Повести и рассказы

Фаст Говард

Компиляция

СОДЕРЖАНИЕ:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

 

― АЛИСА ―

 

1

НЕЗНАКОМЕЦ В ПОДЗЕМКЕ

Большинство мужчин, на мой взгляд, с большим опозданием осознают, что прожили жизнь почти понапрасну. Мы живем в процветающем обществе и наша цель — процветание. Некоторые путают процветание с богатством, но даже веками накопленное богатство, хранящееся в подземельях и сейфах, не обеспечит вам должного веса в обществе. Или — положения. Того самого положения, что само собой приобретается при покупке норковых манто, бриллиантов, «роллс-ройсов» и особняков за несколько сотен тысяч. Итак, девиз нашего общества — процветание. А вот о счастье говорить не принято. Даже вслух произнести, и то зазорно. Да и как определить, что такое счастье? Вот была у меня жена, которую я любил, твердо зная, что и она любит меня, и была четырехлетняя дочурка, которую мы оба любили, обожали, души в ней не чаяли. Обычное дело с четырехлетними дочурками. А ведь нашу природа ещё в придачу наградила синими глазами, золотистыми кудряшками, ангельским характером и той совершенно кукольной внешностью, от которой всегда тают родительские сердца и умиляются друзья. Словом, в нашем многострадальном мире горе и неурядицы обошли нашу семью стороной, но даже индульгенция от мук и страданий не смогла излечить мой недуг.

Болезнь же моя состояла в том, что у меня постепенно открывались глаза. Прозревал я медленно, день за днем, причем преимущественно по дороге домой с работы. А служил я чертежником-проектировщиком в преуспевающей архитектурной компании «Стерм и Яффи», расположенной на пересечении Сороковой улицы с Парк-авеню. Кроме меня в этой фирме трудились ещё человек сорок. Мое еженедельное жалованье составляло сто тридцать два доллара. Конечно, слесарем или плотником я зарабатывал бы куда больше, но выучился я на чертежника. Зато я носил чистые сорочки, а уходил с работы в пять часов вечера. Если меня не просили задержаться, что повторялось по меньшей мере пару раз в неделю.

Услышав, что нужно задержаться, я звонил жене в Телтон, штат Нью-Джерси, и говорил:

— Я чуть припозднюсь сегодня, милая. Нужно закончить одну срочную работу.

— Надолго?

— На часок-другой.

Бок о бок со мной трудился Фриц Мейсон, наши чертежные доски стояли совсем рядышком. Фриц был философом. Он любил приговаривать: «Люди вроде нас с тобой, Джонни, не живут, а прозябают». Не могу сказать, чтобы его слова считались верхом философской мысли, но я и сам чувствовал, что влачу достаточно жалкое существование. Пусть в этих словах не было вообще ничего оригинального, но каждый день, выходя из подземки на Сто шестьдесят восьмой улице, чтобы сесть на телтоновский автобус, я буквально печенкой ощущал это прозябание. Да, в тридцать пять лет от роду я впервые прозрел и осознал, что жизнь бренна, что никаких перспектив у меня нет, да и надеяться особенно не на что. Эти мысли въелись в меня, как ржавчина, завладев всем моим естеством. Фриц, прекрасно знавший, что со мной творится, как-то сказанул, что избавиться от этой напасти я смогу, только променяв её на другую напасть, и посоветовал связаться с какой-нибудь вечно голодной девчушкой, которыми так и кишит Нью-Йорк. Увы, в довершение всех моих бед мои заработки не позволяли мне связаться с кем бы то ни было.

* * *

Денек сегодня выдался ясный, свежий и не по-мартовскому погожий, на синем небе лишь местами кучерявились облака, и я уже заранее предвкушал, что прогуляюсь пешком до подземки и постараюсь добраться до Телтона ещё дотемна. Однако Джо Стерм, сын одного из владельцев нашей фирмы, подкинул мне работенку, с которой я управился только к шести. Фриц, вышедший на улицу вместе со мной, завязал разговор на тему о том, как выгодно быть сынком босса.

— Да, будь у меня такой папаша, я бы им показал, — мечтательно сказал он.

— Не трави понапрасну душу, — произнес я. — Чего нет, того нет.

— Увы, — вздохнул Фриц.

Он жил в Эймитивилле, на Лонг-Айленде, поэтому по вечерам после работы ездил на Пенсильванский вокзал.

— Кстати, не поторопись ты в свое время жениться, — сказал он, — положение ещё можно было бы исправить.

— Нет, Фриц, это вряд ли.

— А вот и нет.

Мы дошли до перекрестка и распрощались.

Фрицу предстояло пересечь Восьмую авеню, а я спустился в подземку. В четверть седьмого людей там набилось, как сельдей в бочке. Яблоку негде упасть. Я купил газету, протолкался к хвостовому вагону и потратил цент на жевательную резинку — больше ничего на цент не купишь. И вот тогда это и случилось. Невесть откуда взявшийся незнакомец повис на моей руке и жарко зашептал прямо в лицо — из его рта несло кислятиной и зловонием:

— Бога ради, помогите мне, мистер, мне плохо… Боже, как мне плохо…

В таких случаях любой нормальный человек машинально отвечает:

— Не приставайте ко мне, мистер. Посмотрите, сколько вокруг людей. Кто я вам? Я вас даже не знаю. Имейте совесть — отойдите.

Я уже открыл было рот, чтобы выпалить эту отповедь, но осекся — незнакомец вдруг напомнил мне моего отца. Да и на бродягу он ничуть не походил. Верно, он был без шляпы, но зато прекрасно одет. Нет, никак не бродяга. Ему и впрямь было плохо. Лет шестидесяти, может, немного старше, седовласый, голубоглазый — при иных обстоятельствах он выглядел бы милым и респектабельным старичком, но сейчас — его лицо было искажено гримасой боли и страха. В то самое мгновение, как незнакомец напомнил мне отца, мне вдруг стало стыдно и противно. Я дал себе зарок, что непременно помогу ему, пусть даже из-за этого и опоздаю домой часа на два-три. Как я мог поступить иначе, ведь остались во мне хоть крохи великодушия и человеколюбия.

Все эти мысли вихрем промелькнули у меня в голове. Платформа была набита битком. С противоположного перрона поезд уже отходил, а огни моего поезда, идущего из центра, уже показались из туннеля. Старичок повис на мне, заглянул куда-то мне через плечо, и вдруг боль на его лице сменилась нескрываемым ужасом. Охваченный смертельным страхом, он слепо отпрянул назад, споткнулся и свалился с платформы прямо под колеса поезда, который с грохотом въезжал на станцию. Машинист даже не успел сообразить, что случилось. В один миг старичок падал вниз, а буквально в следующую секунду его тело уже исчезло под накатывающейся махиной — вой, вырвавшийся из дюжин глоток невольных свидетелей был не менее ужасен, чем случившаяся трагедия.

Я слепо пробился через толпу дрожащих, причитающих, всхлипывающих и бессвязно лопочущих людей, которым наконец выдалось, о чем поговорить после скучного и бессмысленного, как и у меня, дня. Никому и в голову не пришло вспомнить про человека, которого ещё только что обнимал погибший; никто меня не окликнул; бегущие полицейские даже не взглянули в мою сторону, когда я вышел из метро на улицу. Они были лишь частью серого людского потока, устремившегося в подземку. Смерть перемещается быстрее звука; даже быстрее шепота.

Мое кредо такое же, как у сотен миллионов других людей. «Я тут ни при чем, оставьте меня в покое. Мое дело — сторона, я не хочу ни во что вмешиваться. Не приставайте ко мне. И все. Случившееся, конечно, ужасно, но ко мне не имеет ни малейшего отношения. Я его не толкал.»

Вот это последнее и решило дело. Я его не толкал. Задержись я в подземке хоть на минуту, наверняка нашелся бы умник, запомнивший меня, а потом его память стала бы выдавать то, что глаза вовсе и не видели. Мне такие фортели памяти были знакомы ещё по курсу психологии в нью-йоркском университете, когда профессор прицелился из банана, кто-то выстрелил, а потом мы все, как один, клялись и божились, что видели в руке у профессора пистолет. Я не хотел, чтобы нашлись свидетели, которые поклянутся, что старика толкнул я. Мысленно прокрутив перед глазами всю эту сцену, я ещё раз убедился, что даже не притрагивался к нему. Он просто отпрыгнул назад. Поскользнулся и свалился под поезд. Вот и все. Меня с ним не связывало ровным счетом ничего, если не считать возникшего было желания помочь больному старику. Я готов был присягнуть во всем этом на библии. Старик был болен и запуган, несчастный, дрожащий старикан, обратившийся ко мне за помощью. Теперь для него все позади.

Зачем же тогда я продолжаю здесь стоять? Неужели хочу посмотреть, как вынесут его останки? Нет, это мне ни к чему.

Стоял прохладный мартовский вечер, и я дрожал — но не от холода, а от испарины — пот тоненькими струйками стекал по моему телу. Я вздохнул, решительно повернулся, перешел на противоположную сторону Сорок второй улицы и зашагал к ближайшей станции метро. Над Нью-Йорком сгустились сумерки, в которых зазывно мерцали и переливались яркие неоновые огни бесчисленных баров.

Мимо меня пронеслась «скорая помощь», расчищая себе дорогу воем сирены. Санитары подберут то, что осталось от старичка, и упакуют в водонепроницаемый мешок. К горлу подкатила тошнота, но я подавил мучительный позыв и спустился в подземку. Здесь, на «Ай-А-Ти», одной из старейших веток нью-йоркского метро, поезда шли бесперебойно; здесь испуганные старички не сигали на рельсы и не задерживали тысячные толпы бледных ньюйоркцев, уставших от работы и давки. Я думал даже отдать ему дань уважения, но вместо этого развернул газету и погрузился в чтение, воспринимая слова как символы и даже не пытаясь понять скрытый в них смысл.

После Сто двадцать пятой улицы вагон начал пустеть; стоящих пассажиров уже почти не осталось. Я присел на освободившееся место, краешком глаза заметив, как на противоположное сиденье опустился какой-то мужчина. Минуту спустя, оторвав глаза от газеты, я обратил внимание, что он смотрит на меня в упор. Он был очень худой, с длинными, цвета воронова крыла волосами, зачесанными назад и уложенными в гребень с помощью какого-то фиксирующего лака. Длинное вытянутое лицо, черные бусинки вместо глаз; почему-то мне ещё бросилась в глаза его полосатая рубашка с галстуком, заколотой булавкой с жемчужной головкой. Незнакомец пристально разглядывал меня, нисколько не смущаясь, что я заметил его взгляд.

Когда поезд остановился на Сто шестьдесят восьмой улице, и я поднялся, чтобы выйти из вагона, незнакомец последовал за мной. Пройдя за мной по платформе несколько шагов, он взял меня за локоть и потребовал:

— Гони ключ, шеф.

Душа у меня сразу ушла в пятки. Все жители Нью-Йорка стараются отгородиться от окружающей действительности каменной стеной и всерьез пугаются, когда она рушится. Тем не менее, принимая во внимание даже этот факт, я струхнул больше, чем следовало. Впрочем, не забудьте: в моей стене в тот вечер бреши пробивали уже дважды. Несмотря на то, что мы живем в обществе, восхваляющем насилие почти в той же мере, как и секс, где мутные волны насилия потоком выплескиваются из газет, кинофильмов, телепрограмм, книг и журналов, большинство из нас все же с ним сталкивалось. Дрался я всего раз в жизни — в шестнадцать лет. Став взрослым, я ни разу не бил никого по лицу, да и сам не получал зуботычин; говоря по правде, я даже не знал бы, с чего начать. Поэтому я поступил так, как на моем месте повели бы себя многие другие. Отвернулся и зашагал вперед, не обращая внимания на тонколицего преследователя. Тому такое обращение пришлось не по нутру, догнав меня на лестнице, он грубо схватил меня за руку, резко развернул лицом к себе и процедил холодным тоном, от которого по спине у меня поползли мурашки:

— Я хотел по-доброму, сука, но ты вынуждаешь меня быть грубым. Отдавай ключ.

Немногие пассажиры, сошедшие с нашего поезда, уже поднялись по ступенькам к выходу, оставив нас вдвоем.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, — сказал я. — Я вас не знаю и не понимаю, чего вы от меня добиваетесь. К тому же, я опаздываю.

Я попытался высвободиться, но его пальцы стиснули мой локоть железной хваткой. Узколицый ухмыльнулся.

— Так я тебе и поверил.

— Отпустите меня.

— Отдай ключ — отпущу.

— Какой ключ? Я даже не понимаю, о чем вы говорите.

— Ключ, который отдал тебе старик.

— Какой старик?

— Шлакман! Шлакман! Не держи меня за дурака, гаденыш, со мной этот номер не пройдет. Я не знаю, кто ты такой и откуда ты взялся. Может, ты тут и ни при чем. Может, Шлакман просто случайно выбрал тебя из толпы. Мне на это начхать. Гони ключ!

— Я не понимаю, о каком ключе идет речь.

— Ты мне уже надоел! Я видел, как старик отдал тебе ключ. Хватит с тебя?

Я покачал головой.

— Я спешу на автобус. Извините.

Худолицый понизил голос до шепота. Зловещего, холодного и скрипучего, как несмазанные дверные петли. Его левая рука вынырнула из кармана и я увидел, что на пальцах тускло поблескивает угрожающего вида кастет.

— Слушай, падло, если не отдашь ключ, я отделаю тебя так, что ты сам себя не узнаешь. То, что сделал поезд со Шлакманом — пустяки по сравнению с той участью, что постигнет тебя…

Кто-то затопал вниз по ступенькам, и мой обидчик на мгновение ослабил хватку. Я резко толкнул его в грудь, а он, не ожидав такого подвоха, споткнулся и отлетел вниз, в последний миг сумев уцепиться за поручень. Не дожидаясь, пока обидчик опомнится, я опрометью кинулся вверх по лестнице, выскочил на улицу, пулей промчался на противоположную сторону и сломя голову влетел в здание автовокзала. В Телтоновский автобус уже шла посадка. Весь дрожа и судорожно дыша, я ввинтился в автобус и плюхнулся на ближайшее сиденье. Да, вел я себя не героически, но ведь я и не говорил, что я герой.

Когда автобус тронулся с места, мой неведомый противник, стоя на тротуаре, проводил меня внимательным и задумчивым взглядом.

— Вам плохо? — заботливо спросила сидевшая по соседству полная пожилая женщина. — Я могу попросить водителя, чтобы он остановился.

Спасибо, милая и душевная женщина. На коленях она держала два доверху заполненных пакета из магазина «Джимбелз», а нос украшало тонкое пенсне, ну очень приятная толстушка. Впрочем, потянись она сейчас к кнопке стоп-сигнала — мне кажется, я задушил бы её.

Я ответил, что со мной все в порядке.

— Просто я бежал, чтобы успеть на автобус, мэм, и запыхался. Спасибо, мэм, все нормально.

Все было нормально, если не считать того, что у меня клокотало в животе, стучало в висках, пересохло во рту и бешено колотилось сердце. Я никак не мог забыть, какой животный ужас охватил меня, когда тощий субъект пригрозил мне кастетом.

Принято считать, что мы должны быть храбрыми. Мы читаем столько книг про отважных и бесстрашных смельчаков, что потихоньку причисляем себя к ним и начинаем верить в собственную удаль. Потом же, когда мы осознаем, что это не так, нас охватывает чувство стыда. Память порой жестоко конфликтует с реальностью. Почему я сразу не поставил его на место? Надо было грозным тоном спросить, знает ли он, черт побери, с кем разговаривает?

Или я мог сказать:

— Вали отсюда, мозгляк, и благодари Бога, что я сегодня добрый.

Можно было прорычать эти слова таким грозным тоном, чтобы он понял со мной шутки плохи. Можно было, но загвоздка в том, что ещё никогда в жизни я ни на кого не рычал.

Вам было бы куда проще меня понять, расскажи я сразу, как я выгляжу. Я и не рассказал-то лишь по той простой причине, что и сам этого не знаю. Я понимаю, что вы мне не верите. Это потому, что вы — нормальные люди. Подавляющее большинство людей прекрасно знают, как выглядят или — на кого похожи. Я к их числу не отношусь. Порой я бреду по улице и встречаю двадцать, тридцать, сто человек, в каждом из которых узнаю себя. Среднего роста, нормального телосложения, с карими глазами, светло-русыми волосами и приятными, слепленными из папье-маше лицами. Участливыми лицами милых людей, всегда готовых прийти на помощь или выразить сочувствие, но какими-то ненастоящими. Алису, мою жену, такие измышления, вероятно, привели бы в ужас. Она считала, а возможно, и сейчас считает, что вышла замуж за красавца, но меня это не касается. Главное, что сам я считал свой облик совершенно непримечательным.

Как бы то ни было, сидя в автобусе, направлявшемся в Телтон, я ощущал себя в безопасности. Худолицый остался стоять на автовокзале и никаких путеводных ниточек, которые могли бы привести его ко мне с приставаниями по поводу какого-то дурацкого ключа, у него не было. Как он назвал этого старика — Шерман, Штейнман, Шлакман? Да, верно — Шлакман. Но какое отношение к мирному старичку мог иметь этот зловещий тип?

Убаюканный мерным гулом, я смежил очи, и вдруг передо мной с поразительной ясностью заново пронеслась вся картина случившегося. Вот старик хватает меня за руку, что-то бормочет, а в следующий миг его тщедушное тело уже летит под колеса надвигающегося поезда.

Содрогнувшись, я очнулся и машинально полез в карман за сигаретами. Потом я сообразил, где нахожусь, выпустил из руки сигаретную пачку, но тут же мои пальцы нащупали какой-то незнакомый предмет. Я вытащил его из кармана и… у меня отвалилась челюсть. Я держал в руке медный ключ от какого-то сейфа, ничем не примечательный, если не считать вытисненной в верхней части буквы «ф».

Значит, старик и в самом деле ухитрился всучить мне ключ, а костлявый тип это заметил. И почему я только сразу не полез в карман ещё там, в метро? Что мешало мне достать ключ и протянуть тощему со словами: «Заберите и — оставьте меня в покое»? Тогда уже никто и ничто не помешало бы мне остаться тем, кем я был до сих пор: проектировщиком по имени Джон Т.Кэмбер, тридцати пяти лет от роду, женатым, выпускником колледжа, прослужившим два года в армии и проторчавшим тринадцать лет подряд за чертежной доской. Мне хотелось лишь одного: забиться в самую глубокую нору и отлежаться.

Впрочем, по мере того, как я вертел ключ в руках, разглядывая его со всех сторон, паника улеглась. Я покосился на свою соседку — она так и пожирала ключ взглядом. Я спрятал его в карман и решил, что, сойдя на своей остановке, заброшу его в какие-нибудь самые непролазные и темные заросли. И умою руки. Тощий остался в Нью-Йорке, а встретиться с ним снова в гигантском городе — один шанс из десяти тысяч.

Или — нет?

Сойдя с автобуса, я не выбросил ключ. Я передумал. Но и руку из кармана вынул. Я не хотел к нему прикасаться.

Раз уж я ввязался в непонятное, но темное дело (я был абсолютно убежден, что оно темное), у меня оставался только один выход, чтобы вернуть себе спокойствие. Отдать ключ. Противник знал, на какой автобус я сел, и если ему и впрямь так необходим этот ключ, уже завтра встретит меня на автовокзале. Я уже даже заготовил объяснение, на случай встречи.

— Вот, возьмите ваш ключ. Я и вправду не знал, что он у меня, но потом случайно обнаружил его в своем кармане. Должно быть, этот старик незаметно засунул его туда. Я не знаю, что это за ключ, да и не хочу знать. Меня даже не разбирает любопытство. Я хочу только выкинуть всю эту историю из головы.

Мне показалось, что такое объяснение вполне логично. Я ведь не обратился в полицию, не правда ли? Худой мне угрожал, а я никуда не пошел. Подумав об этом, я тут же спросил себя: «А что бы я там сказал?»

Рассказал про ключ? И неминуемо нарвался бы на совершенно логичный вопрос: «Вы намеренно убили Шлакмана или случайно столкнули?»

Сейчас, когда я пишу эти слова, они кажутся мне бессмысленными и даже бредовыми. Ведь полицейские не располагали никакими доказательствами, что я знал Шлакмана, или хотя бы хоть раз встречался с ним. Ну, какие, скажите на милость, у меня могли быть основания для того, чтобы столкнуть под поезд безобидного незнакомого старика! Увы, у страха глаза велики. В тот мартовский вечер я возвращался домой почти уверенный, что преднамеренно сбросил Шлакмана с платформы.

Я оглянулся через плечо. И продолжал озираться, пока не добрался до дома.

За ужином я едва прикоснулся к еде. Алиса запекла изумительную утку, которую подала на стол с рисом и апельсиновым соусом, но я даже смотреть не мог на тарелку.

Я был злым и недовольным и попытался сорвать свое раздражение на Алисе за то, что Полли уже спала, когда я вернулся.

— Неужели ты не могла хоть поиграть с ней чуть подольше? Мало того, что приходишь домой измученный, так даже на собственного ребенка взглянуть нельзя.

— А ты когда-нибудь пробовал расшевелить такую малышку, когда она клюет носом? — обиженно спросила Алиса. — При всем желании я не смогла бы этого сделать.

— Но ты ведь и не пыталась.

— Ну и что? Ты говоришь так, как будто я подсыпала ей снотворное. Джонни, поешь, прошу тебя — тебе сразу станет лучше.

— Я не голоден.

— Ты только расслабься и тогда появится аппетит. Утка очень вкусная.

— При чем тут «расслабься»? Я просто не голоден. И — хватит о еде. Если, конечно, отказываясь от твоей жареной утки, я не разрушаю наш брачный союз.

Алиса внимательно посмотрела на меня и грустно покачала головой.

— Джонни, что случилось? — спросила она.

— А что всегда случается? — сварливо ответил я. — Ничего. Ни черта не происходит. Целыми днями просиживаю за своей дурацкой доской, отрабатывая нищенское жалованье. И ничего не случается. И никогда не случалось прежде. И не случится впредь.

— Ну, хорошо, — миролюбиво улыбнулась Алиса. — Значит, день такой выдался. Может, попозже проголодаешься. А мы пока попробуем расслабиться.

— Каким образом?

— Что?

— Я говорю — каким образом? Ты заладила — расслабиться, расслабиться. Что ты имеешь в виду?

— Телевизор, например, посмотрим, — вздохнула Алиса.

— Ага. Телевизор, например, посмотрим.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ничего. Ровным счетом ничего. Я просто с тобой соглашаюсь. Посмотрим телевизор. Например.

— Ты вовсе со мной не соглашаешься, Джонни. Ты заряжен на ссору. Через пять минут мы вцепимся друг другу в глаза, как кошка с собакой. Ты этого добиваешься?

— Знаешь, сколько раз за последние несколько недель ты вот так же сидела за столом напротив меня и предлагала мне расслабиться?

— Я ведь люблю тебя, Джонни. А ты порой возвращаешься совершенно измочаленный. Вот тогда я и предлагаю тебе отдохнуть. Что тут дурного?

— Мне не десять лет. Если бы я мог, я бы и сам давно расслабился. Я не мальчик, черт возьми!

— Я знаю, Джонни. Что случилось?

— Прямо на моих глазах под поезд упал человек, — вдруг выпалил я и рассказал про старика. Про ключ и тощего, правда, умолчал.

Алиса внимательно выслушала, то и дело сочувственно кивая. Рассказывая ей про случай в метро, я вдруг заметил, какая она хорошенькая. Молодая и удивительно милая. И чего она во мне нашла, в тысячный раз невольно подумал я.

— Какой ужас! — вырвалось у нее, когда я закончил.

— И я позорно удрал. Сбежал. Вот — какой я молодец! Можешь гордиться своим мужем.

— Джонни, милый, этот человек погиб. Ты уже ничем не смог бы помочь ему. Есть люди, которых чужие несчастья просто притягивают. Они готовы хоть целыми днями напролет стоять и смотреть на жертвы аварии. Помню, однажды грузовик сбил женщину и вокруг мигом собралась толпа. Так вот, некоторые зеваки затеяли драку, чтобы пробиться поближе. Они даже не хотели помочь несчастной — их обуревало желание увидеть её страдания. Мне такое любопытство не по душе. Я рада, что ты ушел оттуда.

— Я вовсе не поэтому ушел.

— Да, Джонни. Я понимаю.

Я не мог объяснить ей подлинную причину своего бегства. Даже крохотную её часть. Я сказал:

— Я просто испугался. Нашлись бы очевидцы, которые указали бы на меня: «Вот он! Это он его толкнул.» Я ведь даже не прикоснулся к нему. Он сам отпрыгнул. Но я испугался и сбежал.

— Это вполне естественно, Джонни. Любой на твоем месте поступил бы точно так же.

— Да, естественно. Для меня такое поведение давно стало нормой. Как будто я жду, пока меня наградят медалью за примерную и прилежную службу. Не могу уволиться с идиотской опостылевшей работы. Боюсь честно высказать себе все, что о себе думаю. Боюсь попытать счастья в чем-то новом. Скоро стану самого себя бояться. И все это, оказывается — вполне естественно.

Мы уже ложились в постель. Я был в пижаме, а моя жена — в ночной рубашке. Вдруг Алиса прижалась ко мне и сказала:

— Знаешь, Джонни, мы с тобой должны благодарить Бога — ведь у нас есть такая чудесная дочурка, замечательный дом и мы сами…

— Тоже мне дом — две спальни! Повернуться негде.

— Замечательный дом, в котором живут такие прекрасные люди.

— Что толку в наше время от прекрасных людей? И вообще — хватить болтать всякие глупости!

— Джонни!

— Ну, хорошо, извини, — вздохнул я. — Извини, что я так сказал.

Алиса старательно боролась с нахлынувшим гневом.

— Ты меня тоже извини, Джонни. Мне не следовало заводить этот разговор.

 

2

ДЕВУШКА В ПОДЗЕМКЕ

Утром моя четырехлетняя дочурка Полли была само очарование. Алиса не вспоминала о вчерашней размолвке, а в синем небе ласково сияло солнце. Денек обещал выдаться не по-весеннему теплым. Полли веселилась до упаду, сочинив про меня стишок:

— А мой папа сосет лапу.

Стишок у неё получился немного куцый, но зато сочный, и за завтраком Полли пыжилась от гордости. Вдохновение не отразилось на её аппетите. Алиса испекла мой любимый черничный пирог с медом. Едва мы сели завтракать, как заглянул Алан Харрис, двенадцатилетний паренек, который убирал у нас в доме, а раз в неделю подстригал газон. Мы пригласили его за стол, составить нам компанию. Полли от паренька просто млела — довольно редкое явление для четырехлеток.

— А мой папа сосет лапу, — важно возвестила она, как только Алан занял место за столом.

— В каком смысле? — удивился Алан.

Полли поставила локти на стол, оперлась на них своим кукольным личиком и принялась пожирать Алана глазами. Глазищи у неё были замечательные: огромные и бездонно-синие. Сейчас они смотрели на подростка с недетским обожанием. Впрочем, Алана Харриса это, похоже, не слишком беспокоило — он за обе щеки уписывал сладкий пирог, закопавшись в него по самые уши. Я неодобрительно покачал головой. Не к лицу, мне кажется, двенадцатилетнему мужчине позволять своему чувству голода брать верх над романтикой. Да и моей дочери не подобает расточать свою любовь с такой готовностью.

— Это стихотворение, — заявила она.

— Стихотворение? — С набитым ртом у него это прозвучало как «штихошваренье».

— Да.

Алан проглотил огромный кусок пирога и заявил, что ему так не кажется. Полли возмутилась.

— Не понимаешь, что ли — папа и лапа?

Алан не понял. Я решил, что он зануда, и не стоит моей дочери из-за него убиваться.

— Поэтому это и есть стихотворение, понял? — Голосок Полли предательски задрожал. Для женщины всегда оказывается страшным ударом, когда выясняется, что у мужчины, которого она полюбила за внешность, не хватает мозгов.

Когда я собрался уходить, Полли взяла меня за руку и проводила до тротуара.

— Подними меня, чтобы поцеловаться, — попросила она. Я взял её на руки. Полли огорченно спросила, не знаю ли я, почему Алан Харрис её не любит.

— Что ты, он влюблен в тебя по уши.

— Ему не понравилось мое стихотворение.

— Это — разные вещи, малышка.

— Вовсе нет.

Дойдя до угла, я оглянулся. Полли стояла на прежнем месте, маленькая, прелестная и, по-своему, куда мудрее меня. Я помахал ей, она замахала в ответ, и я зашагал к автобусной остановке.

Чувствовал я себя несравненно лучше. Все вчерашние события канули в Лету, растаяв, как кошмарный сон. Несколько раз за ночь, просыпаясь, я обдумывал происшедшее, и пришел к выводу, что инцидент исчерпан, что я замел все следы и опасаться мне нечего. Словом, я настолько успокоился, что напрочь позабыл о случившемся накануне и наслаждался прекрасным утром.

Сидя в автобусе, я читал газету, и уже только в Нью-Йорке, когда впереди замаячил мост Джорджа Вашингтона, вспомнил о вчерашнем эпизоде и сунул руку в карман, чтобы ещё раз посмотреть на ключ.

Ключ исчез!

Реальность обрушилась на меня, как Ниагарский водопад. И я начал лихорадочно шарить по всем карманам, пытаясь нащупать проклятый ключ. Бесполезно, он как сквозь землю провалился.

Однако уже в следующий миг я вздохнул с облегчением. У меня было три демисезонных костюма: темно-серый фланелевый, темно-серый же шерстяной и черный твидовый. Не слишком шикарно, но с моим жалованьем на большее рассчитывать трудно. Я мог позволить себе приобрести один костюм в год, причем такой, в котором не стыдно появиться на работе. Вчера на мне был черный твидовый. Сегодня я вышел во фланелевом. Алиса следит за тем, чтобы костюмы всегда были чистые и отглаженные, а я, прежде чем лечь спать, выкладываю всю мелочь из брючных карманов. Только из брючных, к пиджаку я не прикасаюсь. Таким образом с ключом все прояснилось, но все же, чтобы сбросить камень с плеч, я решил позвонить домой. Сойдя с автобуса, я, рискуя опоздать на службу, уединился в будке телефона-автомата и позвонил Алисе.

— Слушай, детка, — сказал я. — Я звоню с автовокзала. Это, конечно, не вопрос жизни и смерти, но меня разбирает любопытство: ты не залезешь в карман костюма, в котором я был вчера? Там должен быть ключ.

— Как, ты забыл ключи? Джонни, это не страшно — я буду дома…

— Нет, — перебил я. — Речь идет не о моих ключах. Там должен быть один ключ. Плоский. Ключ от индивидуального сейфа.

— Джонни, но ведь у нас нет своего сейфа. Мы это обсуждали, но решили, что нам пока такое удовольствие не по карману. Неужели ты все-таки снял сейф?

— Алиса, это не мой ключ. Прошу тебя, проверь у меня в карманах.

— Судя по твоему голосу, можно подумать, что без этого ключа мир перевернется.

— Извини, зайка, я не хотел тебя встревожить, — сказал я, пытаясь придать голосу легкость и беззаботность. — Ничего особенного в нем, конечно, нет. Просто это ключ от одного из сейфов в нашей конторе и мне бы не хотелось, чтобы он потерялся.

— Хорошо, Джонни. Я схожу посмотрю.

В ожидании её возвращения мне пришлось опустить в прорезь вторую монетку. Меня била мелкая дрожь, на сердце лежал тяжеленный камень, а со лба струились ручейки пота. Я вынул носовой платок и, кляня себя за трусость и легкомыслие, утер пот.

Наконец Алиса взяла трубку и сказала:

— Все в порядке, Джонни, я нашла его. Маленький плоский ключ с буковкой «ф».

Должно быть, она услышала, как я шумно вздохнул, потому что взволнованно спросила:

— У тебя все в порядке, Джонни?

Теперь, когда я мог позволить себе расслабиться, я благодушно произнес:

— Разумеется, милая. Только смотри, не выбрасывай его. Храни, как зеницу ока. Хорошо?

— Да, Джонни, — просто сказала Алиса.

День снова обрел для меня прежнюю прелесть. Выйдя из будки, я нарвался на белозубую улыбку темнокожего мальчишки-чистильщика обуви. Весело подмигнув мне, он спросил:

— Наведем глянец, мистер?

Я спросил, почему он не в школе. Сердце мое перестало стучать, как отбойный молоток, и мне захотелось пару минут спокойно постоять и перевести дух.

Я поставил ногу на деревянный ящик, а мальчишка серьезно сказал:

— Почему-то, мистер, люди сразу думают самое плохое. Я вот, например, учусь во вторую смену. Поэтому по утрам успеваю немного подработать.

Почему-то этот ответ настолько мне понравился, что я вручил мальчишке целых двадцать пять центов. Щедрый жест обошелся мне в необходимость перенести свой обед из дешевого ресторанчика в кафетерий и заодно подпортил мне настроение. Господи, до чего мне надоело считать центы, экономя на любых мелочах и, не будучи способным позволить себе и пообедать и почистить туфли, только перекидывать мелочь из одной статьи расходов в другую. У меня был приобретенный в кредит дом, купленные в рассрочку автомобиль, стиральная машина и телевизор — вот и вся моя собственность.

Я спустился в подземку, сел в поезд и снова погрузился в газету. Новости не утешали. В нью-йоркском метро старик свалился под поезд. В Алжире террористы расстреляли двенадцать человек. Двоих — с особой жестокостью. На первой полосе были помещены фотографии. На одном фотоснимке была изображена знакомая мне платформа подземки. На втором — улочка в Алжире, на которой валялись окровавленные трупы.

Как правило, читая газетные сообщения о насилии, я, как и большинство людей, остаюсь к ним равнодушен. Чужие страдания редко трогают людей.

Теперь же все было не так. Я оказался замешан и сам. Я сам столкнулся со страхом и насилием и не знал, избавлюсь ли когда-нибудь от этого ощущения.

Подняв глаза, я увидел, что прямо передо мной стоит необычайной красоты девушка. Взглянув на неё ещё пару раз, я встал и уступил ей место. Не потому, что я джентльмен — в Нью-Йорке джентльменов нет, — а по той лишь причине, что мне ещё никогда в жизни не приходилось видеть столь ошеломляюще прекрасную девушку, а, стоя, глазеть на неё было удобнее. Наградив меня милой улыбкой, красотка поблагодарила меня и села. Ее черные, как смоль, волосы изящно обрамляли прелестное ангельское личико с серыми, чуть раскосыми, глазами и молочно-белой кожей. Разглядывая незнакомку, я испытывал такой восторг, словно никогда прежде не видел женщину.

Я молча стоял и любовался ею. Пусть я и не люблю свою жену со всей страстью восьмилетней давности, я все равно люблю её, но если найдется мужчина, который заявит, что никогда не пялится на хорошеньких девушек, то он — бессовестный лгун.

Мы с Алисой поженились за четыре года до появления на свет Полли. Алисе было тогда двадцать пять, а мне — двадцать семь. За шесть лет до нашей свадьбы Алиса перебралась в Штаты из Англии. Ей было двенадцать, когда немцы бомбили Лондон. Во время бомбежки погибли её родители и Алиса стала жить у старенькой тетки. Ей пришлось бросить школу и начать работать на ткацкой фабрике. После смерти тетки Алиса согласилась на предложение американской компании и эмигрировала в Нью-Йорк, где, по контракту, должна была проработать три года гувернанткой, чтобы возместить расходы компании на перевоз и предоставленное жилье. Вот так и случилось, что Алисе пришлось три года жить и по пятнадцать часов в день готовить, стирать, гладить и убирать в квартире на Парк-авеню, где обитала семья из пяти человек.

Отработав три года, Алиса устроилась на курсы программистов, которые с успехом и закончила. Познакомились мы с ней в «Стивенс Ассошиейтс», крупной архитектурной компании, в которой мы оба служили. Одинокие и неустроенные (я приехал в Нью-Йорк из захолустного городка Толело, что в штате Огайо), мы приглянулись друг другу с первого взгляда и год спустя поженились.

Алиса всей душой мечтала об обители посреди зелени или, хотя бы — о крохотном собственном садике. Поэтому, сложив свои скудные сбережения, мы внесли первый взнос за домик в Телтоне. Будущее нас не особенно тревожило, мы были молоды и преисполнены самых радужных надежд и смелых замыслов. Детей мы обожали и решили, что заведем их целую кучу, чтобы отдать им всю любовь и тепло, которых были лишены сами в собственном детстве.

Однако прошло почти четыре года, а дети не появлялись. Мы потратили уйму денег на врачей и специалистов, но, кроме заверений, что у нас с женой все в полном порядке, так ничего от них и не дождались.

Когда появилась на свет Полли, ситуация была критической — жизнь Алисы висела на волоске. Пришлось делать кесарево сечение, после которого развились осложнения, заставившие Алису провести в больнице ещё пять недель. Врачи уверяли, что больше детей у нас не будет. Увы, жизнь подтвердила их правоту.

На службу я опоздал на целых двадцать минут. Фриц Мейсон съехидничал по этому поводу, а я ответил колкостью. Он удивленно заметил, что уж больно я обидчив сегодня. В ответ я уже в совсем резкой форме послал его к дьяволу.

Фриц метнул на меня удивленный взгляд, но я смолчал. Я прекрасно понимал, что должен извиниться или хотя бы объяснить причину своего раздражения, но так и не собрался с духом. Пришпилив к доске ватманский лист, я погрузился в изучение планов. Из оцепенения меня вывел голос Фрица:

— Что случилось, Джонни?

— Что? — встрепенулся я.

— Ты уже десять минут таращишься на этот план.

— Неужели?

— Я просто забеспокоился…

В этот миг зазвонил телефон. Фриц снял трубку, потом протянул её мне.

— Тебя, Джонни, — сказал он.

Я поднес трубку к уху.

— Алло?

Молчание.

— Алло! — сказал я. — Потом, ещё громче: — Алло!

Я уже собрался было положить трубку, когда незнакомый гортанный голос прохрипел:

— Кэмбер?

— Да, это Джон Кэмбер, — произнес я. — А кто это говорит?

— Ты меня не знаешь, Кэмбер. Старик был мой отец.

— Какой старик? Вы уверены, что вам нужен именно я? Меня зовут Джон Кэмбер.

— Я знаю, Кэмбер.

— Так чего вы от меня хотите? Кто вы?

— Моя фамилия Шлакман. Это тебе о чем-нибудь говорит?

У меня перехватило дыхание. Я беспомощно оглянулся на Фрица, который смотрел на меня в упор. Перехватив мой взгляд, он потупил глаза и погрузился в работу.

— Шлакман, — повторил гортанный голос.

— Да…

— Ганс Шлакман.

— Чего вы хотите? — пролепетал я.

— Я хочу с тобой поговорить, Кэмбер.

— О чем?

— О делах, Кэмбер. О разных делах.

— Мне не о чем с вами разговаривать. Как я узнаю, что вы тот, за кого себя выдаете?

— Поверь уж мне на слово, Кэмбер. Что случилось со стариком? Он упал? Его кто-нибудь столкнул? Расскажи мне, как он кончил.

— Я не могу говорить с вами по телефону.

— А ключ, Кэмбер? Я слышал, что он достался тебе.

— Я не могу с вами говорить, — беспомощно произнес я и положил трубку. Потом кинул взгляд на Фрица. Он казался по уши погруженным в работу. Я взял карандаш, но рука предательски дрожала. Телефон продребезжал снова. Я услышал тот же голос.

— Кэмбер?

— Да.

— Не пытайся от меня отделаться, ублюдок. Усек? Не смей вешать трубку.

— Я не знаю, кто вы такой, и не понимаю, о чем вы говорите.

— Это тебе не бирюльки, Кэмбер. Это серьезная игра. Ты ввязался в опасное дело. Усек? Не будь козлом — не рассчитывай, что у тебя что-нибудь выгорит. Ты ведь уже встречался с Энджи?

Я слушал, судорожно дыша.

— Я тебе кое-что расскажу про Энджи. На первый взгляд, он не кажется таким опасным. Он ведь выглядит, как былинка, которая от ветра переломится. Так вот, Кэмбер, это не так. Энджи ходит без пушки, он носит с собой только кастет и консервный нож. Так вот, тебя вывернет наизнанку, если ты увидишь, как он ими пользуется. То, что сделал поезд с моим отцом, ничто по сравнению с тем, что делает Энджи со своими жертвами. Будь умницей, Джонни. Будь умницей. Я, например, давно в облаках не витаю. И слез над своим стариком не лью. Да, он предпочел свести счеты с жизнью таким тяжким образом. В жизни ему крепко досталось. Если бы нам с тобой давали доллар за всякий раз, когда мой старикан ввязывался в какую-нибудь свару, Рокфеллер просил бы у нас милостыню. Ну да ладно, речь не об этом, Джонни. Суть в том, что я должен с тобой поговорить. И, чем скорее, тем лучше. Для тебя. Ключ у тебя. Ты теперь на мушке. Знаешь, что такое — быть на мушке? Это значит, что все на тебя охотятся, а тебе и прикрыться нечем. Кроме ключа.

— Я не понимаю, о чем вы говорите, — прошептал я.

— Брось ты мне лапшу на уши вешать, Джонни! Я же тебе добра хочу. Кроме меня, тебе некому помочь. Так что давай потолкуем.

Я положил трубку. Видя, как я тупо уставился перед собой, Фриц спросил:

— Неприятности, Джонни?

Я потряс головой. Я пока и сам не представлял, во что влип. Названия этому не было, хотя бы потому, что это просто не могло случиться. Или случилось, но не со мной. Не с Джонни Кэмбером.

— Меня подловили на этой чертовой дымовой трубе, — сказал Фриц. — И теперь я только сплю и вижу это здание в две мили высотой, что так мечтал построить Фрэнк Ллойд Райт{Знаменитый американский архитектор (1869–1959).}. Еще ребенком я решил, что непременно возведу его. Я обожал этого старикана. Мне посчастливилось с ним познакомиться. Знаешь, какой он был, Джонни?

— Нет, — замогильным голосом откликнулся я. — Не знаю.

— Он был настоящей личностью, — мечтательно вздохнул Фриц. — Цивилизованной личностью. Точнее так: он был единственным человеком в мире пещерных дикарей.

Фрэнк Яффи вызвал меня в свой кабинет. Это был жесткий и требовательный, но на редкость доброжелательный человек. Они со Стермом изначально распределили роли так: Стерм рычал и топал ногами, а Яффи уговаривал и сглаживал острые углы. Поскольку платили нам жалкие гроши, а требовали чересчур много, такое разделение было необходимо. Был он толст и с виду неповоротлив, с тройным подбородком и грушевидной головой. Примерный семьянин, живший в Коннектикуте с женой и тремя детьми, он также выполнял обязанности дьякона в местной церкви и содержал в Нью-Йорке маленькую квартирку, в которой удовлетворял свою страсть к женскому разнообразию. Так, во всяком случае, гласила конторская молва, подкрепленная показаниями двух соблазненных и уволенных стенографисток. Впрочем, что до меня, то Яффи мог содержать хоть целый гарем, повысь он мне только жалованье и не заставляй работать сверхурочно.

Однако Яффи пригласил меня к себе вовсе не для того, чтобы сообщить о повышении жалованья. Склонившись над моим последним чертежом, он устремил на меня испытующий взгляд, нацепил на лицо дежурную улыбку и поинтересовался, как я себя чувствую.

— Нормально, — ответил я.

— Садись, Джонни. — Я опустился в кожаное кресло, стоявшее напротив его стола. — Выглядишь ты неважно. Должно быть, прихворнул немного, да? Иначе я не могу это объяснить. — Он ткнул пальцем в мой последний чертеж. — Работу ты запорол. Что ж, такое с каждым случается. Но ведь сегодня ты вдобавок и опоздал! — Он сокрушенно покачал головой. — Будь это в моих силах и, если бы ты справлялся с работой, я бы позволил тебе приходить и в десять и даже в одиннадцать. Но, увы, я распоряжаться не вправе. У нас есть определенный распорядок, которому подчиняются все. Впрочем, оставим это. У тебя нелады дома?

— Нет, я просто не в своей тарелке, — сказал я. — Не стану притворяться. Просто сегодня неудачный день.

— Ты заболел, Джонни?

— Может быть. Точно не знаю.

— Хочешь взять отгул?

— Да, пожалуй, — кивнул я. — Если можно. За мой счет, разумеется.

— Нет, один день компания тебе оплатит, — великодушно сказал Яффи. — Езжай домой и отоспись. Приведи себя в порядок.

Я кивнул, поблагодарил его и встал.

— Джонни?

— Да, сэр?

— Джонни, я никогда не лезу в чужие дела. Я не позволяю себе вмешиваться в чужую жизнь. Но… ты не возражаешь, если я задам тебе один личный вопрос?

— Нет, сэр — спрашивайте.

— Ты поссорился с женой?

Я глубоко вздохнул, потом сглотнул и ответил:

— Нет, сэр. Мы не поссорились. Свои проблемы у нас конечно, есть, но до ссоры пока не дошло.

— Ты ходишь в церковь, Джонни?

Нет смысла терять работу ради того, чтобы послать своего босса к дьяволу. Тем более, когда на руках у тебя жена и ребенок, а за душой ничего, кроме долгов. Я набрал в грудь побольше воздуха и ответил Яффи, что церковь посещаю, но только время от времени.

— А ведь живем-то мы отнюдь не время от времени, Джонни, — сказал он. — Начни ходить каждую неделю. Попробуй, Джонни. А теперь — ступай и приведи себя в порядок.

Грушевидная физиономия расплылась в улыбке. Прикрыв за собой дверь, я прошептал:

— Черт бы побрал эту жирную скотину!

Но радости не ощутил.

Однако отгул, в котором я нуждался, как в воздухе, он мне все-таки дал!

 

3

ДИПЛОМАТ

Одиннадцать тридцать. Я вышел из коридора, прошагал к лифту и нажал на кнопку вызова. Подошла кабина, и Крис Малдун услужливо распахнул двери. Малдун — плюгавый, скособоченный и на редкость безобразный человечек, для которого, по-моему, и с самим собой-то ужиться непросто. Он был признателен за малейшее проявление внимания, а я всегда старался обращаться с ним по-человечески. Увидев меня, он ухмыльнулся и произнес:

— Да, мистер Кэмбер, если бы она дожидалась меня, я бы тоже постарался удрать как можно раньше.

Я недоуменно уставился на него.

— Кто?

— Да эта дамочка.

Лифт устремился вниз.

— Какая дамочка?

— Она спрашивала меня про вас.

— Кто она? Как её зовут? — Мое сердце сжалось от одной лишь мысли о том, что какое-то несчастье заставило Алису примчаться в Нью-Йорк.

— Не знаю, мистер Кэмбер. Я сказал ей, где вы служите, а она ответила, что подождет вас в вестибюле.

Лифт спустился на первый этаж и Малдун кивнул в сторону поджидавшей меня девушки.

Сначала у меня в голове промелькнуло лишь мимолетное ощущение чего-то знакомого, смешанное с восхищением перед столь чистой и девственной красотой. Но уже в следующий миг я её узнал. Эта была та самая ошеломляюще прекрасная девушка, которой я утром уступил свое место в вагоне подземки. Удивительно, но меня не столько поразило, что она здесь, как то, что она спросила именно меня.

Прелестная незнакомка приблизилась вплотную ко мне, протянула руку и спросила:

— Вы — мистер Кэмбер?

Голос у неё был грудной и певучий, с каким-то едва уловимым акцентом.

— Откуда вы меня знаете? — тупо спросил я.

— Я все объясню чуть позже. Меня зовут Ленни Монтес. Я бы хотела поговорить с вами. Может, прогуляемся?

— Прогуляемся? Э-эээ, куда? — неуклюже прохрипел я.

— Да куда угодно. Вокруг квартала, если хотите. На улице очень приятно. Или у вас есть какие-то срочные дела, мистер Кэмбер?

— Нет. Ничего срочного у меня нет.

— Вот и чудненько.

Она взяла меня за руку и увлекла к выходу. На полпути я остановился и сказал:

— Я не совсем понимаю, мисс Монтес — мы ведь даже не знакомы.

— О, но ведь я вас знаю. Вы так любезно уступили мне свое место в метро — таких джентльменов сейчас днем с огнем не встретишь.

Глядя на девушку, трудно было поверить, что она ездит в метро. Одна бриллиантовая брошка, должно быть, стоила приличного отрезка любой линии метро. Да и серый, с иголочки, костюм совершенно не походил на унылую бесцветную униформу постоянных пользователей нью-йоркской подземки.

Появление девушки и встревожило и озадачило меня, но тем не менее, пригласи она меня вскарабкаться вместе с собой по отвесной стене Эмпайр Стейт Билдинга, я бы согласился. И вдобавок присягнул бы на всех библиях штата Канзас, что это существо не способно даже затаить злой умысел, не то, что совершить дурной поступок. Вблизи я уже рассмотрел, что ей не девятнадцать, и даже не двадцать лет, но, будь ей даже двадцать семь или двадцать восемь, менее чистой и невинной она от этого не стала.

Мы вышли на улицу и, при солнечном свете, её кожа засияла молочной белизной и свежестью. Природной, без тени косметики. Ленни снова взяла меня за руку и прильнула ко мне, словно мы были знакомы уже десять лет. Я сказал:

— Я не могу поверить собственным глазам. Откуда вы знаете, как меня зовут? Кто вы? Ведь такие чудеса ни с кем не случаются. Можно прожить в Нью-Йорке пять жизней и не испытать ничего подобного. Разве что Роберт Луис Стивенсон мог написать такой роман, а доверчивые викторианцы проглотили бы его. Но я не реликт викторианской эпохи…

— Отчего же нет, мистер Кэмбер? Вы — такой красивый и романтичный…

— Вот уж нет. Не сегодня, во всяком случае.

Дойдя до угла, мы свернули к Лексингтон-авеню. Я послушно шагал за Ленни и даже не удивился, когда она сказала:

— Вы, конечно, догадались, что я ждала вас на автовокзале, а потом последовала за вами в подземку. Так что наша встреча — вовсе не случайность.

— Я просто надеялся, что она может оказаться случайностью, — глухо пробормотал я. — Это ведь все из-за ключа, верно? Черт бы побрал этот проклятый ключ.

— Да, — кивнула Ленни. — Это из-за ключа.

Мы пересекли Лексингтон-авеню, оставили позади Третью авеню и уже приближались ко Второй, а я все шагал рядом с ней, покорно, как теленок. С юношеской поры я не испытывал такого удивительного ощущения. Эта девушка словно околдовала меня, её близость, тепло её руки просто завораживали. Я утратил всяческий контроль над собой.

— Если бы не злосчастный ключ, — говорил я себе, — она бы тебя даже не заметила. Опомнись, Джон Кэмбер, ведь твоего позорного жалованья не хватит ей даже на помаду. Неужели ты способен так беспамятно влюбиться в женщину, которой нужно от тебя только одно — без помех завладеть ключом?

Словно угадав мои мысли, она взглянула на меня и спросила:

— Что тебя заботит, Джонни?

Господи, мы и гуляли-то каких-то четверть часа. Почему она уже зовет меня Джонни? Почему бы и мне не называть её Ленни?

— Ты такой молчаливый.

— Да…

— Я тебе, кажется, очень понравилась, да?

Простота, с которой она произнесла эти слова, затенила их безыскусность.

— Я тебе понравилась, а ты переживаешь из-за того, что ведешь себя, как мальчишка. Тебе стыдно за себя. Ты думаешь о том, что нас разделяет твой мир и мой…

— Я даже не представляю, откуда ты взялась, — слабым голосом пробормотал я.

— И все-таки, ты думаешь именно об этом и пытаешься понять — хорошая я или плохая. Значит, я была права, назвав тебя викторианцем. Ты ведь хочешь с головой окунуться в романтическое приключение, но не знаешь, можешь ли позволить себе влюбиться в меня.

— Я не имею права влюбиться ни в тебя, ни в кого-либо другого.

— Самое дешевое в мире удовольствие — и не можешь себе позволить?

— Да, но ведь тебе нужен только ключ. Давай сперва поговорим о деле. Тебя интересует всего лишь этот чертов ключ, а я для тебя — не более, чем подопытный кролик. Хорошо. Мне не привыкать к такой роли.

— Это все, на что ты способен, Джонни? Много ли ты знаешь о женщинах? Или о себе? Мне кажется, ты очень милый. Такой молодой и свежий…

— Свежий?

— О, мой английский не всегда позволяет мне сказать именно то, что я думаю. Я хотела сказать, что ты — чистый, искренний. Я ведь приехала из Европы, Джонни, а в Европе мужчины с такими качествами давно перевелись. Тебе ведь уже тридцать два, а то и все тридцать три…

— Тридцать пять.

— Видишь — даже тридцать пять, а ты все ещё по-юношески трогателен и чист душой. Меня, например, такие качества очень привлекают.

— Но ещё более тебя привлекает ключ, — уточнил я.

— Почему ты все время переводишь разговор на этот ключ, Джонни?

— Потому что тебя интересует только он, — упрямо сказал я.

— Нет, меня интересуешь ты.

Мы свернули на Вторую авеню, медленно шагая под лучами приятного мартовского солнца. Мне хотелось, чтобы наша встреча продолжалась как можно дольше, до бесконечности. Какие бы неприятности ни доставил мне ключ, все-таки он подарит мне ещё четверть часа, а то и все полчаса общения с ней.

— И почему все так гоняются за этим ключом? — не выдержал я. — Почему он настолько важен? Это ведь ключ от сейфа, да?

— Ты только про ключ и думаешь, Джонни.

— До тех пор, пока незнакомый старик не подсунул мне его, я жил совершенно нормальной жизнью. Без всяких проблем. То есть, свои сложности у меня, конечно, были, но самые обычные…

— Правда, Джонни?

— Да. У меня все было в порядке. Но со вчерашнего вечера у меня сплошные неприятности…

— Не только, Джонни. Еще — я.

— Да — ещё ты. Как и все остальные, ты, похоже, готова пойти на все, чтобы заполучить этот ключ.

— Нет! — Она остановилась, как вкопанная, и посмотрела на меня. — Ты несправедлив ко мне, Джонни. Такие домыслы недостойны тебя. Мне вовсе не нужен этот ключ. Мне лично. Но я согласилась. Да, сказала я им, я поговорю с мистером Кэмбером.

— Ага! — вскричал я. — Но откуда ты узнала, как меня зовут?

— Речь шла о мужчине, а не об имени. Я должна была встретить тебя на автовокзале, познакомиться с тобой и поговорить. Я сопроводила тебя до твоей работы, а карлик-лифтер сказал, что тебя зовут Джон Кэмбер. Я пообещала, что попытаюсь уговорить тебя — не для себя, но для других. Ты мне веришь?

Боже, как мне хотелось ей поверить. Даже, назовись она Самаркандской царицей, я попытался бы поверить ей. А все потому, что я не смел допустить и мысли, что эта девушка способна лгать. Смотреть ей в глаза и не верить нет, это было немыслимо.

— Я шла за ключом, — заявила Ленни, — но познакомилась с мужчиной.

Я потряс головой.

— Я хочу знать, почему все гоняются за этим ключом.

— Вот дался тебе этот ключ! Ты мне веришь, Джонни?

Я чуть призадумался, потом утвердительно кивнул.

— Тогда пойдем со мной. Мы вместе пообедаем и ты поговоришь с человеком, который расскажет тебе про ключ. И все твои злоключения закончатся. Ты забудешь об этой истории. Поверь мне, Джонни, есть куда более важные вещи.

— Какие?

— Я. И ты.

— Куда ты меня приглашаешь?

— Ты веришь мне? Сейчас мы сядем в такси и через несколько минут будем на месте. Согласен? Пожалуйста, Джонни…

— Хорошо, — кивнул я. — Я готов.

Уже в такси она сказала:

— Я хочу, чтобы ты знал, Джонни — я замужем. — Я изумленно уставился на нее. — Ты ведь тоже женат, Джонни. Люди обзаводятся семьями. По самым разным причинам. Ты — американец и во многом загадочен для меня. Ты мыслишь не так, как мужчины моей страны. Ты мне очень нравишься, Джонни. Очень. А я тебе нравлюсь?

Я молча кивнул. Подкативший к горлу комок все равно помешал бы мне произнести что-то членораздельное.

— Я познакомлю тебя со своим мужем.

— Когда?

— Через несколько минут. Он дипломат, Джонни. По-своему — блестящий человек. Он — генеральный консул моей страны здесь, в Нью-Йорке, но он достоин гораздо большего. Я говорю это не потому, что люблю его. Я его совсем даже не люблю. Но он был ко мне очень добр. Выручил меня, когда я остро нуждалась в помощи. Поэтому не спрашивай меня, почему я вышла за него замуж. Тебе все равно этого не понять. Обещаешь?

— А из какой страны ты родом? — понуро спросил я.

— Скоро узнаешь. Мы как раз едем в наше консульство. Так ты обещаешь, что выполнишь мою просьбу?

— Да, — кивнул я. Я был готов пообещать ей все, чего бы она ни пожелала. Я уже вконец потерял голову и больше не принадлежал себе. Любовный омут засосал меня, как какого-нибудь не в меру пылкого и бездумного шестнадцатилетнего юнца. Впрочем, я вовсе не был в неё влюблен. Так, во всяком случае, я пытался себя уверить. Не подумайте, что я оправдываюсь. Я был перепуган, растерян и обеспокоен, а Ленни как раз подвернулась под руку, как снадобье знахаря. Почему-то её близость сулила мне, что все обойдется. Она была замужем, но взяла с меня слово не спрашивать — почему. Впрочем, главное для меня заключалось в том, что история с ключом должна была наконец завершиться.

Мы остановились перед величественным особняком, расположенным в районе Семидесятых улиц между Мэдисон-авеню и Пятой авеню. Такие особняки и раньше привлекали мое внимание. Я даже мечтал построить что-нибудь подобное, доведись мне когда-нибудь получить самостоятельный заказ. Рядом с массивными дверьми красовалась бронзовая табличка с надписью: «Генеральный консул. Республика …». По причинам, которые вы поймете позже, я оставлю здесь прочерк.

Двери открыл швейцар в ливрее, склонившийся перед Ленни в низком поклоне. Мне показалось, что, будь на то его воля, швейцар подполз бы к ней на брюхе и облобызал пыль под её ногами. Случись такое, я бы, во всяком случае, ничуть не удивился, поскольку вполне разделял подобное желание. Ленни впорхнула внутрь, ободряюще улыбнулась мне и кивком пригласила следовать за собой по мраморному полу к высоченным белым с золотом дверям. Швейцар поспешил вперед, чтобы открыть двери, прежде чем Ленни успеет прикоснуться к ручке, и, любезно кланяясь, впустил нас в огромную обеденную залу, где возвышался накрытый на троих длиннющий стол. Во главе стола сидел, откинувшись на спинку колоссального кресла, самый толстый мужчина, которого я когда-либо видел. Он был невообразимо, до смешного толст, его голова утопала в ожерелье подбородков, глазки заплыли жиром, а из всех щелей и вырезов выпирали кольца и мешки кожи и жира. Тем не менее, завидев нас, толстяк вскочил с грацией и проворством легкоатлета, да и в походке его было что-то, напоминающее балетного танцора. Вы мне, должно быть, не верите, но именно такое противоречивое впечатление он производил.

— О, дорогуша моя! — вскричал он. — Какая ты умница! Ах, как замечательно!

Мне показалось, что толстяк говорил с едва заметным британским акцентом. Крохотный, изогнутый в углах ротик странно контрастировал с сочным и уверенным баритоном. Я пожал протянутую мне руку, отметив твердость и силу его ладони. Толстяк улыбнулся. В синих глазах мелькнули искорки, а жирные отвислые щеки заколыхались.

— Значит, вы и есть мистер Кэмбер? Рад вас видеть, сэр. Для меня великая честь — принять такого гостя. Мы — гостеприимный народ. Больше моей бедной стране, увы, гордиться нечем. Добро пожаловать, сэр.

— Мой муж, — сказала Ленни. — Мистер Кэмбер, познакомьтесь с Портулусом Монтесом.

Я не мог отвести от него глаз, тщетно пытаясь придумать хоть какие-то приличествующие случаю слова. Впрочем, толстяк и ухом не повел. Грациозно развернувшись, он прошагал к стоявшему возле стены бару.

— Выпьем, сэр? Я понимаю, что ещё рано, но ничто так не красит предстоящую трапезу, как стаканчик мартини. Он поднимает настроение, повышает тонус, улучшает аппетит и придает беседе особый аромат. Вы позволите?

— Да, — только и выдавил я. — С удовольствием. — Я и впрямь нуждался в выпивке, как никогда.

— Я уже позволил себе маленькую вольность. — Монтес показал мне изящный графин, наполненный бесцветной жидкостью со льдом. — Мартини. Разве может что-нибудь сравниться с ним по чистоте? Или по прозрачности? Или по вкусу? Разумеется, сэр, я говорю не о европейском мартини! Закажите мартини в Монте-Карло, в Ницце, в Лондоне, в Берлине — назовите любой город, сэр, и вам наполнят бокал на две трети джином, а на одну — вермутом. Причем, почти наверняка — сладким вермутом. Подумать страшно — сладким вермутом! Бррр! И они ещё причисляют себя к цивилизованным народам. Нет, мистер Кэмбер, я хочу угостить вас мартини, приготовленным по рецепту моего близкого друга, Второго секретаря вашего Госдепартамента. Это настоящее чудо. Подумать только, а ведь кроме моей благодарности, он ничего взамен от меня не получил. Хотите знать секрет? Возьмите миксер — нет, нет, лучше назовем это по-вашему графином — и ополосните его сухим вермутом. Вылейте остаток. Добавьте лед. Потом залейте джин и осторожно перемешайте.

Говоря, он одновременно наполнял прозрачной жидкостью большие стаканы. Один из них протянул своей жене, второй отдал мне, а третий взял в руку.

— И — никаких оливок, лука или ломтиков лимона — только кристальная чистота ароматного волшебства, обласканного льдом и чуть-чуть смягченного ледяной водой. Ваше здоровье! — Он приподнял свой стакан. — И — за удачное свершение всех наших дел!

Он опорожнил свой стакан с такой легкостью, словно в нем была чистая вода. Я осторожно отпил. Ленни только пригубила напиток. Толстяк нисколько не преувеличил — это и в самом деле был лучший мартини, который я когда-либо пробовал. Я медленно пил его и чувствовал, как чудотворный бальзам исцеляет мои раны. Ленни ободряюще улыбалась. Портулус Монтес пригласил нас к столу.

— Захватите свои стаканы с собой, — сказал он. — Я предпочитаю не тянуть с обедом. Коктейли и нескончаемые разговоры хороши только перед ужином. — Он элегантно отодвинул позади Ленни кресло и усадил её. — Может быть, угостить вас вином, мистер Кэмбер? Сам я днем предпочитаю пить пиво, а Ленни не пьет ни то, ни другое. Или — подлить вам ещё мартини?

Он хлопнул в ладоши и, словно по волшебству, в зале возник официант в черном костюме. Монтес указал на мой стакан. Официант принес графин и наполнил мой стакан до самого верха. Я прекрасно понимал, что опьянею, если выпью такую порцию. По меньшей мере, настолько я себя знал. Подумав об этом, я перехватил задумчивый взгляд Ленни.

Когда дело дошло до еды, Монтес времени не терял. Пока один официант наполнял его стакан, второй уже принес нам закуску. Монтес произнес:

— Разговоры о делах подождут. Подобно Сократу, я считаю, что истина исходит от сытого желудка, а не от иссушающего голода. Теперь приступим к трапезе. — Он указал на стоявшее перед ним блюдо. — Не знаю, как у вас называют этих морских обитателей — крупными креветками или мелкими лангустами? Их доставили мне самолетом из моей страны, где рыбаки вылавливают их уже много веков. На мой взгляд, они замечательные. А вы как считаете, мистер Кэмбер?

— Очень вкусно, — согласился я.

— Рекомендую соус — он прост, как все гениальное. Яйцо, масло, щепотка соли, горсточка перца, чуток горчицы — английской горчицы, это важно, — и немного сушеной петрушки очень тонкого помола. Этим соусом восхищались короли. Короли, а затем и республиканские деятели.

Я уже изрядно захмелел, но чувствовал себя на редкость уютно. Напротив меня сидела невероятно прекрасная женщина, чьи огромные и невинные глаза смотрели на меня с почти нескрываемой теплотой и нежностью. Я наслаждался сказочно вкусной пищей, вытирал губы алой шелковой салфеткой и пользовался золотым прибором. Да, я был навеселе и совершенно умиротворен. Если бы вся эта история с ключом закончилась прямо тогда, на месте, я был бы счастлив. Что касается Ленни — я даже мечтать не смел о каком-либо будущем для нас с ней, но тем не менее был рад и испытывал облегчение, что её муж — именно такой. Мужчина иной внешности вдребезги разнес бы те пьяные надежды, которые бродили в моем затуманенном мозгу.

Передо мной поставили тарелку супа.

— Попробуйте, мистер Кэмбер, — посоветовал Монтес. — Он покажется вам необычным, но запоминающимся — легкий, чуть приправленный бульон из курицы и форели. Рыбный аромат очень тонкий, почти неразличимый, но мучительно дразнящий. Я знаю, что традиции англосаксов не позволяют отваривать рыбу вместе с мясом, но в нашей стране такой бульон очень любят. И даже, я бы сказал, ценят.

Он оказался прав. Суп был просто восхитительный. Я заметил, что Ленни лишь для вида поковырялась в тарелке с креветками и почти не попробовала свой суп. Я доел свою порцию до конца, а Монтес тем временем успел опустошить уже две тарелки. Поразительно, с какой легкостью ему удавалось одновременно вести непринужденную беседу и поглощать неимоверное количество пищи.

На второе подали жареную, с хрустящей корочкой и начиненную абрикосами утку с фруктовым соусом. Я невольно сравнил её с уткой, накануне вечером запеченной для меня Алисой. Когда я допил мартини, Монтес настоял на том, чтобы с уткой мы с Ленни попробовали токайского вина. Рецептом приготовления утки, по его словам, с ним поделился тайваньский генерал Чан Во. Затем Монтес погрузился в пространный рассказ о таинствах китайской кухни. Я получал неимоверное удовольствие, любуясь Ленни и слушая его.

Мы закончили трапезу «плавучим островом», который когда-то, не слишком, впрочем, успешно, приготовила мне на день рождения моя жена Алиса, и наваристым кофе по-турецки с белым ликером.

— Этот ликер, мистер Кэмбер, — сказал Монтес, — привезен из Италии и называется «Штрега». Итальянцы — падший народ, которые, к счастью, сохранили некоторые добродетели — в частности, умение производить такой напиток. Итальянцы отдаются искусству и свободе с такой же страстью, как шлюха, которая отдается красивому, но абсолютно нищему мужчине. Мой народ сверх всех добродетелей почитает труд, силу аскетизма, достоинство послушания. Но не буду отвлекать вас от дегустации этого сказочного ликера.

Ленни встала и мы с Монтесом тут же последовали её примеру.

— Вы нас не покидаете? — спросил я.

Монтес развел в сторону огромными ручищами.

— Нам ведь с вами предстоит деловая беседа, мистер Кэмбер, — напомнил он. — У нас принято соблюдать обычаи, а в моей стране женщинам не пристало присутствовать при мужском разговоре. Потом — другое дело.

— Мы ещё с вами увидимся, мистер Кэмбер, — улыбнулась Ленни. — Удачи вам.

Она покинула залу. Ее воздушная походка в сочетании с моим полупьяным состоянием создавали впечатление, что она не ступает, а плывет по воздуху. Проводив её завороженным взглядом, я обессиленно опустился в кресло.

— Я вижу, вы восхищены моей супругой, — заметил Монтес. Я кинул на него виноватый взгляд, но толстяк, улыбаясь, потряс головой и предложил мне сигару — я даже не заметил, как официант поставил перед ним изящную коробку.

Сигары я почти никогда не курю, но тем не менее взял стройную торпедку.

— Гаванские, мистер Кэмбер, — горделиво сказал Монтес. — По счастью, я успел заказать несколько тысяч штук, прежде чем этот подонок, Кастро, пришел к власти. Курите, вам понравится. — Он закурил и поднес мне зажигалку. — Вас поразила моя жена. Да-да, не отнекивайтесь. Покажи я вам какое-нибудь замечательное произведение искусства, владельцем которого я являюсь, я бы точно так же огорчился, если бы вы им не восхитились. Все мужчины влюблены в Ленни. Она — чистенькая и свеженькая, как горный ручей так, кажется, выражаются у вас на Мэдисон-авеню. Ее полное имя — Ленора Фраско де Сика де Ленван Моссара Монтес. Звучное имечко, не правда ли? Она оставила за собой фамилии трех первых мужей. Я у неё — четвертый по счету.

— Четвертый?

— Не прикидывайтесь изумленным, мистер Кэмбер. Если бы вы увлекались почтовыми марками в той же степени, как Ленни увлекается мужчинами, то вас бы считали коллекционером марок. Филателистом. А Ленни коллекционирует мужчин. За некоторых из них, если у неё хватает ума — или глупости, — она выходит замуж. Я считаю, что пусть она лучше заводит любовные интрижки, но замуж не выходит.

Я ошалело уставился на него. Сознание мое отяжелело от поглощенных напитков и яств, и я даже не был уверен, что правильно расслышал Монтеса.

— Я уверен, что вы в неё тоже влюблены, — как ни в чем не бывало, продолжал он. — Я бы вам не поверил, вздумай вы отрицать это. Ни один мужчина не может устоять перед её ангельской наружностью, а я приучил себя относиться к этому философски. К тому же, мистер Кэмбер, секс никогда не занимал серьезного места в моей жизни. Сказать по чести, женщины меня мало интересуют. Я понимаю Ленни. Она тоже понимает меня, и ни один из нас ни в чем не мешает другому. Если через час вы подниметесь по центральной лестнице на третий этаж, то застанете Ленни в её опочивальне. Она будет ждать вас совершенно нагая, распростершись на кровати императрицы Жозефины. Клянусь вам, мистер Кэмбер, я начисто лишен ревности. Впрочем, я, наверное, поспешил с этим разговором. Я подметил, что с американцами вообще становлюсь излишне разговорчив. Я никогда не мог понять вашей морали. У нас все гораздо проще. Хозяин у нас, например, всегда должен быть гостеприимным, чего бы это ему ни стоило. Гость в моем доме автоматически поселяется у меня в сердце. Ну что, поговорим о ключе, мистер Кэмбер?

— Да, — медленно ответил я. — Я предпочел бы эту тему.

— Он ведь у вас, не правда ли?

— Да.

— При себе? Прямо здесь?

Как Монтес ни старался, ему не удалось сдержать нетерпения.

— Нет. Он находится в другом месте.

— Что ж, это мудро. Внешность обманчива, мистер Кэмбер. Вы, например, вполне можете сойти за простака. Я отношу себя к знатокам человеческой натуры. Да, мы поговорим о ключе, но сначала я хочу кое-что прояснить. Я задам вам вопрос, ответ на который уже знаю, но вы все-таки удовлетворите мое любопытство. Вы убили Шлакмана?

— Вы имеете в виду этого старика в подземке?

— Да, именно его.

