедаем, обработаем рану? Кем вы были до этой войны?

— Учитель. Русский язык и литература. Так вы меня отпустите?

Забыв, зачем я здесь среди этого вонючего пекла, забыв обо всём, я стоял и смотрел, как он трусцой подбегает к своей тележке, суетливо подправляет сваливающиеся на сторону картонные ящики и скрывается от меня, как от проказы, за углом последней пятиэтажки.

 

Хызыр

Рослый молодой турок, которого привела Маша, сидел у меня дома, в московской кухне, пил кофе, рассказывал наперебой с Машей на чистейшем русском языке об их неожиданной затее. Я испытывал нарастающее чувство острой зависти.

Ещё бы! Этот парень был жителем Стамбула, его юность овевали ветры Средиземного и Чёрного морей, перед его глазами колыхались на мачтах флаги всех кораблей мира. Он вдыхал ароматы растущих на улицах и во дворах шелковиц, гранатовых и апельсиновых деревьев, пряные запахи гигантского крытого Куверт-базара, вмещающего под своими сумрачными сводами свыше ста торговых улочек и закоулков; слышал гортанные крики водоносов, призывное пение муэдзинов с высоких минаретов, удил барабульку и кефаль на берегу Босфора. А сзади в кофейнях и ресторанчиках набережной позвякивали кофейные чашечки, турки курили кальян, играли в нарды. Сквозь звуки музыки слышалась арабская, английская, немецкая, французская, испанская речь…

Мне довелось лишь недавно прикоснуться к этому неповторимому миру. Десять майских дней, выходя поутру из неприметного, основанного в 1892 году «Лондра отеля», с его сидящими в клетках попугаями, коллекцией допотопных радиоприёмников у стойки портье, я ощущал в груди трепет влюблённости.

Ни знаменитая Айя-София, ни Голубая мечеть не поразили меня так, как сам этот город на коричневых холмах с его вековыми деревьями, пристанями вдоль синей ленты Босфора, вздёрнутыми над сиренами лоцманских буксиров, гудками кораблей мостами, соединяющими Европу и Азию.

Эх, провести бы здесь школьные годы, молодость!

Сразу бросилось в глаза, что Хызыр плоть от плоти Истамбула-Константинополя. Мужественный человек со свободными жестами, открытой улыбкой. Одень его в соответствующую форму, и он был бы идеальным воплощением Капитана, покорителя морей.

Недавно Маша вышла за него замуж. Окончательно переехать к Хызыру в Стамбул она не могла, потому что здесь, в Москве, жили её старые и больные родители. Приходилось периодически летать на неделю-другую друг к другу.

Всё началось с так называемого курортного романа. Маша поехала отдыхать в Турцию, в Анталию. Как-то утром, опасливо обойдя компанию псов, сидевших у открытой двери магазинчика по продаже джинсовой одежды, зашла внутрь. Ни продавца, ни покупателей. Только хотела выйти, как посреди пола откинулась крышка люка и оттуда сначала выросла голова, а потом появился и весь прекрасный человек. О котором можно только мечтать…

Оказалось, Хызыр вместе с местным приятелем на лето, на весь туристский сезон, открыл здесь торговую точку. Спал он в подвале.

— Откуда ты так хорошо знаешь русский? — спросил я.

И услышал неожиданную историю. Хызыр только выглядел молодым парнем, на самом деле ему шёл сорок третий год. Он был самым младшим из своих девяти братьев и сестёр. Малограмотная мать и отец-сапожник души в нём не чаяли, и после школы ему, единственному среди всех детей, были созданы условия, чтобы он мог учиться в университете. Хызыр поступил на факультет, где изучали Россию, Советский Союз.

Так он попал в среду студентов, больше всего интересующуюся политикой и футболом. Уже на втором курсе стал членом фундамендалистской партии «Серые волки», не брезговавшей убийствами политических противников.

Как это получилось, что Хызыр спутался с «Серыми волками», теперь мне уже не узнать.

К окончанию университета он стал начальником отделения партии одного из центральных районов Стамбула. Так сказать, секретарём райкома. Большая карьера для турецкого парня из бедной семьи.

«Серые волки» состояли в оппозиции к правительству. Часто приходилось переходить на нелегальное положение, устраивать теракты.

Участвовал ли Хызыр в осуществлении убийств и терактов, чего добивались эти самые «серые волки», он объяснить мне не захотел.

Сказал лишь, что вырваться из этой зловещей организации ему помогло одно ведомство, предложившее свою защиту от бывших сотоварищей в обмен на согласие под различными благовидными предлогами время от времени посещать СССР, привозить оттуда кое-какую информацию…

Хызыр стал шпионом.

Побывал и в Москве и в Свердловске, и во Владивостоке, и в Ленинграде. Со своей располагающей к контактам внешностью легко знакомился с людьми.

Но тут грянула перестройка. Советский Союз распался. Большинство тайн рассекретилось. Эпохе «холодной войны» пришёл конец.

Во всяком случае надобность в таком человеке, как Хызыр, отпала. И он со своим университетским дипломом специалиста по СССР оказался без работы.

Торговля джинсовой одеждой в курортном городке Кемер дохода почти не приносила. Растрачивал последние деньги на прокорм бродячих собак. Давно пора было остепениться, обрести собственное жилье, постоянную работу.

— Вы знаете, мою жизнь спасла Маша, — сказал Хызыр и так белозубо улыбнулся, с такой нежностью погладил её по белокурой голове, что стало ясно: это у них навсегда.

Пристрастие Хызыра к собакам натолкнуло Машу на счастливую мысль.

Турция быстро европеизируется. В Стамбуле вырастают современные отели, супермаркеты. Город переживает эпоху бурного строительства. У населения возникают новые потребности, новый уклад жизни. В том числе желание иметь в семье верного друга, собаку.

Для начала Маша привезла из Москвы несколько породистых щенков. Они были раскуплены мгновенно. Этот бизнес оказался в Стамбуле вне конкуренции.

Хызыру удалось взять кредит в банке под небольшой процент, приобрести недорого заброшенный пустырь в северной части города рядом с трассой, ведущей к черноморским пляжам. Сам огородил пустырь проволочной сеткой, построил крытые вольеры для собак, кухоньку с газовой плитой для приготовления им пищи. Потом с помощью нанятого им Павлò— добродушного эмигранта с Украины, подобранного умирающим от голода и безденежья возле Куверт-базара, возвёл там же домишко из четырёх комнат. Одна под контору, две для себя с Машей, четвёртая — для Павлò.

И вот теперь он вместе с Машей прибыл в Москву для очередной закупки породистых собак.

Вообще-то ненадёжным показался мне этот их бизнес, претила торговля живым товаром. Но что я понимаю в подобных делах? Тем более, что было очевидно: Хызыр и Маша любят зверье, никогда не обидят.

А тут ещё, прощаясь, Хызыр сказал:

— К весне построим настоящий дом рядом с питомником, подальше от шумной трассы. Приезжайте в Стамбул хоть на все лето, вас будет ждать своя комната. Хорошо?

Все во мне встрепенулось от счастья.

Дело у них пошло. Каждый раз, возвращаясь в Москву, Маша звонила мне, докладывала, что Хызыр увлёкся дрессировкой собак, создал для них на территории целый учебный полигон. Что она развернула в газетах рекламную кампанию. Хотя стамбульцы, проезжая по шоссе мимо сетчатой ограды, и так видят — в городе появился питомник, и это само по себе является рекламой. Собираются нанять бригаду рабочих для строительства большого дома. Украинец Павлò оказался парнем с золотыми руками, помогает во всём.

Мне-то как раз не понравилось, что все видят сквозь ограду, как Хызыр дрессирует собак. Сам не знаю почему.

Весной Маша забежала с подарками от Хызыра: большой банкой каштанового мёда, переложенного орехами, турецким лимонным одеколоном, вытканным золотыми нитями платком для моей жены. Похвасталась, что купили автомобиль «Мазда».

А ещё через пять дней, рано утром, позвонила из аэропорта Шереметьево. Я едва узнал её голос.

— Убит Хызыр, — послышалось сквозь судороги рыданий, — ночью звонил Павло. Сказал — убит.

Она улетела в Стамбул.

Оглушённый новостью, я оставался в неведении до того дня, пока Маша вновь не появилась в Москве.

Пришла ко мне. Прежде всего выложила на стол какую-то видеокассету.

— Грабители? — вставляя кассету в видеомагнитофон, спросил я. — Покусились на деньги? Она отрицательно покачала головой. Сидела с поджатыми ногами на диване, дрожала. Я подал ей плед.

…На экране возникла комнатка со столом у окна. На столе аккуратными стопками лежали конторские книги, фотографии умных собачьих морд. Валялся исписанный лист бумаги.

— Составлял список Павлý для закупки провизии собакам, — сказала Маша. — Зарубили. Колуном. И тут я увидел Хызыра, лежащего боком на полу. Под головой была лужа крови.

Я перевёл дыхание и лишь в этот момент осознал, что видеокамера донесла и звук — со двора, очевидно из вольеров, доносился жуткий собачий вой…

Подробно, не спеша был снят прислонённый к стулу колун, брызги крови на стенах.

— Полиция снимала? Следователи?

— Павло нашёл кассету на столе сразу после убийства.

— Видеокамера ваша? Кто всё-таки снимал?

— Нет у нас видеокамеры. Не знаю, кто и зачем снимал. Павло в тюрьме. Подозрение пало на него, больше не на кого. Плачет. Я его видела. Жалеет Хызыра.

— Машенька, а как ты думаешь, кто это сделал?

— Не знаю. У него не было врагов. Разве могли быть враги у такого человека? Я промолчал.

Тысячи людей ежедневно ездили мимо сквозной ограды питомника, видели Хызыра, дрессирующего собак. И среди всех, кто его заметил, несомненно, были и те, кто не прощает отступничества. «Серые волки». Оставили кассету в назидание.

Впрочем, это только моя версия.

 

Монтажная фраза

Более благополучные коллеги в глаза называли его гением. Гурген с подозрением выслушивал их. Он и без этой публики знал себе цену. «Делают комплименты, чтобы успокоить свою совесть», — говорил он мне впоследствии.

Мы познакомились, после того как однажды в просмотровом зальчике Высших режиссёрских курсов нам, слушателям, показали три запрещённых к прокату фильма неведомого кинорежиссёра.

Формально это были документальные ленты. Вернее, художественные, но без актёров. Я не в состоянии ни определить их жанр, ни пересказать. Как можно пересказать, например, походку Чаплина или улыбку Джульетты Мазины? Настоящее кино — и все.

Снятые без дикторского текста, без всяких выкрутасов кадры, казалось бы, обыкновенной жизни людей, животных, растений, гор, облаков обнажали неуловимую, но ослепительно явственную тайну бытия.

«А он ловец неуловимого, — думал я, выйдя на улицу после просмотра. — Что снилось нам, забылось за день…»

Так выговорились, получились стихи, которые мне удалось через третьи руки передать автору фильмов.

Через неделю-другую он пришёл в гости.

Сухощавый человек лет сорока, одетый в чёрный пиджак из кожзаменителя, стоял передо мной с недоверчивой улыбкой.

Я усадил его. Кинулся к секретеру, где, по счастью, имелась кое-какая выпивка.

— Что будем пить? Разведённый спирт или коньяк?

— Какой коньяк?

— Кажется, армянский.

— Тогда будем.

…Не знаю, как для читателя этих строк, а для меня всегда остаётся мучительной загадкой, отчего так устроено в жизни, что чем стремительнее ты сближаешься с человеком, чем безогляднее распахиваешься навстречу ему, тем скоротечнее проходит это время дружбы, тем больнее, когда все кончается и ты со всей своей искренностью остаёшься, словно выпотрошенный…

Странно, в тот раз я предвидел такой исход. И все же не смог противостоять своей натуре.

Недоверчивость Гургена быстро растаяла. Он оценил то, как верно я понял его картины. И хотя в отличие от киношной братии, не заявляю в глаза, что он гений, вполне осознаю, кто меня посетил.

Он поделился мечтой — снять в Иерусалиме фильм о Голгофе, крестном пути Христа.

— Верующий? — радостно спросил я.

— Знаком с нашим армянским католикосом, — неопределённо ответил Гурген. — Бывал в Эчмиадзине.

Пока что он приступал к монтажу подобранных им из наших и американских хроник кадров о запусках космических аппаратов, о попытках проникновения в тайны Вселенной.

— Подсунули эту малость, чтобы откупиться от собственной совести, — не уставал повторять он. — Приходится зарабатывать. Жена, двое детей. Что ты скажешь?

Что я мог сказать, сам, в сущности, нищий? Роман, который я писал семь лет, не печатали. Зато я был один. Отвечал только сам за себя. Спирт и порой коньяк подносили друзья.

Он стал приходить ко мне. Все чаще и чаще. Сунет в руки пакетик с колбасой или сосисками и с порога кидается к секретеру. Дёргает ключ, на который он запирается, зная, что внутри может таиться выпивка.

Как-то сам принёс бутылку все того же родного ему армянского коньяка.

При всём том Гурген отнюдь не был алкоголиком. Пил немного, только бы снять напряжение. Ему нужно было выговориться. Без конца, так и этак растолковывал мне замысел фильма о Голгофе, советовался. Уносил с собой какую-нибудь из книг с моих книжных полок.

Я мало что понимал из его сбивчивых объяснений. Иногда казалось, что этот человек бредит. Но ведь и готовые фильмы Гургена невозможно пересказать.

Как-то позвонил, позвал к себе домой на обед.

Я не ожидал столь торжественного приёма. Вокруг уже накрытого стола колдовала жена моего нового друга — полная, несколько усталая Ашхен и две их девочки-школьницы, очень воспитанные, милые.

— Садись, — сказал Гурген. — Через проводника получили посылку от родственников из Еревана.

Стол был украшен разнообразными армянскими травками, тонко нарезанным белым пастушьим сыром, колбасой суджук… Вскоре Ашхен внесла большое блюдо с дымящимися голубцами в виноградных листьях.

«Наверное, нелегко быть женой такого человека», — подумал я, глядя на её усталое лицо. Она выглядела старше Гургена. Он уловил мой взгляд.

— Скоро уезжаем отдыхать. Родственники оставляют на август ключи от своей квартиры в Ереване. Что ты скажешь?

— Скажу — хорошо, — благодушно откликнулся я.

Если бы я знал, если бы только знал… Пока он готовил на кухне кофе по какому-то особому рецепту, Ашхен поделилась своей тревогой:

— Вы знаете, боюсь, мы не поедем. Иногда из милости ему дают работу, и ни разу Гурген не укладывался в сроки. Несмотря на бесконечные пролонгации, увязает на стадии монтажа.

— Что ж, победителя не судят.

— Вы так думаете? Вправду так думаете?

Он вошёл с медной джезвой, от которой вместе с дымком исходил чудный аромат. Подозрительно глянул на нас.

— Беспокоится? — саркастическая улыбка скривила его тонкие губы. — Ашхен, иди с девочками в другую комнату. Нам нужно поговорить.

И он опять завёл речь о Голгофе, о том, что потенциально в кресте скрывается свастика, а в свастике — крест.

Было неприятно слышать эти его слова, но я промолчал.

— Мне никогда не дадут до конца сделать этот фильм, — язвительная улыбка снова появилась на его губах. — Пей кофе. Расскажи, а как твои дела?

Мы были знакомы несколько месяцев, и вот он впервые заговорил не о себе. Тронутый вниманием, я многим тогда с ним поделился.

Прошло несколько дней. Жарким августовским утром он позвонил с неожиданной просьбой:

— Ты мне друг? Можешь бросить все дела, приехать ко мне в монтажную на Шаболовку? Пропуск тебе уже выписан. Встречу у проходной. С утра бьюсь над монтажной фразой. Не складывается, не могу решиться ни на один вариант. Что ты скажешь? Можешь помочь?

— Не знаю. Приеду. Это было смешно — ехать помогать в монтаже гению монтажа. Но я был польщён.

Гурген встретил у проходной. Дошли до невысокого корпуса. Ввёл в одну из комнаток, подставил второй стул к монтажному столу, усадил рядом с собой.

— Смотри! — он достал из круглой жестяной коробки три рулончика киноплёнки, нетерпеливо вставил один в аппарат. — Что ты скажешь?

На экранчике появился космонавт, беспомощно плавающий в невесомости рядом с парящей над Землёй космической станцией.

Потом зарядил вторую плёнку. Я увидел багровый диск солнца, с краёв которого грозными космами срывались протуберанцы.

Последним продемонстрировал кадр, где был запечатлён только что рождённый младенец.

— Что ты скажешь? Монтажная фраза. Всего из трёх кадров. Все вместе длится меньше минуты. С утра бьюсь, не могу найти точной последовательности, — он склеил скотчем все три кусочка, зарядил в аппарат. — Смотри.

…Барахтался в невесомости космонавт, пульсировало протуберанцами солнце, беспомощно барахталось человеческое дитя.

— Гурген, все ясно. Мысль твоя понятна. Что тебе ещё нужно?

— Погоди. Теперь попробуем все наоборот, в другой последовательности. — Он разнял фрагменты, склеил их заново.

Ребёнок. Солнце. Космонавт… У меня начало рябить в глазах.

— Что скажешь? Есть ещё вариант, — он все заново разъял, заново склеил. Солнце. Космонавт. Малыш…

— Гурген, зачем без конца склеиваешь-переклеиваешь, теряешь время? Ты же знаешь содержание этих кадров, — я оторвал полоску бумаги из лежавшего на столе блокнота, разделил её на три части, написал авторучкой: «космонавт», «солнце», «ребёнок». — Перекладывай их, как хочешь. А можно и просто в уме.

—Ты это серьёзно? — он подозрительно взглянул на меня. — Ладно! Выйдем на минуту, покурим. Через три часа отберут монтажную: придёт другой режиссёр со своим фильмом.

Мы спустились к выходу во двор, где стояла урна. Первым делом он выкинул в неё три мои бумажки. Протянул сигареты.

— Монтажная фраза кровью дается…

Я понял, что обидел его. И вдруг показалось — сообразил, в чём дело, в чём его затруднение.

— Видишь ли, Гурген, дорогой, в твоей монтажной фразе, как мне показалось, есть лишний кадр — ребёнок. Это придаёт всему слишком очевидный, а значит, пошлый смысл. Вот что тебя подсознательно мучит. Так мне кажется.

— Ты считаешь? — он затоптал окурок. — Знаешь что? Иди домой. Сам разберусь. Иди-иди. …Я сделался сам не свой. Клял себя за то, что полез со своими советами. Через несколько дней он позвонил.

— Ты оказался прав. Только сегодня всё встало на место. Сначала космонавт. Потом солнце… Завтра всей семьёй уезжаем в Ереван.

— Ну, слава Богу! Завидую тебе.

А ещё через две недели ночью в моей квартире раздался телефонный звонок.

— Это Ашхен говорит, Ашхен, жена вашего друга, — она рыдала. — Позавчера утром нашла его в луже крови. Лежал на диване с перерезанными венами. На обеих руках.

— Жив?!

— В больнице. Врач говорит — спасут. Но мы с девочками не знаем, что с ним, боимся. Он вдруг стал запирать меня на весь день, не давал на базар пойти, в магазин. Запрещает подойти к окну.

— Почему?

— Ревность. Не ревновал, когда была молодая, красивая. Врачи говорят — заживут вены, нужно будет лечиться от депрессии, от какой-то мании. Девочки рядом стоят, плачут.

— Когда опять будете в больнице?

— Каждый день ходим, продукты носим. Ничего не ест.

— Поклонитесь ему от меня.

«Затравленный человек, перенапряжение. Что-то подобное должно было случиться», — думал я в сигаретном дыму.

Ужасно, но мне было нетрудно представить себе Гургена с перерезанными запястьями. Оставаться наедине с этой новостью, чувствовать своё бессилие становилось все невыносимей.

Утром поехал в церковь. Встал перед алтарём, молился о друге. Я жалел, что впопыхах не сообразил взять у Ашхен номер ереванского телефона. Она позвонила только в начале сентября.

— Извините. Мы в Москве. Девочкам пора было в школу. Гурген тоже тут. В психиатрической больнице. В Кащенко. Сегодня еду туда. Если бы вы смогли… Его никто не навещает. Запретил кому-либо говорить…

По дороге я купил яблоки, сливы, виноград. Пакет фруктов. Встретился у ворот больницы с Ашхен.

— Идите к нему сами, один. Иначе он что-нибудь подумает… — она объяснила, как найти корпус, палату. — А я пойду после вас, через некоторое время.

Торопливо шёл по больничным аллеям со своим пакетом. Думал о том, насколько стал дорог мне этот человек.

В корпусе у меня проверили содержимое пакета, провели в отделение. Санитар отпер железнодорожным ключом какую-то комнату с двумя стульями, велел ждать, запер меня и вышел в другую дверь.

Вскоре оттуда появился Гурген. На первый взгляд, все такой же, все в том же чёрном пиджаке из кожзаменителя.

Я кинулся было к нему. Он отстранил меня властным жестом.

— Не сам пришёл? Ашхен привела?

— Но я не знал, где ты, что ты… — Приглядевшись, можно было заметить и шрамы на запястьях, и то, как он измождён.

— Я — хорошо. Ты как?

— Не важно. Скажи лучше, что с фильмом? — неосторожно спросил я и пожалел о том, что спросил.

— Разве не знаешь, не успел тогда домонтировать, озвучить, — ярость загорелась в его глазах. — Смотри, за нами подглядывают!

И вправду, за прорезанным в двери окошечком виднелась голова санитара.

— Принёс тебе немного фруктов. Возьми.

— Привёз бы лучше план Иерусалима! Набрасываю тут сценарий фильма о Голгофе. — Он все же взял пакет, не попрощавшись, направился к двери.

…Как большинство талантливых людей, Гурген и до болезни был эгоцентричен, думал только о себе, о своих проблемах. Остальное говорилось из вежливости. В его положении все можно было ему простить, но после этого посещения в душе осела горечь.

Не скоро удалось раздобыть большую карту древнего Иерусалима, передать Ашхен. Она рассказала, что Гургена выписали из больницы.

Он мне не звонил. Я ему тоже.

Финал всей этой истории наступил во время перестройки.

Публиковались лежавшие под спудом книги. Вышел в свет и мой роман. Снимались с полок, выходили в прокат ранее запрещённые кинофильмы.

— Здравствуйте! Извините, это Ашхен! — голос в телефонной трубке был счастливый, радостный. — Сегодня вечером в Доме кино ретроспектива фильмов Гургена! Придёте? Приходите! Он будет встречать всех своих у входа.

Я, конечно, пришёл. В вестибюле, окружённый людьми, стоял Гурген. В коричневой куртке из настоящей кожи, вельветовых джинсах.

— А! И ты появился. Зачем? Ты же знаешь все мои фильмы. Зачем пришёл? Ашхен позвала?

— Не видел ещё картины про космос.

— Ну, иди в зал. Увидишь. А я подумал — пришёл ради банкета.

Впечатление от его прежних картин осталось прежним — ловец неуловимого. Фильм о покорении космоса показался слабее, чем предыдущие. Но тоже хорошим.

Барахтался в невесомости космонавт, вздымались протуберанцы над солнцем.

Я сидел среди зрителей, как забытый, выброшенный из монтажной фразы ребёнок.

…Фильм о Голгофе Гурген так и не снял. Космическая станция «Мир» давно покоится в пучине Тихого океана. Солнце пока что мечет свои протуберанцы.

 

Ночь

Лучистые медузы фонарей ещё светились в темноте на вершине холма и ниже — над ущельями узких улочек. На одной из них смутно виднелся автомобиль, на котором я был сюда доставлен. Тусклый отблеск отражался от его крыши.

Несмотря на то что шёл только одиннадцатый час вечера, улочки были пусты. И только здесь, на возвышении, под большими платанами скверика в стеклянном баре перемещались тени нескольких посетителей, мерцал экран телевизора.

Я похаживал по брусчатке вдоль низкой ограды сквера, нисколько не жалея о том, что остался тут совсем один. Тащиться в темноте по незнакомому городу в поисках каких-то археологических раскопок показалось мне диким, неинтересным занятием. Тем более, что я и так был переполнен впечатлениями последних дней.

Ни один из моих четырёх спутников не знал ни русского, ни английского языка. А я почти не владел итальянским. Поэтому предводитель нашей компании дон Джузеппе с трудом уразумел, что я не хочу на ночь глядя искать и осматривать эти самые раскопки. А уразумев, предложил подождать в машине или пойти в светящийся бар.

— О ’кей! — сказал я. — Не волнуйся.

Они неуверенно двинулись куда-то в темноту, свернули за тёмную громаду старинного костёла. Некоторое время я ещё слышал удаляющиеся отзвуки их голосов. Потом всё стихло. И я почему-то вдруг вспомнил, что не захватил с собой в эту поездку паспорт.

На всякий случай решил, согласно российскому опыту, не заходить в бар, где были люди и куда могла, чего доброго, нагрянуть полиция. Правда, моя одинокая фигура, торчащая у ограды, тоже могла привлечь внимание.

Смешно, но я не мог припомнить название города, где находился. За эти дни подобных городков с их длинными, непривычными для моего уха средневековыми названиями было много. А я из-за неожиданности поездки не успел взять с собой ни блокнота, ни авторучки, не делал никаких записей.

Коротал время, удивляясь тому сцеплению обстоятельств, благодаря которым я оказался один где-то посередине итальянского «сапога».

…Дон Джузеппе — молодой, свежеиспечённый в семинарии священник, толстенький, коренастый, похожий на Наполеона Бонапарта, особенно когда скрещивал руки на груди, в раздумье стоя перед холодильником, — был знаком мне со времени прошлого приезда в Италию. Тогда я гостил здесь вместе с женой и дочкой у нашего давнего друга — настоятеля храма в провинциальном городке у Адриатического моря. Дон Джузеппе тоже жил при храме, стажировался.

Обречённый католическими установлениями на безбрачие, следовательно, на бездетность, этот малый был мил с моей крохотной дочуркой, и она доверчиво тянулась к нему. Он сам был ребёнок, страдавший от своего стокилограммового веса, безуспешно морящий себя голодом. Весь день глушил аппетит несладким ледяным кофе из холодильника, и каждый вечер срывался. Виновато вращая огромными глазами, запихивал в рот булку с ломтём колбасы, сладкие пирожные… «Это мой крест», — горестно шептал он, если его заставали во время обжорства.

Теперь, вновь прибыв в Италию, я поинтересовался: как поживает дон Джузеппе? И узнал, что тот через неделю получает собственный приход в соседнем городке на берегу моря. Позвонил ему, поздравил. На следующее утро он примчался за мной на машине и увёз к себе, движимый желанием познакомить со своей мамой, своей тётей, со своим домом, где жили его дед, прадед — потомственные рыбаки, так или иначе нашедшие гибель в морской пучине.

Было чудесное осеннее утро, тёплое, солнечное, совсем не предвещавшее того, что в сентябре в Италии ближе к ночи может задувать такой прохладный ветер, какой обвевал меня сейчас, когда я в рубашке с короткими рукавами мёрз рядом со сквериком. Огни в стеклянном баре погасли. Погасли и почти все фонари. Было уже без двадцати двенадцать. Вековые платаны сиротливо мели листьями звезды над головой.

Городок, где жил дон Джузеппе, был старинный. Дом тоже старинный, с замшелыми стенами. И мебель в жилище тоже очень старая — гардеробы, столы и кресла красного дерева, кушетки, многоэтажный резной буфет, за стеклянными дверцами которого красовалась антикварная посуда.

За то время, что мы не виделись, дон Джузеппе ещё больше потолстел и ещё сильнее стал схож с Бонапартом. Он провёл меня в свою комнату с огромной кроватью под балдахином, массивным письменным столом, ограждённым по краю деревянной решёточкой. Над столом висело большое распятие, а на столе в соседстве с телефоном и компьютером стояли изумительно выполненные из разноцветного воска аж в пятнадцатом веке фигурки двух архангелов — Михаила и Гавриила, накрытые для сохранности большими стеклянными колпаками.

Его мама встретила меня как родного. Тотчас начала угощать тортом собственного приготовления, сварила кофе, начала показывать бархатные альбомы с фотографиями своего любимого сыночка: вот он в школе, вот на первом курсе духовной семинарии… Джузеппе уже тогда был не худенький.

Потом меня познакомили с тётей. Тётя почему-то сидела на полу в кухне, проворно манипулировала огромным куском теста — отрывала от него куски, раскатывала деревянной скалкой, нарезала ножом на узкие полоски. Джузеппе указал на таз, уже переполненный этими полосками, произнёс: «Делает макароны для твоей жены. Возьмёшь с собой в Москву».

Тронутый вниманием этой семьи, я нагнулся, поцеловал тётю в пахнущую лавандой голову. Поблагодарил. И наотрез отказался от подарка.

Я уже не первый раз сталкивался с тем, как здесь, в Италии, благожелательно относятся к незнакомцу. И уж совсем счастливым ощутил себя, когда дон Джузеппе объяснил мне, что вот сейчас, сегодня, на оставшиеся несколько дней до вступления в должность настоятеля, он уезжает вместе с тремя молодыми семинаристами в поездку по провинциальным городам, где ему обещали дать возможность служить мессу, совершать евхаристию. Он призывал и меня принять участие в этом путешествии.

Через полчаса появились семинаристы с рюкзачками за спиной.

Так неожиданно я отправился с ними.

Сейчас, околачиваясь у скверика, я поразился тому, как много нам удалось повидать за считанные дни. Дон Джузеппе и его молодые друзья тоже никогда раньше не были в этих, ещё не открытых ордами туристов краях.

После того как мы на сумасшедшей скорости просвистали по многополосному шоссе километров сто пятьдесят на север вдоль Адриатического побережья, Джузеппе, сидевший за рулём своей «ланчи», свернул круто на запад, и мы стали подниматься по узкой, петляющей трассе в сторону гор. Дорога огибала отвесные скалы. Слева показались пропасти. Но этот Наполеончик почти не снижал скорости. Трое семинаристов на заднем сиденье машины притихли. Я тоже помалкивал. Глядел на все реже попадающиеся, прильнувшие к скалам полуразрушенные лачуги, где всё-таки теплилась жизнь, о чём свидетельствовало сохнувшее на верёвках белье да лающие вслед нам собаки.

Хищно пригнувшись к рулю, азартно вращая очами, Джузеппе продолжал гнать по совсем сузившейся дороге, пока не нагнал длинный рефрижератор. Тот медленно полз наверх, с трудом вписывался в бесчисленные повороты. Джузеппе ничего не оставалось, кроме как медленно тащиться за ним. У меня отлегло от сердца. Семинаристы тоже воспряли духом, затянули какую-то молитву, видимо благодарственную.

Но не тут-то было! Рискуя получить в лоб от встречной машины, Джузеппе после очередного поворота внезапно решился на обгон. Рванул вперёд впритирку с кузовом рефрижератора, показавшимся мне длинным до бесконечности.

Обогнал.

На круглой физиономии Джузеппе показалась такая плутовская улыбка, что я, подбиравший в эту минуту итальянские слова, чтобы сказать ему: «Обо всём доложу маме и тёте!», — заткнулся.

К вечеру у меня заложило уши. Мы оказались на перевале, откуда открылась неожиданная панорама. Казалось, высокогорье посетили инопланетяне. Сколько хватало глаз, до горизонта в окружении диких вершин во множестве пересекались на разных уровнях мощные белые виадуки — развязки новеньких, с иголочки, современных автобанов. Ни одной машины по ним не ехало. Не было видно ни одного человека. Лишь бетономешалки да экскаваторы с бульдозерами безучастно стояли по краям этих циклопических сооружений, напоминавших суперсовременную картину художника космических масштабов.

Три дня назад это было. И теперь, сожалея о том, что ни у кого из нас не оказалось фотоаппарата, я пытался представить себе, что бы подумал Леонардо да Винчи, если бы ему довелось увидеть это творение рук своих соотечественников.

Снизу послышался рокот двигателей. Я увидел яркий свет фар двух автомобилей, с разных сторон одновременно подъехавших к ограждению скверика. Они остановились невдалеке от меня.

«Так. Всё-таки попаду в переделку», — обречённо подумал я.

Дверца одной из машин открылась. То, что оттуда выкатилось, — было карликом.

— Чао! — послышалось ему вслед.

Переваливаясь на коротких ножках, он шустро побежал к открывшейся дверце второй машины. Чьи-то руки заботливо втянули его внутрь.

И машины разъехались в разные стороны.

«Загадочная итальянская жизнь!» — пробормотал я. И вгляделся в циферблат часов. Был ровно час ночи.

Теперь я сокрушался о том, что не согласился ждать в машине свою заблудшую компанию. Вспомнил о чудесной предоставленной мне комнате в духовной семинарии — настоящем дворце, одиноко высящемся среди гор. Там в эти дни был наш ночлег, наша база, откуда под водительством дона Джузеппе мы спускались на машине в окрестные городки вроде того, где я сейчас находился. В главном соборе каждого из них Джузеппе, облачившись в торжественную церковную одежду, служил мессу перед нами, четырьмя своими спутниками. Молился у алтаря, преломлял хлеб, благословлял вино в чаше и на глазах преображался: становился строен, высок; плутоватая улыбка большого ребёнка исчезала с его лица.

Потом местный настоятель обязательно водил нас по собору, показывал различные древности и реликвии, советовал, что нужно посмотреть в его городе.

Дон Джузеппе непременно следовал всем рекомендациям. Таскал нас за собой. Заходил в каждом городке на почту, откуда посылал открытки маме и тёте.

Вчера, перегруженный обилием впечатлений, я взбунтовался и засел в уличном кафе перед музейчиком античной керамики. Спустя некоторое время дон Джузеппе с компанией появился перед моим столиком, потрясая копией древнеримских бус, которые он купил в сувенирном киоске музея для моей жены.

Лишь поздним вечером возвращались мы в наш дворец. Там ждал ужин, приготовленный стерильно чистенькими пожилыми монашками в синих платочках. Занятия в семинарии ещё не начались, семинаристы ещё не вернулись с каникул. Мы занимали лишь край одного из длинных столов в пустой трапезной. Иногда нам составлял компанию директор семинарии — интеллигентный пожилой человек, заботившийся о том, чтобы я не забыл попробовать тот или иной сорт маслин или сыра.

Каждое утро в семинарии начиналось с молитвы. Один из моих товарищей по путешествию — семинарист Паскуале деликатно стучал в дверь комнаты, где я спал, приглашая пройти в помещение с алтарём и распятием. Там дон Джузеппе служил перед нами мессу.

Сегодня я поднялся, умылся, увидел, что за окном идёт дождик, омывающий кипарисы и пальмы, заросли кустов с поникшими от влаги цветами, и малодушно подумал, что, может быть, из-за непогоды мы в этот раз никуда не поедем. Я несколько очумел от этой гонки. За день мы посещали по два, а то и по три города со всеми их соборами и музеями. Оказалось, дон Джузеппе странным образом за всю свою двадцативосьмилетнюю жизнь не покидал родных мест. Не был ни в Риме, ни в Неаполе, ни в Венеции, ни во Флоренции. Подозреваю, своего любимца не отпускали в большой мир мама и тётя. Может быть, этим и объяснялось его теперешнее стремление повидать как можно больше.

Все это было по-человечески понятно. Однако столь долгое отсутствие компании, отправившейся невесть куда осматривать во мраке проклятые раскопки, становилось скандальным, нестерпимым. Было уже без четверти два.

Я то присаживался на низкую каменную ограду, то маятником ходил вдоль неё.

…Утром мы долго ждали дона Джузеппе в комнатке-часовенке. Паскуале несколько раз бегал за ним, стучался в дверь. Но Джузеппе не открывал, не отзывался. В конце концов пошли завтракать без него. Он и к завтраку не пришёл.

«Наверное, заболел», — подумал я. Вышел в парк. Дождик кончался. Проглянуло солнце.

Свернул с аллеи кипарисов на мокрую тропинку, ведущую куда-то мимо шеренги высоких кустов гибискуса, когда увидел за ними нашего предводителя.

Джузеппе стоял бледный, страшный, с раскрытым молитвенником в руках. Заметив меня, он в ужасе отступил, замахал рукой, чтобы я не приближался к нему, ушёл.

Я и ушёл.

Всё объяснилось очень скоро, сразу после нашего выезда из семинарии. Оказывается, он просто-напросто проспал час молитвы, счёл это величайшим, постыдным грехом.

…«Что же могло с ними случиться?» — с тревогой подумал я, и в этот момент внимание привлекла плотная кучка людей, показавшихся из-за тёмной громады собора.

Это были, несомненно, мои спутники. О чём-то тихо переговариваясь, они прошли мимо, совсем близко, стали спускаться к машине, уселись в неё. Сверху стало видно, как зажглись фары, слышно, как заработал двигатель.

Они собирались уехать без меня! Бросить иностранца одного, в чужом городе, в чужой стране! Можно было сойти с ума от странности их поведения.

Я ринулся вниз к машине.

Она двинулась навстречу. Дверь приоткрылась. Я перевёл дыхание, сел рядом с доном Джузеппе.

Сзади кто-то постанывал. Это был Паскуале, как выяснилось, сорвавшийся в темноте с деревянных мостков над раскопками и вывихнувший лодыжку.

Долгое отсутствие объяснилось тем, что они едва довели его назад, много раз останавливались, давали возможность отдохнуть, пока наконец усадили в машину. А меня они, конечно, видели. Собирались подъехать за мной наверх.

— Ну, как археология, раскопки? — спросил я, когда у меня отлегло от сердца.

— Манифико! — воскликнул дон Джузеппе. — Руины времён римских цезарей. Арки. Цитадель. Гробницы. Великолепно!

Но я ни о чём не пожалел.

 

Фантомная боль

Солнце только встаёт где-то там, впереди, за синеватой стеной далёкого хребта. По обе стороны трассы тянутся пирамидальные тополя. И там же, справа и слева, взблескивают арыки, громко вызванивают струями воды, бегущей с горных ледников.

В опущенное оконце газика тянет знобкой предутренней свежестью. Всё время слышится оглушительное чириканье каких-то пичуг. Вспугнутые нами, они стайками взлетают и опускаются вдоль обочин.

Знобит не от свежести — от ни с чем не сравнимого волнения, которое дарит эта дорога за тысячи километров от родного дома.

— Что за птички? — спрашиваю русобородого человека за рулём.

— Хохлатый жаворонок, — кратко отзывается он, понимая, что было бы кощунством нарушить лишним словом эту звенящую тишину.

Действительно, у пичуг задорные хохолки на голове.

Сизая туча хребта постепенно вырастает. Кажется, зубчатая стена, подёрнутая посередине длинными облачками, встаёт поперёк пути неодолимой преградой.

В разрыве двух вершин что-то засверкало. До боли в глазах. И стало очевидным: солнце — звезда. Невозможно уловить момент, когда хребет начинает раздвигаться, пропуская нас в долину.

Здесь уже все обласкано солнечным теплом. Шеренги виноградников, бахчи, кишлаки, утонувшие в зелени шелковиц и цветущих персиковых деревьев, с виднеющимися кое-где белыми круглыми куполами, похожими на крыши обсерваторий, — банями.

—«Белеет парус одинокий…» — некстати запевает за рулём бородатый водитель. Любит скрасить песней дорогу. Куда ни глянь, ни клочка голой земли. Отовсюду прут, тянутся к солнцу взрывы зелени.

Ни души. Только белобородый старик в чалме проводит навстречу ишачка, на котором посередине двух полосатых тюков со свежескошенным сеном восседает мальчик.

Недолго длится путь через оазис. Горы опять начинают смыкаться.

В конце долины у чайханы, под сенью векового грецкого ореха, недвижно сидят в позе какающего человека над придорожной пылью парни в джинсах и тюбетейках. Покуривают, передают самокрутку из рук в руки, молча провожают нас взглядами.

— Анаша, — говорит мой спутник. — А может, опиум.

Не хочу верить. У меня в этой стране много знакомых людей, от мала до велика. Вроде никогда не сталкивался с наркоманами. Кажется, кроме этой долины, за последнее десятилетие бывал повсюду. Повсюду одарён гостеприимством. Не таким шумным и несколько показным, как в Грузии, а немногословным, идущим от сердца приглашением разделить дары земли, скромный кров. Чем проще, чем ниже на ступеньках социальной лестницы находятся эти люди, тем они интеллигентнее в самом высоком смысле этого слова.

Словно в подтверждение моих мыслей, уже перед самым подъёмом в горы от последнего домишки, возле которого у обочины дымится печь-тандыр, выбегает к нашему притормозившему газику молодая женщина в туго повязанном зелёном платке и платье в пёстрых разводах, протягивает в открытое окно машины чурек. Я принимаю круглую, как солнце, лепёшку — горячую, с пылу с жару. Тороплюсь достать деньги.

Она отрицательно мотает головой, улыбается на прощанье.

…Газик с рёвом берет первый подъем, и мы на весь день попадаем в грозное царство гор с их пропастями, камнепадами, парящими в небе грифами.

Мы возвращаемся из самого глухого места в этой стране — из расположенного у границы сопредельного государства заповедника, где провели неделю. На заднем сиденье машины лежит найденный мною в джунглях трофей — большие, завёрнутые, как штопор, рога винторогого козла. Везу их в Москву в подарок другу-охотоведу, который стал священником. Заранее представляю себе, как он удивится, обрадуется.

К вечеру останавливаемся на ночлег в высокогорном кишлаке у школьного учителя. Старик живёт один. Жена умерла, семеро давно выросших детей уехали. Кто учится в городе, кто там же работает.

Пока, обложенные подушками, сидим на ковре, хозяин выходит подоить корову. Приносит молоко в глиняном кувшине, солёный творог, заваривает зелёный чай, ставит посреди ковра узорчатое блюдо с сухофруктами и миндалём, сине-белые пиалы.

Мой спутник — начальник охраны природы края. Им есть о чём поговорить на непонятном для меня языке.

После ужина выхожу из дома в полутьму терраски, спускаюсь по ступенькам в шелестящий под ночным ветерком сад и оказываюсь под куполом усеянного звёздами неба. Летучая мышь наискось пересекает Млечный Путь. Свиристят сверчки.

Целая астрономия висит над головой, мигает своим запредельным светом.

Меня зовут обратно. Выясняется, старик переводит на русский один из трактатов Авиценны, просит оценить качество перевода.

На рассвете покидаем дом. Прощаясь, пишу на вырванном из корреспондентского блокнота листке номер своего московского телефона. Старик мимолётно был в Москве, возвращаясь с войны после Победы. Я был бы счастлив принять его у себя.

И снова дорога. На этот раз вниз по спускам, головокружительным, страшным, с виднеющимися на дне и по склонам пропастей остовами свергшихся автомашин, автобусов.

Напряжение ослабевает, лишь когда сверху становится видно водохранилище с запятой паруса на его глади, предгорья.

«Белеет парус одинокий в тумане моря голубом. Что ищет он в стране далёкой, что кинул он в краю родном?»

Что я искал тогда в этом, милом моему сердцу краю? Отрезанном теперь от меня, от России, ставшем запредельным, как звезды.

 

Грустное местечко

Ужасно, что они приняли меня за своего.

Не успел я появиться со своей палочкой на аллее роскошного парка, расположенного у давно, чуть ли не с античных времён, не обитаемой виллы Бонелли, как первый же встречный старикан, ещё издали с надеждой вглядываясь в меня, сказал: «Салюто!» Я кивнул и пошёл дальше.

Был предсумеречный час. Лучи солнца ещё золотили верхушки пиний и пальм.

Я завернул сюда с переполненной автомобилями шумной улицы Каноза, движимый тоской о своей пятилетней дочке, которая три года назад резвилась здесь среди цветов и бабочек. Сейчас она вместе с мамой была дома в Москве, а я снова тут — в Италии, в провинциальном городке на берегу Адриатического моря.

Ничего не изменилось. Старинный фонтан с облупленной статуей посередине все так же не работал.

Я хотел свернуть к вилле, чтобы взглянуть на прикрепившуюся к её замшелой стене разросшуюся бугенвиллию с водопадом красных цветов. Впереди у поворота аллеи на двух садовых скамейках сидела галдящая группа стариков.

Увидев меня, они разом смолкли. Явно ждали контакта с забредшим в этот клуб под открытым небом незнакомцем.

Я невозмутимо прошёл мимо них к вилле. Все входы в неё, как и прежде, были плотно замурованы камнем. Бугенвиллия цвела вовсю. Ещё пуще, чем у меня дома на фотографии.

Возвращаясь, я почувствовал, что устал, и решил немного посидеть на единственной свободной скамейке, стоящей наискось от стариков.

Глазеющая на меня компания была явно заинтригована. Один старец, аккуратно одетый в тщательно отглаженную рубашку и укороченные брючки, встал, направился было в мою сторону. Я терпеть не могу пустопорожних разговоров. Тем более при моём ничтожном знании итальянского языка.

Он, видимо, почувствовал, сколь вредный тип перед ним сидит. Круто повернул и засеменил по аллее к выходу из парка.

Навстречу ему не шёл, а как бы катился, как колобок, низенький старик с большим животом, начинавшимся неестественно высоко, чуть ли не от шеи.

Проходя мимо меня, он произнёс: «Салюто!» — и выжидательно приостановился.

— Салюто, салюто, — пробормотал я. Тот понял, что поболтать со свежим человеком не светит, и отправился к скамейкам своих друзей.

Постепенно я всё больше заинтересовывался этим сообществом. Одни уходили. Другие возникали на аллее, как привидения. Все они несли себя куда-то в запредельную даль. Что-то роднило их всех — худых и толстых, высоких и низких. Я наблюдал это, в сущности, бесцельное передвижение в никуда, пока не понял, что попал в тихую заводь жмуриков, без пяти минут покойников.

Этот парк был для них как бы репетицией кладбища.

И умирали они, как я понял, не столько от старости, сколько от отсутствия свежей информации, новизны, которую даёт только активное участие в вечно меняющейся жизни. А они из неё выпали.

Обдумав ситуацию, которая со временем могла настичь и меня, я уже решил встать и покинуть это грустное местечко, как услышал разгорающийся спор.

Старик с неестественно высоким животом стоял против одного из рядком сидящих стариков и с маниакальной настойчивостью требовал:

— Дамми дуэ сольди! Дамми дуэ сольди! Дай мне пару монет!

— На что тебе деньги? — спросил очкарик с трясущейся головой.

— На пиво. Только на банку пива.

— Нет.

— Как это — нет?

— Нет — и баста.

— Почему? Почему ты не хочешь дать мне на пиво?

— Давал два раза. Ты не вернул.

— Получу пенсию — верну. Дай!

— Нет. И тут любитель пива закричал в ярости:

— Мементо мори! Помни о смерти! Когда Господь призовёт тебя, Он спросит: «Ты дал Джованни на пиво?» Что ты ответишь, несчастный?

Все старики, понурясь, сидели на скамьях, очевидно, размышляли о том, что может произойти на небесах. А старик с пивным животом неожиданно заплакал. Стоял перед ними и плакал, как ребёнок.

В кармане у меня имелась купюра в 5 евро. Я подошёл к нему сзади, тронул за плечо.

— Купите себе пиво. Он повернулся ко мне, схватил деньги, что-то пробормотал сквозь слезы. Но моего итальянского не хватило, чтобы понять.

 

Сизый френик

В шестнадцать лет тайно от матери он написал в ООН, что видел море только в кино. Сообщил, что живёт в Коми, на окраине города Воркуты, в семье ссыльных. Отец умер, а у матери нет средств, чтобы отправить сына в Крым или на Кавказ. Ибо он пишет стихи и задумал поэму о море.

Всю осень и зиму каждый день бегал в почтовое отделение, ожидая ответа. И денежного перевода.

Заработал хронический насморк.

К началу тёплых майских дней не выдержал — безбилетником приехал в Москву как в перевалочный пункт на пути к Чёрному морю.

Невзрачный, в обвислом ниже колен свитерке, однажды вечером он возник в литературном объединении молодых поэтов и, когда все читали по кругу стихи, решил ознакомить москвичей с собственным поэтическим творчеством.

Неистребимая еврейская интонация, сопля на конце хрящеватого носа — это была готовая мишень для насмешек.

Вытягивая из ворота свитерка цыплячью шею, он обращался с вопросами к Сталину: «Как дела там? Как могучий невидимка атом?»

Стихи были длинные. Его с трудом остановили.