— Нет! — воскликнул я. — Нет, конечно! С какой стати мне было его убивать? Я его и в глаза прежде не видел.

— Никогда?

— Никогда. Мне показалось, что он болен — он выглядел совершенно больным. Он попросил меня помочь ему. Прижался ко мне. А потом, должно быть, увидел нечто, что его испугало, и, неловко отпрянув, угодил прямо под поезд.

— Он увидел Энджи, — ухмыльнулся толстяк.

— Что?

— Я прекрасно знаю, что вы его не убивали, мистер Кэмбер. Я же сказал вам, что задам вам вопрос, ответ на который уже знаю. В любом случае, должно быть, фарш, оставшийся от Шлакмана, являл собой малоприятное зрелище.

— Я не стал смотреть.

— Разумеется, — улыбнулся Монтес. — Иного я от вас и не ожидал. Ведь тогда вам было бы трудно доказать, что не вы столкнули его. Кстати, вы не задавались вопросом, насколько вы виновны в его смерти? Как-никак, ключ-то он отдал вам.

Я покачал головой.

— Нет. Он упал сам.

— Разумеется. И я не вижу ничего странного в том, что он обратился за помощью к незнакомцу. Интересно, мистер Кэмбер, какое впечатление произвел на вас Шлакман?

— Я же вам сказал — усталый и больной старичок. Безобидный, измученный и напуганный.

Толстяк внезапно разразился смехом. Он хохотал с таким восторгом, что его могучие телеса тряслись, как желе. Да и весь он напомнил мне огромную, расплывшуюся медузу.

— Простите, Бога ради, что меня так разобрало, — забормотал он сквозь приступ душившего его смеха. — Просто мне никогда не доводилось слышать, чтобы Шлакману дали столь удивительную характеристику. Безобидный. Кем, по-вашему, был сей несчастный старичок?

— Понятия не имею, — обиженно процедил я, задетый пренебрежительным смехом Монтеса даже сквозь затуманенное сознание. — Я же говорил вам, что никогда его прежде не видел.

— Охотно верю. Большего доказательства, чем ваши удивительные слова, не сыскать. Безобидный. Это — выдумка века. Я человек терпеливый, мистер Кэмбер. И — незлобивый. Я против того, чтобы на людей вешали ярлыки. Окажись сам дьявол гурманом, я счел бы за честь отужинать вместе с ним. Но вот Шлакман… Видите ли, Шлакман служил полковником СС у Гитлера. Потом был комендантом концентрационного лагеря. За один только месяц он умертвил в газовых печах триста двенадцать тысяч стариков, женщин и детей, за что получил почетную награду Третьего рейха. Истый тевтонский рыцарь. Человек с фантастическими организаторскими способностями. Я далеко не моралист, но мне становится страшно от одной мысли о его подвигах. Но, вернемся к нашим баранам, мистер Кэмбер. Будучи гражданином, взращенным в американском обществе, вы, вероятно, должны были сразу после случившегося обратиться в полицию. По очевидным для нас обоих причинам, вы так не поступили. Вместо этого вы — что, на мой взгляд, весьма похвально и благоразумно, — позволили Ленни привезти вас сюда.

— У меня не было повода для обращения в полицию, — пробормотал я. — Мне не нужен был этот ключ. Он достался мне по ошибке.

— Что ж, вполне логично. Значит, вручив ключ мне, вы избавляете себя от всех страхов и обязательств.

— Да, но мне кое-что известно, — пробормотал я, выдавливая пьяную улыбку. — Я ведь знаю, что это вовсе не простой ключ.

— Разумеется, — согласился Монтес.

— Вы поступили не очень любезно, назвав меня простаком. Могу я попросить ещё немного этого… Как вы его назвали?

— «Штреги»?

— Да. Замечательная вещь. Очень высокий класс.

Монтес наполнил мой бокал.

— Вспомните мои слова, мистер Кэмбер — это ведь не я назвал вас простаком. Это мнение других людей. Я им возражал в самой резкой форме.

— Каких ещё людей?

— Моих коллег — скажем так.

— Что ж, они заблуждаются, — высокомерно сказал я, несколько раз кивая для пущей убедительности. — Совершенно заблуждаются. Я не отношу себя к гениям — я такой же, как все. Но я вовсе не простофиля. Я прекрасно понимаю, что ключ представляет большую ценность. Он ведь от какого-то сейфа, да?

— Да.

— Вот видите. Но мне известно и другое — обычно таких ключей бывает два. А где второй? Почему именно этот так важен для вас?

— Я вам отвечу, мистер Кэмбер — обстоятельно и откровенно. Вы задали умный вопрос и заслуживаете, чтобы вам ответили со всей прямотой и искренностью. Однако позвольте предварить мой ответ следующим заявлением: оба ключа принадлежали мне. Вы вполне справедливо заметили, что ключей должно быть два. Так вот, оба они находились у Шлакмана, который обязался сохранить их для меня. Однако Шлакман, помимо всего прочего, оказался вором.

Я покачал головой.

— Не похож он был на вора.

— Если позволите, я напомню, что и похожим на убийцу он вам также не показался. Внешность обманчива, мистер Кэмбер — это непреложная истина. Что вы можете сказать, глядя на меня — жизнерадостного и веселого толстяка? Что я терпеливый, гостеприимный, понимающий. Да? Остроумный, образованный, не лишенный обаяния. Все это верно, но не дает даже приблизительного представления о моей внутренней сущности. Да, не скрою, для нас со Шлакманом содержимое сейфа представляло весьма существенный интерес. Однако он решил обмануть меня и попытался умыкнуть ключи. В последний миг, осознав, что его ждет неминуемое фиаско, он передал один из ключей вам. Второй, вне всякого сомнения, остался при нем. Логика подсказывает, что он уже давно находится в руках полиции.

— Значит, они разыщут и вскроют этот сейф? — предположил я, хитро прищурившись.

— Да. Но не так скоро, мистер Кэмбер. Если бы ключ не был помечен, они бы никогда не нашли сейф. Увы, в верхней части этого ключа, как вы несомненно заметили, выгравирована крохотная буковка «ф». Это отличительный знак Городского национального банка, у которого в одном лишь Нью-Йорке пятьдесят два филиала. Так что быстро они до сейфа не доберутся, хотя, следует воздать им должное, нью-йоркские полицейские весьма изобретательны. Чтобы найти наш сейф, им для начала придется получить судебный ордер. Потом — проверить все сейфы в пятидесяти двух отделениях банка. Сколько в них сейфов — тысяч двадцать пять? Может быть, даже больше. Это займет некоторое время. Какое именно — я точно не знаю. Вот почему мне так нужен этот ключ, мистер Кэмбер. И вот почему я должен получить его не послезавтра и даже не завтра, а сегодня. Сейчас. Немедленно.

— Но у меня при себе нет этого ключа. Я же сказал вам.

— Но вы можете за ним съездить.

Я допил «Штрегу» и ухмыльнулся.

— Что спрятано в сейфе?

Монтес улыбнулся в ответ.

— Ну что вы, мистер Кэмбер. Я не верю, что вас это в самом деле так интересует.

— Очень интересует, — самодовольно произнес я.

— А почему, позвольте узнать? Вам кажется, что вы ещё недостаточно влезли в эту историю? Вам мало неприятностей? Вам ведь намекнули: содержимое сейфа в некотором смысле противоречит вашему законодательству. Контрабанда — древнейшая профессия, мистер Кэмбер, но не забывайте, что она противозаконна. Может быть, в сейфе спрятаны брильянты. Или — изумруды, почтовые марки, радий или какое-нибудь бесценное творение живописи. Все что угодно, мистер Кэмбер. Но вот выиграете ли вы что-нибудь, узнав об этом? Сомневаюсь. Контрабанда — слово, по-своему, неприятное. Но убийство — ещё страшнее.

— Я же сказал вам — это был несчастный случай.

— Разумеется. Тогда давайте говорить о ключе, а не сейфе. Я — человек дорогих привычек, мистер Кэмбер. В моем крохотном и бедном государстве мне не выжить. Чтобы постоянно поддерживать привычный образ жизни, я должен много зарабатывать. Очень много. Это возможно только в великой стране с неограниченным благосостоянием. Правда, щедрость американцев превосходит их богатство…

— А я вот — совсем не богатый, — уныло пробормотал я, охваченный внезапным приступом жалости к самому себе.

— Тогда вознесите хвалу Господу, что ключ достался вам, мистер Кэмбер, — кивнул Монтес. — Я ведь вовсе не собирался предложить вам расстаться с ключом бескорыстно. Все должны жить. Но сначала — ключ.

Я упрямо помотал головой.

— А вы подумайте над моим предложением, мистер Кэмбер, — сказал Монтес, покачав пухлым, как сарделька, пальцем. — Я не сулю вам несметное богатство, ведь и содержимое сейфа имеет вполне ограниченную стоимость, но — сумма вознаграждения вполне круглая, уверяю вас. Я предлагаю вам десять тысяч долларов, мистер Кэмбер. Вы, конечно, человек представительный и умный, но я был бы круглым идиотом, если бы предварительно не навел справки о ваших доходах. Вы ведь — чертежник, мистер Кэмбер? Верно?

Он снова наполнил мой бокал ароматным напитком, а я, прижав к груди стиснутый кулак и, пытаясь унять внезапно нахлынувшие слезы, пылко воскликнул:

— Чертежник! Вот здесь, мистер Монтес, бьется сердце прирожденного архитектора, клокочет душа архитектора…

— Вполне возможно. Вам виднее. Однако числитесь вы чертежником. И — с каким окладом? Сколько вам набегает в год — семь тысяч, восемь? Вы один из тех, что называются белыми воротничками среднего пошиба. Не голь перекатная, но и в люди не выбьешься. А сколько у вас долгов, мистер Кэмбер? Давно ли вы ужинали в дорогом ресторане, сидели в ночном клубе, предавались любви с прекрасной молодой женщиной — такой, как моя супруга, например? Давно, мистер Кэмбер? Я предлагаю вам десять тысяч долларов наличными — без налогов! Наличными. Если хотите, можете получить их в десятидолларовых банкнотах. Ваше полуторагодовое жалованье. Подумайте, чего вы добьетесь с помощью такой суммы!

Я подумал и, пьяно покачнувшись, утер слезу. В спальне на третьем этаже на кровати императрицы Жозефины лежала обнаженная Ленни, чистая благоухающая розочка, имевшая несчастье выйти замуж за жирного, чурающегося секса моллюска, а я тут распустил нюни, пытаясь не уронить свою честь и при этом ни на секунду не забывая о том, что я не герой, и о том, что где-то меня подстерегает зловещий Энджи с кастетом и консервным ножом. Энджи тоже охотился за этим ключом. Все это я, хлюпая носом и заикаясь, попытался изложить Монтесу.

Выслушав мою сбивчивую речь, толстяк чуть призадумался, потом улыбнулся и произнес:

— Я тоже не герой, мистер Кэмбер. Цивилизованный человек не играет в героев — он нанимает их к себе на службу. Подождите минутку, пожалуйста.

Он встал из-за стола и, пританцовывая, вышел. А я сидел, тупо разглядывая сизый дым от гаванской сигары и пытаясь представить себе тысячу свободных от налогов десятидолларовых бумажек.

Несколько минут спустя Монтес вернулся в сопровождении тощего узколицего субъекта, который преследовал меня в подземке, угрожая кровавой расправой.

— Мистер Кэмбер, — отечески улыбнулся Монтес. — Познакомьтесь с Энджи. Он поедет с вами за ключом.

 

4

ЭНДЖИ

В роскошном «кадиллаке», в который меня посадили, сзади располагались два откидных сиденья и золоченый телефон; от пассажирского салона водителя отделяло толстенное звуконепроницаемое стекло. Шофер был тощий и хилый, с крохотными усиками и прозрачными, как монтесовский коктейль-мартини, глазами. Рядом с водителем сидел лакей, похожий на него, как две капли воды. Я разместился сзади, по соседству с Энджи. Церемония выхода из консульства сопровождалась бесконечными поклонами и расшаркиваниями, и я был страшно доволен, что не шатался и не спотыкался. На прощание Монтес протянул мне мясистую ладонь и ещё раз заверил, что обещанные награды деньги и любовные утехи — по-прежнему ждут меня.

— Я извинюсь за вас перед Ленни, мистер Кэмбер, — с улыбкой пообещал он. — Я понимаю, как вам не терпится, но — делу время, а потехе час. Главное, помните, что мой дом отныне — ваш дом.

— Спасибо, — кивнул я. — Обед был превосходен. Собственно говоря, я никогда не ел ничего вкуснее.

— Мой стол — ваш стол, — церемонно произнес Монтес.

Лакей приоткрыл дверцу неимоверных размеров «кадиллака» и я взгромоздился на заднее сиденье рядом с Энджи. Стрелки часов, расположенных возле телефонного аппарата, показывали два часа пять минут. На стойке вместе с газетами и журналами красовался радиоприемник. Лакей захлопнул дверцу и уселся впереди. Огромный автомобиль бесшумно отвалил от тротуара и плавно покатил по улице, направляясь к скоростной автостраде.

Я был уверен, что Энджи по пути не проронит ни слова, но теперь, когда мы вдруг стали друзьями, он болтал без умолку. Он рассказал мне о своем детстве, о том, что его отец — но не он сам — тоже родом из той же страны, что и толстяк. Во времена его отца там жили одни козлы и дубари, а вот теперь — попадаются вполне фартовые чуваки. Совершенно, в общем, засранная страна, но, если поднажать там, где надо, из неё сочится золотишко. Монтес знал, где надо поднажать. Монтес умел качать башли. Только вот одного я должен опасаться — нельзя, чтобы Монтес меня одурачил. Внешность толстяка способна провести кого угодно. Ведь он, как оказалось, двоюродный брат самого президента. А президент правил уже семнадцать лет без перерыва. То есть, выборы, конечно, проводились и до сих пор проводятся, но кандидатура на них всегда только одна. Президента.

— В общем, блин, местечко там клевое, — заверил Энджи. — Когда-нибудь, когда мне приестся вся эта срань, я свалю туда и куплю себе замок. Обзаведусь дюжиной отборных шлюх-служанок и буду их по очереди обхаживать. Стоит там все это гроши. Ни профсоюзов, ни минимальной заработной платы только слепая вера и дисциплина. И — уважение. Люблю, когда меня уважают. Это чертовски приятно. Куплю замок с конюшней и псарней. Я тащусь от собак. Я всегда говорил — о человеке можно судить по тому, как он относится к собакам. Ты вот как насчет собак, Кэмбер?

— Я обожаю собак, — кивнул я.

— Молодец, — похвалил Энджи. — Я рад, что ты такой. На прошлой неделе я увидел, как один парень пнул свою псину ногой. Так вот, я сграбастал его за шкирку, прижал к стене и пару-тройку раз прошелся по его сальной роже своей игрушкой — ты её помнишь, да? Он заверещал, как будто я его кастрировал, и заблеял — за что, мол? А я говорю: да за такое обращение с животными тебя убить мало, сукин сын.

Я кивнул. Хмель почти рассеялся. Энджи возбужденно сопел у самого моего лица. Несло у него изо рта премерзко, но я не отодвигался. Мало ли, вдруг обидится. Он ведь предупредил, как чтит уважение.

— Я вот женился на этой свинье лет шесть-семь назад, — откровенничал Энджи, брызгая на меня слюной. — И вскоре приобрел колли — потрясную такую, шуструю сучку — лучше не бывает. Умница обалденная. Так вот, эта потаскуха невзлюбила мою колли — вожжа прямо ей под хвост попала. Однажды, в мое отсутствие, эта дрянь высекла собаку кнутом. Я возвращаюсь и вижу — вся моя псина в отметинах. Ну, мне разжевывать-то не надо. Я прямиком к свинье и приказываю, чтобы она разделась догола. Она отбрыкивается, но я показываю, кто в доме хозяин, и она быстро раздевается. Остается в чем мать родила.

Перехватив мой недоуменный взгляд, Энджи пояснил:

— Так положено. Когда хочешь поставить шлюху на место, сперва заставь её раздеться. Совсем другое дело. Ох и покуражился же я над этой стервой. Все кости переломал. Три месяца валялась потом в больнице. Но — зауважала.

Я спросил у него разрешения посмотреть газеты и удостоился великодушного «пожалуйста». Я потянулся за газетой и в это мгновение зазвонил телефон. В первую минуту мне это показалось странным, но потом, по зрелом размышлении я решил — а почему бы и нет? К удобствам быстро привыкаешь. Я быстро перелистал газету. Утром я пытался читать её первую половину, не слишком, впрочем, понимая, о чем идет речь. Теперь же, на первой же странице второй половины я обнаружил заметку о трагическом происшествии в подземке и с головой погрузился в чтение. Введя читателя в курс дела, автор дальше написал следующее:

«Свидетелями происшествия были двенадцать человек, однако их показания на редкость противоречивы. Трое из них утверждают, что возле старика не было ни души. Еще четверо уверяют, что собственными глазами видели мужчину, который так резко оттолкнул от себя старика, что тот упал прямо под колеса поезда. Наконец, по словам оставшихся пятерых свидетелей, старик обнимал какого-то мужчину, от которого затем сам отпрыгнул, но споткнулся и упал на рельсы. Никто из свидетелей не сумел как следует описать этого мужчину, однако большинство сходится на том, что его возраст был между тридцатью и сорока годами. Личность погибшего гражданина пока не установлена. Никаких документов при нем не было. Обнаружен только ключ от сейфа. Отпечатки пальцев погибшего в настоящее время проверяет Федеральное бюро расследований.»

Заглянув через мое плечо, Энджи ухмыльнулся.

— Ну как, Джонни-бой, приятно знать, что тебя разыскивает полиция?

— Никто меня не разыскивает.

— Тебя пока не опознали, Джонни-бой. Но безусловно разыскивают. Не заблуждайся на сей счет.

Выглянув из окна, я увидел, что мы подъезжаем к мосту Джорджа Вашингтона. Хмель окончательно выветрился, и я чувствовал себя вконец разбитым, подавленным и бесконечно несчастным. Меня прошиб холодный пот, а все мечты о десяти тысячах долларов без налогов развеялись, как дым и канули в Лету.

Когда мост остался позади и «кадиллак» въехал в штат Нью-Джерси, я решил покопаться в своей душе — то, что я там увидел, мне не слишком понравилось. Я ещё не совсем оправился от последствий быстрого, но тяжелого опьянения, ещё не до конца стряхнул хмельное оцепенение, не полностью вырвавшись из объятий Бахуса, но мной уже овладела та необъяснимая ясность, которая овладевает человеком, сумевшим избавиться от горячечных иллюзий, что, выпив ещё пару стаканов, он покорит весь мир. Я вообще хмелею довольно быстро, а за последние два часа я поглотил восемь унций очень сухого мартини, примерно такое же количество белого вина, да ещё в придачу около четырех унций шелковистого динамита по названию Штрега. Такое количество спиртного вполне могло свалить с ног человека, даже более искушенного в алкоголе, чем я. Что касается меня, то я сидел, обливаясь холодным потом и мелко дрожал — то ли от холода, то ли от страха.

Меня обозвали простаком — с холодной логикой, возражать против которой я больше не смел, даже оставшись наедине с самим собой. Столкнувшись с необходимостью быстро и последовательно принимать решения, я преуспел лишь в том, что всякий раз неизменно делал неверный выбор. Несколько устных угроз вызвали у меня панический страх, от первой же хорошенькой мордашки я потерял голову, как невинный четырнадцатилетний отрок, улыбчивый толстяк напоил меня, подкупив — нет, даже не десятью тысячами долларов, — а несколькими стаканами спиртного. В самом деле, заплати мне Монтес десять тысяч — и он стал бы таким же простофилей, как и я. Увы, сумма была чересчур велика. Двадцать центов — вот красная цена Джону Т. Кэмберу, честная и справедливая. Ведь проигравшему никто не платит, а в том, что я проигравший, никаких сомнений у меня не было. Слабым утешением мне могло послужить, что я был не одинок, а представлял бесчисленное поколение бестолково суетящихся дуралеев, раздираемых страстью к вещам и наживе, одурманенных телевидением, обреченных на прозябание из-за полного отсутствия талантов, целеустремленности и здорового честолюбия, начисто лишенных какой бы то ни было философии, надежды, религии, веры и даже культуры, бесцельно мечущихся из никуда в никуда — и живущих в страхе, в вечном страхе; страшащихся завтрашнего дня, атомной бомбы, безработицы чего угодно.

Дело было не в Энджи, Шлакмане или Монтесе; нет, страх укоренился в самой глубине моей души, а они только пробудили его, растолкали и выпустили на свободу. Страх таился в самой глубине моего подсознания. Начищенный до блеска кастет и консервный нож только извлекли его наружу, ничего к нему не прибавив.

— Эй, у тебя все в порядке? — окликнул меня Энджи.

— Нет, — судорожно выдавил я, проглатывая комок в горле. — Я чувствую себя премерзко.

— Да что ты? — изумился Энджи.

— А, по-твоему, я должен петь от радости?

— А то как же! Ты же теперь у нас главный любимчик мистера Монтеса, пай-мальчик. Тебе только и остается что радоваться жизни.

Я откинулся на мягкую спинку сиденья и погрузился в молчание.

— А в чем дело — ты заболел, что ли? — не выдержал Энджи.

— В некотором роде.

— Вечная история с такими фраерами — вы хотите играть по крупному, но, едва доходит до дела — зовете мамочку. О чем ты, черт побери, раньше думал — почему не отдал мне ключ вчера?

— Я и не знал, что он у меня, — пробормотал я.

Энджи разразился смехом и опустил стекло, отделяющее нас от водителя и лакея.

— Эй, Гойо!

— Чего тебе? — спросил тот, кого Энджи назвал Гойо.

— Я спросил его, почему он не отдал мне ключ вчера. Знаешь, что он ответил?

— Откуда мне, черт возьми, знать, что он тебе ответил?

— Он, оказывается, даже не знал, что ключ у него!

Дорогу они знали. Меня ни разу не спросили, где я живу, и как туда проехать. Им было давно известно, где я живу, а я тем временем беспечно нежился в придуманном раю мнимого одиночества и безопасности. Успели они проследить за мной или выудили нужные сведения в моей конторе — я так никогда и не узнал. Главное — они все знали. Мы уже приближались, когда я сказал Энджи:

— Не останавливайтесь прямо перед моим домом — я не хочу тревожить жену. Остановитесь здесь.

— У тебя баба подозрительная, да? — ухмыльнулся Энджи.

— Не валяй дурака. Я просто не хочу её зря тревожить. Она ничего не знает об этой истории. Ни о старике, ни о вашем ключе. У неё полон рот своих проблем, а тут ещё я заявляюсь без предупреждения среди бела дня.

— Слушай, Джонни, я тебе уже говорил — я ни с одной шлюхой не свяжусь, если она не будет плясать под мою дудку. Может, тебе пора проучить её, Джонни?

Тонкогубая физиономия Энджи ехидно ощерилась.

— Умолкни!

— Ха! Ты уже командуешь, Джонни-бой. Слушай, что я тебе скажу. Ты топаешь домой и выносишь мне ключ — понял? Даю тебе десять минут. И — чтобы никаких фокусов! До сих пор мы все перед тобой стелились, как перед Папой римским — лучшая жратва, лучшая выпивка, лучшая телка… Пока. Ты только не зарывайся, Джонни.

— Я принесу ключ, — пообещал я, выбираясь из «кадиллака».

Стоял довольно теплый, безветренный и солнечный день, в воздухе уже ощущалось первое дыхание приближающегося апреля. Нарциссы уже были готовы вот-вот распуститься, форсайтия покрылась золотистым пушком, а на бирючине зазеленели нежные листочки; небольшие аккуратные домики лепились, словно игрушечные, на подстриженных газонах. Невидимые мошки негромко жужжали над головой, нарушая последние минуты тишины перед тем, как на улицу гурьбой вывалятся отучившиеся в школе дети.

Я прошагал по улице, свернул в наш дворик и, толкнув входную дверь, которую мы днем никогда не запирали, позвал:

— Алиса! Алиса, я вернулся! Мне пришлось уйти пораньше — я тебе позже все объясню! Где ключ, о котором мы говорили сегодня утром? Алиса!

Ответа не было.

Я быстро обшарил весь дом — кухню, столовую, крохотную гостиную, нашу спальню и, наконец, детскую. Наша кровать была аккуратно застлана, тогда как на кроватку Полли Алиса, видимо второпях, только набросила покрывало. Игрушки и куклы в беспорядке валялись на полу, где их разбросала Полли, а посреди детской возвышался домик для куклы, который я подарил Полли на прошлое Рождество.

Я распахнул дверь черного хода и выглянул во двор. Дженни Харрис, наша соседка, поливала цветочную клумбу. Увидев меня, она улыбнулась.

— Привет, Джонни. Что-то ты рано сегодня. Что-нибудь случилось?

— Нет. А куда запропастилась Алиса?

— Сегодня ведь у них в детском саду родительское собрание с чаепитием. Ты забыл?

— А Полли где?

— С мамой, наверное. Они уже вот-вот вернутся.

Что ж, это меня вполне устраивало. Поблагодарив Дженни, я устремился назад, в дом. Ключ я отыщу сам, и ни к чему будет посвящать Алису в эту сомнительную историю. Я попытался припомнить свой утренний телефонный разговор с Алисой. Что она мне сказала? Насколько я помнил, я попросил её пошарить в карманах моего пиджака. Она нашла ключ. И потом спросила, что с ним делать. Может, она сказала, что припрячет его где-нибудь в кухне? Кажется — да, но уверенности у меня не было. Я помнил только, что просил её беречь ключ, как зеницу ока. Куда она могла его деть? Неужели взяла с собой? С моего лба заструился холодный пот.

С колотящимся сердцем я твердо сказал себе, что никакая нормальная женщина никогда так не поступит. Если ей доверят хранить ключ, как зеницу ока, в сумочку она его не спрячет. А куда? Алиса была очень уравновешенная и методичная натура — настолько, что порой приводила меня в неистовство. Я мысленно представил, как она посмотрела на ключ, улыбнулась и покачала головой, вспомнив мой возбужденный голос, и — положила ключ на какую-нибудь полочку. Где? В кухне, разумеется. Вперед, на кухню!

Я рысью промчался по коридору и влетел в кухню. Сначала — ящики. Нет ключа. Так, теперь буфетные полочки — нет, и не здесь. Я выдвинул ящики со всякой мелочью, в которых Алиса хранила ножи, овощерезку, миксер, открывалки и консервные ножи, пробки, насадки для миксера, венчик для взбивания, шумовку, мешочки для льда и прочую всячину. Я перевернул оба ящика и опустошил их, перерыл все, что мог, но ключа нигде не обнаружил. Банка с печеньем, банки с кофе, чаем и мукой — нет, сказал я себе, это идиотизм, но тем не менее запустил пальцы в муку.

Охваченный паникой, я совершенно потерял голову. А ведь Алиса, что было совершенно очевидно, просто поступила так, как я её попросил: «храни ключ, как зеницу ока». Да, значит, она сунула ключ в сумочку, которую для верности прихватила с собой.

Я вымыл руки, кое-как привел кухню в порядок и посмотрел на часы. Прошло только около девяти минут, но в висках уже стучали отбойные молотки. Я сказал себе, что главное — сохранять спокойствие. Пока ничего страшного не случилось и ничто мне всерьез не угрожает. Нужно только вернуться к машине и спокойно объяснить Энджи, что случилось.

Сразу почувствовав себя лучше, я вышел из дома и прошагал к «кадиллаку». Огромный и черный, он смотрелся на нашей тихой улочке, как коршун среди голубей. Энджи стоял рядом с машиной, в черном шерстяном костюме и белоснежной сорочке, высоченный и тощий, похожий, как мне почему-то показалось, на складной нож. И — смертельно опасный. День стоял погожий и теплый, но я зябко поежился, а по спине пробежал неприятный холодок.

— Ключ, Джонни, — безжизненно произнес Энджи.

— Послушай, что я тебе скажу, — произнес я, отчаянно стараясь унять дрожь и придать голосу твердость. — Сегодня я не захватил ключ с собой лишь по той причине, что оставил его в кармане пиджака, в котором был вчера. Так уж вышло. Доехав сегодня утром до Нью-Йорка, я сообразил, что забыл ключ дома. Так вышло, понимаешь? Я знал, что должен вернуть его тебе и, поверь ни о чем так не мечтал, как о том, что нужно отдать тебе ключ и позабыть об этой дрянной истории. Поэтому я позвонил из Нью-Йорка домой своей жене, которая по моей просьбе порылась в карманах пиджака и нашла ключ. Я велел ей хранить его, как зеницу ока. Моя жена — человек очень ответственный. Но сейчас её нет дома. Она ушла в детский сад на родительское собрание, которое уже должно вот-вот кончиться. Сейчас она вернется и отдаст мне ключ.

Довольно долго Энджи молчал. Он только пытливо смотрел на меня своими черными, ничего не выражающими глазками и молчал. Потом, наконец, произнес:

— Не могу сказать, что я счастлив. Толстяк тоже не очень обрадуется.

— Так уж получилось. Я тебе правду говорю.

Энджи кивнул.

— Тебе отвечать, Джонни-бой. Я скажу тебе, что я сделаю. Я сейчас отвалю, но ровно через час вернусь. Ключ должен быть у тебя. И больше никаких штучек.

— Я добуду ключ, — заверил я. — И встречу тебя здесь.

— Нет. Я сам зайду к тебе домой, Джонни. И — смотри у меня.

Он метнул на меня холодный задумчивый взгляд. Затем уселся в «кадиллак» и сгинул.

 

5

АЛИСА

Когда я шагал к дому, мимо меня с визгом пронеслись школьники, и я внезапно осознал, что такое со мной случилось впервые; никогда мне ещё не доводилось возвращаться домой в самый разгар дня. Целый пласт жизни пронесся мимо меня. Выходил я из дома ранним утром, а возвращался всегда вечером. День в нашем городке существовал как бы врозь от меня.

Я уже приближался к нашему дому, когда на подъездной аллее показался автомобиль Алисы. Старенький и очень заслуженный «форд», который мы из года в год собирались поменять, но в итоге так и довольствовались им. Алиса, заметив меня, поднажала на газ, и крыльца дома мы достигли одновременно. Лицо Алисы было слегка обеспокоено, в глазах застыло вопросительное выражение, но ни в её облике, ни в поведении не было и тени замешательства или паники, которые могли охватить любую другую женщину при виде потного и всклокоченного мужа, свалившегося как снег на голову посреди рабочего дня.

Я уже упоминал, что Алиса прехорошенькая, хотя красота — это вопрос вкуса. Алиса вовсе не относится к числу долговязых, длинноногих и почти безгрудых девиц, которые воплощают женский идеал в глазах законодателей дамской моды. Я всегда считал, что у Алисы внешность англичанки — крепко сбитая, мясистая, но не толстая, среднего роста, со вздернутым носиком, веснушчатой кожей и ясными, глубоко посаженными глазами, взирающими на мир и его обитателей со спокойствием и достоинством.

— В чем дело? — спросила она. — Что случилось, Джонни?

— Ничего страшного, милая, не пугайся. Я плохо себя чувствовал, и Яффи отослал меня домой. Главное сейчас — найти ключ.

— Ключ? — Алиса нахмурилась. — Какой ключ, Джонни? Ты уверен, что ты не заболел?

— Черт побери, Алиса — я имею в виду тот ключ, по поводу которого звонил тебе утром! Он ведь у тебя, да?

— Ах, этот ключ? Плоский — ну, конечно. Господи, Джонни, из-за чего ты так нервничаешь? Почему этот ключ вдруг стал таким важным для тебя?

— Я тебе все расскажу, — пообещал я. — С превеликим удовольствием. Только сперва отдай мне ключ. Пожалуйста, Алиса — не смотри на меня так. Ты все поймешь. Только отдай мне ключ. Где он — в твоей сумочке?

— Нет, Джонни, он дома. В любом случае, я рада, что ты вернулся. Я только сейчас сообразила, что ты ещё ни разу не бывал днем дома в будний день. Я сперва даже растерялась, увидев тебя. И подумала: что, интересно, может понадобиться Джонни дома в такое время?

Алиса прошла в дом, а я последовал за ней. Войдя в кухню, она остановилась и озадаченно посмотрела на стол.

— Я оставила его здесь, — сказала она.

— Где?

— Вот прямо здесь, на этом месте, — указала она.

— Черт побери, но ведь его здесь нет! — заорал я.

Алиса серьезно посмотрела на меня.

— Джонни, что случилось?

— Где этот проклятый ключ?

— Не кричи, Джонни, — вздохнула Алиса. — Я уже сказала тебе — я положила его вот сюда, на стол.

— Но его здесь нет!

Что-то изменилось в лице моей жены. Уголки её рта напряглись и она произнесла, негромко, но твердо и отчетливо:

— Терпение каждого из нас имеет свои пределы, Джонни. Мое, наверное, исчерпано. Сядь и расскажи мне обо всем, что случилось.

На сей раз я не утаил ничего, а, закончив, развел руками и произнес:

— Вот и все. Теперь ты знаешь, за какого человека вышла замуж.

— Джонни, — вздохнула она. — По-моему, в отличие от тебя, я всегда знала, за какого человека вышла замуж. Единственное, что меня по-настоящему тревожит из всей этой истории, так это та девица. Я ведь нисколечко не заблуждаюсь на свой счет. Красавицей я никогда не была — напротив, я невзрачная, как мышка, — но мне казалось, что у нас с тобой все очень прочно и серьезно. Я бы даже не возражала, если бы ты когда-нибудь изменил мне…

— Что ты хочешь этим сказать, черт побери?

— Ты сам знаешь, Джонни — то, что у вас называется «разок трахнуть — и забыть». Я бы простила тебе такую мимолетную измену, но вот юношескую влюбленность в невинную девственницу, четырежды побывавшую замужем, а теперь вышедшую за жирного альфонса, предлагающего поиметь её первым встречным… Почти в его присутствии, можно сказать. А какие у неё простыни — голубые?

— Я же сказал тебе, что не поднимался к ней. К тому же я был в доску пьян. Ты ведь знаешь, как работает мозг у пьяного?

— Честно говоря — нет. Если верить Шекспиру, то желание сохраняется, а вот возможность утрачивается. Такая участь тебя постигла?

— Нет. Черт побери, Алиса, неужели ты не понимаешь, как на меня подействовала вся эта заваруха?

— Я пытаюсь, — терпеливо произнесла она.

— Неужели ты не можешь выбросить из головы эту чертову женщину? Главное — найти ключ.

— Мне трудно выбросить из головы эту чертову женщину, Джонни.

— Но — ключ, Алиса! Это единственное, что имеет сейчас значение. Мы должны во что бы то ни стало отыскать его.

— Почему?

— Господи, неужели мне опять надо все тебе повторять? Через полчаса они будут здесь.

— И — если ты не отдашь им ключ?

— Они не остановятся ни перед чем, Алиса. Ни перед чем, повторяю тебе.

— Мне кажется, Джонни, ты принимаешь эту историю слишком близко к сердцу. Что бы ни лежало в этом сейфе, это их дело, а не твое. Ты ведь не украл у них этот ключ.

— Не вижу особой разницы.

— А я вижу.

— Мы сидим и теряем время, когда надо искать ключ! — взвыл я. — Куда он мог запропаститься?

— Искать его бесполезно, — спокойно сказала Алиса. — Я помню совершенно точно, что положила его вот сюда. Мы оба здесь искали. Ключ пропал. Кто-то его взял.

— Кто?

— Я не знаю, Джонни. Меня не было дома несколько часов, а дверь оставалась, как всегда, открытой. Ключ мог забрать любой желающий.

— Почему ты не заперла эту чертову дверь?

— Потому что мы никогда её не запираем, Джонни. Ты это прекрасно знаешь. И не надо на меня кричать. Если ты боишься этих людей — давай позовем полицию.

— Нет!

— Из-за того, что ты боишься, не обвинят ли тебя в убийстве этого старика… коменданта концлагеря? Как его звали?

— Шлакман.

— Да. По-моему, Джонни, это какой-то бред. Кому может втемяшиться в голову, что ты способен столкнуть человека с платформы подземки? Полицейские ни на минуту тебя не заподозрят.

— Еще как заподозрят! — выкрикнул я. — И почему ты всегда так во всем уверена? Вот — полюбуйся!

Я бешено зашелестел страницами газеты, пока не распахнул её на нужном развороте.

— Вот! Они нашли свидетелей, которые покажут, что видели, как я его столкнул. Вот, читай — здесь все написано черным по белому. Да и Энджи с Монтесом не станут сидеть сложа руки.

Прочитав заметку о происшествии в метро, Алиса произнесла:

— У них есть и другие свидетели, которые расценивают случившееся совершенно иначе.

— Замечательно! Значит, я пойду под суд и стану уповать только на показания свидетелей. Блеск! Вам с Полли только этого и недоставало. Представляешь, какая участь её ждет? Моего папочку посадили в тюрьму по подозрению в убийстве, хотя он ни в чем не виноват, но он уже скоро выйдет на свободу… На какую жизнь ты обрекаешь ребенка?

— Джонни, ты все извращаешь. Ты никого не убивал. К тому же, если верить твоим словам, то Шлакман был настоящим чудовищем.

— К сожалению, моя дражайшая жена, в этой стране за убийство святого и чудовища карают одинаково.

— Но ты никого не убивал!

Я устало шлепнулся на стул и обхватил голову руками.

— Я уже больше ни в чем не уверен — словно нахожусь в каком-то бесконечном кошмарном сне. Мне где-то довелось прочитать, как полицейские, арестовавшие какого-то бедолагу, состряпали от его имени признание вины, а потом обрабатывали несчастного до тех пор, пока он сам не подписал свой смертный приговор. Мне кажется, что примерно то же самое может случиться и со мной. Если они накатают признание и насядут на меня, то я не выдержу. Я уже сам ни в чем не уверен. А вдруг, я и в самом деле столкнул его? Кто знает.

— Джонни, ты совершенно нормальный человек, находящийся в здравом уме. Поэтому ты все отлично знаешь. Ты его не толкал. Ты не был знаком со Шлакманом. Даже не слыхал про него. И у тебя не было ни малейших оснований, чтобы его ненавидеть. Тебе абсолютно нечего опасаться, Джонни. Ты тут ни при чем…

— Ты не знаешь этих людей. Ты не видела ни Энджи, ни Монтеса. Они способны на все.

Алиса ласково погладила меня по голове.

— Бедный Джонни. У тебя волосы совсем мокрые. Ты и впрямь натерпелся.

— Ничего, переживу как-нибудь.

— Ну, конечно. Джонни, может быть, я все-таки вызову полицию? Мне кажется, я должна это сделать, но против твоей воли я звонить не буду.

— Я не хочу связываться с полицией, — пробормотал я.

— Хорошо. Попробуем найти другой выход.

— Какой? — безнадежно спросил я.

— Поищем ключ, например. Он должен быть где-то здесь. Давай обыщем весь дом. Комнату за комнатой. Если ключ здесь, то мы непременно найдем его.

Я посмотрел на Алису и выдавил улыбку.

— Алиса…

— Что?

— Не нужно меня успокаивать. Не сейчас. Мне необходимо найти ключ.

— Мы найдем его, Джонни.

— Нет, не найдем. Сама знаешь, что не найдем. Ты ведь положила его на стол, верно?

Алиса кивнула.

— А теперь его нет.

— Да, Джонни, теперь его нет.

— Значит, кто-то зашел в дом и взял его. Искать его бесполезно. Ты, в отличие от меня, с ума не сходишь и прекрасно это знаешь.

Алиса задумчиво посмотрела на меня и снова кивнула.

— Да, Джонни, ты прав.

— Забавно, — сказал я. — Я вот сижу здесь и жду, пока в дверь позвонит Энджи. Вместо того, чтобы просто взять — и удрать. По-детски.

— Это ведь наш дом, Джонни.

— А мне хочется побыть ребенком. Я спрашиваю себя, почему бы не попробовать подраться с ним? Но, беда в том, что я совсем не умею драться, во всяком случае, с таким как он. Потом я начинаю размышлять, не взять ли мне нож? Или — кочергу? Жалею, что в свое время не обзавелся пистолетом. Но — что бы я с ним сделал? Хватило бы у меня храбрости пристрелить Энджи? Или кого-нибудь другого? Как можно застрелить человека? Просто прицелиться и нажать на спусковой крючок?

— Нет, Джонни, ты не сможешь застрелить человека.

— Тогда какого черта я тут торчу? Дожидаюсь, пока придет Энджи и изувечит меня? Или — убьет? Пистолет он не носит. Он довольствуется кастетом и консервным ножом. Кто-то рассказал мне, как мало остается от человека после того, как над ним поработает Энджи. Ах, да — это же был Шлакман. Да, Шлакман.

— Шлакман?

— Да, но не тот старик, что погиб под колесами поезда. Странно, что я забыл тебе рассказать об этом. Как-то из головы вылетело. Сегодня утром мне позвонил на работу незнакомый человек, который назвался Шлакманом. Гансом Шлакманом. Он сказал, что старик доводился ему отцом. А потом рассказал, чего добивается Энджи с помощью кастета и консервного ножа.

— А что он от тебя хотел?

— А ты как думаешь? Ключ, конечно.

— Для Монтеса?

— Не знаю. Нет, не думаю.

— Поверь мне, Джонни, все не так уж скверно, как тебе кажется. Этот Энджи не станет тебя бить. Ведь ему придется избавиться и от меня, а на это он не пойдет. Не здесь и не при всем белом свете. Они же — не обычные бандиты. Монтес, как-никак — генеральный консул. Возможно, даже представляет свою страну в ООН. Неужели он подошлет к нам своих наемных убийц?

— А почему бы и нет, — мрачно пробормотал я.

— Нет, не думаю. К тому же — ключ-то у нас.

— Нет, уже не у нас.

— Джонни, выслушай меня! — воскликнула Алиса. — Ведь им-то неизвестно, что ключ пропал. Откуда им знать, что кто-то его украл?

Я оторопело уставился на свою жену.

— Может быть, это дело рук Шлакмана — того, который мне звонил? Он ведь узнал, где я работаю. Что ему стоило выяснить, где я живу…

— Нет. — Алиса нетерпеливо замотала головой. — У тебя плохо с головой, Джонни. Пусть кто-то тебе и позвонил — это ещё ровным счетом ничего не значит. Запомни — ни в коем случае не говори им, что ты потерял ключ. Они все равно тебе не поверят — даже, если ты присягнешь на библии. Таким людям к вранью не привыкать…

— Что ты знаешь о таких людях, Алиса?

— То же, что и ты, или даже больше. Мое детство прошло не в тихом предместье, Джонни. Я ведь выросла на улицах Лондона, где царили совсем другие нравы — уж можешь мне поверить. Поэтому выслушай внимательно, что я тебе скажу. Если ты станешь доказывать им, что потерял ключ — тебе конец. Если ты говоришь правду, то никакой ценности для них больше не представляешь. Даже наоборот — с мертвым хлопот им меньше, чем с живым. Если же они тебе не поверят, то не станут ждать, пока ты передумаешь, а выбьют из тебя правду силой.

— Что же мне им сказать?

— Энджи. Он ведь приедет сюда, а не Монтес?

— Да, Энджи.

— Хорошо. Скажи ему, что ключ у тебя. Потом скажи, что хочешь получить за него больше денег. Добавь, что сейчас ключ не здесь. Что ты отдал его другу. Нет — я отдала. Да, так будет лучше. И — в случае, если с нами что-то случится, наш друг отнесет ключ в полицию.

— Алиса, да он ни за какие коврижки не поверит в подобную чушь.

— Еще как поверит — ведь на твоем месте он поступил бы именно так. Толстяк предложил тебе десять тысяч долларов — да? — Я молча кивнул. — Вот и скажи, что хочешь двадцать.

Я облизнул внезапно пересохшие губы.

— Нет, я думаю, что этот номер не пройдет.

— Еще как пройдет.

— Скажи, Алиса, что мы от этого выиграем?

— По меньшей мере — несколько часов. Вполне возможно, что их нам хватит, чтобы выпутаться из этой истории. Во всяком случае, мы получим передышку, чтобы спокойно подумать, не поглядывая каждую минуту на часы. Тогда мы сможем использовать для схватки свой интеллект, а не кастет с консервным ножом. Разве ты не сказал мне, что второй ключ находится в руках полиции? Значит, рано или поздно, они найдут нужный сейф. Или — его откроет тот, кто похитил ключ у нас. Или — ещё кто-нибудь. Не знаю. Знаю только, что ничего лучшего, чем мой план, нам сейчас не придумать.

Я сдался.

— Хорошо, — сказал я. — Попробуем по-твоему. План, конечно, сумасбродный, но я попытаюсь. Только — ты в этой игре не участвуешь. Я не хочу, чтобы ты была дома, когда он придет.

— Нет, Джонни, — Алиса покачала головой. — Нет. Мы увязли вместе — и не спорь со мной. Вдвоем у нас шансов куда больше, чем порознь. Только я настаиваю на одном — говорить с ним должна я.

— Нет!

— Пожалуйста, Джонни — доверься мне. Энджи ни на что не пойдет, пока не переговорит с Монтесом. Если же он даже и решится на какие-то крайности, я его приторможу. Меня он не тронет — пока, во всяком случае. Поверь мне, Джонни, это так.

Я помотал головой.

— Пожалуйста, Джонни, не упрямься.

В дверь позвонили. Алиса обняла меня за плечи.

— Сиди здесь, Джонни. Сиди и слушай. Я открою сама.

 

6

ПОЛЛИ

Звонок задребезжал снова, громко и требовательно. Я сказал себе:

— Сейчас он войдет. Попробует ручку, увидит, что дверь не заперта, и войдет.

Однако случилось иначе — Алиса подошла к двери сама, а я остался сидеть на кухне. Да, вы правы — я и сам предпочел бы поступить иначе, как, разумеется, и большинство мужчин, привыкших поклоняться более самоотверженным и мужественным идеалам, но в последующие несколько часов мне предстояло узнать очень многое об отваге и трусости. Мне пришлось расстаться со многими жизненными иллюзиями, которые я питал до сих пор. Главное, впрочем, состояло в том, что Алиса пошла к двери, а я остался на кухне.

Домик у нас маленький. Я услышал, как она открыла дверь и сказала:

— Здравствуйте. Вы, должно быть, и есть мистер Энджи. Заходите, пожалуйста.

Сидя с колотящимся сердцем, я почему-то подумал, насколько нелепо, что Алиса назвала его мистером Энджи. Разве она не знала, что Энджи — имя, а не фамилия?

Затянувшееся молчание снова нарушил голос Алисы:

— Заходите же, мистер Энджи, — сказала она. — Я — миссис Кэмбер. Вы ведь хотите поговорить с нами?

Я встал.

— Сейчас я выйду, — сказал я себе. — Что со мной творится? Что я за мужчина?

— Меня зовут Энджи, — послышался его голос. — Это — мое имя, миссис Кэмбер. А фамилия моя — Кэмбосиа.

Стоя посреди кухни, я попытался взвесить поведение Алисы. Внезапно мне пришло в голову, что я абсолютно не знал свою жену. Она предстала передо мной в совершенно новом, неожиданном виде.

— Как похоже на нашу фамилию, — мило сказала Алиса. — Сравните сами: Кэмбер и Кэмбосиа. Занятное совпадение, не правда ли?

Снова последовало молчание. Я мысленно представил, как Алиса стоит перед дверью, а Энджи разглядывает её, пытаясь сообразить, как держаться с этой веснушчатой, синеглазой женщиной, которая разговаривает с таким утонченным английским акцентом. Он привык иметь дело с женщинами, которых называл свиньями, суками, шлюхами или потаскухами. Алиса к известным ему категориям не относилась.

— Заходите же, прошу вас, мистер Кэмбосиа, — настойчиво пригласила она. — Мой муж ждет вас. Вы ведь, наверное, хотите поговорить с нами обоими, не так ли?

Я услышал, что дверь закрылась. Пройдя в гостиную, я увидел Энджи. Вид у него был озадаченный. Он поочередно переводил взгляд с меня на Алису, пытаясь сообразить, как себя вести.

— Вам не очень докучает наше яркое солнце? — вежливо поинтересовалась Алиса.

Солнце заливало нашу гостиную веселыми лучами, проникавшими сквозь застекленную балконную дверь-витраж. Некогда — мою гордость.

— Некоторые наши друзья уверяют, — как ни в чем не бывало щебетала Алиса, — что солнце выжжет мебель и ковры, но какой смысл иметь яркую мебель, когда твоя собственная жизнь скучна и бесцветна? Это я к тому, что не могу позволить себе вычеркнуть из своей жизни ещё и солнце. Там, где я выросла, мистер Кэмбосиа, солнечный свет ценили на вес золота! Вам-то это не понятно. Но вы не подумайте, что я вас уговариваю — вовсе нет. Просто порой нас посещают гости, которые не выносят солнца, и тогда — что ж, мне приходится задергивать шторы.

Энджи оторопело уставился на нее.

— Задернуть шторы? — мило улыбнулась Алиса.

Энджи взял себя в руки.

— Слушайте, миссис, — грубо сказал он. — Мне наплевать на ваши ковры, шторы и солнце. Меня интересует только ключ.

— Ну, разумеется, — улыбнулась Алиса. — Надеюсь, вы не откажетесь выпить чашечку кофе? Я его мигом сварю. У нас сложная семья. Я пью только чай, тогда как Джонни предпочитает кофе, а наша дочурка Полли не может и дня прожить без какао. Так что вы можете выбирать. Мне не трудно приготовить любой из этих напитков. Итак, что желаете?

— Я не хочу кофе, миссис, — терпеливо ответил Энджи. — Ни кофе, ни чая, ни какао. Мне нужен ключ. Я приехал, чтобы забрать его.

— Очень хорошо, — кивнула Алиса. — Знаете, моя мамочка любила мне повторять: «Алиса, очень скверно, когда гость голоден, но ещё хуже принуждать его есть.» Вы согласны с этим, мистер Кэмбосиа?

— Слушайте, миссис… — начал Энджи.

— Знаю, знаю, — замахала руками Алиса. — Вам нужен ключ. Тогда присядьте, пожалуйста. Сейчас поговорим о вашем ключе.

— Нам не о чем разговаривать! — взорвался Энджи. Он, похоже, начисто забыл о моем существовании.

— Нет, есть о чем, — возразила Алиса. — И нам будет куда удобнее, если мы сядем. Ты тоже садись, Джонни.

Она присела на кушетку. Я занял место рядом, чувствуя себя так, словно, пройдя через кухонную дверь, внезапно очутился в каком-то нереальном, иллюзорном мире. Энджи обвел нас недобрым взглядом, но все-таки послушался и сел. Потом вытащил сигарету и, не спросив у Алисы разрешения, закурил. Я тоже закурил и с наслаждением затянулся. Алиса взяла пепельницу и, прежде чем Энджи успел возразить или остановить её, ловко водрузила пепельницу ему на колени. Энджи обалдело уставился на мою жену и недоуменно потрогал пепельницу, но убирать не стал.

— Так вот, насчет ключа… — начала Алиса.

— Где он?

— Сейчас я об этом скажу, мистер Кэмбосиа. Все в свое время…

— О, нет! — рявкнул он. — Слушайте, миссис — мне нужен ключ. И нечего мне тут зубы заговаривать! Гоните ключ — и баста! Я не собираюсь выслушивать ваши сказки.

— Я знаю, что вам нужен ключ, — заворковала Алиса. — Это очень ценный ключ и он безусловно вам необходим. Мы это прекрасно понимаем.

— Где он? — заорал Энджи.

— Вы без конца задаете мне этот вопрос, мистер Кэмбосиа, — укоризненно сказала Алиса. — Я как раз и собираюсь рассказать вам, где он, но сперва вы должны меня выслушать.

— Хорошо, — скрепя сердце, согласился Энджи. — Только покороче.

— Постараюсь, — кивнула Алиса. — Дело в том, мистер Кэмбосиа, что сам по себе этот ключ — ничто. Изготовление его дубликата обойдется в каких-нибудь четверть доллара. Следовательно, интересует вас не сам ключ, а кое-что другое — то, что он отпирает. В данном случае — дверь некоего сейфа. Вас интересует содержимое сейфа, до которого вы не можете добраться без этого ключа, и вы готовы на большие жертвы, чтобы этим ключом завладеть. В подтверждение моих слов ваш мистер Монтес посулил моему супругу за ключ десять тысяч долларов. Это — приличная сумма, мистер Кэмбосиа, но она одновременно свидетельствует о том, что содержимое сейфа представляет изрядную ценность. Вместо того, чтобы предложить нам честно поделиться — если не пополам, то хотя бы в отношении три к одному, — вы начали угрожать моему мужу, а потом швырнули ему жалкую подачку.

— Кто ему угрожал? — выкрикнул Энджи.

— Вы, мистер Кэмбосиа.

— Десять кусков для вас — жалкая подачка? Да это же огромные башли!

— Это зависит от того, как на них посмотреть, мистер Кэмбосиа. Если содержимое сейфа стоит всего двадцать тысяч, тогда вы совершенно правы, а десять тысяч долларов — щедрое и благородное предложение. Если же то, что находится внутри сейфа, стоит миллион или два миллиона, то десять тысяч превращаются в жалкие крохи, как вы безусловно…

— Черт побери, миссис, — не выдержал Энджи. — Я за ключом пришел понятно? Я хочу получить ключ, а не выслушивать ваши бредни про капусту. Кэмбер, который вот тут сидит, обо всем договорился с толстяком. — Он развернулся ко мне. — Кто ей все рассказал, Кэмбер?

— Она — моя жена, — уныло сказал я.

— По мне, пусть твоя баба — хоть царица Савская, — вспылил Энджи. — Мне нужен ключ!

— Одну минуту, мистер Кэмбосиа, — ледяным тоном произнесла Алиса. — Вы — гость в моем доме. Я держалась с вами очень вежливо. Я даже предложила угостить вас чаем или кофе…

— Миссис, мне ваш чертов кофе на дух не нужен!

— Не перебивайте, прошу вас. Так вот, как гость, вы должны вести себя прилично. Мне не нравится, когда меня называют бабой или иным скверным словом. Вы должны передо мной извиниться.

— Кэмбер, она совсем свихнулась, что ли?

— Нет, я в здравом уме, — холодно ответила Алиса. — И, поскольку вы продолжаете кричать про ключ, я готова поговорить на эту тему. Хотя я предпочла бы, чтобы вы сначала извинились.

— О`кей, миссис, будь по-вашему. Только теперь — гоните ключ!

— Спасибо, — кивнула Алиса. — Вы получите ключ. Нам он ни к чему. Только десять тысяч за него — недостаточно. Мы хотим получить двадцать пять тысяч.

— Что! Двадцать пять штук? — взревел Энджи. Если бы не пепельница, так некстати примостившаяся у него на коленях, он бы, наверное, подскочил до потолка.

Мое сердце стучало, как отбойный молоток. Мне стоило огромных усилий подавить в себе желание выкрикнуть: «Алиса, не надо, расскажи ему правду! Скажи, что у нас нет ключа. Признайся, что мы его потеряли». Однако я проглотил эти слова, одновременно ощутив, что Алиса загнала нас обоих в пропасть, из которой нам уже не суждено выбраться. Я спросил себя лишь об одном — как я мог допустить, чтобы Алиса говорила от моего имени?

— Я вовсе не считаю, что мы просим чего-то особенного, — спокойно произнесла Алиса. — Вы ведь знаете, что находится в сейфе и прекрасно понимаете, что это стоит вознаграждения в размере двадцати пяти тысяч.

— Кэмбер, — отрывисто пролаял Энджи. — Ты зря со мной в кошки-мышки играешь. Ты что — держишь меня за фраера? Я сыт твоей сучкой по горло. Я со свиньями дела не имею и даже не разговариваю…

— Как вы смеете! — взвилась Алиса.

— В общем, Кэмбер, если ты сейчас не отдашь мне ключ, я тебя в клочья разорву. Ты на себя полгода смотреть не захочешь, как, кстати, и на свою свинью, когда я с ней закончу.

— Господи, какой бред! — воскликнула Алиса. — Вы считаете меня идиоткой, мистер Кэмбосиа? Сейчас без пяти четыре. Я оставила ключ своей подруге. Неужели вы считаете, что я держала бы его у себя дома? Если я не позвоню ей ровно в четыре, она отнесет ключ в полицию. Если я позвоню ей и попрошу принести ключ сюда, она тоже обратится в полицию. И в том случае, если за ключом приедем не мы с Джонни, а кто-то другой — она тоже вызовет полицию. Мне кажется, мистер Кэмбосиа, что вы просто жалкий глупец. Вы только и умеете, что размахивать кастетом и консервным ножом, но не способны произнести подряд даже пять слов на классическом королевском английском. Лично мне вы омерзительны, а позже, когда я расскажу мистеру Монтесу, как вы запороли свое задание, я надеюсь, что он вам тоже всыплет по первое число.

Она бросила взгляд на наручные часы.

— У меня осталось ровно две минуты, чтобы позвонить подруге. Вы хотите, чтобы я ей позвонила? Или — предпочитаете вернуться к мистеру Монтесу с пустыми руками и сообщить, что ключ исчез навсегда?

Я думал, что Энджи задохнется от злости. Жилы у него на шее угрожающе вздулись, а лицо побагровело. Мелко дрожа, он прошипел:

— Снимайте трубку и звоните.

— Только после того, как вы покинете мой дом, мистер Кэмбосиа. Наши условия вам известны, а я уже достаточно на вас насмотрелась. У вас осталась одна минута и десять секунд.

Энджи встал, а Алиса прошагала к двери и резко распахнула её перед его носом. Затем захлопнула дверь за спиной Энджи и задвинула засов. Потом, вернувшись в гостиную, вдруг захихикала.

— Джонни, — с трудом проговорила она, превозмогая приступ хихиканья. — Налей мне чего-нибудь холодненького, пожалуйста. Боюсь, что у меня начинается истерика. Горло страшно болит и во рту совсем пересохло.

Мы сидели в гостиной. Алиса потягивала холодную воду, а я сидел и смотрел на нее. До тех пор, пока Алиса не попросила, чтобы я перестал поедать её глазами. Пояснила, что ей уже страшно, когда на неё так смотрят.

— У него ведь змеиные глаза, — сказала она. — Честное слово — змеиные, Джонни. Он — в точности такой, каким ты его описал. Я никогда не видела такую узкую и сплющенную голову — в ней просто не остается места для мозгов — разве что они приютились в самом темечке. Ты ведь знаешь, Джонни — я стараюсь думать о людях только самое хорошее, но этот человек, по-моему, исключение.

Я кивнул, все ещё не в силах оторвать от неё взгляд.

— А его глаза — с ними что-то не так, Джонни. Что говорят о людях, которые употребляют наркотики? У них ведь что-то с глазами неладно? То ли они сужаются, то ли расширяются — да, Джонни?

— Не глаза — зрачки.

— Да, вот это я имела в виду.

— По-моему, у всех наркоманов они расширяются. Сколько времени мы уже с тобой женаты, Алиса?

— Восемь, — не задумываясь, ответила она.

— Восемь лет, — задумчиво произнес я. — Казалось бы, вполне достаточный срок, чтобы узнать свою жену поближе.

— Ой, Джонни — я так перепугалась.

— Нет, — медленно покачал головой я. — Ты совершенно не испугалась. Он просто вывел тебя из себя.

— Да, но ведь обозвал меня свиньей. Худшего оскорбления нельзя было и придумать. Пусть я и не образец чистоты, но на всей улице не найдешь более опрятного и аккуратного дома, чем наш. И ты это знаешь, Джон Кэмбер.

— Знаю, но…

— И я тоже. Пусть я не такая красавица, как эта твоя непорочная девственница-нимфоманка, но…

— Она вовсе не моя. Я тебе уже это сказал.

— Но я стараюсь следить за своей внешностью. Я никогда не расхаживаю по дому в халате и шлепанцах и не транжирю твои деньги в салонах красоты. Я все делаю сама…

— Он не это имел в виду, Алиса. Говоря «свинья», он подразумевал просто женщину. Любую женщину. Кралю. В его кругу это общепринятый термин. Как, например, «штука», «капуста» или «башли». Это американский жаргон. Сленг.

— Значит ваш американский жаргон рассчитан на недоумков.

Я покачал головой.

— Алиса, я не понимаю, что происходит. Мы сидим тут и обсуждаем, как он тебя обозвал, как будто вся эта история уже позади.

— Но ведь так и есть, Джонни. Теперь у нас появилась передышка, по крайней мере, на несколько часов, и мы успеем что-нибудь придумать.

— Ключ мы за это время не найдем.

— И замечательно! — с горячностью воскликнула Алиса. — Меньше всего на свете я бы хотела сейчас иметь этот проклятый ключ.

— Почему?

— Неужели ты не понимаешь, Джонни? Мы же сказали этому недоноску, что готовы расстаться с ключом за двадцать пять тысяч долларов. Допустим, твой толстяк согласится на наши условия — и что тогда? Мы влипнем по уши. Я все-таки считаю, что мы должны сообщить в полицию. Причем прямо сейчас же, не откладывая.

— Мы уже это обсуждали.

— Как знаешь, Джонни. Но я боюсь, что ты совершаешь ошибку.

— Возможно. Скажи мне вот что, Алиса. Тебя тревожит, что случится, если толстяк пойдет на сделку, а ключ будет у нас. Допустим же, что он пойдет на сделку, а ключа у нас не окажется — что тогда?

Алиса изменилась в лице.

— Вот об этом я не подумала, — вздохнула она.

Мне нелегко нарисовать для вас объективный портрет Алисы — как-никак, мужем-то ей прихожусь все-таки я, а не кто-то другой. Женщины отличаются от мужчин по невообразимому количеству признаков, среди которых — полное отсутствие желания прославиться своим героизмом. Напротив, они не считают сколько-нибудь зазорным для себя проявить некоторую слабость или даже трусость, когда этого требуют обстоятельства. Когда же, в силу тех же обстоятельств, женщины вынуждены вести себя храбро и решительно (а это случается довольно часто), они потом чувствуют себя виноватыми.

Как-то раз Алиса сказала мне: «Разница между нами, Джонни, состоит в том, что мы по-разному воспринимаем действительность. В детстве мы с тобой оба знали нужду, только я воспринимала её как совершенно нормальную жизнь. Тебя же приучили относиться к нужде, как к чему-то постыдному и ужасному, поэтому все наши затруднения и кажутся тебе чем-то страшным.»

Да, в то время я и не подозревал, насколько Алиса права.

— Нам уже пора забирать Полли, — сказал я.

Алиса посмотрела на часы и кивнула.

— Съездишь за ней? А я подожду дома, — предложил я.

Алиса замотала головой.

— Нет, Джонни, мы поедем вместе. Сейчас нам нельзя расставаться. Я не хочу оставаться одна, да и тебя одного не оставлю.

— А как насчет завтра? Я ведь ещё не уволился с работы.

— Вот завтра и разберемся. А пока мы должны держаться вдвоем; и ещё нам следует научиться запирать двери.

Выйдя на улицу, она подчеркнуто заперла дверь. Дженни Харрис, наша соседка, подошла к нашему старенькому «форду» и поинтересовалась, ничего не случилось ли.

— Смотря как это оценить, — улыбнулась Алиса. — Как-нибудь я тебе все расскажу.

— Вы поехали за Полли?

— Да, — кивнула Алиса. — Мы уже и так опаздываем.

— На обратном пути заскочите в супермаркет. Там сегодня представляют новый стиральный порошок и, если тебя выберут из толпы покупательниц для того, чтобы помахать перед камерой свежевыстиранным полотенцем, то ты получишь двадцать долларов, в придачу ещё и целый ящик порошка. Там надо, правда, ещё сказать несколько слов, но ты не бойся — их даже не нужно заучивать. Перед тобой будут держать бумажку. Осчастливь их своим английским акцентом.

— Господи, как мне надоели все эти причитания по поводу моего английского акцента, — вздохнула Алиса, когда я разворачивал автомобиль. И ведь никому даже в голову не приходит, что правильно говорю именно я, а акцент — у вас, американцев.

— Это сообразить непросто. Надеюсь, ты не поделишься с Дженни нашими новостями?

— Нет, конечно.

— Тогда почему ты ей пообещала все рассказать?

— Это было не обещание, а обычная вежливость. Дженни — очень славная женщина. Ты сказал — у них черный «кадиллак»? Слава Богу — его не видно.

Детский сад располагался менее, чем в миле от нашего дома. Я оставил машину у входа и мы с Алисой прошли внутрь. В продленные часы воспитательницами в саду работали обычно две учительницы-пенсионерки, мисс Прюитт и мисс Климентайн, обе лет за семьдесят и очень довольные, что могут так подзаработать. Поскольку мы уже очень задержались, в садике остались только два ребенка — Полли среди них не было. Узнав нас, мисс Климентайн встала и с изумленным лицом заспешила навстречу.

— Что-нибудь случилось? — спросила она Алису.

— Нет. А где Полли?

— Как, разве она не дома, миссис Кэмбер?

— Дома? — Алиса на глазах вдруг побелела, как полотно, а у меня оборвалось сердце и противно засосало под ложечкой. Душу охватило то же щемящее отчаяние, которое я испытывал в «кадиллаке» Монтеса. — Надеюсь, вы её не отправили домой одну?

— Нет, конечно. Как вы могли такое подумать, миссис Кэмбер? Просто, когда за Полли заехала сестра мистера Кэмбера, я посчитала, что могу отпустить ребенка с ней.

Ладонь Алисы взлетела к губам.

— Сестра мистера Кэмбера?

Я едва не проговорился, что никакой сестры у меня нет, и хотел уже наорать на престарелую гусыню, но Алиса предостерегающе стиснула мое запястье. А сама сказала, совершенно спокойным тоном:

— Какая сестра, мисс Климентайн? Как она выглядела?

Увидев мое выражение, старушка что-то испуганно залопотала, но Алисе удалось её успокоить.

— У мистера Кэмбера две сестры, — объяснила она. — Прошу вас, мисс Климентайн, не нервничайте. Я просто должна знать, какая именно из сестер приезжала за Полли. Опишите её внешность.

— Она очень милая, миссис Кэмбер. В противном случае, уверяю вас, я бы не отпустила с ней Полли.

— Как она выглядела?

— Довольно темненькая, темные глаза, темные волосы и очень-очень хорошенькая. Такая вежливая, воспитанная и совсем-совсем молоденькая. Я ещё подумала, что она совершенно не похожа на мистера Кэмбера.

— И Полли охотно пошла с ней? — спросил я.

— Она сказала Полли, что приехала за ней по вашей просьбе, и вручила ей изумительную куклу. Просто потрясающую куклу. Глаза у Полли разгорелись — больше она ничего не видела и не слышала… Надеюсь, ничего не случилось?

— Нет, — прошептала Алиса. — Все нормально.

И, не выпуская из руки моего запястья, повела меня к машине.

 

7

МОНТЕС

Мы молча сидели в машине. Теплые лучи весеннего солнца пронизывали ветви деревьев, выстроившихся по обеим сторонам улицы. Весна в этом году была ранняя и кроны деревьев уже были подернуты нежным изумрудным налетом. На лужайке перед детским садиком порхали пташки, а чуть поодаль вышагивали, взявшись за руки, маленькие мальчик и девочка.

Самая обычная мирная картина, типичная для любого нью-йоркского предместья, но для меня — не было сейчас зрелища ужаснее. Мир внезапно сошел с ума.

— Ты просто не понимаешь, ты ни черта не понимаешь, — бубнил я Алисе. Мне и в самом деле казалось, что никто не способен понять глубины охватившей меня пустоты и тупого отчаяния, вгрызавшегося циркулярной пилой в мое нутро.

— Я все понимаю, Джонни, — холодно ответила Алиса.

— Они забрали Полли. Они похитили нашего ребенка.

— Я знаю, — безжизненно произнесла Алиса. Не гневно, встревоженно, испуганно или истерично — а именно безжизненно. — Я все понимаю. Ее похитила твоя девственница. Твоя паршивая девственница.

— Алиса, ведь я же этого не хотел. Кто мог подумать, что до такого дойдет? Господи, я бы скорее отрубил себе правую руку!

— Тогда от тебя было бы меньше пользы, чем сейчас.

— Да, я просчитался, — взмолился я. — Переоценил себя. Сейчас же обращусь в полицию. Плевать на все, что меня ждет! Я больше не боюсь сейчас же иду в полицию и выложу им все, без утайки.

— Почему ты не сделал это вчера?

Я завел автомобиль.

— Сделаю сегодня.

— Нет, теперь уже поздно, — холодно произнесла Алиса.

— Что? Разве не ты сама побуждала меня пойти в полицию?

— Да, я. Но это было до того, как они похитили Полли. Теперь моя дочка у них в руках. Неужели ты этого не понимаешь? Моя дочка — у них в руках!

— Да, именно поэтому я и намерен обратиться в полицию.

— И что, по-твоему, сделает полиция? Эти люди похитили Полли из-за ключа. Нет, Джонни, ты не пойдешь в полицию.

— Ты просто обезумела! — выкрикнул я. — Что за бред ты несешь! Полли, между прочим, и моя дочь. Неужели ты думаешь, что я стану спокойно сидеть и ждать, пока моя дочь находится у этих бандитов? Господи, откуда в тебе столько хладнокровия? Или это безразличие?

— Я отвечу тебе, Джонни, — тихо ответила Алиса. — Если мне не изменяет память, Джонни, то я всегда хотела иметь детей. Много детей. Я мечтала о собственном доме, полном детских голосов. Но нам не повезло. Один ребенок, и все — больше нам не дано. Одна только Полли. Вот какая я хладнокровная, Джонни.

— Прости, пожалуйста.

— Этого мало, Джонни.

— Что же нам теперь делать, Алиса? Я тебя только об одном спрашиваю что нам теперь делать?

— Ты хочешь знать, что нам делать? Сейчас мы с тобой отправимся домой, сядем и все обдумаем. Мы должны быть максимально собранными и рассудительными, потому что от нашей собранности и рассудительности может зависеть жизнь Полли. Плакать и убиваться я не стану, Джонни, а также не позволю страху и гневу разъедать свою душу. Это не поможет ни нам, ни Полли. И ругать тебя я тоже не стану — я и так уже высказала тебе слишком много горьких слов. С этой минуты в наших руках находится жизнь существа, которое мы оба с тобой без памяти любим, поэтому ошибиться нам нельзя. Возможно, нам и придется обратиться в полицию. Пока я ещё этого не знаю. Только давай не будем метаться. Ты со мной согласен, Джонни?

— Да, Алиса.

И я отвез её домой.

Алиса сидела в гостиной, зарывшись лицом в ладони, и смотрела на меня — женщина, на которую я столько смотрел, но так и не разглядел, которую я знал, но так до конца и не понял. Стараясь унять дрожь в голосе, она сказала:

— Все дело только в ключе, Джонни. Они хотят получить его как можно быстрее.

— Плевать мне на этот ключ! Я думаю только о Полли.

— Должно быть, тебе сейчас тяжелее чем мне, — сказала Алиса. — Мне трудно это признать. В том смысле, что я не могу допустить даже мысли о том, что кто-то на свете может сейчас страдать больше, чем я. И все же умом я понимаю, что тебе ещё тяжелее. Умоляю тебя, держись, Джонни.