Он не обиделся. Безошибочным нюхом выбрал из всей компании десятиклассника Игоря. Застенчиво сообщил, что несколько дней ничего не ел. Скороговоркой пробормотал строки Хлебникова: «Мне мало надо, лишь ломоть хлеба, да кружку молока. Да это небо, да эти облака».

— Как тебя зовут? — спросил Игорь. — Откуда ты взялся?

— Юлик.

Игорь привёл его домой к родителям, накормил ужином, во время которого Юлик, шмыгая носом, рассказал о своей горестной жизни в Воркуте.

— Где вы ночуете? — спросила мать Игоря.

—«Я в мае снимаю квартиру у мая, у гостеприимной травы…» — с готовностью начал завывать гость.

— Понятно, — перебил отец Игоря. — Сегодня останешься ночевать у нас. А завтра… Хочешь пожить под Москвой в посёлке Мичуринец? Кормить щенков и собак моего сослуживца, который должен уехать в санаторий и ему не на кого оставить свой питомник.

— А что я имею против? — сияя, переспросил Юлик. — Старуха-мама была бы вам очень благодарна.

…Так он поселился на воняющей псиной даче. Уезжая, хозяин, разводивший щенков на продажу, оставил ему денег для прокорма овчарок, сенбернаров и пуделей, пообещал ещё приплатить по возвращении.

Целыми днями Юлик честно обслуживал прожорливых породистых кобелей, сучек и их многочисленное потомство, по очереди выгуливал своих подопечных в окрестном лесочке. С рюкзаком, в сопровождении овчарки Дайны регулярно посещал магазинчик у станции, покупал мясные обрезки и кости, овсянку, молоко. Оказалось, там, где кормятся одиннадцать собак со щенками, нетрудно прокормиться и самому.

По вечерам на щелястой даче становилось прохладно. Он топил печку, сидел перед ней в кресле-качалке. Воображал себя кем-то вроде английского лорда, продолжал грезить морем, но почему-то сочинял, как ему казалось, великосветские стихи: «Дама юноше сказала: Милый мальчик-Купидон, покатай меня на лодке, а потом пойдём в салон…»

Юлик, несколько озверевший от своих собак и одиночества, был счастлив, когда, сдав последний выпускной экзамен и получив аттестат зрелости, к нему приехал Игорь.

— Аттестат? Надо отметить! Будем читать стихи и пить пиво!

— Какое пиво? У тебя есть деньги?

— У меня мало. Я думал, ты имеешь… Вместе приятели наскребли рублями и мелочью аж на два литра кружечного пива.

За пивом в павильончик у станции Юлик послал овчарку Дайну. Снял с алюминиевого бидона полукруглую ручку, надел её на шею собаке. Бросил на дно бидона записку, адресованную продавщице Клаве, и деньги. Прицепил бидон снизу.

— Беги! Одна нога здесь, другая там! — напутствовал он верную псину. И Дайна, видимо привыкшая к бидону, затрусила в верном направлении.

Дайна вернулась минут через двадцать. Голова бедняги была низко опущена из-за тяжести бидона, в котором колыхалось два литра пива.

Приятели со стаканами жигулёвского сидели у стола на терраске.

—«Баллада о прекрасной даме»! — объявил Юлик и решительно шмыгнул носом: — «Благословен тот день, тот час, благословен тот полдень жаркий, тот миг, когда впервые вас увидел я в старинном парке»…

Игорь был ошарашен. Его поразил столь резкий поворот воркутинского мариниста к любовной тематике; с другой стороны, возникло завистливое подозрение: а может, он действительно повстречал Прекрасную даму?

— Зрелые женщины в моём вкусе! — заявил Юлик. — Я это понял только теперь. Хочу иметь дело со зрелыми женщинами.

У Игоря отлегло от сердца. Видимо, дел с подобными особами Юлик пока что не имел.

— А как же море? — спросил Игорь. — Знаешь, родители в честь того, что я кончил школу, отпускают меня самостоятельно на две недели к тётке в Ялту.

— А я? — Юлик вдруг заплакал. Рядом сидел человек, который вот-вот увидит море… — Сделай мне счастье! Надо тебе две недели одному скучать у тётки? Поедем вместе! Если поедем вместе на одну неделю, твоих денег нам хватит!

Вечером приятели отбыли с Киевского вокзала. Поезд прогрохотал мимо посёлка Мичуринец, где остались запертые на даче собаки, снабжённые на несколько дней мисками корма.

…Когда юные поэты прибыли в Ялту, они первым делом пришли не к тётке, а на пляж. —Ты сделал для меня то, чего не смогла сделать ООН! — произнёс Юлик и стал судорожно раздеваться.

— Умеешь плавать? — спросил Игорь. Юлик не ответил. Он был так счастлив, так тряслись от спешки его руки, сдирающие свитер.

Игорь последовал его примеру. Впервые он ощутил неземную радость, оттого что доставил счастье не себе, а другому человеку.

Море неожиданно оказалось холодным. Игорь поплыл вперёд и, когда оглянулся, увидел жалкую фигурку, бултыхающуюся в прибрежных волнах.

— Оно солёное! — крикнул издали Юлик. — Честное слово, солёное!

Потом он ходил вдоль кромки прибоя в своих длинных семейных трусах, выхватывал из воды мокрую гальку.

— Драгоценность! Честное слово, драгоценность! Галька обсыхала на глазах, превращалась в заурядный камень. Но Юлик все бегал к рюкзаку, прятал свои находки.

Затем он вытащил из кармашка того же рюкзака блокнот, авторучку, уселся по-турецки и принялся писать.

— Как ты думаешь, Стамбул напротив нас? — вскоре спросил он Игоря.

— Стамбул находится в проливе Босфор! Слушай, пора заявиться к тётке. Я хочу есть!

— Я тоже! — немедленно отозвался Юлик.

Его одежда настолько пропахла псиной, что бродячие собаки, к неудовольствию Игоря, потянулись за ними со всех закоулков Ялты.

Тётка приняла их вполне гостеприимно, Юлик понравился ей тем, что много и с аппетитом ел. Она расспрашивала его о жизни в Воркуте, посоветовала писать матери каждый день по открытке.

— Больше не могу слушать её мнения, — взмолился Юлик. К вечеру они снова вышли на улицы курортного города.

— Скучные люди, — сказал Юлик, увидев на набережной дощатый павильон с вывеской «Бульоны». — Нет, чтобы продавать устрицы с шампанским!

— А ты откуда слышал про устрицы? — изумился Игорь.

— У нас в городской библиотеке имеется и Северянин, и Александр Блок. Прочёл всю поэзию, какая есть. Слушай, а вон ресторан. Ты когда-нибудь был в ресторане? Я не был. Давай зайдём! Ну, попросим пива, какую-нибудь закуску, и все. Сделай человеку ещё немного удовольствия. Пожалуйста…

— Ну, ты и нахал! Пошли. Только шугани от себя мосек и волкодавов! Юлик исполнил его пожелание. Собаки гуськом направились в сторону павильона «Бульоны».

В ресторане стоял дым коромыслом. У небольшой эстрады, где наяривал маленький оркестр, вовсю отплясывала курортная публика.

Они нашли себе место за столиком рядом с длинным столом, за которым компания принаряженных женщин, как вскоре стало понятно — парикмахерш, отмечала день рождения своей начальницы — грузной дамы с высокой причёской, ярко накрашенными ногтями.

Юлик, как сел, не сводил с неё глаз. Не обращал внимания ни на пиво, ни на поданную к нему дешёвую закуску — солёную хамсу.

— Зрелая женщина, — бормотал Юлик. — Настоящая зрелая женщина… Закажи водки!

— Она тебе в бабушки годится. Ей лет сорок, а то и пятьдесят. — Игорь всё-таки попросил официанта принести графинчик со ста пятьюдесятью граммами водки и два шашлыка. Уж больно дразнящий запах доносился со всех сторон.

В один приём опорожнив свою рюмку, Юлик скорчился.

— Ты когда-нибудь пил водку, хоть пробовал? Отдышавшись, Юлик зашептал:

— Смотри, ей скучно. Их никто не приглашает танцевать.

Действительно, парикмахерши устали от верноподданнических поздравлений и тостов. Шампанское было выпито. Молча поедали шоколадные конфеты из большой коробки и взирали уже не на свою начальницу, а на танцующих.

Оркестр в бодром темпе заиграл «летку-енку». Юлик утёр соплю, вскочил и решительно направился к торцу длинного стола, где восседала его избранница.

Замерев, Игорь увидел, что она благодарно улыбнулась галантному юноше, медленно поднялась. Большая, в длинном, до пят бордовом бархатном платье с глубоким вырезом на груди.

Утонувший в объятиях матроны Юлик пытался её кружить словно в вальсе, но лихой танец требовал иных движений. Во всяком случае толпа вокруг них разудало размахивала руками и ногами.

Оркестр убыстрил темп. Но Юлик не обратил на это внимания. Он что-то шептал на ухо своей партнёрше.

«Стихи читает, — догадался Игорь. — Наверное, про старинный парк…»

В этот момент Юлик и директорша парикмахерской исчезли из его поля зрения. Раздался грохот. Толпа танцующих отхлынула в стороны. Парочка валялась перед эстрадой, запутавшись друг в друге.

Оркестр смолк.

— Да не хватайся ты за меня, козел вонючий! — шипела с пола взбешённая именинница.

За несъеденные шашлыки, недопитую водку и пиво Игорю пришлось уплатить почти все оставшиеся у него деньги.

— Поимел зрелую женщину? — спросил он с укором. — Без гроша неудобно сидеть на шее у тётки. Завтра придётся отваливать обратно.

— А что я имею против? Там собаки голодные, им гулять нужно… — ответил Юлик. И вдруг сообщил: — Её не проняло начало поэмы о море. Неудачное вышло начало…

Придя к тётке, он выдрал исписанные листки из блокнота, изодрал в клочки.

Ранним утром они пришли на пляж прощаться с морем. Юлик опять бегал вдоль прибоя, торопливо собирал гальку и прятал её в рюкзак.

— Зачем тебе эти булыжники?

— Увезу в Воркуту. На память.

Мало того, он выдавил из своей поршневой авторучки чернила и набрал в неё морокой воды.

— Море нужно писать морем!

Но в ещё большее замешательство пришёл Игорь, когда, проходя по набережной и заметив толпящихся в задах павильона «Бульоны» бродячих псов, он увидел, как Юлик устремился туда и вернулся с тремя большими костями, хранящими следы говяжьего мяса.

— Гениальная мысль! — бормотал Юлик и запихивал кости внутрь тяжёлого от гальки рюкзака. — Сразу, как вернусь, сварю супец себе и животным. Директор «Бульонов» чуть не убил, когда застукал. Ничего! Я ещё вернусь. Прощай, море!

…Поезд подъезжал к Москве. Уже мелькали за окном вагона платформы дачных посёлков. Скоро должна была показаться и платформа Мичуринец.

— А зачем мне ехать с тобой на Киевский вокзал, потом возвращаться на электричке? Этот суматошный малый так надоел Игорю, что он не стал особенно отговаривать Юлика от опасной затеи.

Открыв заднюю дверь вагона, безумец с рюкзаком за спиной дожидался того момента, когда покажутся знакомые дачки.

— Вечером сбегай на станцию, позвони мне из автомата! — крикнул на прощание Игорь.

Последнее, что он увидел, — как Юлик катится вниз по откосу насыпи.

Но тот не позвонил.

…Патруль железнодорожной милиции задержал его почти сразу после приземления. Нарушителя, покрытого синяками, привели в отделение. Дежурный сержант-украинец потребовал документы. Никаких документов у задержанного не оказалось. При обыске в карманах брюк ничего, кроме авторучки и пустого блокнота не нашли. Тогда сержант встал из-за стола, принялся собственноручно потрошить рюкзак.

Пованивающие тухлятиной огромные кости, груда камней…

— Что это такое?

— На память о море, — ответил Юлик.

— А кости чьи? Признавайся, гад, кого убил?! — Сержант сел за стол, начал было снова перелистывать блокнот и обратил внимание на вдавлины, оставшиеся на первой странице от какого-то уничтоженного текста.

Он взял авторучку Юлика, открутил колпачок, принялся обводить слабые следы какой-то шифровки, как ему показалось. Но авторучка оказалась наполненной какой-то прозрачной жидкостью.

— Ага! Симпатические чернила! — сержант решил, что сама судьба послала ему этого шпиона и убийцу. Он мечтал о повышении по службе.

Сержант взял остро отточенный карандаш. Принялся обводить вмятины на странице блокнота. Ему пришлось изрядно попыхтеть, прежде чем перед глазами возникли строки: «На горизонта верёвке сохнет морская синь»…

Сержант перевёл взгляд на кости, камни, скорчившуюся на табурете жалкую фигурку, гаркнул:

— Забирай всё своё дерьмо и вон отсюда! Сизый френик!

Он хотел сказать — шизофреник.

Ни о чём этом Игорь не узнал. Через несколько дней отец сообщил ему, что сослуживец вернулся, рассчитался с Юликом и попросил его съехать с дачи.

А в июле позвонила из Ялты тётка. Рассказала, что прочла в городской газете заметку с фотографией неопознанного трупа, найденного за павильоном «Бульоны». У трупа был проломлен висок.

На фото она узнала Юлика.

 

Симона

Вечером в итальянском городке Руво ди Пулия идёт дождь. Первый за лето.

Струи драгоценно сверкают в свете неоновых фонарей, окружающих старинную площадь. Пусто, глухо. Ни одной автомашины, ни одного прохожего.

Четырнадцатилетняя Симона, укрытая от дождя изъеденной временем античной аркой, недвижно стоит под раскрытым зонтом. Некому посмотреть на фиолетовый зонт, который подарила ей бабушка ещё весной, в день окончания восьмилетней школы. С тех пор не было случая показаться с подарком. Не было дождей.

Оказывается, дождь — это очень красиво. Но никто не видит, как струи омывают кроны платанов и кипарисов, не слышит, как, словно по клавишам, бьёт вода по древней брусчатке, отчего по всей площади взметаются тысячи звонких фонтанчиков.

Пусто, как после Страшного суда.

Все сидят по домам, уткнувшись в телевизоры. Люди разные, а смотрят одно и то же. Крашеные блондинки с длинными ногами опять изгиляются по всем каналам — то рекламируют товары, то ведут из вечера в вечер одни и те же шоу.

Симона одиноко стоит под своим зонтом, как статуя. В тщательно отглаженных красных брюках, кожаной курточке.

Пойти некуда.

…Снова если не шоу, то фильмы, где бегают актёры с пистолетом в одной руке и мобильным телефоном в другой.

Вернуться домой, где все её любят, — как пойти на казнь.

…Все та же щербатая мраморная лестница, круто ведущая вниз, в подвал одного из впритык стоящих средневековых зданий. Там, в двухкомнатной квартирке без окон, с газом и электричеством, все та же бабушка и все та же мама. Все тот же телевизор. Живут на пенсию погибшего прошлой осенью отца-железнодорожника.

Отец считал, что Симона после окончания восьмилетней школы должна учиться в профессиональном училище на швею. И мама с бабушкой тоже хотят, чтобы Симона сидела за швейной машинкой в мастерской или на фабрике по пошиву одежды. Пока не выйдет замуж.

Но у неё совсем другая цель, о которой страшно даже сказать родным. Только священнику, толстому дону Франческо, призналась во время исповеди. Тот улыбнулся, вздохнул, будто такой в прошлом была и его мечта…

Симону всегда тянуло к мальчишкам. С детства увязывалась за ними. Особенно когда они гоняли в футбол на окружённом кипарисами пустыре за кастелло — старинной цитаделью, построенной крестоносцами. Иногда за недостатком игроков ей даже разрешали постоять в воротах. Казалось, это было совсем недавно, когда она, тоненькая, с тяжёлой копной волос за плечами, устав без толку торчать между двух брошенных на землю ранцев, выбежала из ворот, долго путалась в ногах у отгоняющих её подростков, которые не давали хоть раз ударить по мячу, и всё-таки на миг заполучила его да так наподдала ногой, что тот влетел в ворота соперников.

И тогда вся команда стала подбегать к ней, поздравлять, хлопать по ладони — как это бывает, когда сражаются настоящие футболисты «Ромы» или «Милана». Даже вратарь, пропустивший гол, показал ей большой палец.

Это были самые счастливые минуты во всей её жизни.

А мечта, сумасшедшая, почти наверняка несбыточная, заключается в том, что по достижении восемнадцати лет Симона хочет поехать в Венецию и поступить учиться в «Академию навале» — на штурмана. Она видела в телепрограмме новостей выпускников этой академии, моряков, в такой красивой форме — дух захватило! Будут бороздить на кораблях итальянского флота моря и океаны…

Только десятый час вечера, а словно глубокая ночь. Словно она одна не спит в городе.

Симона не знает о том, что сотням тысяч людей во многих странах вот так же некуда деться, некуда пойти. При этом она чувствует, что только в сказках или слащавых кинофильмах сбывается невозможное.

Укрытая от дождя аркой, Симона стоит под сухим зонтом. Лицо её мокро от слез.

 

Покружите меня

За окнами вагона переполненной пассажирами нетопленой электрички умирал короткий декабрьский день.

Подвыпившая компания напротив нас резалась в подкидного дурака, где-то сзади сипела с переливами гармошка и кто-то пел: «На мою на могилку уж никто не придёт. Только раннею весною соловей пропоёт».

Христо, сидевший справа от меня, то с любопытством оглядывался, то пытался разглядеть сквозь собственное отражение в окне огоньки посёлков, заснеженные перелески.

Все сильнее терзало меня чувство стыда. За эту песню, тоскливую, как большинство русских песен, за этих картёжников, шлёпающих по водружённому на коленях чемоданчику ободранными картами, за этих продрогших старушек, как и мы, наверняка направлявшихся в Загорск, в Троице-Сергиеву лавру.

Из постоянно открывавшейся двери тамбура дуло лютым холодом, табачным дымом. Голос гармониста снова и снова выводил: «Позабыт, позаброшен…»

Может быть, в подмосковных электричках концентрируется вся наша безнадёга.

— Скоро? — спросил Христо.

— Минут через двадцать, — ответил я. — Замёрз? Обычно в электричках топят. Просто не повезло.

— Повезло! Знаешь, я был в Париже, в Колумбии. Нигде не было так интересно! — Одной рукой тепло обнял меня за плечи, другой разгладил свои чёрные усища, свисающие по обе стороны подбородка.

«Ой умру я, умру я, ой похоронят меня. И никто не узнает, где могилка моя…»

Со мной рядом был один из самых первых в моей жизни иностранцев. Болгарский художник. Что я мог ему предложить в ответ на просьбу показать настоящую Россию?

И вот поехали в Троице-Сергиеву лавру.

Мир электрички был настолько несхож с тем миром, откуда возник Христо, что чем сильней терзал меня стыд, тем с большей отчётливостью вспоминался маленький, уютный, как бонбоньерка, номер гостиницы «Метрополь». Несколько дней назад туда привезла меня Юлия, чтобы перед отъездом на Кипр познакомить со своей подругой Искрой и её мужем Чавдаром.

Юлия была на шесть лет старше меня. Боюсь, я любил не столько эту яркую волевую женщину, сколько её легендарное прошлое героини болгарского сопротивления фашистам.

Все они были старше меня. И забежавший из соседнего номера на чашку кофе чех Иржи со странной фамилией Пеликан. Этот Иржи оказался председателем Всемирной организации молодёжи и студентов. Он принёс ананас, который я впервые увидел живьём, и несколько плиток шоколада.

Как равный, сидел я за круглым столом между Искрой и Чавдаром. Они были аспирантами Института экономики имени Плеханова. На родине их ждало большое будущее. Меня угощали кофе, вином, болгарским рахат-лукумом, тем же ананасом. Подносили раскрытую кожаную коробку с чудесными сигаретами «Дипломат». И всё-таки безотчётное чувство настороженности нарастало во мне.

В номере воняло опасностью.

Они то по-русски, то по-болгарски обсуждали свои дела, говорили о том, что Иржи Пеликан улетает на конгресс молодёжи в Вену, о Комитете в защиту мира, об Илье Эренбурге, опубликовавшем недавно повесть «Оттепель».

Юлия сказала, что повесть кажется ей слабой в художественном отношении. Попросила, чтобы я прочёл свои последние стихи, ради чего, собственно, и был приведён. Я подметил брошенный на неё укоризненный взгляд Чавдара.

Он вдруг отодвинулся со стулом, приподнял свисающий со стола край тяжёлой скатерти, жестом увлёк меня на что-то взглянуть.

На массивной ножке стола я увидел круглое отверстие микрофона, забранное металлической решеточкой…

— Коммунизм имеет право защищаться от агентов иностранных разведок! — громко заявил Иржи Пеликан.

Потом полночной зимней Москвой я провожал Юлию на Малую Бронную, где она жила в общежитии аспирантов театрального вуза.

— Когда мы с Искрой были связными подпольного штаба партизан, — сказала Юлия, — с нами был совсем молодой парень, мальчишка. Теперь этот Христо — как ты. Художник. Его карикатуры любит вся Болгария. Он первый раз в Советском Союзе. Завтра должен вернуться из творческой командировки в Караганду. Рисовал под землёй портреты шахтёров. Перед самолётом в Софию ему останется два дня. Примешь его у себя?

— Что ж… Раскладушка найдётся.

Сама Юлия улетала на Кипр, в Никозию, ставить в каком-то оставшемся с античных времён амфитеатре пьесу Брехта «Кавказский меловой круг».

Они все были включены в запредельную для меня жизнь. Всё время куда-то уезжали, откуда-то приезжали.

Вот и Христо, сидящий рядом со мной в вагоне электрички, побывал и в Париже, и в Колумбии. А теперь вернулся из Казахстана. По моей просьбе показал блокноты с замечательно живыми изображениями чумазых шатеров.

Ух и храпел ночью этот усатый богатырь в моей комнате! Храпел так, что люстра позванивала под потолком.

…Когда мы вышли из электрички, над Загорском уже поёживались звезды. Вместе с вереницами старушек шли, подгоняемые морозным ветром, ко входу в лавру.

Я-то был одет достаточно тепло. Перед выходом из дома Христо обратил внимание на моё демисезонное пальтецо и решительно надел на меня свою кожаную куртку с овчинной подстёжкой, а сам извлёк из чемодана переливчатый зеленоватый плащ, правда, тоже с какой-то хлипкой синтетической подстёжкой. Я был в кепке, а он вообще без головного убора. Отказался от шапки-ушанки.

Я тогда ничего не понимал в богослужебных делах. С кепкой в руках, повинуясь коловращению людских потоков, побывал у раки с мощами преподобного Сергия Радонежского, у икон Христа и Богородицы и довольно быстро очумел от напора толпы, мигания сотен свечей, малопонятных молитв на церковнославянском языке.

Утеряв из виду Христо, стал пробиваться к выходу из храма.

Мой иностранный друг стоял у дверей в своём элегантном переливчатом плаще и коричневых вельветовых брюках, торопливо набрасывал в блокноте лица входящих и выходящих старушек, нищих, церковных служек.

— Ты сам не знаешь, какие тут сокровища! — азартно шепнул он мне. — На этих лицах вся их жизнь. Ни Рембрандт, ни Гойя не имели такой натуры.

— Откуда ты так хорошо знаешь русский?

— У нас ведь учат в школе, в институте, — удивился он моему вопросу и доверительно сообщил: — Я что-то очень голодный.

Едва мы вышли из стен лавры, как следовавший за нами мужичок в ответ на мой вопрос, нет ли где-нибудь поблизости ресторана, объяснил, что неподалёку, должно быть, ещё работает предновогодняя ярмарка со своей столовкой в ангаре.

Мы ринулись туда. Звёзд уже не было видно. Валил снег.

Ярмарка прекращала работу. Под открытым небом за длинными рядами прилавков кое-где ещё стояли бабы в передниках, надетых поверх тулупов, доторговывали солёными огурцами и квашеной капустой из кадок.

Христо сейчас же принялся их рисовать.

А я подошёл ко входу в ангар. Несмотря на поздний час, ярмарочная столовая работала. Там тянулись накрытые клеёнкой столы, во всю длину уставленные дымящимися котлами, самоварами, мисками мочёных яблок и прочей заманчиво пахнувшей снедью, бутылками водки.