— Я стараюсь.

— Ключ… Мы должны сейчас думать только про этот ключ, Джонни. Будь он у нас в руках, мы бы хоть имели возможность поторговаться. Теперь же у нас не осталось ничего. И это страшно.

— Что толку сейчас ломать голову из-за ключа?

— Есть толк, — настаивала Алиса. — Взгляни на случившееся с другой стороны. Допустим, мы сообщим в полицию или в ФБР — так ведут себя разумные люди, когда похищают их ребенка. Ты про это читал. Я тоже. Пойдем к ним и все расскажем. Потом, когда нам позвонит Монтес…

— Нам никто до сих пор не позвонил. Ни Монтес, ни кто-либо другой.

— Позвонит, Джонни, можешь мне поверить. Еще и часа не прошло, как они похитили Полли. Но давай подумаем, сможем ли мы через это пройти. В полиции нам скажут: «поговорите с похитителем, составьте какой-нибудь план.» Они начнут прослушивать наш телефон. Но Монтес — воробей стреляный, его на мякине не проведешь. Он позвонит таким образом, что напасть на его след полиции не удастся. Ему нужен ключ. Мы договариваемся о встрече. Полицейские отдают нам свой ключ и велят, чтобы мы соглашались на все условия похитителей. Мы оставляем ключ в условном месте. Монтес его забирает. Потом…

— Что — потом?

— Нет, это глупо. Будь Монтес обыкновенным жуликом, наш план удался бы, но ведь он дипломат. На что он рассчитывает? Ведь ему это с рук не сойдет.

— Я тоже тщетно пытался это понять, — кивнул я. — Но меня уже заклинило: о чем бы я ни думал, ответ получается один и тот же. — Я метнул на Алису затравленный взгляд.

— Кто-то должен произнести это вслух, — прошептала она.

— Ты хочешь сказать, что они убьют Полли?

— Да.

— Что бы мы ни сделали? Отдадим мы им ключ или нет? В любом случае?

— Да, Джонни. В любом случае. Только — на этом они не остановятся.

— На чем?

— На убийстве Полли. Разве ты не понимаешь?

— Нет! — выкрикнул я.

— Джонни, возьми себя в руки. Мы вынуждены говорить о самом страшном. Я прекрасно понимаю, как это тебе тяжело, но, поверь — мне тоже несладко. Джонни, для тебя такое в новинку, но мне было двенадцать лет, когда немцы бомбили Лондон. Представляешь, каково находиться под бомбардировкой двенадцатилетнему ребенку? Как будто весь мир вдруг обезумел и рассыпался на куски. И нужно было сохранять выдержку для таких разговоров: «Ты знаешь, кажется, бабушка погибла». «Ты думаешь?». «Я точно не уверена. Но у неё нет головы». И вот представь, каково жить в таком мире. Гротескном, вывернутом наизнанку. Но приходилось о нем думать и разговаривать, в противном случае — выжить было невозможно.

— Но ведь наш мир не обезумел. Нас окружают цивилизованные люди.

— В самом деле, Джонни? Разве не эти люди задумали убить Полли лишь потому, что им понадобился ключ? Да, ключ стоит денег. Им нужны деньги. Значит, они должны убивать. Нет, Джонни, мы живем не в цивилизованном мире. Это мир, в котором гремят ядерные взрывы, а на городских улицах ежедневно режут и стреляют людей. Еще не родившихся детей приговаривают к смерти всякий раз, когда русские или американцы взрывают очередную атомную бомбу. Цивилизованные…

— Господи, хоть сейчас не читай мне лекцию!

— Я никогда прежде не читала тебе лекций, Джонни, — горько произнесла Алиса. — Просто мы оба должны срочно повзрослеть.

— А что толку?

— Наша Полли попала в руки к очень скверным людям, Джонни. Нужно смотреть правде в глаза.

— Почему ты так уверена, что они решили её убить?

— Во мне говорит обыкновенный здравый смысл, Джонни. Они зашли уже слишком далеко и теперь у них не остается иного выхода, как убить Полли, тебя и меня. Всех нас троих.

— Как ты можешь такое говорить? Почему?

— Потому что им безразлично, скольких человек убить, а, оставив нас в живых, они непомерно рискуют.

— А почему они так уверены, что мы не обратимся в полицию?

Алиса покачала головой.

— Судя по твоим словам, Джонни, мистер Монтес — весьма проницательный и влиятельный человек. Он играет по крупному. Он ведь даже не мужчина, Джонни. Его безразличие к сексу, использование жены как шлюхи, лукулловы замашки — все это говорит о том, что он не человек, а ходячая бомба. Он нацелен на саморазрушение, но свято верит, что деньги очистят его от грехов. Он, конечно же, убежден, что мы не обратимся в полицию. Если мы это сделаем, Полли погибнет. И он прекрасно понимает, что мы это сознаем.

— Но что случится, если мы все-таки обратимся в полицию?

— Ему все равно придется убить нас. Другого выхода у него нет. Не забудь, что он обладает дипломатической неприкосновенностью и вдобавок представляет в ООН страну, которая в глазах всего мира и так много страдает от пренебрежительного отношения Америки. Думаю, что убрав всех нас с дороги, он будет в полной безопасности. Да и кто выдвинет против него обвинение?

— Мы бы могли.

— Мертвые — нет. К тому же я не хочу покупать себе жизнь ценой жизни Полли. У нас есть ещё несколько часов и мы должны придумать какой-то выход. Господи, если бы только у нас был ключ!

— Если все то, о чем ты говорила — правда, то нам лучше обойтись без ключа. Я не думаю, что Монтес посмеет тронуть Полли до тех пор, пока у него не будет ключа. Ему нет смысла убивать Полли, если ключ не попадет к нему в руки — тогда он лишится единственного своего оружия.

— Да, а нашим оружием был ключ, да и тот мы утратили, — вздохнула Алиса.

— Но они-то этого не знают. Попробуем сблефовать. Нельзя дать им понять, что у нас нет ключа.

— Да, Джонни, ты прав…

Ее прервал телефонный звонок.

— Я сниму параллельную трубку в спальне, — внезапно охрипшим голосом сказала Алиса. — А ты в ту же секунду возьми свою. — Она вихрем пронеслась в спальню и выкрикнула: — Давай, Джонни!

Я схватил трубку — как мне показалось, одновременно с Алисой; щелчка, во всяком случае, я не услышал. Звонил сам Портулус Монтес.

— Мистер Кэмбер? — спросил он шелковым голосом.

— Я вас слушаю.

— Мне очень приятно снова разговаривать с вами. В наше время редко выпадает удача познакомиться с цивилизованной личностью, а каждое расставание с ней несет за собой горечь утраты.

— Где моя дочь?

Поразительно, но ни мой голос, ни рука, твердо сжимавшая телефонную трубку, не дрожали. Что-то во мне стало меняться.

— Ваша дочь? Разве я могу это знать?

— Еще бы, черт побери! Послушайте, Монтес, если, не дай Бог, с ней что-нибудь случится, клянусь, что я доберусь до вас. Пусть это займет у меня всю оставшуюся жизнь, но я вас выслежу и прикончу!

— Вы меня поражаете, мистер Кэмбер, — сказал он. — Какие свирепые — и какие преступные — угрозы. Если даже сделать скидку на свойственные американцам романтизм и невоспитанность, ваши угрозы все равно ужасны и недопустимы. А что случилось с вашей дочерью?

— Вы отлично знаете, что с ней случилось, черт побери! Ваша жена похитила её.

— Моя жена? Вы сошли с ума, мистер Кэмбер. Моя жена весь день не выходила из дома и, если вы посмеете высказать свои обвинения публично, я представлю пятерых свидетелей, которые подтвердят её алиби. Я не понимаю вас, мистер Кэмбер, а ваши возмутительные заявления отношу исключительно на счет вашей эмоциональной неуравновешенности.

— О нет, мистер Монтес! Вы от меня так легко не отделаетесь. Если хоть что-нибудь случится с Полли…

— Одну минуту, мистер Кэмбер! — рявкнул Монтес. — Представьте, что нас кто-то подслушивает. Вы угрожаете убить меня и вдобавок оскорбили меня своими клеветническими измышлениями…

— Вас невозможно оскорбить.

— Даже моему терпению есть предел, мистер Кэмбер. Если у вас случилось несчастье, я готов вам посочувствовать, но совершенно не согласен выслушивать ваши нападки. Итак, что вы выбираете? Я повешу трубку — или мы побеседуем, как воспитанные люди?

— Я готов говорить с вами.

— Очень хорошо. Значит, по вашим словам, вашу дочь похитили. Это скверно. Весьма скверно. Но вы, разумеется, уведомили полицию?

— Нет. Нет еще.

— А разумно ли это, мистер Кэмбер?

— Мы с женой считаем, что да.

— С женой. Замечательная женщина, насколько я наслышан. Она слушает наш разговор? У вас ведь есть параллельный аппарат.

Последовало непродолжительное молчание; я предоставил Алисе самой решать, выдавать свое присутствие или нет. Принимать решение за неё я не мог. До сих пор все, что я предпринимал самостоятельно, оборачивалось против нас. Мой мир был окутан густым туманом, в котором я пробирался на ощупь, то и дело спотыкаясь и падая.

Голос Алисы прозвучал звонко и ровно:

— Да, мистер Монтес, я вас слушаю.

— А, я так и думал. Рад с вами познакомиться, миссис Кэмбер, очень рад. Поверьте, что я весьма наслышан о ваших незаурядных достоинствах.

— Что вы хотите нам предложить, мистер Монтес? — спросила Алиса.

— Предложить? Ах, да — ведь у вас такое несчастье. Надеюсь, все будет в порядке. Любимый ребенок вдруг исчезает — это ужасно. Жаль, что я не в состоянии помочь вам.

— Мне кажется, вы способны нам помочь, мистер Монтес, — спокойно сказала Алиса.

— Неужели? Что ж, тогда я готов попробовать. Пожалуй, вы были правы, что не обратились в полицию. Сам бы я, конечно, так не поступил, но родителям виднее. Похищение ребенка это самое гнусное и подлое преступление, перед которым родители совершенно беспомощны…

— Может, хватит распинаться? — грубо оборвал я. — Давайте перейдем к делу, Монтес. Чего вы хотите?

— Только одного — помочь вам, мистер Кэмбер.

— Джонни, — сказала Алиса. — Мне кажется, нам следует выслушать предложение мистера Монтеса. Он сказал, что готов нам помочь. Мы должны узнать, каковы его условия. Тем более, что мы и сами знаем, что ему нужно.

— Прекрасно! — воскликнул Монтес. — Снимаю перед вами шляпу, миссис Кэмбер, и искренне надеюсь, что в один прекрасный день смогу увидеть вас воочию. Замечательные женщины в нашем мире — огромная редкость, а я без малейших сомнений отношу вас именно к этой категории. Как мне не терпится помочь вашему горю! Мне кажется, нет — я даже уверен, — что мы найдем вашу дочь живой и невредимой. Я буду молиться, чтобы все так и вышло.

— Спасибо, — холодно поблагодарила Алиса. — А теперь — ближе к делу, мистер Монтес.

— О, вы на меня давите. Ну — что вам сказать? Я уверен, что в обмен на ребенка вы готовы кое-чем со мной поделиться. Я же готов предложить вам свою дружбу и всяческую поддержку. Я уверен, что, располагай вы двадцатью пятью тысячами долларов, вы бы с радостью отдали их похитителям. Но откуда у людей столь скромного достатка такая большая сумма? Я бы с удовольствием поделился с вами подобными деньгами, если бы они были в моем распоряжении. В самом деле, можно ли представить более благородную цель, чем пожертвовать деньги на спасение ребенка? Но, увы, такой суммой я в настоящее время не располагаю. Вот — десять тысяч долларов… Да, я готов предложить вам десять тысяч, если это хоть как-то вам поможет. Взамен я попрошу вас только об одной мелочи — о пустячке, который для вас абсолютно ничего не значит. Так что, заезжайте ко мне, как только надумаете.

— Чего вы от нас добиваетесь? — быстро спросила Алиса. — Что нам делать?

— Боюсь, что при данных обстоятельствах вам не остается ничего другого, как дождаться звонка от похитителей. И ещё я советую немедленно уплатить выкуп, который они потребуют — ведь прежде всего надо подумать о ребенке.

— Но как…

— Да — ребенок прежде всего.

— Монтес! — вскричал я. — Я признаю — все козыри у вас. Бога ради…

— Я уже сказал — вы можете приехать ко мне в любую минуту. До свидания, мистер Кэмбер. До свидания, миссис Кэмбер — рад был слышать ваш голос. До встречи.

Послышался сигнал отбоя.

— Господи, как же мне хочется плакать! — призналась Алиса. — Заломить руки и разрыдаться. Биться в истерике, как поступает большинство женщин. Почему у меня это не получается, Джонни? Что со мной не так?

Я молча покачал головой и пожал плечами.

— Мы живем в кошмарном мире, Джонни. Так было всегда. Наш мир принадлежат монтесам и им подобным. Они сеют кровь, ужас и разрушение — и ещё уверяют нас, что это правильно. Но ведь это не так. Бедная наша малышка! Я так её люблю, что готова умереть…

— Я знаю.

— Что же нам делать, Джонни?

— Нам остается только сидеть и ждать. Они перезвонят нам.

— Джонни! Я пытаюсь не думать, но у меня ничего не выходит. Она такая крохотная и беззащитная…

Зазвонил телефон. Алиса снова кинулась в спальню и мы одновременно сняли трубки. Звонила Хелен Фидерман из родительского комитета. Она объяснила, что Крис Тенни, которая согласилась было организовать следующую встречу у себя, спрашивает, нельзя ли ей с кем-нибудь обменяться.

— Разумеется, — сказала Алиса. — Только извини, Хелен, но сейчас я очень занята и не могу говорить.

— Это звучит очень загадочно, — захихикала Хелен.

— Ничего загадочного. Просто мне сейчас должны перезвонить по очень важному делу.

— Но ты согласна поменяться с Крис?

— Да.

Вернувшись в гостиную, Алиса вдруг начала дрожать. Я подошел к ней и обнял за плечи.

— Джонни, — прошептала она. — Я так тебя люблю. Я никогда этого не показывала. Я не привыкла проявлять свои чувства.

— Успокойся, — сказал я.

— Я спокойна. Просто… мне стало так страшно, когда раздался звонок.

Снова зазвонил телефон. Дженни Харрис, наша соседка, волновалась, все ли у нас в порядке и не может ли она помочь. Алиса заверила, что у нас все нормально.

— Сколько же ещё ждать? — спросила она меня, положив трубку. — Ты по-прежнему хочешь обратиться в полицию?

— Нет, — ответил я после некоторого раздумья. — Нет, я передумал. Мне кажется, что ты права…

Меня прервал очередной телефонный звонок.

— Кэмбер? — спросил незнакомый голос, холодный и бесстрастный.

— Да. Я слушаю.

— Слушай внимательно — повторять я не стану. Знаешь лодочную станцию на реке Хакенсак?

— Да, знаю.

— Как только мы закончим разговор, садись в машину и отправляйся туда. Один. Заправляет там всем некий Маллиген, который всегда на месте до половины седьмого, а то и до семи. Скажи, что хочешь взять напрокат лодку с мотором в десять лошадиных сил. Скажешь, что берешь лодку на всю ночь, предлог придумаешь сам. Он начнет вопить, что на ночь лодку не даст, да и сезон ещё не открылся. Дай ему двадцать пять долларов. Этого хватит и для открытия сезона и для того, чтобы заткнуть ему пасть. Если не умеешь пользоваться моторкой, то попроси, чтобы он тебе показал. Пары минут хватит, чтобы научить даже дебила. Проверь, чтобы мотор легко заводился, и чтобы на борту была полная канистра горючего. Потом отправляйся домой — и жди. В полночь тебе позвонят и скажут, что делать дальше. Ключ должен быть при тебе. Если выполнишь все наши указания, твоя девочка будет жить. Если же попытаешься нас обмануть, то больше никогда её не увидишь. Понял, Кэмбер?

— Да.

— И не вздумай впутать в это дело легавых. Если хочешь увидеть своего ребенка живым — не суйся к фараонам. Сидишь дома — никто к вам не входит и никто не выходит. Когда ты уедешь, жена останется дома. Если позвонят в дверь, открывать она не должна. Ты все понял, Кэмбер?

— Да, — глухо сказал я.

— Хорошо. Будь паинькой.

Он повесил трубку. В комнату вошла Алиса. Она выдавила слабую улыбку.

— Мне уже лучше, Джонни, — сказала она. — Я рада, что он позвонил. Я вновь обрела почву под ногами. За последние полчаса я умерла сотней медленных смертей. Такое, должно быть, со всеми случается. Слава Богу, Полли жива.

— Остается только надеяться, — кивнул я.

— Она жива, — убежденно сказала Алиса. — Я это сердцем чувствую. Они не зря выбрали моторную лодку, Джонни. Они хотят быть уверены, что мы принесем ключ. Но они не могут быть уверены на все сто процентов.

— Они все равно могут…

— Нет, — твердо сказала Алиса. — Они не могут убить Полли. Потому что они не получат ключ, пока мы не увидим Полли. Значит, до тех пор она будет жива…

— Если они не вынудят нас отдать ключ заранее. Назначат, например, какое-нибудь место, в котором я должен его оставить.

— Они не станут рисковать, Джонни. Теперь мы должны все продумать и действовать только на ясную голову. Ради спасения Полли. Никаких больше страхов и шараханий. Обещаешь мне, Джонни?

— Да, обещаю, — кивнул я. — Что теперь?

— Сделай то, что он тебе велел.

— Прямо сейчас?

— Да, Джонни. Я уверена, что они за нами следят.

Я пошарил в карманах. У меня нашлось шесть долларов и сорок центов. В сумочке Алисы набралось ещё одиннадцать долларов и двадцать два цента.

— Этого мало, — сказал я. — А вдруг Маллиген не согласится на двадцать пять долларов? Что если он потребует пятьдесят?

— Выпиши чек и разменяй на наличные. Лавка Дейва Хадсона ещё открыта. Он выдаст тебе деньги под чек.

Мы перешли в кухню, где Алиса держала чековую книжку. На нашем банковском счету оставалось всего около двухсот долларов.

— Выпиши чек на семьдесят пять долларов, — сказала Алиса. — Думаю, что у Дейва такая сумма наберется, а с теми деньгами, что у нас есть, тебе этого должно хватить.

Я выписал чек.

— Выполни все, что он тебе сказал, Джонни, и возвращайся. Я тебя жду.

— Тебе не будет страшно остаться одной?

— Нет. Я запру дверь.

Я поцеловал её и зашагал к двери.

 

8

ЛЕННИ

Запустив двигатель «форда», я развернулся. Если за нашим домом кто-то и следил, то я никого не заметил. Я покатил к лавке Дейва Хадсона, стараясь выбросить из головы все лишние мысли и сконцентрироваться на том, что мне предстояло сделать.

Дейв Хадсон держал лавку скобяных изделий и спортивных товаров, которую открыл вскоре по окончании Второй мировой войны. Дейву было девятнадцать, когда он вместе со своим братом-близнецом ушел на фронт. Близнецы застраховали свою жизнь и составили завещания в пользу друг друга. После того, как его брата убили, Дейв использовал полученную страховую сумму на покупку магазинчика; однако половина его души погибла вместе с братом. Семьей он так и не обзавелся и допоздна задерживался на работе, просиживая в крохотной мастерской, которую устроил прямо в лавке. Дейв изобретал всяческие полезные мелочи. Я не сомневался, что в один прекрасный день изобретения должны принести ему кучу денег, но не счастье — ведь, разбогатев, он будет вынужден оставить свое любимое занятие. Не пристало миллионеру стоять за прилавком скобяной лавки в маленьком городишке.

Мы с Дейвом, можно сказать, дружили — я научил его делать чертежи и грамотно оформлять изобретения. В ответ Дейв продавал мне всякие полезные пустяки с немыслимыми скидками. Был он маленького роста, с вечно грустными голубыми глазами и каким-то потерянным лицом; мученическим лицом человека, постоянно пытающегося что-то вспомнить.

Когда я подкатил к его лавке, было уже шесть. Ни одного покупателя внутри не оказалось, а Дейв, скрючившись над прилавком, читал «Сентиментальное путешествие» Лоренса Стерна. Проучившись в колледже лишь один год, Дейв наверстывал упущенное, выбирая для чтения нравоучительные или просто хорошие книги.

Увидев меня, он сказал:

— Привет, Джонни. У тебя что-нибудь случилось?

— Нет, Дейв, у меня все в порядке, — нетерпеливо ответил я. — Просто я очень спешу. Можешь сделать мне одолжение?

— Все, что хочешь, Джонни.

— Я выписал чек на семьдесят пять долларов. Ты можешь мне дать под него наличные?

— Думаю, что да.

Метнув на меня любопытный взгляд, Дейв полез в карман, извлек из него пачку купюр и отсчитал мне семь десяток и пятерку. Я отдал ему чек. В следующую секунду, нервно озираясь по сторонам, я заметил на полке пару спортивных пистолетов. Автоматических.

— Что это у тебя? — спросил я, указывая на них.

— Спортивные пистолеты, Джонни.

— Какого калибра?

— Ноль двадцать два.

— А других у тебя нет?

— А в чем дело? — удивленно спросил Дейв. — Что тебя гложет, Джонни? Это ведь спортивные пистолеты. Они всегда бывают только такого калибра. Я не держу у себя боевого оружия.

— А патроны у них длинные или короткие?

— Длинные.

— Сколько?

— Это — славное оружие, Джонни. В обойме двенадцать патронов. Эти пистолеты стоят по тридцать восемь долларов за штуку…

— Дай мне один, Дейв, но только в долг. Я принесу деньги завтра.

— Нет.

— Почему? Неужели ты не поверишь мне в долг на такую пустячную сумму?

— Черт побери, Джонни, дело тут ни в деньгах, и ты это отлично знаешь. Если надо — можешь взять у меня пятьдесят долларов. Или сто. Я тебе поверю на слово. Но ты только посмотри на себя! Человеку в таком состоянии я пистолет не продам. Ты ведь не в мишень стрелять собрался…

— Откуда ты знаешь, черт возьми? — заорал я.

— Да ты только себя послушай. Или — полюбуйся на себя в зеркало. А потом сам мне скажи: можно ли доверить оружие человеку, который находится в таком состоянии. Если тебе нужна помощь, Джонни, я готов тебе помочь. Ты ведь попал в беду, да? Но пистолет я тебе не продам.

— Черт возьми, Дейв, мне необходимо оружие. Я предлагаю тебе наличные — ты обязан продать мне товар. Вот, держи деньги!

Я полез в карман.

— Черта с два! — отрезал Дейв. — Почитай законы штата Нью-Йорк. Я не обязан продавать тебе оружие — и не продам! Оружие не решает проблем — оно их только создает. А ты собираешься с его помощью решить свои проблемы это у тебя на лбу написано. Нет, нет и ещё раз — нет. Пистолеты — это зараза. Хуже чумы. Извини, Джонни, но пистолет ты не получишь.

Дейв раскрыл книгу и погрузился в чтение, весь дрожа от душивших его чувств и высказанных слов. Я был абсолютно уверен, что он не видит ни одной буквы. С минуту подождав, я горько произнес:

— Спасибо за помощь.

Я ушел, а Дейв даже не посмотрел мне вслед.

На улице уже смеркалось, на небе громоздились облака, подернутые с востока золотистыми и оранжево-алыми бликами. Да, денек выдался жаркий. Он войдет в историю, как самый жаркий мартовский день за много лет. Первый по-настоящему весенний день, день пробуждения мира; а где-то в этом мире плакал несчастный ребенок. Я шагал к машине, но эти детские слезы навернулись мне на глаза; ноги у меня подгибались, я был напуган, обескуражен и обозлен. И вдруг меня окликнул женский голос:

— Джонни Кэмбер?

Ленни!

Она сидела в красном спортивном «мерседесе», который стоял почти впритирку к моему допотопному «форду». Не веря свои глазам, я сделал ещё пару заплетающихся шагов, а Ленни распахнула дверцу и звонко прощебетала:

— Садись, Джонни. Присядь хоть на минутку. И — не смотри на меня так.

Розовый свет, просачивавшийся сквозь витрину лавки, падал на её лицо и, несмотря на весь пережитый ужас, я невольно признал, что в жизни не видел более прекрасной женщины. Ленни Монтес смотрела на меня широко раскрытыми невинными глазами. Ангел.

— Подлая стерва!

— Не говори так, Джонни. Сядь со мной рядом, пожалуйста. Я могу помочь тебе.

Я забрался на переднее сиденье «мерседеса».

— Ты уже помогла мне, — сказал я. — Ты украла моего ребенка. Чтоб ты сгорела в аду, подлая тварь! Как ты могла? Похитить крохотную беззащитную девчушку, которой едва исполнилось четыре. Как у тебя рука поднялась?

— Меня заставили, Джонни.

— Тебя заставили. Лжешь ты, гадина! Скажешь еще, что тебя заставили следить за мной?

— Нет, Джонни, у меня не было другого выхода. Или ты предпочел бы, чтобы на моем месте оказался Энджи?

— Где Полли? С ней все в порядке?

— Да, не бойся. Но я не могу тебе сказать, где она.

— С ней и вправду ничего не сделали? Ты клянешься? Ее не тронули?

— Клянусь, клянусь. Послушай, Джонни, я ведь рискую собственной жизнью ради того, чтобы увидеться с тобой. Это правда. Если Монтес узнает, что я с тобой встретилась, он меня прикончит.

— Опять лжешь.

— Это правда, Джонни. Поверь мне.

— Где Полли?

— Господи, не могу я тебе это сказать, Джонни.

— Но ты знаешь?

— Нет, не знаю.

— Тогда чего ты добиваешься?

— Я хочу только одного, Джонни — чтобы ты меня выслушал. Пять минут. Выслушай мне и поверь мне. Поверь, что я никогда не испытывала ни к кому другому таких чувств, какие питаю к тебе.

— Плевать мне на твои чувства!

— Джонни, не добивай меня — мне и так тошно. Ты ведь не знаешь, как я жила. Даже представить себе не можешь. Ты никогда не варился в обществе таких людей. Сейчас ты понял, что попал в ловушку, подстроенную мерзкими и грязными людьми. А я всю жизнь была пленницей таких людей. А теперь я пленница Монтеса. Можешь ли ты представить, каково быть замужем за таким человеком? Испытывать бесконечные унижения? Ведь он и притрагивался ко мне лишь для того, чтобы напомнить, кто в доме хозяин, а кто — рабыня. Я вовсе не говорю, что я святая, Джонни, но и во мне есть хорошие черты. Всю жизнь я мечтала стать женой порядочного человека — не сумасшедшего и не борова. И вот теперь передо мной впервые забрезжила надежда. Клянусь, что говорю тебе правду, Джонни. Я знаю, где находится этот сейф. И я знаю, что в нем спрятано. И ещё я знаю, кому можно это продать — за два миллиона долларов. Два миллиона, Джонни — а ключ у тебя! Это все, что нам с тобой нужно — ключ и два миллиона долларов. Мы заживем с тобой припеваючи, будем как сыр в масле кататься…

— А моя жена? — не выдержал я.

— Причем тут твоя жена! Энджи рассказал мне про нее. Дурнушка и нескладеха. Кому она нужна!

— А Полли?

— Все можно пережить, Джонни. Поверь моему опыту. Ребенка ты забудешь. Погорюешь какое-то время, но, имея пару миллионов долларов, никто долго не горюет.

— А почему, по-твоему, я должен забыть Полли?

— Потому что тут уж ничего не попишешь. Не думаешь же ты, что они вернут тебе ребенка? Чтобы девочка потом указала на них пальцем? На Энджи? На Монтеса? Посмотри правде в глаза, Джонни.

— Вот, значит, как, — задумчиво произнес я.

— Скажи «да», Джонни. Умоляю — скажи.

— Значит, жену я бросаю. Мою дочку убивают. Взамен я получаю тебя с двумя миллионами и — через какое-то время я счастлив. И ты веришь, что я способен на это согласиться? Да, ведь ты не увязалась бы за мной, если бы не рассчитывала на то, что я соглашусь.

— Так что ты мне скажешь, Джонни?

— Что же ты за человек? — прошептал я. — Неужели весь мир состоит из людей, вроде вас с Монтесом? А я в нем — белая ворона? Наивный глупец, безмозглый простофиля? Садясь к тебе в машину, я дал себе зарок, что непременно убью тебя. Я задушил бы тебя собственными руками, если бы это помогло мне вернуть мою дочурку. А теперь я даже не в состоянии к тебе прикоснуться. Слышишь, мерзкая стерва — мне даже тронуть тебя противно!

Ленни наклонилась ко мне и внезапно плюнула мне в лицо. Я не шелохнулся, даже не попытался утереться. У меня свело ноги, а по спине пробежал холодок.

— Американский мальчик, хотя и с огромным опозданием, но повзрослел, — сказал я, глядя в упор на перекошенное от ярости лицо Ленни. Затем вытер рукавом её слюну и вылез из машины.

Мотор «мерседеса» взревел и спортивный автомобиль, сорвавшись с места, бешено умчал в темноту.

К лодочной станции на реке Хакенсак я ехал вконец опустошенный. Не эмоционально, нет — я и в самом деле ощущал себя лишь оболочкой, внутри которой зияла пустота. Как будто мои сердце и внутренности растворились, оставив на своем месте только грызущую тоску. Сгустилась тьма. Когда фары моего «форда» выхватили из кромешного мрака совершенно пустынное шоссе, окаймленное густым кустарником и высоченными деревьями, я ощутил себя бесконечно потерянным и одиноким — человеком, потерявшим все самое дорогое, продирающимся через бесформенную ночь в символическую вечность сюрреалистического полотна.

Признаться, вывеску лодочной станции я увидел с изрядным облегчением. Оставив машину перед самым входом, я взбежал по скрипучим деревянным ступенькам и прошагал по длинному дощатому помосту к расположенному в самом его конце домику на сваях. Причал вдавался в реку футов на сорок.

Здесь, на реке, брезжил слабый свет — отражение последних отблесков зашедшего солнца и огней домиков, выстроившихся на берегу. Вода матово сияла и переливалась — ровная эбеновая мантия, подернутая прожилками света, точно черный мрамор.

Несмотря на гнетущую тоску и отчаяние, величие и красота реки настолько захватили меня, что на несколько мгновений я застыл, как статуя, завороженный изумительным зрелищем.

Из оцепенения меня вывел звук шагов за спиной. Резко развернувшись, я увидел крупного коренастого мужчину, который вышел из домика на сваях и приближался ко мне.

— Кто вы такой, черт побери? — спросил он, вполне, впрочем, миролюбиво. — Здесь частная резиденция, сезон ещё не открыт, да и мое рабочее время, в любом случае, давно кончилось. Чего вам надо?

Насколько я мог разглядеть при скудном свете, он был краснолицый, курчавый, лет за пятьдесят, с могучими крутыми плечами и перебитым, как у боксера, носом. Словом, я бы предпочел с ним не ссориться.

— Вы — Джек Маллиген? — спросил я.

— Да.

— Меня зовут Джон Кэмбер. Я живу в Телтоне.

— Привет, Кэмбер. Чем могу помочь?

— Вы сдаете лодки напрокат?

— Сдаю — в соответствующее время.

— Мне нужна лодка на эту ночь — с подвесным мотором в десять лошадиных сил.

— Вы смеетесь, что ли? — Маллиген улыбнулся, сверкнув безукоризненными, явно искусственными, зубами. — Я сейчас ещё только крашу, смолю и шпаклюю свои суденышки. Сезон у нас открывается пятнадцатого мая, а сдаю я лодки с шести утра — до шести вечера. Ночной рыбалкой я не занимаюсь, Кэмбер. Ночью на этой реке не разгуляешься — как начинается Мидоус, так в его бесчисленных заливчиках и старицах сам черт себе ногу сломит. Только круглый идиот сдаст лодку на ночь за дохлые шесть долларов в день.

Мидоус я знал не понаслышке. Так называли огромную болотистую пойму, начинавшуюся в паре миль к югу от того места, где мы находились, в месте впадения в Хакенсак небольшой речушки Оверпек. Оттуда Мидоус простирался вплоть до самого залива Ньюарк. Поразительно, но от этого дикого и колоссального, затапливаемого приливами болота, буквально рукой подать до нью-йоркской Пятой авеню. В ясный день, сидя в лодке посреди залива, можно даже разглядеть Эмпайр Стейт Билдинг. Однако близость к Нью-Йорку никак не повлияла на совершенно гиблый и заброшенный характер местности — земли, сулящие неслыханные прибыли своему владельцу, до сих пор оставались полузатопленными и неосвоенными.

Испещренная бесчисленными речушками, старицами, заводями и протоками местность густо поросла непроходимой болотной травой, а обнажавшийся после отлива вязкий ил был такой же смертельной ловушкой для неосторожно забредшего в эти края путника, как зыбучие пески. Если по Хакенсаку корабли, яхты и баржи поднимались прямо к Нью-Йорку, то по соседству, в Мидоусе, царствовали змеи, болотная дичь, ондатры и ящерицы. Несколько раз летом я приезжал в эти места на рыбалку, но клевало под палящим солнцем неважно, да и плавать в мелких водах было довольно трудно и небезопасно. Даже сам дух Мидоуса был какой-то безжизненный и затхлый.

Словом, я не мог не согласиться с Маллигеном.

— Вы правы, — сказал я, — но мне совершенна необходима ваша лодка.

— Почему?

— Вот этого сказать не могу.

— В чем дело-то, мистер? У вас неприятности, что ли? Или вы ищете приключения?

— Да, у меня неприятности, — кивнул я. — Даже хуже. Словом, лодка мне нужна позарез.

— Ничем не могу помочь, — пожал плечами Маллиген. — Я всегда рад выполнить любую просьбу клиента, но вы просите от меня невозможного. Мало того, что сезон ещё не наступил, так сейчас уже и ночь на носу. А вдруг вы расколотите лодку или сядете на мель — а то и вовсе затеряетесь. Я остаюсь без лодки, без мотора, да ещё и должен объясняться с полицейскими. А что я им скажу? Словом, мистер, выкиньте свою затею из головы. Кстати, у меня и лодки-то ни одной наготове нет.

— Мистер Маллиген, — сказал я. — Мне нужна моторная лодка. Не для себя. Речь идет о жизни и смерти. Я заплачу вам двадцать пять долларов, даже пятьдесят долларов — сколько хотите. Но я должен получить моторку.

Он долго и пристально изучал меня. Потом потряс головой.

— Нет. Извините, мистер Кэмбер, но я ничем не могу вам помочь. Пятьдесят долларов — деньги большие, но…

Я резко схватил его за руку.

— Мистер Маллиген, вы женаты?

— А какое вам дело, черт побери?

— Дети у вас есть?

— Слушайте, мистер — топайте отсюда. Мне надоели эти разговоры.

— Только скажите — у вас есть дети?

— Есть, — раздраженно буркнул Маллиген.

— И у меня есть — одна-единственная дочка. Ей всего четыре года и её зовут Полли. Больше детей у нас с женой быть не может. Так вот, мою единственную дочку несколько часов назад похитили — вот почему мне так нужна лодка. Это мой последний шанс увидеть девочку живой. Пожалуйста, не отказывайте мне. Если хотите, я упаду на колени и буду вас молить. Дайте мне лодку, мистер Маллиген!

Он ещё раз задумчиво посмотрел на меня, потом сказал:

— Идемте со мной. Поговорим внутри.

Он провел меня в маленький домик — скорее лачугу, одна комната которой была почти доверху заполнена моторами, запасными частями и всяким инвентарем, а во второй разместились обеденный стол со стульями и письменный стол, заваленный бумагами, картами и журналами. Маллиген кивком предложил мне сесть, а сам достал из холодильника две банки пива и откупорил их. Я замотал головой.

— Выпейте, — сказал Маллиген. — Полегчает немного.

Я не скрыл от него ничего. После того, как данный мною обет молчания был нарушен, меня словно прорвало. Маллиген внимательно слушал, не перебивая; налитые кровью серые глаза, прищурившись, неотрывно смотрели на меня, обветренное лицо ничего не выражало. Когда я закончил, он только кивнул и сказал:

— Да, Кэмбер, влипли вы по самые уши.

Я тоже кивнул.

— Для вас это, должно быть, как гром посреди ясного неба, да? Честные добропорядочные граждане, жили себе да поживали с ребенком, и вдруг вляпались в криминальную историю. Вы ведь наверняка никогда прежде не имели дела с бандюгами?

Я помотал головой.

— Понятно — вот они и возят вас мордой об пол. Скажите, Кэмбер, почему вы все-таки не обратились в полицию? Там, конечно, не ангелы служат, но ставить на место всякую шваль они умеют.

— Мы с Алисой решили, что в этом случае Монтес прикажет своим людям убить Полли.

— Вот как? Что ж, Кэмбер, тогда приготовьтесь к самому худшему. Вашу дочку они в любом случае убьют. Так уж обстоит дело с похищением детей, преступников ждет одна и та же кара, вне зависимости от того, останется жертва жива или нет. А ребенок — ключевой свидетель.

— Но пока они её ещё не убили. Да и что нам ещё остается, мистер Маллиген? Даже, если у нас есть всего один шанс из тысячи, чтобы спасти нашу Полли, мы обязаны им воспользоваться. Разве не так?

— Если так смотреть, то да.

— А как можно ещё смотреть?

— Ваша беда, Кэмбер, в том, что вы — честный человек в бандитском мире. Бандюги не признают в игре никаких правил, да и совесть их не мучает. В отличие от вас. Вы любите жену, обожаете дочку и ожидаете, что и вас должны любить в ответ. Криминальный мир для вас — игра, потому что вы включаете телевизор и видите, как какой-нибудь размазня ловко обставляет целую шайку громил. Нет, Кэмбер — реальность совсем иная. Пора вам уже повзрослеть и понять, что это так. Я смотрю телевизор и слышу — зло всегда бывает наказано. Это — бессовестное вранье! Неудачник всегда проигрывает именно потому, что он неудачник. И в выигрыше всегда остаются громилы и жлобы.

— А я, значит, неудачник?

— Да, Кэмбер. Мне бы не следовало говорить такое в лицо клиенту, но с вами иначе нельзя. Кто вам ещё глаза откроет? Зачем им понадобилась лодка? Чтобы легче было отобрать у вас ключ. Вы сами привезете им ключ в такое глухое место, где никто вас днем с огнем не найдет. Может быть, они вам даже покажут вашу дочку — вполне возможно, что они укрывают её где-то неподалеку, среди этих болот. Впрочем, какая разница? Они убьют вашу дочку, а потом прикончат и вас с вашей женой. Они же бандиты. Ваша жизнь для них яйца выеденного не стоит. Скажите, Кэмбер — будь у вас этот ключ, вы бы продали его за двадцать пять штук?

— Нет, — бессильно прошептал я.

— А почему? Ведь это чертова уйма денег.

— Не нужны они нам — ни Алисе, ни мне.

— Все верно. Не потому не нужны, что вы такой честный, а потому, что вы неудачник и размазня. Вы ведь вляпались в дерьмо по самую макушку. Будь у меня хоть капля здравого смысла, я бы и слушать вас не стал.

— Нет, — взмолился я. — Пожалуйста, сдайте мне лодку!

— Конечно — сдать вам лодку. Что я вам — Армия спасения? Вас неминуемо пришьют, а мою лодку пустят на дно. И что — ради какой-то паршивой полусотни я лишусь моторной лодки ценой в полтысячи зеленых, да ещё и навлеку легавых на свою голову? Нет уж, я должен умыть руки.

— Ради всего святого, мистер Маллиген! — взвыл я. — Пожалуйста, выручите меня. Век не забуду.

— Я тоже этого век не забуду. — Он метнул на меня тяжелый взгляд из-под нависших бровей и проворчал: — Ладно, дам я вам лодку!

— О, мистер Маллиген…

— Да хватит вам! Вам нужна лодка — забирайте её. Только — доставьте обратно, слышите? Самое главное для меня — получить её обратно. Я привяжу её в самом конце причала и подвешу новенький джонсоновский мотор в двадцать лошадей. Вы умеете управляться с «джонсоном»?

— Умею… — только и выдавил я.

— Все, значит — заметано. Только учтите — этот мотор обошелся мне в целое состояние.

Я кивнул, не доверяя своему голосу.

— Зарубите себе на носу, Кэмбер — они не зря хотят, чтобы я дал вам мотор мощностью всего в десять лошадей. Они хотят получить преимущество. А с двадцатью лошадями вы их вчистую обставите. Не знаю, что вы от этого выиграете, но мою посудину, надеюсь, вернете. Да, резервную канистру с горючим я шлангом подсоединю к мотору, чтобы вам не пришлось дозаправляться в темноте.

Когда я путано бормотал слова благодарности, мои губы предательски дрожали.

— За что? За то, что нашли дурака? Думаете, мне это приятно?

— За то, что вы спасли жизнь моей дочери.

— Бросьте, Кэмбер! Пора вам становиться мужчиной. Это будет вашей первой проверкой.

— Позвольте мне хоть заплатить вам! — спохватился я.

— Вали отсюда, молокосос, пока я не передумал! И ещё учти, Кэмбер когда хочешь кого-то подкупить, не предлагай полсотни баксов! Впредь приходи с нормальными деньгами.

Я отошел по причалу на дюжину футов, когда Маллиген окликнул меня:

— Кэмбер!

Я обернулся.

— Еще кое-что, Кэмбер. Сегодня ночью…

— Да, сэр?

— Сегодня ночью позабудь про свою интеллигентность. Хватит причитать над своими обидами. Разозлись, Кэмбер! Покажи им, где раки зимуют!

Я кивнул и зашагал прочь.

 

9

ШЛАКМАН

Алиса встречала меня, стоя у окна. Дождавшись, пока я припарковал машину у входа, она открыла дверь и — порывисто бросилась мне на грудь.

— О, Джонни, как я тебя заждалась. Мне показалось, что прошла целая вечность. Почему ты так задержался?

Я поцеловал её и мы ещё немного постояли, тесно прижавшись друг к другу. Я пообещал, что непременно обо всем расскажу. Чуть позже.

— Но тебе хотя бы удалось взять лодку?

— Да, — кивнул я. — Лодку я взял.

— Слава Богу. Знаешь, Джонни, мы ведь с тобой ещё ничего не ели.

— Я совсем не голоден. Да и потом у меня сейчас кусок в горло не полезет.

— Я открыла банку сардин с помидорами. Съешь хоть что-нибудь, Джонни.

— Нет-нет, я не могу. Звонил кто-нибудь? Я имею в виду…

— Нет, — помотала головой Алиса. — Было всего три звонка. Но не от них. Странно все-таки устроены люди: они каким-то образом пронюхали, что у нас что-то неладно. Снова звонила Дженни Харрис, за ней — Фрида Гудман и наконец — Дейв Хадсон.

Я насторожился.

Уже на полпути в кухню Алиса обернулась и сказала:

— Он был очень встревожен, Джонни.

На кухонном столе уже были расставлены тарелки и кое-какая нехитрая снедь. Пахло свежесваренным кофе.

— Сядь, — сказал я. — Выпей хотя бы кофе. А что встревожило Дейва? Надеюсь — не мой чек?

— Нет, Джонни — не чек.

Тогда я рассказал ей про спортивные пистолеты. Алиса выслушала и вздохнула.

— Бедный Джонни.

— Я не нуждаюсь в том, чтобы меня жалели, — раздраженно выпалил я.

— А что бы ты сделал с этим пистолетом?

— Сам не знаю. Я ведь никогда ещё ни на кого не злился по-настоящему. Что бы со мной ни случалось, я всегда винил самого себя. Занятно вышло, когда я впервые увидел этого Маллигена, владельца лодочной станции — ну ты знаешь, да? Так вот, раньше я бы сказал себе: «это смутьян — держись от него подальше». Я ведь всегда страшился таких людей и сторонился их, как чумы. Так вот, этот Маллиген в качестве напутствия пожелал мне, чтобы я разозлился. Всю обратную дорогу я размышлял над его словами. Ты понимаешь, что я имею в виду, Алиса?

Чуть помолчав, она ответила:

— Кажется, понимаю, Джонни. Но, с другой стороны, все это случилось уже после того, как ты пытался купить пистолет у Дейва.

— Да, это верно. Я был тогда сам не свой.

— Джонни, зачем тебе сдался этот пистолет? Нас ведь уже не изменишь. Что бы ни случилось с Полли, мы с тобой останемся прежними. Или ты считаешь, что ты способен прицелиться и хладнокровно выстрелить в живого человека?

Я взвесил её слова, прежде чем ответил:

— Нет, не могу.

— Я рада, — кивнула Алиса.

— Что от меня мало толку в такой передряге? Что я вообще ни на что не годен?

— Что ты такой, какой есть.

Тогда я выложил ей все про Ленни и про красный «мерседес». Не утаив ни слова. Выслушав мою исповедь, Алиса, должно быть, с минуту, а то и две, молчала. То, о чем она потом спросила, неприятно меня поразило. Алиса пожелала знать, какие чувства я питаю к Ленни Монтес.

— Никаких. Абсолютно никаких.

— Ты ведь мог силой затащить её в полицию, — медленно произнесла Алиса. — Мисс Климентайн хорошо разглядела её, когда она приезжала за Полли. Неужели это не пришло тебе в голову, Джонни? Или — пришло?

— Нет.

Никогда прежде мне не приходилось видеть на лице Алисы такого выражения — ужаса, перемешанного с презрением.

— Клянусь тебе — я этого просто не сообразил. Ей-богу, Алиса, я даже не подумал, что мисс Климентайн может опознать Ленни.

— Неужели, Джонни?

Слезы отчаяния, гнева и безнадежности навернулись мне на глаза.

— Нет, нет и ещё раз — нет! Что я, по-твоему — совсем чудовище?

— О, Джонни, я больше не знаю, что и думать.

— Как бы я ни поступил, — попытался оправдаться я, — ведь Полли все равно осталась бы у них.

— Джонни, Джонни, неужели ты не понимаешь — но ведь она-то оказалась бы у нас в руках! Твоя стерва! У нас наконец была бы козырная карта, с которой мы могли бы обратиться в полицию и покончить с этой шайкой.

— Что ты пытаешься этим сказать? — выкрикнул я. — Что я собственноручно подписал смертный приговор нашей дочери? Ты к этому клонишь?

— Нет, Джонни, я этого не говорила.

— Ты совсем безжалостная, Алиса.

— Ты сам не хочешь, чтобы тебя жалели.

Мы молча сидели в гостиной, следя за бегом часов и ведя собственный мучительный отсчет времени. Мы просидели так около двадцати минут, но это были самые томительные и страшные минуты в моей жизни. Ничто не могло сравниться с безудержным и агонизирующим отчаянием, которое охватило меня в те минуты. Только что состоялся суд, признавший меня виновным в преступной небрежности. Приговор — убийство собственной дочери — я вынес себе сам. Поставьте себя на мое месте — и вы поймете, каково было мое состояние в эти двадцать минут.

Алиса это прекрасно понимала. Она не пыталась хоть как-то ослабить мое бремя — это было бы бесполезно, — но через двадцать минут вдруг нарушила молчание и произнесла, как бы между прочим:

— Знаешь, Джонни, пока тебя не было, я все время ломала голову над загадкой исчезновения ключа…

Я промолчал, а она продолжила:

— И, мне кажется, я поняла, кто его взял.

— Ты это поняла?

— Думаю, что да. Точно я не уверена. Но, чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь в своей правоте.

— И кто же его взял, Алиса?

— Полли.

— Полли?

— Да. После того, как ты мне позвонил утром, я положила его на кухонный стол, а сама вышла в гостиную. Полли оставалась на кухне. Она видела, как я положила ключ на стол. Она ещё спросила меня, что это такое. Когда я показала, она воскликнула: «Ой, какой забавный ключик! Он совсем плоский». Я объяснила, что этот ключ отпирает специальный шкафчик, в котором люди хранят свои самые большие ценности, например, такие, как её куколки. Должно быть, этот ключ поразил воображение нашей малышки. Потом, когда я собралась, я просто крикнула из гостиной: «Пойдем, Полли, а то опоздаем». В кухню я больше не заходила и ключа не видела.

— Да, но Полли скорее всего зажала бы ключ в своей ладошке. И ты бы его увидела. В её платьицах ведь карманов нет! Или я ошибаюсь?

— Она была в своем сером костюмчике, а в нем как раз карманы есть. Должно быть, малышка просто положила ключ в один из них.

— В таком случае, — с расстановкой произнес я, — они уже могли его найти…

— Я как раз об этом подумала.

— И, если нашли…

— Джонни, вполне возможно, что они его не нашли, а Полли о нем забыла. Да и с какой стати им бы понадобилось расспрашивать маленького ребенка или — шарить у неё по карманам? Но все же…

В этот миг кто-то позвонил в дверь черного хода.

Я пошел открывать через кухню, погруженный в мысли о том, что мы опять вернулись к ключу, и — одновременно пытаясь переложить хотя бы часть вины на Алису. Не потеряй она ключ, мы бы отдали его Энджи, и наша дочурка была бы сейчас дома и в безопасности. И все же нутром я сознавал, что сравнивать степень нашей виновности неправомерно. Ведь я не предупредил Алису, что ключ имеет для меня такое огромное значение…

Я открыл заднюю дверь. Точнее, повернул ручку вниз, а тот, кто стоял за дверью, рывком распахнул её и вошел в кухню. Увидев его, я остолбенел: никогда в жизни мне не приходилось сталкиваться с таким исполином. Незнакомец был не столь высок — хотя и далеко за шесть футов, — как могуч; широченные плечи, бычья шея, ноги-бревна и — чудовищной толщины руки с ладонями-лопатами. У него было круглое, мертвенно-бледное лицо, крохотные синие глазки, нос-пуговка и коротко подстриженные соломенные волосы, торчавшие, как иголки на спине ежа. Щеки заросли двухдневной щетиной. Губы были такие тонкие, что рот походил на едва затянувшийся шрам. Словом, с более отвратительной, отталкивающей и вместе с тем устрашающей личностью я никогда не сталкивался.

Звериную силу чудовища я испытал на себе сразу же. Распахнувшаяся дверь ударила меня по плечу так, что меня отшвырнуло назад, как котенка, и я врезался в стену. Я невольно подумал, что, окажись на пути двери моя голова, она бы треснула от страшного удара, как бильярдный шар.

Вошедший остановился и уставился на меня, тупо моргая белесыми ресницами. Одет он был в черные джинсы, желтую спортивную рубашку и зеленую куртку с капюшоном. За спиной я услышал тихие шаги и догадался, что Алиса проследовала за мной в кухню.

— Кто вы такой? — спросил я. — Что вам нужно?

— Ты — Кэмбер? — Зычный гортанный голос с неуловимым акцентом показался мне знакомым. Где-то я его уже слышал. Но вот где и когда?

— Да, я Кэмбер.

— А я — Шлакман. Ганс Шлакман. Я звонил тебе утром — вспоминаешь?

— Да, — прошептал я. Во рту у меня внезапно пересохло. — Помню. Речь шла о вашем отце…

— Точно, — ухмыльнулся Шлакман. — Мой папаша перепутал поезд метро с мясорубкой. Или ты сам столкнул его? — Он смерил меня взглядом, потом, все ещё ухмыляясь, презрительно покачал головой. — Нет, такой заморыш, как ты, никого не столкнет. Заморыш и слюнтяй.

— А сами-то вы кто? — вскричала Алиса. — Вы вовсе не сын этого старика. Вы бы тогда не ухмылялись здесь, как горилла.

— Ха, вы только её послушайте, — изумился Шлакман, тыча в сторону Алисы огромной, как бычья лопатка, лапищей. — Вот что я вам скажу, дамочка — будь этот старый сукин сын Шлакман вашим отцом, вы бы сейчас тоже стояли и ухмылялись. Старый мерзавец! По-вашему, я должен по нему слезы лить?

Говоря, он одновременно продвигался вперед, перемещаясь по нашей кухне, как слон по тесной клетке.

— Слушайте, дамочка, банка пива у вас есть? Глотку промочить. Значит, по-вашему, я должен обрыдаться из-за герра Шлакмана? Эх, дамочка, если бы вам хоть раз намяли бока, как мне — меня этот ублюдок колошматил раз пятьсот, — вы бы отплясывали джигу прямо в подземке, на его костях. А я ведь совсем не ангел. — Видимо, он сказал что-то очень остроумное, потому что вдруг громко заржал. — Да-да, я вовсе не ангел. Так где пиво-то?

Он рывком распахнул дверцу холодильника и отыскал баночку пива. Откупорив её, он запрокинул назад голову и принялся жадно пить; струйки пива тоненькими ручейками стекали с уголков его безгубого рта. Допив, исполин довольно крякнул.

— Эх, хорошо пошло. Так вот, дамочка, я не ангел, но и концлагерем не заправляю. Старик подох. Чтоб ему на том свете пусто было! А я жив, и мне нужен ключ.

— Ключ, — сдавленно повторил я.

— Да, мозгляк — ключ…

Внезапно верзила ухмыльнулся и без малейшего усилия стиснул опустевшую пивную банку двумя пальцами. Баночка смялась с такой легкостью, словно была склеена из газетной бумаги. Ухмыляясь, он походил на какую-то неизвестную допотопную рептилию эпохи динозавров.

— Я люблю договариваться по-хорошему, — сказал он. — Полюбовно. Почему ты не отдал ключ толстяку?

Алиса в отчаянии всплеснула руками.

— Я в игрушки не играю, — заявил Шлакман. — Пусть толстяк развлекается. Дуралей ты, Кэмбер — теперь вот твой ребенок у толстяка, а ключ достанется мне. А с толстяком я тебе играть в кошки-мышки не советую. Пара идиотов — позарились на денежки! Двадцать пять штук из толстяка тянули! Ха, да он скорее родную мать удавит, чем отдаст двадцать пять штук! И с чем вы теперь останетесь? С носом. Ни ребенка, ни ключа. Толстяк установил за вашим домом слежку, вот мне и пришлось пролезть сзади. Пара остолопов. Гоните ключ!

— У нас нет ключа, — еле слышно прошелестел я.

— Прелесть какая, — осклабился Шлакман. — Два горшка с дерьмом — стоят и сказки мне рассказывают.

Он снова взял в чудовищную лапищу пивную жестянку, двумя пальцами согнул её пополам, а потом скрутил, как крендель перед выпечкой.

— Видели? Представляешь, Кэмбер, что станет с твоей ручонкой, когда я стисну её и начну вот так выкручивать? Так что — гоните ключ. Без фокусов.

— Знаете, что я думаю? — вдруг выпалила Алиса. — Мне кажется, мистер Шлакман, что вы такой же дуралей, как и мы. У всех у вас нет ни унции ума ни у вас с вашими мышцами, ни у Энджи с его кастетами, ни у толстяка с женой-потаскухой. Меня просто тошнит от всех вас!

Шлакман неожиданно захихикал.

— Слышал, Кэмбер? — проговорил он, давясь от смеха. — Ее от нас тошнит. Во, сука, её от нас тошнит!

И он покатился от хохота.

— Да, тошнит, — повторила она. — От вас за милю разит помойкой — я даже не представляла, что на свете есть такие люди. Вы даже думать не способны. Неужели вы и вправду считаете, что мы не отдали бы им этот проклятый ключ, если бы он у нас был?

Шлакман перестал хихикать и серьезным голосом сказал:

— Да, дамочка, я так считаю. С какой стати вам бы понадобилось отдавать им ключ?

— Хотя бы для того, чтобы к нам не врывались такие орангутаны и не угрожали нам.

— Дамочка, этот ключ стоит дорого.

— Нам он ничего, кроме горя, не принес.

— Он стоит денег, дамочка, — изрек Шлакман. — Больших денег.

Внезапно он схватил меня за руку и сдавил. Я невольно вскрикнул.

— Прекратите! — завизжала Алиса. — Выслушайте меня!

Великан отпустил меня и кивнул.

— Хорошо, дамочка. Я слушаю.

— Вам нужен ключ?

Он снова кивнул.

— Нужен.

— Очень хорошо, Вам нужен ключ. Нам нужен наш ребенок. Вы — заодно с толстяком, или — против него?

— Я, дамочка, заодно с самим собой. Ключ мне нужен для меня, а не для толстяка.

— Очень хорошо. Так вот: ключа здесь нет. Слушайте внимательно и не пытайтесь пустить в ход свою мускулатуру. Сегодня утром я положила этот ключ на стол, вот сюда.

Шлакман шагнул к столу и внимательно посмотрел на место, указанное Алисой.

— Его тут нет, — буркнул он.

— Совершенно верно, — согласилась Алиса. — Я оставила здесь дочку, а сама прошла в гостиную. Потом я отвезла дочку в детский сад, а, когда вернулась, ключа уже и след простыл. Вот почему мы не отдали ключ Энджи, и вот почему они похитили нашего ребенка.

— А двадцать пять тысяч долларов?

— Мы просто пытались выиграть время, Шлакман, — вмешался я. — Мы обманули Энджи. Господи, я только и мечтал избавиться от проклятого ключа, но мы перевернули весь дом вверх дном, а его так и не нашли. Он как в воду канул.

— Но теперь-то вы его нашли, — сообразил слабоумный гигант.

— Нет, — покачала головой Алиса. — Но я знаю, где он. Моя дочурка взяла его и сунула в карманчик своего костюма. Ключ должен быть там, потому что больше ему быть негде. Раз он вам нужен, можете его забрать. Мы хотим только одного — вернуть ребенка. Если вы можете найти нашу дочку, то ключ ваш.

— Может быть, вам известно, Шлакман, где её прячут? — вставил я. — Давайте объединимся — нам всем это выгодно. Вы получите ключ, а мы вернем Полли.

— И я должен поверить в такую чушь? — фыркнул Шлакман. — Наплели тут, понимаешь, с три короба — а я должен вам поверить?

— Вы должны поверить, — настаивал я. — Возможно, у вас своих детей нет, но вы же читали, что происходит с родителями, у которых похищают детей. Взгляните только на нас. Можем ли мы врать? Только посмотрите на нас повнимательнее. Мы же перенесли все муки ада. Мы живем в каком-то кошмарном сне.

— Погодите-ка, — сказал Шлакман, растопырив ручищи. — Я должен подумать.

Это оказалось для него серьезным испытанием. Великан сморщил крохотный лоб, надул щеки и запыхтел. Хотя я твердо знал, что это невозможно, мне все же показалось, что от натуги в его скудных извилинах что-то заскрипело.

Наконец, он сказал:

— Содержимое сейфа стоит больше двух миллионов. Энджи вы ключ не отдали — с какой стати вы отдадите его мне? Значит, вы врете. Ничего, я умею управляться с врунами, — закончил он, приняв решение. И снова устремился ко мне.

— Послушайте только! — выкрикнула Алиса. — Не будьте остолопом, выслушайте меня! Вам ведь ничего не стоит убить нас обоих голыми руками, верно?

Шлакман довольно ухмыльнулся.

— Да, дамочка, вы верно толкуете. Вот, смотрите, что я сейчас с ним сделаю!

— Стойте! Вы проводите нас к Полли. Если ключа у неё не окажется, вы можете тут же на месте с нами расправиться. Подумайте сами — стали бы мы водить вас за нос, зная, какая участь нас ждет?

Шлакман задумался.

— А фараонов вы не позовете?

— Нет. Заверяю вас — нам нужна только наша дочка. Вам нужен ключ. Мы можем получить и то и другое. Если вы сейчас нас искалечите, никто не получит ничего. Понимаете?

Шлакман снова наморщил лоб — мы с Алисой стояли, еле дыша, и смотрели на него во все глаза. Наконец, он разлепил губы и медленно произнес:

— Знаешь, Кэмбер, вы затеяли опасную игру. Как будто сдаете карты и пытаетесь решить, сшельмовать или нет. Так вот, я хочу, чтобы вы знали, с кем имеете дело. Мой папаша, Густав Шлакман, был последней скотиной, но толстяк — ещё хуже. Мой старик был отъявленным садистом. Он наслаждался, убивая людей. Вот почему он пошел в СС. Против СС я лично ничего не имею, оттуда можно было выйти в люди. Но моему папаше — чтоб он горел в геенне огненной — было на все наплевать — он стремился только убивать. Вид крови и мучений возбуждал его. Усекли?

Я кивнул, а Алиса сказал, что все поняла.

— O'кей, дамочка. У вас есть голова на плечах. И мозги. Усекли, что я хотел сказать?

— Усекла, — твердо сказала Алиса.

— Хорошо. Так вот, толстяк — ещё больший мерзавец, чем мой папаша. Допустим, кто-то убивает, чтобы испытать удовольствие. Я говорю: ладно, всякое бывает. Но толстяк — он убивает любого, кто становится у него на пути. Любого, кто причиняет ему малейшее неудобство. Вот так! — Он щелкнул пальцами. — Усекли?

Мы дружно закивали.

— Я хочу обставить толстяка. Раз так, я должен быть уверен, что никто не обставит меня. Усекли?

— Вы хотите, чтобы содержимое сейфа досталось вам.

— Да, дамочка. Вы, я вижу, все верно кумекаете. Но только попробуйте меня обхитрить — и вам всем крышка. Вам, ему и вашей дочке. Вы мне верите?

— Верю, — прошептала Алиса.

— Ладно, тогда заметано. Тебе велели взять напрокат лодку, Кэмбер. Ты её взял?

— Да.

— Где она?

— На лодочной станции. На реке Хакенсак.

— Хорошо. Пушка у тебя есть?

Я покачал головой из стороны в сторону.

— Кретин, — сплюнул Шлакман. — Собираешься сдавать карты и не можешь отличить двойку от туза. Хрен с тобой, пойдем без пушки.

— Только одно условие — я поеду с вами, — заявила Алиса.

— Чего? — вылупился Шлакман.

— Вы меня слышали. Я еду с вами.

— Отвали, дамочка, — презрительно фыркнул он. — С бабами я на дело не хожу.

— Там моя дочка — и я еду с вами. И еще, Шлакман — не смейте со мной так разговаривать!

— Как?

— Называйте меня миссис Кэмбер. На «вы». И — никаких дамочек и баб. Слышите?

Шлакман обалдело открыл рот.

— Ваши мышцы меня не пугают, — сказала Алиса. — Я иду на это только ради своего любимого ребенка. А вы — или вы ведете себя прилично, или сделка расторгается. Вы меня поняли?

— Ладно, дамочка, можете ехать с нами. Только не разевайте варежку. От бабьего визга у меня уши вянут.

 

10

РЕКА

Мне вдруг пришло в голову, что неплохо бы подумать, как сложатся обстоятельства, если ключа у Полли не окажется. У меня не было ни малейших сомнений, что в этом случае Шлакман без колебаний убьет меня, а также, вполне вероятно, и Алису с Полли. Противостоять его чудовищной силе я безусловно не мог и даже не питал надежды. Поразительно, что, сознавая все это, я тем не менее не опустил руки, а продолжал борьбу, уповая разве что на чудо. Еще вчера я был на это неспособен. Что ж, оказывается даже Джон Кэмбер способен меняться.

Ганс Шлакман предусмотрительно оставил свою машину в нескольких кварталах от нашего дома. Мы незаметно выскользнули из черного хода, прокрались мимо дома Мак-Каули, примыкающего к нашему заднему двору, и выбрались на ту улицу, где стоял автомобиль Шлакмана. Весь свет в доме мы оставили включенным.

Уже по дороге, сидя рядом со Шлакманом на переднем сиденье, я спросил гиганта про его отца и про ключи.

— А кто его преследовал? — спросил я. — Энджи?

— Наверное, — пожал плечами верзила. — Он ведь насел на тебя в подземке.

— А каким образом у вашего отца оказались оба ключа?

— Господи, Кэмбер, неужели тебе не ясно? У него был один ключ, а второй хранился у толстяка. Старик его попросту спер. Старый мерзавец хотел вычистить сейф и дать деру. Чтобы мы тут с Монтесом отдувались. После всего, что я для него сделал! По окончании войны, когда мы перебрались в страну Монтеса, мне было всего двенадцать. Ты, небось, думаешь, что старый козел прихватил меня с собой из любви? Как бы не так! Первый год мы там протянули лишь благодаря тому, что он выгнал мою мать на улицу, заставляя спать со всеми подряд. Когда кто-то пришил её, воткнув нож в спину, папаша нанял двух шлюх, а меня приставил к ним альфонсом. Вот тогда я и поклялся, что в один прекрасный день замочу его — только сперва дождусь, пока он разбогатеет. Потом он связался с толстяком и они организовали это дельце…

— Какое дельце? — поинтересовалась Алиса, пытаясь унять дрожь в голосе.

— Я имею в виду то, что находится в сейфе, дамочка.

— Шлакман, — произнес я. — Мы ведь не знаем, что там находится.

— Что?

— Честное слово. Мы даже понятия об этом не имеем.

— Чтоб меня разорвало! — прыснул Шлакман и гнусненько захихикал.

— А что там находится, мистер Шлакман? — спросила Алиса.

— Орешки, — ответил гигант и покатился со смеху. — Земляные орешки.

Из-за горизонта медленно показалась луна. Когда мы подкатили к лодочной станции, она уже выплыла почти наполовину — толстое, раздувшееся желтоватое полушарие, более похожее на летнее светило, чем на луну конца марта, созидательная луна, луна надежды, но никак не отчаяния. В лачуге Маллигена горел свет, а в конце причала на привязи темнела обещанная моторная лодка.

Оставив машину в кустах у пристани, мы быстро зашагали по дощатому причалу. Лодку Маллиген подобрал на славу: шестнадцатифутовое суденышко с алюминиевым корпусом, легкое и быстрое, с мощным джонсоновским мотором на корме. Внутри лежали две пары весел, багор и моток прочной бечевки; десятигаллоновая канистра с топливом была присоединена к мотору резиновым шлангом. Маллиген не просто предоставил мне лодку — он ещё и заботливо оборудовал её всем необходимым, всем, что могло мне понадобиться. Мысленно я поблагодарил бывшего боксера и дал себе зарок когда-нибудь отплатить ему за его доброту.

Стоя у конца причала, я сказал:

— Я хотел бы знать, куда нам держать курс, Шлакман? Я хочу знать, где находится моя дочь.

— На лодке толстяка — где же еще.

— А где это?

— Не гони лошадей, Кэмбер. Придет время — все узнаешь.

— А что у них за лодка?

— Моторная яхта. Какое тебе дело? Мы же уговорились — вам девчонка, мне — ключ.

— Я просто хочу знать, в какую сторону вести лодку.

— От тебя требуется только одно — запустить мотор и выйти на открытую воду. Ты умеешь управлять моторкой?

— Умею.

— Тогда — полезайте. Хватит тявкать.

— Не спорь с ним, Джонни, — сказала Алиса. — Теперь уже поздно пререкаться.

Я покрутил рукой, ловя на запястье отражение лунного света. Было без восемнадцати десять. Ночь стояла тихая и безветренная, приливная вода была гладкой, как зеркало. К югу от нас небо озаряли ночные огни Нью-Йорка.

Шлакман уселся на носу лодки вполоборота к нам, а мы с Алисой разместились на корме. Шлакман оттолкнул лодку от причала, а я потянул за шнур, чтобы запустить мотор. Прекрасно отрегулированный механизм завелся сразу. Я ослабил дроссель и вывел лодку на середину реки. В ту же секунду я проклял себя за глупость — мне даже в голову не пришло, что нужно было захватить с собой фонарь. Впрочем, пока небо оставалось безоблачным, луна сияла так ярко, что я мог вполне обойтись и без него. Во всяком случае, очертания берегов я различал с легкостью, да и о приближении к очередному мосту узнавал с приличным запасом.

Хакенсак — река неширокая. Начинаясь всего в двадцати милях севернее как крохотный ручеек, она быстро разливалась и превращалась в приливное русло, которое вскоре вливалось в Мидоус — огромную болотистую пойму величиной с Манхэттен. Здесь река лишалась берегов, а для обозначения прежнего русла служили только редкие бакены и буи. В остальном, пробираться приходилось вслепую, почти на ощупь.

В том месте, где мы находились, была ещё река и я, стараясь держась посередине, взял курс на юг. Шли мы довольно медленно. Шлакман требовал увеличить скорость, но я отказывался.

— К чему нам привлекать лишнее внимание? — сказал я. — Мотор и так слышно издалека. Если я прибавлю обороты, он будет реветь, как реактивный самолет.

— Ты хоть знаешь эту реку?

— Достаточно, чтобы добраться до Мидоуса, — ответил я.

Вплоть до самого Мидоуса никто из нас больше не раскрывал рта. Я сидел на корме возле мотора, держа руку на рычаге дросселя, а Алиса, сидя по соседству, сжимала меня за вторую руку. Я был признателен за этот знак, Алиса таким образом давала мне понять, что я частично прощен. Шлакман по-прежнему восседал на носу, огромный и зловещий; я был рад, что во мраке не различал его черт — любование такой русалкой доставляло мне мало радости.

Время от времени мы проходили под мостами. Мосты жили своей собственной жизнью — некоторые вибрировали из-за проносившихся машин, однажды прямо над нами прогромыхал поезд, а ещё раз нас кто-то окликнул.

В целом же, мы перемещались в своем собственном замкнутом мирке, отделенные от внешней суеты несколькими десятками ярдов водной глади.

Хакенсак и днем — не слишком посещаемое место. Сейчас же, когда всходящая луна поменяла свою оранжевый покров на серебристо-голубую мантию, река приобрела совсем призрачный облик, превратившись в маленький затерянный мир, совершенно оторванный от цивилизации, до которой было отсюда рукой подать. Наконец, когда мы выскользнули в темный лабиринт Мидоуса, Шлакман нарушил молчание.

— Слушай, Кэмбер — ты знаешь протоку Берри-Крик?

Мы перемещались по заливчику, окаймленному с обеих сторон высоким сухим тростником; к западу тростниковые заросли простирались, казалось, до бесконечности, а к востоку — отделяли нас от автострады Джерси. Там, в отдалении, виднелись огни магистрали, покрытой светлячками фар, а ещё дальше возвышалась мерцающая игла — башня Эмпайр Стейт Билдинга.

— Днем, мне кажется, я бы её нашел, — ответил я.

— Я же тебя не про день спрашиваю, Кэмбер.

— Разумеется, я попытаюсь найти эту протоку, Шлакман. Уж не мне ли хотеть туда добраться.

— Как думаешь, далеко до неё отсюда?

— Точно не знаю. — Я заметил первый плавучий маркер и показал его Шлакману. — Видите вон тот бакен? Река пересекает весь Мидоус, но берегов у неё дальше уже нет. Во время отлива найти нужную протоку было бы легче, сейчас же просто нельзя понять — где река, а где — болото.

— Нам нужно сперва найти канал Крик.

— Не знаю я, где тут такой канал, — уныло сказал я.

— А как его найти? — спросила Алиса.

— Он расположен к северу от нашей протоки, примерно в полумиле.

— Я найду его, — пообещал я. — Там находится яхта Монтеса?

— Там, — ухмыльнулся Шлакман.

Я немного увеличил скорость и лодка, задрав нос (несмотря даже на колоссальную тушу сидевшего на нем Шлакмана), понеслась в невидимую мглу, оставляя за кормой вспененные серебристые бурунчики.