Я поспешил за своим другом. Еле оторвал от его занятия. Дрожащими от холода руками он запихнул в карман плаща толстый блокнот, угольный карандаш и вдохновенно двинулся за мной к ангару.

…Только расположились мы среди честного народа на скамье, только, ощутив блаженное тепло, распахнули наши одежды, только подбежал к нам наряженный а ля рюс один из разбитных официантов с перекинутым через руку узорчатым полотенцем, как сзади раздался голос:

— Ваши документы!

Милиционер и тот самый мужичок, который направил нас на ярмарку, стояли за нашими спинами.

У Христо были документы. А вот у меня не оказалось.

— Иностранцы? Пройдёмте в отделение. И нас повели в милицию.

— За что?! — спросил я старшего лейтенанта — начальника отделения, после того как мы были обысканы. — Отпустите! И извинитесь перед моим товарищем!

Христо не протестовал. Он с любопытством озирался. Особенно его тянуло заглянуть в соседнее помещение с открытой дверью, где виднелась железная клетка. Там на полу спали вповалку какие-то люди.

Старший лейтенант вдумчиво листал лежащий перед ним на столе блокнот.

— Рисуете советских людей черным цветом… Какие-то убогие старухи… Даже передники у продавщиц испачканы черным. Очерняете! Вырядились в кожаные куртки, бархатные штаны. У одного вообще нет документов. Кто вы такой?

Я продиктовал ему номер телефона родных, назвал номер своего райотдела милиции.

Пока он звонил туда и сюда, Христо неожиданно взял со стола блокнот и тем же угольным карандашом набросал на чистой странице несколько карикатурную, но вполне сходную с оригиналом физиономию старшего лейтенанта. Тот вскочил со стула и взглянул… и засмеялся.

Это решило исход дела. Нас отпустили. Выдранный из блокнота набросок остался начальнику отделения на память.

Вышли в метельную круговерть. Было уже без четверти одиннадцать.

— Христо, извини! Ты не представляешь, как нам повезло.

— Не бери в голову, — перебил меня Христо. — Он исполняет свою работу. Но я могу умереть от голода, не доеду до Москвы. Неужели здесь нет ресторана?

Оказалось, есть. Единственный ресторан, помещающийся на нижнем этаже перекошенной набок двухэтажной бревенчатой гостиницы, построенной наискось от лавры, видимо, ещё в былинные времена.

Ресторан работал! Мало того, наверху можно было снять номер на ночь. Что мы и сделали. Поднялись в натопленную комнатёнку, разделись, умылись. И сошли по скрипучей лестнице в залец ресторана. Уселись за свободный столик.

Посетителей осталось совсем мало. Несколько местных подвыпивших компаний тупо воззрились на нас.

Подошла полная, невысокая официантка в валенках, зато в кружевном кокошнике. Здесь было даже меню с вполне пристойным ассортиментом. Мы заказали графинчик водки, по порции маринованных маслят, гуляша, блинов и сыра к чаю.

Пьяницы продолжали таращиться.

— Какие лица! — восхитился Христо. Он вздумал подняться наверх за своим блокнотом.

— Угу. Таких у Рембрандта точно не было, — остановил я его. — Здесь это может кончиться скандалом.

Официантка принесла на подносе заказанное. На вид ей было под пятьдесят, лицо усталое. Переставляя тарелки на стол, женщина с любопытством поглядывала на моего гиганта, на его непомерно огромные усы. Когда она отошла и мы накинулись на свой ужин, из-за портьеры, прикрывающей вход на кухню, начали выглядывать головы других официанток в кокошниках и даже поварихи в белом колпаке.

Пьяницы, к моему облегчению, стали уходить. Мы остались одни.

Мягко ступая в своих валенках, официантка принесла счёт. Расплатились. Но она продолжала переминаться у стола.

— Дяденька, — наконец обратилась она к Христо. — Пожалуйста, покружите меня!

— То есть? — вмешался я. Просьба её показалась мне непонятной, дикой.

— Ресторан закрывается. Сейчас переоденусь, выйду на улицу, и вы покружите меня в метели. Век помнить буду! — Она робко улыбнулась, и стало видно, какой красавицей она была в молодости.

Когда мы вышли в метельную ночь, женщина уже ждала у ступенек гостиничного крыльца. В тулупчике, в повязанном вокруг головы красном платке с бахромой.

Христо шагнул навстречу, ухватил под мышки, приподнял и стал кружиться с ней в кружащихся вихрях снега. Оба валенка с её ног полетели в разные стороны.

Я подобрал их. …Лица кружащихся были так по-озорному радостны, что и мне перепала толика счастья.

 

Соперница

Она его не любила, но и не отпускала от себя. «Почему они не любят нас, когда мы их любим? — мучительно думал он, ожидая её у подъезда. — Что за дьявольская сила держит меня? Что-то большее, чем страсть. Нехорошо всё это. Пора отвыкать от вечного ожидания её звонков, этих свиданий. Не отвыкну — совсем пропаду. Просто болезнь. Смертельная. Так доходят до самоубийства…»

Субботним утром, только они встретились под аркой её двора, как зарядил ледяной дождик, какой бывает в Москве в конце октября.

— Вернусь. Подождёшь, милый? Сменю плащ на паль-то, — сказала она и, не дожидаясь ответа, быстро пошла обратно к дому. Элегантная, красивая, с высоко поднятыми пепельными волосами под чёрной широкополой шляпой.

Снова он должен был сопровождать её на какой-то вернисаж, потом на показ новых моделей женской обуви.

Мотался с ней по бесчисленным выставкам, картинным галереям, концертам, спектаклям. Она была художницей, оформляла театральные постановки. Не столько её талант, сколько красота была пропуском в этот калейдоскопически пёстрый мир. И ей нравилось, что она появляется всюду в сопровождении влюблённого рыцаря — высокого, стройного, с усами и русой бородкой.

Он был режиссёром маленького театра пантомимы. Мало кто знал, что этот действительно похожий на рыцаря человек хорошо знаком с античной философией, богословием; сожалеет о том, что не стал священником. Никогда она почему-то не приглашала его к себе. И он стал подозревать, что она скрывает своё замужество.

Дождь сбивал с тополей последние листья, и те прилипали к асфальту. Она задерживалась. Он сбросил ладонью капли со своей непокрытой головы, прошёл под слезящимися ветвями деревьев к огороженной низким штакетником середине двора, где между клумбой с гниющими остатками цветов и деревянным грибком кто-то копошился на песчаном пятачке.

Перешагнув через штакетник, увидел девочку с прутиком. В неуклюжей шубке и бесформенном багровом берете, похожем на колпак.

Девочка посмотрела на него, протянула прутик. Сказала:

— Нарисуй мне что-нибудь.

Он послушно нагнулся и начертил на морском песке большую рыбу.

— Дождь водички накапает, и рыба поплывёт? Девочке было года три, от силы три с половиной.

— Возможно. Ты шла бы домой. Измокнешь.

— Нельзя. — Она шмыгнула носом. — Мамка с папкой ругаются.

Стукнула дверь подъезда. В длинном чёрном пальто с красным шарфом стремительно вышла его спутница.

— Сам измокнешь, — сказала девочка. — Почему гуляешь без шапки? Простудишься.

— До свидания, — он взял в руку её холодную ладошку.

Девочка посмотрела на женщину, остановившуюся по ту сторону штакетника. Вздохнула.

— Ладно, иди… А я буду сторожить нашу рыбу, чтоб её мальчишки не испортили.

Ему показалось невозможным при ней взять свою спутницу под руку. Они выходили из-под арки, когда он обернулся и успел увидеть, как над скрючившейся перед рыбой девочкой, воровато озираясь, летит первый снег.

 

Последнее выступление в Харькове

— Громче! — выкрикнул кто-то из темноты переполненного зала. — Не слышно!

Это было второе выступление за вечер: в шесть — в клубе ГПУ и вот теперь в девять — в Харьковском драматическом театре.

— Это меня не слышно?! — он напряг голос и почувствовал острую боль в глубине горла.

Сил на то, чтобы читать объявленную в афише поэму «Хорошо!», не было. Он на ходу сменил программу. Стал знакомить публику с написанными после недавних зарубежных поездок стихами — американскими, французскими, мексиканскими.

В разгар аплодисментов объявил:

— В связи с болезнью, заключительной части — ответов на вопросы не будет!

Стремительно ушёл со сцены за кулисы, сорвал с вешалки полушубок и кепку, на ходу надел их, спускаясь по лестнице к служебному выходу.

Нужно было бы дождаться администратора, с которым они вчера приехали из Москвы, а также оказавшихся здесь молодых одесских писателей — Валю Катаева и Юрия Олешу. Уговорились вместе поужинать в ресторане гостиницы «Червоная». Все они были милые люди.

Не хотелось никого видеть.

Февральский снежок закруживался вокруг уличных фонарей. Тени редких прохожих под ними то увеличивались, то сокращались.

Не хотелось оставаться одному в гостиничном номере. Там на тумбочке возле кровати был телефонный аппарат. А это означало, что он позвонил бы в Москву, Лиле. Терзаемый ревностью, стал бы ждать — подойдёт она в этот поздний час, или Осип скажет, что уехала с какой-нибудь компанией. А то и одна. К очередному своему увлечению вроде того чекиста Агранова, который зачем-то подарил ему револьвер с единственным патроном. Хорошо хоть эта игрушка лежит сейчас дома, запертая в ящике письменного стола.

Недавно прибыл на железнодорожной платформе купленный в Париже серый «рено» — автомобилик, как она говорит. Автомобилик. Шоколада. Володик. Интересно, кто её сейчас возит…

Шагал по Сумской — главной улице Харькова. Давно знакомой, поднадоевшей. Уже в который раз он приезжал сюда выступать. С дореволюционных времён.

Ничего будто не изменилось. Вон все тот же буржуазный дом с огромными ящерицами-саламандрами, дурацкой лепниной по серому фасаду. При чём тут, в центре промышленной Украины, саламандры?

В одиночку и группками вились возле освещённых окон и дверей немногочисленных ресторанов жалкие проститутки, надеющиеся, что их кто-нибудь угостит ужином… Революции шёл двенадцатый год. Ничего не менялось.

Подходя к «Червоной», он подумал о том, что перед сном необходимо выпить горячего чаю, иначе горло совсем сядет. И заставить себя чего-нибудь поесть.

Разделся в гардеробе гостиничного ресторана. Прошёл коридорчиком к туалету, заранее вынимая из кармана носовой платок. Обернул им захватанную ручку уборной, отворил дверь.

Потом тёр обмылком под струёй из рукомойника руки. Одновременно пытался, открыв рот, разглядеть в зеркале опухшие миндалины. Ничего не увидел. Рядом висело грязное полотенце. Кое-как обтёр руки тем же носовым платком и вышвырнул его в урну.

Зал ресторана был набит посетителями. У эстрадки с оркестром томно истекали в похоти новомодного танго разодетые парочки.

Его узнали. Пялились, пока старший официант отыскивал свободный столик подальше от танцующих, усаживал, подавал меню.

Только закурил, заказал салат «оливье», порцию масла, хлеб, попросил сразу принести два стакана чая покрепче, погорячее, как увидел — в дверях возникли администратор и Катаев с Олешей.

Издали махнул им рукой, мол, подходите, садитесь. Хотя разговаривать не было ни сил, ни желания.

Особенно неприятно сейчас было видеть администратора, этого пожилого, тёртого жизнью человека, который уже не первый год организовывал его выступления, ездил с ним по городам Союза.

И пока все трое заказывали салаты, водку, котлеты по-киевски, он опять вспомнил то, что весь день пытался вычеркнуть из памяти, отогнать от себя.

Вчера ночью в поезде, когда не спалось, когда, замученный преследующими чуть не всю жизнь мыслями о Лиле, вышел из купе, чтобы покурить в коридоре вагона, нахлынуло рвущее душу…

Почти год назад. Апрельское утро на набережной Ниццы. Шёл под пальмами с пляжа в отель. И вдруг увидел их — мать и девочку лет трёх, тянувшую за бечёвку игрушечную бабочку на колёсиках.

Словно толкнуло в сердце. Кинулся к ним.

— Твой беби, — сказала женщина по-английски и отвернулась. Рывком подхватил девочку, поднял, прижал к груди. Да! Его глаза, его плоть и кровь. Дочка!

Девочка испугалась, начала вырываться. Он заставил себя поставить её на тротуар рядом с игрушкой, вытащил из кармана брюк все деньги, какие были с собой, сунул мексиканке, с которой три года назад провёл несколько вечеров в Мехико-сити…

С тех пор эта встреча, эта девочка не шли у него из головы. Мать отказалась сказать, как ребёнка зовут, не дала ни адреса, ни телефона.

Пытался представить себе далёкую Мексику, как растёт там его девочка без отца… Думал о том, что ему уже тридцать шесть лет. Ни семьи, ни собственного угла. Кроме похожей на гроб каморки в Лубянском проезде. Кроме мамы с двумя сёстрами на Пресне. Которые ненавидят Лилю.

Ещё один терзаемый бессонницей седой человек со шрамом на щеке вышел из своего купе, попросил прикурить. И завязался разговор. Сначала в коридоре вагона, потом в сквозившем тамбуре. Вот где простудил горло!

— Вы не танцуете? — статная красотка с надвинутым на лоб красным обручем возникла у столика.

— Не танцую. — Он глянул ей вслед. Потом на администратора, на Катаева и Олешу, которые тактично помалкивали, пока он допивал второй стакан чая, орудовали ножами и вилками, пили водку.

— Владимир Владимирович, что вы сейчас пишете? — нарушил молчание заждавшийся Валя Катаев.

— Плохо. Пишу поэму «Плохо». — Расплатился с официантом, поднялся из-за столика: — Счастливо оставаться!

Оделся в гардеробе, поднялся на свой верхний этаж, отпер дверь номера. Зажёг свет, озаривший стол, стул, кресло, кровать, тумбочку с телефоном. Теперь снова нужно было раздеваться, сдирать покрывало с постели, стелиться, переплывать ночь.

— Это одиночество. — Поймал себя на том, что говорит вслух. Потянуло к телефону, к Лилиному голосу: «Как ты там, Володик?»

Повесил в шкаф одежду. Подошёл к окну. В чёрном стекле за отражением лица лениво падал на фонари Сумской редкий снежок.

А вчера ночью сумасшедшая метель косо летела за окном тамбура, куда обеспокоенный администратор вышел за ним из купе и застал с попутчиком, как выяснилось харьковским инженером-металлистом, возвращавшимся из командировки по заводам Урала. Этот бывший участник гражданской войны понятия не имел, с кем он разговаривает.

— То, что сейчас происходит на заводах, шахтах, ещё хуже, чем было при царе, — зло говорил инженер, прикуривая одну папиросу от другой. — Раньше хоть зарплату регулярно платили, еда была в магазинах, товары… Видели бы вы, какая грязь, неустроенность. На этом фоне сплошь пьянство, воровство, разврат. В любом совучреждении за взятку сделают что хочешь.

— Владимир Владимирович, четвёртый час ночи… …И теперь он стоял у окна в своём номере. Словно вор, пойманный за руку. Мысли бежали по кругу, не находя выхода: Лиля, этот инженер с его рассказами, дочка в Ницце, больное горло…

Внезапно, вне всякой связи, откуда-то извне этого круга, краешком вспомнилась мелодия, услышанная несколько лет назад в Нью-Йорке. Из радиоприёмника в номере отеля в паузе реклам прорезались звуки джаза: какой-то чудный парень, трубач и певец, что-то пел на английском. Необычайно. Каждое слово выразительно и отдельно. Как ступенька. И при этом все схвачено абсолютно раскрепощённым ритмом. Это был брат по искусству! Единственный. Потом диктор сказал: «Нью-Орлеан джаз. Луи Армстронг».

Казалось, вспомнишь мелодию — вырвешься за этот круг.

В дверь осторожно постучали.

— Входите! Вошёл обеспокоенный администратор.

— Владимир Владимирович, как ваше горло? Завтра последнее выступление. Может быть, спущусь к портье? У них должна быть аптечка. Или вызвать врача?

— Вот что. Пожалуйста, вызовите-ка мне ту, с обручем на голове. — И жёстко добавил: — Только спросите у кого-нибудь, чтоб без сифилиса.

Хорошо, хоть тут в тумбочке не лежал пистолет с единственным патроном.

 

Иные измерения

Этот человек трижды появлялся в моей жизни. С огромными перерывами. Неожиданно. И с каждым его появлением вдруг обнаруживалось, что совсем рядом существует ещё одно измерение бытия…

Поздний декабрьский вечер. Накрапывает дождик. Я стою в конце длинного деревянного причала, опершись о ржавый поручень. За моей спиной засыпает южный город. Чужой. Там меня ждёт конурка без окна, раскладушка, электроплитка на табуретке, висящая на проводе лампочка.

Далеко отсюда, в Москве, родители, нормальное жилище, письменный стол, друзья. Сам виноват. Сознательно вырвал себя из обычного порядка вещей.

Стою в плаще с поднятым воротником. Надо мною со скрипом покачивается фонарь. Последний фонарь между сушей и чернотой молчащего моря.

Где-то напротив, в трёхстах что ли милях, Турция. За ней Средиземноморье, дальние страны, Африка…

В жалком кругу света от фонаря видно, как внизу поплёскивает вода о замшелые, покрытые водорослями сваи причала, об узкие ступеньки ржавой лесенки. Промозгло, простудно, дождик усиливается. Как всегда, жаль расставаться со свежим запахом моря, уходить в свою нору.

Слух улавливает рокот двигателя. Вроде бы приближающийся. Стих. Потом все явственнее заплескали весла.

И вот в круг света вплывает резиновая лодка с мотором. В ней трое — клеёнчатые робы, чёрные пилотки. Снизу смотрят на меня. Один остаётся на вёслах, двое взбегают по лесенке.

Почему-то сразу решаю: они с субмарины, шпионы, сейчас захватят, увезут.

Один из этих двоих — большой, улыбчивый — успокоительно басит:

— Парень, не бойся. Мы с подлодки. Не знаешь, где сейчас в вашем городе можно купить сигарет?

— И выпивки, Борисыч, — напоминает второй, в косо надвинутой на бровь пилотке.

— Идёмте. Доведу до «Гастронома», пока не закрылся.

Потом, ночью, долго не могу заснуть на своей раскладушке. Вспоминаю, как пришельцы из морских глубин купили двадцать пять пачек сигарет «Союз — Аполлон», три бутылки вина и пошли обратно к причалу. К своей лодке, чтобы вернуться на ждущую их где-то в темноте субмарину. Наверное, с откинутой крышкой люка, куда падают пресные капли дождя и вливается свежий воздух, где ждёт команда…

Прошло лет двадцать. В Москве отдельной книгой вышло моё первое большое произведение. Почти сразу читатели начали присылать письма, звонить.

Как-то позвонила женщина. Сказала, что всей семьёй прочли мой роман. Очень просит о встрече. Помню, в воскресенье она и явилась со всей семьёй. С букетом роз. С дочкой-старшеклассницей, которая с порога вручила мне бутылку отборного армянского коньяка.

Муж — богатырь в синей морской форме имел на плечах погоны с тремя большими звёздами капитана первого ранга. В руках он держал продолговатую азиатскую дыню.

Я принял их на кухне, кое-как устроил застолье. Отвечал на расспросы благополучного семейства. И все поглядывал на бравого моряка. Кого-то он мне напоминал…

Наконец после второй или третьей рюмки коньяка я спросил:

— Любите сигареты «Союз — Аполлон»?

— Не курю, — пробасил моряк. — Завязал. С тех пор как дочь родилась. А что?

Я сказал — что.

Каперанг был потрясён не меньше меня. Он вспомнил тот дождливый вечер, когда какой-то парень сопровождал его и сослуживца в «Гастроном» приморского города. Жена и дочь улыбались, слушая нас.

Андрей Борисович, так звали каперанга, рассказал, что он уже давно живёт в подмосковном посёлке городского типа, расположенном близ большого озера. Руководит Центром управления подводного флота России.

Я изумился:

— И у вас там субмарины по озеру плавают?

— Приедете — увидите, — улыбнулась его жена. — Приезжайте погостить. У нас большая квартира. Вокруг леса. Дочка покажет грибные, ягодные места. Можно половить рыбу. Отдохнёте!

Я поблагодарил. Но знал — приглашением не воспользуюсь. Не люблю отдыхать, не умею.

— А вот мой сослуживец Миша Сковородников теперь тоже живёт здесь, в Марьиной Роще, — сказал Андрей Борисович, — работает в Министерстве морского флота. Между прочим, в следующее воскресенье у него дома традиционная встреча. Раз в три года собирается наша компания. Все дослужились до высоких чинов. Хотите принять участие? Будут одни мужики.

— Хочу!

Я надписал им книгу. Они оставили мне номер своего телефона.

Вышел из дома проводить гостей. У подъезда стояла чёрная «Волга». За её стёклами на заднем сиденье встрепенулась большая овчарка. Каперанг отпер машину, и собака ринулась навстречу.

— Что ж вы её не взяли ко мне?

— А это мой сторож. Лучшее противоугонное средство, — сказал Андрей Борисович, пристёгивая поводок к ошейнику. — Пяток минут прогуляю Джильду по вашему двору и поедем к себе.

Через неделю под вечер он заехал за мной и повёз в Марьину Рощу.

Там в одном из последних оставшихся от дореволюционной Москвы деревянных домов я оказался в компании шести или семи капитанов.

Сначала я, конечно, чувствовал себя чужим на этом празднике мужской дружбы. Тем более, что они не виделись несколько лет. Но очень скоро я волшебным образом ощутил себя своим среди этих открытых, мужественных людей.

А к концу вечера дощатый пол стал уходить из-под моих ног, оклеенные обоями стены расплывались в синем морском тумане…

Нет, я не напился допьяна. Я получил приглашение от одного из гостей — капитана крупнотоннажного судна — совершить кругосветное путешествие!

Через три месяца корабль должен был выйти из черноморского порта Ильичёвска, направиться через Босфор и Дарданеллы к берегам Греции, потом в Италию — в Неаполь, затем в Испанию — в порт Кадис. Здесь, согласно фрахтовому договору, судно, окончательно разгрузившись, должно было загрузить в трюмы новый груз и отплыть через Гибралтар к берегам Аргентины. То есть пересечь Атлантику. После чего предстояло обогнуть мыс Горн, выйти в Тихий океан, посетить порт Дарвин в Австралии, Йокогаму в Японии.

Обратный путь пролегал по Индийскому океану с заходом в Бомбей, порты стран Ближнего Востока. Дальше — через Суэцкий канал выход в Средиземное море к портам Египта и Турции…

— Оформим вас культоргом, редактором судовой газеты, — сказал капитан корабля. — Будете получать зарплату.

— До рейса только три месяца, — заметил Андрей Борисович. — Нужно немедленно начать оформление документов.

Голова моя пошла кругом. Все это было слишком сказочным, чтобы сбыться.

Один, никем не связанный, я стал часовым механизмом, в котором начался прощальный отсчёт времени. Все прощальнее выглядела квартира, Москва, перестроечные страсти по телевизору… Я уже изучал географические атласы. Жаждал и почему-то стеснялся позвонить капитану — спросить, будут ли меня выпускать с корабля прогуляться по портовым городам, их улицам и базарам…

Но тут распался Советский Союз. И одновременно — давно налаженные внешнеторговые связи.

Рейс отменили.

Прощальный отсчёт времени остановился. Географические атласы Европы, Южной Америки, Австралии и Азии я убрал с глаз долой. уверенный, что они больше не понадобятся. Никогда. Нужно было возвращаться к действительности.

За несколько лет я написал три новые большие книги. Порой, в утешение себе, подумывал: если бы на самом деле отправился странствовать по морям-океанам, смог ли бы я так упорно работать?

Каперангу я не звонил. Зато он и его жена каждый раз поздравляли меня по телефону с Новым годом.

В 1996 году я женился. Приключение почище кругосветного путешествия! И вскоре время запульсировало, отсчитывая срок приближающегося рождения нашего ребёнка.

Стоял душный московский июль. Хотя жена ни на что не жаловалась, не капризничала, я видел, что ей с каждым днём становится все тяжелее переносить духоту. Необходимо было вывезти её куда-нибудь на природу.