— О, совсем другое дело! — радостно проорал Шлакман.

Я сказал, что эти места мне знакомы, но уже скоро придется сбавить обороты.

— Осадка у нас небольшая, — добавил я, — но в такую ночь глубина в один дюйм выглядит так же, как и фут. Мне бы не хотелось, чтобы мы завязли в иле. Прилив продолжается, а оттолкнуться там будет не от чего. Если мы угодим в болото, нас могут неделю не найти. В марте сюда никто не ходит.

— А если нас услышат полицейские? — предположила Алиса.

— А что они сделают? С берега они нас не увидят. Сейчас ночь, да и тростниковые заросли скрывают нас с головой. Если полицейские чего-то заподозрят, то могут вызвать патрульный катер из залива Ньюарк, только — с какой стати? Подумают, что подростки шалят.

Последние слова я произнес ей на ухо. Шлакман заметил это и заорал:

— Эй вы, бросьте там шептаться! Кэмбер, я этого не потерплю! Никаких секретов!

Я приглушил мотор. Мы уже приближались к южной оконечности Мидоуса и я искал буй, обозначавший начало канала.

— Нет у нас никаких секретов, — отмахнулся я.

— Тогда говорите вслух. Если что-нибудь задумаете, я вас обоих в клочья разорву!

— Господи, как мне надоели ваши угрозы, — вздохнула Алиса. — Неужели вы и вправду такой бесчувственный, мистер Шлакман?

— Слушай, сестренка, — взъярился он. — Кто ты такая, черт побери?

— Я знаю, кто я такая, мистер Шлакман, и я прекрасно знаю, кто вы такой. Симпатии к вам я не питаю, как и вы ко мне, но сейчас мы с вами волей случая очутились в одной упряжке. Может, вы все-таки прекратите угрожать нам, а лучше — попытаетесь помочь? Легко думаете, искать нужное место в такой темноте? Мой муж и так уже из кожи вон лезет.

— Опять она тявкает! — громыхнул Шлакман. — Слушай, Кэмбер, если ты сейчас не заткнешь ей глотку, я ей пасть порву. Усек?

— Он очень неуравновешен, — шепнул я Алисе уголком рта. — Пожалуйста, не выводи его из себя.

— Говори громче, Кэмбер! — взвился Шлакман.

— Я прошу, чтобы она молчала. Вы ведь этого хотели?

В эту минуту я наконец заметил нужный буй и указал на него.

— Вот, нам туда!

Мы медленно ползли по Мидоусу. Теперь, когда залив остался позади, я больше не рисковал запускать мотор. Мало того, что я не знал, какова здесь глубина, но я вдобавок опасался проскочить то место, где стояла на якоре яхта Монтеса. Поэтому от буйка до буйка мы шли на веслах.

Однажды мы прозевали очередной буй и мне пришлось описать круг и начать все сначала. Впрочем, заблудиться я не боялся — мне достаточно было встать, выпрямиться во весь рост и найти взглядом шпиль Эмпайр Стейт Билдинга, и я уже знал, где восток, а где запад.

Впервые с той минуты, когда начался весь этот кошмар, я совершал созидательный поступок — уверенно, не потеряв головы, продвигался в нужном направлении. Ближе к полночи, правда, я немного занервничал: вскоре бандиты должны были позвонить к нам домой, а я даже не представлял, что они предпримут после того, как наш телефон не ответит. Смогут ли они связаться с яхтой? Ведь Монтес наверняка ни в чем не полагался на случай. Если они поймут, что их провели, то первым делом избавятся от Полли. Тогда, даже если мы обратимся в полицию, никаких улик у нас не останется, а Монтеса вдобавок защитит от полиции его дипломатическая неприкосновенность.

— Сколько ещё осталось? — не выдержала Алиса.

Вместо ответа Шлакман только фыркнул.

— Ты не можешь увеличить скорость? — обратилась Алиса уже ко мне.

— Не могу, — горестно ответил я. — На этой стадии поспешить для нас смерти подобно.

Я снова потерял очередной буй. Лодка шла теперь зигзагами, а канал превратился в хаотическое нагромождение узких проходов между шестифутовыми стенами тростника. Я беспорядочно метался от одной протоки до другой, чувствуя себя загнанным и опустошенным, словно одинокий путник, заблудившийся в лабиринте.

Теперь задача состояла вовсе не в том, чтобы вести лодку в южном направлении; будь это только так, я бы запустил мотор на полную мощность и час спустя уже достиг залива Ньюарк. Нет, для меня главное заключалось в том, чтобы не выйти за пределы русла основного канала; в противном случае я мог проскочить мимо невидимой в тростниковых зарослях яхты Монтеса в каких-то нескольких футах от нее.

Прилив наконец закончился. Какое-то время ещё сохранялось равновесие, а затем водная гладь снова заколыхалась — начался отлив. Глядя, куда плывут соломинки и ветки, я выбрал канал, русло которого шло в том же направлении, последовал по нему. Мне несказанно повезло — буквально несколько секунд спустя из темноты выдвинулся буй, а ещё через минуту в боковой протоке мы разглядели темный силуэт довольно крупного судна. До него было ярдов восемьдесят-девяносто.

— Это она? — шепотом спросил я Шлакмана.

— Не исключено.

— Вы её узнаете?

— Возможно, если мы подойдем поближе. Похоже — она. Одного размера, во всяком случае.

— Кто там на борту? — спросил я.

Шлакман опустился на четвереньки и подполз к нам.

— Может быть — толстяк, — хрипло прошептал он. — Но, скорее всего Энджи, Ленни и ваша девочка. Я позабочусь об Энджи, а ты позаботься о Ленни — у неё может быть пушка. Теперь, слушай внимательно, Кэмбер: как только я завладею ключом, я развлекусь с Ленни. — Он облизнул свои несуществующие губы. — Усек? Уж я ей засажу шершавого! Эх, давно я поджидал такого случая — аж сон потерял. Ничего, эта баба наконец поймет, что такое настоящий мужик — а уж она в них толк знает! Ха! Ты только не суйся не в свое дело, Кэмбер — усек?

— Он вас понял, Мистер Шлакман, — тихо ответила за меня Алиса.

 

11

ЯХТА

Мы тихонько гребли к яхте, которая громоздилась посреди протоки, словно черная баржа. Ни звука не доносилось с её борта, ни единый огонек не пробивался наружу. Если бы не матово поблескивавшая в лунном свете медная обшивка, я мог бы подумать, что перед нами и в самом деле покинутая баржа. Впрочем, уже довольно скоро мне удалось разглядеть стройный и изящный силуэт прогулочной яхты — настоящей игрушки богатого человека.

Мы приближались с величайшей предосторожностью, бесшумно погружая весла в воду и стараясь даже не налегать на них, чтобы не выдать себя случайным всплеском. Чтобы преодолеть отделявшие нас от яхты восемьдесят или девяносто ярдов, нам потребовалось не меньше десяти минут. Мы находились в самом сердце Мидоуса, диком, молчаливом и заброшенном, беспорядочном лабиринте водных проток, каналов и зарослей тростника. Вдруг вблизи захлопали крылья — мы вспугнули какую-то болотную птицу. Алиса от неожиданности вздрогнула, а я едва не выронил весло. Шлакман только ухмыльнулся — его акулья пасть зловеще ощерилась при серебристом лунном свете.

Яхта постепенно вырастала в размерах, пока наконец мы не очутились прямо перед её бортом. Я уже начал ломать голову, сумеет ли Шлакман подтянуть свою чудовищную массу и взгромоздиться на борт, когда разглядел удобный трап и плавучую платформу — весьма предусмотрительное и удобное приспособление для человека с габаритами Монтеса. Шлакман подгреб к платформе и привязал носовой конец к кольцу. Мы с Алисой начали пробираться вперед.

— Дамочка остается в лодке, — прошептал Шлакман. — А ты идешь со мной.

Алиса начала было возражать, но я покачал головой.

— Делай, как он говорит, — сказал я. — Подожди здесь. Я справлюсь сам.

Алиса вопросительно посмотрела на меня, потом кивнула. Шлакман уже начал подниматься по трапу. Я последовал за ним. Достигнув самого верха, он приостановился; мои глаза находились тем временем вровень с планширом. Поднявшись ещё на одну ступеньку, я увидел просторную палубу, с одной стороны которой разместились два шезлонга и четыре складных стула, возле которых возвышался портативный бар, уставленный бутылками и стаканами; я разглядел даже ведерко со льдом. На корме стояла широкая резная скамья. Сначала я даже не заметил, что на ней лежит человек. Потом, когда я пригляделся, мне показалось, что он спит, однако, стоило Шлакману спрыгнуть на палубу, как человек этот проворно, как кошка, вскочил на ноги.

Энджи, а это был именно он, не заметил меня за фальшбортом.

— Шлакман! — изумленно воскликнул он. — Какого черта ты сюда приперся? Тебя Монтес прислал? Чего-то я даже никакой лодки не слышал.

— Неужели? — хихикнул Шлакман.

Воспользовавшись тем, что необъятная спина Шлакмана загородила меня от Энджи, я быстро соскочил на палубу, в три прыжка преодолел расстояние, отделявшее меня от каюты, и, распахнув дверцу, погрузился в темноту.

В тот же миг сзади послышался возглас Энджи:

— Шлакман, а это ещё кто, черт побери?

— Кэмбер.

— Кэмбер? Ты что, свихнулся? Кто велел приводить сюда Кэмбера?

— Никто, Энджи.

— Монтес знает?

— Ни хрена твой Монтес не знает, Энджи. Даже не подозревает.

— Ты совсем офонарел, Шлакман.

— Офонарел, — блаженно осклабился Шлакман. — Совсем.

Я не слышал, о чем они говорили — я прислушивался к совсем другим звукам. Стоя в кромешной тьме с колотящимся сердцем, я услышал знакомый женский голос, который негромко окликнул:

— Это ты, Энджи? Я же запретила тебе заходить сюда.

И тут же раздался звонкий детский голосок:

— Ленни! Ленни!

В следующий миг вспыхнул свет и Ленни, присевшая на койке, ошарашенно уставилась на меня, так и не отняв руки от выключателя. А на дальнем конце узкой койки, свернувшись калачиком, лежала моя Полли. Секунду спустя я уже сжимал её крохотное тельце в объятиях, покрывая любимое личико поцелуями и сотрясаясь от беззвучных рыданий. Полли тут же пожаловалась:

— Ой, папочка, мне больно!

Снаружи послышался вопль Энджи:

— Шлакман, ты совсем спятил! Ты просто псих! Тупая скотина, вот ты кто! Дебил вонючий! В твоей дурацкой башке нет ни одной извилины!

Я понимал, что времени у меня нет, что в любую секунду наш план будет раскрыт. Я лихорадочно обшарил все карманчики Полли, но ключа не нашел.

— Ключ, — раздался рык Шлакмана с палубы.

— Ключ, — рявкнул я на Ленни. — Где он? Он был у неё в кармане.

— Ничего там не было.

— Папочка, я спать хочу, — захныкала Полли.

— А ты искала?

— Конечно, искала. Неужели ты думаешь, что мне это не пришло в голову?

— Кто ещё есть на яхте?

— Никого. Мы двое. А как здесь оказался Шлакман? И ты сам? Где Монтес?

Я не удостоил её ответом.

— Следи за Полли, — резко бросил я Ленни и устремился к двери.

Шлакман, спиной ко мне, стоял в нескольких футах от каюты. Энджи, худой и стройный, как пантера, медленно приближался к нему. На костяшках правой руки красовался сверкающий медный кастет, а из туго сжатого левого кулака угрожающе торчало изогнутое лезвие консервного ножа. За спиной Энджи я разглядел голову Алисы, наполовину скрытую планширом.

— Смелей, Энджи, — гортанно понукал Шлакман. — Смелей, дерьмовое отродье паршивой дворняги — вперед, вперед, сопливый Энджи! Ты ведь знаешь, что я с тобой сделаю — я переломаю тебе все кости! Славно я все придумал, да? Давно мечтал — вот придет мое время, когда я разорву этого вонючего Энджи на куски…

Энджи молниеносно прыгнул вперед, выбросил вперед кулак и тут же отпрянул. Все произошло в мгновение ока. Я никогда не видел, чтобы человек двигался с подобной быстротой. Мне невольно вспомнился фильм, в котором мангуст сражался с коброй. Так вот, Энджи напомнил мне этого отважного мангуста — молниеносный прыжок, укус, снова прыжок, укус… Шлакман испустил яростный вопль и устремился за Энджи, но тот уже очутился у него за спиной. Шлакман повернулся лицом ко мне. Рубашка на нем была разодрана сверху донизу, а грудь была располосована крест-накрест — консервный нож в умелых руках Энджи и впрямь оказался грозным оружием.

Вдруг Шлакман ухмыльнулся. Я назвал это ухмылкой, хотя на самом деле Шлакман вовсе не ухмылялся, а растянул губы, обнажив звериный оскал. Он стоял, ощерясь, и поносил Энджи, на чем свет стоит, а потом внезапно прыгнул вперед и нанес ему страшный удар.

Его кулачище безусловно прикончил бы тщедушного Энджи — человеческий костяк не в состоянии выдержать подобный удар; только Энджи был уже в ярде от Шлакмана, а верзила, потеряв равновесие, пролетел вперед и с силой врезался в бар, разметав по сторонам стаканы и бутылки. Энджи успел метко выбросить перед собой правый кулак и хлестко, словно кнутом, звезданул Шлакмана по лицу. Пока гигант поднимался на ноги, Энджи успел совершить ещё один налет, дважды ударив кастетом в то же самое место.

Шлакман, покачиваясь, встал — правая щека его была располосована до кости. Великан был силен, как бык, а вот кожа у него оказалась тонкая и податливая. Рыча от ярости и боли, он надвигался на Энджи, как гранитная скала, его кулачищи молотили воздух, как крылья ветряной мельницы; но Энджи всякий раз каким-то чудом ускользал. А тем временем кастет и консервный нож делали свое страшное дело. Извиваясь и изворачиваясь, как хорек в курятнике, Энджи резал и резал, кромсал и кромсал живую плоть Шлакмана. От рубашки и куртки монстра остались одни лохмотья, лицо было разодрано в клочья, с головы, шеи, груди, спины и рук и ручьями стекала кровь.

Бац — кастет разодрал безгубый рот, хлясь — и правое ухо повисло в лоскутах, клац — консервный нож лязгнул об обнаженную кость скулы. Но Энджи уже заметно утратил былые прыть и проворство. Слишком затянулась эта кровавая битва, в которой ловкости и быстроте противостояла совершенно чудовищная, нечеловеческая сила, и вот наконец — Энджи просчитался.

На какую-то долю он задержался и не успел увернуться от кулака Шлакмана. Кулак лишь едва скользнул по лицу Энджи, но такова была мощь этого удара, что хлипкое тело Энджи взмыло в воздух и, пролетев через палубу, обрушилось на один из шезлонгов. Ревя, как раненый носорог, Шлакман пинками расшвырял оказавшиеся на дороге складные стулья и ураганом обрушился на потрясенного Энджи. Две здоровенные ручищи стиснули тонкую паучью шею противника и легко, как цыпленка, воздели его над палубой.

— Попался, сукин сын! — радостно заревел Шлакман. Кровь так лила из его разодранного рта, что я с трудом различил его слова. Он раскачивал Энджи, словно маятник. Энджи бессильно махал руками, слепо нанося удары кастетом и консервным ножом, но Шлакман приподнял локти, напряг бицепсы и шея Энджи с хрустом переломилась, тело обмякло, а кастет и нож вывалились из безжизненных рук и упали вниз. Еще немного подержав труп в руках, Шлакман разжал пальцы и то, что осталось от Энджи, мешком рухнуло на палубу.

Я точно не знаю, сколько продолжалось это страшное побоище. Алиса потом утверждала, что все произошло буквально в мгновение ока; для меня же оно длилось целую вечность. Я следил за происходящим с почти животным ужасом, ведь я прекрасно понимал, какая участь меня ждет потом. Я не питал никаких надежд, никаких иллюзий. Я просто это знал. Так, должно быть, каждый человек чувствует приближение и зловонное дыхание смерти — мало что может сравниться с этим ощущением, наиболее приближенным к познанию абсолютной истины.

Алиса наблюдала за этой смертельной схваткой во все глаза. Стоя на трапе, она оказалась в ловушке: не могла заставить себя оторваться от завораживающего зрелища и спуститься в лодку, как не могла и спрыгнуть на палубу, где вели последний кровопролитный бой два современных гладиатора. Я свято убежден, что порой в жизни случаются события, совершенно не предназначенные для человеческих глаз. Одним из таких событий были тот бой и то, что за ним последовало; и тем не менее Алиса все же осталась — и смотрела.

Это заставило меня призадуматься о той женщине, которая была моей женой. Возможно, несколько минут — я имею в виду минуты смертельной схваткой двух отпетых и безжалостных мерзавцев — не самое подходящее и удачное время для подобных размышлений, но тогда мне показалось, что эти минуты — последние в моей жизни, что уже делало именно этот временной отрезок более, чем подходящим. А смысл заключался в том, что я совершенно не знал женскую натуру и не понимал её, то есть, покидал Божий свет, в определенном смысле, с пустыми руками. Ни солоно хлебавши. Этот вывод, пожалуй, даже отвлек меня от мыслей о ближайшем будущем. Впрочем, говоря по правде, я думал не только об Алисе — как я ни старался, мои мысли все возвращались и возвращались к другой женщине, которая в ту минуту сидела в каюте вместе с моей дочуркой.

Я не мог вспомнить, почему именно женился на Алисе. Постепенно, в виде отдельных фрагментов, нанизанных на веревочку, словно четки, эти воспоминания возвращались ко мне: да, мы оба были страшно одиноки и нуждались друг в дружке. Я был вынужден задать себе вопрос — а была ли это любовь? Нет, романтической любви, считающейся многими едва ли не единственным ключиком к счастью, между нами не было и в помине. Да и счастья-то особого я припомнить не мог, хотя временами нечто подобное мы испытывали. В моей ниточке четок тут и там возникали прорехи: были периоды, когда Алисы как бы и не существовало — причем уже после нашей свадьбы; было множество мест, где она представлялась лишь символом, бумажной вырезкой, неясным силуэтом.

Вот и все. Я так и не узнал её. Предметы, по которым я хуже всего успевал, обучаясь в колледже, и то представлялись мне с неизмеримо большей ясностью, чем эта женщина, с которой я прожил целых восемь лет. Я её так толком и не порасспросил.

Обрывочные сведения из её прошлого, которые я узнавал из разных источников уже в брачный период, скорее докучали, нежели заинтересовывали меня. У меня никогда не было ни времени, ни желания расспросить Алису о её мечтах и стремлениях; я вымещал на ней все свои неудачи и огорчения. Что бы ни случилось, расплачивалась она: терпела мое нытье, гладила по головке, всячески пыталась поднять мне настроение и вообще — была скорее матерью, нежели женой. День за днем, месяц за месяцем, год за годом, она самоотверженно заштопывала и латала ветшающее одеяло нашей совместной жизни.

А вот взамен, как я ни силился вспомнить, Алиса не получала от меня ничего. Я даже понятия не имел, о чем она мечтает. Спросил ли я хоть раз, чего она хочет? Нет, я довольствовался тем, что старался обращаться с ней по-доброму, и гордился тем, что не изменяю ей и не хамлю, как другие мужья своим благоверным. И ещё — в отличие от других мужчин, я никогда не обращался со своей женой как со служанкой; нет, она была для меня не служанкой, а костылем, тростью и Стеной Плача.

За кого же она вышла замуж? Неужели она сразу не поняла, что я за человек? И что, кстати говоря, во мне нашла Ленни? Какими бы пороками не обладала Ленни, умом её Господь не обидел. Чем можно объяснить её предложение бросить жену с ребенком и отправиться в свадебное путешествие с красавицей-шлюхой? Помешательством? Нет, Ленни безусловно пребывала в здравом уме. Когда же она успела изучить меня? Во время обеда в консульстве?

Словом, обе они меня знали; Алиса, пожалуй, получше, чем Ленни — но ведь Алиса и прожила со мной восемь лет.

Шлакман приблизился к каюте. Ганс Шлакман, сын бывшего коменданта концлагеря. Сверхчеловек, пробивавшийся в жизни с помощью кувалд-кулачищ. Безгубый, как у древнего ящера, рот, истекающий кровью и забитый осколками сломанных зубов, радостно скалился: вот оно, ещё одно торжество высшей расы. Он в очередной раз сумел доказать свое превосходство. Клочья окровавленной рубашки свешивались почти до колен, брюки пропитались кровью; кровь ручейками струилась из бесчисленных рваных ран и порезов на теле, лице и могучих руках. И прежде безобразное и отвратительное лицо монстра окончательно утратило подобие человеческого облика — губы и нос были разбиты, левая щека — сплошная кровавая рана — располосована до кости, правая щека в синяках и кровоподтеках, ухо разодрано в клочья.

Шлакман стоял, покачиваясь, но силы его ещё отнюдь не были на исходе. Он выглядел куда опаснее и устрашающее, чем могло пригрезиться даже в кошмарном сне. Насчет исхода боя я ни малейших иллюзий не питал — за всю жизнь я дрался всего пару раз. Оба раза — в детстве. В этом смысле я не отличался от подавляющего большинства американцев, главное развлечение которых состоит в том, чтобы наблюдать — на телеэкране, ринге или ещё где-то, — как одни мужчины молотят других до бесчувствия.

Словом, глядя на окровавленного Шлакмана, я был полумертв от страха. Душа у меня ушла в пятки, но я не пытался бежать или прятаться.

— Кэмбер! — проревело чудовище. — Кэмбер, сукин сын, где ты?

Я отважно выступил из темноты каюты на палубу. За спиной Шлакмана я разглядел лицо Алисы, мертвенно-бледное при лунном свете. Оно отчетливо говорило мне: «Теперь ты один, Джонни. Я молю за тебя Бога, но ты сам виноват в случившемся».

Да, я сам во всем виноват. Страх начал покидать меня.

— Посмотри на меня, Кэмбер, — горделиво ухмыльнулся Шлакман. — Посмотри на меня, ублюдок! Я заслужил этот ключ. Давай его сюда.

Молясь, чтобы мой голос не дрожал, я мужественно произнес:

— Ключа нет, Шлакман.

— Ах ты, сволочь! Гони ключ, свинья!

— Шлакман, — заорал я. — Нет у меня ключа! Ни здесь, ни где бы то ни было еще! Нет — у — меня — ключа!

— Ты же сказал, что он у твоей дочки!

— Я соврал! Я соврал, Шлакман!

— Подлый ублюдок! Уйди с дороги, Кэмбер! Я разорву эту девчонку на части! Я разберу её по косточкам, но выну из неё ключ!

— Нет!

— Прочь с дороги, Кэмбер!

Я кинулся на него, но великан одним небрежным движением окровавленной руки отшвырнул меня прочь, как котенка. В тот миг, как он наклонился, чтобы войти в каюту, я оттолкнулся от палубы и прыгнул ему на спину. Сцепив руки вокруг его окровавленного лица, я слепо лягал его по бокам ногами. Шлакман, пытаясь удержать равновесие, поскользнулся в собственной крови, взмахнул руками и тяжело рухнул навзничь. Я нащупал его глаз и, подковырнув пальцем, изо всех сил надавил. Меня в это мгновение больше не существовало, мое интеллектуальное «я» растворилось в безудержной, слепой, звериной ярости. Я приготовился к смерти, но хотел дорого отдать свою жизнь.

Шлакман дико заверещал и попытался смахнуть меня рукой, но я по-звериному вонзил зубы в его пальцы и сомкнул челюсти, чувствуя, как отделяются одна от другой фаланги, а в горло устремляется теплый поток чужой крови.

Шлакман отшвырнул меня, как взбесившуюся кошку, и я распростерся на палубе в луже чужой крови. Моя вытянутая рука нащупала незнакомый предмет, твердый и холодный. Узнав медный кастет Энджи, я без секундного промедления натянул его на пальцы и встал на четвереньки, кашляя шлакмановской кровью. Окровавленный монстр высился перед дверью каюты, прижав обе ладони к глазу, который я уничтожил. Шлакман ревел от боли и вдруг, заметив меня, кинулся на меня, как бык.

Я знал, что встретить его натиск означает — умереть, и, собрав последние силы, оттолкнулся от борта и ничком бросился ему в ноги. Споткнувшись о меня, Шлакман тяжело рухнул в скопление разбитых стульев и шезлонгов. Несколько секунд он беспомощно трепыхался, пытаясь выпростать свою огромную массу из-под обломков — боль и огромная потеря крови, похоже, начали сказываться. Эти секунды и спасли мне жизнь. Я успел напасть на гиганта сзади и, обхватив его левой рукой за шею, принялся исступленно осыпать ударами его изувеченное лицо.

Шлакман, похоже, даже не замечая моих ударов, приподнялся вместе со мной и одним резким взмахом руки отодрал меня и отшвырнул прочь. Я упал ничком и ударился головой о палубу. Оглушенный от удара, я не мог пошевелиться. В следующую секунду Шлакман склонился надо мной, обхватил обеими руками за шею и резко приподнял над палубой.

Несколько мгновений я беспомощно висел, дрыгая ногами, чувствуя приближение бездонной черной бездны, видя перед собой одноглазую кровавую маску на месте лица Шлакмана и ощеренную пасть — затем вдруг хватка его разжалась и я мешком рухнул на палубу.

Впоследствии Алиса рассказала мне, что визжала, как безумная — но я её не слышал. Я не помнил ничего, кроме кровавого лица Шлакмана и его звериного оскала. Когда пелена перед моими глазами рассеялась, я увидел, что Шлакман вдруг согнулся и тяжело осел, словно его коленные суставы превратились в желе. Уже стоя на четвереньках в нескольких шагах от меня, он выдавил свои последние слова:

— Кэмбер, сукин сын — отдай мне ключ.

И умер.

Я подполз к нему и попытался нащупать пульс. Сердце чудовища больше не билось.

До сих пор я вижу Шлакмана в кошмарных снах, которые, должно быть, мне суждено видеть до самого гроба. В некоторых снах я снова бьюсь с ним, но конца у нашей схватки не бывает.

А все, наверное, потому, что я точно знаю: победил Шлакмана не я. Не я остановил и убил эту чудовищную машину уничтожения, а Энджи. Да, убил Шлакмана Энджи. Шлакман попросту истек кровью.

 

12

МИДОУС

Я встал и склонился над бездыханным Шлакманом. Из каюты вышла Алиса. Я не видел, как она спрыгнула на палубу, а сейчас она уже выходила из каюты, держа на руках Полли. Следом за ними вышла Ленни. Увидев распростертые на палубе тела, она вскрикнула, потом, зажав рот, испуганно посмотрела на меня.

— Они мертвы — оба, — устало промолвил я.

Алиса внимательно посмотрела на меня.

— Со мной все в порядке, — сказал я.

Если не считать нескольких синяков и немного покалеченной руки, которая на следующий день болела так, что я лез на стенку, то в физическом смысле со мной и в самом деле все было в порядке. Что же касается душевного состояния, — то оправился я еще, конечно, нескоро.

Я уже говорил, что не видел, как Алиса оказалась на палубе. Могла ли она помочь мне? Я дрался с чудовищем, которому ничего не стоило вышибить из меня жизнь одним ударом, и выжил я лишь благодаря поразительному стечению обстоятельств. Жизнь моя в буквальном смысле висела на волоске и я уже успел заглянуть в разверзшуюся подо мной зияющую бездну безвременья. Должно быть, Алиса проскользнула на палубу как раз в ту секунду, когда Шлакман приподнял меня над палубой, сжимая ручищами за шею. Перед Алисой стоял выбор — ребенок или муж, — не самый приятный выбор для кого бы то ни было.

Могла ли Алиса помочь мне? Ударить Шлакмана? Увесистый удар в висок или по затылку мог решить исход схватки. А Ленни? Она ведь тоже могла нанести этот удар. Как я узнал позднее, она следила за нами, стоя в проеме двери каюты. Просто стояла и наблюдала. И — не пошевелилась. Значит, моя жизнь и для неё ничего не стоила.

Чья пассивность огорчила меня больше? Это мне предстоит решить много позже — когда перестанет болеть рука и ныть шея, а тело не будет мучительно содрогаться при воспоминании о нанесенных ему и причиненных им страданий.

Моя жена стояла рядом, с ребенком на руках, и мне оставалось только набраться мужества и задать столь мучивший меня вопрос. Раскрыть рот и спросить: «Алиса, ведь ты могла ударить его сзади и спасти мне жизнь почему же ты сразу побежала к Полли?»

Я не знаю и никогда не узнаю, что бы она мне ответила, потому что никогда не смогу заставить себя задать ей этот вопрос. Я женился на замечательной женщине, но, к сожалению, осознал это слишком поздно.

Ленни стояла возле кокпита, освещенная серебристым лунным светом. Она казалась собранной и безразличной, словно стояла не на залитой кровью палубе посреди гиблых болот, а на званом вечере в окружении толпы пылких поклонников. Она стояла, держа в руке маленькую черную сумочку, облаченная в серую юбку, белую блузку, открытый жакет и черные, на каблучках, туфельки крокодиловой кожи; на тонком запястье красовался брильянтовый браслет, в отвороте жакета сверкала брильянтовая брошь. Ее ангельское личико с огромными темными глазищами, чистыми, невинными и непорочными, казалось почти отрешенным.

— Джонни, пойдем отсюда, — позвала Алиса.

Я посмотрел на нее, затем перевел взгляд на Ленни.

— А куда делся ключ? — спросила Ленни тихим и грустным голосом.

— Пойдем же! — крикнула Алиса.

Я ещё не успел обрести дыхания после схватки, поэтому ответил лишь после того, как глубоко вздохнул.

— Ключ пропал.

— Как — пропал?

— Пропал. Исчез. У меня его нет. — Я кивнул на распростертые на палубе безжизненные тела. — И им он тоже не достался.

— Значит, ключа нет, — изменившимся голосом произнесла Ленни. — Они оба погибли, а у тебя даже его и не было…

— Джонни, может быть, хватит с нас?

Я шагнул к Алисе. Моя одежда насквозь пропиталась кровью. Брючины торчали, как будто облитые клеем. Я провел рукой по своим волосам. Они тоже насквозь промокли от крови, крови Шлакмана, и вся ладонь обагрилась кровью. Я попытался вытереть руки о свои брюки. Шлакман был таким огромным, что и крови в его жилах текло — ох, как много.

— Возьмите меня с собой, — произнесла Ленни. Она не спрашивала и не просила. Она констатировала факт.

— Нет, — отрезала Алиса.

— Вы хотите оставить меня здесь, — безжизненно сказала Ленни и кивком указала на трупы Шлакмана и Энджи. — Я не собираюсь оставаться здесь с ними. Хотя вовсе и не боюсь.

— Не сомневаюсь, — столь же сухо и отчужденно произнесла Алиса. Она крепко прижимала к себе Полли, которая зарылась мордашкой в воротничок материнской блузки.

— Монтес сюда вернется. Он может быть здесь уже с минуты на минуту.

— Он — ваш муж, — пожала плечами Алиса.

— Вы не представляете, что это за человек, миссис Кэмбер. Вы не знаете, на что он способен.

— Знаю. Впрочем, может быть, и нет. Но я хорошо знаю, на что способны вы.

— Надо же, — задумчиво произнесла Ленни. — Вы, должно быть, очень проницательная женщина, миссис Кэмбер — ведь я до сих пор плохо представляю, на что я способна. Честное слово.

— Может быть, уже пора представлять, миссис Монтес? — бесстрастно поинтересовалась Алиса.

— Я не хочу, чтобы Монтес застал меня здесь, миссис Кэмбер. Я боюсь его. Когда он узнает, что ключа нет, а ребенка вы забрали, он придет в бешенство. Он убьет меня.

— В самом деле?

— Да. Он ведь не похож на тех мужчин, которых вы знаете, миссис Кэмбер. С точки зрения женщины, он — вообще не мужчина. Да, ему ничего не стоит убить меня — достаточно только захотеть. А теперь, оставшись без ключа, он наверняка этого захочет.

— Господи, но ведь вы похитили нашего ребенка! — не удержавшись, воскликнула Алиса. — Как же вы смеете ещё о чем-то нас просить?

— Я вас вовсе не прошу, — спокойно ответила Ленни. — И вы, на моем месте, не стали бы просить.

— Я никогда не оказалась бы на вашем месте!

— Неужели? Впрочем, кто знает. Главное, миссис Кэмбер, что ваша дочка с вами. Полли жива и невредима. У вас есть ваш ребенок, а у меня нет ничего. Какая для вас разница, если я уеду с вами? Ведь самой мне отсюда никак не выбраться. Я даю вам честное слово, что, как только мы вырвемся из Мидоуса, я немедленно вас оставлю.

— Ваше честное слово!

— Больше у меня ничего нет, миссис Кэмбер. Случается ведь в жизни такое, что у человека не остается ничего, кроме слова.

В эту секунду Полли приподняла головку. Не открывая глаз, она пропищала:

— Пожалуйста, мамочка, пусть Ленни едет с нами.

После мучительного молчания Алиса, наконец, кивнула и устремилась к трапу. Я предложил помочь ей и подержать Полли.

— Я сама справлюсь, — отрезала Алиса.

Алиса спустилась вместе с Полли в привязанную к плавучей платформе моторную лодку. Ленни последовала за ней. Я задержался, чтобы, по возможности, уничтожить все следы нашего пребывания на яхте. Спустившись в каюту, я нашел полотенце и с его помощью стер все отпечатки пальцев, которые могли оставить мы с Алисой. Об отпечатках Ленни я не беспокоился это было её личное дело, да и в любом случае я не смог бы протереть всю яхту. Особенно тщательно я протер ручку двери каюты и металлический леер. Алиса уже кричала, чтобы я спускался. Я напоследок вытер о полотенце уже запекшуюся на руках кровь и начал спускаться по трапу, стараясь больше ни к чему не прикасаться.

Алиса, держа на руках Полли, сидела на среднем сиденье лицом к корме, а Ленни заняла место на носу моторки и смотрела вперед.

— Почему ты там застрял? — спросила Алиса. — Нам же нельзя медлить ни минуты!

— Я сделал то, что должен был сделать, — ответил я.

— Так поторопись же.

Я прислушался. Алиса и Ленни тоже его услышали. Этот звук слышался уже некоторое время, но мы не обращали на него внимания, но теперь я понял это был не громкий треск подвесного мотора, а характерный ровный гул могучего двигателя мощностью в добрую сотню лошадиных сил.

Я быстро отвязал веревку, вскочил в лодку и оттолкнулся от платформы. Затем взял весло и принялся ожесточенно грести к тростниковым зарослям.

— Что ты делаешь, Джонни? — спросила Алиса. — Почему ты не заводишь мотор?

Я указал на восток, откуда быстро приближалось уже хорошо различимое пятно.

— Мимо него нам уже не прорваться, а что лежит дальше, к западу, я не представляю. Если ночью, во время прилива, мы засядем в иле, нам уже никто не поможет. Это ведь Монтес, Ленни?

— Похоже, что да.

— Что у него за судно?

— Быстроходный катер.

— Монтес вооружен?

— У него есть люгер. И он всегда захватывает его, когда выбирается куда-то на яхте.

Мы уже почти достигли зарослей тростника, а мое весло тыкалось в ил уже на глубине в два фута. Я перестал грести и лодка медленно вплыла под темный полог высоченных сухих стеблей тростника, которыми заполонен Мидоус.

— Пистолет он пустит в ход, не моргнув и глазом, — сказала Ленни. — А стреляет он здорово.

Я поднес палец к губам. Монтес уже заглушил двигатель и его быстроходный, обтекаемой формы катер медленно причаливал к платформе. Даже шепот далеко разносится над тихой водой, а нас разделяли от яхты всего какие-то тридцать ярдов. Монтеса, который находился в тени яхты, мы не видели, но глухой стук борта катера о край плавучей платформы донесся до наших ушей с такой четкостью, словно дело происходило в двух шагах от нас.

Затем раздался зычный голос Монтеса:

— Эй, на палубе! Энджи, спускайся — и поживее!

Подождав немного и ничего не услышав, он снова выкрикнул что-то, уже на своем родном языке. Я разобрал имя Ленни.

В следующий миг шаги Монтеса гулко затопали по трапу и на мгновение его неимоверно толстый силуэт вырисовался над планширом на фоне ночного неба.

— Ленни! — завопил Монтес.

Я услышал, как хлопнула дверь каюты, и поспешно потянул за бечевку подвесного мотора. Механизм кашлянул, но ничего не случилось. Немыслимо! Он должен был завестись. Маллиген подобрал мне двигатель, отлаженный, как часы. Он должен заводиться с пол-оборота. Я дернул за веревку ещё раз — и снова безрезультатно.

— Джонни, Бога ради, запусти же его! — лихорадочно зашептала Алиса.

На яхте снова хлопнула дверь, и я внезапно понял, что допустил детскую ошибку — не установил рычаг в положение старта. Быстро передвинув его, я дернул за веревку и — мотор громко взревел. В тот же миг вспыхнувший прожектор описал дугу и замер, выхватив нас из темноты. Он светил не с яхты, а с борта быстроходного катера. Мне бы и в голову не пришло, что Монтес способен передвигаться с такой быстротой, а вот поди ж ты — он уже оказался на борту своего катера. У меня оставалось всего несколько секунд, пока он заведет свой двигатель и устремится в погоню.

Я полностью открыл дроссель, и наша лодка, задрав нос, рванулась вперед. Я впервые пошел на полных оборотах и мысленно вознес хвалу Маллигену за то, что он дал мне такой прекрасный мотор; хотя даже этот новехонький «джонсон» не шел ни в какое сравнение с могучим столошадевым двигателем катера Монтеса. Тем более, что мгновение спустя Монтес уже завел его и катер помчался за нами.

Канал уже остался позади и я повернул, но слишком резко — моторка нырнула в заросли, едва не перевернувшись. В моем мозгу промелькнула страшная картина: мы сидим на мели, а Монтес аккуратно подстреливает всех нас поодиночке. Однако уже в следующее мгновение мы вырвались на свободу и я повел лодку по извилистой протоке, петляющей посреди тростниковых джунглей.

У Монтеса тоже были свои трудности — его катер имел осадку по меньшей мере на шесть дюймов глубже, чем наша лодка. Я слышал, как он снизил скорость перед поворотом, но уже скоро мы вышли на чистую воду и его мощный двигатель снова заработал на полных оборотах. Монтес шел параллельным с нами курсом по соседней протоке, нас разделяла только стена тростника. Я резко заглушил мотор. Лодка клюнула носом и быстро остановилась. Мы дрейфовали во внезапно наступившей тишине, а катер Монтеса с ревом пронесся к северу.

Алиса смотрела на меня во все глаза, прижимая к груди Полли; Ленни же, сидя на носу, даже не оборачивалась. Впереди нас тихую воду разрезала серебристая лунная дорожка, убегавшая за горизонт.

Монтес тоже заглушил двигатель и вокруг воцарилась тишина. Однако продолжалась она недолго; двигатель катера Монтеса снова ожил и заработал на небольших оборотах — катер медленно обследовал близлежащие протоки. Внезапно вспыхнул прожектор и принялся методично обшаривать тростниковые заросли.

Поначалу мы испуганно пригнулись — разрезавший темноту сноп света делал нас уязвимыми и беззащитными, — но вскоре я сообразил, что за тростниками нас не видно, и до тех пор, пока Монтес не пробьется в нашу протоку, мы находимся в относительной безопасности.

Катер миновал нас и его могучий двигатель снова затих. Монтес тоже решил лечь в дрейф.

— Кэмбер!

Монтес выключил прожектор и близость его голоса, прозвучавшего из почти кромешного мрака, была просто пугающей. Ленни повернула голову и вопросительно посмотрела на меня. Я прижал палец к губам и покачал головой.

— Кэмбер! — снова выкрикнул он. — Я знаю, что вы меня слышите!

Полли теперь тоже уставилась на меня расширенными от страха глазенками. Я с трудом заставил себя улыбнуться ей, снова прижав палец к губам.

— Слушайте меня, Кэмбер! — позвал Монтес. — Я знаю, что вы где-то рядом. Похоже, я недооценил вас, и теперь горько в этом раскаиваюсь. Это была страшная, почти роковая ошибка. Но — что сделано, то сделано. Ночь выдалась скверная для нас обоих, но все ещё можно поправить. Я хочу заключить с вами сделку.

Он выжидательно замолчал. Это был тонко рассчитанный тактический и психологический ход, ведь я ощутил почти непреодолимое желание ответить ему. Мне пришлось напрячь всю волю, чтобы промолчать.

— Ну, хорошо, Кэмбер. Будем считать тогда, что вы предпочитаете сперва выслушать мое предложение. Это вполне разумно. А предлагаю я следующее. Отдайте мне ключ. Взамен вы получите десять тысяч долларов, которые у меня с собой. Кто старое помянет, тому глаз вон. Если Ленни там с вами, то я готов заключить мир и с ней. Если хотите её, пожалуйста — она ваша. Я не стану возражать.

Алиса ела меня глазами; её лицо превратилось в гневную маску.

— Кэмбер! Я жду вашего ответа!

Вдруг Полли заплакала. Алиса, склонившись над малышкой, принялась уговаривать и успокаивать её.

— Кэмбер! Я не люблю, когда меня водят за нос — к сожалению, многие люди убеждаются в этом слишком поздно. Я слышу вашего ребенка и я знаю, что вы там! Отвечайте мне!

Полли успокоилась и затихла. Алиса что-то нежно нашептывала ей. Ленни снова отвернулась и смотрела в темноту, подперев кулаками подбородок.

— Что ж, Кэмбер, тогда слушайте меня! Ваша лодка — не чета моей. Я вооружен, изобретателен и целеустремлен. Я не люблю угрожать, но, если вы не оставите мне другого выбора, буду вынужден применить силу. Вы меня поняли? Если вы сомневаетесь в том, что я приведу свою угрозу в исполнение, посоветуйтесь с Ленни. Я предлагаю вам честную и справедливую сделку. Вы согласны?

Он выждал несколько секунд, потом завел двигатель и двинулся к югу.

Этот толстяк угостил меня незабываемым обедом, вкус которого я до сих пор ощущал какими-то уголочками мозга. Он также подпоил меня и ещё обучил нескольким разновидностям страха и душевного ужаса. С головы до ног я был покрыт кровью его приспешников, а на носу моей лодки сидела его жена.

Но, несмотря на все это, страха перед ним я почему-то не испытывал. Возможно, из-за усталости. Мной овладела непонятная эйфория — не слишком подходящее, но и не самое неприятное ощущение. Почему-то я вбил себе в голову, что самое страшное уже позади; почему — объяснить я был не в состоянии.

Я знал, что Монтес высматривает прогал в зарослях, чтобы провести катер в нашу протоку, и понимал, что рано или поздно он найдет его. Сейчас, оглядываясь назад, я отдаю себе отчет, что мог тогда поступить гораздо умнее и изобретательнее, но тот день вообще мало отличался разумными поступками с моей стороны. Я мог бы, например, повернуть на юг и надеяться на то, чтобы оторваться от Монтеса и затеряться в лабиринте островков и каналов; но, должно быть, я был слишком измучен, чтобы играть с ним в прятки. Мне хотелось как можно скорее вырваться из зловещих объятий Мидоуса к людям, домам и полиции, и я, запустив мотор, до отказа открыл дроссель и устремился по каналу на север.

Я уповал — и очень глупо — на то, чтобы сбить Монтеса с толку. Он направлялся на юг в поисках поперечного прохода и надеялся, что успею отойти достаточно далеко, чтобы окончательно сбить его со следа.

Однако Монтес не позволил обвести себя вокруг пальца. Едва услышав шум моего мотора, он круто развернул свой катер к северу и помчал параллельным курсом, резонно посчитав, что рано или поздно наши пути пересекутся. И он оказался прав. Не успел я выскочить в залив, как его катер уже настиг нас и пошел бортом к борту. Одной рукой Монтес держал рулевое колесо, а во второй сжимал люгер.

Я заглушил мотор, Монтес тоже выключил свой двигатель, и наши суденышки начали дрейфовать рядом. Я сидел на корме, сжимая дроссель. Алиса прижимала к себе Полли, а Ленни держалась совершенно неподвижно.

В целом, развязка получилась скучная, без особой драмы, страсти или борьбы — глупый поступок с моей стороны был по справедливости наказан вооруженным пистолетом толстяком, а все мои усилия пошли прахом.

Я ощущал себя бесконечно усталым, побитым и неспособным сопротивляться. Ленни, похоже, тоже сдалась. Она скорчилась на носу в три погибели, лишь повернув вполоборота голову, чтобы видеть Монтеса.

Для меня центр Вселенной заключался сейчас в моей жене Алисе, сжимавшей в объятиях Полли.

— Итак, мистер Монтес, — смело заговорила Алиса. — Что вы намереваетесь делать дальше? Перестрелять всех нас?

— Похоже, что да, — ответил Монтес.

— А вот я так не думаю, — резко сказала Алиса. — Я уверена, что вы этого не сделаете.

— Боюсь, что вы заблуждаетесь, миссис Кэмбер. Я весьма о вас наслышан и искренне восхищаюсь вами, но ведь и вы не безгрешны. Сейчас, например, вы ошибаетесь.

— Я обойдусь без вашего восхищения, мистер Монтес.

— Мне кажется, я должен сперва получить свой ключ. А потом уже поговорим о вашей судьбе.

— Ключ — ключ — ключ! — отрывисто произнесла Алиса. — Мне так надоело все время слышать про ваш проклятый ключ, что я готова завизжать! Нет у нас ключа, мистер Монтес. Он пропал. Мы его потеряли.

Монтес улыбнулся.

— Вы очень упорная женщина, миссис Кэмбер.

— Говорю же вам — нет у нас ключа!

— Я вам не верю. Кстати говоря, мне вовсе ни к чему убивать вас всех. Я пристрелю только вашу дочку…

— Вы — поразительно мерзкая личность, мистер Монтес.

— Достаточно, миссис Кэмбер.

— Нет, не достаточно! — Она то и дело посматривала на Ленни. Раз, другой, третий… Алиса поглядывала на Ленни, а Монтес не спускал глаз с Алисы. Он встретил замечательную женщину и упивался этим.

— Совсем не достаточно, — произнесла Алиса.

Я не выдержал и, в свою очередь, метнул взгляд на Ленни. Черная сумочка, едва различимая в темноте, лежала раскрытая на дне лодки, у её ног. Каким-то образом Ленни ухитрилась извлечь из её чрева маленький черный пистолет с перламутровой рукояткой и теперь осторожно держала его чуть ниже ватерлинии.

— Прошу вас, замолчите, миссис Кэмбер, — требовательно сказал Монтес.

— А почему я должна молчать, мистер Монтес? — воскликнула Алиса. Потому что вы боитесь узнать о себе правду? Потому что я могу высказать вам в лицо, что вы — жирный, нелепый, чванливый боров? Да — боров! Жеманный, набитый дерьмом евнух! И вовсе не гурман, нет — а свинья! Да, расплывшаяся от обжорства скотина. Отрыжка природы, лишенная любви, возведшая в культ ненависть. Вы только посмотрите на себя, мистер Монтес! Наберитесь смелости!

Мне показалось, что Монтес сейчас просто лопнет от злости на наших глазах — настолько велика была его ярость. Его жирная круглая физиономия раздулась и побагровела, а все тело затряслось, как гигантская медуза. Выпрямившись во весь рост, он прицелился в Алису, но рука, державшая люгер, дрожала от переполнявшей его злобы. Он поднял вторую руку, чтобы прочнее зажать пистолет, но в этот самый миг Ленни выстрелила.

Она выстрелила трижды, но первая же пуля, угодившая ему точно посередине лба, убила Монтеса наповал. Он выронил люгер, который упал в воду, и на мгновение застыл, как вкопанный, глядя на нас невидящими глазами.

Затем он тяжело рухнул на дно катера и наши лодки тут же начали расходиться в стороны.

Полли тихонько плакала, хлюпая носом и зарывшись в материнское плечо. Алиса позже уверяла меня, что Полли ничего не видела. Да, она слышала все угрозы и резкие слова, но, слава Богу, ничего страшного так и не увидела.

Ленни несколько секунд смотрела на свой пистолет, потом решилась и бросила его в воду. Маленький смертоносный уродец пошел ко дну, оставляя за собой радужный пузырящийся след.

 

13

МАЛЛИГЕН

Есть на реке Хакенсак маленькая пристань, совсем рядом с шоссе номер 46. На этой пристани, по просьбе Ленни, я её и высадил. Я сказал ей, что ночью здесь небезопасно, и предложил довезти до лодочной станции, но Ленни отказалась. Что ж, по-своему, она была права.

Что её ждало? Ей предстояло подняться по берегу до шоссе — а потом? На мой вопрос Ленни только загадочно покачала головой и улыбнулась. Я вызвался проводить её хотя бы до шоссе.

— Нет, Джонни, оставайся с женой и ребенком, — сказала Ленни.

Полли уже сладко спала, свернувшись калачиком на коленях у Алисы, сама же Алиса молчала; Ленни не услышала от неё ни слов благодарности, ни даже прощания. Выбравшись из лодки на пристань, она чуть постояла, глядя на нас, а потом повернулась и быстро зашагала по причалу. Минуту спустя её трогательная хрупкая фигурка растворилась в темноте.

Остаток пути я преодолел на невысокой скорости; я не мог заставить себя запустить мотор на полные обороты, да и Алиса уже больше не торопила меня.

Некоторое время спустя, когда затянувшееся между нами молчание стало вконец невыносимым, я напомнил Алисе, что Ленни, вооруженной пистолетом, совершенно ни к чему было просить нас прихватить её с собой — ей ничего не стоило добиться своего, пригрозив пристрелить нас.

— Вполне возможно, — согласилась Алиса. Это были первые слова, которые я от неё услышал после смерти Монтеса.

— Но она так не поступила.

— Да, она так не поступила.

— И, по большому счету, она спасла тебе жизнь, — напомнил я.

— Да ну?

— А разве не так?

— Пожалуй, — вздохнула Алиса. — Тише, ты разбудишь Полли. Малышка наконец уснула.

— Ничто теперь не разбудит Полли — ни сейчас, ни в ближайшие десять часов. Сама знаешь. Я хочу знать, что ты имела в виду, говоря: «пожалуй».

— Она спасла мне жизнь. Возможно, и я спасла ей жизнь. Или — ты спас нас всех. Мне это безразлично.

— Потому что ты её ненавидишь.

— Ох, Джонни, ты до сих пор не можешь успокоиться?

— Я пытаюсь.

— Ее больше нет, Джонни. Вот и все. Ее больше нет. Их всех больше нет. А у нас есть Полли — ничего другое меня не волнует.

— Боюсь, что это не совсем так, — тихо сказал я. — Там, в Мидоусе, остались три трупа.

— Мы не убивали этих людей, Джонни. Заруби это себе на носу.

— И это все?

— Ох, Джонни, — устало произнесла Алиса. — Чего ты от меня добиваешься — чтобы я их оплакивала? Я и так уже пролила сегодня достаточно слез. Я хочу теперь только одного — чтобы этот ужасный день наконец закончился. Это — мое единственное желание.

— А что мы скажем в полиции?

Ее голос показался мне резким и отчужденным.

— И давно ты решил, что нужно обратиться в полицию, Джонни?

— Я как раз сейчас об этом думал, — признался я.

— Значит — перестань об этом думать!

— Ты считаешь, что мы не должны идти в полицию?

— Да, Джонни. Знаешь, когда нам и в самом деле следовало так поступить? Вчера — прежде, чем начался этот кошмар. Если бы у тебя хватило ума и храбрости, ты бы пошел в полицию и рассказал про все, что случилось в подземке — вот тогда ничего этого с нами бы не произошло. Теперь же, по твоим словам, в Мидоусе плавают три трупа — и что? Одного из этих людей убила твоя подружка Ленни, которой уже и след простыл. Нам уже никогда не удастся доказать, что все случилось именно так, как мы рассказали, и, если ты думаешь, что я готова всю оставшуюся жизнь провести под ярлыком убийцы, то ты глубоко заблуждаешься, Джонни. Ты так же заблуждаешься, если считаешь, что я позволю арестовать и судить моего мужа, привлекать в качестве свидетеля мою дочь и без конца копошиться в этой грязи — бр-рр! Нет! Ни в какую полицию мы не идем! Мы ведем себя так, как будто ничего не случилось, и пусть все идет своим чередом. Ты меня понял?

— Ленни — не убийца, — упрямо возразил я.

— Ах, вот как? Я её оклеветала — да, Джонни?

— Монтес получил по заслугам.

— Кто ты, по-твоему, такой, Джон Кэмбер, что берешься судить — кто достоин жить, а кто — умереть? Как ты смеешь говорить мне, что Монтес получил по заслугам? Представляешь, каково бы нам жилось, если бы каждый из нас получал по заслугам?

— Бога ради, прекрати! — взревел я. — Не я ведь все это подстроил. Я ведь даже не подозревал, что у неё есть оружие. А ты — знала! Ты увидела, как Ленни достала его из сумочки, и тут же начала поносить Монтеса на чем свет стоит, чтобы он потерял голову от злости, а Ленни могла спокойно пристрелить его.

— К чему ты клонишь, Джонни? — тихо спросила Алиса. — Ты хочешь сказать, что Монтеса убила я?

— Я этого не говорил.

— А почему? Разве это не правда? Он ведь сказал, что убьет мою дочку. Я не умею долго злиться и ненавидеть, Джонни — ты отлично это знаешь, но я, не задумываясь, убила бы любого, кто пригрозил бы убить мою дочь — в том числе и твою паскудную девственницу Ленни, на которой пробы ставить негде.

Я не ответил. Говорить нам больше было не о чем.

Последняя оставшаяся у меня сигарета была выпачкана — то ли грязью, то ли кровью, — и, когда я предложил её Алисе, моя жена с негодованием отказалась. Тогда я закурил сам и, с наслаждением затягиваясь, задумался об Алисе. Она не уступила мне ни единого дюйма. Принято считать, что англичанки — мягкие, уступчивые, любезные и хорошие жены, но правды здесь столько же, как в утверждении, что все француженки сексуальны, а все русские ни дня не проживут без водки. Иными словами: доверяй, но проверяй.

Может быть, и в голове Алисы сложилось такое обобщенное понятие о мужчинах-американцах? Впрочем, я дал себе зарок, что отныне даже не буду пытаться гадать о том, что творится в голове Алисы.

Когда мы приближались к лодочной станции, я разглядел на причале темное пятно, посередине которого мерцал огонек. Пятном оказался Маллиген, а огоньком — сигара, которой он попыхивал. Мне даже невозможно передать вам, с каким нескрываемым облегчением он нас встретил. Привязал лодку и помог нам выбраться на пристань. Алиса передала ему спящую Полли, которая даже не проснулась. Забегая вперед, скажу, что Полли беспробудно проспала до одиннадцати утра.

Маллиген с нежностью прижал к себе спящую девочку, вгляделся в её безмятежное личико, а потом вернул её Алисе со словами:

— Очень славная у вас малышка, миссис Кэмбер. Она стоит того, чтобы спуститься за ней в ад.

— Мы и в самом деле побывали в аду, — вздохнула Алиса, горько усмехаясь.

— А я так нервничал, Кэмбер, что даже не стал ложиться спать, — признался Маллиген. — Я ведь — мелкая сошка, и потеря лодки с таким мотором подкосила бы меня. Так что я безмерно счастлив получить её обратно.

Тут и я вскарабкался на причал и у Маллигена отвалилась челюсть.

— В чем это ты, черт побери, так извозился?

— В крови, — просто ответил я.

— Господи, ты так истек кровью?

— Это не моя кровь, мистер Маллиген.

— Это верно — в противном случае, ты навряд ли смог бы передвигаться без посторонней помощи. Ну, пошли в дом — внутри нас ждет горячий кофейник. Там все и расскажете.

Мы зашли в его лачугу. Маллиген разложил на письменном столе надувные подушки, соорудив из них постель для Полли, которая спала без задних ног. Затем разлил по чашкам горячий и крепкий черный кофе, на который мы с Алисой с благодарностью накинулись.

— Да, Кэмбер, — произнес Маллиген. — Выглядишь ты, как мясник с бойни. С ног до головы в крови, волосы все слиплись и торчат. Настоящий берсерк после сечи. В какой мясорубке ты побывал?

— Я получил назад своего ребенка, — сказал я, тщательно взвешивая слова.

— Да, это я уже понял. Так что, расскажешь мне, что там случилось?

— Если мы вам это расскажем, мистер Маллиген, — то наша судьба окажется в ваших руках, — сказала Алиса.

Маллиген вытянул перед собой здоровенные заскорузлые ручищи с распухшими в суставах искривленными пальцами и синеватыми прожилками навек въевшегося масла.

— Не руки, а страх Божий, — вздохнул он. — Костяшки ещё в молодости расколотил, на ринге. Я ведь семь лет провел в профессионалах. Особых высот не достиг, но физиономии многих тяжеловесов до сих пор носят мои отметины. Ладно, чего сейчас вспоминать? А клоню я к тому, что руки мои хотя и безобразные, но честные. А дальше — вам решать.

— Хорошие у вас руки, — кивнула Алиса.

— Только, вот что, миссис Кэмбер. Если вы собираетесь обращаться к фараонам, то мне лучше ничего не рассказывайте. Ясно?

— Мы не пойдем к фараонам, — твердо пообещал я.

Тогда Алиса ему все рассказала. Коротко, но понятно и последовательно. Дойдя до кровавой схватки на палубе яхты, она даже несколько приукрасила мою роль. Не думаю, чтобы она решила приврать или преувеличить — мне кажется, что Алиса и в самом деле так все восприняла. Как бы то ни было, во взгляде Маллигена я впервые прочитал какое-то уважение. Мне стало от него немного не по себе, но на душе странным образом полегчало.

Когда Алиса закончила рассказ, Маллиген некоторое время сидел и молчал. Затем закурил сигару. Наконец, он задумчиво произнес:

— Черт побери, скверное это дело — быть соучастником убийства.

— Мы вовсе не соучастники, — вспыхнула Алиса.

— Любой человек, который присутствовал при том, как убивают другого, либо в той или иной мере знал об этом — становится соучастником убийства. Он, — указал Маллиген на меня, — вы и даже я — все мы теперь соучастники. Лодку ведь предоставил вам я. И как, черт побери, вы сумеете доказать, что этот Шлакман умер именно от потери крови?

— Мы это знаем.

— А доказать сможете?

— Вскрытие покажет, что мы правы, — убежденно произнесла Алиса.

— Возможно, покажет, или же — нет. А вдруг это Кэмбер продырявил ему башку своим кастетом? Да и Монтес — он ведь не какой-нибудь налетчик. Он дипломат.

— Да, я уже тоже об этом подумала, — хмуро сказала Алиса.

— В общем, история скверная.

— Да, мы согласны. Но вы-то нам верите?

— Я вам верю, миссис Кэмбер. Но — насколько мы чисты? Не смогут ли полицейские доказать, что это — ваших рук дело? И — что лодку вы взяли здесь?

— Если это случится, — сказала Алиса, — то мы поклянемся, что украли у вас лодку. Вы здесь ни при чем.

Маллиген хмуро покачал головой.

— Нет, миссис Кэмбер, боюсь, что так дело не пойдет. Я понимаю вас, вы — славная женщина, но обманом мы ничего не добьемся. Либо мы чисты, либо нет. Если жена Монтеса не проболтается, да и впредь будет держать язык за зубами, то опасность грозит нам только с одной стороны — в том случае, если полицейские найдут на яхте отпечатки ваших пальцев.

— Не найдут, — уверенно сказал я. — Я тщательно вытер все, к чему мы прикасались.

Они оба уставились на меня; на лице Алисы было выражение, которого я никогда прежде не видел. Не стану вдаваться в объяснения. Скажу лишь, что я сразу воспарял духом.

— Что ж, — согласился Маллиген. — Это меняет дело. По мне, должно быть, плачет психушка, но я пойду с вами до конца. Сейчас мы с тобой уберем лодку в ангар, Кэмбер, и вылижем её так, чтобы комар нам носа не подточил. Я отвезу вас домой, а потом избавлюсь от машины Шлакмана.

— Каким образом?

— Это уж мое дело.

— А потом — что?

— Поживем — увидим, — усмехнулся Маллиген.

Около часа мы мыли лодку, потом сушили её, а в конце — вымазали грязью, которая должна была накопиться на ней за зиму. Мотор Маллиген разобрал, промыл и заново смазал. К тому времени, когда мы закончили возиться с лодкой, я так устал, что буквально падал с ног. По дороге домой я заснул прямо в машине. Алиса разбудила меня, когда автомобиль остановился напротив нашего дома.

Трудно описать, какие чувства охватили меня, когда я увидел наш дом. Брезжил серый рассвет. Мне вдруг показалось, что я отсутствовал долгие месяцы. На глаза навернулись предательские слезы. Потом мне почему-то показалось, что я вообще никуда не уезжал, а все случившееся — не более, чем сон. И эти мысли одолевали меня столь настойчиво, что мне пришлось буквально силой уверять себя, что это не так.

Алиса отнесла Полли в дом. Маллиген взял меня под локоть.

— Кэмбер…

Я уже знал, что он скажет.

— Прощай, Кэмбер.

Мы крепко пожали друг другу руки.

— Понимаешь, Кэмбер… Словом — не приезжай на мою лодочную станцию. Никогда. Ни ты, ни — твоя жена.

Чуть помолчав, я кивнул.

— Знаешь — почему?

— Знаю, — сказал я. — Видимо, иначе нельзя.

— Иначе нельзя, Кэмбер. Мы с тобой должны навсегда забыть о существовании друг друга. Никто и никогда не должен докопаться до того, что мы знакомы. Если бы не я, ты бы вовек не попал на эту реку. А, коль скоро я тут ни при чем, и тебя там быть не могло. Понял?

Я кивнул.

— Что бы ни случилось, Кэмбер, стой на своем. Ты меня не знаешь. Мы никогда не встречались. Ты никогда не сидел в моей лодке. Как только мы сами в это поверим, все будет в порядке.

— Нас никогда не расколют, — сказал я.

— Никогда это слишком долго. Главное — сейчас.

— Занятно, — покачал головой я. — Ведь я никогда не был знаком с таким человеком, как вы, мистер Маллиген. Вы — единственный во всем мире, про кого я мог бы сказать: «вот — мой друг».

— В мире много друзей, Кэмбер.

— В вашем мире, мистер Маллиген. В моем их нет.

Маллиген пожал плечами.

— Жизнь у нас длинная, Кэмбер. Не позволяй всякой швали садиться тебе на голову. Радуйся тому, что имеешь.

Я кивнул.

— Ты ведь и сам — славный малый, — усмехнулся Маллиген.

Мы ещё раз обменялись рукопожатием, а потом он сел в машину и укатил. Но слова его остались со мной. Никто прежде не говорил мне таких слов.

 

14

КЛЮЧ

Полли продолжала спать, когда Алиса уложила её уже в собственную, детскую кроватку. Бедняжка так устала и измучилась, что нам стоило совсем небольших усилий убедить её на следующий день, что почти все случившееся не более, чем кошмарный сон. Психиатры утверждают, что подобные ужасы не стираются совсем, оставляя в мозгу детей незаживающие раны, которые сохраняются на всю жизнь. Мне кажется, что трудно встретить ребенка без той или иной раны, но Полли, по меньшей мере, просыпаясь, сразу встречает только любовь и понимание.

Пока Алиса укладывала нашу дочурку, я проверил, заперты ли все двери и окна. Отныне мне надолго предстояло ежедневно выполнять этот ритуал.

Затем я сбросил окровавленную одежду, порадовавшись, что не надел один из своих дорогостоящих костюмов. Я отнес джинсы и рубашку со спортивной курточкой на кухню, показал Алисе и спросил, что с ними делать — сжечь или закопать.

— Ни то, ни другое, — твердо сказала она. — Такие вещи на дороге не валяются. Я брошу их в стиральную машину — и они будут, как новенькие.

Я кивнул, не в силах пускаться в споры. Небо уже зарозовело.

— На работу я не пойду, — заявил я.

— Это ещё почему?

— Яффи видел, что я болен.

— Что ж, ты ещё ни разу не пропускал работу из-за болезни. Сейчас, Джонни, для тебя главное — побыстрее лечь спать. Ложись в постель.

— Я должен принять ванну.

— Прими ванну и отправляйся спать. Ты голоден?

Я покачал головой.

— У нас в холодильнике есть полбутылки водки.

Я снова помотал головой.

— Выпить я бы не отказался. Но, если выпью, меня сразу стошнит.

— Тогда ложись спать и постарайся выспаться.

— Если Полли позволит.

— Если Полли проснется, я встану к ней сама. Можешь выспаться досыта.

— Но ты ведь не спала столько же, сколько и я.

— Ты устал больше, Джонни.

— Почему?

— Потому что мужчины и женщины сделаны из разного теста, Джонни. Это трудно понять, да?

— Да, трудно, — кивнул я.

Я отмок в ванне и принял душ, смывая и соскребая с себя чужую кровь и стараясь, из опасения, что меня вывернет наизнанку, не смотреть на стекающую с меня кроваво-красную воду. Так я стоял и стоял под душем, пока не услышал голос Алисы:

— Джонни, ты не уснул там?

Тогда я наконец вылез, насухо вытерся, облачился в пижаму и забрался в постель. Кровать у нас с Алисой двуспальная, старого образца. Я заикнулся как-то раз о сдвоенной кровати, но Алиса наотрез отказалась, пояснив, что уважающие себя англичане не разделяют современных американских представлений о том, каким должно быть супружеском ложе.

— Супруги должны вести нормальную супружескую жизнь, — заявила она, — а не прикидываться только друзьями. Да и что скажешь Полли, когда она повзрослеет и начнет задавать вопросы?

Это решило исход дела и у нас осталась двуспальная кровать. Я уже почти спал, когда Алиса забралась в постель и прижалась ко мне, теплая и мягкая.

— Джонни?

— А?

— Ты спишь?

— Почти.

— Я не могу злиться на тебя в постели, Джонни.

— Хорошо.

Она обвила меня руками.

— Джонни?

Я уже проваливался в небытие, но Алиса извлекла меня оттуда.

— Джонни?

— Что?

— Ответь мне — всего на один вопрос.

— Ладно. На один.

— Ты её любишь?

Я встрепенулся, силясь понять, на каком свете нахожусь, и ответил:

— Не совсем.

— Что?

Я разлепил глаза и посмотрел на нее. Потом нагнулся, чтобы поцеловать, но Алиса отстранилась.

— Что, черт побери, ты имеешь в виду под «не совсем»?

— Ты же никогда раньше не ругалась.

— Сейчас — случай особый, черт возьми! Итак — что ты этим хотел сказать, дьявол тебя дери?

— Да ничего я не хотел этим сказать. Я люблю тебя, Алиса.

— Легко сказать. А к ней ты что испытываешь?

— Не знаю.

— Нечто?

— Нечто, — признал я.

Я уже почти уснул, когда услышал, что она снова меня окликает.

— Джонни?

— А?

— Можешь поцеловать меня, если хочешь.

Все это случилось семь недель назад, но в нашей жизни ровным счетом ничего не изменилось. Разве что, если верить Алисе — характер у меня стал более сносным. Должно быть, Алиса права, хотя её характер лучше не стал, даже наоборот. Я утешил себя, что это временно.

На следующий день все газеты напечатали свою версию трагедии в Мидоусе. Поскольку это было самым сенсационным происшествием за многие годы, оно везде удостоилось первых полос и самых броских и крикливых заголовков. Впрочем, постепенно, как мы и ожидали, интерес публики к этому делу угас и оно ушло в историю как одно из самых загадочных нераскрытых преступлений нашего века. Правда, уже в первый день некоторые нью-йоркские газеты, в частности, «Нью-Йорк Таймс» осознали возможный политический характер убийства и отнеслись к нему вполне трезво.

Вот, например, какую заметку поместила одна из нью-йоркских газет:

«Если трагедию на яхте ещё можно объяснить стычкой двух бандитов, то причины её остаются пока неизвестными. Нет ответов и на следующие вопросы: какова взаимосвязь, если она есть, между этими бандитами, отпечатки пальцев которых уже давно хранились в картотеке ФБР, и генеральным консулом республики …? Что они делали на яхте, принадлежащей этому консулу? Почему яхта стояла на якоре в канале Берри — самом непроходимом и малопосещаемом месте Мидоуса? И наконец — кто убил самого генерального консула в заливе Ньюарк?

Версия полиции, что катер консула был вынесен в залив приливом, а бандиты, убившие генерального консула на яхте, передрались из-за добычи, оставляет желать лучшего. Куда, например, пропала эта пресловутая „добыча“? Куда исчезло орудие убийства? И наконец — что случилось с женой генерального консула?

Как сообщил нам секретарь мистера Монтеса, миссис Монтес покинула консульство вчера днем, выехав на красном спортивном „мерседесе“, и с тех пор не возвращалась. Может быть, и её тело покоится среди илистых заводей Мидоуса? Нет, что ни говорите, а иностранных дипломатических работников следует охранять с большим вниманием.»

Занятно, но уже пару дней спустя та же самая газета тиснула вот такую заметку:

«Сегодня наши полицейские, получив разрешение суда, обнаружили и вскрыли тот самый сейф, поиски которого велись уже несколько дней. Напомним, что поиски сейфа начались после того, как на теле неопознанного старика, пять дней назад погибшего под колесами поезда метро на станции „Сорок вторая улица“, был найден ключ от сейфа.

В сейфе было найдено семь килограммов, или почти пятнадцать фунтов чистого героина, рыночная стоимость которого превышает три миллиона долларов. Сам сейф был арендован Густавом Шлакманом, проживавшим в отеле „Клеменс“ по адресу: Западная Сорок четвертая улица, 667. Судя по словесному портрету, который дали служащие отеля, а также, учитывая тот факт, что этот постоялец не появлялся уже пять дней, можно утверждать, что погибший в метро старик и Густав Шлакман это одно и то же лицо.»

Итак, сейф наконец вскрыли. Но, судя по всему, на Густаве Шлакмане цепочка оборвалась. Так же, как вторая цепочка оборвалась в Мидоусе. В консульстве произошла полная смена персонала.

Что же касается Ленни, то ни про нее, ни про её белый «мерседес» больше никто никогда не слышал. В газетах, во всяком случае, ничего не сообщалось. Я же чувствую, что чем меньше буду про неё вспоминать и говорить, тем проще и лучше мне будет жить.

Да, в обоих случаях следствие наткнулось на глухую стену. До сих пор нигде не всплыл ни один даже намек о возможной причастности нашей семьи к любому из этих преступлений. Боюсь, впрочем, что нам с Алисой до конца дней своих придется жить в страхе. Однако не зря ведь говорят, что время лучший лекарь; может, оно и впрямь залечит наши раны.

Мне удалось получить внеочередной отпуск и десятого апреля мы с Алисой и Полли съездили, купив в кредит путевки, на очень симпатичный канадский курорт. Мы провели на нем три замечательных недели и именно там я начал сочинять вот эти записки о страшных событиях, случившихся в конце марта. Мне показалось, что, не попытайся я сейчас свести все факты воедино, впоследствии они покажутся расплывчатыми и не внушающими доверия. Сначала я думал, что изложу только голые факты, но затем выяснилось, что это для меня невозможно — уж слишком велико оказалось для меня душевное потрясение, вызванное всей этой историей. Впрочем, надеюсь, что тот стиль, который я избрал для изложения случившихся событий, не показался вам слишком скучным или наоборот — чересчур эмоциональным. Вот и все. На этом разрешите закончить.

P.S. Да, чуть не забыл. Уже вернувшись после отпуска в Нью-Джерси и выйдя на работу, я как-то заглянул в лавчонку, торгующую всякой мелочевкой для детей, и приобрел для Полли замечательные миниатюрные ключики на колечке. Для её кукольного домика, который я подарил ей на Рождество. Когда я вручил Полли ключики, малышка воскликнула:

— Но, папочка, ведь у меня уже есть ключ!

Она приподняла крохотный коврик, лежавший перед входом в свой игрушечный домик, и там, надежно спрятанный от глаз любого, самого изобретательного вора, мирно покоился изящный плоский ключик с буковкой «ф».

 

― ЛИДИЯ ―

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Когда Алекс Хантер, мой босс, пригласил меня зайти в его кабинет, я нисколько не удивился. Более того, я этого уже ждал, о чем ему и поведал.

— Что у тебя с делом О'Лири? — спросил он.

— Можно считать его почти закрытым, — бодро отчеканил я. — Во всяком случае, никаких сложностей я больше не ожидаю. Я передал досье Харольду и сказал, что, по вашему мнению, будет лучше, если до конца его доведет он сам.

— Но это же бессовестное вранье! — взвился Хантер.

— Вероятно, — преспокойно признал я. — Я ведь люблю приврать.

— Ты вообще ведешь себя нагло и вызывающе. Мне это не по нутру, Харви, и я тебя честно предупреждаю: как только я подыщу тебе замену, ты будешь немедленно уволен. Более того, я попытаюсь внести тебя в черный список, чтобы, уйдя от меня, ты не сумел устроиться на более выгодную должность. Ты — развязный, гнусный, ненадежный и абсолютно беспринципный субъект. Единственное, что тебя хоть немного оправдывает — так это голова на плечах. В смекалке тебе не откажешь, это верно. Садись.

Я уселся в просторное черное кресло, стоявшее сбоку от его письменного стола, и принялся наблюдать за боссом. Хантер на меня никогда не кричал, но он и вообще отличался тем, что не кипятился и не повышал голоса ни в каких случаях, даже в самом раздраженном состоянии. Хотя внутри гнев ожесточал его, снаружи это никак не проявлялось. И еще одна особенность: сердясь, он всегда говорил правду. Меня он недолюбливал — по причинам, которые назвал сам, и которые, я должен признать, были не лишены оснований. Что касается моего к нему отношения, формулировать его я не готов, да это и не важно. Алекс Хантер — коренастый и курчавый крепыш со светло-русой, начинающей седеть шевелюрой и маленькими холодными голубыми глазками — с подчиненными он держался сухо и отчужденно, что оправдывал принципиальностью и чувством долга. Однако я считал, что принципиальности у него не больше, чем у бойскаута, и именно поэтому при всем желании так и не смог заставить себя уважать его. Впрочем, я вообще отношу себя к тем людям, которые мало кого и что уважают.

— Голова на плечах, говорите? — произнес я. — Смекалка? Вы и вправду так считаете? И где же она? Мне ведь уже тридцать пять, а я до сих пор числюсь всего лишь сыщиком в страховой компании за каких-то дохлых десять тысяч долларов в год…

— Не считая расходов.

— Не считая расходов, добавляет мой шеф, готовый скорее сжечь свою левую руку, чем оплатить мне жалкую поездку на такси.

— Черкани мне прошение, — вздохнул Хантер. — Или ступай на свое место и подай заявление на увольнение. Как тебе удобнее.

— Да, с наемными работниками разговор у вас короткий, — кивнул я. Так что вам угодно, мистер Хантер?

— Колье Сарбайна, разумеется. Неужели ты сам не догадался?

— Отчего же — догадался.

С минуту мы молча сидели, пока он пожирал меня своими глазками-бусинками. Поскольку спокойно сидеть, пока тебя испепеляют свирепым взглядом — удовольствие небольшое, я не выдержал и спросил его, какова сумма страховки.

— Ровно четверть миллиона, — с готовностью ответил Хантер. — Двести пятьдесят тысяч долларов.

— В одном полисе? Выданном нами?

— Да, в одном. И — именно в нашем.

— Но в нем ведь предусмотрена хоть частичная отсрочка платежа?

— Спроси у ребят наверху! — отрезал Хантер. — Какое мне, к чертовой матери, дело до отсрочки? Я знаю только, что через две недели моей компании придется выписать мистеру Марку Сарбайну чек на четверть миллиона долларов.

— Мое сердце обливается кровью при одной мысли о нашей компании.

— Не можешь без ехидства, — в тонкогубой улыбке моего босса было что-то змеиное. — Вот ведь язва!

— Я вовсе не язвил.

— Эх, скинуть бы мне годков десять, — вздохнул он.

— Да, сэр. И что бы вы тогда сделали? Собственноручно отыскали колье Сарбайна?

— Нет, Харви. Я бы лично вышиб из тебя дух.

— Вот как? Это несложно. Вы же знаете — я не мастак драться. Вам даже не придется скидывать десять лет, сэр. Валяйте. Раз уж это доставит вам истинное наслаждение…

— Спасибо, Харви, — коротко кивнул он.

— Если верить газетам, то колье тянет на триста пятьдесят тысяч.

— Кто, черт побери, знает, сколько оно стоит на самом деле? Рыночной цены на такие изделия просто не существует. На прошлой неделе в «Парк-Берне Галериз» устроили распродажу драгоценностей камней, на которую выставили бриллиант «Ломас». Прилетевший из Чикаго Гольдберг предложил за него сто десять тысяч, а достался камешек Питеру Суини из Бостона — за сто семьдесят! Оценивают все по-разному, но в колье Сарбайна есть один камешек, которому «Ломас» и в подметки не годится. Я клоню к тому, что подлинной стоимости колье не знает никто, но застраховано оно на четверть миллиона зеленых, и именно эту сумму нам предстоит выплатить.

— А почему его не застраховали покруче?

— Спроси Сарбайна.

— Я спрашиваю вас, — настаивал я.

— Я не люблю играть в «угадайку». Страховой взнос на такую сумму и так довольно значителен. Возможно, они не могли себе позволить внести больше.

— Это Сарбайн-то не мог?

— Ты подсчитывал его доходы, Харви. Я — нет.

— Бедняки такие безделушки не покупают.

— В самом деле? Очень меткое замечание, но в данном случае оно не по адресу. Марк Сарбайн не покупал это колье. Оно принадлежало Ричарду Коттеру, который, в свою очередь, унаследовал его от матери, Энн Фредерикс. Ее отец, Алан Фредерикс, южноафриканец британского происхождения, приехал в Штаты в тысяча восемьсот восемьдесят втором году. Главный алмаз он привез с собой не ограненным, и, насколько я знаю, целых десять лет копил деньги на поездку в Амстердам, чтобы отдать камень в огранку. Похоже, ему посчастливилось раздобыть третий или четвертый по величине алмаз за всю историю. Удайся огранка на славу, цены бы этому бриллианту не было, однако в процессе обработки случились довольно значительные потери, и пришлось изготовить колье. Все одиннадцать бриллиантов происходят из одного алмаза.

— Сколько же весил алмаз? — полюбопытствовал я.

— Сейчас мы точно не знаем, как не знаем и того, каким образом он достался Алану Фредериксу. Но уж безусловно — несколько сот карат в нем было. Впрочем, это ни о чем не говорит. Если верить португальцам, то в их сокровищнице покоится алмаз «Бонанза», который весит 1680 карат. Однако они отказываются показывать его специалистам, что рождает подозрения — вдруг это вовсе не настоящий алмаз, а белый топаз. Этот камень мы не застраховали бы даже на тысячу долларов, а вот у Сарбайна охотно приняли бы полис на все четыреста тысяч, вздумай он застраховаться на столько. Впрочем, я знавал немало алмазов по пятьсот карат, из которых не удалось бы изготовить колье, даже близко похожее на сарбайнское. Алмаз Фредерикса сразу разрезали на бриллианты, а это значит, что каждый алмаз огранили по плоскостям и снизу и сверху. Получали камни с так называемой экваториальной плоскостью. Над этой плоскостью делают тридцать три грани, а еще двадцать пять граней шлифуют сзади. Всего у такого бриллианта, таким образом, пятьдесят восемь граней, а результат — замечательное произведение ювелирного искусства.

Да, в камешках, он разбирался, но мне никогда не доставляло удовольствия казаться глупее, чем я есть, особенно — с учителем вроде Хантера. Я спросил его о качестве алмаза.

— Яхерсфонтейн, — ответил он.

— То есть, кимберлитовый, — кивнул я. — По меньшей мере не хуже, а то и лучше других знаменитых алмазов. Но, если он из Яхерсфонтейна — значит, старый Фредерикс попросту спер его.

— Кто его знает, — вздохнул Хантер. — Сейчас уже всем на это наплевать. Главное, да и единственное, что меня сейчас заботит, это — как заполучить сарбайнское колье назад.

— И раздобыть его должен не кто иной, как Харви Крим! Спасибо, сэр, масса Хантер. Сейчас прошвырнусь туда-сюда, а потом принесу вам в зубах доброе старое колье целехоньким и невредимым.

— Если я способен терпеть твое нахальство, Харви, то только до определенных пределов, — серьезно сказал Хантер.

— Обязуюсь, сэр, никогда и ни при каких обстоятельствах за эти пределы не выходить, — смиренно произнес я, кротко потупив взор. — Но вы так и не сказали мне, сколько Сарбайн заплатил за свою безделушку.

— Строго говоря, он не заплатил за нее ни единого цента. И тем не менее оно обошлось ему в двадцать пять тысяч долларов.

— А-аа, — понимающе протянул я, хотя ровным счетом ничего не понял. Выгодная покупка, ничего не скажешь.

— И не говори! Если бы ты слушал хоть кого-нибудь, кроме себя самого, то уже давно зарубил бы себе на носу, что Сарбайн не покупал колье — оно, как я безуспешно пытался тебе втолковать, принадлежало Ричарду Коттеру. Пару лет назад Коттера крупно подставили. Ты что-нибудь про него слышал?

Мне пришлось помотать головой. Не подумайте, что Алекс Хантер был ходячей энциклопедией, вовсе нет — но как босс, он распоряжался довольно многочисленным персоналом, который послушно совал нос в любую указанную боссом дыру, чтобы отработать жалкие несколько долларов, выплачиваемые компанией. Итак, он поведал мне, что Ричард Коттер возглавлял строительную фирму, которая возвела в Нью-Йорке полдюжины многоквартирных домов (а домов таких было тогда раз два и обчелся), после чего стала сдавать их в аренду. И вот тут-то у него и начались неприятности. Судебные иски следовали один за другим. В одном доме произошел пожар, другой сдали недостроенным, какой-то подрядчик улизнул с деньгами и так далее. Словом, человек дошел до ручки.

— Его грубо подставили, — заключил Хантер. — В сфере операций с недвижимостью такие случаи — вовсе не редкость. Особенно в строительном бизнесе.

— Да, со мной такое тоже случается, а ведь я пока ничего не строю.

— Прими мое сочувствие. Как бы то ни было, Коттер дошел до ручки и испытывал острую нужду в деньгах. Ему прежде уже доводилось иметь дело с Сарбайном и тот согласился ссудить Коттеру двадцать пять тысяч под залог бриллиантового колье. На год.

— Умница этот Коттер. Вместо того, чтобы запросто продать колье за астрономическую сумму, он закладывает его за двадцать пять тысяч!

— Он не мог продать колье. Кстати, это была их фамильная драгоценность. Дело в том, что его жена завещала колье их дочери.

— Разве колье принадлежало не ему?

— В свое время, — кивнул Хантер. — Потом он подарил его жене. После ее смерти колье отошло к дочери.

— Поэтому ни один банк не принял бы от него это колье, и он решил тайком от дочери обратиться к Сарбайну, — догадался я. — Но ведь любой суд мог бы признать эту сделку недействительной и вернул бы колье дочери.

— Это не совсем так, Харви, — произнес Хантер, снисходительно улыбаясь. — Во время заключения сделки его дочь еще не достигла совершеннолетия, и он официально был опекуном. Как опекун, Коттер имел право распоряжаться имуществом дочери по своему усмотрению — продавать, закладывать, спекулировать… Все, что душе угодно. Таков закон. Ему было достаточно только вести бухгалтерский учет и демонстрировать честность своих намерений. Итак, он отдал колье Сарбайну, но вскоре после этого окончательно разорился и пустил себе пулю в висок.

— А-аа…

— Да, вот, представь себе. Знаешь, Харви, когда ты произносишь таким тоном: «А-аа», меня начинает мутить. Кто ты такой, чтобы судить человека, которого так подло подставили?

— Я вовсе никого не сужу. Я просто спокойно произнес: «А-аа».

— Я понимаю. Меня с тебя просто воротит, Харви. Как бы то ни было, я тебе все рассказал.

— А какая судьба постигла девочку?

— Какую девочку?

— Дочь Коттера.

— А тебе какое дело?

— Сам не знаю. Просто здесь какая-то неувязка, а я не люблю неувязки.

— Извини, пожалуйста, — Хантер низко склонил голову. — Я забыл, что у тебя артистическая натура. Разумеется, ты не любишь неувязки. Так вот, девочка мертва. Это тебя устраивает?

— Не совсем. Когда и почему она умерла?

— Я не знаю ни того, ни другого, — уныло процедил сквозь зубы Хантер. — Более того — мне глубоко наплевать на это.

— Значит, вы просто забыли отдать соответствующее распоряжение о расследовании, — безжалостно подытожил я. — Вы стареете.

— Должно быть, — согласился Хантер. — Ты, видимо, прав, Харви. Только поэтому я и терплю твои выходки. Вместо того, чтобы вышвырнуть тебя вон. Или уволить ко всем чертям.

— Не только поэтому. Вы еще хотите наложить лапы на это колье.

— Да, Харви, я и в самом деле не прочь был бы получить это колье.

— Так я и думал. Скажите, масса Хантер, сэр — вознаграждение для того, кто его найдет, предусмотрено?

— Ты работаешь на нашу компанию, Харви!

— Безусловно. Но ведь найти колье может и кто-то другой?

— Мы еще не приняли решения на этот счет.

— А если обстоятельства вынудят меня предложить вам сделку?

— Если нас и впрямь вынудят обстоятельства, Харви, то нам придется согласиться.

— Сколько?

— Я уверен, что компания не станет возражать против выплаты премии в размере, скажем, десяти процентов… если иного выхода не будет, разумеется. Мы не благотворительный фонд и не правоохранительное учреждение. Наша цель — получить большую прибыль и, по возможности, сократить расходы. Ты поражаешь меня, Харви. Мне казалось — ты знаешь это, как «Отче наш».

— А как насчет двадцати процентов?

— Пятьдесят тысяч? Боюсь, что нет, Харви.

— Вот как? С каких это пор вы отвергаете четыре пятых пирога?

— Ты, конечно, в своем деле дока, Харви, но ты сперва найди пирог, а уж потом нарезай его.

— Я хочу услышать ваш ответ.

— Почему? — спросил Хантер голосом, внезапно ставшим жестким, как наждак.

— Потому, что мне нужны эти деньги.

— В самом деле? — уже почти промурлыкал мой босс. Уж слишком нежно тут он перестарался. Уж я-то знал, что внутри он кипит, как чайник. — А ты не забыл, Харви, что работаешь на нашу компанию?

— Нет. Этого я ни на минуту не забываю. Ваша грязная жалкая работенка внушает мне отвращение. Я торчу здесь только потому, что не могу подыскать ничего более стоящего. Вы вот упомянули, что у меня есть голова на плечах. Это довольно относительно. Те интеллектуалы, которым вы платите жалованье, не в состоянии самостоятельно отыскать свою тень в солнечную погоду. Но это вполне нормально. Для большинства ваших дел годятся и такие придурки. Теперь же — дело другое. Такого случая я ждал слишком давно и у меня нет уверенности, что он не последний.

— Понятно, Харви. Значит, ты выжидал. А с какой целью, позволь узнать.

— Я хочу получить это вознаграждение.

— Вознаграждение, — шепотом повторил он. — А какое именно вознаграждение?

— Двадцать процентов. Пятьдесят тысяч долларов.

— Понимаю. Что ж, ты, я вижу, мыслишь по крупному.

— А почему бы и нет. Я потратил целое утро, изучая все материалы по этой краже. Это был крутой налет, как окрестили его на телевидении. Простой, умелый и четкий. Возможно, даже не спланированный заранее. Такие кражи — самые тяжелые; ни подготовки, ни следов отступления. Как правило, они остаются нераскрытыми. Ни следов взлома, ни улик, ни свидетелей, ни даже отпечатков пальцев; если вы даже и верите в эту ерундистику с отпечатками пальцев. Словом, такие преступления не раскрывают. Если не верите, поройтесь в полицейских досье — там почти все такие кражи проходят как висяки.

— И мы заплатим тебе пятьдесят тысяч долларов, чтобы ты ее раскрыл?

— Нет, масса Хантер, сэр — вовсе нет. Вы заплатите мне пятьдесят тысяч после того, как я вручу вам колье.

— А-аа!

— Когда я вот недавно произнес «А-аа», вы устроили мне выволочку…

— Я был не прав, Харви, прости меня.

— Спасибо, сэр. Вам, должно быть, придется поставить этот вопрос перед Советом директоров? Все-таки, пятьдесят тысяч — не мелочь.

— Нет, Харви, не придется, — спокойно ответил Хантер.

— Вот как? Тогда я не понимаю…

— Можешь не договаривать, Харви. Мы не выплачиваем своим сотрудникам страховое вознаграждение. Так просто не принято.

— В самом деле? Значит, это ваше последнее слово?

— Нет. Вовсе нет. Я добавлю еще, что ты мне до смерти надоел.

Тогда я это стерпел. Сразу, во всяком случае, не взорвался. Оснований для этого было предостаточно, но я даже бровью не повел; чем и по сей день горжусь. Я только мысленно проворачивал в голове убийственные реплики. От самых мягких, вроде: «Ну и поищите себе другого дурачка, мистер Хантер» до коротких и колких, например: «Баста — с меня хватит!». Или даже: «Возьмите эту вашу работу и засуньте себе в…». Вы поняли — куда. Однако босс опередил меня, спокойно произнеся:

— Если ты хочешь уволиться, Харви, то я бы на твоем месте не беспокоился…

— Нет уж, сэр, я не могу не беспокоиться.

— Право, не стоит, Харви. Дело в том, что с тобой уже все кончено. Ты уже целых пять минут здесь не работаешь. Иными словами — ты уволен.

— До чего же вы все-таки жалкая личность, — только и выдавил я в ответ. — Не дали мне потешить собственное самолюбие и выйти отсюда с гордо поднятой головой. Вполне ведь могли уступить. Так нет, вам непременно нужно было меня унизить.

— У меня тоже есть самолюбие, Харви. Кстати, сегодня вторник, так что тебе причитается жалованье за два дня. Тем не менее мы вышлем тебе чек за целую неделю. Я лично за этим прослежу. Надеюсь, ты сейчас пойдешь и очистишь свой стол. И последнее: если хочешь что-нибудь еще сказать, говори сразу, чтобы я побыстрее начал наслаждаться мыслью, что больше никогда тебя не увижу.

— Трудно быстро подобрать подходящие для такого случая слова…

— Попытайся, Харви.

Я чуть пораскинул мозгами, потом устало промолвил:

— Идите в задницу.

— Спасибо, Харви. До свидания.

— До свидания, масса Хантер, сэр, — попрощался я.

* * *

Признаться, я не слишком спешил, освобождая свой стол. В нем, собственно говоря, не было ничего такого, чем бы я дорожил или хотел взять с собой, но я не мог допустить, чтобы меня так запросто вышвырнули с места, где я провел три бесцельных и скудно оплачиваемых года.

Офис, в котором мы располагались вдвоем с Харольдом Хопкинсом, бездарным страховым сыщиком с интеллектом ящерицы и рвением прыщавого подростка на первом свидании, представлял из себя перегороженную на две половинки каморку площадью примерно в девять квадратных футов. Учитывая, что в клетушках размещались два стола и три картотечных шкафа, места для людей оставалось с гулькин нос; приличная кошка и та разобиделась бы не на шутку. Впрочем, наша компания страховала имущество, а не людей, поэтому и поступала соответственно. Харольда на месте уже не оказалось — он отправился на поиски улик в закопченный от пожара цоколь дома О'Лири; компания пыталась доказать, что пожар, за который ей предстояло выложить две с половиной тысячи долларов страховки, на самом деле — не что иное, как поджог, учиненный владельцем. Впрочем, зная способности Харольда, я прекрасно понимал, что О'Лири ровным счетом ничего не грозит — уличить хозяина в преступлении он смог бы только в том случае, если бы О'Лири сам отвел его в сторонку и показал, как и когда поджег свой дом.

Оставшись в одиночестве, я немного посидел за столом, измышляя прощальную реплику, которая бы сразила неблагодарного Алекса Хантера наповал. Так уж я устроен, что всю жизнь придумываю всякие умные слова, которые, к сожалению, приходят ко мне в голову лишь после того, как мои собеседники уже и думать забывают про наш разговор. Что мне стоило сказать, например: «Мистер Хантер, я счел за честь работать с таким вздорным, самоуверенным и напрочь лишенным обаяния человеком, как вы. Жаль, что больше мне не доведется столкнуться с таким боссом.»

Да, это звучало вполне достойно и цивилизованно. Выкладывая из ящиков расческу, зубную щетку с пастой и пинтовую бутылочку виски, я искренне недоумевал, почему не додумался до такой реплики сразу. Записная книжка, несколько карандашей и ручек — вот и все мои нехитрые пожитки в этой конторе. Впрочем, ручки с карандашами я вернул в ящик — некоторые из них принадлежали компании.

Я еще сидел и перебирал свой жалкий скарб, когда дверь моей конуры распахнулась и влетела Джоси Моррис, служившая секретаршей сразу для шести наших сыщиков — руководство нашей экономной компании считало, что нам и этого много. С места в карьер Джоси запричитала, правда ли то, что она только что услышала, и неужели такое может случиться.

— Правда, — подтвердил я.

Волосы у Джоси были кукольные — крашеные в светло-пепельный цвет. Кукольной выглядела и прехорошенькая мордашка с ярко-голубыми глазищами. Однако теперь они метали молнии, а маленький ротик изрыгал богохульства по адресу Алекса Хантера, посягнувшего на лучшего сыщика всех времен и народов.

— Полностью с тобой согласен, — кивнул я. — И еще — я очень растроган, Джоси. я даже не представлял, что так тебе дорог.

— Как они посмели! Знаете, мистер Крим, я такого порасскажу вам про этого подонка, Алекса Хантера…

Рассказать про этого подонка она не успела, потому что распахнулась дверь, и в проеме возник сам Хантер. Метнув на Джоси змеиный взгляд, он холодно поинтересовался, почему, вместо того, чтобы заниматься важными делами, она проводит время с личностями, которые перестали принимать участие в укреплении благополучия и процветания нашей компании.

— Если вы хотите мне что-нибудь поручить, мистер Хантер, — отчеканила Джоси тоном, свидетельствовавшим о немалой отваге, — или недовольны моим поведением, то вы найдете меня за моим письменным столом.

С этими словами она протиснулась мимо него к двери и вышла, громко стуча каблучками. Хантер проводил ее ледяным взглядом и уставился на жалкую кучку лежавших передо мной вещей.

— Ты собрался, Харви?

— Почти. Кстати говоря, я тут припомнил кое-какие слова, которые собирался вам высказать, но, подрастерявшись, не успел. У вас найдется минутка?

— Прибереги свои колкости на черный день, Харви. Мистер Смидли хочет побеседовать с тобой, прежде чем навсегда обречь на попрошайничество.

— Неужели?

Смидли — президент нашей компании. Пару раз за два года я мельком видел его издали, но никогда прежде он не изъявлял желания перекинуться со мной хоть одним словечком.

— Да, вот тебе и «неужели». Послушай, Харви, мы никогда не могли с тобой ни о чем договориться. Сделай одолжение, не раскрывай рта, пока мы идем в кабинет Смидли.

— Как изволите, — согласился я.

Хотя наша компания размещается в здании современной постройки, кабинет мистера Смидли отделан ореховым деревом и обставлен мебелью, придающей комнате старомодный, но дорогой вид — не лишнее, конечно, для создания облика процветающей страховой компании. Сам мистер Смидли плюгавенький тщедушный седоволосый человечек с крючковатым носом и невыразительными серыми глазками, вечно прячущимися за пенсне. Удостоив меня кислым взглядом, он кивком указал мне на стул напротив себя. Мистер Хантер опустился на другой стул, расположившийся в торце стола.

— Значит, вы — Крим, — безжизненным тоном изрек Смидли. Спорить я не стал. — Мистер Хантер, присутствующий здесь, зарекомендовал вас как нашего лучшего сыщика.

— В прошлом. Он уже меня уволил.

— Да, мне это известно, — кивнул Смидли. — Он поступил в интересах компании. Да будет вам известно, мистер Крим, что я всецело поддерживаю это его решение. Как руководитель отдела, он пользуется моим полным и безграничным доверием. Однако, обсудив с ним все подробности этого дела, я счел необходимым переговорить с вами. Вы не возражаете?

Я пожал плечами. Я уже смекнул, что сейчас получу встречное предложение, а это делало мою позицию достаточно сильной.

— Он сказал мне, — спокойно продолжил Смидли, — что вы потребовали вознаграждение за то, что отыщете и вернете компании колье Сарбайна.

Я кивнул.

— Совершенно верно.

— Но вы знаете, что наши правила запрещают выплачивать вознаграждения своим сотрудникам?

— Да, знаю.

— Значит, вы отдаете себе отчет в том, что ваши требования беспрецедентны. Лично я отстаиваю точку зрения, что хорошие работники на улице не валяются, и их следует ценить и поощрять. И относиться к ним нужно бережно. Иными словами, мистер Крим, я пригласил вас сюда, чтобы попытаться прояснить и, по возможности, исправить некоторые недоразумения. Вам нравится ваша работа?

— Иногда.

— Вы считаете, что вам платят недостаточно?

— Да, — сухо сказал я.

— Мы вас понимаем. Честолюбивые люди нередко выражают недовольство по поводу финансовой оценки своих услуг. А что, если я предложу вам поднять ваше жалованье на десять процентов?

Я помотал головой.

— Нет. Мне не нужна прибавка.

— А что вам нужно, мистер Крим? — холодно спросил он.

— Я уже объяснил это мистеру Хантеру.

— Но позвольте, — мистер Смидли снисходительно улыбнулся, словно напоминая, что мы с ним взрослые люди и понимаем всю нелепость моих требований. — Вы же не можете всерьез требовать выплаты пятидесяти тысяч долларов? Если бы это даже и не противоречило нашим правилам — сумма-то просто абсурдная!

— Допустим. Но лишь на одну пятую столь же абсурдная, как тот чек, который вам придется выписать по истечении двух недель, если вы не найдете колье.

— А почему вы так уверены, что найдете его сами?

— Не знаю. Как не знаю и того, со сколькими людьми мне придется поделиться своим вознаграждением. Хочу только заранее подстраховаться.

— И вы считаете, мистер Крим, что ваше требование стоит того, чтобы потерять положение и работу?

— У меня здесь никакого положения, мистер Смидли. Только работа причем оплачиваемая примерно так же, как труд забулдыги-слесаря. Такое вознаграждение — это пять лет моей работы здесь.

— Понимаю. А что, если вместо вознаграждения, мы выдадим вам премию в размере пяти тысяч долларов?

Я помотал головой.

— Вы понимаете, мистер Крим, что такое пятьдесят тысяч долларов?

— Не совсем, — признался я. — Но, положив их на свой банковский счет и потратив пару бессонных ночей на то, чтобы досчитать до пятидесяти тысяч, я свыкнусь с этой мыслью. Я вообще быстро приспосабливаюсь. Я способный.

— Понятно, — вздохнул мистер Смидли, переплетая пальцы. — Я хочу, чтобы вы поняли следующее, мистер Крим: я ставлю интересы компании выше амбиций и даже выше устоявшихся традиций. Согласись я с тем, чтобы вышвырнуть вас вон, я бы потешил свое самолюбие, но поступился интересами компании. Только давайте сразу жестко договоримся: если колье будет найдено сотрудниками полиции, ФБР или каких-либо иных организаций и правоохранительных органов здесь или в другой стране, никакого вознаграждения мы вам не выплатим. Деньги вы получите только в том случае, если найдете колье сами… или с помощью воров, скупщиков краденого и прочего сброда. Вы согласны?

— Да, сэр. Но я хотел бы получить также письменное подтверждение.

— Я продиктую условия секретарше, и вы заберете контракт с собой. И учтите, мистер Крим, лично вы и ваши методы мне не нравятся. Надеюсь, мне понравятся ваши результаты.

— Я тоже надеюсь, сэр.

Он вызвал секретаршу и надиктовал ей договор. Я дождался, пока его напечатали и подписали, после чего, унося в руке бумажку стоимостью в пятьдесят тысяч долларов, позволил себе гаденько ухмыльнуться в лицо массы Хантера.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

С годами у меня выработалась особая манера работать, которая отличается от методов полиции прежде всего полной противоположностью целей, которых мы добиваемся. Полицейские ловят воров. Меня интересует только застрахованное нашей компанией имущество. Если попутно с возвращаемым имуществом удается прихватить и вора, я не слишком возражаю против временного пребывания в ранге ревностного блюстителя законности; аналогичным образом полицейские, изловив вора, с готовностью возвращают похищенное законному владельцу. Есть и некоторые другие различия. Полиция, например, обладает неограниченными возможностями и колоссальной разветвленной организацией, раскинувшей свои щупальца по всему свету. Если в кое-каких подобных организациях мне и готовы изредка оказать поддержку, то при этом там ни на секунду не забывают, что ради спасения страховки я всегда готов пойти на любую сделку как с самими жуликами, так и с укрывателями краденого. В договоре, который вручил мне Смидли, об этом, естественно не было и речи; более того и он и Хантер поклялись бы на стопке библий, что не знаются с ворами и мошенниками. Тем не менее, когда мы, сыщики, вступаем в контакт с такого рода публикой, наши боссы закрывают на это глаза. Для пользы дела.

Так что работаю я по-своему; иногда у меня это выгорает, а порой и нет. О том, как это сработало в деле Лидии Андерсон (а именно под таким именем оно навсегда запечатлелось в моей памяти), вы узнаете, дочитав до конца эти записки.

Колье было украдено в воскресенье вечером, а описанные выше события происходили во вторник утром. Из всего, что я прочитал по поводу этой кражи, я заключил, что будет лучше, если до четверга с этим делом провозится полиция, промолов его через все свои жернова. Скорее всего им не удастся обнаружить ни вора, ни колье. В противном же случае, я все равно ничего не добьюсь, если и буду путаться у них под ногами. Да, колье меня интересовало — даже очень, на целых пятьдесят тысяч долларов, — но только в том случае, если я найду его сам. Поэтому я решил временно оставить полицию в покое, а сам пока прогулялся в доннеловское отделение нью-йоркской библиотеки. Если вы рыщете в поисках каких-то экзотических фактов, то, разумеется, лучше Центральной библиотеки, что на Сорок второй улице, вам места не найти; правда, порыться на полках вам просто так не разрешат, да и кучи всяких формальностей не оберешься. Поскольку мне требовался всего-навсего выпуск «Кто есть кто» пятилетней давности, я решил довольствоваться доннеловским филиалом, где можно неспешно полистать любой справочник в тишине и покое.

Кроме того, здание доннеловской библиотеки удобно расположено на Пятьдесят третьей улице, прямо напротив Музея современного искусства, в котором можно совершенно потрясающе пообедать по самой обычной для Нью-Йорка цене. Я посещал местную столовую уже без малого десять лет и давно проникся уверенностью, что ничто так не красит человека, как способность создавать шедевры искусства.

И еще в этой библиотеке работает моя знакомая, Люсилла Демпси — без нее это учреждение нельзя и представить. Как-то раз я пригласил ее на свидание, после которого проникся болезненным ощущением, что в Люсилле сочетаются наихудшие представления о пуританских приличиях наряду с неистребимым желанием покончить с моим грешным существованием и наставить на путь истинный. После этого неудачного свидания мы стали друзьями и, примерно раз в месяц, обедали вместе в заведении напротив библиотеки.

Люсилла встретила меня приветливой улыбкой. Еще не было и полудня, а пойти пообедать мы условились в половине первого. Люсилла приняла мое приглашение со вздохом. Есть такие женщины, которые всегда вздыхают, когда на что-либо соглашаются.

В справочнике «Кто есть кто» за 1956-57 гг. я отыскал Ричарда Коттера и прочитал следующее:

«Коттер, Ричард Генри, строитель; род. в Бостоне, 9 марта 1912 г.; сын Джеймса Коттера и Энн Фредерикс, колледж, бакалавр наук, Массачусетский технологический институт, 1933 г; 6 февраля 1935 г. женился на Джин Фелтон; 1 дочь Сара. Главный инженер компании „Кэтсби-Уоллес“ с 1939 г. И т. д. и т. п.»

Затем я попытал счастья с Марком Сарбайном, но безуспешно справочник о нем не упоминал. Тогда я порылся в более свежих выпусках «Кто есть кто», закончив на 1963 г. Увы, похоже, что жизненные достижения Марка Сарбайна не показались составителям справочника достаточно эпохальными, чтобы увековечить его в глазах современников и потомков.

Потом я позвонил в контору и поговорил с Алексом Хантером, который ледяным тоном ответил, что вкалывает там до седьмого пота не для того, чтобы выполнять за меня мою работу.

— Я это знаю, масса Хантер, сэр, — вежливо сказал я. — Но я думал, что…

— И прекрати называть меня «масса Хантер, сэр». - мстительно добавил он.

— Да, сэр. Непременно. Скорее язык вырву, чем назову. Все, что я хочу знать, так это в каком колледже обучалась Сара, покойная дочь Ричарда Коттера? Я убежден, что в нашей картотеке такие сведения имеются. Или я прошу слишком многого, сэр?

— Нет, Харви, разумеется, нет. Я весь к твоим услугам. Так вот, Сара Коттер училась в колледже Челси, который находится в городке Челси, штат Массачусетс. А теперь, выражаясь твоими словами — иди в задницу!

— Спасибо, масса Хантер, сэр, — кротко отозвался я.

* * *

Заведя Люсиллу Демпси в столовую Музея, я галантно водрузил перед ней на стол поднос с едой и заметил, что в такой прекрасный апрельский день мы вполне могли прогуляться в зоопарк и пообедать в кафетерии на открытой террасе. В ответ я услышал вот что:

— По-моему, Харви, ты знаком со всеми однодолларовыми забегаловками в Нью-Йорке.

— Просто я не люблю выбрасывать деньги на ветер.

— Что ж, для холостяка, ты ими явно не соришь.

— Фи, как грубо. Тем более, что одинок я лишь по формальным соображениям. Я до сих пор ежемесячно выплачиваю своей бывшей благоверной жуткой дряни! — полсотни потом и кровью заработанных зеленых.

— А мне кажется, Харви, что тебе женщины вообще не нравятся. Это так?

— Ты мне нравишься.

— Да, конечно — но не как женщина. Ты…

— Хорошо, — перебил я. — Мне не нравятся ни женщины, ни мужчины. Я груб и неотесан, но только давай отложим душеспасительные беседы на потом. Поговорим на более приятную тему.

— Например?

— О колледжах. Где, скажем, обучалась ты?

— В Рэдклиффе. А теперь работаю простым библиотекарем. Представляешь величину моего падения!

— Величину твоего падения? Не понял.

— Порой, Харви, мне кажется, что все твои мысли заняты только страховками и жуликами.

— Вовсе нет. Почему ты так считаешь? Что — Рэдклифф высоко котируется?

— Нет, он всего лишь первый из лучших. Среди женских колледжей, разумеется. Некоторые сравнивают с ним Суортмор, но, по-моему, он Рэдклиффу и в подметки не годится. Именно в Рэдклиффе воспитываются самые гениальные девушки Америки. И вот я теперь простая библиотекарша…

— И прехорошенькая. Рэдклифф ведь входит в систему Гарварда, да?

— Да. Я рада, что ты хотя бы об этом слышал.

— А Челси? Как котируется он?

— Это очень хорошая школа, Харви. Может быть, третья после Рэдклиффа. Или четвертая. Она считается более шикарной, чем Рэдклифф. Там учатся очень хорошенькие и аристократичные девушки. Вот такой уж репутацией она пользуется.

— Она далеко от Кембриджа? Ты там бывала?

— Да. От Кэмбриджа до нее миль двадцать. Очень милые здания, увитые плющом — райский уголок. Но почему ты вдруг воспылал интересом к женским школам? Нашел девушку, которая нуждается в хорошем образовании?

— Когда найду, ты узнаешь первая. Послушай, Люсилла, я, между прочим, и сам закончил Сити, так что и я знаю колледжи не понаслышке. Допустим, что мне захотелось бы прокатиться в Челси. Меня бы туда пустили?

— А почему бы и нет?

— Не знаю. Туда пускают посторонних?

— Разумеется! Это же не тюрьма.

— И я могу даже пройти в женское общежитие?

— Безусловно. Разыщешь где-нибудь заведующую, и она будет только рада помочь тебе — если ты чего-нибудь не натворишь, конечно.

— Я всегда отличался примерным поведением.

— Да, пожалуй, — согласилась Люсилла. — Хотя это не слишком лестно. Чего ты задумал, Харви? Может, расскажешь? Я всегда мечтала понаблюдать, как настоящий сыщик проводит расследование.

— Я ведь не настоящий сыщик, детка. Однако, если это дело выгорит, то я угощу тебя обедом в «Павильоне».

* * *

Говоря это, я нисколько не покривил душой; более того, выехав на следующее утро в Челси, штат Массачусетс, я почти всю дорогу думал про Люсиллу. Маршрут для раздумий был самый подходящий — глазеть на скоростных шоссе Меррит и Уилберкросс особенно не на что, вот и остается только мечтать или слушать радио. Автомобильчик у меня неказистый — «форд фолкон», — ведь, как справедливо подметила Люсилла, человек я бережливый, а на маленькой и экономичной машине можно доехать куда угодно, как и на большой. Словом, как вы догадались, автомобиль для меня это только средство передвижения.

Я мысленно перебрал слова Люсиллы о том, что мне не нравятся женщины, и покатал на языке собственный ответ, что мне не нравятся ни женщины, ни мужчины. Хотя мы оба шутили, в этих словах была доля правды. Я даже не мог придумать ни объяснения ни оправдания тому, что занимаюсь столь неблагодарной и грязной работой, в процессе которой приходится якшаться со всяким сбродом — мелкими жуликами, которые припрятывали собственные драгоценности, чтобы срубить несколько сот долларов со страховой компании, мошенниками покрупнее, которые продавали драгоценности, а потом инсценировали их кражу, и прочими человеческими отбросами. Не подумайте, что я защищаю страховые компании — эти монстры и так уже оплели своими щупальцами одну половину Америки, а, дай им волю, захватят и вторую, — но я просто на дух не выношу людишек, пытающихся нас обжулить. Всех этих скупщиков краденого, с которыми мне в силу необходимости доводилось общаться, тупых мошенников, которые не учились на собственных ошибках, и попадались вновь и вновь… Однако, как бы то ни было, я добровольно согласился иметь дело с этими людьми, хотя вполне мог заниматься чем-нибудь другим. В конце концов никто ведь меня не принуждал и не выкручивал мне руки.

Кто я такой? Да никто! Самый обыкновенный американец, который не хватает с неба звезд и у которого постоянно ветер гуляет в карманах. С помощью своей бывшей жены я похоронил всякую надежду на семейное счастье и так и не набрался смелости, чтобы попытаться начать все сначала. Внешность у меня, как говорят, довольно привлекательная — нос, правда, чуть длинноват, да подбородок немного подгулял, но в остальном все на месте. На здоровье я не жалуюсь, умом не обделен, да и образование получил вполне приличное — и все зря. Чем, вот, я, например, теперь занялся — погнался за мифическим золотым тельцом на конце радуги…

Поглощенный такими мыслями, я время от времени переключал внимание на унылый пейзаж за окнами машины, или заставлял себя слушать тупые прибаутки диск жокеев и выпуски рекламы, рассчитанной на полных идиотов. Через пять с половиной часов после выезда из Нью-Йорка, включая час на обед, я наконец прикатил в Челси. Узнав от полицейского, где расположен местный колледж, я добрался до него уже к трем часам дня.

Расписывая красоту школьного городка, Люсилла нисколько не преувеличила. Сейчас, в конце апреля, Челси казался уголком волшебной страны — на покрытых нежной зеленью холмах лепились старинные сказочные домики, увитые плющом и окруженные высоченными развесистыми деревьями. Листва, правда, еще не распустилась, но желтовато-коричневые набухшие почки и усыпанные золотистыми цветками кусты форсайтии придавали воздуху какую-то неповторимую искристую прозрачность. Я въехал в ворота, медленно прокатил между стайками сновавших в обе стороны девушек, поднялся на невысокий холм, с вершины которого открывался изумительный вид на раскинувшееся в отдалении озерко и наконец выехал в лабиринт узких проездов между зданиями, служившими, как мне показалось, студенческими общежитиями. Выбрав первое попавшееся, я разговорился с весело щебетавшими возле входа девчушками и выяснил, что Сара Коттер здесь не жила — последние два года своей жизни она провела в доме напротив.

Общежитие, называвшееся Сиви-Холл, было настолько древним, что ступени лестницы совсем обветшали, а в воздухе отчетливо витал дух девятнадцатого века. Справа от входа размещалась огромная гостиная, в которой расположились около дюжины учениц — одни сидели в просторных креслах и читали, другие склонились над столами и что-то писали. Сидевшая за стойкой слева от входа прехорошенькая светловолосая девушка спросила, что мне угодно. Вопрос сопровождался столь очаровательной улыбкой, что я окончательно уверился — любой проникший в женский колледж мужчина будет считаться здесь крайне желанным гостем. Я ответил, что хотел бы поговорить с заведующей.

— Пройдите сюда, сэр, — кивнула она. — До двери с табличкой «офис». Вы — чей-то брат?

— Брат?

— Вы слишком молоды для отца и чуток староваты для дружка. Очаровательная блондинка склонила голову набок и изучающе посмотрела на меня. — Для некоторых староваты, — поправилась она. — Мне бы вы подошли. Как жаль, что я сегодня дежурю. Ее зовут миссис Бедрих.

— Кого?

— Заведующую, которую вы ищите.

Я со вздохом покачал головой, прошагал к двери с табличкой «офис» и постучал. Открыла мне пухленькая розовощекая женщина, которая сразу пригласила меня войти, присесть и угостила шоколадными конфетами из коробки. Все это меня огорчило. По роду своей деятельности я не привык встречать радушный прием. Я почему-то чувствую себя куда уютнее, когда на меня рычат. Во всяком случае, это позволяет мне огрызнуться или дать сдачи в ответ.

— Чем могу вам помочь, мистер…

— Крим. Харви Крим, — ответил я, показывая ей свое служебное удостоверение. — Я — детектив из страховой компании…

— Частный детектив? Ой, как интересно!

— Не совсем…

— Но ведь здесь так написано!

— Да, мэм. В своей компании я и впрямь числюсь частным сыщиком, но так у нас просто принято. На самом деле никаким частным сыском я не занимаюсь. Моя работа заключается в том, чтобы возвращать компании застрахованное имущество, которое было потеряно или украдено.

— Понятно, — кивнула толстушка. — Неужели у какой-нибудь из наших воспитанниц что-то украли? Я всегда выступала против того, чтобы девушки приносили в колледж какие-то дорогие предметы — они ведь еще плохо представляют себе истинную стоимость вещей. Слишком юные. Даже сама мысль, в моем Сиви-Холле что-то украдено, для меня невыносима. Бывает, конечно, пропадает какая-то мелочь. Некоторые девочки могут чисто машинально прикарманить какую-нибудь ерунду, что плохо лежит, но ценность — никогда. Я не думаю, что такое у нас возможно, и никогда вам не поверю…

— Крим, — повторил я. — Харви Крим.

Прервать или остановить ее было делом нелегким. Слова извергались из этой женщины ключом, лились бурным потоком. Впрочем, воспользовавшись секундным замешательством, мне удалось убедить ее, что ни из ее драгоценного Сиви-Холла, ни у одной из воспитанниц ничего (насколько я мог судить) не украдено.

— Чем же, в таком случае, я могу вам помочь, мистер Крим?

— Вы не читали в газетах про кражу, случившуюся пару дней назад в Нью-Йорке? Я имею в виду колье стоимостью в четверть миллиона долларов, похищенное у Марка Сарбайна.

— Э-ээ, читала. Кажется, вчера. Грешно признаваться, мистер Крим, но я обожаю кражи драгоценностей. Есть в этом что-то притягательное. Я иногда думаю…

— Да, мэм. Вы правы. Так вот, это колье страховала наша компания, и я пытаюсь расследовать обстоятельства кражи. Когда речь идет о столь крупной сумме, нельзя пренебрегать никакими мелочами.

— Да, конечно. Помню, попалась мне как-то одна книжонка про похитителя драгоценностей…

— Да, миссис Бедрих, я тоже прочитал их целую уйму. Позвольте объяснить вам цель моего прихода. Дело в том, что украденное колье было в свое время приобретено его нынешним владельцем у Ричарда Коттера, хотя принадлежало не самому Коттеру, а его дочери…

— Саре Коттер!

— Именно. Теперь вы понимаете, почему я здесь. И Ричарда Коттера и его дочери уже нет в живых, но мне кажется, что некоторые сведения о ней могли бы помочь в моем расследовании. Вы помните эту девочку?

— А как же! — Толстуха слегка нахмурилась. — Бедное дитя… Но я, право, не понимаю, чем могу вам помочь. И девочка и ее отец уже мертвы, а колье принадлежало совсем другому человеку… Ужасная трагедия, мистер Крим… Мне просто больно об этом вспоминать. Такая замечательная девочка, веселая, умненькая, жизнерадостная…

— При каких обстоятельствах она умерла, миссис Бедрих?

— Она погибла в автомобильной аварии — так в наши дни гибнет множество детей. Ах, как жаль…

— Вы можете мне рассказать, как это случилось?

Узнал я совсем немного. У Сары Коттер имелся маленький иностранный автомобиль — миссис Бедрих казалось, что итальянский, но наверняка она не знала. Возвращаясь как-то раз из Нью-Йорка, Сара решила срезать путь, и поехала по грязной проселочной дороге, тянувшейся вдоль пруда. Машина потеряла управление и свалилась в пруд. Прямо перед этим прошел сильный ливень и по оставшимся в грязи следам шин удалось сразу установить, в каком месте автомобиль сорвался в воду. Следы эти случайно нашли двое мальчуганов, которые выловили из воды подушку с сиденья и женскую сумочку. Смышленые ребята проследили, чтобы никто не затоптал следы, и вызвали полицию. По содержимому сумочки полицейские опознали Сару.

— Вот такая нелепая и трагическая кончина постигла эту девочку, — со вздохом заключила миссис Бедрих.

— А что выявило дознание? Она захлебнулась?

— Дознания не было, мистер Крим. Тело так и не удалось обнаружить.

— Как? Но это невозможно! Неужели нельзя было прочесать дно всего пруда? Ведь машину-то наверняка нашли!

— Нет, мистер Крим, — терпеливо ответила миссис Бедрих. — Дело в том, что Чейсинский пруд — не совсем обычный. В этой части Массачусетса вообще встречаются разные геологические аномалии. А Чейсинский пруд считается бездонным.

— Ну что вы, миссис Бедрих, — развел руками я. — Бездонных водоемов не бывает. Возможно, что он просто очень глубокий. Но в любом случае, машину можно чем-нибудь подцепить и поднять на поверхность.

Миссис Бедрих, пожав плечами, ответила, что она не геолог, но твердо знает, что Чейсинский пруд не имеет дна. Я не стал спорить и спросил, когда произошла трагедия.

— Примерно год назад.

— А ее отец покончил с собой восемью месяцами раньше?

— Простите, мистер Крим, но мне бы очень не хотелось затрагивать эту тему. Я имею в виду отца Сары. По-моему, нет ничего более греховного и святотатственного, чем наложение на себя рук — особенно, если подумать о страшном ударе, который обрушивается на близких самоубийцы. Известно ли вам, что Саре он не оставил ровным счетом ничего? Растратил все, что у них было, вплоть до последнего цента. Даже фамильное колье заложил. Да, мы знали про это колье. Девочки вообще довольно охотно делятся друг с дружкой своими тайнами. Но оставить собственного ребенка без средств к существованию… Просто удивительно, как бедняжка смогла дотянуть до конца года. Благодаря нашим попечителям, Саре не пришлось платить за обучение, но что ее ждало впереди? Без родных, без дома, без денег…

— Она ведь уже заканчивала колледж, да? — Мне пришлось снова перебить болтушку — иного способа вставить хоть словечко мне не оставалось.

— Да. И, вы знаете, порой мне кажется, что, останься девочка жива, она бы очень страдала. Я понимаю, что вам это кажется жестоким, но… как мог отец так поступить со своим ребенком?

— Не знаю, миссис Бедрих. Я не был знаком ни с отцом, ни с дочерью. Но я хотел бы побеседовать с ее бывшими подругами.

— Я не понимаю, чем это поможет вам в поисках колье. Вас ведь именно оно интересует, да?

— Да, мэм, я, признаться, и сам этого не знаю, но уж поскольку приехал, то не хотел бы упускать такой возможности.

Миссис Бедрих согласилась. Я уже пришел к выводу, что она вообще-то довольно неплохая толстушка, только уж больно разговорчивая. Она сказала мне, что в четыре часа девочки будут пить в гостиной чай, и я смогу побеседовать с кем пожелаю. Всего в Сиви-Холле жило немногим больше ста воспитанниц, а к чаю собиралось обычно около сорока из них.

Чай разливала сама заведующая, а девочки раскладывали выпечку и сласти. Глядя на них, я поневоле подумал, что в Челси и впрямь отбирали самых красивеньких и стройных. В мои годы такого не было.

Девочки угостили меня чаем и пирожными, так и пожирая меня любопытными глазами. Затем миссис Бедрих, похлопав в ладоши, попросила всех помолчать, и объяснила, кто я такой и зачем пожаловал. Не знаю, то ли жизнь в Челси была совсем скучной и однообразной, то ли профессия страхового детектива таила в себе больше романтики, чем мне казалось, но не всякая кинозвезда удостоилась бы таких восхищенных взоров и возбужденного галдежа. Девочки сгрудились вокруг меня и принялись так бурно засыпать вопросами, что я едва успевал вслушиваться, не то что отвечать. Миссис Бедрих снова захлопала в ладоши и, с трудом восстановив подобие тишины, я возвестил, что с удовольствием отвечу на все вопросы, если задавать их будут по очереди.

— Вы и вправду сыщик, мистер Крим?

— Не совсем. Я разыскиваю имущество, а не преступников.

— Если вам удастся найти украденное колье, оно будет считаться собственностью Сары?

— Она мертва, так что юридически колье не может принадлежать ей.

— Нет, я имела в виду ее семью… с юридической точки зрения.

— С юридической точки зрения Коттеры утратили права на это колье. Оно принадлежит Сарбайну на вполне законных основаниях.

— На какую сумму оно было застраховано?

— На двести пятьдесят тысяч долларов.

Со всех сторон послышались удивленные возгласы.

— Но хоть какие-то зацепки у вас есть? Я читала про эту кражу в «Нью-Йорк Таймс». Судя по заметке, кража была совсем простой.

— Такие кражи раскрывать — одно мучение. Проще всего с самыми хитроумными — их удается расследовать почти мгновенно.

Высокая рыжеволосая девица с голубыми глазами, которая уже давно задумчиво разглядывала меня, произнесла:

— Чего мне непонятно, мистер Крим, так это — какую роль в этой истории вы отводите нашему колледжу. Да, Сара училась здесь, но ведь она погибла, и я никак не возьму в толк, почему поиски украденного колье привели вас сюда. В самом деле — почему? Неужели вы усматриваете какую-то связь между этой кражей и смертью Сары Коттер?

— Что ж, вопрос очень логичный и разумный, — кивнул я. — Я уже говорил, что мистер Сарбайн владел этой драгоценностью на вполне законных основаниях. Что же касается возможной связи между Сарой и пропажей колье, отвечу так: не знаю.

— Как вас понимать? — девушка вздернула брови.

Я пожал плечами.

— Как хотите. Я не знаю, как ответить на ваш вопрос.

Крохотная блондиночка ехидно подметила, что для сыщика я, похоже, не слишком много знаю.

— Вы правы, — улыбнулся я.

— В том смысле, — продолжила блондинка, — что вы совершенно не похожи на тех сыщиков, которых мне доводилось видеть в кино или по телевизору. Вы, скорее, напоминаете мне одного из наших преподавателей — вы образованны, хорошо говорите, совсем не кажетесь свирепым и крутым и, готова держать пари, что вы не носите с собой пистолет.

— Не ношу, — улыбнулся я. — Однако в определенных кругах меня считают достаточно крутым. И вообще, подумайте сами — можно ли быть крутым и свирепым в окружении таких прелестных девчушек?

Все дружно расхохотались. Впрочем, не все — рыжеволосая голубоглазка нахмурилась. Она продолжала поедать меня взглядом, а потом вдруг известила, что ее зовут Ли Мэдрен, и что она была лучшей подругой Сары Коттер.

— Я бы хотела, чтобы вы держались серьезнее, мистер Крим, — сухо заметила она.

— Я вполне серьезен.

— Дело в том, что многие из нас любили Сару и дружили с ней. Она была очень славной и я не хочу, чтобы кто-то глумился над ее памятью.

— Извините, если у вас сложилось такое впечатление. Я вполне серьезен и, кстати говоря, уже извлек из нашего общения довольно ощутимую пользу.

Во взглядах, которыми обменялись девочки, сквозило сомнение. Что ж, мне было несложно понять их. Мы еще немного побеседовали, а затем я поблагодарил миссис Бедрих и откланялся. Уже снаружи меня окликнули. Я обернулся и увидел свою рыженькую противницу.

— Мистер Крим! Могу я немного поговорить с вами?

— Разумеется.

Мы медленно зашагали к моей машине. Ли сказала:

— Мы и вправду были очень близки с Сарой, мистер Крим. Три года мы проучились с ней вместе, а последний год прожили в одной комнате. Ее смерть стала для меня настоящим ударом. Поэтому я очень прошу вас: скажите мне правду. Зачем вы сюда приехали?

— Я уже ответил на этот вопрос, мисс Мэдрен.

— Разве? Вы — сыщик, состоящий на службе страховой компании, и вы хотите сказать мне, что проделали двести двадцать миль на автомобиле просто так, без особой причины? Это абсурдно.

Мы уже стояли возле машины и, прежде чем ответить, я посмотрел девушке прямо в глаза.

— Не вполне, — сказал я. — У меня свои методы, мисс Мэдрен, и я не готов раскрыть их вам. Главное состоит в том, что мне совершенно, даже жизненно необходимо найти это колье. Не могу объяснить — почему. Подобная кража это лабиринт, из которого ведут десятки тропинок, но лишь одна из них приводит к выходу. Допустим, половиной из этих тропинок целиком распоряжается полиция — они всегда пользуются одними и теми же путями, которые обследуют досконально, не упуская ни каких мелочей. Иногда они добиваются успеха, иногда — терпят неудачу. Я же предпочитаю пользоваться обходными путями, которые, хотя и длиннее, но зато не так истоптаны. Понимаете? Чтобы распутать клубок, надо потянуть за какую-нибудь ниточку. Я выбрал эту. Сару Коттер. Вас устраивает такое объяснение?

— Не совсем, — призналась Ли.

Да, подумал я, такую на мякине не проведешь. А сам спросил:

— Скажите мне, только со всей откровенностью, какой была Сара Коттер на самом деле?

— Что вы имеете в виду? Она была моей подругой, прилежной ученицей когда хотела, — надежной… на нее всегда можно было положиться. Она никогда никого не бросала в беде. Жилось ей несладко, не то что другим, которых пестуют родители. Но, когда у нее было хорошее настроение, все вокруг радовались.

— Она была замкнутой?

— Нет, ничего подобного. Просто… порой ей приходилось довольно туго. Такое у всех случается.

— Она не могла покончить с собой?

— Как вам не стыдно, мистер Крим! Нет, не могла.

— Вы, похоже, абсолютно в этом уверены?

— Да!

— А как она отреагировала на весть о самоубийстве отца?

— А как бы вы сами отреагировали на подобную весть, мистер Крим?

— Что ж, справедливо. У вас есть ее фотокарточка?

Ли раскрыла сумочку и извлекла на свет божий маленькое фото, на котором была изображена симпатичная улыбающаяся девочка.

— Я всегда ношу его с собой. Вам это, должно быть, кажется чересчур сентиментальным, да?

Я покачал головой и всмотрелся в фотографию. Потом вернул ее девушке.

— Ну как, не полегчало с лабиринтом, мистер Крим?

— С лабиринтом?

— С тем самым, из которого вы пытаетесь выбраться окольным путем?

— А-аа. Да, конечно… Хотя, не знаю. Но я вам очень признателен, мисс Мэдрен.

— За что?

— За терпение. Что ж, счастливо оставаться.

Я забрался в свой старенький «форд» и тронулся с места. Ли Мэдрен задумчиво смотрела мне вслед.

* * *

От Челси до Чейсина около тридцати миль, после чего до Нью-Йорка можно добраться, уже никуда больше не сворачивая. Солнце еще светило довольно ярко и я неспешно катил мимо закопченных фабричных городишек.

Едва Чейсин остался позади, как пейзаж преобразился и по обеим сторонам от дороги потянулись живописные рощицы и фермерские угодья. Внезапно мой взгляд остановился на одном из высоких металлических указателей, которые возводили на этих исторических землях местные власти. Надпись гласила: «Чейсинский пруд». Я остановил машину и прочитал:

«Чейсинский пруд был местом вербовки минитменов[Солдаты народной милиции эпохи войны за независимость 1775-83 гг.] округа Норфолк. В ноябре 1775 г. здесь устроили военный склад, в котором хранились две пушки и около пятидесяти мушкетов. Поскольку считалось, что пруд бездонный, ополченцы рассчитывали, что в случае крайней необходимости утопят оружие в пруду. В 19 веке глубину пруда удалось измерить. Она составила 460 футов.»

Стрелка указывала на проселочную дорогу и я свернул на нее. С полмили дорога тянулась в окружении тенистых деревьев, затем обогнула небольшой пруд, взбежала на холм и завершила свой бег прямо на главной улице Чейсина. Я остановился напротив какой-то забегаловки, уплел два гамбургера с кофе и узнал у одного из посетителей, где находится местное полицейское управление.

Полицейское управление разместилось в обветшавшем желтоватом строении с обвалившейся местами штукатуркой. Вход охранял крайне подозрительный полицейский с воспаленными глазами, который задал мне по меньшей мере десяток вопросов, прежде чем признался, что да, мол, начальник у них имеется, его зовут капитан Донован, и некоторым посетителям даже посчастливилось лицезреть его воочию. Мне пришлось приложить немало усилий, чтобы убедить цербера, что я тоже отношусь к числу избранных, после чего он препроводил меня к заветной двери, постучал и наябедничал сидевшему за столом коренастому субъекту с бульдожьей челюстью, что к нему приехал какой-то дешевый частный филер из Нью-Йорка.

Капитан Донован удостоил меня пристальным взглядом, потом кивком отослал прочь бдительного стража, сухо кивнул мне и спросил, чем может быть полезен. Однако сесть не предложил.

Я сказал ему, кто я такой и чем занимаюсь, предъявил удостоверение и изложил те сведения из истории с сарбайнским колье, которые посчитал нужными.

— И что вы от меня хотите? — спросил он. — Уже седьмой час. Я собираюсь домой. Или у вас в Нью-Йорке шпики работают по четырнадцать часов в день?

— Я надеялся узнать от вас некоторые подробности гибели Сары Коттер.

— Кого?

— Девушки из колледжа Челси, машина которой упала в местный пруд примерно год назад.

— Зачем вам это?

— Это я вам уже говорил, — терпеливо произнес я. — Украденное у Марка Сарбайна колье раньше принадлежало этой девушке.

— Послушайте, Крим — так вас, кажется, зовут?

— Да.

— Так вот, Крим, если хотите разыскать украденное в Нью-Йорке колье, отправляйтесь в Нью-Йорк. Нечего тут пудрить нам мозги. У нас и своих забот полон рот.

— Я вовсе не собираюсь пудрить вам мозги, капитан Донован. Ни вам, ни кому-либо еще. Я просто хочу знать, как случилось, что в вашем городе при загадочных обстоятельствах погиб человек, а полиция даже не попыталась отыскать его тело?

— Ну и наглец же вы, — процедил Донован, гневно сверкая глазами. Кто вам дал право задавать такие вопросы? Тем более, что это дело вас вообще не касается.

— Как угодно, — я пожал плечами и повернулся к двери. — Придется выяснить самому.

Я уже поворачивал дверную ручку, когда Донован окликнул меня.

— Терпеть не могу городских пижонов, — сказал он. — Для вас все просто.

Я стоял и терпеливо ждал.

— Какое, кстати, отношение смерть девочки имеет к вашему делу? Я не вижу никакой связи.

Я промолчал.

— Вы ведь сами знаете, почему мы не смогли достать машину и найти тело. Чейсинский пруд не имеет дна.

— Если верить указателю, дно было найдено на глубине в четыреста шестьдесят футов.

— Ну да. Четыреста шестьдесят футов. Вы представляете, сколько это? Как можно погрузиться на такую глубину?

— Мне кажется, что в таком маленьком пруду это не очень сложно.

— Вам кажется — потому что вы ни черта в этом не смыслите. Неужели вы думаете, что я не хотел поднять эту машину? Еще как хотел, черт побери! Да, есть в Бостоне специальная машина: пятьсот футов стального троса, кран и лебедка. Но только прочесать дно на такой глубине невозможно. Вы забрасываете крюк в одном месте, молитесь об удаче, потом переезжаете дальше. Дорога там такая узкая, что кран не проедет. Пришлось бы расширять ее и покрывать асфальтом на протяжении целой мили. А кран с командой из трех человек влетает в двести долларов в день. Причем они ровным счетом ничего не гарантируют. Да и асфальтирование дороги обошлось бы еще в тысячу семьсот. Вот и подсчитайте: они приезжают на десять дней, ничего не находят, а мы выкладываем из собственного кармана три тысячи семьсот зеленых. У нас городок маленький, мистер Крим, и таких денег никто не даст. Что мне оставалось делать? Мы знали, что девчонка погибла. Требований найти ее тело ни от кого не поступало — насколько мы знали, семьи или каких-либо близких у нее вообще не было. Да и жила-то она не здесь. Словом, мы отказались от бессмысленных поисков. Что нам оставалось?

— Не знаю, — задумчиво произнес я.

— Что ж, мистер, когда узнаете, то возвращайтесь ко мне и скажите.

* * *

По дороге в Нью-Йорк я долго размышлял над его словами, но ничего полезного так и не надумал. Потом я начал мечтать о том, как поступлю с пятьюдесятью тысячами долларов. Блажь, конечно, но скоротать время позволила.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

По адресу Парк-авеню, 626, располагался крупный многоквартирный дом из красного кирпича, возведенный в 20-е годы нашего столетия. Один этаж в нем занимал примерно столько же места, сколько полтора этажа в здании современной постройки, и, если верить Хомеру Клаппу, то самая маленькая квартира в нем состояла из семи, а самая большая — из четырнадцати комнат.

По прибытии туда, в девять пятнадцать утра в среду, я еще застал перед домом уборщиков, которые только что закончили отмывать тротуар до зеркального блеска, придававшего Парк-авеню тот мертвенно-аристократический вид, что служил ее едва ли не главной достопримечательностью. Перед подъездом прогуливался консьерж Клапп, облаченный в болотно-зеленую ливрею. На его широкой плоской физиономии застыло глуповатое умиротворенно-безмятежное выражение, а в руке он удерживал поводок, на конце которого вертелась мелкая собачонка. Собака — великолепный повод, чтобы завязать беседу, — даже лучше, чем погода. Я заметил, что это, наверное, китайский мопс. В ответ на мою реплику Клапп возмущенно возразил, что передо мной шпиц — это, мол, и слепому видно. По меньшей мере, видно ему, консьержу из столь замечательного дома. Он также добавил, что между шпицами и пекинесами нет вообще ничего общего: шпицы все, как один, добрые и ласковые, а пекинесы — глупые, злобные и кусачие. В их доме жили целых четыре этих маленьких чудовища, а вот шпицев, к сожалению, обитало только двое.

— Только шпицы и пекинесы — людей нет?

Прежде чем ответить, он удостоил меня преисполненным презрения взглядом.

— Очень остроумно. Вы — фигляр?

— Нет, сыщик из страховой компании, — сказал я. — Меня зовут Харви Крим.

Поскольку говорил я с должным уважением, да еще и улыбнулся, консьерж тоже представился, и я понял, что мы с ним непременно подружимся. Он был одинок и ненавидел собак. По его мнению, общение с собаками разрушало его как личность. Так, во всяком случае, я истолковал его зажигательную речь. Клапп рассказал также, каково его жалованье, и спросил, как можно прожить на такие жалкие гроши с женой и тремя детьми. Все это он поведал мне не сразу, а рваными кусками, когда не нужно было открывать или закрывать перед кем-то из жильцов входную дверь или выскакивать к чьей-нибудь машине. Время-то было самое пиковое — жильцы так и валили из дома по своим делам. Я согласился, что при нынешних ценах на такое жалованье не разгуляешься.

— Вот и приходится жить за счет чаевых, а это унизительно. Чертовски унизительно. Значит, вы у нас частный фараон, да?

Я объяснил ему, что охочусь за сарбайнским колье.

— Я ведь живу с законом в ладах, — сказал консьерж. — Спиртным не торгую. Шлюх не поставляю. Изредка, разве что, ставлю пару баксов на какую-нибудь лошадку. Это ведь не преступление?

Я заверил его, что не считаю игру на скачках преступлением.

— Вот и приходится зависеть от этих мерзких чаевых. Кстати, мистер Крим, стоило вам только подойти ко мне, я подумал: вот человек, который охотится за камешками Сарбайна. Я с удовольствием вам помогу.

— За сколько?

Он пожал плечами и развел руками.

— Понимаете, нужно крутиться, чтобы жить… Если это жизнь, конечно.

Из двери вышел крупный, крепко сбитый мужчина средних лет и с бычьей шеей. Он был облачен в черный костюм, легкий плащ и черную фетровую шляпу; я успел разглядеть, что глаза у него светлые, бледно-голубые. Хомер побежал ловить для него такси, а я почтительно постоял в сторонке.

Проводив взглядом удаляющееся такси, Хомер пробормотал, что, должно быть, приятно повесить на шею своей бабенке безделушку стоимостью в четверть миллиона баксов.

— Впрочем, он это может себе позволить, — добавил консьерж.

— Кто?

— Сарбайн. Это он сейчас отвалил.

Чуть подумав, я сказал, что в нашей компании не принято швырять деньги на ветер. И добавил:

— Мне придется заплатить вам из собственного кармана. Что я смогу купить вот на это?

Я извлек из бумажника и показал ему две десятки.

— И тело и душу, — ухмыльнулся Хомер, аккуратно сворачивая банкноты и пряча их в карман.

— Только давайте сразу договоримся, что все сказанное останется между нами.

— По рукам.

— Отлично. Итак, что про них известно?

— Про Сарбайнов?

— Да. Только начните с самого начала. Давно они здесь поселились?

— Да уж года с четыре… А то и пять. Нужно подумать.

— Сколько их?

— Это же все было в газетах.

— А я предпочитаю освежить память, — улыбнулся я. — Особенно, когда располагаю столь надежным источником.

— Что ж, вы за это уплатили, — пожал плечами консьерж. — Он сам, жена, повариха и горничная.

— Марк Сарбайн, Хелен Сарбайн и… Как, позабыл, зовут горничную?

— Лидия Андерсон.

— Да, верно — Лидия Андерсон. А повариху?

— Хильда какая-то. Немчура. Она уже в таком возрасте, что никого не интересует, есть у нее фамилия или нет. Вот Лидия — другое дело. Это кобылка из совсем другой конюшни.

— Белая или цветная?

— Белая, но с таким южным акцентом, что через него нужно прорубаться с помощью мачете. «Белая шваль»*) из Техаса…

— Оставьте такие ярлыки для социологов, Хомер. Значит, эта девушка из Техаса. Сколько ей лет?

— Двадцать с хвостиком. Если она положила глаз на это колье, то ей, конечно, ничего не стоило стибрить его. Только она глупа, как пробка. Такая дуреха не смогла бы провернуть эту кражу.

— А что вы можете сказать о его жене, Хомер? — полюбопытствовал я, дождавшись, пока он распахнул дверь перед очередной парой жильцов.

— Миссис Сарбайн? Это класс! Шикарная бабенка. Немного за тридцать…

— Блондинка, высоко уложенные волосы, норковые манто, бриллиантовые браслеты, рост пять футов и восемь дюймов?

— Вы ее знаете?

— Нет, но я знаю, что такое «класс», — сказал я. — Послушайте, Хомер, я прекрасно понимаю, что она к вам добра, но я только что приобрел кусок вашей души, поэтому все сказанное должно остаться между нами. Вы согласны?

— Я ведь уже пообещал.

— Отлично. Значит, Сарбайн уехал… А когда он возвращается?

— В четыре, в пять, в шесть… В четыре меня сменяет другой.

— А классная блондинка?

Хомер покачал головой и пробормотал, что, мол, не по душе ему такие вопросы. Это, дескать, шикарный дом, и шлюхи сюда не шастают.

— Извините, Хомер. Миссис Сарбайн.

— Как правило, она выходит из дома между полуднем и часом, а возвращается чаще тогда, когда вместо меня заступает мой сменщик. Знаете, мистер Крим, я, конечно, помогу вам, но ведь мне здесь еще работать. Дело в том, что я здесь не один; несколько парней обслуживают лифты, да и дежурных у нас несколько. Я клоню к тому, что если бы вы смогли дать мне еще десятку, я бы поделился с другими ребятами, которые могут быть вам полезны.

— Что! — негодующе воскликнул я.

Но пятерку отстегнул. Хомер проблеял, что я очень щедрый, а я спорить не стал. Что бы я выиграл, попытавшись убедить его, что я вовсе не щедр, а глуп? Достаточно того, что я и сам это знал. Оставив его выгуливать шпица, я зашагал к полицейскому участку, который располагался всего в нескольких кварталах. Там меня хорошо знали, ведь добрая четверть краж драгоценностей в Манхэттене случалась на территории именно этого участка, прозванного ньюйоркцами «золотым прямоугольником». Это район, расположенный между Центральным парком и Ист-ривер, ограниченный с севера Девяносто шестой, а с юга — Пятьдесят седьмой улицей. Здесь сосредоточена такая уйма золота и драгоценностей, что ворам, подобно опытным золотодобытчикам, остается только выбирать, где жила побогаче.