Оказалось, в эту пору дачу снимать поздно. Дальновидные люди договариваются с хозяевами зимой или, на худой конец, в самом начале весны. Я впал в некоторую панику. И в конце концов объявился — позвонил каперангу Андрею Борисовичу с просьбой: не могут ли они с женой подыскать нам хотя бы избушку у своего озера рядом с грибными и ягодными местами?

— Зачем? — радостно перебил он меня. — На днях с женой и дочкой уезжаю в отпуск к родственникам под Астрахань. Квартира останется в полном вашем распоряжении! Бесплатно. Собирайтесь. Послезавтра приеду за вами и перевезу. Единственная просьба — оставим на вас Джильду. Можно?

И действительно, приехал на своей «Волге», перевёз. Да ещё на прощание познакомил нас с разбитным мичманом Семёном Тарасовичем, препоручил его заботам.

Утром мы проснулись одни в чужой трёхкомнатной квартире. С коллекцией тропических раковин на письменном столе, кортиками, висящими поверх настенного ковра, собраниями сочинений чуть не всех классиков на застеклённых книжных полках.

Снова жизнь приобрела иное измерение.

После завтрака пошли оглядеть места, где мы так внезапно оказались. Нужно было купить продукты для себя и увязавшейся за нами Джильды.

Посёлок, застроенный стандартными восьмиэтажными корпусами с палисадниками у подъездов, с судачащими с утра пораньше старушками на скамейках. Детская площадка между двумя рядами корпусов. Два магазина. Примыкающие друг к другу индивидуальные гаражи.

Скучно, как зевота.

Никакого озера видно не было. Не говоря уже о грибных и ягодных местах.

Джильду любили все: и старушки, и продавщицы в магазине, и моряки-подводники, спешащие из подъездов на работу. Мы почувствовали: это отношение к отзывчивой на ласку собаке каким-то образом переходит и на нас. Хоть в этом повезло.

А тут ещё к вечеру появился мичман со снаряжёнными удочками, корзиной для сбора грибов, пластиковым ведёрком для ягод.

— Спасибо, что зашли, Семён Тарасович!

— А как же! С завтрашнего дня у меня тоже отпуск. Вот ещё банка клубничного варенья от моей жены — вашей. Только не зовите по отчеству. Просто Семён. Ладно?

— Ладно.

Мы сидели за кухонным столом, пили чай с клубничным вареньем. Семён расстегнул верхние пуговицы кителька, откуда проглянул треугольник тельняшки.

— Если не против, завтра заеду утром на своём «москвиче», отвезу к озеру. Там у нас маленькая база отдыха. Выдам шлюпку. Объясню, что и как.

— Это далеко? — спросила моя жена.

— Близенько! Тысяча пятьсот метров.

— Тогда зачем машина? Сами дойдём. Скажите только, куда идти.

— Нет-нет. Нужно переходить трассу. Там большое движение. Опасно в вашем положении. Запросто буду отвозить вас по утрам, забирать обратно. Устанете рыбачить, можно отдохнуть в домике базы.

— А рыба-то в озере есть? — спросил я.

— Полно карася и окуней, обловитесь. Для страховки с утра поставлю сеть. Завтра обмоем улов! — бодро заверил мичман и козырнул на прощанье. — Честь имею!

…Над озером курился утренний туман. Было прохладно. Пока Семён стаскивал с отмели тяжёлую шлюпку, отплывал куда-то в залив ставить свою зеленоватую японскую сеть с красными поплавками, мы спустили Джильду с поводка, благо вокруг не было ни души. Я застегнул на жене молнию куртки с капюшоном, надетой поверх свитерка. Отыскал возле домика лопату, жестянку, принялся копать червей.

Жена сидела у вкопанного на берегу стола, поглаживала вилявшую хвостом Джильду.

Умиротворение сошло на мою душу.

Вскоре пригрёб Семён. Ловко выскочил, подсадил нас в шлюпку, оттолкнул от берега. Джильда вспрыгнула на нос нашего судёнышка, тоже захотела принять участие в рыбалке.

Жена устроилась на корме. Я взялся за весла.

— Красиво смотритесь! — сказал на прощанье Семён. — А мне ещё нужно сгонять на работу, получить отпускные. Жена приглашает к нам на обед. Заеду за вами к трём часам.

— Где ваша работа? — спросила жена. — Далеко?

— Да тут. Под этой местностью, под озером. Отсюда командуем нашими подлодками в мировом океане.

— Семён! То, что вы говорите, разве не военная тайна? — спросил я, видя, как он направляется к своему «москвичу».

— Американцы давно лучше нас все знают! — обернулся он напоследок.

Выгребая к середине озера, я смотрел на жену. Милый мой человек, она сидела кулёма-кулёмой, вроде бы ничего не поняла.

А я почувствовал, что все под нами словно накренилось.

Опустил якорь на длинной верёвке. Глубина оказалась не больше трёх метров. Настроил удочку для жены, насадил на крючок вёрткого червячка. Хотелось, чтобы она поймала хоть одну рыбёшку. Это была первая в её жизни рыбалка.

Она прилежно держала в руках удилище, прилежно смотрела на поплавок.

Туман рассеялся. Над озером проглянуло солнце.

Клева не было.

Пытались ловить со дна, вполводы. Не клевало. Тогда я выбрал якорь, и мы двинулись к заросшему осокой заливчику. Здесь тоже не было даже поклёвки.

— Всё-таки, как ты думаешь, кто у нас будет — мальчик или девочка? — спросила жена.

Я не ответил. Потому что думал о том, что под ней с человечком в её чреве находится Центр управления атомными подводными лодками, рыщущими по Мировому океану. И даже не во время маловероятной сейчас войны, а просто в случае чьего-нибудь головотяпства именно сюда первым делом полетят ракеты с термоядерной начинкой… Я представлял себе глубокие подземные залы, мерцающие огоньками приборы, у которых напряжённо сидят сухопутные подводники в своих пилотках…

— Устала? — спросил я. — Давай сматывать удочки.

Мы поплыли назад. И тут Джильда подала голос. Я оглянулся. На мысу сидел старик в мятом картузе с раскинутыми веером удилищами. Рядом стояла четвертинка водки.

— Клюёт? — спросил я.

— Хоть бы поплавок дёрнулся, — ответил он и сплюнул. — Дно озера все в личинках комара — в мотыле. Рыба всегда сытая, обожравшаяся.

— Тогда зачем ловите?

— Для процесса.

Я рванул к берегу, к базе. Издали с облегчением увидел стоящий у домика «москвич». Семён приехал раньше назначенного времени.

Мы оставили жену с овчаркой на берегу. Поплыли выбирать сеть.

— Будем с рыбой! — утешил Семён.

Красные поплавочки сети пунктиром преграждали вход в широкий залив. Мы выбирали её, с трудом выдирая одного за другим застрявших в зеленоватых ячейках окуней. Все они были одинакового размера — чуть больше ладони. С растопыренными жабрами и плавниками, уже задохшиеся. Пальцы мои были исколоты до крови.

Ничего. Теперь я хоть был не один, как когда-то на черноморском причале под зимним дожем.

 

Новые истории

 

Депо

Вдруг подумалось — заботы предстоящего дня можно запросто отринуть. И сделать то, что хочется, — просто выйти из дома.

В солнечном свете раннего весеннего утра шёл незнакомым предместьем по сиреневому, промытому дождями булыжнику мостовой.

Справа тянулись бедные домики с оградами, оплетёнными цветущими глициниями. Кое-где среди голубых спиралей глициний свисали на бечёвках сохнущие связки бычков и таранки.

Слева, в тени разросшегося куста цветущей сирени, стояла коляска со спящим младенцем. Никто её не охранял.

Иногда во дворах виднелись перевёрнутые вверх килем лодки, стояли прислонённые к деревьям весла, из чего можно было заключить, что где-то близко море.

Посреди мостовой неспешно тёк ручей, по которому плыли лепестки отцветшей сирени.

В безмолвном пространстве не было видно ни одного человека, ни одной автомашины.

Вдалеке показалось массивное здание железнодорожного депо под полукруглой крышей, и выдвинутый из него чёрный паровозище с длинным тендером. Словно похоронный катафалк на колёсах.

Из оконца паровоза выглянул измазанный углём, худой как черт машинист.

— Опаздываешь? — злобно крикнул он мне. — Тебе пора ехать! Время твоё вышло.

— Куда? — с ужасом спрашиваю я.

И просыпаюсь.

 

Менингитка

При первом взгляде на Васю сразу вспоминалось словосочетание «добрый молодец». Этот большой, ширококостный малый двадцати девяти лет отроду жил-поживал в городе Минске со своими отцом и матерью. О женитьбе не мечтал. Ни знакомых девушек, ни даже близких приятелей у него не было, если не считать нескольких церковных прихожан и священника, от которых он узнал о том, что христианин должен делать добрые дела.

Вася с готовностью соглашался поехать за город вскопать огород немощной старушке-соседке, вообще сразу же брался исполнить любое поручение, любую просьбу. Не пил, не курил. Вёл до того растительную жизнь, что у некоторых сослуживцев складывалось впечатление, будто Вася несколько нездоров психически, чем-то от рождения обделён природой.

В последние годы советской власти работал он на минской киностудии художественных фильмов. Сперва курьером. Затем дослужился до ассистента кинорежиссёра. Давал помыкать собой безотказно, старательно исполнял указания.

И вот однажды режиссёр, снимавший фильм о довоенной жизни, отправил его в срочную командировку. Вместе с ассистентом кинооператора, художником фильма и администратором Вася должен был найти в ближайшем крупном городе — Вильнюсе подходящий для съёмок довоенный дом. Непременно в стиле конструктивизма. Ибо такового в Минске не обнаружилось.

В день отъезда вся группа получила зарплату. А также командировочные на двое суток.

Выехали вечером на стареньком расхлябанном микроавтобусе рафике. Прибыли в Вильнюс к рассвету.

Невыспавшиеся, голодные, первым делом остановились на окраине у только что открывшейся столовой, наскоро позавтракали и покатили по улицам незнакомого города искать довоенный дом в стиле конструктивизма.

Кто и зачем подал кинорежиссёру эту идею, было неизвестно. К полудню водитель рафика старик Иван Антонович начал вполголоса материться. Не было в столице Литвы зданий в стиле конструктивизма! Экспертом выступал художник фильма.

Среди хрущевских пяти- и восьмиэтажек попадалось множество особнячков в стиле модерн, даже в готическом стиле. Один из них был с башенкой.

— Давайте снимем, – предложил Вася. — Может, ему понравится.

На всякий случай сфотографировали, как и десяток других особнячков, не имевших к делу никакого отношения.

Для очистки совести к концу рабочего дня отыскали в горсовете одного из городских архитекторов. Тот не без язвительности сказал, что до советской власти в Литве никаких издевательств над архитектурой не было. За конструктивизмом надо отправляться в Москву.

Нашли переговорный пункт. Вася дозвонился кинорежиссёру. Тот раздражённо обозвал Васю олухом, велел возвращаться в Минск.

Обидно было уезжать несолоно хлебавши из чистенького, чем-то смахивающего на заграницу Вильнюса. Зашли в католический собор Петра и Павла. Послушали орган. Когда началась месса, вышли. Повсюду уже горели фонари. Наступил вечер.

Решили, что перед поездкой нужно поужинать. Здесь же, в центре, нашли кафе.

Водитель остался в своём рафике. У него был с собой свой харч — сало, хлеб, термос с чаем.

Вошли в кафе и разом почувствовали себя жалкими провинциалами.

Здесь с маленькой эстрады гремел джаз. В платье, похожем на ночную рубашку, хрипло пела певичка. Отплясывала, теснясь и толкаясь, джинсовая публика.

Еле нашли свободный столик. Уселись. Раскрыли меню и увидели, что здесь, кроме пирожных, кофе, коктейлей и мороженого, ничего не подают.

Для четырёх зверски голодных мужчин этот ассортимент явно не годился. Но они так устали за день бесполезных метаний по городу, что решили под конец наградить себя зрелищем псевдозападной жизни. А наесться можно было и пирожными. Коктейли подали в высоких узких бокалах. Красивые, разноцветные. В каждом торчала пластиковая соломинка. Вася, косясь на более опытных спутников, потягивал то один крепкий коктейль, то другой. Заедал то эклером, то наполеоном.

Джаз наяривал все громче. Даже те посетители, кто не танцевал, подёргивали ногами и головами в такт разухабистой музыке.

Вася решил, что так принято. Залихватски закинул ногу на ногу и тоже стал старательно трясти то своей ножищей, то головой.

— Танцевать захотел? — спросил ассистент кинооператора. — Вон сидит, на тебя смотрит красотка в менингитке. Пригласи.

И вправду. За одним из соседних столиков скучали две подруги. Одна какая-то морщинистая, старообразная. Зато другая… Другую Васе сразу захотелось угостить пирожным.

На столике у подруг ничего, кроме двух полупустых бокалов, не было.

— Менингитка — это что? — спросил Вася.

— Вязаный блин у неё на голове, — ответил помощник кинооператора.

На макушке красавицы действительно покоилась небесно-голубая нашлёпка. И глаза, у неё были голубые. Васе показалось, что она подмигнула.

— Тебе, тебе светофорит, — сказал художник фильма. — Пригласи, пригласи танцевать.

— Не умею, — признался Вася. И снова уставился на красотку.

К этому времени его организм, не привыкший к спиртному, вдруг наполнился необыкновенной лёгкостью и отвагой. Впервые в жизни неудержимо захотелось познакомиться с таким необыкновенным созданием.

Необыкновенное создание мельком взглянуло на часики, вдруг поднялось и само подошло к Васе, спросило:

— Танцуем?

— Я не умею.

Она решительно взяла его за руку, подняла с места.

На красотке была розовая кофточка с глубоким вырезом.

В ложбинке, там, где начинаются груди, сверкал крестик.

— Иди-иди, — подзадоривали в спину приятели. — Такая всему научит.

Вася оскорбился за девушку.

Она положила руки ему на плечи, повлекла в гущу танцующих у эстрады. С высоты своего роста Вася с нежностью смотрел на голубую нашлёпку-менингитку.

— Танцуй. Что ж не танцуешь?

— Вас как зовут? — спросил Вася, нерешительно обнимая её за талию.

— Луиза.

Вася почувствовал, как тело девушки придвинулось к его телу. Подчиняясь движениям Луизы, он начал было переминаться с места на место под музыку джаза и тут же наступил на ногу своей партнёрше.

— Черт! — воскликнула она. — Поедем ко мне. Возьмём такси. У тебя есть деньги?

Вася кивнул, несколько шокированный её решительностью. Луиза взглянула на часики и тотчас потащила его к выходу мимо столика, где в одиночестве томилась её старообразная подруга. Та что-то сказала вслед, но Луиза даже не обернулась.

…Шумная компания как раз высаживалась из такси у входа в кафе. Рядом стоял обшарпанный рафик со спящим водителем.

— Мне холодно, — сказала Луиза.

Они сели на заднем сиденье. Вася обнял её за плечи, немного подумал и привлёк к себе.

Чем дальше такси увозило их по вечерним улицам Вильнюса, с тем большим восторгом и страхом Вася думал о том, что он, кажется, совсем скоро сделается настоящим мужчиной. Конечно, нужно было бы сначала жениться, обвенчаться. Но оформить отношения можно и потом, позже. После того как он станет таким же, как те, кто подсмеивался над ним, а сейчас остался в кафе доедать пирожные. Не их, а его выбрала эта голубоглазая девушка с таким красивым именем.

Мельком подумал он о том, что теперь может потеряться, что рафик может уехать в Минск без него. «В крайнем случае вернусь поездом, — решил он. — Зарплата цела».

Он уже чувствовал себя настоящим мужчиной.

Луиза поглаживала его ногу выше колена и почему-то все чаще поглядывала на свои часики.

Наконец доехали до её дома. Вася расплатился с таксистом, засунул бумажник в задний карман брюк, и они вошли в подъезд восьмиэтажки. Луиза вызвала лифт.

В лифте осмелевший Вася попытался её поцеловать. Луиза мягко отстранила его, повернулась к зеркалу, стала поправлять несколько сбившуюся на сторону менингитку.

Едва Луиза отперла дверь квартиры и зажгла свет в передней, как из комнаты раздался женский крик:

— Еды купила?! Жрать хочу! Хочу жрать!

И тотчас послышался плач ребёнка. Надрывный. Хватающий за душу.

— Заходи.

Вася вошёл за Луизой в комнату, и первое, что он увидел, был крест с распятой на нём фигуркой Христа над кроватью у стены, где под одеялом недвижно лежала женщина в очках. У изголовья стояла табуретка, на которой грузно высилась пишущая машинка. На полу вокруг табуретки валялись листы бумаги и копирки.

— Лиза! Лиза, где еда? Купила еду? Жрать хочу! — продолжала орать недвижная женщина, в то время как Лиза-Луиза одной рукой выхватывала из деревянной кроватки рыдающего младенца, другой пытаясь вставить ему в рот соску.

Он выплюнул соску на пол, заорал ещё громче.

— Чего стоишь? — обернулась к Васе Лиза-Луиза. — Раздевайся. Ложись!

Вася оторопело огляделся. В глаза бросился заслоняющий окно высокий шатёр-балдахин, внутри которого виднелась незастеленная постель.

— Ребёнок опять мокрый, голодный. Я тоже вся мокрая, — заявила недвижная женщина. — Весь день пытаюсь перепечатывать. Хоть бы кто хлеба принёс!

— Давай деньги! Гастроном ещё открыт. А ты пока подержи его. Сбегаю и вернусь. Где деньги?

— В брюках, в заднем кармане, — отозвался Вася, принимая на руки мальца.

В тот момент, когда Лиза-Луиза вынимала из кармана бумажник с документами и деньгами, младенец ухватился ручонкой за менингитку на её голове, сдёрнул вместе со шпильками, и Вася увидел проплешину…

Через минуту Луизы уже не было. Хлопнула входная дверь.

Вася стоял посреди комнаты с изнемогающим от крика младенцем в одной руке и отобранной у него менингиткой в другой.

— У меня разбит тазобедренный сустав, — сообщила женщина. — Не могу двигаться.

Младенец продолжал орать, выворачиваясь из рук. Боясь уронить его, Вася сунул менингитку в карман, ухватил младенца обеими руками под мышки.

…Эта проплешина, этот крест, эта постель под балдахином, эта бессильная женщина, очевидно мать Луизы. И этот младенец.

Вася шагнул к детской кроватке, положил на мокрые пелёнки ребёнка. Повернулся. И сначала пошёл, а потом побежал вон из квартиры, боясь встретить по пути Луизу.

В кармане лежала забытая менингитка.

…Через несколько недель в Минск на домашний адрес Васи пришла заказная бандероль с его паспортом и пропуском на киностудию. Обратного адреса не было.

С тех пор он все чаще стал упрекать себя за то, что оставил эту семью в столь бедственном положении. В конце концов рассказал во время исповеди обо всём священнику.

— Я не знаю, — сказал тот. — Если бы ты остался в этой семье, ты бы погиб. Я читал, что художник Ван Гог, святой человек, взял к себе больную беременную проститутку. Ничего хорошего из этого не вышло. Для чего Господь устроил тебе это испытание — тайна. Как минимум отвратил от греха.

 

Ноги

Сталин сам, собственноручно привинчивал орден Ленина к лацкану его новенького серого пиджака. И пока вождь привинчивал орден, запах табака, щекочущее прикосновение усов навсегда запомнились как отцовская ласка. Единственное, что было неловким, — то, что он был гораздо длиннее Сталина и тому пришлось поначалу тянуться вверх, пока он не догадался пригнуться навстречу.

Рядом стоял Калинин с пустой коробочкой от ордена. В зале сидели и аплодировали лётчики, метростроевцы, деятели литературы и искусства. В тот день, самый молодой из них, он получал самую высокую награду.

Потом, выходя вместе со всеми из-под свода Спасской башни Кремля, он пожалел о том, что красноармейцы-часовые, одетые в туго перетянутые портупеями романовские полушубки, не видят под его пальто главного ордена СССР.

И очередь в мавзолей не видит. И прохожие на Красной площади, на улице Горького.

Было начало марта. Шестой час вечера. Весеннее солнце ещё озаряло здание Центрального телеграфа.

Деятели литературы и искусства отделились от остальных награждённых и направились своей компанией в ресторан гостиницы «Националь».

Как-то само собой получилось, что он, самый молодой, оказался во главе большого стола, произнёс первый тост за здоровье товарища Сталина.

Новенький орден драгоценно сверкал в лучах ресторанных огней.

В глубине души он не очень-то понимал, за что ему дали такую награду. В конце концов, им было написано всего лишь десятка два весёлых стихотворений для детей. А вокруг сидели маститые авторы солидных романов и пьес, получившие кто орден Трудового Красного Знамени, кто Знак почёта.

С этого дня он понял, что ухваченную за хвост сказочную Жар-птицу удачи упускать нельзя ни на миг. Нельзя отказываться писать статьи в газеты о политике, литературе. Хотя бы и о колхозах. Выступать по радио, председательствовать на писательских собраниях, избираться главой различных комитетов и комиссий.

На стихи времени почти не оставалось. Но зато о нём знал теперь чуть не каждый гражданин страны, коллеги завидовали, дети в школах встречали аплодисментами, едва он появлялся со своим сверкающим орденом Ленина.

В начале мая, накануне летних школьных каникул, с утра позвонили из Наркомпроса с просьбой сегодня к часу дня провести выступление в очередной школе перед юными пионерами. Уже который раз за эти несколько месяцев.

— Почему звоните впритык, дорогие товарищи? Я творческий человек, только собрался сесть за работу.

— Это ответственное мероприятие по указанию отдела пропаганды ЦК комсомола. За вами пришлют машину.

Что ж, отказываться было нельзя. Он уже вступил в партию, знал, что такое партийная дисциплина.

Когда везли в школу, вдруг провидчески подумал о том, что при такой жизни он, пожалуй, больше уже никогда не напишет ничего путного. Зато навсегда стал орденоносцем, большим литературным начальником, несмотря на молодость. А выступить лишний раз перед засранцами пионерышами, прочесть несколько стихотворений, рассказать какую-нибудь байку труда не составляет.

В школе всё было, как всегда. Встречали директор, завуч, хорошенькая пионервожатая по имени Тоня, старорежимная учительница младших классов. Предложили для начала выпить чай с лимоном в учительской.

Рассиживаться с ними за чаем было ни к чему. И он попросил отнести стакан чая в зал, откуда уже доносился гул детских голосов.

— Вам покрепче? — спросила пионервожатая Тоня, во все глаза глядя на сверкающий орден.

Она налила заварку из чайника в тонкий стакан, долила кипяток из чайника, положила ложечкой три куска сахара, кружок лимона и понесла на блюдечке впереди всех в зал. При каждом шаге её хорошеньких ног ложечка позвякивала о стакан.

Когда все они вошли вслед за ней и направились к сцене, пионеры, тесно сидевшие на длинных скамейках, сначала притихли, но когда он молодцевато первым взбежал по ступенькам к накрытому кумачом столу, зал взорвался аплодисментами.

«Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» — гласил лозунг на заднем плане во всю ширину сцены. На столе стоял белый бюстик Ленина и графин с водой.

Под все не стихающие звонкие аплодисменты расселись у стола. Он сел между директором и пионервожатой. Белокурой Тонечке было лет восемнадцать-двадцать. От неё веяло свежестью и глупостью. «Пейте чай, — шепнула она. — Остынет». Концы красного галстука вздымались на её груди от волнения.

Мгновенно пришла безумная мысль уехать из школы вместе с этим живым трофеем…

«А что, — подумал он, в то время как директор, поднявшись со своего места, объявил о начале встречи, — отвезу на дачу, останется до утра, если не будет дура».

Нужно было встать. И он поднялся, высокий, молодой, удачливый. Переждал, пока смолкнут вновь вспыхнувшие аплодисменты.

— Девочки и мальчики! — сказал он, улыбаясь морю детских голов. — Я привёз вам привет от человека, которого недавно видел в Кремле, — от Иосифа Виссарионовича Сталина!

Не только дети, но и все сидевшие за столом, конечно, жарко зааплодировали. Он уже знал — эти верные слова, как неразменный рубль, как волшебный ключ, разом открывают сердца.