В приемной за столом дежурил сержант Адриан Келли. Посмотрев на меня без особой любви, но и без открытой враждебности, он поинтересовался, почему я появился так поздно.

— Или тебе наплевать на это колье? — спросил он.

— Когда за дело берутся такие бравые орлы, как ты, я спокоен, ответил я.

— Спасибо, Харви. Любому полицейскому приятно знать, что его ценят и любят. — Он снял трубку телефона, попросил подозвать лейтенанта Ротшильда, и доложил о моем приходе. Потом положил трубку и со вздохом сказал:

— Топай наверх. Лейтенант просто сгорает от нетерпения повидать тебя.

_______________

*)Презрительное прозвище белых бедняков из Южных штатов.

Ротшильд был маленький желчный, никогда не улыбающийся человечек лет под пятьдесят. Выглядел он всегда бесстрастным, как игрок в покер, а разговаривал резко и отрывисто.

Когда я вошел в его кабинет, Ротшильд резко спросил, почему я не постучал, а затем проехался по поводу того, что меня наверняка воспитали в конюшне, ибо только полные остолопы вламываются без стука в чужие кабинеты.

— Извините, лейтенант. Я знал, что вы меня ждете, и только потому не постучал.

— Чтоб в следующий раз постучал.

— Непременно, сэр лейтенант.

— И прекрати паясничать! Еще раз услышу «сэр лейтенант» — и вылетишь у меня отсюда вперед задницей! Тебе давно пора уши надрать. Раз ты сотрудничаешь с полицией, учись нас уважать.

— Хорошо, — согласился я. — Вот-вот начну уважать.

— И закрой за собой дверь.

Я послушно закрыл дверь.

— Теперь можешь сесть. Располагайся удобнее.

Я метнул на него пытливый взгляд, затем сел и расположился удобнее. Лейтенант рявкнул:

— Какого черта ты только сейчас заявляешься? Или пришел лишь для того, чтобы засвидетельствовать свое почтение?

— Видите, ли сэр л…

— Заткнись, Харви, пока я тебя не убил. Вы собираетесь выплачивать страховку?

— Наверное. Куда нам деваться.

Он мрачно смотрел на меня, выжидая.

— Разумеется, мы хотели бы вернуть колье.

— Еще бы, — кивнул он. — Поэтому ты так надрываешься? Не прошло и двух минут после кражи, а ты уже тут как тут. Ха!

— Я не хотел путаться под ногами у полицейских, — терпеливо пояснил я. — Ваши парни свое дело знают. У них есть и опыт и необходимое оборудование…

— У меня от тебя уже в заднице свербит, — процедил Ротшильд. — Все вы считаете себя умниками. А полицейских — кретинами. Безмозглыми придурками, которых ничего не стоит оставить с носом. Однако дорогуша, если мы найдем эту побрякушку, парой старых медяков вы не отделаетесь. Сколько вы можете отстегнуть, Харви?

— Вы же сами знаете, что наша компания никаких вознаграждений не выплачивает.

— Чушь собачья! Тебе отлично известно, что ваша долбаная компания с удовольствием заплатит любому медвежатнику или скупщику краденого, который вернет это колье. И не пытайся возражать! Я хочу знать только одно — тебе известно, у кого эта штуковина?

Я помотал головой.

— Но ты уже ведешь переговоры? Встречаешься со скупщиками? Кто-нибудь обратился к тебе с предложением? Выкладывай все начистоту, Харви, иначе я тебе башку отверну. Или такое устрою, что остаток своей собачьей жизни ты будешь чистить сапоги.

— Ответ на все ваши вопросы — отрицательный, лейтенант. Мне нечего вам сказать. Как и скрывать от вас. абсолютно нечего. Я чист, как стеклышко. А к вам пришел в надежде, что вы расскажете, есть ли какие сдвиги в нашем деле.

— А что тут рассказывать? Кража абсолютно идиотская — для нас хуже не бывает. Ты уже что-нибудь про Сарбайнов копаешь?

Я кивнул.

— Хорошо. Так вот, воскресным вечером у них на ужин собралось восемь гостей. Вместе с ними, стало быть, было всего десять. Из гостей были три семейные пары и двое неженатых. Все каким-то образом связаны с театром. Это последнее увлечение Сарбайна — театр. Стоит только вложить несколько долларов в постановку, и ты уже завзятый меценат, и можешь приглашать домой режиссеров и актеров. Так вот, у них собрались режиссер Джек Финней с женой, продюсер Абель Мартин с женой, и еще двое меценатов — Джозеф Хартман с женой и Дэвид Горман. Это семь. Восьмая — Сейди Клингер. Слышал про нее? Модельерша.

— Да, даже разок встречал.

Ротшильд выдвинул ящик стола и извлек толстую, как сарделька, сигару. Повертев ее несколько секунд, он вдруг спросил, не угостить ли меня паршивой дешевой сигарой за десять центов. Я ответил, что не курю сигары. Почему-то это показалось Ротшильду настолько остроумным, что он даже позволил себе подобие улыбки. Затем закурил и произнес:

— Занятный ты субъект, Харви.

— Спасибо, лейтенант.

— Ну ладно. Итак, к ужину собрались восемь гостей, достойных и респектабельных. Плюс повар с горничной. Все сидят в гостиной, потягивают коктейли и вдруг кто-то спрашивает у жены Сарбайна, почему, дескать, она не нацепила свое знаменитое колье. Сия милая дама отвечает, что «эта дурацкая штуковина» ей уже до смерти надоела. Понятно, разговор тут же переключается на это колье. Выясняется, что из всех присутствующих видела его только чета Хартманов. Остальные сгорают от любопытства. Она тогда ведет всю кодлу в спальню…

— Всех?

— Кроме Хартманов. Они остаются с Сарбайном в гостиной. А все остальные дружной гурьбой топают в спальню. Хозяйка достает из шифоньера футляр с колье — плоский, изящный, обтянутый черной кожей, — раскрывает и показывает гостям бриллианты. Все, понятно, восхищены, охают и ахают. Она закрывает футляр и небрежно швыряет его на кровать — широкий жест. Ты же знаешь, что это за дамочка?

— Весьма приблизительно.

— То есть, общее представление имеешь. Что для нее каких-то четверть миллиона! Гости снова перемещаются в гостиную и гулянка продолжается. Расходятся все около полуночи, причем в спальне за это время успели перебывать все женщины и почти все мужчины. Там стоит телефонный аппарат. В течение вечера кто-то звонил Горману и Мартину. В доме есть и другие аппараты, но мадам Сарбайн направляла всех гостей в спальню — там, мол, спокойнее. К спальне примыкают туалет и будуар, где дамы приводят себя в порядок. Посреди вечера жене Хартмана вдруг стало дурно. Ей дали пару таблеток аспирина и уложили в спальне на кровать. Она пролежала около получаса. Миссис Финней несколько раз заходила проведать, как она себя чувствует. Так и продолжалось. Туда-сюда, туда-сюда — чертова спальня в тот вечер превратилась в подобие вокзала Гранд-Сентрал. Когда, выпроводив всех гостей, миссис Сарбайн заглянула в спальню и взяла футляр, чтобы спрятать его на место, он показался ей подозрительно легким. Она его раскрыла и, ясное дело — убедилась, что он пуст. Колье и след простыл.

— Блеск, — покачал головой я.

Ротшильд затянулся сигарой, проводил взглядом столбик сизого дыма и вздохнул.

— Да, Харви, вот именно, что блеск. Почти всю свою сознательную жизнь я прослужил полицейским, но с таким сталкиваюсь впервые. Идеальное преступление — идеальное по глупости и ротозейству.

— А как насчет горничной и поварихи?

— Комната поварихи расположена позади кухни и кладовой. Собственно говоря, там две комнатки — в одной живет повариха, а в другой горничная. Повариха служит у них сто лет, да и за весь вечер не покидала кухню. Чтобы попасть оттуда в хозяйскую спальню, ей пришлось бы пройти через столовую и гостиную, а она никуда не выходила. Так что повариха исключается. А вот горничная весь вечер сновала из комнаты в комнату — отвечала на телефонные звонки, приносила то одно, то другое. У нее возможностей прикарманить колье было хоть отбавляй. Правда, когда мы приехали, она все еще была в квартире. И никуда из нее в течение всего вечера не выходила.

— Ей ничего не стоило припрятать колье в квартире. Вы поискали там?

— Нет, Харви, мы там не поискали. Мы ждали, пока ты придешь и дашь нам дельный совет. Ясное дело — мы там все вверх дном перевернули. Ни черта.

— Что известно про эту горничную?

— Что про нее известно? Обыкновенная дуреха с Юга. Зовут Лидия Андерсон. Сюда приехала из Техаса, из захолустного городка Хантингтон. Работает у Сарбайнов восемь месяцев.

— А остальные? Вы их допрашивали?

— Нет, Харви, мы их не допрашивали. Мы вообще ни черта не делаем, пока ты нам не посоветуешь. Только скажи мне, раз ты такой умник, о чем допрашивать столь почтенных граждан? Это не какие-нибудь мелкие воришки, даже если кто-то из них и стянул это колье. Вот, взгляни.

Он протянул мне лист бумаги, на котором по порядку шли имена:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Я кивнул и высказал предположение, что эти цифры соответствуют их доходам за последний год.

— Совершенно верно, Харви, — одобрительно кивнул Ротшильд. — Именно годовым доходам, а не истинной их стоимости. Состояние Хартмана, например, оценивается миллиона в полтора, да и остальных я бы в разряд нуждающихся не зачислил. Сарбайн с бедняками не якшается. Что мне было делать, Харви вызывать каждого из них в полицию и спрашивать, что толкнуло их на путь преступления? Или — не стибрили ли они колье, чтобы подшутить? Или — по привычке?

— В вашем списке недостает одного имени, — сказал я.

— Это какого же?

— Сарбайна.

— Верно, Харви, — снова кивнул Ротшильд. — Ты, я вижу, у нас парень смекалистый. Думаешь, Сарбайн мог сам припрятать колье, чтобы получить страховку?

— Такое случалось не раз.

— Если верить книжкам, то случалось и не такое. А сколько, на самом деле стоит это колье?

— Мы бы застраховали его и на триста пятьдесят тысяч.

— Ясно. Воскресной ночью, когда я приехал, мне показалось, что Сарбайны просто помешались от горя. Если колье и впрямь сперли они, то лучших актеров не сыскать и на Бродвее.

— А что их так огорчило? — полюбопытствовал я. — Ведь они получат страховку.

— Ты же сам сказал, что она существенно меньше истинной стоимости колье.

— Они кого-нибудь подозревают?

— Нет.

— Мне бы все-таки хотелось знать, каково состояние финансовых дел Сарбайна. Кстати, как вы думаете, лейтенант — кто мог украсть колье?

— Я полицейский — я не думаю. Может, ты сам его слямзил, Харви. Сколько тебе отстегнут, если ты его найдешь?

— Да, лейтенант, вы от лишнего доверия ко мне не страдаете.

— Какого, к дьяволу, доверия! — фыркнул Ротшильд. — Можно подумать, я не знаю, чего ты замыслил! Будешь одного за другим обходить этих богатеев, предлагая им защиту от полиции, а заодно и взятку тысяч в десять. Я все прекрасно понимаю, мистер Засрандер, ваша жена обожает красивые побрякушки. Такое с каждым случается. Если вы вернете мне колье, то мы обо всем забудем, а вам вот тут десять тысяч — купите своей прелестной супруге какой-нибудь пустячок в «Тиффани». Чтобы она не плакала. И — выкиньте эту историю из головы. Это пустяки. И в лучших семействах случается.

— Вы же прекрасно знаете, лейтенант, что наша компания никогда не занимается темными делишками.

— Твоя компания за пять долларов перережет горло престарелой вдове, Харви. Только заруби себе на носу, — он ткнул мне в нос потухшей сигарой, если я поймаю тебя на переговорах с ворюгами — тебе конец!

— Хорошо, лейтенант, упекайте меня в каталажку! Коль скоро я превратился в скупщика краденого. Все с вами ясно — работа у вас хреновая, платят вам жалкие гроши, вот вы и срываетесь на самых безответных. Валяйте, развлекайтесь за мой счет!

С минуту он мрачно пожирал меня глазами, потом потряс головой.

— Извини, Харви.

— Ладно, проехали.

— Обиделся?

— Да ладно вам! Я на себя злюсь. Обидно просто жить в таком вонючем и мерзопакостном мире, где какой-то шлюхе может до смерти надоесть бриллиантовое колье, на которое можно полгода прокормить целую армию голодающих детишек, и которое может запросто спереть скучающая от безделья жена какого-то богатея. От всего этого так смердит, что я сам себе противен.

— Такова жизнь, — пожал плечами Ротшильд. Он уже, похоже, переметнулся на другую сторону баррикады.

— Конечно, лейтенант, — вздохнул я. — Так вы не возражаете, если я побеседую с некоторыми заинтересованными лицами?

— Пожалуйста, Харви, у нас свободная страна. Говори с кем хочешь. У нас подозреваемых нет или, если взглянуть на это с другой стороны подозреваются все. Во всяком случае, арестовывать мы пока никого не собираемся. Можешь поговорить со всеми, кроме Дэвида Гормана.

— А почему не с Горманом?

— Потому что тебе это будет трудновато. Он мертв.

— Что?

— Он мертв.

— Когда и как это случилось?

— Сегодня утром, — спокойно ответил Ротшильд. — Он вышел из дома и только начал переходить улицу, как угодил прямо под бешено мчавшуюся машину.

— Вы нашли водителя?

Ротшильд помотал головой.

— Что это, по-вашему? Убийство?

— Наведи справки сам, Харви, и отыщи свидетелей. А потом расскажешь.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Вернувшись в свою контору, я заглянул к Мейзи Гилман, моей приятельнице и соратнице по выведению на чистую воду всякого жулья, и попросил ее подготовить для меня досье на Дэвида Гормана. Мейзи согласилась, но только при одном условии.

— При каком? — спросил я.

— Я хочу попросить тебя об одном одолжении, Харви, — сказала она. Когда ты раздобудешь это колье, занеси его сюда и позволь мне поносить его хоть несколько минут, прежде чем оно попадет в лапы Хантера.

— Если я его раздобуду.

— Я в тебя верю, — заявила она.

— И что, хотел бы я знать, это будет для тебя символизировать? полюбопытствовал я.

Мейзи недоуменно вскинула брови.

— Я имею в виду — что толку тебе будет от этих нескольких минут?

Она потрясла головой и сказала, что объяснять это бесполезно, поскольку я все равно не пойму, но какое-нибудь досье она мне к концу дня состряпает. Я прошагал в собственную каморку, поздоровался с Хопкинсом, который уже собирался идти обедать, и позвонил в Техас начальнику полиции городка Хантингтон. Точнее говоря, я связался с менеджером телефонной компании, объяснил, кто я такой, после чего попросил соединить меня с начальником полиции Хантингтона. Некоторое время спустя мне перезвонила телефонистка и сухим тоном профессионального служащего телефонной компании известила:

— К сожалению, мистер Крим, нам не удалось выполнить вашу просьбу.

— Почему?

— Мы не смогли разыскать номер управления полиции Хантингтона.

— А мэрия? Почта? Городское управление?

— К сожалению, нет, мистер Крим. Хантингтон — городок совсем крошечный, в нем менее двухсот жителей, а после разрушительного урагана он был практически стерт с лица Земли. Связь сохранилась только с представителем чрезвычайной службы, а также со станцией техобслуживания.

Я поблагодарил ее, повесил трубку и задумался. Мое уважение к Лидии Андерсон росло, как на дрожжах. Занятно, что и Хомер Клапп, консьерж, и лейтенант Ротшильд считали ее дурочкой. Затем я позвонил своей тетке Эвелине Боудин, вдовушке, проживающей в Нью-Хоупе, штат Пенсильвания. Эвелина — единственная моя родственница, с которой я хоть изредка, но общаюсь, и которая просто помешана на театре. Она всячески поддерживала местный театр в Нью-Хоупе и, насколько я знал, вложила деньги в кучу бродвейских постановок. Предположив, что у сумасбродов, вкладывающих деньги в пьесы, должно быть какое-то сообщество, я спросил ее, что ей известно про Марка Сарбайна.

— Харви, неужели ты тратишь то, что осталось от твоей бессмысленной жизни, на это идиотское колье?

— Почему — идиотское?

— Все, что столько стоит, абсурдно. Да, мне известно кое-что про Марка Сарбайна. Он — дерьмо.

— Это мне мало о чем говорит.

— Разумеется, но я готова тебя просветить. Приезжай завтра к ужину и я тебя напичкаю. Я уже сто лет не видела своего племянника. Пожалел бы одинокую и заброшенную старуху…

— Не говори ерунду! Допустим, я и вправду приеду — могу я прихватить кое-кого с собой?

— Девушку?

— В некотором роде.

— Что-то это новенькое — в некотором роде девушка. Бога ради, привози с собой кого душе угодно. Жду тебя около шести вечера.

После этого разговора я прогулялся пешком на Парк-авеню, раздумывая по дороге о загадочном кольце трагических смертей, стянувшемся вокруг колье Сарбайна. Самоубийство Ричарда Коттера, нелепая гибель его дочери, сорвавшейся на машине в бездонный пруд, а теперь еще и более чем странная кончина Дэвида Гормана, семидесятиоднолетнего старика, сбитого неопознанной машиной на выходе из дома. Нет, непосредственного отношения к колье ни одна из этих смертей не имела, но и о полном отсутствии связи с колье говорить тоже не приходилось. В проклятье, наложенном на бриллианты — а убеждение в том, что они прокляты, древнее, как само человечество, — нет ничего мистического; проклятье лежит на всем, что они олицетворяют: на колоссальном богатстве, которое таится в крохотных кристалликах спрессованного углерода, на алчности, замешанной на крови, а также на безумной погоне, в которую очертя голову бросился теперь и я, ослепленный стремлением получить пятьдесят тысяч долларов в конце этого пути.

Несколько минут спустя погоня завела меня к дому 626 по Парк-авеню. Увидев меня, Хомер Клапп ухмыльнулся, давая понять, что его душа, за которую я заплатил двадцать долларов, по-прежнему принадлежит мне. Он не сходя с места завел разговор о своей личной страховке, поинтересовавшись, что я о ней думаю. Я чистосердечно ответил, что, насколько мне известно, страховка это замечательная, но вот известно мне до смешного мало — ведь я занимаюсь не страхованием, а поиском того, что было застраховано и украдено. К тому же, наша компания страхует только имущество, а не жизнь. В свою очередь, я спросил, есть ли у него прямая связь с квартирами жильцов.

— Вот это, — Хомер с гордостью указал на металлический щиток в стене вестибюля. — С помощью этого устройства мы предупреждаем их обо всех посетителях.

— Обо мне предупреждать не надо. Кто там сейчас есть?

— Одна горничная. У поварихи сегодня выходной.

— А завтра выходной у самой горничной?

— Совершенно верно. Сегодня Сарбайны едят в гостях. Может, вообще домой не вернутся.

— Прекрасно. Я хотел бы подняться и потолковать с горничной. Если вдруг заявятся Сарбайны, позвоните, пожалуйста, три раза.

— Хорошо. Но вам вряд ли удастся выудить из этой дурехи что-нибудь полезное. Да и акцент у нее — с динамитом не пробьешься.

— С детства обожаю южный акцент, — сказал я.

Консьерж провел меня внутрь и познакомил с лифтером, длинноносым прыщавым юнцом, молчание которого мне пришлось купить за пятерку. Учитывая, что до Рождества было еще далеко, эти вымогатели поимели в моем лице более чем щедрого благодетеля. Прыщавый высадил меня на двенадцатом этаже, где располагались восьмикомнатные апартаменты Сарбайнов.

Я позвонил и Лидия Андерсон открыла дверь. Для темноволосой девушки глаза у нее были поразительно синие — сочные, васильковые. Она была стройная, ростом около пяти футов и шести дюймов, довольно крепко сбитая и миловидная. Нос тонкий и прямой, чуть широковатые скулы и довольно большой рот. Мне сразу бросились в глаза коротко подстриженные, довольно неровные волосы и простенькое хлопчатобумажное платьице, и еще — что Лидия разгуливала по квартире босиком. Стоя, она переминалась с ноги на ногу, словно пытаясь загородить босые ступни. Еще я заметил, что она сутулится, а рот чуть-чуть приоткрыт. Словом, первое впечатление складывалось однозначное и безошибочное — выглядела горничная Сарбайнов типичной дурехой. Все в ней указывало на недоразвитость в умственном развитии.

Не стану даже пытаться воспроизвести вам ее акцент. Вот, разве что, один типичный пример. Ее первые слова прозвучали приблизительно так:

— Що йо магу вом здюлать-та, сар? Здеся фатера мисты Сарбуна, но его сичас нетути.

— Знаю, — улыбнулся я. — Мне нужны именно вы. Вы ведь Лидия Андерсон?

— Да, сэр. — Так я перевел невообразимое кваканье, резанувшее мой слух. Горничная не выглядела ни удивленной, ни напуганной, ни хоть сколько-нибудь взволнованной. Она просто смотрела на меня с безразличным видом, а потом извинилась за то, что встретила меня босиком. — Так мне свободнее и проще, знаете ли. Будто я тут одна.

— Разумеется, — кивнул я, пытаясь вычислить, сколько ей лет. Похоже, что двадцать с хвостиком, но она ухитрялась выглядеть одновременно моложе и старше. — Если вам так удобнее, то почему бы и нет?

Лидия глуповато улыбнулась, а я выудил из кармана удостоверение страхового сыщика и показал ей. Девушка недоуменно взглянула на него. Вид у нее стал озабоченный.

— Вам нечего бояться, мисс Андерсон, — поспешно заверил я.

— Дело-то не в том, мистер, — ответила она со своим ужасающим акцентом. — Я вовсе не боюсь, знаете ли. Стыдно мне. Я читать-то не могу.

— Неужели, мисс Андерсон?

— Никто так меня не зовут. Лидия меня звать-то.

— Хорошо, я буду звать вас Лидией.

Она кивнула.

— То, что я вам сейчас показал, это мое служебное удостоверение. Я служу сыщиком в той самой страховой компании, которая застраховала бриллиантовое колье мистера Сарбайна. Моя работа заключается в том, чтобы помогать полиции в поисках украденных вещей, хотя порой я предпочитаю действовать на свой страх и риск, обходясь без помощи и вмешательства полиции. Иными словами, главное для меня — не поймать вора, а вернуть колье…

Она слушала меня с полуоткрытым ртом, жадно ловя каждое слово. Складывалось впечатление, что она не понимает ни самых слов, ни даже общего смысла сказанного. Я спросил, поняла ли она, что я сказал, и Лидия кивнула.

— Может, я говорю слишком быстро? — улыбнулся я.

— Нет, сэр. О, нет.

— С другой стороны, Лидия, в полиции прекрасно понимают трудности страховых компаний и поэтому не препятствуют их попыткам вести частное расследование…

Горничная тупо уставилась на меня.

— Я хочу сказать, что сейчас задам вам несколько вопросов, если вы не против.

— Есть-то хотите, мистер? — вдруг выпалила она. — Я тут как раз делала. Очень порадуюсь вам поесть.

— Это очень любезно с вашей стороны, Лидия. — Откровенно говоря, у меня с утра маковой росинки во рту не было.

— Тогда за мной ходите, сэр, — прогнусавила она. Южанка до мозга костей.

Она провела меня через оклеенный сине-бело-золотистыми обоями холл, в котором какой-то искусный дизайнер разместил пятитысячедолларовый комплект французской мебели 18 века, и по застланному пушистым персидским ковром коридору. Мы очутились на кухне размером с двухкомнатную квартиру на Восточной Пятьдесят третьей улице, которую я называю своим домом. У одной стены разместились огромная газовая плита, разделочные столы, уставленные всякими электрическими приборами и столовой утварью, и сверкающая хромированная мойка. В небольшой нише расположились холодильники, еще одна мойка и посудомоечный агрегат. Посреди кухни возвышался колоссальных размеров стол. На стенах были развешаны всевозможные кухонные наборы.

— Усажайтесь, пожалуйста, — пригласила Лидия.

Я сел за стол, заметив, что в такой кухне можно накормить целую армию.

— Ваша правда. Поварешки нет, а готовлю я плохо. Но могу вам угостить яйца и тосты.

— Замечательно, Лидия.

Она поставила на плиту сковородку, бросила на нее кусок масла, затем вылила в маленькую кастрюльку четыре яйца и взбила их. Работала она споро и умело, никто бы и не заподозрил, что у нее не все дома. Занятная все-таки личность наша Лидия, подумал я. Тем временем она расставила на столе тарелки и разложила серебряные приборы. Потом спросила, что я хочу, молоко или кофе?

— Кофе, — попросил я.

— Оно несвежее. Утрешнее.

— Ничего, я люблю подогретый кофе.

— Взаправду, сэр? У нас дома один и тот же кофеечный порошок варили в кофянике по сто раз. Был настоящий праздник, когда покупали свежее кофе.

Между тем она уже ловко запихнула кусочки хлеба в тостер, а теперь выливала взбитые яйца на сковороду в кипящее масло.

— Дома, это имеется в виду — в Хантингтоне? — поинтересовался я.

Она метнула на меня быстрый взгляд, не забыв приоткрыть рот. В глубине ее синих глаз заплясали странные огоньки.

— Как вышло, что вы это знаете-то?

— В полиции узнал. Должно быть, в Хантингтоне у вас было вдосталь овса?

— Скорее бобов, чем овса, мистер. Если удавалось их раздобыть. Я никогда с моего родильного дня так хорошо не ела, как меня питают тут. Нет, сэр, никогда. И никогда не пристраивалась на такую замечательную работу. Знаете, сколько мне платят-то?

Яичница поджарилась и Лидия разрезала ее и разложила на две тарелки. Затем намазала мне тост маслом, а сама полезла в холодильник, достала тарелку с салом и отрезала себе изрядный ломоть. Вопросов я не задавал, а сама она вдаваться в объяснения не стала, но выглядело вполне логично, что девушка с Юга, выросшая в полной нищете, более привычна к салу, нежели к сливочному маслу. Или нет? Я попытался вспомнить, что дороже — сало или маргарин, но безуспешно. Ведь мне никогда не доводилось покупать ни того, ни другого. К тому же, бедная семья, живущая на Юге, наверняка сама готовила сало.

— И сколько же вам платят, Лидия?

— Шестьдесят баксов в неделю — а работа-то не бей лежащего. И любая кормежка в придачу. — Мы уже оба приступили к еде. — По-настоящему прекрасные люди, да, сэр.

— Не сомневаюсь. Кто, по-вашему, украл это колье, Лидия?

Она тупо уставилась на меня и улыбнулась.

— Вы поняли, о чем я вас спросил?

— О да, сэр. Я просто не смогла бы говорить — кто. Они тут все были такие замечательные. Такие люди. Они не смогут красть никаких колье.

— А вы, Лидия?

— Я?

— Вы бы тоже не смогли?

— Господи всемогущий! Нет, конечно!

— У вас здесь работы невпроворот, Лидия?

Она помотала головой, с полуоткрытым ртом.

— Мне нравится ваша стряпня, Лидия, — сказал я. — Не всякий сможет приготовить такую вкусную яичницу. Почему-то считается, что это очень просто, а ведь это совсем не так. Я и сам не могу понять, почему у одних всегда все спорится, а у других, наоборот, из рук валится. Пять лет назад я женился на девушке, которая вообще не умела готовить. Правда, расстались мы с ней не из-за этого, а из-за сотни других причин. В основном, по моей вине. Промучились месяца три, а потом решили — все, хватит. С тех пор я плачу ей алименты — полсотни в неделю. Она спуталась с одним актером. Он, правда, работает всего пять-шесть недель в году, так что жениться им не на что. Они существуют только на мои полсотни. Знаете, порой я думаю об этом и просто лезу на стенку от злости: так становится жалко своих кровных, что хоть плачь. Но такое случается лишь изредка. В остальное же время я даже по-идиотски счастлив. Эти еженедельные полсотни — единственное в моей бесцельной жизни, что имеет хоть какой-то смысл. Все остальное — абсолютно бессмысленно. Иногда по ночам меня мучает бессонница и я задумываюсь о бренности своего бытия. Больше всего меня мучает мысль: а на кой черт я вообще живу? Разве это жизнь? Скорее — просто каждодневное существование. Изо дня в день, изо дня в день… Меня просто тошнит от этого. Вы понимаете, что я пытаюсь вам сказать?

Лидия посмотрела на меня непонимающим взором и напомнила:

— У вас уже яйцы похладели, мистер. Они уже невкусные, если холодеют.

— Я просто пытаюсь объясниться, Лидия. Для меня это очень важно. Я понимаю — вам, наверное, скучно, но мне это и вправду очень важно. Дело в том, что, найдя украденное колье, я получу за него пятьдесят тысяч долларов! Да, да, пятьдесят тысяч — двадцать процентов от страховой суммы. Пусть мне даже придется с кем-то поделиться — все равно, останется вполне достаточно. Сейчас я живу в тюрьме. Я заперт в ловушке. Возможно, такое может сказать про себя любой, но я не в состоянии выручить всех. Да, я в тюрьме и, чтобы вырваться на свободу, должен заплатить. Вот для чего мне необходимо это колье. Но мне бы очень не хотелось, чтобы вы из-за него пострадали.

— Почему, мистер? — невинно спросила Лидия. — Я ровным счетом ничего не поняла, но скажите — почему вы не хотите, чтобы я пострадала?

— Не знаю, — медленно ответил я. — Все пытаются из себя что-то строить. Я, например, стараюсь казаться грубым и беспринципным. Это мой защитный панцирь, моя броня. Так же, как ваша маска — образ глупой девчонки с Юга. Не знаю, как я к вам отношусь, да и отношусь ли вообще хоть как-нибудь, но мне бы и в самом деле не хотелось, чтобы вы пострадали. Вот что меня сейчас заботит.

— Вы покушали очень хорошо, мистер — теперь лучше, что вы пойдете.

— Нет, — твердо сказал я. — Не так сразу, Лидия. Не понимаю, как, черт побери, вам удалось играть тут свою роль целых восемь месяцев! Вы, наверное, старались, по возможности, лишний раз не раскрывать рта. Только это могло вас выручить. Я, конечно, не считаю себя специалистом в американских диалектах, но вы все перепутали. Такой акцент скорее можно услышать в Вирджинии, нежели на Юге Техаса. Ваши грамматические ошибки совершенно неестественны, они надуманные. Идиотское выражение на лице не может сочетаться с прекрасной координацией движений. Босиком ходят в горных районах, а не на техасском побережье. Я понимаю, трудно играть непривычную роль. Возьмите, например, местоимение «я» — вы произносите его как «йо». Одно это должно было вас сразу разоблачить. Я не раз бывал в Техасе, а мелочи подмечать давно приучен. Южный акцент — дело непростое. В юном возрасте я путешествовал автостопом по южным штатам и развлекался тем, что сравнивал местные диалекты…

— Вы просто уходите, мистер, — медленно произнесла Лидия. Голос звучал спокойно и бесстрастно. И в самом деле, на редкость крепкая девка, подумал я. Такую так просто не прошибешь.

— Подумайте над моими словами, Лидия. Я убежден, что вы обладаете трезвым и аналитическим складом ума, так что подумайте спокойно. Одолеть меня вам не удастся, а раз так — значит, нужно искать другие способы. Вы это отлично понимаете. Я знаю, что вы не тот человек, за кого себя выдаете, и, стоит мне сообщить о своих выводах в полицию — вам придется несладко. Поэтому для вас было бы куда разумнее поговорить со мной, а не пытаться меня выставить, на что, впрочем, вы имеете полное право.

Лидия с минуту подумала, потом встала, взяла в руки кофейник и, даже не извинившись, заговорила без своего идиотского акцента:

— Еще кофе, мистер Крим?

— Да, пожалуйста.

— А вам и в самом деле нравится подогретый кофе?

— Да.

Лидия налила нам по чашечке.

— У вас есть сигареты? — спросила она.

Курю я редко, но пачку сигарет ношу с собой всегда. Я угостил девушку сигаретой, предупредив, что она не первой свежести.

— Каков кофе, такова и сигарета, — усмехнулась Лидия.

Я поднес ей зажигалку, девушка закурила и, откинувшись назад с закрытыми глазами, погрузилась в раздумья. Потом отпила кофе и произнесла:

— Я не слишком люблю людей, мистер Крим, и разбираюсь в них слабо. Особенно я не верю в святош и правдолюбцев. Что вы за человек?

С закрытым ртом она смотрелась куда лучше. Нет, красавицей я бы ее все равно не назвал, но взгляд от нее не уставал.

— Я уже говорил вам это.

— Со мной вы держитесь совсем не грубо. Почему?

— Сам не знаю.

— Что вы имели в виду, сказав, что если сообщите о своих выводах в полицию, то мне придется несладко. Насколько я знаю, выдавать себя за уроженку Техаса — не преступление. Разговор с южным акцентом, пусть даже с таким скверным, как мой, тоже уголовно не наказуем. Кстати, никому, кроме вас, он слух не резал. Пусть меня даже уволят, ну и что? Это не преступление.

— Кража колье стоимостью в триста пятьдесят тысяч долларов — уже преступление.

— Вы думаете, что его украла я?

Я кинул на нее изучающий взгляд, потом кивнул.

— Да, думаю. Вы его украли?

— Если вы уже так уверены…

— Я задал вам вопрос, Лидия. Я могу по-прежнему называть вас Лидией? Или — мисс Андерсон?

— Лидия.

— Тогда не называйте меня мистером Кримом. Меня зовут Харви.

— Да, вы уже говорили. Только разница в том, что я простая горничная, а вы — частный сыщик.

— Не будем спорить. Не хотите звать меня Харви — не надо. Как вам удобнее.

— Хорошо — Харви, так Харви, я не против. Нет, я не крала колье. Но вы все равно мне не поверите.

— Не поверю.

— Почему? Вы можете доказать, что я украла его?

— Нет.

— Интуиция, Харви?

— Частично. Но, в основном — логика. Вы прослужили у Сарбайнов уже восемь месяцев. За это время вы могли хоть сто раз похитить это колье. Однако вы прождали до прошлого воскресенья — а почему? Чтобы совершить идеальное преступление. Очевидно, что кражу должен был совершить кто-то из своих — вы слишком умны, чтобы взламывать замки или отмыкать наружные двери. Вы выжидали, пока подвернется такой случай, чтобы подозрение пало сразу на многих лиц, любое из которых могло умыкнуть колье. Лейтенант Ротшильд из местного полицейского управления назвал эту кражу идиотской. Идеальной по глупости и ротозейству. Я не согласен с ним. Мне кажется, что это одно из самых хитроумных преступлений из всех, с какими мне доводилось сталкиваться. Более того, я думаю, что вы провернули его именно потому, что по всем канонам логики все указывает именно на вас.

Лидия откинулась на спинку стула и улыбнулась. Приятная улыбка, открытая и немного мальчишеская. Потом встала и убрала со стола. Поставила масло и сало в холодильник. Затем снова улыбнулась и сказала:

— Признайтесь, Харви, вам не стыдно? Ведь у вас логика первокурсника. Смотрите, что получается: вы сразу приводите основную предпосылку, затем выстраиваете логическую цепочку — вполне добротную, тут вам не откажешь, которая вращается вокруг вашего исходного тезиса. И, разумеется, вы его с легкостью доказываете. Отличная работа. Вы никогда не хотели стать учителем?

Я со вздохом покачал головой.

— Нет, вот это мне еще в голову не приходило.

— А жаль — у вас определенно талант. Но ваша хитроумная логическая схема рассыпается в пух и прах из-за простого факта: не крала я это колье. Вы ведь не докажете, что я виновна в том, в чем я невиновна — не так ли, Харви?

— Почему, порой случается и такое, хотя и не в моей практике. Лично мне претило доказать даже то, что вы виновны в том, в чем вы виновны. Я не легавый. Как преступница вы меня нисколько не интересуете. Мне нужны бриллианты и только бриллианты.

— Громко сказано — преступница! Это слово ко многому обязывает, Харви. На самом деле я вовсе не преступница и я никогда не лгу.

— Все лгут, Лидия. Вы это сами знаете. Даже взять вашу работу здесь она вся замешана на лжи и притворстве.

— Это другое дело. Вы задали мне вопрос и я ответила вам совершенно правдиво. В словах я всегда искренна.

Я потряс головой.

— Это не пройдет.

— Неужели вы и в самом деле уверены, что колье украла я?

— На все сто. — Сказав это, я устремил на девушку внимательный взгляд. Лидия даже ухом не повела. Она выглядела совершенно невозмутимой, как будто я даже не задел ее самолюбие. Я спросил, почему это так.

— Мы ведь уже достаточно разоткровенничались, Харви. Почти что на дружеской ноге. Потом вы испытываете такую нужду…

— В чем?

— В этих пятидесяти тысячах. Вам и вправду кажется, что эти деньги многое изменят?

Я пожал плечами.

— Во всяком случае, я смогу купить все, что мне нужно.

— А что вам нужно?

— Сразу не скажешь. Нужно думать.

— А думать легче, когда денежки уже лежат на счету в банке, так, Харви? Что ж, если вы так уверены, что колье украла я, то скажите — где оно?

— Я бы предположил, что оно где-то здесь, в этой квартире.

— Но полицейские уже обыскали квартиру, Харви, — улыбнулась она.

— Я знаю, но…

— Но это всего лишь факт. Ваша исходная предпосылка существует независимо от фактов.

— Лидия, я хочу сделать вам предложение. Отдайте мне колье, а я поделюсь с вами своим вознаграждением — вы получите двадцать пять тысяч долларов.

Она тихонько присвистнула.

— Это — большие деньги, Лидия.

— Как я могу быть уверена, что вы сдержите обещание?

— А как другие бывают уверены? Честное бойскаутское. Если я даю слово, я разобьюсь, но сдержу его.

Лидия задумчиво разглядывала меня бездонными синими глазами. Мне показалось, что она оценивает меня, одновременно взвешивая мои слова. В конце концов она призналась, что так и не решила, как ей следует ко мне относиться.

— Должно быть, Харви вам свойственно производить на людей именно такое сложное впечатление. У вас щедрая душа. Я поразилась, когда вы предложили мне половину своей премии. Вполне могли отвалить десять тысяч, или пять… С другой стороны, вам ничего не стоило загнать меня в угол, пригрозить выдать меня полиции, чтобы признание вырвали из меня под пыткой…

— Что за дурацкие шутки?

— Это не шутки — наши полицейские скоры на расправу. Я. правда, никогда с ними не сталкивалась — только читала. Но от меня они не добились бы ровным счетом ничего. Почему? Да потому, что не крала я этого колье, и даже не представляю, где оно находится. Это чистая правда и мне наплевать, верите вы мне или нет.

— Хорошо, тогда приготовьтесь к худшему. Но не забывайте — мое предложение всегда остается в силе.

— Я не забуду, Харви, хотя…

В этот миг трижды подряд звякнул колокольчик над входной дверью. Лидия встала со стула, сказав, что должна подойти к домофону.

— Стойте! — резко приказал я. — Это условный сигнал от консьержа — мы уговорились, что он предупредит меня о приходе Сарбайнов. Может быть, это только его жена. Давайте условимся так: я сейчас перейду в гостиную и подожду там. Когда вы откроете хозяевам, скажите, что я пришел несколько минут назад и жду их в гостиной. Ни слова о нашем разговоре — понятно?

— Конечно, Харви. Но вы меня озадачили. На чьей же я стороне?

— На обеих. Делайте, как я сказал.

Я перебрался в гостиную. В этой роскошной раззолоченной зале, уставленной старинной французской мебелью и украшенной картинами знаменитых мастеров, вполне можно было летать на вертолете. Среди многих других я разглядел большое полотно Брака, приличного Пикассо, Миро. Впрочем, это ничего не значило. Полотна могли быть позаимствованы из какой-нибудь коллекции, или давным давно заложены и перезаложены. Некоторые люди еще на этом зарабатывают: приобретают дорогие картины, а потом завещают их какому-нибудь музею. Эти суммы вычитаются из налогов — очень выгодно. Как бы то ни было, наша компания их не страховала. Я мысленно взял себе на заметку, что нужно выяснить, кто их страхует.

В дверь позвонили и Лидия пошла открывать. Я услышал резкий, почти визгливый голос миссис Сарбайн:

— Черт побери, Лидия, я тебе тысячу раз говорила, чтобы ты не расхаживала по квартире босиком. Если не хочешь, чтобы я тебя уволила, оставь свои пастушьи привычки.

Подвывая и идиотски коверкая слова, Лидия проныла, что она была дома одна, никого не ожидая, а тут пришел какой-то мужчина из страховой компании, который сейчас ждет в гостиной.

— Что ему нужно?

— Ей-богу, не знаю, миссис Сарбайн, чтоб я провалиться! Он говорить…

Парой секунд спустя миссис Сарбайн влетела в гостиную с двумя картонными коробками из модных магазинов. Поставив коробки на белое с золотом фортепьяно, она мило улыбнулась и извинилась за тупость Лидии.

— Я даже сама не пойму, почему до сих пор держу ее. Впрочем, вы ведь сами знаете, что в наши дни прислугу найти непросто, мистер…

— Крим, — подсказал я. — Харви Крим.

Я вручил ей удостоверение. В отличие от Лидии, читать она явно умела, но не стала. Высокая, стройная, очень привлекательная и очень холеная блондинка, из числа тех, на которых неизменно оглядываются любые мужчины, независимо от возраста или здоровья. Дорогая женщина, даже не пытающаяся скрывать свою цену. Лишь очень богатый мужчина может позволить себе владеть такой, в той же мере, как только богач приобретает «роллс-ройс» или, скажем, бриллиантовое колье. Ум подобным женщинам не обязателен. Их ценят по размерам, качеству и отделке.

— Значит, вы из страховой компании, — улыбнулась она, возвращая мне удостоверение, так и не удостоив его даже мимолетным взглядом.

— Да, мисс Сарбайн.

— Вы, должно быть, знаете, что ваша компания еще нам так и не заплатила?

— Да, миссис Сарбайн, знаю. Но с момента кражи прошло всего три банковских дня, а на улаживание всех формальностей обычно уходит от семи до десяти дней.

— Мне это непонятно, мистер Крим. Присядьте, пожалуйста. Выпить хотите?

— Нет, благодарю вас. Дело в том, миссис Сарбайн, что четверть миллиона долларов — сумма довольно значительная, даже по меркам такой крупной компании, как наша. В подобных случаях мы обычно предпринимаем некоторые шаги по расследованию обстоятельств страхового случая.

— Садитесь же.

Я сдался и пристроился на изящном позолоченном стуле, обтянутом голубым атласом. Блондинка налила себе чистого виски и отпивала из стакана, как будто в нем было обычное вино. Потягивая виски, она пыталась уверить меня, что четверть миллиона долларов, даже на ее взгляд, на дороге не валяются.

— Жаль, конечно, но придется примириться с этой потерей. Я ведь люблю красивые вещи, мистер Крим.

— Да, я вижу, — кивнул я, обводя глазами увешанные картинами стены.

— Для меня эта пропажа — тяжелый удар, мистер Крим. Это колье для меня значило очень много.

Я снова кивнул, наблюдая, как она поглощает виски.

— К бриллиантам у меня вообще отношение особое. Они, как бы вам объяснить — волнуют меня. Даже возбуждают.

Еще бы, подумал я. А вслух сказал, что, принимая во внимание ее слова, несколько удивлен, что она так небрежно бросила футляр с колье в спальне.

Блондинка неспешно допила свой стакан. Виски ее явно оживило. Она налила себе еще. Тепло буквально на глазах разливалось по ее крепкому, ладно сложенному телу. Как ни странно, она меня не возбуждала; я относился к ней, как к породистой кобыле — с интересом, но даже без малейшей примеси чувственности.

— Потому что они живые! — выпалила она.

— Извините, я не совсем понял.

— В сейфе или в банковском хранилище они были бы мертвы, мистер Крим. Этого, должно быть, ждала от меня ваша компания — чтобы я хранила их в сейфе?

— Сейчас уже поздно обсуждать, чего бы от вас ждала наша компания, миссис Сарбайн. Колье украдено. Меня интересует только одно — выяснить, кто его взял.

— Боже, как это скучно. Полицейские уже замучили меня своими расспросами.

— Я знаю. Однако я отношусь к несколько иной категории. Я вовсе не стремлюсь вершить правосудие. Меня интересует только украденное имущество. Я прекрасно понимаю, что при полицейских, которые цепляются за каждое ваше слово, вы не стали бы высказывать никакие предположения. А при мне не попытаетесь?

— Не хотелось бы, — с улыбкой ответила она.

— То есть, если бы вам захотелось, то вы бы ответили?

— Бросьте, мистер Крим, — усмехнулась она. — Я не вчера родилась и кое-что знаю про страховые компании. Как и мой муж, кстати говоря. Ваша компания набита деньгами. Если в нее ткнуть ножом, то из раны потечет золото. Что для нее какие-то жалкие двести пятьдесят тысяч?

— Двести пятьдесят тысяч — большая сумма, миссис Сарбайн, — возразил я. — А ваше заявление я могу расценить как провокацию.

Она вскинула брови.

— Это шутка?

— И да и нет. Однако мне кажется, что при желании вы и впрямь могли бы мне много порассказать.

Внезапно она посерьезнела. Игривого зверька и след простыл. Приблизившись вплотную ко мне, так что я даже ощутил запах перегара, она процедила:

— Хватит с тебя, дешевка. Проваливай отсюда. Я вовсе не обязана перед тобой откровенничать.

— Это верно, — согласился я.

Я уже шагал к двери, когда расфуфыренная красотка завопила:

— Эй, Лидия, выпроводи нашего страхового мальчика!

Лидия услужливо распахнула передо мной дверь. На ее ногах уже были туфли, а на губах играла злорадная улыбка.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Когда я вернулся в свою контору, располагавшуюся в доме 666 по Пятой авеню, на моих часах было уже почти четыре. Всю дорогу, топая пешком с Парк-авеню, я перебирал в уме сведения, которые мне удалось раздобыть за последнее время. Они постепенно начинали складываться в весьма интригующую картинку-головоломку. Одни к ней подходили, другие, правда — не очень. Впрочем, меня интересовала вовсе не эта картинка, а вполне конкретное бриллиантовое колье.

Едва я успел позвонить по внутреннему телефону Мейзи Гилман, которая сказала, что кое-какое досье на Дэвида Гормана для меня подготовила, как в дверь просунулась голова Хантера и мрачно спросила, где колье. Или великий и неподражаемый Харви Крим сел в лужу?

— Дайте мне срок до конца недели, масса Хантер, сэр, — попросил я.

— Ты пьешь мою кровь, Харви.

— Вот уж вряд ли, — покачал головой я. — Хотя, если призадуматься, странная получается штука. Похоже, в нашем замечательном, блистательном и процветающем обществе мозги вообще ни во что не ставят. Ведь что получается? Все служащие нашей дурацкой компании днями напролет елозят на задницах, протирая портки, и только и умеют, что отдавать приказания. Ни один даже не пытается созидать. Случись так, что для спасения компании любому из вас потребовалось бы на скорую руку сляпать какое-нибудь стихотворение или придумать мало-мальски сносную мелодию, и — все: компания ухнула бы в небытие, как Римская империя. Кстати, вы догадываетесь, почему я разговариваю с вами в таком тоне?

— Нет, Харви, скажи мне.

— Скажу, не бойтесь. Потому что я вам необходим. Потому что без меня вы потеряете уйму денег и вылетите в трубу. На всю компанию у вас не наскребается и дюжины извилин. Вот почему вы вынуждены торчать здесь и безмолвно выслушивать, как я вас поношу. И поделом вам! Сказать по чести, Хантер, меня от вас блевать тянет. Вот ей-ей!

Он велел мне катиться к черту и отвалил, хлопнув дверью. Что ж, если не считать знакомства с Лидией, то это было моим первым по-настоящему приятным достижением за весь день. Увы — оно оказалось недолговечным. Да, я одержал победу, наорав на Хантера. Да, меня не уволили и даже посулили пятьдесят тысяч за вырученное колье. Но, чем больше я думал, тем более нереальной и недостижимой начинала мне казаться эта проблема.

Вошла Мейзи Гилман и с места в карьер заявила, что, нахамив Хантеру, я здорово усложняю жизнь остальным сотрудникам.

— Как насчет хоть капельки сочувствия к мелкому люду? — спросила она.

— Не к мелкому люду, а к мелким умишкам, — огрызнулся я.

Мейзи кивнула и сказала, что еще мне это припомнит.

— Почему ты не женишься, Харви? — спросила она. — Вокруг столько прекрасных девушек, которые приучили бы тебя более приветливо относиться к окружающим. А у тебя под рукой всегда будет объект для порки, на котором ты сможешь срывать свой дурной нрав.

— Твои шутки с изрядным душком, кроме того — я уже был женат. Выкладывай, что там у тебя на Дэвида Гормана?

— Тебе известно, что он уже окончательно умер?

Признаться, я постоянно сомневаюсь насчет Мейзи — то ли она и впрямь полная дурочка, то ли прикидывается. Правда, в толике здравого смысла я бы ей точно не отказал. Я признал, что смерть Гормана новостью для меня не является.

— В прошлом июле ему исполнился семьдесят один год. Тихий и скромный был старикан, мухи не обидит. Родился в Лейпциге, в Германии. В двадцать два года переехал в Берлин. Написал три пьесы, из которых одна имела шумный успех. В Первую Мировую войну служил солдатом. Затем стал театральным режиссером, а потом и продюсером. Весьма удачливым…

— Откуда ты все это почерпнула?

— От его знакомой, Сейди Клингер. И еще из «Истории берлинского театра» Гуттермана. А также…

— Понятно, продолжай, — кивнул я и почти сразу припомнил, что Сейди Клингер была дизайнером, и что она также присутствовала на злополучном званом ужине у Сарбайнов в тот воскресный вечер.

— В двадцать седьмом году женился. Жена умерла от рака. У них был один сын, который погиб в результате несчастного случая. Жутко невезучая семья, Харви. Как и многим другим евреям, ему пришлось бежать из Германии. В тридцать седьмом году он перебрался в Англию, без гроша в кармане. Целый год перебивался с хлеба на воду, затем поставил пьесу «Лимонно-желтый», которая его сразу прославила.

— Нищий продюсер?

— Да, Харви. В тридцать восьмом переехал в Америку. Поставил одиннадцать пьес. Названия нужны?

— Нет. Совершал ли какие-то сделки с Сарбайном?

— Нет. Во всяком случае, пока я ничего не откопала.

— Враги? Завистники? Недоброжелатели?

— Пока ничего. Я позвонила некоторым его знакомым. Отзываются все очень хорошо — милый, добрый, славный и все в этом роде…

— Женщины? Пороки?

— Харви, будь человеком, — взмолилась Мейзи. — Дай мне хоть чуточку времени!

— Конечно, конечно — ты и так уже прыгнула выше головы. Молодчина. Вот только у меня времени кот наплакал. Рыбка ускользает прямо из моих рук.

— Какая рыбка?

Позвонил телефон, избавив меня от необходимости вдаваться в объяснения. Звонил Джек Финней, режиссер — еще один гость с той памятной вечеринки. Он сказал, что узнал от Хелен Сарбайн о том, что расследованием похищения колье занимается наша страховая компания, и, позвонив сюда, чтобы поговорить с тем, кто ведет это дело, получил от какой-то девушки мой телефон. А звонит он потому, что располагает кое-какой полезной информацией.

Я попросил его не вешать трубку, а сам попытался угостить Мейзи поцелуем, от которого та ловко увернулась, так что я чмокнул лишь мочку уха.

— Бессовестный, — укоризненно сказала Мейзи. — Звонит, небось, какая-нибудь девица, а ты ко мне пристаешь. Тебе лечиться надо, вот что. Мне продолжать собирать сведения про Гормана?

— Да, пожалуй.

— Тогда подожди до завтра. Мне пора домой.

После ее ухода я спросил в трубку:

— Знаете, значит?

— Что именно? — недоуменно переспросил Финней.

— Где находится колье.

— Нет, — ответил он. — Хотя всякое может быть. Я хотел бы поговорить с вами.

— А почему не с полицейскими?

— Во-первых, потому что я не знаю того, что интересует их, а, во-вторых — я их на дух не выношу. Так вы готовы со мной встретиться?

— Я просто сгораю от нетерпения. Примчусь с высунутым языком. Где мы можем встретиться?

— Вам придется приехать ко мне. У меня сейчас идет репетиция. Это в студии Ромберга, на углу Девятой улицы и Второй авеню. Поднимитесь на второй этаж. В шесть у нас будет перерыв и я смогу уделить вам один час времени — мы перекусим и поговорим. Если хотите, приезжайте сразу и подождите в зале.

Десять минут спустя я уже сидел в такси, а в половине шестого был на углу Девятой улицы и Второй авеню. Поднявшись на второй этаж допотопного трехэтажного здания, я очутился в комнатке размером примерно в тридцать пять квадратных футов. Сквозь высокие окна, прорезанные в дальней стене, прорывался шум со Второй авеню, а возле противоположной стены были расставлены складные стулья. Пол был размечен мелом, а декорациями служили другие складные стулья и карточный стол. В углу разместился еще один стол, за которым со сценариями в руках сидели Джек Финней и какая-то девица с соломенными волосами. Четверо из семи актеров держали в руках бумажки с ролями, из чего я заключил, что работа над пьесой еще только начинается.

Финней оказался коренастым, крепко сбитым рыжеволосым мужчиной, примерно моих лет. Его проницательные беспокойные глаза оценили меня сразу, едва я переступил порог. Финней поднялся со стула, на цыпочках приблизился ко мне и прошептал, чтобы я посидел у стены, а он только закончит сцену, и на этом прервет репетицию. Меня это вполне устроило. Я никогда не присутствовал на театральных репетициях, поэтому в течение последующих десяти минут сидел, завороженно следя, как семеро актеров поочередно устраивают душевный стриптиз, соревнуясь друг с другом по глубине морального падения.

— Любопытная пьеса, — сказал мне Финней, возвестив перерыв. Настроение, правда, не поднимает, но зато заставляет задуматься.

— Если есть о чем задуматься.

Финней пожал плечами и промолчал. Мы спустились на первый этаж, зашли в располагавшийся там дневной еврейский ресторанчик и уединились за угловым столиком. Финней заказал картофельный суп — фирменное блюдо — и блинчики со сметаной. Я последовал его примеру. Мы еще немного поговорили о театре и о пьесе. Когда подали суп, Финней заметил, что я совершенно не похож на сыщиков, которых ему доводилось видеть и о которых он читал.

— Я не сыщик. Я — духовник мелких воришек.

— Несколько необычный взгляд на вашу профессию, — сказал Финней. — Я думаю, что вы и вправду заинтересованы в том, чтобы найти колье?

— Да!

— Откровенно говоря, я ровным счетом про него не знаю… Если не считать кое-каких мыслей.

— А я-то рассчитывал, что вы принесли его с собой, и готовы вручить мне.

— В свое время, быть может. Нет, я и в самом деле не знаю, где находится колье, но зато располагаю сведениями о том, кто убил Дэвида Гормана… Кажется.

Я чуть призадумался, потом сказал:

— Почему — кажется? Можно ли утверждать, что вы знаете, кто убил человека, не будучи уверенным в своих словах?

— У меня нет доказательств.

— Мне по-прежнему кажется, что вам следует обратиться в полицию.

— Не пойду я в полицию, Крим. Если хотите меня выслушать — слушайте. Я понимаю — вас заботит колье, но моя история в некотором роде связана и с колье.

— Я — весь внимание, — сказал я. — Только хочу, чтобы вы знали следующее: меня интересует только колье, а не убийца Гормана. Если же вы поделитесь со мной какими-либо сведениями об этом убийстве или несчастном случае — не знаю, что это такое, — я буду вынужден сообщить о нашем разговоре в полицию.

— Это убийство.

— Тем более. Я могу прикрыть от закона вора, но не убийцу. Я не имею права скрывать от полиции какую бы то ни было информацию об убийстве.

— А если это вовсе не информация, а просто некие предположения?

Я пожал плечами.

— Посмотрим. Выкладывайте, что у вас там про Гормана.

— Хорошо. Видите ли, Дэвид приходился мне очень близким другом… Он был для меня как отец, и я его очень любил. Это он помог мне стать режиссером. Он в меня верил. Именно он обучил меня всему, что я умею. Такой был всегда добрый и внимательный. Не знаю, знакомы ли вы или хотя бы общались с какими-нибудь бродвейскими продюсерами? Среди них попадаются любые люди, но Дэвид Горман выделялся особой честностью. Я бы мог порассказать вам о пьесах, которые шли с аншлагами по два сезона, а инвесторы получали потом по двадцать центов за каждый вложенный доллар. С постановками Гормана такого не случалось ни разу. Инвесторы всегда с лихвой окупали вложенные средства и срывали крупные барыши. С актерами он обращался по-человечески и вдобавок обладал одновременно вкусом и здравым смыслом — редкостное, даже уникальное сочетание в нашей театральной жизни. Не хочу вас разочаровывать, но нью-йоркский театр это большая вонючая клоака, скопище проходимцев и бездарей. Вот почему мы так много потеряли со смертью Дэвида Гормана.

Ну да ладно, я отвлекся. Так вот, после той памятной воскресной вечеринки мы с женой и Дейвом сели в одно такси и Дейв высадил нас у нашего дома. И вот тогда он обронил какую-то фразу про это колье. Ничего особенного, я даже толком не помню его слов. Кажется, он спросил меня, не хотела бы Джин, моя жена, обзавестись таким украшением? Бриллиантовым колье. Джин посмеялась и сказала, что наверняка продала бы его, чтобы мы могли обеспечить себе безбедную старость. Дейв, по-моему, с ней не согласился — точно не помню. Я не вслушивался.

Это было в воскресенье. На следующий день, то есть позавчера, Дейв позвонил мне и сказал, что хочет поговорить со мной по поводу этого колье. Больше ничего — просто поговорить. Правда, потом добавил нечто, показавшееся мне странным — спросил, не кажется ли мне, что Марк Сарбайн немец? Имея в виду, что, будучи коренным американцем, я легче различу иностранный акцент, чем он сам. Я не говорил вам про его прошлое? Нет? Дело в том, что Дэвид Горман был евреем немецкого происхождения, и он хлебнул немало горя, спасаясь от фашистов. Я это, правда, слышал от других, а не от него. Я просто вспомнил об этом, когда он задал мне вопрос про Сарбайна. Я пытался припомнить насчет акцента, но точно сказать не мог, хотя, мне кажется, едва уловимый акцент в его речи прослушивался. Сарбайна я знал плохо — до этого мы встречались лишь однажды, — но он относится к тем людям, которые любят вращаться в театральных кругах. Нас с Джин он пригласил через Хартманов, которые финансируют мою постановку. Хартманы, если помните, тоже были на той вечеринке. Так вот, я ответил, что не знаю немец Сарбайн или нет.

— Но какой-то акцент вы все же уловили?

— Пожалуй, да, — задумчиво ответил Финней. — Хотя я не вполне уверен. Ни в понедельник, ни во вторник встретиться с Дейвом мне так и не удалось. К сожалению, черт бы меня побрал, я отношусь к тем подлецам, которые всегда слишком заняты. Во вторник я позвонил ему, чтобы перенести нашу намеченную на тот вечер встречу на следующий день, и мы уговорились, что сегодня, в среду, пообедаем вместе. И тогда, по телефону, он произнес кое-что, что я принял в то время за шутку. Он сказал, почти дословно: «Если Сарбайн меня не убьет, то завтра мы с тобой увидимся, Джеки». Я не понял, что он имеет в виду; потом же, когда я прижал его к стенке, Дейв сказал только, что навел кое-какие дурацкие справки, но, к сожалению, так и не научился держать язык за зубами. Потом добавил, что завтра все расскажет. И еще спросил, не значит ли для меня что-нибудь фамилия фон Кессельринг? Я сказал, что нет, а разве должна, мол? Дейв ответил, что нет и — слава Богу, что это просто тень из невообразимо далекого прошлого. Потом засмеялся и проехался по поводу всякой ерунды, которую несут выжившие из ума старики. И вот, выйдя сегодня утром из дома, он был убит.

— Думаете, его убил Сарбайн?

Финней покачал головой.

— Не знаю, — вздохнул он. — Допустим, я даже пойду в полицию… Что я там расскажу? Что Дейв сказал мне о том, что опасается погибнуть от руки Сарбайна? Да меня на смех поднимут.

— Трудно сказать. — Картофельный суп и блинчики тяжело давили на стенки моего желудка. Я уже всерьез разозлился на самого себя за то, что пришел сюда и выслушал эти бредни. — Каждый год сотни людей гибнут под колесами автомобилей, водители которых скрываются с места происшествия. Таков уж наш безумный мир. Возможно, и Горман пал жертвой такого несчастного случая. Мне трудно судить.

Финней внимательно посмотрел на меня.

— Черт побери, а ведь вам абсолютно на это наплевать, мистер Крим. Я вас даже не тронул своим рассказом. Вам совершенно безразлично, кто убил Дейва Гормана, и в самом ли деле убит он или погиб случайно.

— А вы считаете, что мне следовало растрогаться?

— Пожалуй, нет, — медленно произнес Финней. — Кто вы такой, чтобы проливать слезы из-за незнакомого человека?

— Мы ведь с вами почти друг друга не знаем, — сказал я. — Мы познакомились только сегодня вечером. Я не ангел справедливости. Я — просто парень, пытающийся заработать на хлеб насущный. Довольно тяжкий хлеб, скажу я вам. Чего вы от меня хотели? Чтобы я поймал убийцу? Вывел его на чистую воду?

Финней покачал головой.

— Вы умнее меня, мистер Финней. Будь это не так, я бы сейчас репетировал этот спектакль, а вы ломали голову над тем, как найти колье. Вы не думаете, что его украл Горман?

— Что за дурацкий вопрос! — взорвался Финней.

— Хорошо — пусть дурацкий. Я обожаю дурацкие вопросы. — Финней потянулся к счету, но я опередил его. Финней возражал, что должен расплатиться сам, поскольку именно он пригласил меня, но я настоял на своем и уплатил по счету, прибавив доллар на чай.

* * *

Когда мы распрощались, Финней проводил меня унылым взглядом. Шагая по Второй авеню, я пытался одновременно складывать в уме кусочки головоломки и убеждать себя, что я не мерзавец. Ни то, ни то другое мне не удалось. Смирившись с этой несправедливостью, я взял такси и покатил к себе в контору.

После шести вечера для того, чтобы проникнуть на работу, у нас полагалось расписываться в журнале. В конторе, кроме уборщицы, уже не было ни души. Шагая к своей крохотной конурке мимо рядов пустых столов, я поневоле зябко поежился. Что делать, не любил я свою контору. Особенно, когда оставался в ней в полном одиночестве.

Посидев немного за собственным столом, я снял трубку и позвонил Люсилле Демпси, библиотекарше. Меньше всего на свете мне хотелось провести этот вечер наедине с самим собой. Люсилла сказала, что я вытащил ее из ванны. Потом спросила, чем может мне помочь.

— Подержи меня за руку, а то вокруг сгущаются зловещие ночные тени, сказал я. — Если отбросить шутки, то я был бы рад сводить тебя в театр, в кино, на балет, в зоопарк или — куда твоя душа пожелает.

— Ты опоздал, Харви. Я приглашена сегодня на ужин.

— Понимаешь, у меня всерьез запахло жареным. Минутка-то хоть найдется?

— Харви, я стою в одном полотенце, ванна уже наполнена, а в семь сорок пять у меня свидание.

— Я займу у тебя десять секунд. Ты ведь все знаешь. Есть ли какая-то связь между беженцами из Германии и бриллиантами?

— Это шутка, Харви?

— Поверь мне, я еще никогда не был так серьезен.

— Что ж, некоторые из них и впрямь привозили с собой бриллианты. Ты это и сам знаешь, не хуже меня. Когда нужно быстро уносить ноги, люди берут с собой самое ценное и причем такое, что занимает меньше места драгоценные камни, золото, почтовые марки. Ты собираешься драпануть, Харви? Если нет, то я с тобой прощаюсь. До свидания.

Я положил трубку и задумался. Порой мне хотелось изготовить плакат «Хорошо думает тот, кто думает в одиночку». К моему сожалению, однако, это не совсем соответствовало действительности. Из уже начавшей было складываться картинки выбивался один фрагмент. Я собрался с духом и позвонил в колледж Челси. Меня соединили с Сиви-Холлом и в мое ухо ворвался до боли знакомый голос миссис Бедрих, заведующей общежитием. Она меня тут же узнала.

— Вы тот самый разлюбезный мистер Харви!

— Мистер Крим, — поправил я. Не без удовольствия, впрочем. Не всякого так помнят.

— Я как раз о вас думала, — затараторила миссис Бедрих. — Тот человек, которого вы прислали, совсем на вас не похож. Грубый, развязный. Приставал ко всем с расспросами, а потом, когда одна из моих девочек показала ему фотографию Сары, начал уверять, что вернул ей снимок, тогда как несколько воспитанниц говорили, что видели, как он спрятал карточку в карман…

— А когда он уехал? — перебил я.

— Вы знаете, ведь он…

— Я ничего не знаю! — проорал я. — Он вовсе не из нашей компании. В котором часу он уехал, миссис Бедрих?

— Около двух.

— Спасибо, — сказал я и бросил трубку. Ноги уже сами понесли меня к двери, когда я спохватился и набрал номер полицейского управления. Когда меня соединили с лейтенантом Ротшильдом, я сказал:

— Послушайте, лейтенант, мы с вами, конечно, не братья-близнецы, но не окажете ли вы мне одну услугу?

— Какую?

— Вы можете встретиться со мной через десять минут перед домом 626 по Парк-авеню?

— Нет, Харви. Я уже еду домой.

— Пожалуйста, — настойчиво взмолился я. — Я очень вас прошу. Мне это страшно важно.

— Почему?

— Потому что Сарбайны собираются убить свою горничную Лидию, и сделают это, по всей вероятности, сегодня вечером.

— Что за дурацкие шутки, Харви! Мне уже надоело…

— Умоляю вас, лейтенант! Как мне вас убедить — на колени встать?

Последовало довольно продолжительное молчание, но я мог легко догадаться, какие мысли роились сейчас в лейтенантском мозгу. Наконец он согласился. Сказал, что готов встретиться, но не через десять минут, а через двадцать — ему еще нужно было привести в порядок кое-какие бумажки.

Да, он уступил мне. Скрепя сердце, но уступил, будучи абсолютно уверен, что попросту зря теряет время.

— И черт с ним! — вслух сказал я. Потом позвонил в квартиру Сарбайнов. Когда ответила Лидия, я мысленно поблагодарил всех богов.

— Это Харви Крим. Вы можете говорить?

— Да. Думаю, что да.

— Где вы?

— На кухне.

— Сарбайны дома?

— В гостиной. У них гость.

— Кто?

— Я его не знаю.

— Что случилось? Ведь что-то у вас там происходит?

— Откуда вы знаете?

— Знаю, черт побери! Они за вами следят. Что еще? — В этот миг я услышал щелчок — кто-то снял параллельную трубку. Изменив голос, я прогнусавил: — Ну послушай, киска, мы же еще неделю назад договорились пойти пожрать…

— Я никуда не иду, — проныла Лидия со своим ужасающим акцентом. — С тобой больше никуда не иду — усек? И — хватит сюда натрезвонивать…

Трубку положили и Лидия быстро сказала, уже нормальным голосом:

— Похоже, они куда-то намылились. Чемодан принесли из цоколя.

— Что за чемодан?

— Дорожный. Слон поместится.

— Дверь твоей комнаты запирается на задвижку?

— Да, а что?

— Не задавай лишних вопросов. Отправляйся к себе и запрись на задвижку. Не выходи оттуда до моего прихода. Я буду минут через пятнадцать.

— Но в чем дело? Почему?

— Замолчи, дурочка! Загляни в холодильник, если хочешь знать почему. А теперь — беги! Хорошо?

Она приумолкла. Потом сказала, что да.

Когда я опускал трубку, моя рука дрожала.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Вместо Хомера Клаппа перед входом в вестибюль дома 626 дежурил незнакомый мне консьерж, который поглядывал на лейтенанта Ротшильда с явной нервозностью. Я давно подметил, что независимо от того, человек какой национальности, расы или вероисповедания поступает на службу в полицию там он мигом приобретает черты совершенно новой породы, расы полицейских. Признаки этой расы безошибочно чувствуются во всем — в походке, в глазах, в манере разговаривать. Перепутать полицейских с нормальными людьми невозможно. Перепутать лейтенанта Ротшильда с нормальными людьми было еще более невозможно. Увидев меня, он метнул на меня свирепый взгляд и прорычал, что торчит здесь уже целых три минуты.

— А ты еще так меня торопил, черт побери!

Я не мог понять, чем он так возмущен. Стоял ласковый и теплый апрельский вечер, а я вовсе не опоздал — просто он сам приехал раньше.

— Знаешь, что я про тебя думаю, Харви? — спросил Ротшильд, решив, похоже, всерьез заняться моим просвещением. — Мне кажется, что ты псих. Тебя нужно изолировать. Ты — параноик.

Я провел его внутрь, а он все не унимался.

— Чего, черт возьми, мы скажем?

— Я хочу, чтобы вы забрали горничную с собой, — сказал я. — Ее нужно спасти.

— Не предупреждай о нас, — рыкнул Ротшильд консьержу. — Мы идем к Сарбайнам.

— Значит, они собираются ее прикончить, — вполголоса проговорил он, когда мы заходили в лифт.

— Да, — прошептал я. — Они уже подготовили дорожный чемодан, чтобы избавиться от трупа.

Взгляд, который метнул на меня лейтенант, подсказал мне красноречивее всяких слов, что, не пообещай мне Ротшильд свою помощь, он бы сейчас заковал меня в наручники и доставил в ближайшую лечебницу.

На лестничной клетке перед квартирой он, в свою очередь, шепнул мне:

— Харви, если выяснится, что ты меня подставил, я с тебя шкуру спущу!

— Что значит — подставил?

— Сам знаешь!

Я пожал плечами и надавил на кнопку звонка. Дверь открыл сам Сарбайн. Хотя утром мне уже довелось его видеть, тогда я рассмотрел его плохо. Он оказался крупнее, чем я представлял — стройный, плечистый, ростом, должно быть, за шесть футов. Довольно приятное лицо, светлые волосы с седеющими висками и — ни малейших признаков живота. В холодных голубых глазах, уставившихся на нас, не было и тени любопытства, только раздражение.

— Да? — произнес он.

— Мы с вами встречались, мистер Сарбайн. Я — лейтенант Ротшильд. А это — мистер Крим из страховой компании. Мы можем войти?

— Разумеется, лейтенант. У вас, должно быть, какие-то новости по поводу нашей кражи?

Теперь, когда я внимательно прислушивался, мне показалось, что я улавливаю легкий акцент. Но вот чей — я не имел ни малейшего представления.