— Давайте договоримся, — предложил он, как предлагал перед началом выступления в каждой школе. — Я сначала прочту вам несколько стихотворений. Если забуду, вы мне напомните, подскажете. Хорошо? Затем расскажу об одном хулигане, который живёт у меня в квартире.

С этой минуты они все были в его власти. Настороженно притихли. Ждали удовольствий.

Теперь можно было сесть, отхлебнуть чай и заговорщически произнести название первого стихотворения.

Зал вспыхнул радостью. Они знали его стихи, любили их. Когда он притворялся, что позабыл строку, дружно подсказывали. Даже пионервожатая Тонечка включилась в эту игру — сначала робко, а потом все азартнее подсказывала текст.

И он благодарно нашарил ладонью её пухленькую ладонь, дотронулся под столом ногой до её ноги.

Читал одно стихотворение за другим, одновременно стараясь завладеть под столом отклоняющейся ножкой Тонечки.

Теперь она уже не подсказывала текст, а испуганно пыталась отклониться.

Как бы в порыве поэтического вдохновения он вместе со стулом придвинулся к ней, решительным движением зажал её ножку своими длинными ногами в клещи.

— А теперь, как обещал, я расскажу вам про хулигана, который живёт у меня дома! — объявил он залу.

И в этот момент заметил взгляд сидевшего в первом ряду пионерыша. Полуоткрыв от изумления рот, тот смотрел прямо под стол. Красный кумач скатерти с этой стороны был короток…

Рядом с мальцом восседала какая-то тощая старушка. Скорее всего школьная уборщица. И она тоже смотрела прямо под стол.

Тонечка тоже заметила эти взгляды, снова попыталась освободить ножку из плена. Но поэт-орденоносец, не прерывая рассказа о хулигане-коте, который действительно жил у него в квартире, ещё крепче стиснул клещи.

«Пошли к чёрту! Имею право!» — подумал он и продолжил плести всякие небылицы про своего самого обыкновенного кота Мурзика. Дурачки в зале простодушно внимали.

— Глянь, как он её фалует! — довольно внятно вдруг произнесла старая ведьма. — Порченый. И дети его будут порченые.

Пионерыш с удивлением перевёл взгляд на неё. Затем опять уставился под стол.

Поэт-орденоносец расцепил клещи и выпустил на волю Тонечку.

…С тех пор у него была длинная череда любовниц и жён. О многих он позабыл. Но взгляд пионерыша почему-то помнил до конца жизни.

Пионерыш тоже запомнил этот подстольный кукольный театр ног.

 

1 9 9 2

Со стороны двора периодически доносился невнятный вопль. Кто-то вопил и вопил.

В конце концов я распахнул балконную дверь и с высоты третьего этажа увидел нервно расхаживающего внизу парня в распахнутом кожаном пальто.

В тот момент, когда я вышел на балкон, он на ходу откинул длинную полу пальто, что-то доставал из кармана брюк. Блеснувшее в лучах утреннего солнца. Это, как я понял, были старинные часы-луковица.

Неловко поддёв крышку часов, он глянул на циферблат, задрал голову, заорал на весь двор:

— Джемал! Джемал!

И тут наши взоры встретились.

— Эй, слушай! Не знаешь, где живёт Джемал? Где-то здесь квартиру снимает!

— Не знаю никакого Джемала.

— Как не знаешь? Такой солидный человек. Чеченец.

— Не знаю.

Он полез в карман прятать часы. А у меня в этот момент почему-то возникло ощущение, что сейчас я получу пулю в лоб. Оно было настолько сильным, что я, помедлив секунду-другую, ретировался. Закрыл за собой балконную дверь.

— Джемал! — периодически раздавалось снизу. — Джемал! Уличив себя в трусости, я уязвлённо думал о том, что этот парень ничего плохого мне не сделал, не сказал. Разве что обратился на «ты». Но эти антикварные часы, почти наверняка у кого-нибудь изъятые, это чёрное кожаное пальто, в кармане которого вполне мог таиться пистолет… Неизвестно почему, я был почти уверен в этом.

Что-то провинциальное слышалось в этих зовах за окном.

Вспомнилось, как один русский человек, бежавший из Грозного, недавно рассказывал мне о своём девятилетнем сыне, игравшем возле дома со своими приятелями — чеченскими сверстниками. Они увидели вооружённых дудаевцев, подбежали к ним, донесли, что в доме осталась русская семья. Бандиты ворвались в квартиру, выставили всех, даже больную бабушку. Спасибо, не убили.

«С другой стороны, что творили войска НКВД, когда в 1944 году вышвыривали весь народ в Казахстан? Такого не забывают веками…»

Мои размышления прервал телефонный звонок. Полузабытый человек, по слухам несколько лет назад эмигрировавший в Соединённые Штаты, звонил отсюда, из Москвы. Сообщал, что ездил навестить родителей в Новосибирск. И вот теперь на обратном пути в Лос-Анджелес остановился на сутки в гостинице «Центральная», жаждет повидаться.

Я был ни сват, ни брат этому художнику-авангардисту. Мы познакомились в доме одной хлебосольной женщины, которая регулярно собирала у себя компанию «интересных» людей. Там бывали «физики-лирики», художники, непременный певец с гитарой, даже пьющий батюшка.

После перестройки компания довольно быстро распалась, и мы без особого сожаления потеряли из вида друг друга.

Но вот один из художников объявился. Наглая мазня его мне никогда не нравилась. Вообще-то я подозревал, что его «авангардизм» есть средство для маскировки элементарного неумения рисовать.

И вот теперь он жаждал увидеться, познакомить со своей американской женой, набивался прийти в гости. Но принять их мне было нечем. Начатый батон хлеба да в холодильнике начатая баночка сырковой массы с изюмом. Денег, как всегда, не было. И он вынудил меня приехать к ним в гостиницу вечером.

В восемь часов я второй раз в жизни вошёл в гостиницу «Центральная», беспрепятственно миновал старика-вахтёра. Лифт не работал. И я стал подниматься по старинной лестнице на третий этаж.

…Мне было шестнадцать, когда я с одноклассником взбегал по вот этой лестнице, чтобы посетить какую-то немецкую княжну, зачем-то вывезенную после войны из Германии.

Ни тогда, ни потом я понятия не имел, зачем её тут держали, что делала тут эта жалкая женщина. Откуда знал её мой одноклассник, зачем ей, с трудом понимающей по-русски, понадобилось, чтобы мы читали свои юношеские стихи?

Княжна угостила нас рассыпчатым берлинским печеньем, кофе, и мы покинули гостиницу со смутным ощущением опасности и глупости нашего визита.

К счастью, последствий не было. За тем исключением, что после окончания девятого класса мой приятель перевёлся учиться в какую-то таинственную школу чекистов.

Сейчас, в 1992 году, я вновь шёл по ярко освещённому коридору гостиницы. Замызганному и бесконечному.

Новый американец встретил меня преувеличенно радостно. Обнял. Познакомил с женой Сюзи. Сразу же сказал, что они ждали меня, чтобы пойти всем вместе в буфет, расположенный здесь же на этаже.

Там было на удивление пусто. Почти темно. Лампа под абажуром светилась на стойке, за которой скучала толстая тётка. Она выдала нам по тарелке сосисок с горошком, по чашечке кофе.

И мы расположились за столиком.

— И дым отечества нам сладок и приятен, — сказал бывший соотечественник, втыкая вилку в сосиску.

Сосиски были чуть тёплые. И кофе чуть тёплый, жидкий.

Мне стало неприятно, стыдно за эти несчастные сосиски, кофе, этот убогий буфет.

Благополучные жители Лос-Анджелеса, к моему удивлению, поедали сосиски с аппетитом.

Жена моего знакомого была явно старше его, по-русски не понимала. Время от времени о чём-то по-английски напоминала ему. Сколько я понял — о том, чтобы он наконец приступал к делу.

Никаких общих дел у меня с этим хвастливым, самоуверенным человеком быть не могло.

Расспросив о судьбах тех людей, которые когда-то составляли нашу пёструю компанию, он принялся рассказывать о баснословном успехе своих картин среди американских галерейщиков.

После очередного напоминания жены вдруг залез во внутренний карман своей клетчатой куртки, вытащил оттуда стопку шоколадных плиток.

Одну из них протянул мне.

Я распечатал её и положил на середину стола.

— Вот что, — услышал я, — сейчас в России трудные времена. Мы с Сюзи решили тебе помочь. Есть проект, который всем нам принесёт деньги. Может быть, большие деньги. Я мог бы заняться этим делом сам, но нет времени. Завтра улетаем в Лос-Анджелес. Если ты здесь все провернёшь, часть суммы будет твоя. Какая часть — договоримся. Я тебе доверяю.

— А в чём дело?

— Понимаешь, в Новосибирске у родителей остались мои ранние работы. Около тридцати небольших холстов. Родители почтой, бандеролями отправляют их тебе. Ты находишь тут покупателей через аукционы, галерейщиков, знакомых. Треть выручки — твоя. Что ты смотришь? Ну хорошо, половина.

— Извини, я не стану этим заниматься.

— Как? Почему?!

— Не стану. И все.

Женщина по имени Сюзи что-то сказала. И он перевёл:

— Заработаешь как минимум несколько тысяч долларов.

Я уже встал, чтобы развернуться и уйти, как в коридоре послышался нарастающий женский визг, невнятные выкрики, топот множества ног. Этот шквал пронёсся мимо дверей буфета и замер.

— Опять! Ужас какой-то! — воскликнула буфетчица. — Водят девок, что ни день режут, убивают. Милиция не вмешивается. Гостиница полна чеченцев. Сумасшедший дом.

— Гуд бай! — сказал я и вышел в коридор.

…Шёл по истёртой ковровой дорожке, стараясь не наступать на тёмные пятна крови.

Гостиница была сумасшедшим домом, страна стала сумасшедшим домом. И этот эмигрант со своей шоколадкой и «проектом».

Оказалось, на улице идёт дождь. Под фонарём на краю мокрого тротуара стоял парень в чёрном кожаном пальто, вглядывался в циферблат карманных часов-луковицы.

Я-то узнал его сразу. А он меня, конечно, нет. Тем более что как раз в этот момент у тротуара тормознула чёрная «Волга». Оттуда выскочили три человека. Хохоча, что-то сообщили ему на ходу. Я разобрал только два слова — «платёжки» и «авизо».

Все трое бегом направились в гостиницу. А парень с восторгом хлопнул себя по заднице и, к удивлению прохожих, пустился в пляс.

Сообщение о том, что боевикам с помощью каких-то фальшивых авизо удалось выкрасть из казны миллионы, вскоре разнеслось по всей стране.

Парень в кожаном пальто больше в моём дворе не появлялся. Зато довелось увидеть его по телевизору.

…Как-то вечером в «Новостях» показывали площадь Минутка в Грозном. Хоровод стариков-чеченцев в бараньих папахах жутко топтался по осенней грязи в ритуальном танце. Поодаль толпилась группа боевиков с автоматами. Один из них показался мне знакомым. На этот раз он был не в кожаном пальто, а в бушлате. На плече висел автомат Калашникова.

Какой-то пацан подбежал к ним, что-то сообщил. Парень с размаху ударил себя по заду и немедленно принялся танцевать.

Но ему мешал автомат.

 

Хи-хи

Уже около полутора часов я недвижно лежал распростёртый на койке в больничном боксе.

Чёрный штатив с тремя пластиковыми баночками наверху высился рядом с кроватью, как эшафот. Оттуда через полую иглу, воткнутую в мою вену, сверху вниз по прозрачной пластиковой трубочке медленно, капля за каплей, сочился раствор лекарства. Вена была в разгибе локтя левой руки. Рука, лежащая поверх одеяла столько времени, давно затекла.

Мучительство началось в семь утра. Последний раз дежурная медсестра забегала ко мне в восемь. Подключив последнюю, третью, баночку с тёмным раствором железа, поправила иглу, сказала, что зайдёт минут через двадцать к концу процедуры. И убежала.

Терпел, поглядывал вверх на баночку. К половине девятого она наконец опустела.

Шло время. Сестры все не было.

Я стал подумывать о том, что вот лежу тут беспомощный, забытый. Что пузырёк воздуха может попасть через трубочку в мою вену и оттуда по крови влететь в сердце…

— Сестра! — робко воззвал я. — Сестра!

Дверь из бокса в коридор была закрыта. Конечно, никто не мог меня расслышать.

— Сестра! — возопил я в некоторой панике. — Сестра!

Дверь наконец приотворилась. Но в бокс заглянула не медсестра, а крайне неприятное существо, которое я несколько раз видел в сумрачном коридоре больницы.

Стриженное ёжиком, то ли девушка, то ли подросток, с как всегда оскалившейся наготове улыбкой, хихикнуло:

— Здорово! Один в палате. Звали?

— Срочно нужна медсестра. Позови, пожалуйста, медсестру.

Утонувшее в застиранной больничной пижаме, плоское, как из-под асфальтового катка, тело у существа как бы отсутствовало.

Хихикнув и припадая на ногу, оно выволоклось за дверь. К моей досаде, закрыв её за собой.

Вообще терпеть не могу хихикающих людей. Существо, несомненно, было больным человеком. Злиться на него у меня не имелось никаких оснований.. Я вспомнил, как оно с утра до вечера моталось по чужим палатам и коридору, так и липло к любой группке больных или врачей, бесцеремонно пытаясь найти повод похихикать.

— А Лизы нет! — сообщило существо, всовывая голову в отворившуюся дверь. — У неё дежурство кончилось, хи-хи, уехала домой.

— Тогда попроси — пусть придёт та, кто её сменил.

— Никого ещё нет. А что надо?

— Снять капельницу. Скажи врачам, что я уже третий час, как рыба на крючке.

— Всего делов-то?! — Существо подошло, мгновенно выдернуло иглу из вены и откатило капельницу в сторону. — Нужна ватка, хи-хи, чтобы закрыть ранку.

— Ничего, — сказал я. Взяв со стоящей рядом тумбочки чистую бумажную салфетку, приложил к кровоточащей вене, согнул в локте затёкшую руку. — Спасибо. Кто ты? Как тебя зовут?

— Пичахча.

— Кто? Что за имя?

— Не знаю. Так меня кличут. Хи-хи. Раньше имела какое-то другое имя.

— Какое?

— Не помню.

— Так ты девушка?

— Нет. Женщина. Врачи говорят — женщина. Сказать, что было?

— Ну хорошо. Присядь тут с краешку и расскажи.

Она подсела на край кровати и, подхихикивая, принялась рассказывать свою историю. Чувствовалось — рассказывает не первый раз.

Выяснилось, она — беженка. Бежала с матерью из Азербайджана, из Сумгаита. Когда в конце концов добрались до Москвы, сняли комнату у какого-то пьяницы-таксиста. Мать устроилась работать в библиотеку. По субботам и воскресеньям подрабатывала продавщицей в хлебном киоске. Зимой простудилась, умерла. Хоронили её вскладчину работники библиотеки. Девочке тогда было тринадцать лет.

Через несколько дней таксист — хозяин комнаты поздно вечером вывел её на улицу, посадил в свою машину, отвёз в какой-то тёмный, пустынный двор, вплотную подъехал к кирпичной стене, чтобы она не смогла открыть дверь, ударил по голове, сорвал с неё трусики, спустил с себя брюки, сделал ей очень больно между ног. Потом отъехал в сторону, вышвырнул на снег и переехал её несколько раз.

Утром её нашли прохожие. Вызвали «скорую». В больнице оказалось — сломана нога, ребра, поражены почки… Хи-хи.

— Сколько лет назад это было? — спросил я, чувствуя, что больше не в силах выносить это хихиканье.

— Пять лет. А может, шесть. Не помню.

— И как мама называла, не помнишь?

— Нет. Теперь зовут Пичахча.

— Почему?

— Не знаю.

— А где живёшь?

— По больницам. Теперь здесь. Уже три года. Лечат. Кормят. У меня документов нет. Зав. отделением добрая. Правда?

— Правда.

Она продолжала хихикать. Но по впалой щеке сползала слеза.

Нужно было что-то сказать, что-то сделать…

Дверь в бокс широко отворилась. Вбежала новая дежурная медсестра.

— Больной! За вами сейчас привезут каталку. Отправитесь на второй этаж для ультразвукового обследования сердца.

 

Пятнадцать человек на сундук мертвеца

Дворники мотались по лобовому стеклу, сметая сочащуюся с неба морось. Наступил гнилой московский ноябрь. В расплывчатом свете вечерних фонарей вот-вот мог замелькать снег, предвещавший зиму с её заносами и гололедицей.

Я катил на своём инвалидном «запорожце» с ручным управлением. Катил в крайнем правом ряду, стараясь не мешать обгоняющим меня иномаркам и «жигулям». У остановок, забитых толпами возвращающихся с работы людей, приходилось ждать, пока отойдёт переполненный троллейбус или автобус и можно будет двинуться дальше.

Каждый раз, притормаживая, я боялся, что у «запорожца» опять заглохнет двигатель. Вообще последнее время у него вечно что-нибудь портилось, барахлило. Пользоваться машиной становилось опасно. Особенно ввиду наступающей зимы.

Так что пришлось поднакопить и подзанять денег, связаться по телефону с уже знакомым мне автослесарем — странноватым человеком, который работал в подземном гараже недалеко от Киевского вокзала. Сколько я помнил, прошлый раз этот сутулый умелец принял меня весенним утром, когда машин на улицах мало. А теперь велел приехать вечером в час пик, да ещё в такую мерзкую погоду.

Так или иначе я благополучно добрался до ворот подземного гаража. Уже вахтёр, утонувший в балахоне с капюшоном, созвонился из своей будки с мастером, который велел меня пропустить, уже были открыты ворота, как двигатель всё-таки заглох.

Вахтёр, видимо привыкший ко всему, толкал и толкал сзади мой «запорожец», а я, вцепившись в руль и нажимая на педаль тормоза, съезжал по крутому спуску во тьму подземелья, скудно освещаемого лампочками.

Так мы добрались до закутка, где рядом со смотровой ямой возился с какой-то машиной мастер.

— Садись и жди, — коротко сказал он. — Там табурет в углу. Я вылез со своей палкой из машины, заплатил вахтёру за услугу и покорно уселся на табуретке рядом с тумбочкой, на которой стояли телефон и будильник.

— Ну, что в этот раз? — ворчливо спросил мастер. Он стоял полускрытый от меня открытым капотом чужой машины, копался в моторе.

Я сказал, опустив часть мелких, как мне казалось несущественных дефектов. Был конец рабочего дня, усталый человек делал мне любезность, собираясь возиться с моим драндулетом.

— В общем, пятнадцать человек на сундук мертвеца, — неожиданно отозвался он. — Потерпи. Сиди и жди.

…Странно прозвучала эта строка из «Острова сокровищ» здесь, в подземелье, где аккуратными рядами уходили во мрак спящие автомашины. Лишь кое-где на их лакированных поверхностях виднелись тусклые отблески верхнего света.

Приходилось набраться терпения, ждать, чувствуя свою никчёмность, временами украдкой поглядывать на будильник.

Через полчаса мастер захлопнул капот, сел в машину. Задним ходом ювелирно точно провёл её в тесноте рядов на свободное место и вернулся к моему «запорожцу».

— Значит, проблема с зажиганием, глохнет, — снова начал я перечислять свои беды.

Но мастер перебил:

— Все понятно. Сиди и жди.

Только он открыл капот, только влез в машину и стал включать зажигание, как подземелье озарилось движущимся светом фар и я увидел забрызганную дождём иномарку. Она бесшумно подкатила к одному из рядов, остановилась. Из неё выскочили два человека. Они мигом пересели в стоящие рядом невзрачные «жигули», посигналили.

Мастер бросил мою машину, взял какой-то инструмент, пошёл к ним.

«Ну вот, — подумал я, — приехали богатые клиенты. Теперь займётся ими».

Но тут было что-то не то. Из окна «жигулей» появилась рука, в которой блеснули новенькой жестью два автомобильных номера. Мастер взял их.

«Жигули» тотчас поехали вверх из гаража. А мастер стал снимать старые номера с прибывшей иномарки и привинчивать к ней новые.

И тут я догадался — машина украдена. Почувствовал себя чуть ли не участником преступления.

— Теперь, пока ищут, до весны будет стоять здесь в передержке, — бросил мне мастер, возвращаясь к «запорожцу».

— А потом? — спросил я.

— Перебьют номер двигателя и все такое, отгонят в Чечню или куда ещё. Продадут.

Поражённый этой доверчивостью, я хотел было спросить — имеет ли он свою долю в этих делах, но воздержался и вместо этого вздумал поведать о страшных событиях, происшедших несколько лет назад поблизости от моего дома, на моей улице. Он работал, а я рассказывал о том, как какие-то два милиционера, размахивая жезлами, останавливали выбранную ими машину с одиноким водителем, просили срочно довезти до ближайшего отделения милиции. Водитель сажал их, действительно завозил в глухую часть милицейского двора. Там они без лишних слов зверски убивали несчастного. И сбрасывали его тело в какой-то бездонный люк, где уже гнили тела предыдущих жертв.

— Пятнадцать человек на сундук мертвеца, — отозвался мастер. И посоветовал: — Больше никому не рассказывай.

— Почему? У нас весь квартал об этом до сих пор говорит. Та милиция с её люком рядом.

Мастер продолжал молчаливо работать. Наконец он кончил возиться с двигателем, электропроводкой, свечами. Залез в салон, включил зажигание. Мотор тотчас зарокотал ровно и чётко. Потом машина двинулась, встала над смотровой ямой. Мастер спустился в неё с зажжённым фонариком в руке. Стал шуровать там, побрякивая инструментами.

— Спасибо, — громко сказал я. — По-моему, все в порядке.

— Сиди и жди, — глухо донеслось из ямы. — Тут у тебя делов невпроворот.

Он работал не покладая рук, а я с нарастающей тревогой думал о том, что денег у меня маловато…

В конце концов мастер слил из двигателя старое масло, залил новое. Потом забрался в салон, сел за руль, снова включил зажигание, распахнул правую дверцу, позвал:

— Садись со мной!

Я поднялся, распрямил затёкшую спину, подошёл, сел рядом, спросил:

— Сколько я должен? — и полез в карман за деньгами. Мастер молча включил фары, повёл машину к выезду из гаража.

— Спасибо. Я сам, — робко сказал я.

— Сам-сам! Ты мне все тачки переколотишь.

Когда мы выехали, увидели — падает снег. Оба вылезли наружу, вдохнули свежего воздуха. Я снова полез за деньгами.

— Оставь, — сказал мастер. — Мне твои деньги, что слону дробина.

Ошеломлённый, я попрощался, стал садиться за руль, и тут-то он сказал:

— Эти двое угонщиков и были два твоих милиционера… Пятнадцать человек на сундук мертвеца. Те самые.

 

«Крысы»

Только вышли из лифта и меня быстро повели куда-то налево по длинному коридору, как откуда-то сзади нас нагнала толпа.

Тощие существа женского рода, одетые в короткие маечки и блузки так, что между их окончаниями и джинсами виднелись оголённые пупки и поясницы, сперва притормозили и тотчас побежали рядом, повернув к нам головы.

Их было человек пятнадцать. Поразительно одинаковые, они безмолвно семенили рядом, стараясь поймать мой взгляд, хоть как-то обратить на себя внимание.

— За кого они меня принимают? — спросил я своего сопровождающего.

— Кыш! — крикнул он. — Пошли вон!

Девицы на миг приотстали, чтобы через секунду снова нагнать.

В их безмолвной массе, нагловатом топотке было что-то хищное, крысиное.

Вдруг я увидел точно такую же стаю. Она бежала навстречу, конвоируя известного эстрадного певца, которого вели к выходу.

— Кто они такие? — спросил я моего провожатого.

— Из Подмосковья, со всей России, — сказал он. — Пытаются устроить своё счастье. Только чтобы получить пропуск сюда, жертвуют девичьей честью.

Крысы, думаю, слышали его ответ. Но продолжали бежать рядом.

Под ногами зазмеились кабели, какие-то провода. Переступая через них, мы вошли в павильон, тесно уставленный осветительными приборами и телекамерами. Стая обогнала нас и стала агрессивно делить поднимающиеся амфитеатром свободные стулья, оставшиеся среди уже собравшихся зрителей. В основном это были скучающие пенсионерки — толстые тётки, некоторые с вязаньем в руках.

Меня усадили на отдельный стул сбоку от аудитории, и я увидел большой фотопортрет отца Александра Меня. Портрет стоял на возвышении, задрапированном белым полотном. У подножья среди искусственных цветов горела свеча.

— Я ведущий, — шагнул ко мне человек откуда-то из-за штативов с приборами. — Вам задавать вопросы или будете сами?

— Буду сам, — ответил я неуверенно.

…За месяц до девятого сентября — очередной годовщины со дня убийства отца Александра телевизионные редакторши, прочитавшие мои воспоминания о нём, оборвали мне телефон, уговаривая приехать и выступить.

Уклонялся как мог. Не хотел быть галочкой в их мероприятии, предвидел — ничего толком сказать не дадут, тем более, что передача пойдёт не в прямом эфире, а в записи. Вырежут всё, что им не понравится.

В конце концов сломали меня тем аргументом, что отец Александр бы не отказался. Он в самом деле считал необходимым воспользоваться любой возможностью выхода к аудитории.

И вот я был здесь.

Ведущий давал последние указания каким-то юношам, одетым в одинаковые комбинезоны. Осветители включили свои приборы. Операторы заняли места у камер. С мегафоном в руке появился всклокоченный человек в пропотелой под мышками майке.

— Аплодировать только по моему знаку! — выкрикнул он в мегафон. — Сделайте умные лица! Между собой не болтать. Мы начинаем!

Заработали камеры. Пока ведущий представлял меня аудитории, юноши в комбинезонах один за другим, торжественно вышагивая, как солдаты кремлёвского гарнизона, подходили к постаменту с портретом, ставили перед ним горящие свечи.

Это было надуманное режиссёрское изобретение для так называемого оживляжа.

Я посмотрел на притихшую стаю «желающих устроить своё счастье», перевёл взгляд на портрет отца Александра.

Что бы он сказал им, которых я в душе обозвал «крысами»? Я подумал о том, что совсем недавно все они были маленькими девочками, ходили в детский садик, в школу… Теперь это были рабыни, загипнотизированные телевизионными соблазнами, глянцевыми журналами с их недоступными для бедняков побрякушками.

Отец Александр жалел таких людей, вёл от рабства к свободе.

Об этом я и стал рассказывать, глядя на девушек. Ведущий все же начал задавать вопросы, к моему удивлению неглупые. Стало понятно, что его взволновало то, о чём я говорю. Правда, мне мешал периодически возникавший из-за приборов взлохмаченный человек в пропотелой майке. Энергично махал рукой, немо призывая аудиторию аплодировать.

Так или иначе я высказал всё, что хотел. Запись кончилась. Софиты погасли.

Ведущий программы сам пошёл провожать меня к лифту. И тут нас нагнала стая. Девушки на миг застопорились, глядя на то, как мы входим в лифт, затем ринулись вниз по лестнице.

И вот, окружённые ими, мы подошли к выходу из здания Телецентра, где стоял милиционер, проверяющий пропуска.

Они молча смотрели на меня. Смотрели во все глаза. Одна из них вдруг промолвила:

— У меня мама умерла. Как вы думаете, она меня простит на том свете?

…А передача в эфир не вышла. Её запретили.

 

Люди в закрытых глазах

Может быть, то, о чём я решился сейчас написать, известно и другим людям, и они просто не осмеливаются об этом рассказывать. Боятся, чтобы их не заподозрили в каких-либо психических отклонениях. Или в приверженности дешёвой мистике. Или же в заурядном вранье.

Так вот, я решился рассказать о том, как оно есть, ничего не придумывая, но и ничего не опуская. Быть может, найдётся кто-нибудь, кто объяснит мне загадочное явление.

Последние годы, ложась вечером спать, я, как все люди, укрываюсь одеялом, выключаю ночник, примащиваю голову на подушке. И закрываю глаза.

Через три-четыре минуты в них неожиданно проступает человеческое лицо. Не то чтобы остатки света на сетчатке, сполохи цветовых пятен составили что-то похожее на лицо. А живое лицо какого-то конкретного человека — смеющегося, серьёзного или плачущего.

Нет, я ещё не сплю, даже не нахожусь в состоянии полудрёмы. Неожиданность встречи заставляет напрячься, замереть. Слышны звуки в комнате — тиканье часов, заоконный пробег машины по улице. Но ничто не может вспугнуть того, что появилось в моих глазах.

Это явление происходит не регулярно, с неравными интервалами в полтора-два месяца, и когда оно случается, потом всегда досадно, что я не могу его сфотографировать, хоть как-то запечатлеть. Кроме того, возникает ощущение вины — будто я всем этим незнакомцам зачем-то нужен.

…Появляются по одиночке. Никогда не смотрят в упор на меня. Живут своей жизнью. Кто-то, профессорского вида, очень серьёзен, думает о чём-то своём, кто-то робко улыбается, кто-то вроде бы настроился плакать.

Это всё взрослые люди, мужчины и женщины. Никогда не бывает детей или подростков. Видны только по пояс. Одежда современная. Одно за другим четыре-пять лиц.

Порой одно лицо, неожиданно возникнув, постепенно трансформируется в другое или уходит в синеватую мглу, чтобы дать место новому, совершенно не похожему на предыдущее.

Если открыл глаза и снова закрыл, пытаясь по своей воле продлить череду незнакомцев, из этого никогда ничего не получается.

Каждый раз появляются иные, новые лица. Повторяющихся не бывает.

Все чаще думаю — они чего-то хотят от меня. Да нет, живут своей жизнью. Но что же они тогда делают в моих закрытых глазах?

Спрашиваю сам себя: «Что бы сказал Христос, Будда или Магомет обо всём этом?» И не нахожу ответа.

…Когда-то, очень давно, задолго до возникновения этих явлений, увидел уже не в состоянии бодрствования, а во сне протянувшуюся перед глазами ленту с отчётливо выведенными иероглифами.

Это было настолько ошеломляющим зрелищем, что я воспринял его как обращённое ко мне послание, вроде телеграммы. Проснулся. Рывком вскочил с постели. В темноте опрокинул стул, бросился к бумаге и авторучке, чтобы успеть зарисовать увиденное. И только начал зарисовывать, как всё расплылось в сознании. Через несколько дней знакомый египтолог, поглядев на мои наброски, сказал, что иероглифы действительно египетские, но их слишком мало, чтобы составить фразу.

Какая-то тревожащая двусмысленность есть во всех этих явлениях. Не обращать на них внимания невозможно. Что со всем этим делать — не ясно.

Почему ночные незнакомцы стараются буквально попадаться мне на глаза? Почему это не одни и те же, а всегда разные персонажи? Откуда они? В какой стране живут? По внешнему виду — европейцы.

Уверен, они не ощущают, что их кто-то видит.

Если бы не их вполне заурядный вид, легче всего было бы подумать, что это инопланетяне.

Появляются один за другим. Каждый со своей внутренней жизнью. Уверен, эти люди не из прошлого, не из будущего. Наши современники.

В следующий раз попробую сделать то, о чём почему-то не догадался с самого начала. Мысленно спрошу:

— Кто вы?

 

Соседи по номеру

Казалось, всё складывалось самым удачным образом.

Поезд прибыл точно по расписанию — в 7 утра. Привокзальная площадь встретила их теплынью, какая всегда бывает здесь в это время — в конце августа. А в Москве, откуда они приехали, свирепствовал циклон, шли ледяные дожди.

Можно было сесть в свежевымытый троллейбус или взять такси, но решили дойти до гостиницы пешком, тем более что багажа на двоих был один чемодан.

Шли под липами по солнечной стороне проспекта, сопровождаемые чириканьем воробьёв.

Николай Егорович одной рукой держал под руку Наташу, в другой нёс чемодан. Он был счастлив. Это был его родной город, город его молодости, в который он давно не приезжал и который теперь хотел показать молодой жене.

Хотя они были знакомы больше года, а женаты уже три месяца, Наташа до сих пор никак не могла привыкнуть называть Николая Егоровича ни по имени, ни по имени-отчеству. А называла — Н. Е.

Ему было тридцать шесть лет, ей двадцать восемь. Разница не велика.

Он был директором школы, она — преподавателем русского языка и литературы. Николай Егорович был в её глазах самым умным и весёлым человеком из всех, каких она до сих пор знала, и ей, певунье, хохотушке, чья ранняя юность была отдана художественной гимнастике, было, конечно же, лестно, что такой человек полюбил её, стал её мужем.

Особенно сблизились они за те месяцы после свадьбы, когда во время летних школьных каникул Николаю Егоровичу удалось получить грант на ремонт школы. Наташа помогала во время ремонта Николаю Егоровичу, малярам и электрикам. Последнее, что они вместе успели сделать перед отъездом из Москвы, — купить кофейный автомат для учительской.

До первого сентября оставалось всего ничего — неделя с небольшим. И Николай Егорович предложил съездить в город своей молодости. Он созвонился с другом детства, попросил забронировать номер на двоих в самой лучшей гостинице, обещал в первый же день прийти в гости, познакомить с женой.

И вот теперь они подходили к новому, окружённому свежепосаженными ивами десятиэтажному зданию, сверкающему на солнце стёклами окон.

Казалось, всё складывалось счастливо. Администратор за стойкой, получив у них паспорта, выписала номер, сказала, что он находится на третьем этаже, можно подняться на лифте. Сняла со стенда массивный ключ, подала Николаю Егоровичу.

— Номер триста три! — объявил он Наташе.

D лифте Наташа поцеловала мужа, сказала, что заметила в вестибюле вход в кафе.

— Н. Е.! Мне зверски захотелось кушать. А тебе?

— Конечно. Разместимся в номере, спустимся завтракать. Шагали по устланному красной ковровой дорожкой пустынному коридору третьего этажа мимо массивных дверей номеров, пока не дошли до номера 303.

Николай Егорович щёлкнул ключом в замочной скважине, распахнул дверь.

Номер ослепил их солнечным светом. Солнце отражалось от лакированного письменного стола, спинки двуспальной кровати, зеркала стенного шкафа.

— Смотри! Тут есть ещё и балкон! — Наташа раскрыла стеклянную дверь, и они вышли на балкончик, откуда открылся вид на внутренний двор с цветущими кустами, клумбами и беседкой.

— Н. Е., какие это цветы, вон там слева? — спросила Наташа.

Он полез в нагрудный карман пиджака за очками, так как был близорук. Но очков там не оказалось. Николай Егорович проверил все карманы и понял, что забыл очки в купе, в поезде.

Огорчение было мимолётным. Оно не смогло испортить им настроения. Быстро повесили в шкаф плащи, разложили вещи, умылись в сверкающей чистотой ванной и, заперев номер, спустились в вестибюль, откуда прошли в ещё полупустое кафе.

Сели за столик у окна. Официант тотчас принёс меню, поразившее их разнообразием предлагаемой еды.

— У нас всегда были лучшие молочные продукты в России, свежайшие, — сказал Николай Егорович.

— Чудесно! Давай закажем творог, сметану, сырники и кофе? Хочу худеть.

— Согласен. Хотя к чему тебе это модное поветрие? Ты у меня такая женственная, красивая. Как яхта.

— Тогда ты у меня крейсер, — засмеялась Наташа.

Когда официант принёс всё то, что они заказали, заботливо перемешала ему в стеклянную вазочку творог со сметаной, разлила по чашечкам кофе из сверкающего кофейника.

Они завтракали, обсуждали план походов и поездок предстоящего дня, когда Николай Егорович обратил внимание на двух мужчин, завтракавших неподалёку от них. Мужчины глаз не сводили с Наташи, обменивались какими-то замечаниями.

Николай Егорович подозвал официанта, рассчитался, и они пошли из кафе к лифту.

Только вошли в лифт, как вдогонку, придержав закрывающуюся дверь, вбежали те двое.

— Доброе утро! — доброжелательно сказал рослый, смазливый брюнет лет сорока. — Вам на какой?

— На третий, — ответил Николай Егорович.

— Какое совпадение! — сказал второй, коренастый, коротко стриженный. — Нам тоже на третий!

Оба во все глаза смотрели на Наташу.

Из остановившегося лифта вышли вместе. Эти двое направились, как конвоиры, по коридору в ту же сторону, куда и Наташа с Николаем Егоровичем. Она взяла мужа под руку.

— Да мы соседи! — воскликнул смазливый, когда они остановились перед дверью своего номера. — Мы живём рядом — в триста втором!

Николай Егорович обратил внимание на то, что замочная скважина триста второго номера опечатана пломбой красного сургуча.

Все это ему крайне не понравилось. И когда через полчаса они с Наташей выходили из гостиницы, он свернул по дороге к администратору, спросил, кто живёт в триста втором номере.

— Тоже сегодня прибыли из Москвы, — любезно сообщила администратор. — Прокурорские работники из следственного комитета.

…Наташе день показался огромным. Николай Егорович первым делом провёл её к домику, где когда-то жил с родителями, к школе, в которой учился. Через весь город поехали на трамвае в старинный парк с озером. Там взяли на прокат лодку. Катались. Потом ели мороженое на летней веранде.

К вечеру он понял, что все его памятные места, достопримечательности маленького города для Наташи скучноваты. Молодую столичную женщину здесь удивить было нечем.

К концу дня, не заезжая в гостиницу, они пришли в гости к тому другу детства Николая Егоровича, который бронировал им номер. Оказалось, тот созвал бывших одноклассников с семьями, устроил целое застолье. Они все любили Николая Егоровича и перенесли эту любовь на Наташу. Тут она повеселела.

В доме имелась гитара. Наташа устроила друзьям мужа целый концерт, играя на этой гитаре, исполнила одну за другой чуть ли не все песни, которые знала.

В конце концов гитару ей вручили в качестве запоздалого свадебного подарка.

В гостиницу вернулись поздно. Спать не хотелось.

— Теперь спой что-нибудь для меня, — попросил Николай Егорович. — Только для меня.

Наташа села в кресло у раскрытой балконной двери, взяла гитару, закинула ногу на ногу и стала петь песни Булата Окуджавы, которые любила больше всего.

Минут через двадцать в дверь постучали.

— А у вас тут весело! — сказал, входя, улыбчивый смазливый следователь. — Курили на нашем балконе, услышали райские звуки…

— Разрешите послушать? — проскользнул вслед низкорослый крепыш. — Можем подпеть. Кстати, меня зовут Саша, его — Серёжа.

— Видите ли, уже поздно, — Николай Егорович решительно встал со стула. — Без четверти двенадцать. Спокойной ночи.

— Детское время! — отмахнулся Саша, садясь на край кровати. — А мы люди взрослые.

В это время Сергей шагнул к растерянной Наташе, взял из её рук гитару, тоже присел на кровать и запел, перебирая струны:

Лишь только вечер затеплится синий, Только звезды зажгут небеса И черёмух серебряный иней Уберёт жемчугами роса, — Отвори потихоньку калитку И войди в тихий садик, как тень. Да надень потемнее накидку И платок на головку надень…

Пел он, продолжая смотреть в упор на Наташу. Слова всем известного романса звучали в его устах как-то бесстыдно, даже похабно.

— Извините. Поздно. Я спать хочу, — попыталась прервать его Наташа.

— Что вы, что вы?! — вскочил с кровати тот, кто назвал себя Сашей. — Вечер только начинается! Вообще, учтите, девушка, мы глубоко пашем…

— Ну-ка немедленно вон из нашего номера! — Николай Егорович шагнул к нему, попытался схватить. Тот засмеялся. Полез в карман пиджака за бумажником.

— Учти. У нас первый разряд по самбо. Лучше сбегал бы в буфет за коньяком.

— Хорошая идея, — отозвался Сергей, на миг прерывая пение.

— Сейчас приведу наряд милиции. Наташа, идём со мной!

— Н. Е.! Сейчас уйдут. Я с ними поговорю.

Не дослушав её, Николай Егорович кинулся за дверь. Он пробежал по коридору, не стал дожидаться лифта, спустился по лестнице, ринулся к стойке. Сейчас тут дежурил уже другой администратор — пожилой человек, который как раз беседовал со стоящим рядом лейтенантом милиции.

Николай Егорович лихорадочно изложил свою просьбу.

— Из триста второго? Так это же следователи федеральной прокуратуры, — сказал лейтенант, глянув в журнал регистрации приезжих.

— Знаю. Но не в этом дело. — Николай Егорович понял — помощи ждать неоткуда. «Мы все беззащитны перед тупой, наглой силой, — подумал он. — Это фашизм».

Побежал назад, на третий этаж, проклиная себя за то, что оставил Наташу наедине с негодяями.

Когда он оказался у своего номера, дверь оказалась заперта. Изнутри.

Из номера слышалась какая-то возня, крики. Николай Егорович колотил в дверь кулаками, пинал её ногой. «Внизу должен быть запасной ключ», — мелькнуло у него в голове. Ринулся обратно на первый этаж.

Задыхаясь, вернулся с ключом. И увидел — дверь раскрыта настежь. Вбежал в номер. Там никого не было. Ни в ванной. Нигде. Гитара с проломленной декой валялась на смятом покрывале.

Николаю Егоровичу показалось, что его кто-то зовёт. Он выбежал на балкон. Заметил — внизу что-то белеет. Привычно полез за очками, вспомнил, что забыл их в поезде.

— Н. Е.! Я тут, внизу, — услышал он весёлый голос жены. — Кинь плащ! Они порвали мне кофточку.

— Наташенька, как ты там оказалась?

— Вырвалась и спустилась по водосточной трубе!

С вешалки в шкафу сорвал плащ, кинул ей. Хотел было побежать навстречу. И рухнул в кресло. Не оставалось сил идти, действовать, жить.

Быстро собрали вещи и покинули гостиницу.

 

Посещение

Филимонов понимал, многие из них за эти двадцать три года могли умереть или эмигрировать. Или же впасть в бедность, утеряв возможность вести жизнь элиты.

Но ведь кто-то из этой сволочи должен же был остаться! Как осталась на месте Регина — вдова пьяницы и сквернослова Гарика Капустянского.

Это было удачей, что ставшая старушкой хилая балерина Театра оперетты вспомнила его, впустила на две недели в свою задрипанную квартирку и таким образом сэкономила ему кучу денег, которые пришлось бы истратить на гостиницу.

Теперь Регина сделалась парикмахершей. С утра уплелась на работу, оставив ему ключи.

…Как ни в чём не бывало капала из крана на кухне вода, бубнило невыключенное московское радио. Словно не прошло двадцати трёх лет, с тех пор как он не был в России.

«Сволочи!» — вслух сказал Филимонов, в который раз взглядывая на часы. Нужно было дождаться хотя бы двенадцати дня, чтобы заведение успело заполниться посетителями. Конечно, было бы лучше появиться там вечером, но не хватало никаких сил ждать.

К половине двенадцатого он положил на бок свой чемодан на колёсиках, открыл его и первым делом вынул раздувшийся пластиковый пакет с купленной перед отъездом из Чикаго серой широкополой шляпой. Затем вынул аккуратно сложенный бежевый плащ с клетчатой подстёжкой. Это были дорогие вещи. Такие же, как синяя бархатная рубашка и синий джинсовый костюм из вельветовой ткани. И галстук был новый — золотистый, атласный.

Филимонов не спеша нарядился перед зеркалом старинного шкафа. Тщательно пристроил на лысоватую голову шляпу, выпустил сзади из-под неё схваченную резинкой тощую косичку. Надел плащ. Сначала застегнул на все пуговицы. Потом расстегнул.

Отражённый в зеркале джентльмен являл собой образец благополучия. Филимонов приблизил к зеркалу лицо, оскалил зубы. Да, с зубами дело было плохо — там и сям зияли чёрные дыры. И он подумал о том, что пожалел потратить время и деньги на дантиста. «Ничего, — решил он, — придётся контролировать себя, не улыбаться».

Из имевшихся у него четырёх тысяч долларов две он обменял вчера в аэропорту Шереметьево на российские деньги. Обе толстые пачки вместе с американским паспортом сильно раздули бумажник, и он с трудом запихнул его во внутренний карман пиджака.

Ещё раз оглядел себя в зеркале.

В двенадцать часов дня вышел на улицу. Стоял у бровки тротуара, высматривал проезжающие автомашины. К нему начали было подкатывать «леваки», но Филимонов пренебрежительно отмахивался. Наконец завидел «мерседес». Энергично замахал рукой.

Водитель, увидев солидного клиента, посадил его. Мчались по неузнаваемо изменившимся улицам Москвы. Мелькали вывески фирменных магазинов, ресторанов, банков. «Сволочи!» — повторял про себя Филимонов. Одновременно он видел себя в Нью-Йорке, у Центрального парка, продающего кулёчки с орехами или мороженое. Видел негра, схватившего с ящика со льдом два стаканчика мороженого и скрывающегося в толпе…

Водитель «мерседеса», нахально продираясь сквозь пробки, быстро доставил его до места.

Филимонов расплатился и вышел.

Немного постоял. Никто не входил в кафе, никто не выходил. Как прежде, мимо торопились прохожие, преимущественно студенты МГУ. Невдалеке красной тучей поднимался Кремль.

Никто не обратил внимания на Филимонова. Ему стало жаль денег, потраченных на «мерседес».

Именно здесь, на этом самом месте, перед дверью кафе «Националь», он в своё время получил обидный пинок в зад от ноги разбежавшегося Вадима Кожинова — будущего критика. Поспорили за бутылкой вина о судьбах русской литературы.

Филимонов открыл застеклённую дверь со все теми же дореволюционными золотистыми завитушками в стиле модерн и ступил в кафе «Националь».

Кроме гардеробщика, никто не увидел его в плаще и шляпе. Медленно разделся, поправил косичку на затылке, получил номерок. Оглядел себя в зеркале, которое когда-то отражало его буйную шевелюру… Зато теперь, постаревший, он выглядел солидно со своим жёлтым атласным галстуком. Правда, лицо, туго обтянутое кожей, напоминавшей о том, что под ней таится череп, казалось злобным.

«Сволочи! — опять подумал он. — Они тут развлекались, пока я продавал орехи и мороженое, бедствовал».

Теперь ему было жалко и тех денег, которые он отдал за плащ и шляпу.

Особенно обидно стало, когда он вошёл в зал кафе. Всего несколько человек сидели за столиками, как бы подчёркивая этим пустоту зала.

Он сел спиной к окнам, за которыми маячил Кремль, лицом к двери, чтобы не упустить из вида каждого входящего.

Все здесь вроде осталось по-старому, как в те давние времена, когда юный Филимонов сиживал здесь с малыми деньгами и папочкой с тесёмками, где наготове лежали напечатанные на машинке юмористические рассказы. Заказывал порцию хлеба, сыр, кофе. И вновь начиналось великое ожидание счастливого случая: когда можно будет подойти к какому-нибудь известному литератору и попросить тут же, за столиком кафе, прочесть его рассказы. И если они понравятся, попросить пристроить их в какую-нибудь газету или журнал.

Филимонов и теперь был убеждён в том, что его юморески не уступали тем, что печатались в «Двенадцати стульях» «Литературной газеты» или в «Крокодиле». Но его не печатали нигде, никогда. Как сговорились. Обидно было: чем он хуже других? Хотя бы того же вечно суетившегося между столиками эстрадного автора Вени Рискина, который обделывал здесь свои делишки с нужными людьми, и при этом над его скетчами и репризами издевались, называя их «венерискинская болезнь».

А вон там у входа на кухню обычно сычом сидел Юрий Олеша. Однажды Филимонов набрался храбрости, подсел к нему, попросил посмотреть рассказы. Олеша взглянул на него, велел заказать сто пятьдесят граммов водки. Выпив водку и просмотрев рассказы, сказал: «Говно».

В другой раз Филимонов обратился с такой же просьбой к Михаилу Светлову. Подвыпивший поэт сидел в окружении шумной компании, жаждущей услышать очередную хохму остроумного человека. Неожиданно для Филимонова Светлов вытащил из папки первый рассказ и принялся читать его вслух. Филимонов униженно стоял у столика, слушал, как компания смеётся не над рассказом — над ним. Осмеянный, поплёлся к своему столику, и к нему подсел подвыпивший критик Вадим Кожинов. Посоветовал завязать с писательством, перестать портить воздух в русской литературе.

— Иди к чёрту! — огрызнулся Филимонов, покидая кафе.

— Мир праху твоему, бездарь! — кинул вслед Кожинов.