— Нет, я хотел бы поговорить с вашей горничной.

Мы прошли в холл. Возле стены стоял здоровенный чемодан.

— Собрались путешествовать? — поинтересовался Ротшильд.

Сарбайн покачал головой и слегка улыбнулся. Позади него, в гостиной, я увидел его жену с каким-то мужчиной. Что-то сказав своему гостю, она встала и вышла к нам.

— Ваша горничная дома? — спросил у нее Ротшильд.

Миссис Сарбайн заученно улыбнулась мне; даже без тени тепла. — А, мистер Крим из страховой компании. — Затем повернулась к Ротшильду. — А вы, тот самый офицер…

— Лейтенант Ротшильд, — сухо напомнил он. Я понял, что Сарбайны к числу его друзей не относятся. — Я спросил, дома ли ваша горничная?

— Наверное.

— Где она?

— У себя в комнате, должно быть.

— А где находится ее комната?

— Мистер Крим вам покажет, — улыбнулась она. — Не так ли, мистер Крим?

— Может быть, вы все-таки проводите нас сами, миссис Сарбайн? произнес Ротшильд.

— А вы, может быть, попросите повежливее? — вмешался Сарбайн. — Мы вас в гости не звали.

Настал черед Ротшильда улыбаться. Он вообще веселым нравом не отличался, а улыбался — я это знал по собственному опыту — лишь тогда, когда внутри уже весь кипел.

— Я спросил вас, где находится ее комната, — спокойно промолвил он.

— Марк, ступай в гостиную, пожалуйста, — попросила миссис Сарбайн. Я сама их провожу.

Сарбайн не шелохнулся. Миссис Сарбайн провела нас с Ротшильдом к кладовой и указала на неприметную дверь.

— Вот эта.

Ротшильд толкнул дверь, но та не поддалась.

— Маленькая идиотка заперлась изнутри, — сказала миссис Сарбайн.

— Почему? — спросил Ротшильд.

— А почему бы вам не спросить ее?

— Лидия! — окликнул я. — Это Харви Крим. Рядом со мной лейтенант полиции Ротшильд. Открой нам.

Мы подождали, затем послышался звук отодвигаемой задвижки и дверь распахнулась. Лидия молча стояла, поочередно обводя нас взглядом.

— Вы всегда запираетесь на задвижку? — резко спросил Ротшильд.

Лидия не ответила.

— Я забираю ее на допрос, — сказал Ротшильд миссис Сарбайн.

— Что вы надеетесь у нее выведать? — изумилась та. — Она же набитая дура. Оставьте ее в покое.

Лидия посмотрела на меня. Я кивнул.

— Одевайтесь, — сухо велел ей Ротшильд.

Лидия вернулась в комнату и вскоре вернулась, держа в руках серое пальто и сумочку.

— Следуйте за нами, — приказал Ротшильд.

Сарбайн по-прежнему стоял в холле, на том же месте, где мы его оставили.

— Куда вы ее ведете? — резко спросил он.

— В управление, — коротко ответил Ротшильд. — Вы возражаете?

Сарбайн промолчал. Они с женой стояли напротив друг друга, а незнакомый мужчина сидел в гостиной и курил сигарету. Мы вышли из квартиры, вызвали лифт, спустились и вышли на улицу, не обронив ни слова.

— Здесь всего несколько кварталов, — сказал Ротшильд Лидии. — Пойдем пешком.

— Да, прогуляемся, — поддакнул я.

Ротшильд вставил в рот сигару, но закуривать не стал. Он расправил плечи и стал похож на патрульного. Я нутром чувствовал, что он клокочет от ярости, а молчит, наверное, потому что опасается себя выдать. Поскольку ни я, ни Лидия тоже рта не раскрывали, весь путь мы проделали храня гробовое молчание и так же молча вошли в кабинет Ротшильда. Он кивком предложил нам сесть, затем уселся сам, закурил и мрачно уставился на меня.

— Ну что ж, Харви, — сказал он. — Выкладывай.

— Что?

— Всю подноготную, черт бы тебя побрал!

— Вся подноготная заключается в следующем, — сказал я, чувствуя, что и сам начинаю злиться. — Мне просто не хотелось, чтобы эту девушку отправили на тот свет.

— Чушь собачья! — фыркнул Ротшильд. — Брось свои дерьмовые штучки.

— И тем не менее это правда. Хотите верьте, хотите — нет.

— Тогда поделись со мной, откуда ты прознал, что ее собираются ухлопать.

— Не могу.

— Ага — не можешь. Сперва ты позвонил мне, наговорил уйму сказок, извлек на Парк-авеню, в то время, как я должен был уже сидеть дома и ужинать, потом заставил вытащить сюда эту девицу, а в ответ на мою просьбу объяснить, в чем дело — отказываешься говорить. — Ротшильд уже вскочил и теперь возвышался, как монумент, над своим столом. Ткнув в мою сторону зажженной сигарой, он заорал: — Или ты все мне сейчас выложишь, как на духу, или — клянусь Богом — я добьюсь того, чтобы тебя вышибли из сыскного бизнеса!

— Пусть вышибают, — уныло пожал плечами я.

— А с тобой мне что делать? — напустился он на Лидию. — Что ты можешь мне сказать?

Лидия покачала головой.

— Тебя собирались убить?

— Не знаю, — ответила Лидия.

Ротшильд опустился в кресло, уставившись на нее внезапно сузившимися глазами.

— Ну-ка повтори, — тихо сказал он.

— Что?

— Я спросил, собирались ли они убить тебя?

— Я не знаю.

— А что случилось с твоим дурацким акцентом? Куда подевались эти гнусавое нытье с подвываниями и идиотский вид?

Лидия пожала плечами.

— Я требую ответа.

Лидия молчала.

— Из Техаса ты хоть или нет? — взорвался Ротшильд.

— Нет, я не из Техаса, — спокойно ответила Лидия.

— Тогда я жду объяснений.

— Мне нечего объяснять, — сказала Лидия. — Никто мне не запрещал разговаривать с южным акцентом, это мое право. И никто мне не запрещал говорить, что я из Техаса. Никаких законов я не нарушила.

Он перевел взгляд на меня, потом снова уставился на Лидию.

— Ты можешь оставить в дураках кого угодно, Харви, — сказал он. — Но меня тебе не обштопать.

— Я вовсе не собираюсь водить вас за нос, лейтенант, — миролюбиво ответил я. — Ей-богу. И я вовсе не псих. Просто случилось так, что сегодня вечером мы ужинали вместе с Джеком Финнеем, режиссером. Он сказал мне, что был очень дружен с Горманом, а Горман поведал ему, что Марк Сарбайн собирается его убить. Я имею в виду Гормана.

— Когда он это сказал?

— Кто — Горман?

— Да.

— Вчера. Или в понедельник.

— И из этого ты сделал вывод, что Сарбайн собирается укокошить эту девицу? Брось мне лапшу на уши вешать, Харви!

— Я говорю правду, лейтенант! И нечего на меня орать!

Ротшильд резко повернулся к Лидии и спросил, какова ее роль в этой истории.

— Может, это ты украла колье?

— Нет.

— Я снова спрашиваю: в чем ты провинилась перед Сарбайнами?

— Не знаю.

— Тогда почему ты заперлась у себя в комнате?

— Мистер Крим позвонил мне и приказал, чтобы я это сделала.

— А почему ты вдруг решила, что должна слушаться мистера Крима? недоуменно спросил Ротшильд.

— Потому что я ему верю.

— Что?

— Я доверяю ему!

— Ты доверяешь Харви Криму, — кивнул Ротшильд. — Понятно. Вот, значит, в чем дело. Что ж, этого следовало ожидать. Должен же найтись еще один псих в этом мире, который доверяет Харви Криму…

— Хватит, лейтенант! — оборвал я.

— Ах так — хватит, говоришь? А что ты сделаешь, Харви, чтобы положить этому конец? Может, набросишься на меня с кулаками? Эх, у меня просто руки чешутся отделать тебя по первое число. Давай, Харви! Вперед!

— Прекратите, лейтенант!

— Скажи-ка мне вот что, — он снова переключился на Лидию. — Они пытались вломиться к тебе в комнату после того, как ты заперлась изнутри?

— Сарбайны пытались открыть дверь. Но они ее не ломали.

— Ты собираешься вернуться туда?

— Вряд ли, — тихо сказала Лидия.

— Если ты мне понадобишься, как я могу тебя найти?

— Через меня, — подсказал я.

— Через тебя, — кивнул лейтенант. — Ладно, Харви, ты все-таки оставил меня в дураках и вдоволь повеселился за мой счет. В следующий раз придет мой черед. А теперь — вон отсюда, вы оба!

* * *

Выйдя на улицу, я сказал Лидии:

— Извини, конечно, Лидия, но ты все-таки — странная девушка.

— Из-за того, что я тебе доверяю? Неужели, Харви, ты больше никому не внушаешь доверия?

— Как правило, нет. А ты мне и вправду доверяешь?

— Кажется, да. А почему этот полицейский так тебя ненавидит?

— Во-первых, потому что он так устроен, а, во-вторых — уж слишком я ершистый субъект.

— Есть немножко, — согласилась Лидия. — Как ты думаешь, они и в самом деле решили меня убить?

— Думаю, что да. Ты же видела этот чемоданище, который они приволокли из цоколя. В нем поместились бы две такие девушки, как ты. Впрочем, это только догадки.

Лидия кивнула.

— Совершенно естественно, что Ротшильд так раскипятился. Мы живем в мире, полном жестокости, насилия и безумств, однако, стоит мне высказать логичное предположение о готовящемся убийстве девушки, и — мне никто не верит. А тебе самой не кажется, что от тебя собрались избавиться?

— Вполне вероятно, — сказала Лидия. — Своя логика в этом есть. Хотя и мрачноватая.

— Ты успела поужинать?

Она помотала головой.

— Пойдем. Я угощу тебя ужином и мы поболтаем.

— Я не нищая, так что тебе вовсе не обязательно угощать меня.

— Я покупаю не информацию, а всего лишь ужин, — поспешил я ее успокоить.

Мы прошагали несколько кварталов до пересечения Лексингтон-авеню с Семьдесят первой улицей, где, как я знал, располагался довольно симпатичный итальянский ресторанчик, в котором мне уже приходилось бывать. Лидия заказала себе салат и две порции спагетти с мясными тефтелями. Я тактично намекнул, что из столь разнообразного меню можно было выбрать и более экзотические яства, но Лидия с набитым ртом промычала, что спагетти единственное итальянское блюдо, о котором она слыхала, и к тому же, когда она голодна, ей не до каких-то изысков. В ответ я высказал предположение, что она вовсе не столько проголодалась, сколько перенервничала.

— Ты, конечно, прав, но я голодна, как волк, — заявила девушка. Слушай, Харви, дай мне поесть спокойно.

— Ладно, ешь, так и быть.

— А я что делаю.

Я сидел, как остолоп, и наблюдал, как она уплетает спагетти с тефтелями, пока наконец, проглотив последнюю тефтельку, она не пожелала знать, почему я так странно разглядываю ее.

— Что значит — странно?

— Как будто я чокнутая. Ты, должно быть, и вправду считаешь меня ненормальной?

— Нет, мне просто кажется, что ты перенервничала и сейчас немного подавлена. Ты никогда не пыталась обратиться за помощью?

— Это за какой же? — грозно спросила Лидия.

— Ну… за психиатрической.

— Не суй нос не в свое дело, Харви, — холодно сказала она.

— Разумеется. Тебе виднее, куда мне совать нос, а куда — нет. Вытаскивать тебя из передряги, в которую не угодила бы и школьница — мое дело, а спросить, не пытался ли кто-нибудь заглянуть в пчелиный улей, который находится у тебя в голове — не мое.

— Мне кажется, Харви, что большинство людей теплых чувств к тебе не питают. Наверное, поэтому ты до сих пор и служишь в страховой компании.

— Каким бы я ни был, вполне возможно, что твою очаровательную шкурку я сегодня спас.

— Ты хочешь сказать, что они запихнули бы меня в этот чемодан и выволокли на свалку?

— Дура ты! — в сердцах воскликнул я. — Ты заглянула в холодильник?

Лидия недоуменно уставилась на меня.

— Заглянула?

Она кивнула.

— Сало твое лежало на месте?

Лидия сглотнула.

— Сала там не было, Харви, — тихонько пролепетала она.

— И чего я так пекусь о тебе? Просто не понимаю — какое мне до всего этого дело?

— А я знаю.

— Ну!

— Ты не единственный, кто хотел бы заполучить эти пятьдесят тысяч, Харви.

— Неужто ты и себя считаешь?

— Корыстолюбие — один из самых распространенных человеческих пороков, Харви. А в нашей стране деньги вообще возведены в культ. Здесь нет нужды испытывать чувство вины из-за того, что мечтаешь о пятидесяти тысячах долларов. Мы не в России.

— Сало, — с омерзением процедил я. — И еще этот идиотский акцент. Неужели ты надеялась обвести их вокруг пальца?

— Ротшильда я провела.

— Браво! — Я всплеснул руками. — Ты провела лейтенанта Ротшильда. Представляешь, какая участь нас теперь ожидает, если нам вдруг понадобится помощь полиции? Впрочем, зачем волноваться из-за таких пустяков? Главное оставить с носом лейтенанта Ротшильда. Жаль, что я не могу наградить тебя медалью.

Неслышно подкравшийся официант, крупнотелый смуглый итальянец с ручищами, напоминавшими бычьи лопатки, поинтересовался, что мы желаем взять на десерт. Потом назидательно произнес:

— У вас такая славная девушка. Какого черта вы на нее так разорались?

— Не твое собачье дело, — вежливо ответил я. Потом спросил Лидию, заказать ли ей десерт.

Она уже тихонько всхлипывала.

— Нет, — выдавила она. — Не надо мне ничего. Особенно от такого проходимца, как ты!

Я стиснул зубы.

— Клянусь дьяволом — никогда больше не стану никого спасать! Никого! Пусть даже ребенок свалится в котел с кипящим маслом. Я даже пальцем не шелохну! — Я заорал официанту: — Не хочет она десерт — в особенности от проходимцев! Давай мне счет!

— Я ее понимаю, — вздохнул официант.

— Слышала? — спросил я Лидию. — Любой другой на моем месте, услышав бы такое хамство от паршивого официанта, пошел бы к менеджеру и закатил дикий скандал. Пусть благодарит Бога, что у меня такой кроткий нрав…

— Это у тебя кроткий нрав? — не выдержала Лидия.

— Да, а что? — с деланным изумлением переспросил я. — Ты считаешь, что это не так?

— Ты просто какой-то недоделанный, — с содроганием ответила Лидия. Я никогда таких не встречала. Не то, чтобы я и вправду верила, что частные сыщики именно такие, какими их описывают в детективных романах, но… Не мог бы ты хоть чуть-чуть попытаться?

— Что попытаться?

— Походить на них. На таких, которые знают, что нужно делать.

— Ты же сказала, что доверяешь мне.

— Да, я от своих слов не отказываюсь, — кивнула Лидия. — Как-никак, там, при лейтенанте, ты меня не выдал и все такое…

— Хочешь знать — почему? — мстительно спросил я.

— Чтобы заполучить свое колье, — с готовностью ответила Лидия.

— Правильно, — согласился я. — Ты абсолютно права. Я прикрыл тебя своим телом, наврал с три короба лейтенанту, вконец уничтожил остатки и без того крохотного уважения, что он еще питал ко мне, и все по одной причине чтобы заграбастать это проклятое колье.

— И именно поэтому ты не дал Сарбайнам укокошить меня, да? Если они, конечно, и в самом деле намеревались это сделать.

— Возможно.

— Спасибо за откровенность, мистер Крим. А ведь ты был настолько уверен, что колье сперла именно я, что готов был поклясться на библии…

— Так сперла или нет? Теперь-то ты можешь мне в этом признаться?

— Нет, я его не брала.

— Тьфу, черт, опять ты за свое, — махнул рукой я. — А этот здоровенный ломоть сала просто взял и сам удрал из холодильника.

— Нет, — сказала Лидия. — Кто-то его взял. А теперь скажите мне, великомудрый мистер Крим, если вы были настолько уверены, что колье спрятано в сале, а засунула его туда именно я, почему вы не унесли его с собой, когда впервые пришли в квартиру Сарбайнов?

— Потому что в тот миг я еще не догадался, что это самое очевидное место, куда ты можешь припрятать похищенное колье.

— А теперь, значит, тебя осенило?

— Да, — кивнул я. — Теперь я это знаю наверняка. Так что давай выложим карты на стол и перестанем играть в кошки-мышки. Ты ведь засунула колье в сало, да?

Синие глаза Лидии внимательно посмотрели на меня. Потом она покачала головой из стороны в сторону. Немного брезгливо, как мне показалось.

— Нет, — сказала она. — Я бы не стала тебя обманывать.

— Я же не говорил, что ты меня обманываешь. Я прекрасно понимаю всю необходимость…

— Замолчи, пожалуйста, — перебила она. — Мне надоело тебя слушать. Раз пять или шесть ты спросил меня в лоб, я ли украла колье. Всякий раз я тебе отвечала: нет, не я. Затем твой гениальный ум озарила догадка — я, мол, припрятала колье в кусок сала. И то лишь потому, что одна я из всех домочадцев могла брать в рот такое дерьмо. Ты, должно быть, также сообразил, что, пока колье не нашлось, я в безопасности — Сарбайн выжидал, пока я приведу его к тому месту, куда спрятала добычу. Когда же сало исчезло, я оказалась в смертельной опасности.

— А что, разве не логично?

— Нет, вполне логично. И очень умно. Даже — слишком умно, если принять во внимание, что бриллиантовое колье никогда не было спрятано в сале.

— Что, черт побери, ты плетешь, Лидия?

— Пораскинь мозгами, Харви. Об этом и еще кое о чем, что уже давно не дает мне покоя, и в чем я никак не могу разобраться.

— Валяй, — кивнул я. — Я весь внимание.

— Все очень просто, Харви. Если ты так убежден, что колье было спрятано в куске сале, а теперь Сарбайны извлекли его оттуда — не кажется ли тебе, что колье и сейчас должно быть там?

— Где?

— Не прикидывайся дурачком, Харви. Ты меня прекрасно понял. В квартире, конечно.

— Ты хочешь сказать, что колье сейчас находится в квартире Сарбайнов?

— Именно это я и пытаюсь тебе втолковать, Харви.

Я откинулся на спинку стула и уперся ладонями в край стола. В голове кое-что начало проясняться.

— Ясное дело, колье там, — твердо сказал я. — Где же ему еще быть. В воскресенье вечером ты стянула его и тайком запрятала в сало. Сарбайны давно знали, что ты не та, за кого себя выдаешь, и терпеливо выжидали, пока птичка угодит в расставленные тенета…

— Что за ерунду ты порешь? — перебила Лидия. Синие глазищи горели, брови насупились.

— О, наивное создание! Послушала бы ты со стороны свой южный акцент!

— Всех, кроме тебя, он вполне устраивал.

— Брось, не тешь себя иллюзиями. Может, какого-нибудь гостя ты бы и провела, но играть такую роль изо дня в день тебе было не по зубам. Ты, сама того не подозревая, подыграла Сарбайнам — Лидия Андерсон, девушка-воровка, выручила своих хозяев. Они разыграли партию, как по нотам, а ты проглотила наживку вместе с крючком. Я верно излагаю?

Лидия покачала головой и произнесла:

— Ты и вправду считаешь себя умнее всех остальных? И, должно быть, свято убежден, что никто в мире, кроме тебя, вообще ни черта не соображает. Ах, какой он умник, этот Харви Крим. Что ж, мистер Всезнайка, я готова выслушать вашу версию. Допустим, колье спрятано в этот кусок сала — дальше что?

— Сарбайнам требовалось время, чтобы найти колье. Они его нашли сегодня вечером.

— И забрали его вместе с салом?

— Да.

— Следовательно, колье по-прежнему находится в их квартире.

— Которую оно и не покидало.

Лидия пригнулась ко мне.

— Пусть так, мистер Крим. По-вашему, оно находится в квартире. Вы знаете, где его искать. Что тогда помешало вам привести вместе с лейтенантом Ротшильдом сотню полицейских с ордером на обыском и перевернуть всю эту чертову квартиру вверх дном?

— К чему ты клонишь? — спросил я.

— Сам знаешь. Ты якобы знал, где находится колье, но полиции не сказал ни слова. И я, кажется, догадалась — почему.

— Почему же?

— Я думаю, что если колье разыщет и вернет полиция, то твое пресловутое вознаграждение плакало — вот почему. А, кроме него, тебя большое ничего не волнует. Тебе абсолютно наплевать на интересы компании. По-твоему, так пусть лучше она выплатит страховку ворам Сарбайнам, чем полиция вернет ей колье. Я права?

— Возможно, — кивнул я. — Лично я против Сарбайна ничего не имею. По мне, так уж пусть лучше он разгуливает на свободе, нежели гребет на галерах или гнет спину в каменоломне. Так что, по большей части, ты права. Но ты не учла кое-что другое.

— Что?

— Ты, кажется, упустила из вида то, кто именно украл колье. Я имею в виду личность самого преступника. Уголовное преступление остается таковым вне зависимости от того, переправила ты добычу за пределы штата, или держишь в своем кармане. Да, я по-прежнему считаю, что колье украла ты. Лейтенант Ротшильд вовсе не осел. Допустим, он устраивает обыск и находит колье. Потом спрашивает меня: «Харви, откуда ты это знал?». И что мне ему говорить? Пытаться снова его надуть — или выложить всю правду? Если к тому времени его не просветит Сарбайн.

Не спуская с меня глаз, Лидия привстала, перегнулась ко мне через весь стол и прошептала:

— Но ведь есть еще и другой выход, мистер Крим.

— Какой же?

— Поверить мне. Хоть немножко.

С этими словами она круто повернулась, прошагала к выходу и, ни разу не оглянувшись, вышла на улицу, прикрыв за собой дверь. Я окликнул ее: «Лидия!», но она даже не обернулась. Тут же, откуда ни возьмись, словно чертик из шкатулки, вынырнул официант. Злорадно улыбаясь, он проквакал:

— В вашем возрасте, мистер, пора знать меру. Нельзя же быть таким напористым c девушками — естественно, любая взбрыкнет.

— Слушай, засранец, если хочешь с кем-то поделиться своей дешевой философией, то спустись в канализацию — там найдешь достойных слушателей.

— Простите, сэр, — ухмыльнулся этот паразит и величественно отвернулся. Не успел он отвалить от стола, как входная дверь распахнулась, и вошла Лидия. Она прошагала к нашему столу и села на прежнее место.

— Ты забыла свое пальто, — сказал я. — Кстати, поскольку ты больше не служишь у Сарбайнов, где мне теперь тебя искать?

— Плевать я хотела на это пальто! И — зачем тебе меня искать? Ты ведь не считаешь, что я прячу колье в своей сумочке?

— Нет, конечно.

— Значит, я тебе больше не нужна. Правильно я говорю, мистер Крим?

— Ну… не совсем… Черт побери, тебе ведь даже переночевать негде!

— Найду — где. Я взрослая женщина и вполне могу снять номер в отеле.

— Тогда почему ты вернулась? — спросил я.

— Помнишь этого незнакомца, который сидел в гостиной у Сарбайнов?

— Да.

— Так вот, он и еще один тип поджидают нас на улице. Когда я вышла, они сразу двинулись ко мне.

Я легонько присвистнул.

— А ты умница!

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Подошел официант и пробормотал, что страшно рад снова видеть нас вместе, что именно так должны складываться идеальные отношения между мужчиной и женщиной — немного поцапаться, а потом примириться. Похоже, Нью-Йорк кишел неудавшимися философами. Я сказал ему, что не хочу его обижать.

— Знал бы ты, приятель, как мне осточертели эти ублюдочные философы-свинопасы. Больших невежд, чем эти свинопасы, свет еще не видывал.

Бедняга запротестовал было, что он вовсе не свинопас, а официант, но парой мгновений спустя, когда до его крохотного поросячьего мозга дошло, что я имел в виду, повернулся и отбыл восвояси.

Лидия сказала, что я обошелся с ним слишком жестоко.

— А он с нами? Невежество жестоко уже само по себе. А совать нос в чужие дела — не жестоко?

— Я поняла, кого ты мне напоминаешь, — со вздохом сказала Лидия.

— Это кого же?

— Одного персонажа из Камю… как же его звали? Того бедолагу в Северной Африке, для которого мир казался чужим и злым, и который в итоге кончил тем, что убил едва знакомого арабского парня. Впрочем, ты, наверное, не читал Камю?

— Отчего же, читать я умею. И Камю тоже читывал. Только ты ошибаешься — никакого сходства между нами и в помине нет. Ни малейшего!

— Ага, я тебя все-таки задела за живое.

— Слушай, кончай со своим психоанализом и не пытайся проникнуть ко мне в душу. Лучше сосредоточься на том, что у нас есть. Ты уверена, что этот тот самый человек, который сидел в гостиной у Сарбайнов?

— Абсолютно уверена, — серьезно сказала Лидия. — Только я не понимаю, отчего это тебя так огорчает. Что касается Камю, то я вовсе не хотела сказать, мистер Крим, что у вас склад убийцы. Напротив, это скорее комплимент — у вас тоже мятежная натура и вы тоже все время ищете…

— Угу — колье Сарбайна, — угрюмо вставил я. — Слушай, Лидия, разберись наконец, кто я тебе — мистер Крим или Харви. Надоело, то «ты», то «вы».

— Это зависит от того, как я к тебе в данную минуту отношусь, сказала она.

— Что-то твое отношение слишком часто меняется.

— Как и ты сам, Харви.

— Просто меня окружают одни ненормальные. На улице дежурит какой-то подозрительный тип — наверняка наемный убийца…

— Два подозрительных типа, Харви.

— Ну вот, даже два. Двое подосланных убийц. Все жаждут моей крови…

— Ты не веришь, да, Харви? Я хочу сказать, что я, в отличие от тебя, должно быть, нахожусь под влиянием того мусора, которым засоряют телевидение и книжки…

Я наклонился к ней и серьезно, как мог, произнес:

— Дело в том, Лидия, что наемные убийцы существуют не только в кино и в книжках. Они есть и в реальной жизни!

— Хорошо, — кивнула она. — Пусть так. Может быть, это как раз они и есть. Тебе остается только позвонить своему приятелю, лейтенанту Ротшильду, и сказать, что мы сидим тут, в двух шагах от полицейского управления…

— Лидия, сколько тебе лет? — внезапно спросил я.

— Двадцать три, а что?

— Не знаю. Порой ты мне кажешься умной и изобретательной, а…

— Понятно, можешь не продолжать. А что за глупость я сморозила на этот раз?

— Неужели не помнишь? Лейтенант Ротшильд больше мне не кореш.

— Но ведь нам грозит опасность.

— Боюсь, что ничто в этом мире не сделает лейтенанта Ротшильда счастливее.

— Но ведь он — вовсе не единственный полицейский в Нью-Йорке!

— В этом районе — единственный.

— Допустим, ты просто позвонишь в полицию и попросишь, чтобы нам помогли.

— Первым делом, меня спросят, кто я такой. Затем — где я нахожусь. После этого они тут же свяжутся с лейтенантом Ротшильдом.

— Но ведь он сейчас сидит дома и ужинает, — с надеждой напомнила Лидия.

— Можешь быть уверена, он передал по смене — если кто-нибудь увидит, что меня собираются прикончить, ни в коем случае нельзя вмешиваться.

— Тогда я сама позвоню в полицию.

— А что потом, когда приедут полицейские? Мы скажем, что снаружи стоит господин, которого мы однажды мельком видели?

— Тогда что нам остается делать?

— Главное — не нервничай, — сказал я и жестом подозвал нашего официанта. Мерзавец и ухом не повел, только стоял истуканом и пялился на нас с каменной рожей. Я помахал еще раз и в придачу улыбнулся. Ноль эмоций. Тогда я выудил из кармана пятерку, чинно прошагал к нему и вложил банкноту прямо ему в ладонь.

— Я хочу купить прощение и вечную дружбу.

— Ну, конечно, — грустно кивнул он. — За доллар можно купить все. А ведь раньше мне бы хватило просто дружеского слова. Так нет же. А вы все меряете на деньги.

— Извини, дружище, — согласился я. — Я виноват. К сожалению, мы часто спохватываемся, когда уже слишком поздно.

— Да уж. Вы теперь решили надо мной посмеяться?

— Нет, дружище, мне не до смеха. У нас с моей девушкой неприятности нам грозит опасность.

— Она — ваша девушка?

Чтобы не осложнять наши почти наладившиеся отношения, я признал — да, мол, она моя девушка.

— Но вы гораздо старше, чем она. Между вами ведь большая разница в возрасте, да?

— Двенадцать лет.

— Целая пропасть. Ей-то ничего, а вот вы стареете.

Ну и зануда! Я снова оказался в философской ловушке. Мне ничего не оставалось, как спросить, чем объясняется этот парадокс: почему старею только я.

— Сколько ей сейчас?

— Двадцать три.

— Хорошо, допустим — двадцать четыре, двадцать пять — какая разница? А вот вы — дело другое. Вам уже крышка.

Я вытаращился на него, потом решительно потряс головой.

— Послушайте, мистер, мне бы не хотелось устраивать философский диспут. Мы с девушкой хотим только одного — выйти отсюда, воспользовавшись другим путем.

Официант призадумался, потом помотал головой из стороны в сторону.

— Неужели я прошу слишком многого? Почему?

— Другого пути отсюда нет.

— Быть такого не может. У каждого дома здесь есть черный ход.

Он снова задумался, потом кивнул и признал, что да, мол, я прав, у каждого дома и впрямь, должно быть, имеется черный ход.

— Это, конечно, не правило, — изрек он. — Некоторые умники считают, что это не так, но они заблуждаются. Впрочем, вы скорее всего правы. Точно не знаю. Я должен это обдумать.

— Значит, здесь все-таки есть черный ход?

— Что вы от меня хотите, мистер? — усталым голосом спросил зануда. Я целый день проторчал на ногах, а вы со мной в шарады играете. Может, вернуть вам пятерку? Вот, держите.

Он полез в карман, но я поспешно заверил, что хочу оставить пятерку ему.

— Только не пререкайтесь со мной, — сказал вдруг он. — Я говорил вам, что здесь нет черного хода? Отвечайте. Да или нет?

— Мне показалось, что да.

— Ну вот, видите. Нет — ничего подобного! Я сказал, — он говорил совсем медленно, с расстановкой, — что отсюда нет другого пути. Как зовут вашу девушку?

— Лидия.

— Нда. Симпатичное имечко. Чего-то вы ее вдруг одну оставили?

Он проводил меня к столу, за которым сидела Лидия. Встретившись с недоуменным взглядом девушки, официант успокаивающе улыбнулся и произнес:

— Я только присяду на минутку. С ног просто падаю от усталости.

Лидия кивнула.

— Да, после какого-нибудь званого ужина я испытываю то же самое. Я работаю горничной, так что я вас отлично понимаю.

— Что значит — горничной? — спросил философ.

— Домашней прислугой… Служанкой. Я должна мыть, убирать, подметать, сдавать белье в прачечную, накрывать на стол — все, что боссу заблагорассудится. Даже ручку ему целовать.

— Ну и сукин сын же этот Сарбайн! — не выдержал я.

— Харви, надеюсь ты не ревнуешь? Нам с тобой только этого не хватает.

Я обратился к официанту:

— А твой босс не разозлится, увидев тебя за нашим столом?

— Ха, он мой кузен. Я, кстати, владею двадцатью процентами акций этого заведения. К тому же сейчас все спокойно — всего три пары остались, наши постоянные посетители. Если их огорчит, что я решил посидеть с вами, пес с ними — обойдемся и без них. Слушайте, ребята, а на кой черт вам сдался черный ход?

Мы с Лидией переглянулись. Потом она улыбнулась, а я сказал назойливому итальянцу:

— Там, снаружи, нас поджидают двое парней, с которыми мы предпочли бы не встречаться.

— Крутые ребята?

— Не знаю, — сказал я. — Это долгая история. Мог бы рассказать, но это займет около часа. Проще будет, если мы сразу воспользуемся черным ходом.

— Наверное, — кивнул он. — Что ж, раскладка такова: вы попадаете во двор и видите перед собой три стены. Слева — жилой дом, высотой футов в сто. Тут делать нечего. Справа — немецкий ресторан, двор которого охраняют три презлющих добермана-пинчера. Если пойдете туда, вам либо придется прикончить этих псов, либо смириться с тем, что вас разорвут на части. Что остается? Только идти вперед. Преодолев стену, вы очутитесь в другом дворе — там тоже живут люди и постоянно гремит музыка. Если вы любите, когда вас дубасят кувалдой по голове, то это музыка. Я называю это по-другому. Хотите рискнуть?

— Знаете, — сказала Лидия, — нельзя сказать заранее, любишь ты джаз или нет — нужно хоть раз услышать, что это такое…

— Мы рискнем, — вмешался я.

— Да, ребята, — покачал головой неудавшийся Сенека. — Вы — отчаянные люди. Никогда прежде таких не видел…

— Прошу прощения, — снова перебил я, опасаясь, что это никогда не кончится. — Давайте условимся так: если эти двое войдут сюда, то вы ничего не знаете. Хорошо?

— Не знаю, не знаю, — закивал официант. — Вы ушли — и все.

Он провел нас через кухню, где мы увидели повара, который читал газету и прихлебывал суп, затем через кладовую и наконец подвел к двери черного хода.

— Не беспокойтесь о том, что я скажу им, — напутствовал он нас. — У вас и без того хватает хлопот. Вам бы еще между собой разобраться. Ступайте — путь свободен.

Он закрыл за нами двери, оставив нас в полной темноте. Не в кромешной, конечно — в Нью-Йорке никогда не бывает так темно. Впереди нас высилась стена, за которой мелькали странные огоньки и гремела музыка. Я постоял, пока глаза привыкли к темноте. Стена превратилась в деревянный забор. Внезапно Лидия, прижавшись ко мне, поведала, что ей страшно. Вцепившись в мою руку, она забормотала:

— Прежде такого не было, Харви, а тут вдруг словно нахлынуло…

Она начала дрожать и я сделал то, чего не делал вот уже много лет приложил ладонь к ее лбу, чтобы проверить, нет ли у нее температуры.

— Ты решил заменить мне отца, Харви?

Я, в свою очередь, поинтересовался, не этого ли она ждет.

— Нет, черт побери! Я всю жизнь прожила без отца и заводить себе нового не собираюсь. Как, впрочем, и мистера Крима. Хватит на меня пялиться — лучше подумай, как нам перелезть через эту стену.

Ну, вот, подумал я, стоит мне хоть попытаться приоткрыть завесу отчуждения, как Лидия тут же прячется в свою ракушку. Я прошагал к забору, высотой около семи футов, подтянулся и сел на него верхом. По другую сторону от забора раскинулся живописный двор, заставленный скамьями, стульями и столиками, за которым маячил дом с высокими застекленными дверями и раздвижными стенами. За прозрачными панелями танцевали люди, звенела музыка. Не заметить меня, взгромоздившегося верхом на забор, как на насест, было просто невозможно.

— Чего ты ждешь, Харви, — нетерпеливо окликнула Лидия. — Помоги же мне забраться.

Тем временем меня уже заметили. На скамейке в маленьком садике, разбитом справа от двора, сидела рыжеволосая девушка в длинном серебристо-белом платье. Сидевший рядом с ней мужчина неуклюже приставал к ней, — впрочем, постороннему наблюдателю любые приставания кажутся неуклюжими, — а девушка вяло отбивалась. Я нагнулся и втащил Лидию на забор — острая доска едва не перерезала меня пополам. Лидия, не дожидаясь от меня дальнейшей помощи, проворно соскользнула вниз. К ней тут же подскочила рыженькая.

— Кто это? — спросила она, указывая на меня.

Подоспел и ухажер, который попытался оттащить подругу назад. Судя по его реплике, он предположил, что я вор или какой-нибудь извращенец.

— Отстань, дубина, — отшила его рыжая. — Надоел уже до смерти.

Я спрыгнул вниз.

— А откуда ты знаешь, что он не бандит? — не унимался дубина раскормленный, розовощекий и довольно симпатичный малый лет двадцати с лишним.

— Не болтайте ерунду, — заступилась за меня Лидия. — Это Харви Крим, частный сыщик из страховой компании. Мы с ним только что поужинали в соседнем доме.

— Ясно — в итальянском ресторане, — хихикнула рыжая. Как будто все посетители этого ресторана перелезали затем через эту стену. Тут ее толстомордый приятель припомнил, что видел Лидию на одном из уик-эндов в колледже.

Лидия недоуменно посмотрела на него и сказала, что служит горничной.

— Какого черта бы я делала на уик-энде в колледже? — с вызовом спросила она.

Бегемотик смешался и отступил.

Рыженькая, похоже, решила со мной потанцевать. Во всяком случае, она тесно прижалась ко мне и, словно повинуясь какому-то внутреннему ритму, то приникала ко мне, то чуть отступала, покачивая бедрами.

— Посмотри, как я одета, — не унималась Лидия, пытаясь что-то втолковать толстомордому. Тот недоуменно спросил, в чем, собственно, дело.

Во двор гурьбой высыпали остальные танцующие.

— Мне от него блевать хочется, — фыркнула рыжая. — Толстожопый губошлеп и слюнтяй. Вот ты — другое дело. Ты не жирный и уж наверняка не слюнтяй. Не то, что эти интеллектуальные снобы. Ты, значит, страховку продаешь. Это мне знакомо. Мой дядя Гарри, который тоже занимался страхованием, чуть не изнасиловал меня, когда мне было тринадцать. Ей-богу. Он пригласил меня в кино — мамаша, с которой он спал, не возражала. Гарри был братом моего отца — бросил нас, падло, и смотался…

— Дядя Гарри?

— Нет, папаша, чтоб ему пусто было! Так вот, повел он меня, значит, в киношку, и сразу полез ко мне под юбку. Его руки расползлись сразу всюду, как крабы в витрине рыбной лавки. Я ему не мешала, мне только было очень смешно. Я ржала во все горло, а его это бесило. Он прихватил с собой бутылку сладкого вина и все время предлагал мне хлебнуть — спаивал, сукин сын. Но я все время думала о его руках-крабах и не могла сдержать смех. Должно быть, у меня началась истерика, не знаю. Но страшно мне не было ни капли, клянусь. Потом он затащил меня в машину, разложил на заднем сиденье и заявил: «Хватит смеяться, зайчик, а то у меня ничего не получится». Сечешь?

Кто-то невидимый взял меня за руку и задушевно сказал рыженькой:

— Извини, дорогуша, но он такой милый, что я должна срочно представить его остальным гостям.

— Ой, конечно, прости.

— Пошли, дорогой, — проворковала дебелая девица, похожая на вышедшую на пенсию домохозяйку. Я — твой спасательный жилет. А ты кто такой, черт возьми? — Она вдруг уставилась на меня с подозрением. — Или ты хочешь вернуться к этой потаскушке?

Подоспела Лидия и с места в карьер заявила, что я ей противен.

— Я, конечно, восхищена твоими манерами, Харви. Сношаться при всех с этой рыжей тварью и при этом даже не снять одежду — это настоящий класс.

— Детка, она это с каждым проделывает, — пояснила толстуха. — Не расстраивайся. Проводи его в дом и угости чем-нибудь вкусненьким.

— Мы только что поужинали, — поспешно объяснил я. — В итальянском ресторане.

Я мотнул головой в сторону забора, а толстуха понимающе кивнула.

— Да, конечно.

— Да, конечно, — эхом откликнулась Лидия. — Разумеется. Тут все лазают через забор. — Она потащила меня в дом. — Ты мне отвратителен, говорила она, пока мы проталкивались через толпу, — но я хочу выбраться отсюда. Ты понял? Мы должны как можно скорее убраться из этого вертепа.

— Ты же сама завела разговор про Камю. В том смысле…

— Плевать мне на твой смысл. Пошли отсюда!

Совсем молоденькая девчушка с ошалело расширенными затуманенными глазами резво подскочила ко мне и схватила меня за руку.

— Вот он! — визгливо выкрикнула она. На нас стали оборачиваться. Вид у всех был какой-то потусторонний. — Тот самый телережиссер. Я же говорила вам, что он придет. Вот он. Я его сразу узнала. Милый, скажи им, что ты телережиссер.

— Он — страховой агент! — отрезала Лидия. — Оставьте его в покое. Он женат на мне и мы с ним оба беременны. Он ждет двойню.

* * *

Выбравшись на улицу, я обратился к Лидии:

— Что ты там плела насчет того, что мы оба беременны?

— Я была расстроена.

— Я просто балдею от твоих выходок!

— Господи, Харви, неужели ты такой истукан? Или ты совсем бесчувственный? Разве ты не видел, что я умираю от страха?

— После всего, что ты перенесла, умирать от страха там? — Мы с Лидией шагали в западном направлении по Семидесятой улице. — В течение многих месяцев вела блаженно-идиотское существование в доме пары зверюг, которые готовили тебе страшную смерть, а тут вдруг так струхнула на какой-то пустячной вечеринке?

Лидия пожала плечами и покачала головой.

— Ну, в чем дело? — спросил я.

— Неужели тебе не ясно, дуралей ты эдакий? — внезапно набросилась на меня Лидия. — Все, что у меня есть во всем нашем мире, покоится вот в этой сумочке. — Она сунула мне под нос свою дешевую сумочку. — Могла ли я не растеряться? Я не знаю, куда мне бежать. Где прятаться. Что делать. У меня нет ни единого друга — никого!

— Ну… — начал я, но осекся. Потом продолжил: — Это не совсем так, Лидия. Я тебя прекрасно понимаю, но все не так уж безнадежно. Потом, у тебя есть я…

— Ты?

— Да. — Я взял ее за руку и мы свернули на Парк-авеню. — Я, конечно, не парень твой мечты и звезд с неба не хватаю. Но все же, это лучше, чем ничего. Я хочу сказать…

— О, Харви, ну почему ты не посмотришь правде в глаза? Ведь все, что тебе нужно, так это найти украденное колье и получить за него пятьдесят тысяч!

— Разве у тебя не та же самая цель?

— Нет! — рявкнула она.

— Разве ты устроилась к Сарбайнам не для того, чтобы завладеть этим колье?

— Черт побери, Харви, как ты можешь рассуждать, когда ты вообще ни черта не знаешь?

Я пожал плечами.

— Здесь ты права, — согласился я. — Мы ничего друг о друге не знаем. Возможно, мне и в самом деле нужно только это колье. Не знаю. Я еще мало знаю самого себя, а уж тебя, конечно, совсем не знаю. Хотя мне кажется, что прошло уже много лет, познакомились мы с тобой лишь сегодня днем, а сейчас время еще только близится к полуночи. Предлагаю тебе рискнуть. Собственно, тебе ведь и деваться-то некуда. Я постараюсь тебе помочь…

— Харви, — шепотом оборвала она. — Харви, мне кажется, что за нами следят.

— Что?

— Минуту назад, когда я оборачивалась, мне показалось, что я увидела тех самых мужчин. А вот сейчас я их уже точно увидела — это они!

Я оглянулся и — точно. Те самые двое. Совсем недалеко. А на улице ни души. Парк-авеню по ночам вымирает. Мертвая улица в мертвом городе. Я пошарил глазами по улице, высматривая такси, но ни одной машины в пределах видимости не оказалось.

— Свернем сюда, — шепнул я. — Быстро!

Я увлек Лидию за угол и мы не чуя под собой ног понеслись по направлению к Лексингтон-авеню. Перед входом в метро мы остановились и обернулись. Как раз в этот миг наши преследователи вынырнули из-за угла.

Я потащил Лидию в метро, но она заупиралась, опасаясь, что мы очутимся в ловушке.

— Это тупик! Нас там поймают! — затараторила она.

— Не поймают, если мы успеем вскочить в поезд, — сказал я. — Если повезет, то мы от них избавимся.

— Харви, по ночам поезда ходят совсем редко.

Мы остановились перед кассой, а станция между тем начала наполняться постепенно нарастающим гулким воем приближающегося поезда. Я победоносно улыбнулся Лидии и протянул кассиру десять долларов.

— Извини, приятель, — буркнул тот, — но я десятки не размениваю. Не больше доллара.

— Черт побери, сделай для нас исключение!

Кассир оцарапал меня неприязненным взглядом.

— В чем дело, чувак? На неприятности нарываешься?

Я поспешно выворотил карманы — ни одной монетки и ни одной банкноты мельче десяти долларов. Лидия полезла в сумочку, бормоча, что мы влипли и что она меня предупреждала. В следующий миг она выгребла из сумочки два дайма и пятицентовик; мне, в свою очередь, удалось обнаружить завалявшиеся в кармане пять центов. Поезд уже подходил к перрону. Я судорожно сгреб всю мелочь и сунул под нос кассиру, но этот мерзавец, успевший стать моим заклятым врагом, не спешил отдавать нам жетоны. Он дважды пересчитал мелочь и внимательно осмотрел мой пятицентовик, словно сомневаясь, пробовать ли его на зуб. Мне пришлось проглотить все жгучие, дьявольские изощренные проклятия, которыми я собрался разразиться в адрес кассира и его родни, поскольку я опасался, что они не ускорят его манипуляции. Лишь, получив жетоны, я изрыгнул в его сторону грязное ругательство, и мы с Лидией очертя голову рванули к турникетам.

Лидия проскочила раньше меня и бешено помчалась к уже закрывающимся дверям поезда. Ей не хватило около дюйма, а когда я ее настиг, поезд уже отходил от платформы.

— Что ж, на сей раз нам, кажется, не повезло, — задыхаясь, проговорил я.

— Харви, я боюсь.

Я не видел смысла признаваться, что у меня тоже душа ушла в пятки Лидия была и без того не слишком высокого мнения о моей персоне. Я предложил ей ступать за мной, хотя даже понятия не имел, куда нужно идти. Тем не менее, поскольку вид у меня был весьма целенаправленный, Лидия послушалась и мы зашагали к концу перрона. Тем временем хвостовые огни поезда скрылись в зияющей пасти туннеля.

Лидия успела только сказать: «Мы все-таки угодили в ловушку, Харви», как на противоположном конце перрона появились наши преследователи. Я схватил Лидию в охапку и опустил на рельсы — впереди маячил темный туннель, а с ним и призрак надежды на спасение.

— Харви! — взвизгнула Лидия.

Я обернулся. Один из наших противников несся к нам, пригнув голову, как носорог. Но мое внимание было приковано ко второму — он стоял, широко расставив ноги, и целился в меня из пистолета, на длинный ствол которого был навинчен глушитель.

— Харви, он в тебя стреляет!

К моему великому счастью, стрелок из него оказался никудышный. Я спрыгнул на рельсы, и в тот же миг на меня брызнул целый фонтан осколков штукатурки, отлетевших от стены в том месте, куда угодила пуля.

— Мазила! — презрительно бросил я, увлекая Лидию за собой в туннель. Тем временем и второй наш преследователь остановился и выхватил из кармана пистолет. Глушителя у него не было и эхо от двух выстрелов гулким эхом прокатилось под сводчатыми потолками станции подземки. Но мы с Лидией уже бежали по туннелю. Я быстро оглянулся и успел заметить, что один из стрелявших уже спрыгнул на рельсы, а второй свесил ноги и собирается присоединиться к нему. Больше я оборачиваться не рискнул. Взявшись с Лидией за руки, мы стремглав неслись во мраке. Несколько секунд спустя я остановился, прижал Лидию к стене и, задыхаясь, прошептал:

— Следи, чтобы не задеть третий рельс! Это очень опасно.

— Какой рельс?

Сзади послышались голоса. Наши преследователи уже были в туннеле.

— Разве у тебя нет пистолета? — спросила Лидия.

— Нам сейчас не до пистолетов. Я чуть поотстану, а ты должна бежать. Только будь внимательна — не прикоснись к третьему рельсу.

— А вдруг пойдет поезд?

— Тогда пережди между двух путей. Ты, что, никогда не ездила в метро?

— Ездила, конечно, но это вовсе не значит, что я умею бегать по путям.

— Не беги, а иди, — напутствовал я. — Здесь темно, хоть глаз выколи. Ты можешь упасть и ушибиться, или даже свалиться на контактный рельс. Поезда подземки ведь, если знаешь, питаются от электричества, а по контактному рельсу идет ток. Если ты к нему притронешься…

— Харви, они уже рядом! — хрипло прошептала Лидия, прижав губы почти вплотную к моему уху. Дыхание у нее было свежее. — Харви, у тебя есть пистолет?

— Нет.

С противоположной стороны туннеля послышался рев встречного поезда. Он быстро приближался по параллельному пути. Так, во всяком случае, я надеялся. Я убедился, что Лидия стоит в безопасности между двух путей, а сам вжался спиной в выемку стальной опоры и привлек Лидию к себе. Теперь стенки могучей конструкции хоть немного, но укрывали нас от погони.

— Тихонько, малышка, — шепнул я.

Поезд, казалось, грохотал уже у меня в ушах.

— Я тебя не слышу! — выкрикнула Лидия, поворачиваясь ко мне. Огни стремительно надвигавшегося поезда выхватили из темноты ее побледневшее личико. Сам не знаю почему, но я вдруг наклонился и порывисто поцеловал ее.

В эту самую секунду из-за опоры выскочил один из вооруженных пистолетом врагов. Узрев нас прямо перед своим носом, он настолько опешил и испугался, что резко отпрянул назад и споткнулся. Дико вскрикнув, он выстрелил вслепую и опрокинулся навзничь прямо под колеса вылетевшей из зияющего жерла туннеля махины.

Нет, мне только показалось, что он упал под колеса. Все произошло так быстро и неожиданно, что мы толком ничего не заметили. Поезд уже пролетал мимо нас, и наш преследователь, потеряв равновесие, стал падать на него, и буквально в следующее мгновение, отброшенный с неимоверной силой, раскроил себе голову о стальную опору.

Не мешкая, я вытянул Лидию из-за укрытия и потащил за собой. Поезд уже выехал на станцию. Я обернулся и увидел, как состав остановился — на небольшом возвышении, как мне показалось. Мы с Лидией устремились вперед, как вспугнутая дичь. А где-то, неподалеку от нас, затаился второй охотник.

Мы шли и шли в кромешной тьме. Я знал, что от конца одной платформы до начала следующей не больше четверти и при нормальном свете преодолеть это расстояние не составило бы ни малейшего труда, но вот во мраке все было не так просто. Осторожно продвигаясь вперед, мы были вынуждены еще раз переждать, пропуская догнавший нас поезд. Я уже видел, как он остановился впереди, совсем недалеко от нас, мерцая хвостовыми огнями.

Я обнял Лидию за талию. С той секунды, как на наших глазах погиб один из людей Сарбайна, она не произнесла ни слова.

Поезд отошел от станции и мы выбрались на почти безлюдную платформу. Почти — потому что на перроне целовалась юная парочка. Парень и девушка ошалело пронаблюдали, как я подсадил Лидию на платформу, а потом подтянулся и выбрался сам. Ни один из них даже не попытался задать нам какой-то вопрос. Ньюйоркцам не привыкать к странностям. Они только молча проводили нас взглядами. Уже, миновав турникет, Лидия обернулась и показала влюбленной парочке язык.

— Не очень-то это учтиво — дразнить приличных людей высунутым языком, — упрекнул я девушку, когда мы выбрались на улицу.

— А уж ты бы вообще помалкивал, — напустилась она на меня. — Тоже мне сыщик — как можно идти на дело без пистолета?

— Ненавижу пистолеты, — с чувством сказал я. — Если честно, то я их просто боюсь.

— Да. И выбрал самое подходящее место, чтобы меня поцеловать! Совсем обалдел! Я бы на твоем месте не учил приличных девушек хорошим манерам.

И вдруг ни с того, ни с сего она разрыдалась.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

— Мне кажется, Харви, — сказала Лидия, еще не успев остыть после своей вспышки, — что каждый из нас должен идти своим путем. Лично против тебя я ничего не имею, но с тех пор, как мы с тобой встретились, все в моей жизни вдруг пошло наперекосяк, да и потом будущего у нас с тобой все равно нет. Ты слишком стар.

— Мне всего-навсего тридцать пять, — напомнил я.

— Да, но ведь мне-то — двадцать три. Это большая разница.

— Ты витаешь в облаках, — сказал я. — Ты уже заранее вычислила, как я отношусь к тебе, и как ты сама относишься или станешь относиться ко мне. На самом деле тебя должно занимать только одно: куда ты денешься, если мы с тобой расстанемся?

— Справлюсь как-нибудь.

— Может быть, нам все-таки будет легче справляться вдвоем. Я предлагаю обсудить этот вопрос за чашечкой кофе.

Выглядели мы оба, сами понимаете, довольно потрепанными и взъерошенными, поэтому, прежде чем двигаться дальше, мы попытались, насколько могли, привести себя в порядок. Затем мы прошагали несколько кварталов по Лексингтон-авеню, свернули на Пятьдесят седьмую улицу и протопали на Шестую авеню. Всю дорогу я озирался в ожидании погони, но второго преследователя и след простыл. Я завел Лидию в ресторанчик, где мы заказали кофе и пончики. Говорить мы поначалу не могли (по дороге мы тоже не перекинулись ни словом), да и аппетита ни у нее, ни у меня не было, поэтому первое время мы просто молча сидели и глазели друг на друга. Затем Лидия признала, что я еще не совсем безнадежно пропащий субъект, а я скромно пожал плечами, давая понять, что возражать не собираюсь. Потом Лидия сказала, что я спас ей жизнь. Поскольку сам я так не считал, я правдиво ответил, что я так не думаю. Если я и вытащил ее из передряги, то лишь потому, что сам в нее и затащил.

— Не знаю я, что мне делать, Харви, — понуро сказала Лидия. — Сам посуди — за что бы я ни бралась, все выходило мне боком.

Я кивнул. Я и сам придерживался того же мнения.

— Мой отец был моей последней опорой в жизни. Кроме него, у меня никого не оставалось. Ты ведь знаешь, Харви, какая участь постигла?

Я снова кивнул.

— Значит, ты понимаешь, насколько я ненавижу Сарбайна?

— Для меня ненависть — такое же неизведанное чувство, как любовь, сказал я. — Так уж я устроен. Можно считать, что это мой врожденный порок.

Вдруг Лидия начала мелко-мелко дрожать. Я предложил ей попить кофе, но она помотала головой.

— Я хочу выпить, Харви.

— Что ж, я не прочь составить тебе компанию. Давай рванем куда-нибудь.

— У меня никак не выходит из головы этот человек в подземке. Что ты собираешься предпринять, Харви? Не следует ли тебе позвонить в полицию и сообщить о случившемся? Или сходить самому?

— Я и сам ломаю голову из-за этого, — сказал я.

— И эта парочка, на глазах у которой мы выбрались из туннеля… Они наверняка нас запомнили и могут обратиться в полицию. Им ведь ничего не стоит нас опознать, да?

— Это как пить дать. Особенно в том случае, если дело попадет в лапы Ротшильда.

— Может быть, тебе стоит позвонить ему?

Я пообещал, что позже непременно позвоню ему, но потом это обещание вылетело у меня из головы. Шаг за шагом, мы все больше и больше сближались с Лидией, и уже очень скоро все остальное перестало нас интересовать.

Все остальное — это кроме нас самих. Мне трудно сказать, влюбились ли мы друг в дружку, да и был ли любой из нас еще способен полюбить. Каждый из нас довольно долгое время провел в своей одиночной келье, и вдруг случилось так, что мы перестали быть одинокими. Поразительно, но сблизило нас трагическое происшествие в туннеле подземки. Мы вдвоем спаслись от неминуемой гибели; мы как будто заново родились и обрели новую жизнь; новизна и свежесть ощущений чувствовались уже во всем.

Мы прошагали всего несколько кварталов по Шестой авеню, двигаясь по направлению к бару отеля «Скелтон», когда Лидия внезапно спросила меня, сколько времени мы провели в подземке.

— Не знаю. Минут десять-пятнадцать.

— Нет, мне кажется — гораздо больше, — сказала Лидия.

— Думаю, что нет…

Тогда она взяла меня за руку, а точнее — просунула свою худенькую ручонку в мою лапу и стиснула пальцы. Пальчики у нее были изящные, но сильные. Да и вся Лидия была такая: с виду маленькая и хрупкая, но взрывная, как туго натянутая пружина; маленький и очаровательный комочек безрассудной отваги.

— Харви, — вдруг спросила она. — Ты — одинок?

— В каком смысле?

— Как и я. Ведь у меня совсем никого нет. Знаешь, когда мой автомобиль ухнул в пруд, мне показалось… Ты знаешь про этот случай?

— Да.

— А ты — настоящий проныра, да? От тебя ничего не скроешь. Верно, Харви?

— Профессия такая.

— Значит, тебе все про меня известно? Про машину, про колледж и про колье?

— Может быть, почти все.

— Ладно. Так вот, когда машина ухнула в пруд, мне показалось, что я потеряла последнее родное существо, которое у меня еще оставалось. И потом, когда я заметала за собой следы, это чувство просто оглушило меня. Не то, чтобы я так любила свою машину, но мне вдруг страшно захотелось забраться в нее и свернуться калачиком — не знаю, может, это сродни тому, как кого-то тянет назад, в материнскую утробу… Что ты об этом думаешь, Харви?

— Не знаю, — честно признался я. — Такие мысли меня никогда не посещали.

— Никогда? неужели у тебя вместо сердца — камень, Харви? Я ведь спросила, одинок ли ты? Знаешь, что я имела в виду? То, что родители мои погибли, и я осталась одна-одинешенька на всем белом свете. Вот и все.

— Мой отец покончил с собой, — сказал я, помолчав. — Ты этого от меня ждала?

— Как ты можешь такое говорить!

— А что мне еще говорить? У меня ведь вместо сердца камень. Посмотри правде в глаза: Сарбайн не убил твоего отца. Как и моего. Но вот нас с тобой он убить собирается — это факт.

Мы уже подошли к отелю. Лидия выдернула ручонку из моей ладони и воскликнула:

— Ну и свинья же ты!

— Ну вот. Минуту назад ты была в меня влюблена, а теперь выясняется, что я свинья.

— С какой стати тебе втемяшилось, что я была в тебя влюблена?

— Что ж, будем считать, что мне показалось. Ладно, это не главное. Сейчас, прежде чем мы зайдем в бар и, возможно, напьемся, мы должны решить, как быть дальше. Я имею в виду предстоящую ночь. У меня есть квартира, но вполне вероятно, что там нас караулит Сарбайн или один из его цепных псов. А где-то переночевать нужно. Я предлагаю взять здесь пару номеров…

— Нет!

— Слушай, не упрямься.

— Я не хочу!

— Пораскинь мозгами, — терпеливо увещевал я. — Я вовсе не собираюсь тебя соблазнять. Я ведь сказал — два номера. Я даже не буду просить, чтобы они примыкали друг к другу.

Лидия посмотрела на меня исподлобья, но не ответила.

— А куда тебе еще деваться?

Она пожала плечами, потом кивнула.

— Хорошо. Возьми два номера. Только тебе ведь придется заплатить вперед?

— Наверное.

— Сейчас я без гроша, но на моем банковском счету лежит вполне достаточная сумма, чтобы не умереть с голоду. Я хочу, чтобы ты это понял.

— Я понял, — согласился я. — Отныне — все расходы пополам. Идет?

— Заметано.

Я прошагал к стойке портье и заказал два номера, пояснив, что Лидия доводится мне сестрой, и поэтому мы хотели бы жить раздельно. Лидия, услышав мои слова, метнула на меня красноречивый взгляд, давая понять, что если она и мечтала о чем-нибудь меньше, чем стать моей возлюбленной, так это о том, чтобы сделаться моей сестрой. К сожалению, наша внешность настолько не внушал портье доверия, что даже на раздельные номера он не клюнул. Изучив мой помятый вид и перепачканную одежду, а также приняв к сведению отсутствие какого бы то ни было багажа, он выразил сомнение, что в отеле остались свободные номера.

— Послушайте, — сказал я. — Сейчас уже слишком поздно, а я слишком устал, чтобы с вами препираться. Вы отлично знаете, что половина номеров в вашем занюханном отеле пустует. Выбирайте: либо я устрою вам крупный скандал, либо нас мирно проводят нас в наши номера?

Портье что-то пробурчал, но уступил. Мальчишка-коридорный проводил нас на пятый этаж, где нам выделили два номера по соседству. Я вручил ему десятку, чтобы он принес сигареты и сдачу, а сам сказал Лидии, что хотел бы принять душ и привести себя в порядок. И посоветовал ей сделать то же самое.

Коридорный вернулся, когда я заканчивал соскребать с себя грязь. Отдав мне сигареты и сдачи, он ехидно проехался по поводу того, что столько грязи не видел во всем Нью-Йорке.

— А вы, юноша — нахал, — сказал я. — Между прочим, перепачкался я, ползая на брюхе по подземке, чтобы спасти даму. Понятно?

Юнец прохрюкал нечто невразумительное, а я дал ему доллар на чай и он убрался восвояси.

Я причесался, выбрался в коридор и постучал в дверь Лидии. То ли смеясь, то ли плача, она сказала, что дверь не заперта. Войдя, я увидел, что Лидия лежит на кровати и хохочет.

— Поделись со мной своей шуткой, — попросил я.

— Ты ее не оценишь, Харви. Ты вообще какой-то несуразный. Взять, например, то, что с нами случилось в метро. Зачем ты вообще туда сунулся? Это же было верхом идиотизма.

— Да, глупо все вышло, — согласился я.

Лидия села, вытерла слезы и поинтересовалась, случалось ли мне вообще когда-либо что-либо находить?

— Что за дурацкий вопрос?

— Я имею в виду бриллиантовое колье — это ведь не первое твое задание, верно? Тебе приходилось уже отыскивать украденные вещи? Хоть раз?

Вместо ответа я спросил:

— Выпить хочешь?

— Да. Есть, между прочим, одно преимущество в том, когда долго проработаешь горничной — ты незаметно для себя становишься покладистой.

— Это ты-то покладистая? Ха!

— Выслушай меня и попытайся понять то, что я хочу до тебя донести. Когда со дня на день варишься в одном котле, слушаешь дурацкие разговоры хозяев, беспрекословно выполняешь самые идиотские указания, а сама разыгрываешь деревенскую дурочку, которая даже пикнуть не смеет, тут уж поневоле приходится забыть про гордость и…

Я схватил Лидию за руку и плюхнулся на кровать рядом с ней.

— Конечно же! — воскликнул я. — Это именно…

— Что — конечно?

— Ты ведь в течение восьми месяцев слушала все, о чем они говорили?

— А что мне оставалось? Я им прислуживала.

— Ты им прислуживала. И внимательно слушала?

— Ну, иногда.

— Теперь я прошу тебя подумать. Ты не слышала, чтобы они хоть раз упомянули фамилию фон Кессельринг?

— А кто это? Какой-то немецкий генерал?

— Я не знаю, кто он такой. Я хочу только знать, слышала ли ты хоть раз это имя?

— Не знаю, — неуверенно протянула Лидия. — Нужно подумать. А вообще это забавно…

— Что?

— Неужели Сарбайны — немцы?

— С чего это ты взяла? — изумленно спросил я. — Или просто так спросила?

— Должно быть, что-то из разговоров навело меня на эту мысль, только я сейчас не помню — что именно.

— Пойдем выпьем, — предложил я. — Беда в том, что сегодня нам с тобой слишком досталось. Опрокинем по рюмочке — и станет легче.

Мы спустились в бар. Лидия заказала сухое мартини, а я предпочел виски со льдом. Не могу сказать, чтобы этот напиток доставил мне удовольствие — я слишком устал, чтобы получить удовольствие от спиртного, но, в соответствии с разработанным планом, виски полагалось меня расслабить. А вот Лидия, похоже, и в самом деле расслабилась. Мартини пришелся ей по вкусу.

— Бедный Харви, — вздохнула она. — И чего ты таким уродился? Эх, до чего вкусный коктейль! Жаль, право, что я не могу в тебя влюбиться.

— И мне жаль.

— А что заставило тебя стать частным сыщиком?

— Я не… Слушай, Лидия, давай не будем цапаться.

— Я вовсе не хотела тебя обидеть, Харви. Мне это и в самом деле интересно. Почему?

— Потому что мне было нужно устроиться на работу.

— И ты ответил на объявление в газете?

— Совершенно верно.

— Закажи мне еще коктейль, Харви.

— Пожалуйста, но только учти: я не люблю пьяных женщин. Не говоря уж о детях.

— По-твоему, я — ребенок, Харви? Остальные, значит, женщины, а я ребенок?

— Угу.

— Мне двадцать три года, Харви, и я давно уже не играю в бирюльки. Поэтому закажи мне мартини и не пререкайся.

Я взял ей второй коктейль. Пригубив мартини, Лидия устремила на меня виноватый взгляд и произнесла:

— Знаешь, Харви, порой ты бываешь довольно мил. И даже мне нравишься. Это правда, что твой отец наложил на себя руки?

— Да.

— Я очень тебе сочувствую. Кстати говоря, ведь это в какой-то мере даже роднит нас с тобой. Интересно, может ли это отразиться на наших детях?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ну, ведь рано или поздно мне же придется выйти замуж, не так ли? Господи, до чего одинокой я себя чувствовала на этом паршивом месте! За восемь месяцев — ни одного свидания! Ни единого!

— А чем ты занималась в свои выходные?

— В кино ходила. Понимаешь, Харви, я больше не хочу оставаться одинокой. Ты способен это понять?

Я кивнул.

— И еще, Харви…

Мне пришлось улыбнуться. Как бы Лидия меня ни злила, когда она улыбалась, мне ничего не оставалось, как улыбнуться в ответ. Мне никогда еще не доводилось видеть такую искреннюю девичью улыбку и, сами понимаете не мог же я сидеть с кислой физиономией, когда мне так улыбались.

— Я рада, что ты улыбаешься, Харви, — продолжила она. — Пусть сейчас у тебя в карманах гуляет ветер, но ведь, найдя колье, ты получишь целых пятьдесят тысяч. Да?

— Если найду.

— Пятьдесят тысяч долларов, Харви. Ты поделишься со мной поровну?

— Нет, это слишком жирно, — покачал головой я. — Тебя немного заносит, детка. Сперва ты крадешь колье, затем позволяешь Сарбайнам его отобрать и при этом еще рассчитываешь на половину вознаграждения…

— И да и нет, — сказал Лидия.

— В каком смысле? Разве ты только что не попросила половину?

— Но ведь это мое колье! — воскликнула Лидия.

— Нет, не твое. И ты прекрасно это знаешь. Оно принадлежит Сарбайну по закону. Может, ты это имела в виду, говоря, что не похищала колье?

— Нет, — сказала Лидия. Она уже прикончила второй коктейль и начала говорить медленнее, с расстановкой. — Нет, Харви, я имела в виду совсем не это.

— Но ты признаешь, что спрятала колье в кусок сала?

— Нет, Харви. Нет. Все гораздо сложнее и запутаннее, чем ты думаешь.

— Понимаю. Допустим, что это так. Тогда скажи мне вот что, Лидия… Только ответь начистоту…

— Почему ты продолжаешь называть меня Лидией?

— Я уже привык к этому имени.

— Но ведь вы познакомились только сегодня. Я имею в виду — сегодня утром. Когда ты успел привыкнуть?

— Послушай, Лидия, я хочу задать тебе очень важный вопрос. Всякий раз, как я пытаюсь тебя спросить, ты меня перебиваешь…

— Даже, если на мне женишься, то будешь звать меня Лидией?

— Что?

— Я по-прежнему останусь для тебя Лидией?

— Это не имеет отношения к делу. Я еще не собираюсь на тебе жениться. Я только пытаюсь задать тебе один-единственный вопрос.

— Так и быть — спрашивай, — великодушно согласилась Лидия. — И не обращай на меня внимания — я чуточку захмелела. А можно мне взять еще мартини?

— Нет.

Она укоризненно покачала головой.

— Я не хочу, чтобы мною командовали — ни ты, ни Сарбайн, ни…

— Ты меня спросила, и я ответил — нет. Теперь выслушай меня внимательно, Лидия. Ты устроилась на работу к Сарбайнам только для того, чтобы украсть колье. Я прав?

Она изучающе посмотрела на меня, потом мило, совсем по-детски, улыбнулась.

— Ты прав, Харви.

— Но ты надеялась сыграть по-хитрому?

— Да, я рассчитывала провести их. Не забывай, Харви — это мое колье. Они обманом выманили его у моего отца. Провернули жульническую махинацию и обрекли человека на смерть…

— Нет, детка, это уже не твое колье. К тому же, я абсолютно убежден, что Сарбайны намеренно подстроили тебе ловушку. Тебе не приходило в голову, что они уже сразу раскусили твою игру и поняли, кто ты такая?

— Нет. Это невозможно. Ты… ты сам ведь в это не веришь, Харви.

— Я привык верить собственным глазам. А тут, по-моему, все слишком очевидно. Выслушай меня, Лидия, и поверь мне — ведь я в этом деле собаку съел. Тебя с твоим очаровательным южным акцентом Сарбайны раскусили сразу. Дальше им оставалось только сочинить сценарий и подготовить мизансцену. Они все расписали, как по нотам: вечеринку, гостей, небрежно брошенное на кровать колье… Все было готово, чтобы подбить тебя на идеальное преступление.

Хорошенький лобик девушки наморщился.

— Ну, ладно, не огорчайся, что сделано — то сделано. Главное, что колье теперь находится в их руках.

— Нет, — пробормотала она сквозь слезы, покатившиеся по щекам. — Нет у них колье.

— Что ты несешь? Успокойся, малышка, и попытайся сосредоточиться. Сейчас я все разложу по полочкам. Ты украла колье. Не возражай, я знаю — ты считала, что он принадлежит тебе по праву, поскольку ты дочь Ричарда Коттера. Поэтому ты имела полное моральное право наняться в услужение к Сарбайнам и, улучив удобный момент, стянуть свое колье. Затем ты спрятала колье в кусок сала, но Сарбайны его нашли. Все.

— Нет.

— Что — нет?

— О, Харви, я уже устала тебе повторять, но ты слишком глуп… Я тебе все время повторяю…

— Что?

— Что я не украла это колье.

— А что тогда ты украла?

— Дешевую никчемную подделку! — выкрикнула Лидия.

— Что? — Я судорожно сглотнул, потряс головой и зажмурился, пытаясь осознать услышанное. Когда я снова открыл глаза и увидел замурзанную мордашку Лидии, все кусочки головоломки наконец сложились в четкую картинку.

— Ты уверена, что это была подделка? — спросил я.

— Еще бы! Не забывай, что колье принадлежало мне.

— И ты не могла ошибиться?

— Нет, это исключено.

— Хорошо, — произнес я. — Я не хотел выводить тебя из себя, Лидия. Просто мне важно было удостовериться. Теперь ответь мне, но только честно и абсолютно объективно…

— Я всегда объективна, — вскинулась Лидия.

— Разумеется. Что ты можешь сказать про эту копию — хорошего она была качества или нет?

— Эта дерьмовая подделка…

— Я же просил, Лидия — объективно.

Она пожала плечами.

— Копия, должно быть, была хорошая. И что из этого? Самая лучшая копия на свете обошлась бы меньше, чем в тысячу долларов… Харви, хмель уже выветрился. Можно мне еще мартини?