— Нет! Это твоему праху мир! — крикнул Филимонов, выходя на улицу.

Вот тогда-то Кожинов нагнал его, с разбега пнул ногой в зад.

После этого Филимонов перестал посещать кафе «Националь». Работал литсотрудником в заводской многотиражке. Начал подумывать об эмиграции, о том, что на Западе его творчество, может быть, оценят по достоинству.

Лет через пять не выдержал. Снова повадился ходить в кафе со своей папочкой. Теперь в ней лежали новые рассказы, более совершенные с точки зрения автора.

Ни Олеши, ни Светлова, ни Кожинова там уже не было. Зато среди постоянных посетителей появился некий Олег — вальяжный человек с женой-блондинкой, хранившей на запудренном лице следы былой красоты.

К этой парочке из вечера в вечер поочерёдно подходили мужчины. После чего один из них на два-три часа исчезал с женой. Потом она возвращалась. Ещё более запудренная.

В один из вечеров, когда жену опять увели, Филимонов решил познакомить со своим творчеством этого человека, который, по-видимому, обладал какой-то известностью, которого все знали.

Человек с недоумением выслушал просьбу Филимонова, развязал тесёмки папки, принялся читать рассказы, время от времени поглядывая на часы.

То был единственный случай, что Филимонова похвалили, угостили рюмкой коньяка. И когда вернулась запудренная женщина, представили как писателя. Однако добрый человек помочь опубликовать рассказы не брался, сказал, что он «работает в другой сфере».

И в самом деле, он был сутенёром, сдававшим за деньги собственную жену.

И вот теперь, через двадцать три года, Филимонов сидел, вспоминал.

Кафе постепенно заполнялось людьми. Незнакомыми, совсем не похожими на прежних.

И вдруг он услышал отчётливый, внятный призыв:

— Филя!

Какой-то седоватый человек, сидевший с газетой за отдалённым столиком, призывно махал ему рукой.

Удивлённый Филимонов расплатился с официанткой. Для солидности не спеша подошёл к незнакомцу. Тот предложил сесть, окликнул пробегавшую официантку, попросил принести бутылку красного вина, бутерброды с красной икрой.

— Видимо, мы с вами, Филя, остались здесь последними динозаврами, — сказал он брюзгливым голосом. Аккуратно сложил газету, сунул её в стоящий у ног портфель. — Вы меня не знаете, а я вас помню — подходили ко всем со своей папочкой. Верно?

— Где они все? — спросил Филимонов. — Умерли?

— По-разному… Филя, когда-то ты занял у меня десять рублей. До сих пор не отдал.

Филимонов вспомнил, как перед отъездом в эмиграцию сидел здесь голодный, а другим посетителям подносили знаменитые фирменные шницели с дольками апельсинов и ему так захотелось есть, что он заказал себе такой шницель. А денег при расчёте не хватило, и пришлось попросить десятку у одного из завсегдатаев, сидевшего с кинорежиссёром Тарковским за соседним столиком. Так он и уехал, не вернув долг.

Филимонов вынул бумажник, достал десятидолларовую купюру, вручил.

— Справедливо, — сказал незнакомец. — Наросли проценты.

Он налил себе и Филимонову вина, спросил:

— Преуспел?

Филимонов рассказал, что живёт в Лос-Анджелесе, подрабатывает в одной из кинофирм Голливуда, консультирует переводы сценариев с русской тематикой.

— А как же рассказы? Весь «Националь» знал про ваши рассказы.

— Никак, — нехотя сознался Филимонов. — Зато Бродский и Довлатов прославили русскую литературу.

— Угу, — все так же брюзгливо согласился собеседник. — Способные. Особенно Бродский. Однако зря эмиграция в своё оправдание впаривает сюда этих авторов. Их не признали и не могут признать народы России за своих.

— Почему? — изумился Филимонов.

— Все это напрочь оторвано от нашей почвы, корней… Все вы, кто уехали за славой, деньгами, предали в трудные годы Россию.

Филимонов почувствовал, что какая-то обидная правда в словах незнакомца есть. И тем более вспыхнуло чувство протеста.

— Извините, я с вами не согласен. — Он встал и направился к гардеробу одевать свои плащ и шляпу.

 

Шикарная жизнь

Они поднялись лифтом и пошли по длинному гостиничному коридору. Жена на всякий случай придерживала его под локоть. Другой рукой тянула за ремешок чемодан на колёсиках.

Вдруг ни с того ни с сего у него стало учащаться дыхание. И одновременно резко тяжелеть в груди. Там, где сердце.

Он схватился за стену, прижался к ней, почувствовал, что вот-вот начнёт оседать.

— Стой! — приказала жена.

Она бросила чемодан, ринулась куда-то вглубь коридора. Он стоял, вжимаясь в стену, пытался остановить учащающийся сбой дыхания. И одновременно думал о том, что вот сейчас мимо пройдёт кто-нибудь из постояльцев, застанет его в таком виде.

Из глубины коридора бежала навстречу жена, несла в руках обитый бархатом стул.

Он сел.

Жена раскрыла чемодан, достала пластиковую коробочку с лекарствами. Дала одну таблетку, затем, подумав, другую. Запить было нечем. Он разгрыз их, проглотил.

— Сиди, — сказала жена. — Сейчас тебе станет лучше, а я отвезу чемодан и открою наш номер.

И опять он остался один в коридоре. Рот был полон горечи от лекарств. Думал о том, что, если помрёт, бедной Марине придётся каким-то образом везти его труп в Москву…

Наверное, не надо было соглашаться на эту поездку. Несерьёзно. Гиблое дело.

Невдалеке из открывшейся двери номера вышла пожилая дама с разряженной девочкой. Они прошествовали к лифту. Девочка с изумлением обернулась. Её глазами он увидел себя в Италии, нелепо сидящего на стуле посреди коридора в расстёгнутой куртке. «Позор старости, — подумал он. — Чего доброго, могу и впрямь помереть. В чужой стране, в Италии, в этом отеле».

— Ну как? Тебе легче? — подбежала жена.

— Легче, — отозвался он, поднимаясь.

Она подхватила его под руку, взяла стул, и они двинулись дальше по коридору. Дошли до позолоченного столика, на котором стоял вазон с цветущей орхидеей. Жена вернула стул на место.

— Ещё далеко? — Он боялся, что у него снова перехватит дыхание.

— Рядом. Через два номера.

Войдя в номер, он содрал с себя куртку и рухнул на кровать. Такую широкую, что на ней можно было бы уложить человека четыре.

Утреннее солнце светило в номер. Хорошо было лежать, прикрыв глаза от яркого света, слышать голос жены:

— Тут в холодильнике фанта, кока-кола, пиво, «Аква Минерале». Что ты хочешь?

— «Аква минерале».

Она подала стакан со стреляющей пузырьками водой. Он отпил несколько глотков, осторожно поставил стакан на тумбочку. И это движение напомнило о Москве, о больнице, откуда он выписался после инфаркта два месяца тому назад.

Жена достала из чемодана тонометр, мерила ему давление, а он думал о проклятом коридоре, о том, что неминуемо придётся тащиться по нему к лифту на завтрак, обед и ужин. «Это было авантюрой — лететь сюда с Мариной, связывать её своей немощью…»

— Давление неплохое, — сказала она. — Побудешь один? Мне надо спуститься вниз. Скоро вернусь.

Едва она вышла, как зазвонил мобильный телефон. Пришлось подняться, взять его с письменного стола. Какой-то итальянец спрашивал Марину.

— Марина но ин каза, — сказал он на корявом итальянском.

Встал с постели. Теперь нужно было заставить себя умыться. Вошёл в большую, сверкающую чистотой ванную. На углу умывальника лежало несколько кусков мыла в фирменных обёртках с изображением отеля.

Это было прекрасно — как следует вымыться холодной водой, вытереться чистым махровым полотенцем.

В номере он отворил балконную дверь, увидел сверху огромный пустынный бассейн, окружённый пальмами, кипарисами, цветущими кустами. Зелёный мир был наполнен щебетом птиц.

— Господи! — сказал он вслух. — Спасибо Тебе за то, что не помер. Дай мне ещё пригодиться Тебе на этом свете.

— Смотри, что мне удалось взять для тебя на всё время. — Марина вошла в номер, толкая впереди себя кресло-каталку. — Не надо будет бояться коридора, ничего!

— Спасибо… — У него упало сердце. Он представил себя в этой коляске, сделавшегося в два раза ниже ростом, беспомощным стариком.

— Оказывается, ещё можно успеть позавтракать. Хочешь есть? Сейчас умоюсь, переоденусь, и поедем. Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо.

Не хотелось садиться в каталку. Но ещё меньше хотелось пережить то, что произошло в коридоре. Потрогал холодные ободки больших колёс. Сел. Откинулся на спинку. Подумал: «Катастрофа… Кажется, совсем недавно мама и папа катали на санках, а теперь мне семьдесят восемь лет».

Он поймал себя на том, что всё время думает о себе, в то время как Марина, которая на тридцать лет моложе, не имеет секунды свободной для себя. Всю ночь вела по перегруженной автостраде арендованную автомашину от аэропорта Болоньи, опекала его без конца. Уговорила поехать с собой в командировку. И теперь катила впереди себя кресло-каталку со стариком-инфарктником.

В этот раз коридор показался не таким длинным. Каталка легко вошла в лифт.

Он посмотрел снизу вверх на жену. Лицо у неё было усталое. Она нажала на кнопку, и они поехали вниз.

— Забыл сказать, тебе звонил какой-то итальянец.

Она сунула руку в карман кофты, вынула мобильник, начала было набирать номер, как лифт остановился. Дверь раскрылась.

Люди, ждавшие лифта, расступились. Марина выкатила кресло, и он почувствовал на себе их взгляды.

Кресло мягко катило по коврам, устилавшим огромный вестибюль отеля, где там и сям возвышались мольберты с наклонно стоявшими на них картинами, изображающими пасторальные сцены давней итальянской жизни — сбор винограда, лодки рыбаков, забрасывающих сети…

Они свернули в проход и оказались в большом зале с колоннами, уставленном множеством уже пустых столиков. Одинаковые девушки в форме собирали на тележки грязную посуду.

В эту минуту подошла высокая женщина-администратор, что-то сказала Марине.

— Предлагает позавтракать на воздухе, хорошо? — спросила Марина.

Он кивнул. И они покатили вслед за администратором к настежь раскрытым дверям ресторана под навес, где стоял длинный ряд столиков. Здесь кое-где ещё кайфовали на солнышке постояльцы.

Марина подвезла его к свободному столику. Он немедленно пересел с кресла на стул.

Как по волшебству, рядом тотчас оказалась официантка с двухэтажной тележкой, на которой стоял завтрак — отварные яйца, булочки, масло, сыр, колбаса, свежевыжатый апельсиновый сок и кофе в кофейнике.

— Спасибо, — сказал он, когда официантка переставила завтрак на стол.

— Вы из России? — по-русски спросила она, просияв.

— Да. А вы?

— Из Молдавии. — На круглое лицо её словно легла тень. Официантка отошла со своей тележкой, и они остались наедине с травой, кустами, деревьями, за которыми сверкала на солнце вода бассейна.

Марина завтракала и одновременно говорила по телефону с итальянцами. Он почти ничего не понимал из того, что она говорила. Впервые за всё время после инфаркта чувствовал себя счастливым. Не хотелось уходить отсюда, пересаживаться на кресло-каталку.

Допив кофе, он принялся отщипывать кусочки от оставшейся булочки, кидать их в траву налетевшей стае дроздов. Чёрные птички одна за другой упруго подскакивали к ногам, ухватывали свою порцию и отлетали куда-то под кусты.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила Марина, выключая телефон. — Могли бы поплавать в бассейне. Но за мной сейчас приедут, повезут на переговоры. Хочешь со мной? Нет? Тогда поедем наверх. Отдохнёшь до моего возвращения. Потом перед обедом поплаваем.

В этот момент со стороны бассейна возник очень высокий человек в махровом халате. Он быстро прошёл мимо них в сторону раскрытых дверей ресторана. Мелькнуло показавшееся знакомым лицо исключительной красоты.

— Как ты думаешь, кто это? — спросила жена.

— Кажется, какой-то всемирно известный киноактёр. Не помню, где я его видел.

Когда они поднялись на этаж и подъехали к своему номеру, тот оказался открытым. В нём орудовала пылесосом горничная.

— У нас чисто, — сказала Марина по-итальянски. — Только приехали. Спасибо.

Горничная ушла. Тотчас раздался звонок телефона.

— Все. За мной приехали, — сказала Марина.

Она быстро переоделась, достала из чемодана ноутбук, велела принять положенные после завтрака лекарства, поцеловала его и ушла.

Впервые после отъезда из Москвы он остался без попечения Марины.

Прислушался к себе. Сердце нисколько не болело, не чувствовалось. Дыхание было ровным, спокойным.

Отпихнув ногой кресло-каталку, шагнул к холодильнику. Там среди бутылочек с освежающими напитками обнаружил несколько баночек джина с тоником. Вскрыл одну, перенёс на балконный столик, сел рядом в пластиковое кресло.

— Шикарная жизнь! — сказал он вслух.

Отсюда хорошо были видны предгорья Альп, зелёные холмы под ними с белеющими виллами на вершинах, а здесь внизу красовался парк с бассейном, где сейчас плавало множество постояльцев отеля.

Джин с тоником оказался подозрительно некрепок. Он вошёл в комнату, достал из холодильника такую же баночку.

Попивал из неё, опершись о перила балкона. Солнечный день разгорался над парком, над бассейном, который, как он уже знал, был наполнен целебными термальными водами.

«Вдруг сердце не выдержит, не смогу плавать», — подумал он. И в эту минуту увидел — огибая бассейн широким шагом, целеустремлённо шёл высокий человек в коричневом махровом халате. В обеих руках он нёс по большому пластиковому пакету, в которых лежало что-то тяжёлое и плоское. Он направлялся в безлюдную глубину парка, заросшую буйной зеленью.

Незнакомец исчез. Без него всё, что было видно сверху, словно потускнело, потеряло ценность.

Солнце стало припекать. Пора было убираться в тень номера.

Он скинул ботинки, лёг поверх покрывала на кровать. Думал о том, что изредка попадаются люди, наделённые природным аристократизмом. И это, как ни странно, не обязательно зависит от происхождения. В жизни ему повезло встретить лишь нескольких подобных людей, чей жест, слово или даже молчаливое присутствие словно освящало все вокруг. Один из них был крестьянин из грузинского села Никалакеви.

Мощное притяжение подобных личностей безотчётно ощущают окружающие. Актёры кино особенно ценятся за это свойство. Скорее всего незнакомец в махровом халате и есть какой-то знаменитый актёр, то ли итальянский, то ли французский. А может быть, известный политик, которого видел по телевизору. Но политики обычно невыразительны, как стёртые монеты, а этот мало того, что красив, бездна обаяния, ещё и значителен как человек, взваливший на себя судьбы мира.

Так он размышлял, пока не заснул.

Разбудила его вернувшаяся после переговоров жена. Шёл третий час дня.

— Идём в бассейн, — сказала она, — потом обедать.

В ванной тоже висело два коричневых махровых халата. Переодевшись в них и подпоясавшись длинными махровыми поясами, они стали похожи на каких-то древнеримских сенаторов и покатили к бассейну.

«Шикарная жизнь», — повторял он про себя, скидывая под пальмой халат на лежак и погружаясь в неожиданно очень тёплую термальную воду. Плыл к дальнему противоположному краю, прислушивался к сердцу. Оно вроде не барахлило.

— Смотри, что здесь есть! — услышал он издали голос Марины.

Оказалось, в разных частях бассейна находятся подводные устройства для гидромассажа. К этому часу народу в бассейне осталось мало, наступило время обеда. И поэтому можно было свободно, не торопясь, воспользоваться этими бодрящими устройствами.

— Всё время приходится переодеваться, — посетовал он, когда они вернулись в номер.

Все та же женщина-администратор встретила их у входа в ресторан, подвела к столику у колонны, усадила. Тут же подошла одна из официанток с раскрытым блокнотом, стала предлагать на выбор изысканные закуски, первые и вторые блюда итальянской кухни.

Пока жена говорила с ней, он оглядывал зал. Празднично одетая публика, некоторые были с детьми, неспешно обедала. Отовсюду доносилась итальянская, немецкая, а порой и английская речь. Русских здесь не было. Это был их сокровенный западноевропейский мир, о котором он только читал в романах Томаса Манна, описывающих Европу перед Первой мировой войной.

Оказалось, в ресторане есть пианино, за которым безмолвным истуканом сидит уже немолодой человек с косичкой, исполняет без пауз одну за другой популярные мелодии прошедших десятилетий.

Ни днём ни вечером таинственного незнакомца в зале ресторана не было видно. То ли он приходил сюда раньше всех, то ли еду ему подавали прямо в номер, чтобы он не отрывался от каких-то очень важных дел.

Как-то утром за Мариной в очередной раз должна была приехать машина, отвезти её на фабрику в соседний городок. Решили успеть поплавать в бассейне и позавтракать.

В этот час бассейн был ещё пуст. Там плавал только один человек.

— Бон жур! — доброжелательно сказал он по-французски, когда их пути в бассейне пересеклись.

Опять поразило лицо незнакомца. Редкостно обаятельное лицо человека без возраста.

Потом они с женой завтракали под навесом, кормили дроздов хлебными крошками. Незнакомец одиноко завтракал за столиком неподалёку. Дроздов не кормил. Быстро допил кофе и ушёл.

После завтрака они поднялись к себе. Марина собралась и уехала.

C каждым днём оставаться одному становилось все невыносимее. С завистью подумал о вечно занятом незнакомце. Включил телевизор. Выключил. С облегчением подумал о том, что бездельничать в этом раю остаётся только один день.

Вечером в ресторане опять играл музыкант с косичкой. Была суббота. У всех на столиках стояли горящие свечи. Под бравурную музыку два повара в белых колпаках и передниках выкатили из кухни тележку с противнем, на котором возвышался огромный кусок запечённой телятины.

Электричество в зале погасло. Зато над тележкой взлетели звезды бенгальских огней. Повара шествовали со своей тележкой от столика к столику, приостанавливаясь и отрезая огромным ножом для желающих ломти дымящегося мяса.

Пианист, сидевший среди смачно жующих ртов, как автомат, продолжал играть всемирно известные шлягеры.

…Утром следующего дня они в последний раз пришли к бассейну. За те несколько дней, что они здесь пробыли, вся эта шикарная жизнь стала казаться ему повинностью. Как и унизительное кресло-каталка.

Сегодня бассейн был полон купающихся, визга детей. «Бульон!» — подумал он, выходя вслед за женой из очень тёплой воды. Они немного обсохли на солнышке, надели халаты. Он сел на кресло-каталку. Поехали было к отелю, как ему пришло в голову на прощанье поглядеть на ту часть парка за бассейном, где они ещё не были.

Здесь было тихо, безлюдно. Бабочки мелькали среди сосен и цветущих кустов гибискуса.

Внезапно он заметил за кустами белый пластиковый столик, за которым сидел человек в махровом халате.

В одной руке его была лупа, в другой пинцет.

Марина по инерции продолжала толкать кресло вперёд, и стало видно, что на столе лежат два толстенных раскрытых альбома, в которых многоцветной радугой что-то пестреет. Марки? Но нет, это было только похоже на марки.

— Бон жур! — сказал незнакомец и ослепительно улыбнулся.

— Марина, спроси, что это такое в его альбомах.

Она спросила. Перевела ответ:

— Я живу в Монако. С детства собираю бумажные колечки на сигарах, вот такие фирменные знаки. У меня самая большая коллекция в Европе.

Они попрощались и поехали к отелю. Пора было расставаться с этой шикарной жизнью.

 

«Жанетта» поправляла такелаж»

С моей стороны это было глупостью — возвращаться из школы домой проходными дворами. Избить человека, тем более убить на Тверской, называвшейся тогда улицей Горького, по которой всегда шли прохожие, было сложней, чем где-нибудь в малолюдном дворе.

А Васька поклялся меня убить.

Он появился у нас в седьмом классе зимой в середине учебного года. Приехал из Германии с отцом генерал-майором. Хвастливый переросток, угощавший всех американской жвачкой, одетый в сапоги и полувоенную форму. У него даже медаль была — «За отвагу». Хвастался, что имеет какой-то трофейный перламутровый пистолет. Уроков не делал. Учителям «тыкал», передразнивал. И ничего ему за это не было. Они его боялись. Ставили хорошие отметки.

За что он меня невзлюбил? За фамилию. Она ему сразу не понравилась.

Он мне тоже.

Однажды во время перемены нарочно уронил свою самописку под парту и приказал мне поднять.

Я пожал плечами и отошёл в сторону.

— Ребята, — весело сказал Васька окружающим, — а не убить ли мне этого еврейчика? Только спасибо скажут.

С этого дня я стал ходить в школу, как на каторгу. Шёл из своего дома на улице Огарева, сворачивал налево на улицу Горького, плёлся мимо надменных зданий, мимо красного Моссовета, пока не сворачивал под арку на улицу Станиславского, где находилась моя школа № 135.

Повстречаться с Васькой на этом пути я не боялся. Его по утрам привозили на служебной машине отца.

А вот после уроков он возвращался домой самостоятельно. Один или в окружении прихлебателей из нашего класса.

К весне напряжение между нами достигло того предела, когда даже учителям стало ясно, что неминуемо произойдёт что-то страшное. У нас уже была драка, когда он чуть не порвал мне щеку, а я едва не задушил его.

«Скажи родителям, чтобы перевели тебя в другую школу», — посоветовал наш старенький учитель истории Аркадий Николаевич. Но я не стал жаловаться родителям. Они вообще ни о чём не знали.

Между тем наступала весна первого послевоенного — 1946 — года. Апрель.

Зная, что Васька, возвращаясь из школы, идёт по улице Горького к метро «Охотный ряд», я, как мне казалось, открыл для себя спасительный путь — проходные дворы. Оказалось, проходными дворами можно дойти до самого моего дома.

С портфелем, в распахнутом пальтеце шёл я по новому, открывшемуся мне почти безлюдному пространству, в то время как слева за высокими спинами зданий глухо рокотала улица Горького.

Ощущение безопасности становилось настолько сильным, что я даже начинал напевать и насвистывать где-то услышанную песенку — «В Кейптаунском порту с пробоиной в борту ”Жаннетта” поправляла такелаж…»

Пройдя насквозь один двор, я попадал во второй, выходил в переулок, быстро пересекал его и снова скрывался в очередном дворе.

Это был особый мир. До конца не убитый асфальтом и гранитом, как улица Горького. Кое-где здесь уже поднималась трава, крались за воркующими голубями беспризорные кошки, а в одном месте на задворках Моссовета я открыл очаровательную канаву, где из воды высовывалась коряга, на которой я однажды застал нескольких греющихся на солнышке лягушат.

В конце концов я огибал какую-то обшарпанную церковь, превращённую в склад, и выходил к своему дому.

«В Кейптаунском порту с пробоиной в борту ”Жаннетта” поправляла такелаж…» Почему-то волновало это название яхты — «Жаннетта». Думалось о ней, как о невстреченной девушке.

Недолго длились мои одинокие странствия по дворам. Однажды, в первый по-настоящему жаркий день я увидел Ваську. Он стоял в пустынном дворе рядом с кучей строительного мусора. Ждал меня.

Я приостановился.

В этот момент со стороны улицы Горького под арку впорхнула молодая женщина с авоськой, в которой серебряно сверкал какой-то музыкальный инструмент и высовывался букетик фиалок. Она опустила свою ношу на тротуар, откинула полу плаща и стала, пригнувшись, торопливо подтягивать спустившийся чулок, пристёгивать его к резинкам.

«Жаннетта поправляла такелаж», — мелькнуло в моём сознании.

Васькино внимание тоже переключилось на прекрасную незнакомку, на её «такелаж».

Как загипнотизированный, он приблизился к ней. Зачем-то поднял авоську.

Она испуганно оглянулась. Выпрямилась.

— Отдайте!

Васька невозмутимо отошёл в сторону и начал вытаскивать из авоськи музыкальный инструмент.

— Отдай! — крикнул я со своего места и, чувствуя, что этого делать не следует, все таки добавил: — Фашист!

Васька швырнул ей авоську и медленно пошёл на меня. Захватил по дороге из мусорной кучи обл