— Нет, — отрезал я.

— А, если мы поженимся, я тоже только буду целыми днями слышать «нет, нет и нет»?

— Возможно. Мы еще не женаты.

— Слава Богу!

— Ладно, оставим эту тему. Послушай, Лидия, а когда-нибудь прежде тебе доводилось видеть это колье?

— Еще бы! Я тебе сто раз повторяла — оно принадлежало мне! Оно — мое, ясно? Я его с трех лет помню…

— Ты меня не так поняла. Видела ли ты его хоть раз у Сарбайнов?

Ей пришлось подумать.

— Значит, ты не уверена? — спросил я.

— Это не так просто, Харви. Я видела этот футляр, а как-то раз застала миссис Сарбайн в спальне, когда она примеряла колье… Я прибирала в соседней комнате и сочла само собой разумеющимся, что это то самое колье…

— Вытри глаза, — сказал я, протягивая ей свой носовой платок. — Как считаешь, могли они уже тогда подменить его на копию?

— Харви, я не знаю. Я видела его только мельком.

— Но в воскресенье вечером оно валялось у всех на виду, словно выжидая, пока его похитит такой хитроумный воришка, как ты…

— Харви, может хватит меня попрекать?

— Да, пожалуй. Извини.

Я подозвал официанта и заказал ей еще один коктейль.

— Харви, что с тобой случилось? Я просто глазам своим не верю.

— Будешь знать, что галантные мужчины еще не перевелись, назидательно произнес я. — А теперь ответь мне — зачем ты все-таки стащила это колье, если знала, что перед тобой фальшивка?

— Не знаю, Харви. Даже не знаю, что и ответить. Когда я увидела, как одна из женщин примеряет его, а потом его оставили в спальне, я подумала вот он, тот самый, Богом посланный случай, которого я так долго ждала. Когда же я увидела колье вблизи, то сразу поняла, что это копия, но… почему-то все равно взяла его. Вот такая история.

— И ты засунула его в сало?

— Да. Никто к нему никогда не прикасался. Повариха сказала, что скорее умрет, чем приготовит что-нибудь с салом, а Сарбайны… Зачем им сало?

— Только для того, чтобы найти похищенное колье.

— Дерьмовую подделку.

— Лидия, эта дерьмовая подделка стоит ровно двести пятьдесят тысяч долларов.

— Ничего подобного. Ей красная цена…

— Я знаю. Но для страховой компании и для Сарбайнов она стоит ровно четверть миллиона.

— Но почему?

— Неужели не понимаешь? Да, это копия настоящего колье, но она украдена. Если мы не сумеем доказать, что похищен не оригинал, а подделка, то нам конец. Компании придется выложить деньжата…

— Но я могу доказать, что это подделка! — воскликнула Лидия. — И вам не придется им платить.

— Детка — что ты можешь доказать? Да, ты сказала мне, что это подделка. Но все гости засвидетельствуют, что видели настоящее колье. Так что это исключено. — Я ненадолго призадумался. — Слушай, Лидия, если бы тебе пришлось бежать из своей страны и переселяться в другую, без вещей, совершенно налегке — что бы ты взяла с собой? То есть, если бы у тебя были деньги, во что бы ты их обратила?

— В алмазы?

— Умница! Совершенно верно. В алмазы. И бедняга Дэвид Горман, должно быть, достаточно разбирался в алмазах, чтобы узнать фальшивку. Однако у него хватило глупости или неосторожности выдать себя. Но как? Что он сказал? Подумай, Лидия — что мог сказать Горман в тот памятный вечер?

— Не слишком удобно подслушивать, когда нужно одновременно обслуживать гостей и замышлять кражу, — сказала Лидия. — Трудно это, потому что в один миг ты — несмышленая девчонка, а в следующий уже слышишь, как они шуршат.

— Кто — крысы?

— Нет, денежки. Всякий раз, когда я слышу молебен, я думаю о деньгах. Мой отец из-за них поломал себе всю жизнь, а потом покончил с собой из-за того, что не смог вынести безденежья. Ты сказал, что Сарбайн убил этого старика — тоже из-за денег. И он хотел убить меня и уже поплатился одним из своих людей, которого размазало по стенке в подземке. Да и мы с тобой сидим тут лишь потому, что хотим заполучить эти пятьдесят кусков. Знал бы ты, Харви, как мне все это осточертело. Ой, боюсь, меня сейчас стошнит! Ты не видел, где здесь женский туалет?

— Снаружи. В вестибюле. Я тебя провожу.

— В дамский сортир? — ухмыльнулась она. — Вот смеху-то будет. Нет уж, я сама справлюсь. Подожди здесь, я скоро вернусь. Не отдавай мой коктейль.

Она ушла, а я остался один за столом, обдумывая сложившееся положение и пытаясь прикинуть, как разделить с Лидией вознаграждение, если мне все-таки удастся вернуть пропавшее колье. Я перебирал в уме всевозможные варианты, как вдруг, взглянув на часы, осознал, что прошло уже четверть часа, а Лидия так и не вернулась.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Пока я дожидался счета, нервозность моя с каждой секундой росла, как на дрожжах. Прошло уже двадцать минут. Я вышел в вестибюль, но Лидии там не было. Я позвонил в ее номер; телефон молчал.

У меня бы язык не повернулся назвать «Скелтон» хоть мало-мальски шикарным. Он относился к числу третьеразрядных отелей, которые сводили концы с концами лишь благодаря тому, что резко снизили расценки за проживание и экономили на всем, на чем только можно сэкономить. Вестибюль еще сохранил дух былого лоска — мраморный пол, начищенную до блеска медную фурнитуру, дорогую мебель, — но сейчас, за полночь, в нем не было ни души, если не считать ночного портье, погрузившегося в газету. Когда я обратился к нему с вопросом, он почему-то рассердился. По моим подсчетам, восемь из десяти ночных портье — недоношенные, побитые молью субъекты, которые раздражаются даже от дуновения ветра.

— Я не слежу за дамским туалетом, — буркнул он. — Это не входит ни в мои привычки, ни в круг моих обязанностей.

Дверь в дамский туалет, а по соседству с ней — дверь в мужской, располагались прямо напротив его стойки.

— Как вам это удается? — изумился я.

— Если эта девушка там, — измученным голосом произнес он, — то она выйдет. Все они выходят. Не станет же она там ночевать. Есть там нечего. Спать тоже не на чем.

— Спасибо, вы мне очень помогли. А уборщица там есть?

— Здесь тебе не «Уолдорф-Астория», приятель.

— Я тебе не приятель, сука. Слушай, гаденыш, я человек мирный, но у меня просто руки чешутся схватить тебя за шиворот, обмакнуть в унитаз и вымыть твоей масляной рожей пол в этом сортире. Пожалуй, я так и сделаю.

— Ладно, не нервничай, — поспешно сказал изрядно струхнувший портье, уже без прежнего гонора. — Разве я виноват, что не заметил твою девчонку?

В этот миг раздвинулись двери одного из лифтов и портье воззвал к лифтеру:

— Слушай, Фрэнки, девчонка этого парня час назад зашла в уборную, а он боится, что мы ее прячем.

Лифтер осоловело посмотрел на меня, а потом спросил, как выглядела девчонка.

— Среднего роста, худенькая, каштановые волосы, синие, глубоко посаженные глаза, коротко подстриженные волосы, стройная фигура, довольно светлое платьице — по-моему, хлопчатобумажное…

— Угу, я ее видел.

— Куда она пропала?

— Она зашла в уборную, а потом вышла, но выглядела такой бледной, что я предложил ей выйти подышать свежим воздухом. Она сказал, что да, мол, так и поступит, и вышла на улицу. К ней сразу подскочили двое парней, взяли с двух сторон под локотки и затолкали в машину. И все. Она еще пыталась как-то дергаться. Но я не знаю, были это ее друзья или нет. Это же Нью-Йорк, приятель. Здесь все возможно.

— Разумеется. А ты — достойный гражданин, сукин сын! Бойскаут хренов!

Лифтер насупился и грозно надвинулся на меня. Со мной нетрудно почувствовать себя храбрым. Он потребовал объяснений.

— Или ты считаешь, что я должен был подраться с двумя бандюгами? Чего ради? Чтобы получить медаль «За доблесть» — посмертно?

— Ты — типичный продукт нашего вонючего мира, — горько сказал я. Твой лозунг: «Мое дело — сторона». Так вы все и передохнете в полном одиночестве и никто никому не придет на помощь. И поделом вам!

— Ты перепутал, сегодня не воскресенье, — ухмыльнулся он. — Хочешь читать проповедь — топай в церковь. Там таких святош ждут не дождутся.

Я не стал с ним препираться. Время, как песок, просачивалось сквозь пальцы. Протиснувшись через вращающуюся дверь, я пулей вылетел на улицу. В девяти случаях из десяти перед отелем стоит такси, но сейчас, ясное дело, стоянка пустовала. Я огляделся по сторонам — ни одной машины. Раз за разом светофор на перекрестке переключался на зеленый, выплескивая на Шестую авеню очередную волну автомобилей, но вал за валом накатывал, а все такси будто сквозь землю провалились. Я уже успел мысленно вознести молитву всем христианским, языческим и прочим богам, потом проклял их поочередно, но минуло, должно быть, целых пять минут, прежде чем к отелю подкатил первый таксомотор. Не помня себя, я вскочил на заднее сиденье, а убеленный сединами таксист повернул ко мне безмятежную, испещренную вековыми морщинами физиономию.

— Парк-авеню, шестьсот двадцать шесть! — проорал я. — За рекордное время плачу пятерку.

Сочувственно посмотрев на меня водянистыми глазами, преисполненными вековой мудрости, старик изрек:

— Сынок, жизнь у нас коротка, а вот в могилах своих мы лежим — ох, как долго.

— О Господи, еще один проповедник! Скорей, мистер — мою девушку, может быть, как раз в эту минуту убивают!

— Хорошо, хорошо, — проворчал старик. — Доедем в целости и сохранности. Куда, говорите, ехать-то?

— Парк-авеню, шестьсот двадцать шесть. Между Шестьдесят пятой и Шестьдесят шестой улицами.

— Хорошо. Теперь успокойся, сынок, и наслаждайся поездкой. Помчим, как ветер.

Вопить на него, брызгать слюной, топать ногами и объяснять, почему я так спешу, было бесполезно. Этот человек просто органически не умел куда-либо торопиться. Должно быть, во всем Нью-Йорке не набралось бы и дюжины таких черепах, но мне ничего не оставалось, как запастись терпением, мысленно проклиная чертова ползуна.

Я успел уже умереть сотней мучительных смертей, успел перебрать в голове все мыслимые неприятности, которые могли случиться с Лидией, когда мы наконец доехали. Расплачиваясь со стариком, я выслушал от него напутственную речь о том, что только умеренность и воздержание гарантируют мне долгую и счастливую жизнь.

— Поспешай, не торопясь, а транжирь пожаднее. Вот и весь секрет, сынок.

Я не успел выразить ему свою вечную признательность, так как уже несся к заветному входу. Перед подъездом стояли консьерж и лифтер, погруженные в философский диспут.

— Кто из вас босс? — спросил я.

— Я, — важно кивнул консьерж, плюгавенький коротышка лет шестидесяти пяти.

— Могу я с вами перекинуться парой слов? — спросил я, извлекая из кармана пятерку и показывая ему уголок с цифрой, обозначающей номинал. Прежде чем консьерж успел ответить, я ловко засунул пятерку ему в карман.

— Что ж, интервью ты оплатил, — пожал плечами коротышка, провожая меня в вестибюль.

Я предъявил ему служебное удостоверение и рассказал про Хомера Клаппа, своего закадычного друга, дружбана, как я клялся, до гробовой доски.

— Этим меня не проймешь, — поморщился коротышка. Его звали Майк Гэмси.

— Чем вас пронять, я не знаю, но знаю одно — мне срочно необходим запасной ключ от квартиры Сарбайнов.

— Чего!

— Вы меня слышали.

— Ты чего, опупел, приятель! Проваливай отсюда, пока цел! Исчезни с глаз долой! Сгинь! Или ты хочешь, чтобы я позвал полицию? Какой-то сраный частный сыщик требует от меня запасной ключ! Ну и наглец же ты!

Он зашагал было прочь, но я схватил его за рукав и удержал.

— Стой, Майк! — угрожающе прошипел я. — Я тебе кое-что расскажу. Вид у меня интеллигентный, верно? Скажи — ты когда-нибудь слышал про карате?

— Ты имеешь в виду эти японские тымневрежьки?

— Совершенно верно. Древнейшее японское боевое искусство. Искусство убивать. Смертоноснее пистолета. Служа в армии, я потратил на него одиннадцать лет. Шестнадцать человек умертвил голыми руками. Вот так — я показал, — ребром ладони по шее. Вот сейчас, Майк, я прижал к твоей груди правую руку. Теперь не вздумай шевельнуться. Одно неверное движение — и мой большой палец нажмет на потайной нервный узел. Смерть наступит мгновенно. Не искушай судьбу, Майк. Сейчас ты находишься на волосок от гибели. Знаешь, кстати, почему я убью тебя, не моргнув и глазом?

— Почему? — донесся еле слышный, насмерть перепуганный шепот.

— Потому что два головореза заперли в квартире Сарбайна мою девчонку и собираются отправить ее на тот свет. Так что я не вижу причин, почему ты должен выжить, а она — нет.

— Умоляю, мистер, пощадите…

— Ты видел их?

— Да! — пискнул он.

— Хорошо. Проводи меня к служебному лифту. Только тихо. Я буду тебя обнимать, как родного брата. Помни — одно подозрительное движение, и ты даже не успеешь вскрикнуть «мама!»

Я уже почти и сам уверился в собственном всемогуществе. Самое забавное, что карате я видел только однажды, по телевизору. Ни в армии, ни после нее я никого не убивал, в противном случае, наверное, мучился бы бессонницей до конца своих дней.

Однако консьерж мне поверил. Похоже, сработали мой грозный вид и дар убеждения. Ни слова не говоря, он провел меня через вестибюль, потом по узкому захламленному коридорчику, в служебное помещение, к лифтам.

— Мы поднимемся к Сарбайнам, — сказал я. — Веди себя тихо и не рыпайся. Будешь меня слушаться — я сохраню тебе жизнь. Возможно.

Консьерж запустил лифт и мы стали подниматься. Он проныл, что не хочет неприятностей.

— Я тебя прекрасно понимаю. Это в нашем мире как эпидемия. Никто не хочет неприятностей. Ты все усвоил?

— Я все сделаю, мистер.

— Заруби себе на носу, старый хрен, что тебе уже грозят неприятности. Самые крупные неприятности в твоей поганой жизни. Если, не дай Бог, с девушкой что-то случилось, тебе крышка.

— Но откуда я мог знать…

— Заткнись! — бешено шепнул я. Мы уже поднялись. — Теперь тихо открывай дверь. Вот так. А сейчас — отпирай квартиру… Тихонько…

Майк погромыхал увесистой связкой, отбирая нужный ключ. Мы находились на крохотной служебной площадке, на которую выходил запасной лифт, а вверх и вниз тянулись ступеньки пожарной лестницы. Дверь, которую отомкнул консьерж, вела в кладовую Сарбайнов, и я даже не представлял, что буду делать, когда окажусь там. Впрочем, времени на размышление у меня уже не осталось.

— Подожди здесь, — шепнул я Майку. А что, скажите, мне еще оставалось делать? Не оглушать же его. У меня не было никакого желания начинать избивать стариков, даже если бы я и умел это делать. Вместо этого я на цыпочках прокрался в кладовую и прикрыл за собой дверь. Потом прислушался. В коридоре и в холле горел свет, а из гостиной доносились голоса.

Сарбайн: «Все из-за того, что ты безмозглый дуралей! Ты все испортил!»

Незнакомый Безмозглый дуралей: «Нам пришлось спуститься за ними в подземку. Он сам попался в ловушку, а мы просто…»

Сарбайн: «В ловушку! Кто из вас оказался в ловушке? Оскар погиб, а этот вонючий страховой агентишка — до сих пор жив!»

Незнакомый голос заныл и захныкал, а Сарбайн вдруг заорал:

— Ты — паршивый осел, вот кто! Отвечай — почему ты приволок сюда девчонку, а не частного сыщика? Что мы, сутенеры, что ли? Или ты решил открыть свой публичный дом? И для начала выбрал эту тощую безгрудую девку, которую и ущипнуть-то не за что! Кому она нужна? Мне такую и даром не надо. Куда проще было бы свернуть ей шею и вышвырнуть на свалку. Но, какого хрена ты ее сюда приволок? А?

— Мы думали…

— Вы не думали — кретины не умеют думать. Ты бы сдох на месте от перенапряжения. Но, если бы вдруг подумал, то понял бы своей дурьей башкой, что парень для нас теперь куда важнее, чем девка. Убил бы этого страхового гаденыша, собственными руками бы задушил, как шелудивого пса…

Я потихонечку выбрался из кладовой и поэтому пропустил мимо ушей самые сочные описания своей персоны. Нажав плечом на дверь в комнату Лидии, я осторожно приоткрыл ее и ужом проскользнул внутрь. На столе в изголовье кровати стояла зажженная настольная лампа. На кровати, связанная по рукам и ногам, с заклеенным лейкопластырем ртом лежала Лидия.

Я одним рывком сорвал пластырь и примерно с минуту провозился, развязывая бельевую веревку, которая спутывала руки и ноги девушки. Лидия присела с некоторым трудом; платье ее было разорвано, а на руке багровела длинная царапина; в остальном, похоже, девушка была в полном порядке, если не считать не слишком ласковых слов, которыми она сыпала по адресу Сарбайна.

— Вот подонок! Ну, погоди у меня…

Я жестом остановил ее и даже нашел в себе мужество улыбнуться, представив, как бы она отреагировала, услышав, какими нелестными эпитетами, в свою очередь, только что наградил ее Сарбайн. Впрочем, я ни на секунду не забывал, где мы находимся, и что нам надо срочно уносить ноги. О чем я ей незамедлительно и поведал.

— Только не в этом платье, — отрезала Лидия.

— Что?

— Я прекрасно понимаю, Харви, что ты в очередной раз спас мне жизнь, но в таком платье я — ни шагу.

— Клянусь, Лидия, — прошипел я. — Если ты сию секунду не пойдешь со мной, то я тебя задушу собственными руками.

Похоже, увидев выражение моего лица, Лидия мне поверила. Во всяком случае, беспрекословно выскользнула в коридор, даже не попытавшись прихватить пальто или свитер. Из гостиной доносился голос Сарбайна:

— Убить ее? Что это нам даст? Главное — этот парень. Схватите его, и тогда уже решим, что с ними делать. Они нужны мне оба. Поняли?

В этот миг пустоголовая и тощая безгрудая девка по имени Лидия, которую и ущипнуть то не за что, вдруг решила показать мне язык и дернуть меня за нос. Я схватил ее за руку, протащил через кладовую, выволок на лестничную клетку, но в следующее мгновение все испортил, хлопнув дверью. Лифта уже и след простыл. Плюгавый Майк, до смерти запуганный убийцей-каратистом, все-таки решил смыться, и, должно быть, как раз сейчас названивал Сарбайну.

Не выпуская руки Лидии, я припустил вниз по ступенькам, перепрыгивая сразу через две, а то и через три.

— Харви, что ты делаешь? — крикнула Лидия, которая, споткнувшись, едва не сломала себе шею.

— Устанавливаю рекорд профессиональной трусости, — ответил я. — А ты постарайся от меня не отстать. Хотя бы потому, что я люблю тебя.

Я по-прежнему волочил ее вниз по ступенькам, но уже чуть осторожнее.

— Харви, пожалуйста…

— Господи, глупая девчонка, я же и вправду насмерть напуган. Неужели ты еще не поняла, как мы влипли?

— Если я глупая, то почему ты меня любишь?

— Помолчи, пожалуйста.

Мы преодолели, должно быть, этажа четыре, когда наверху хлопнула дверь. В следующий миг мимо нас прогромыхал лифт, который вызвали наверх.

— Осталось восемь этажей! — выкрикнул я.

— Харви, а ты, кажется, не столь уж умен, — задыхаясь, проговорила Лидия. — Будь у тебя голова на плечах, ты бежал бы вверх, а не вниз.

Лифт уже спускался. Он остановился как раз на нашем этаже, но мы успели проскочить прямо перед открывающимися дверями. К тому времени, как они совсем открылись, мы уже были на следующем этаже. Кто нас охранял, я даже не представляю. Мы были измучены, Лидия еще не оправилась от трех коктейлей, но мы каким-то чудом скатились на первый этаж, ни разу не оступившись, не упав и не пересчитав носом ступеньки, хотя это должно было неминуемо случиться. По дороге я думал лишь о том, что должен овладеть карате, а затем вернуться и переломать все кости одному консьержу.

Со спустившимся вслед за нами лифтом мы разминулись буквально на какой-то волосок. Едва мы выскочили в вестибюль из служебного хода, как двери лифта распахнулись и из него высыпали Сарбайн, его головорез и тщедушный консьерж. Не чуя под собой ног, мы с Лидией рванули к дверям, в которых чуть не столкнулись с двумя пожилыми парами, только что приехавшими на такси. Не успев ни поблагодарить, ни благословить их, я выволок Лидию на улицу и едва не оглушил диким воплем уже трогающегося с места таксиста.

Такси остановилось. Я распахнул дверцу, затолкал внутрь Лидию, сам козлом скакнул следом и захлопнул дверцу.

— Куда прикажете? — невозмутимо спросил таксист.

— Вперед! — выкрикнул я. — И — побыстрее.

Машина заурчала, рванулась вперед и как раз в эту секунду на улицу выскочили Сарбайн со своим сподручным. Обернувшись, Лидия задумчиво произнесла:

— Дядя Марк со своим преданным помощником, Кровавым Сэмом. Телами мы врозь, но душой вместе. Посмотри, Харви, у меня не осталось красного пятна от пластыря?

Я свирепо мотнул головой.

— Слушай, приятель, ты не забудешь сказать, куда мы едем? поинтересовался таксист.

По сравнению со мной, все еще дрожавшим, как осиновый лист, и мокрым, как мышь, Лидия казалась совершенно спокойной. Что ж, как-никак, мне уже было тридцать пять, и я только что кубарем свалился с двенадцатого этажа. Все мои попытки объяснить водителю, чего именно я от него хочу, воспринимались, должно быть, как мычание подвыпившей коровы. Тем более, что я отвернулся от него в другую сторону, высматривая Сарбайна. Нас задержал красный сигнал светофора, но Сарбайн со своим прихвостнем так и стояли в прежней позе, провожая нас взглядами и даже не пытаясь прыгнуть в машину и пуститься в погоню.

Наконец, я исхитрился и объяснил водителю, что мы хотим попасть в Центральный парк, но сначала пару раз прокатиться вокруг. В ответ на мою просьбу таксист обернулся и смерил меня подозрительным взглядом, после чего, убедившись, что я не сбежал из сумасшедшего дома (так, во всяком случае, я себе польстил), последовал в нужном направлении.

Тем временем Лидия безуспешно пыталась заколоть зияющую в платье прореху булавкой.

— Помоги же мне, Харви, — попросила она.

Я попытался, но руки мои так дрожали, что Лидия покачала головой и улыбнулась.

— Бедный Харви, — сказала она. — Ты ведь и в самом деле трусишка. У тебя хоть деньги-то есть, чтобы за такси расплатиться? Я оставила там свои пальто и сумочку… Постой-ка, а, может, я забыла сумочку на столе в баре?

У меня нашлось одиннадцать долларов.

— Я бы не назвал свое поведение трусостью, — с достоинством произнес я, чуть-чуть отдышавшись. — Просто у меня есть нормально развитое чувство самосохранения.

— Бедный Харви, — снова вздохнула Лидия. — А ведь ты и вправду в очередной раз спас мне жизнь.

— Во второй. И перестань называть меня бедным Харви! Что, вообще, ты себе позволяешь? Позволяешь каким-то подонкам силой засунуть тебя в такси. Ты хоть визжать-то пыталась? Лягаться? Кусаться?

— А тебе приходилось кусаться, Харви?

— Вообще-то, по натуре я достаточно кусачий, — криво усмехнулся я. Но речь сейчас о тебе.

— Я не хочу с тобой ссориться, — миролюбиво сказала Лидия. — Честное слово. Скажи мне по правде — ты хоть раз дрался с кем-нибудь? Врезал кому-нибудь по морде?

— Чем? Я вешу всего сто сорок два фунта.

— Ну и что?

— Как бы то ни было, мы с тобой спаслись.

— Да, ты прав. Чего-то я устала, Харви. Мы вернемся в этот отель?

— Нет.

— Куда же нам деться?

— Не знаю.

— Ладно, что-нибудь придумаем. Ведь не может это продолжаться до бесконечности?

— Что именно?

— Езда на машине. Сколько можно колесить на такси? Слушай, Харви, сколько мы уже с тобой знакомы?

Я призадумался, потом сказал, что около четырнадцати часов плюс-минус полчаса.

— Четырнадцать часов?

— Да, примерно.

— Ты хочешь сказать, что прежде я тебя не знала? И никогда даже в глаза не видела? Неужели это правда?

— Да, Лидия.

Она закрыла глаза, а такси тем временем свернуло к Центральному парку и водитель спросил:

— Слушай, приятель, ты уверен, что хочешь покататься вокруг парка?

— У меня в кармане есть одиннадцать долларов. Этого вполне хватит, чтобы немного прокатиться. У нас выдался тяжелый день и мы устали, как собаки, так что не рыпайся, а покатай нас.

— Не обижайся, приятель, просто уже два часа ночи, а в такси люди ездят, а не развлекаются.

— Займись-ка лучше своим делом, приятель! — рявкнул я. — И отвяжись от нас!

Таксист обиженно хрюкнул и засвистел себе под нос. Лидия мечтательно прошептала:

— Ты так славно разговариваешь, Харви. Круто, как в гангстерских романах. Неужели это правда, что мы только-только познакомились? Может, ты ошибся, и обсчитался на пару дней?

— Нет, это исключено.

— Мы ведь с тобой, по большому счету, не ссоримся, да? Я хочу сказать — мы можем ужиться. Просто я не люблю недомолвки и всегда называю вещи своими именами, а тебя это раздражает, да?

— Нет. Никогда.

— О чем мы говорили, Харви?

Ее голова обмякла на моем плече и в следующую секунду Лидия уснула.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

В районе Сороковых улиц расположен круглосуточный пункт проката автомобилей Херца. Я попросил таксиста высадить нас там. Он выглядел разочарованным — ему так и не удалось объехать вокруг Центрального парка, наблюдая за любовными утехами на заднем сиденье. А все из-за того, что моя подружка в порванном платье и с расцарапанной рукой все это время проспала на моем плече. Я с трудом растолкал ее, когда мы остановились напротив конторы Херца.

— Я спать хочу, Харви, — проскулила Лидия. — Почему ты не даешь мне поспать?

— Пожалуйста, зайка, спи, но только не в такси. — Я завел ее в контору и усадил на стул. — Если хочешь, можешь пока поспать здесь, но только в том случае, если на тебя опять набросятся эти перезрелые орангутаны — ори во все горло.

— Спасибо, Харви, — еле слышно прошелестела Лидия, и мгновенно отрубилась.

Я уговорил сидевшую за столом девушку разменять мне два доллара, а потом уединился в телефонной будке и позвонил своей тетке, Эвелине Боудин, одинокой вдовушке, проживающей в Нью-Хоупе, штат Пенсильвания. Поступок, конечно, жестокий — не всякий обрадуется, когда его будят в два часа ночи, — но мной руководило отчаяние, да и перетрусил я, откровенно говоря, изрядно.

Она ответила со второго звонка, сухим, чуть дребезжащим голосом человека, бесцеремонно выдернутого из самого сладкого сна. Когда я представился, тетка вздохнула:

— Господи, Харви, который час?

— Около двух, тетушка. Поверьте, мне очень стыдно вас будить, но у меня жуткие неприятности. Я попал в беду.

— Говори громче, Харви, — попросила тетя Эвелина. — Я еще не совсем проснулась. О какой беде ты говоришь?

— Я сказал, что попал в беду.

— А, ну разумеется. Чего от тебя еще ждать. Надеюсь, ты разбудил меня не для того, чтобы сказать об этом?

— Тетушка, я прошу вас, выслушайте меня внимательно.

— Я слушаю, Харви.

— Тут со мной одна девушка…

— Ну, ясное дело. Это та самая, которую ты собираешься привезти ко мне на ужин? Тогда почему ты не можешь потерпеть до утра?

— Если так будет продолжаться, то я еще не уверен, останусь ли к утру в живых. Послушайте, тетя. Я хочу приехать к вам прямо сейчас. Немедленно. Я звоню из Нью-Йорка и хочу сейчас сесть в машину и приехать к вам. Вместе с девушкой. Вы меня слышите?

— Как? Посреди ночи?

— Тетя Эвелина, я обещаю, что потом все объясню. Мне нужно только где-то затаиться на эту ночь. Оставьте дверь незапертой, а мы потихонечку войдем…

— Харви, вы с этой девушкой… То есть, ты хочешь, чтобы вы…

— Нет, тетушка, мы с ней не спим. Она еще просто ребенок, который оказался в беде.

— В какой беде?

— Не в той, о какой вы думаете, — заверил я. — Просто за ней гонятся люди, которые угрожают ее убить.

— Что за чушь, Харви? В жизни не слышала подобной ерунды.

— Тетушка, — взмолился я. — Я вам все завтра объясню.

— Завтра уже настало.

— Значит — сегодня. Вы сможете отпереть дверь? Можно, я положу ее в комнате Хиллери, а сам переночую в гостевой спальне?

— Конечно можно, Харви, хотя приличные люди не договариваются о ночлеге в такой поздний час. Я оставлю дверь открытой и постелю вам. Надеюсь, вы останетесь на ужин? Я уже все приготовила.

— Непременно.

— Она… хорошая девушка?

— Ничего. Худовата, разве что.

— Я не это имела в виду. Она из приличной семьи?

— Сами увидите. Только, пожалуйста, не будите нас. Мы уже просто с ног валимся.

— Хорошо, Харви. Только впредь постарайся, пожалуйста, звонить в нормальные часы.

Что ж, теперь, по крайней мере, я нашел место, где Лидия окажется в безопасности. Хоть на время обретет нормальный дом и будет окружена нормальными людьми. Взамен я постараюсь звонить тете Эвелине в нормальные часы.

Десять минут спустя я уже получил напрокат машину, воспользовавшись своей кредитной карточкой. Самым сложным оказалось растолкать Лидию. Она, казалось, впала в летаргический сон. Лишь на мгновение открыла глаза и пробубнила:

— Езжай без меня, Харви. А я тут чуть-чуть посплю.

— Без тебя я не сдвинусь с места.

— Ты хочешь, чтобы я завизжала?

— Визжи, вопи, ори, но ты едешь со мной.

— Куда, Харви?

— В Пенсильванию, к моей тете Эвелине.

— А-аа.

Лидия уже спала беспробудным сном. Наконец, я не выдержал и, сграбастав ее в охапку, отнес к машине и вывалил на заднее сиденье. Менеджер и дежурный поинтересовались, все ли с девушкой в порядке.

— В умственном плане — нет. А в физическом — она просто слишком устала.

— Иди к черту, — прошептала Лидия.

Я уселся за руль и мы покатили. Улицы уже совсем опустели и к туннелю Линкольна мы проехали через вымерший город. Когда туннель остался позади, я впервые за последнее время успокоился. Как ни крути, но хотя бы ближайшие несколько часов мы с Лидией проведем в безопасности. Вы, конечно, скажете, что у страха глаза велики — в огромном Нью-Йорке ничего не стоит потеряться, а Америка еще больше, — но это значит, что за вами никогда не гнались. Человек — по природе сам охотник, он привык гоняться за дичью, и немудрено поэтому, что, оказываясь в непривычной роли жертвы, он полностью утрачивает самообладание.

Ночное шоссе казалось совсем пустынным. Низкие холмы были залиты серебристым лунным светом. За серо-стальной полоской реки Делавэр возвышалась кряжистая горная гряда. Еще четыре мили, и наша машина выкатила на подъездную аллею, ведущую к дому тети Эвелины. Тетушка предусмотрительно спустила собак, которые молча, не лая, подбежали ко мне и, узнав, дружно завиляли хвостами и облизали. Два глупых и добрейших сеттера, у которых, правда, хватило бы здравого смысла, чтобы облаять незнакомца.

Свернувшаяся на сиденье калачиком Лидия долго отбрыкивалась, требуя, чтобы ее оставили в покое, но я не уступал.

— Футах в двадцати от нас, — тихо, но твердо сказал я, — находится огромный каменный особняк, битком набитый мягкими кроватями и теплыми одеялами. Насколько я знаю, убийцы обходят этот дом стороной.

— Мне наплевать, — проныла Лидия. — Пусть убивают.

— Нет, убить тебя я никому не позволю. Я уложу тебя в постель. Только дойти до нее ты должна сама — я слишком устал, чтобы таскать тебя на руках.

Это она поняла. Лидия, пошатываясь, выбралась на свежий воздух, и тут же начала причитать, как она устала, замерзла и хочет спать. Я снял пиджак, набросил ей на плечи и проводил Лидию в дом. Дверь была не заперта и мы тихонько вошли в прихожую, в которой горел заботливо оставленный тетей Эвелиной свет. К дверной ручке гостевой спальни была пришпилена записка.

Мы прочитали, где лежат запасные одеяла и пижама, а Лидию тетка проинструктировала, что, в случае надобности, та может воспользоваться ночными рубашками Хиллери.

— Кто это — Хиллери? — спросила Лидия.

Я пояснил, что речь идет об умершей дочери тетки Эвелины. Лидия выслушала меня вполуха — она засыпала на ходу. Я отвел ее в спальню Хиллери, уложил на кровать, снял с нее туфли и укрыл девушку одеялом.

В гостевой спальне я разделся, облачился в пижаму, закурил сигарету и присел подумать. Ужасно нелепая смерть. Мне пришла на ум моя покойная матушка, погибшая в автомобильной катастрофе вместе с моим братом и кузиной — Хиллери. Вскоре после случившегося мой отец, так и не найдя в себе сил пережить эту трагедию, пустил себе пулю в висок. Да, каким-то непостижимо-трагическим образом его смерть породнила меня с Лидией. Правда, в какой степени — я не знал. Как не знал и того, хочу ли и в самом деле жениться на худенькой, едва оперившейся девочке, которую знал менее двадцати четырех часов.

Внезапно на меня нахлынула дикая усталость. Загасив сигарету, я выключил свет и мгновенно уснул.

* * *

Проснулся я, когда из открытого окна прямо в глаза мне брызнуло яркое полуденное солнце.

Я приоткрыл глаза и тут же зажмурился. На секунду я провалился в небытие, словно был за тысячу миль и за тысячу лет от Сарбайна, его убийц и грозящей нам опасности. Затем, кинув взгляд за окно, я увидел молодое деревце с первыми распускающимися почками, а за ним — поля, обсаженные кустами, и, в отдалении — лес. На вершине далекого холма высился еще один каменный особняк, напоминавший дом моей тетушки.

Я кинул взгляд на часы и обомлел — половина первого.

Я принял ванну и побрился. В гостевой спальне у тети Эвелины всегда была припасена бритва со свежим лезвием. Судя по всему, тетя заходила, пока я спал. Во всяком случае, на месте моего перепачканного серого костюма висели коричневые брюки, чистая белая рубашка и зеленый вельветовый пиджак. Хотя со дня смерти моего дяди прошло уже больше пяти лет, тетушка сохранила всю его одежду. И брюки и рубашка пришлись мне как раз впору. Я прошлепал через холл в комнату Хиллери, но Лидии в ней уже не было, а постель кто-то прибрал.

Внизу, в залитой веселыми солнечными лучами гостиной, миссис Сокол, горничная моей тети, сказала, что тетушка поехала в Нью-Хоуп, а симпатичная девушка гуляет в саду. И еще добавила, что ждала, пока я проснусь, чтобы накормить нас завтраком.

— Очень милая девушка, — с улыбкой сказала она.

Внезапно я почувствовал, что голоден, как волк, и сказал миссис Сокол, что поищу Лидию, а она может пока пожарить яичницу или сварганить что-нибудь по своему усмотрению.

— Яичницу с беконом, Харви?

— С чем угодно — я все уплету.

За садом позади особняка, где резко обрывался зеленый косогор, раскинулось небольшое озерко, на берегу которого я увидел Лидию. Сидя на корточках, она наблюдала, как белая гусыня учит технике плавания и ныряния свой пушистый молодняк. В серой юбке, белоснежном свитере и белых кроссовках, которые без сомнения дала ей тетушка Эвелина, Лидия выглядела лет на пять моложе своих двадцати трех. Отдохнувшая, со свеженькой мордашкой и темными волосами, развевающимися на ветру, она напоминала мне сказочную нимфу. Она не услышала, как я подкрался, и лишь в последнюю секунду подскочила, как ужаленная, и обернулась. В следующий миг она радостно улыбнулась и обняла меня, но почти сразу разжала руки и попятилась.

— Я все время забываю, что не нравлюсь тебе, и что мы еще почти не знакомы, — сказала она.

— Да, это верно, — вздохнул я. — Ты ведь совсем еще ребенок и не должна сближаться с такими пожилыми и прожженными мужчинами.

— Беда в том, Харви, — сказала Лидия, — что ты ведь вовсе не шутишь. Ты — жуткий зануда. Как спал-то хоть? Выспался?

— Спал, как бревно, — усмехнулся я, взял ее за руку и повел к дому. Пойдем, я умираю от голода…

— Я познакомилась с твоей тетей, когда она уезжала. Она — самая милая женщина, которую я когда-либо видела. И такая обаятельная!

— Она была звездой немого кинематографа.

— Врешь!

— Ей-богу. В допотопные времена. Ты, должно быть, даже не представляешь, как можно дожить до таких лет?

— У тебя, по-моему, никак не идет из головы, что я моложе тебя на двенадцать лет, — укоризненно произнесла Лидия.

— Не могу сказать, что ты совсем не права, — кивнул я.

* * *

Позавтракали мы в столовой. На завтрак миссис Сокол подала яичницу с колбасой и беконом, свежие булочки и апельсиновый сок. Я заглотал яичницу из трех яиц и четыре здоровенных ломтя бекона. Лидия съела яичницу, шесть ломтей бекона, два куска колбасы и четыре булочки. Мне хватило одной булочки.

— Я вовсе не всегда столько ем, — извиняющимся тоном пояснила Лидия.

— Я знаю. Тебе сала не хватает.

— Какого сала?

— Масла девушки из Техаса.

— Харви, да я на сало смотреть не могу. В жизни его в рот не брала. Вообще ты ведешь себя со мной удивительно негостеприимно. Даже враждебно.

— Не делай из мухи слона.

— Лучше передай мне мармелад, — попросила она. — Ты же сам видишь, какая я худенькая. Ношу платья для подростков и у меня даже намека нет на этот подозрительный горб, который выпирает у тебя из-за пояса.

В эту минуту зашла миссис Сокол и поведала Лидии, что я всегда отличался завидным аппетитом.

— Кормить Харви — одно удовольствие, — пояснила она. — Он не любит, чтобы пропадали продукты. Что ему ни положишь, он вернет тарелку зеркально чистой.

— Ах, как замечательно! — Лидия восторженно захлопала в ладоши. Какой молодец Харви!

— Видите, как он вылизал свою тарелку? — улыбаясь, кивнула миссис Сокол.

— О, да, я вижу. Наш Харви — просто чудо.

Я извинился и вышел из-за стола. Лидия догнала меня уже на улице, когда я подходил к скотному двору.

— Извини, Харви, — запыхавшись, проговорила она.

Я покачал головой.

— Не могу понять, Лидия, то ли ты надо мной смеешься, то ли так странно кокетничаешь. В любом случае, ты избрала не лучший способ завоевать сердце мужчины.

— Может быть, Харви, я вовсе не пытаюсь завоевать твое сердце.

— Вот — опять. Я не знаю, как мне с тобой держаться, Лидия. Не пойму я тебя.

— Господи, ну почему же ты такой зануда! — в сердцах вскричала Лидия. — Неужели ты не способен протянуть другому руку?

— А вдруг ее оттяпают?

— Ну, конечно! Больно нужно. Ладно, Харви, мы больше не будем обсуждать эту тему. У меня нет ни дома, ни работы, ни друзей, ни будущего зато целая банда придурков строит планы, как бы меня прикончить. А Харви Крим отказывается протянуть мне руку помощи. Ну и пожалуйста. Покажи мне скотный двор.

— Чего там смотреть — обычный хлев.

— Перестань дуться, Харви, и покажи мне его. Это вовсе не обычный хлев, а очень даже интересный.

Я послушно провел ее в очень необычный хлев. Это было совершенно древнее строение, лет, этак, под сто. Я показал Лидии призовую свиноматку тетки Эвелины, очень беременную суку сеттера, пару гнедых лошадей…

— Ты ездишь верхом, Харви?

— Нет, больше не езжу. Когда-то тетя Эвелина любила скакать на лошадях, но потом, после смерти мужа, перестала. Хотя конюшню сохранила. Из сентиментальных соображений, должно быть.

— Но как ты можешь удержаться, чтобы не покататься на таких красавчиках?

— Могу вот. Я много ездил когда-то со своим отцом. А теперь как-то поднадоело.

— А со мной поездил бы?

— Не знаю. Может быть.

Затем я показал ей старинную повозку, косилку, а также собачью упряжь — когда я был маленьким, для меня запрягали нашего волкодава. Слово за слово, Лидия вконец оттаяла, и потом, когда мы покидали скотный двор, уже повисла у меня на руке, рассуждая, насколько замечательно было бы иметь такой загородной дом, чтобы растить своих детишек.

— Ты не согласен, Харви?

Я сказал, что не знаю, но думаю, что детишек лучше растить в городе.

— Что за ерунда, Харви? Ой, вот и твоя славная тетушка вернулась!

По аллее величаво катил джип. В гараже у тети Эвелины стоял хороший современный автомобиль, но она предпочитала разъезжать на этом пугале с открытым верхом. При одном только взгляде на нее, гордо восседающую за рулем уродца полувоенного образца, меня кидало в дрожь, но тетю Эвелину подобные пустяки никогда не волновали. Остановив джип, она лихо выпрыгнула из него, обняла меня, чмокнула в щеку и громко заявила, что Лидия прелесть, и на сей раз я уже не должен упустить своего счастья, непременно женившись на ней. Не самые мудрые слова, подумал я, поскольку Лидия стояла в двух шагах от нас, жадно ловя каждое слово.

— Что ж, вам виднее, — кротко произнес я.

— Помоги мне с этими пакетами, Харви, — попросила тетя Эвелина. — И не бурчи себе под нос. Знаешь ведь, что я этого не выношу. Именно четкая вразумительная речь и отличает человека от животных.

— Бедный Харви, он вечно так расстраивается, когда речь заходит о женитьбе, — сказала Лидия. — Мне кажется — это его больное место.

— Слушай, помолчи в тряпочку, — рявкнул я.

— Как ты смеешь так разговаривать с юной дамой? — воскликнула тетя Эвелина.

— Он всегда так со мной обращается, — вероломно пожаловалась Лидия. Я ведь ему только добра желаю, а он только и думает, что об этом дурацком колье. Как будто оно и впрямь принесет ему богатство…

— Ну хорошо, — вздохнул я. — Вы победили. Могу я теперь занести эти вещи внутрь?

— Сначала извинись, — потребовала тетя Эвелина.

— Я ошень звиняйсь, — расшаркался я.

Мы занесли в дом пакеты и свертки, а тетя предложила угостить нас коктейлем.

— Немного водки с томатным соком тебе не повредит, Харви, предложила она. — И можешь тогда рассказать мне о тех неприятностях, которые ты в очередной раз имел глупость навлечь на свою голову. Только сначала я должна обсудить все приготовления с миссис Сокол, ведь сегодня вечером у меня ужинают четверо гостей. Для меня это большое событие. А ты можешь пока показать Лидии наш дом. Это очень интересный дом, моя дорогая, — обратилась она к Лидии. — В округе Бакс таких довольно много. Разные его части отстраивались в разное время, поэтому в нем полным-полно занятных пыльных уголков, флигелей, пристроек и винтовых лестниц. Некоторым постройкам уже около двухсот лет.

Я послушно повел Лидию на экскурсию. Я показал ей спальни и комнаты для гостей, большую игровую комнату Хиллери и меньшую детскую, некогда предназначавшуюся моему младшему брату — тому самому, который погиб в автокатастрофе. Ничего в ней не изменилось. Игрушки и пластмассовые модели кораблей, которые он с таким восторгом собирал, оставались на прежних местах.

— Шесть лет прошло, но здесь все так же, как и тогда.

— Почему?

— Наверное, потому что она хочет все помнить, — предположил я. Кстати, я не ослышался — она сказала, что к ужину ждет четверых?

— По-моему, да.

— Кто это, хотел бы я знать.

— Спроси у нее.

Тетушка занималась тем, что смешивала свои «дококтейльные аперитивы», как она сама их называла. Довольно простые — водка с томатным соком в равных пропорциях, — но они так замечательно утоляли жажду, что гости обычно поглощали их по несколько штук кряду. Впрочем, на сей раз я поинтересовался, нельзя ли мне получить взамен пиво. Тетя Эвелина с некоторым, как мне показалось, неудовольствием согласилась, но потребовала, чтобы за пивом я отправился на кухню сам.

Когда я вернулся в гостиную, она объясняла Лидии, что никогда не могла взять в толк, с какой стати я вдруг решил стать частным сыщиком в страховой компании. Более нелепого поступка нельзя было, на ее взгляд, и представить. Мои мысли тем временем витали в облаках. Из оцепенения меня вывел голос тетки:

— Что за ерунду ты мне наговорил по поводу того, что вам грозит смертельная опасность?

— Неужели я именно так и сказал?

— Разумеется, Харви, не могла же я ослышаться. В следующий раз…

Я перебил ее, все еще поглощенный своими мыслями:

— Тетя Эвелина, вам никогда не приходилось слышать фамилию фон Кессельринг?

— Харви, ты совсем распустился. Позабыл даже те немногие приличия, которыми владел. Почему ты это спросил?

— Про фон Кессельринга?

— Да.

— А что, эта фамилия вам о чем-нибудь говорит?

— Да, если речь идет о том самом фон Кессельринге. Он когда-то был довольно известным германским актером, но затем примкнул к Гитлеру и дослужился до какого-то высокого чина в СС. После войны бежал и объявился уже здесь, в Америке. Меня как-то расспрашивали про него агенты ФБР — они интервьюировали всех крупных актеров. Дело в том, что он организовал довольно темный бизнес. Он знал многих бывших нацистов, которые осели здесь, а также довольно много эмигрантов, которые прибыли сюда нелегально. Он их шантажировал и за счет этого жил.

— Его, конечно, разыскали?

— Нет. Как ни странно, это не удалось. Предполагалось, что он как-то связан с театром, но нет — он как в воду канул. А в чем дело, Харви?

— Так, глупые мыслишки. Выкиньте это из головы. Мы тут с Лидией гадали — кого вы пригласили на ужин?

— Так дело не пойдет, Харви. Столь легко ты от меня не отделаешься. Раз уж разжег мой интерес — отвечай.

— Мы вернемся к этому разговору позже, тетушка.

— Тебя интересует, кто мои гости?

— Да, — кивнул я.

— Изволь. Конец апреля в округе Бакс — сезон совсем ранний, так что особенно выбирать не из кого. Вчера ты спросил меня, что я думаю про Марка Сарбайна, и я честно ответила тебе, что он — полное дерьмо. Я и вправду так считаю. Так вот, его загородный дом расположен всего в нескольких милях отсюда, а сегодня утром, когда я наудачу позвонила ему туда, выяснилось, что он как раз прикатил на пару деньков, и любезно согласился приехать ко мне.

Лидия уставилась на нее, открыв рот.

— Захлопни варежку, — сказал я, — а то пчела залетит. Так мне говорила тетя Эвелина, когда я был в твоем возрасте. И что, тетушка, Сарбайн согласился?

Лидия закрыла рот.

— Он пришел в восторг. Я даже не знала, что вы с ним знакомы. Он сказал, что будет счастлив снова повидать тебя. Они с женой приедут к семи вечера.

Лидия снова открыла было рот, но я опередил ее и спросил:

— Скажите, тетушка, цел ли еще старый бильярдный стол, который стоял раньше в цоколе?

— Он все там же, Харви. Я накрыла его чехлом, чтобы уберечь от пыли. Им сто лет уже никто не пользовался.

— Ты не возражаешь, если я свожу туда Лидию. Она обожает бильярд и совершенно замечательно играет. Любому жучку сто очков вперед даст.

— Харви… — промолвила Лидия.

— Видите, какая она скромная? — поспешно добавил я, подмигивая Лидии.

— Ступайте, — расплылась тетя Эвелина. — Может быть, попозже я тоже спущусь к вам.

Утащив Лидию в сторонку, я зашипел:

— Когда ты научишься держать язык за зубами? Неужели ты моих знаков не поняла?

— Нет, — грустно ответила Лидия. — Я хочу теперь только одного остаться в живых. Ведь я, кажется, начинаю в тебя влюбляться, Харви.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Лидия взяла себе погнутый кий. На стойке было выставлено около десятка киев, но она ухитрилась выбрать единственный погнутый. Я не преминул это заметить.

— Ты разве не видишь, что он кривой?

— А что, разве это имеет значение? — простодушно переспросила она.

— Придется поучить тебя игре на бильярде, — вздохнув, сказал я. Хотя бы самым азам. Так что перестань нести всякий вздор о любви и послушай меня.

— Ты считаешь меня совсем глупой?

— Нет. Не совсем. Но ты, конечно, странная. Признай сама — странная ведь?

— Пожалуй.

— В том смысле, что ты то и дело откалываешь какие-то фортели. Например, сигаешь на машине в бездонный пруд. Бред какой-то.

— Мы непременно должны обсуждать мои недостатки именно сейчас? спросила Лидия.

— Нет. Но только скажи, почему это именно с тобой происходит? Какой в этом смысл?

— Не знаю. Хотя тогда я решила, что для меня будет лучше инсценировать смерть.

— Почему?

— Чтобы расчистить себе дорогу к колье Сарбайнов. Теперь же, поскольку я немного нервничаю из-за того, что нам придется ужинать вместе с Сарбайном и его мерзкой женой…

— Постой, Лидия, — перебил я. — Я просто пытался намекнуть тебе, чтобы ты помалкивала по поводу наших отношений с Сарбайнами. Пусть приедут на ужин. Чего тебе их бояться: как-никак, ты же проработала у них целых восемь месяцев.

— Да, но до того, как он принял решение расправиться со мной.

— Думаешь, он и сегодня попробует прикончить нас?

— А почему бы и нет? Кто его остановит? Не ты ли?

— Очень лестного ты обо мне мнения!

— А чего ты ожидаешь, Харви? Ты ведешь себя совсем не так, как те сыщики, про которых я читала или слышала. У него наверняка будет при себе пистолет. Думаешь, ты сможешь его взять?

— Взять?

— Ну — справиться с ним. Так говорили в одном фильме, когда на главного героя направили револьвер. Как бы повел себя ты в таком случае? Ты мне очень нравишься, Харви, но ведь ты страшный трус. Как можно быть сыщиком и даже ни с кем не подраться?

— А зачем мне драться? Тебе что, очень нравится, когда люди раздают друг другу тумаки?

— Мне, может быть, нет, но ведь я не детектив.

— Я, кстати, тоже. Я, между прочим, занимаюсь страховым бизнесом. Потом, подумай сама — с кем мне драться? Во-первых, противники должны быть совсем плюгавыми и тщедушными. Ведь тот, кого я ударю, ударит меня в ответ. И, если он окажется здоровяком — что от меня останется? Слушай, о чем мы говорим? С какой стати мы завели этот идиотский разговор?

— Ты собирался поучить меня играть на бильярде, а я сказала, что мне вовсе не улыбается провести ужин в обществе некого Сарбайна. А вдруг он и есть тот самый фон Кессельринг, который тебя так интересует?

— Допустим, что это так. Я бы тем более хотел отужинать с ним вместе. Недооценивать Сарбайна, конечно же, нельзя. Ни в коей мере. Мы о нем почти ничего не знаем, зато ему известно про нас почти все. Во всяком случае, про меня он успел выяснить достаточно, чтобы заподозрить, что я привезу тебя именно сюда, к тете Эвелине…

— Почему?

— Почему? Пораскинь мозгами, Лидия. Он сообразил, что мы прячемся здесь, и именно поэтому и прикатил сюда. Кстати, надеюсь, ты не думаешь, что он оставил фальшивое колье в своей нью-йоркской квартире?

— А почему бы и нет?

— Хотя бы потому, что в эту самую минуту мы могли бы мчаться в Нью-Йорк, имея на руках ордер на обыск. Нет, ему куда интереснее поиграть с нами в кошки-мышки. Он рассчитал точно — что нас интересует не он сам, а колье, и полицию мы впутывать не собираемся…

— Тогда я за то, чтобы привлечь полицию, — решительно заявила Лидия. — Послушай, Харви — это мое колье… И черт с ним! Мне на него наплевать! Я хочу вырваться из этого порочного круга. Мне все надоело, понимаешь? Я хочу лишь одного — чтобы меня оставили в покое и не пытались больше убить.

— Лидия, подумай хорошенько…

— А я что делаю! Это мое колье и я имею полное право решать…

— Раз и навсегда, Лидия, — заорал я. — Уясни себе — это не твое колье! Даже если тебе и удастся подкупить какого-нибудь судейского крючкотвора, который докажет твои права на колье Фредерикса, то ведь его больше нет! Наверняка его раздергали на отдельные бриллианты, которые давно уже проданы. А то, что осталось, это жалкая подделка ценой в несколько сотен…

Я приумолк и уставился на Лидию.

— В чем дело? Почему ты на меня так пялишься?

— Харви, я тебя не узнаю! Ты рассуждаешь, как настоящий частный сыщик! Продолжай же!

— Во мне говорит элементарный здравый смысл, — отмахнулся я. — Если под личиной Сарбайна и в самом деле скрывается фон Кессельринг, то бьюсь об заклад, что его кто-то доит. Шантажирует. Именно поэтому четверть миллиона долларов превратились для него в вопрос жизни или смерти. Богатство богатством, но ведь никто не застрахован… Опять ты за свое?

— Продолжай, Харви, — улыбнулась Лидия. — Обожаю, когда ты говоришь жестко и уверенно. Как… Сэм Спейд.[Главный герой знаменитого гангстерского романа Дэшила Хэммета «Мальтийский сокол».]

— Спасибо. Я очень рад, что это тебе нравится.

— Не дуйся, Харви.

— Хорошо, — кивнул я. — Я вовсе не дуюсь. Главное состоит в том, что в руках Сарбайна находится фальшивое колье, которое стоит для него четверть миллиона, если он получит страховку, а для меня пятьдесят тысяч, если он ее не получит. Если же колье окажется в лапах полиция, то ни он, ни я не получим и ломаного гроша.

— Но ведь колье-то поддельное, Харви! Как оно может представлять для тебя хоть какую-то ценность?

— Лидия, неужели тебе невдомек, что моя страховая компания вовсе не собирается продавать его? Мои боссы хотят только одного: не выплачивать страховку. Что до них, то колье может быть сделано хоть из пластмассы. Да, оно им необходимо — но лишь для того, чтобы доказать беспочвенность притязаний Сарбайнов.

— А как насчет сегодняшнего вечера, Харви?

— Сегодняшнего вечера? — переспросил я. К тому времени я уже разбил пирамидку и начал уверенно загонять шары в лузы. Не столько для того, чтобы похвастать перед Лидией своим мастерством, как для того, чтобы она не заметила, как у меня дрожат руки.

— Да, именно.

— Будем играть с листа, — сказал я. — А пока начнем с азов бильярдного искусства — смотри, как нужно правильно держать кий.

Тетя Эвелина спустилась к нам, когда Лидия нанесла неуклюжий удар по шару, едва не пропоров кием сукно. Старушка заметила, что совершенно не понимает, какой интерес мы находим в этой вульгарной игре; вот и пришлось нам вместо того, чтобы наслаждаться самым гуманным и мирным видом спорта, подниматься с ней наверх и идти осматривать теплицу. Бедная Лидия, похоже, никогда прежде не сталкивалась с сельским хозяйством, поэтому в теплице ее постиг полный провал. Ну кто бы из вас, например, назвал бобы кукурузой? Чтобы спасти положение, я быстрехонько увлек ее на луг. Несмотря на то, что денек выдался ясный и солнечный, Лидия выглядела мрачнее тучи. Припертая к стенке, она призналась, что перспектива сидеть за одним столом с людьми, которым она еще недавно прислуживала, одновременно пугает и отталкивает ее.

— Не говоря уж о том, что они упорно пытаются со мной расправиться.

— Ничего, рядом с тобой буду постоянно находиться я, да и к тому же нам скрывать нечего. Все карты уже на столе. Нам уже известно про Сарбайнов довольно много, а они вообще знают нас как облупленных. Поэтому ты просто держись естественно и спокойно, а дальше все само получится.

— Пока нас не прихлопнут их наемные убийцы, — сказала Лидия. — Как думаешь, Харви, когда они это запланировали?

Ответил я довольно невнятно и мы стали возвращаться к дому тети Эвелины. Любезная тетушка отыскала прелестное белое платье, которое когда-то принадлежало ее дочери и, похоже, провела последний час, укорачивая его. Под стать платью она подобрала и туфельки. Лидия отправилась переодеваться, а я спросил тетю:

— Много у вас еще таких вещичек в запасниках?

— Достаточно, Харви. Кстати говоря, твой костюм уже почищен и ты тоже можешь переодеться. Если, конечно, не хочешь рассказать старой тетке эту дурацкую историю с колье, в которую замешаны Сарбайны и эта миленькая и очень мне симпатичная девушка. Хочешь?

— Очень хочу, но не знаю, с чего начать. Боюсь, что до ужина не успею.

Она кивнула.

— Хорошо, Харви.

Я отправился наверх, чтобы переодеться.

* * *

Я вертел в руках галстук покойного дяди, когда в дверь постучали.

— Войдите, дверь не заперта, — воззвал я.

Вошла Лидия — женщина двадцати трех лет, очаровательная и — впервые прекрасно одетая.

— Я вижу — ты потрясен, — улыбнулась она, довольная произведенным впечатлением.

— Да, — признал я.

— Твоя тетушка Эвелина, Харви, — само обаяние. Самая замечательная женщина на свете. Сначала я было даже заподозрила ее в сговоре с Сарбайнами, но теперь уже передумала.

— У нее денег куры не клюют, да и в любом случае твои подозрения были совершенно бредовыми. Да, в этом платье ты просто сногсшибательна.

— Спасибо, Харви.

Когда мы спустились в гостиную, Сарбайны уже сидели там, а тетя Эвелина хлопотала над коктейлями. Во время церемонии представлений Лидия держала меня за руку.

— Мой племянник, Харви Крим, — сказала тетя Эвелина. — А это — его подруга, Лидия Андерсон.

Чувствовалось, что Сарбайн слегка ошеломлен тем, как изменилась его бывшая служанка, хотя вида он старался не показывать и держался вполне достойно. Он встал, поклонился Лидии, обменялся рукопожатием со мной и заметил, что очень рад нашей новой встрече. Затем сказал своей жене:

— Ты ведь знакома с мистером Кримом, дорогая?

— Да, и я очень рада видеть его снова. А еще более счастлива познакомиться с вами, милочка, — кивнула она Лидии. — Как, вы сказали, вас зовут? Лидия? Очаровательное имя!

Моя тетя Эвелина на самом деле куда проницательнее, чем можно подумать, но мне было трудно судить, насколько она раскусила развернувшуюся у нее на глазах игру. Она старательно играла роль гостеприимной и задушевной хозяйки, добиваясь того, чтобы стороннему наблюдателю показалось, что на ужин собралась славная приятельская компания. Подобную роль обычно играла у себя дома Хелен Сарбайн, но тетя Эвелина превосходила ее по всем статьям — сказывался более чем четвертьвековой опыт актерского мастерства. Когда мы направились к столу, миссис Сарбайн повисла у меня на руке, сама обольстительность. Подготовились к приему супруги неплохо, ни один даже не съязвил по поводу исчезновения южного акцента. За столом мы сразу заговорили о погоде, посетовали на отсутствие весны — апрель в этом году выдался жаркий и солнечный, как лето. Тетка моя вставила, что, как и любая старуха, обожает лето — можно хотя бы погреть косточки, — тогда как зимой не знает куда деваться от стужи. Даже подумывает, добавила она, не продать ли ей этот особняк. Сарбайны тут же принялись громко возражать. Ну разве можно продавать такое великолепие?

От погоды разговор переключился на еду. Все наперебой захваливали расставленные на столе угощения. Хелен Сарбайн сказала, что много слышала про чудодейства миссис Сокол, но все равно не ожидала, что яства окажутся столь легкими и восхитительными. Ведь чешская кухня традиционно считается довольно тяжелой.

— Почему вы решили, что миссис Сокол — чешка? — удивилась тетушка.

— По фамилии.

— Ах да, разумеется. А ведь знаете, миссис Сарбайн, в нашей стране национальные корни столь перепутаны, что по фамилии человека уже трудно судить, откуда он родом.

— Это верно, — поддакнул Марк Сарбайн. Внимательно следя за ними, я решил, что больше никогда не стану недооценивать свою тетку. Ведь она, похоже, вплотную подобралась к самому уязвимому месту Сарбайна.

— Миссис Сокол считает, что в ее жилах течет кровь первых переселенцев из Голландии. Пенсильванские голландцы, так и сейчас их называют. Впрочем, как вы сами отлично знаете, большинство пенсильванских голландцев — вовсе не голландцы, а американизированные немцы. Тем не менее они традиционно называют себя голландцами… Я уверена, что вы это знаете лучше, чем я.

— Нет, что вы. Продолжайте, пожалуйста.

— А я уже все сказала, — улыбнулась тетя Эвелина. — Она вышла замуж за молодого фермера по фамилии Сокол. Он сам, кажется, выходец из Польши. Словом, как видите, фамилии бывают обманчивы. Я бы, например, ни за что не догадалась, какие этнические корни скрываются за фамилией Сарбайн.

— Да что вы? — Сарбайн пожал плечами. — Американские, миссис Боудин. Чисто американские.

— Надо же — какой приятный ответ. Но вы согласны, что фамилия у вас весьма необычная?

— Возможно. Но не более необычная, чем ваша — Боудин.

— Ах, моя, — вздохнула тетушка. — Она ровным счетом ничего не значит. Она скрывает за собой типичный обман, к которому прибегают разные эмигранты. Мой муж был наполовину еврей. Фамилия его отца была Бодинский, но старик поменял ее на Боудин.

— Вот как? — вскинула брови миссис Сарбайн.

Здесь Марк Сарбайн вдруг резко и, как мне показалось, довольно неуклюже сменил тему разговора, заведя речь о последних театральных постановках. Меня поразило количество спектаклей, которые успела уже в этом сезоне посмотреть моя тетушка, а также ясность и цельность ее оценок. Беседа заметно оживилась, но мы с Лидией только слушали, не принимая в ней участия.

— Неужели наша молодежь совсем не любит театр? — спросил Сарбайн, глядя в упор на Лидию.

Девушка смутилась.

— Моя профессия, мистер Сарбайн, — извиняющимся тоном ответила она, почти не оставляла мне времени для посещений театров.

— Что ж, вполне понятно. А вы, мистер Крим?

— Боюсь, что я не разделяю ваших интересов, — чистосердечно признался я. — Не подумайте, чтобы мне претило театральное искусство — вовсе нет, но просто мне кажется, что театр стал в наши дни каким-то предсказуемым, а значит — скучным.

— Что значит — предсказуемым, Харви? — спросила тетя Эвелина. — Я не поняла.

— Просто — предсказуемым, когда все можно предугадать наперед, предвосхитив события. Когда исчезает изюминка. Это все идет от излишней заученности. Бесконечные репетиции губят самый дух импровизации.

— Дух импровизации? — улыбнулся Сарбайн. — Сильно сказано. Я с вами совершенно не согласен, мистер Крим. Ведь театр — отражение нашей повседневной жизни, не так ли? А наша жизнь вполне буднична и предсказуема. В ней тоже почти не остается места для импровизации.

— Я бы так не сказал, — покачал головой я. — Вот, взять, например, тот случай, над которым я сейчас работаю. Вам ведь, кажется, известно, что я служу сыщиком в страховой компании…

— Ну, разумеется, — прервала тетя Эвелина. — Это ведь у него украли колье!

Марк Сарбайн понимающе усмехнулся. Мы уже перешли к кофе, поэтому Сарбайн позволил себе закурить.

— Надеюсь, дамы не возражают? Угостить вас сигаретой, Крим?

— Нет, спасибо, — отказался я.

— Пожалуйста, курите, — засуетилась тетушка.

— Спасибо, — поблагодарил Сарбайн. — Мне кажется, что мистер Крим просто искусно подвел нас к той теме, которая сейчас его больше всего волнует. Во всяком случае, больше, чем театральная жизнь. Что ж, мистер Крим, поговорим об этом вашими словами. Мне кажется, что не только непредсказуемым, но и даже абсолютно невероятным исходом этого дела станет его успешное для вас разрешение. Ведь, судя по всему, никто всерьез не считает, что вам по плечу найти и вернуть колье? Не так ли?

— Так, — признал я. — Я тоже не верю, что смогу его отыскать. Кстати, не считаете ли вы, что не менее невероятное случится, если я отыщу не подлинное колье, а только его точную копию?

— Не знаю, — улыбнулся Сарбайн. — Порой то, что кажется невероятным, на поверку оказывается самым тривиальным. Например, владельцы дорогих драгоценностей часто заказывают для себя их точные копии. Поэтому я бы не стал удивляться, если и в этом случае обнаружится какой-нибудь дубликат.

— Да, наверное именно поэтому нас так притягивает невероятное — в силу своей тривиальности. Вот, скажем, живет себе какой-нибудь старик. Каждое утро он выходит из дома и отправляется на работу. А в один злосчастный день вдруг погибает под колесами автомобиля, который скрывается с места происшествия.

— Харви! — выкрикнула тетя Эвелина. — Ведь именно так погиб вчера бедный мистер Горман!

— Ужасная трагедия, — пробормотал Марк Сарбайн. — Чудовищная. Да, старость — не радость. Реакция уже не та…

— Мне кажется, — сказала моя тетка, привставая, — что будет лучше, если мы — я имею в виду женщин — перейдем пока в гостиную. А вы, господа, можете покурить за столом. Харви, ты знаешь, где находится бренди.

Я кивнул и пробормотал что-то насчет женщин и табачного дыма.

— Прошу прощения, — развел руками Сарбайн. — Мне не следовало курить.

Я налил ему и себе по рюмке бренди.

— За колье! — провозгласил Сарбайн, поднося рюмку к губам.

— О, да! — кивнул я.

— Порой вы меня просто поражаете, Крим.

— Неужели?

— Да вот, представьте. Вы со вчерашнего дня в полицию не захаживали?

— Нет.

— Иными словами, — победно улыбнулся Сарбайн, — сделка, которую вы заключили со своей компанией, исключает участие полиции.

— Что за ерунда!

— Нет, это не ерунда, — уверенно сказал Сарбайн. — Меня на мякине не проведешь, мой мальчик. Я — стреляный воробей. Я прекрасно понимаю, что вы хотите сорвать куш. И куш, судя по всему, довольно жирный. Сколько они вам предложили — тысяч двадцать пять?

— А почему бы вам просто не отдать мне колье?

— Нет, — жестко отрезал Сарбайн. Я попытался было заговорить, но он жестом остановил меня. — Выслушайте меня, мистер Крим. Я собираюсь получить страховую премию за это колье. Если вы сейчас поклянетесь, что, начиная с этой минуты, умываете руки и перестаете вмешиваться в это дело, то я выплачу вам некое вознаграждение… допустим — пять тысяч долларов. Если вы откажетесь — мне придется вас уничтожить. Поверьте — мне это раз плюнуть. Мне не повезло, когда этот старый дуралей Горман распознал, что колье поддельное. Пришлось договориться, чтобы его подстерег невероятный случай. Зарубите себе на носу, мистер Крим — я не позволю, чтобы кто-нибудь еще осмелился встать у меня на пути. Так что — можно считать, что мы договорились?

Признаться, соблазн был сильный. Чрезвычайно сильный. За исключением пятидесяти тысяч долларов, ни перед чем и ни перед кем обязательств у меня не было. Однако, как заявила впоследствии Лидия, я настолько ненавидел Сарбайна, что никогда не пошел бы на сделку с ним. Особой любви я к нему и вправду не питал. Не прибавило теплых чувств и его обещание уничтожить меня. Тем более, что я не имел абсолютно никаких оснований сомневаться в том, что он приведет свою угрозу в исполнение.

Словом, я все обдумал и сказал:

— Нет, мистер Сарбайн, боюсь, что ваше предложение мне не подходит. Я хочу получить колье.

— Это ваше последнее слово, мистер Крим?

— Да.

— Вы — безмозглый осел, мистер Крим. Жалкий, чванливый и ничтожный осел. Мне вас даже не жаль. Вы — естественное порождение хаоса, того самого алчного, вдохновленного евреями бардака, который в вашей стране гордо именуют цивилизацией. Вы мне омерзительны.

Я только кивнул, не в состоянии придумать достойный ответ на подобный выплеск души. Сарбайн встал и прошагал в гостиную. Я засеменил следом. Я нисколько не удивился, когда он стал извиняться, уверяя, что страшно торопится по неотложным делам.

— Но ведь еще только десять часов, — засуетилась тетя Эвелина.

— Я сегодня встал с рассветом, а дел еще невпроворот, — развел руками Сарбайн. — Поверьте, я страшно огорчен, миссис Боудин.

Последовали церемонные поклоны и рукопожатия, затем тетя Эвелина проводила гостей к дверям. Я закурил, наполнил до краев рюмку и залпом опрокинул ее. Лидия смотрела на меня во все глаза.

— Плохо дело, Харви? — не выдержала она.

— Да. Бывает лучше.

Я услышал, как снаружи завелась машина.

— Они нас укокошат?

— В каком смысле? Неужели нельзя называть вещи своими именами?

— Мне не нравится все время повторять, что нас убьют. А «укокошить» звучит чуть менее страшно.

— Я согласна, — кивнула тетя Эвелина, присоединяясь к нам. — Может быть, в лучших домах такие слова и не употребляют, но лично я с удовольствием укокошила бы самих Сарбайнов.

— Жаль, что нельзя этого сделать, прежде чем они доберутся до нас, вздохнула Лидия.

— Ты не шутишь, дитя мое? — вскинулась тетушка.

— Нет.

— Харви, она не шутит?

— Нет, — покачал головой я. — Увы.

— Черт побери, но почему, в таком случае, вы не обратитесь в полицию?

Я помотал головой.

— Харви и полиция несовместимы, — фыркнула Лидия. — Как кошка и собака.

— Может, расскажете мне, что случилось? — спросила тетя Эвелина.

— Нет.

— Ну, хорошо. Только, по-моему, если хотите знать, это черная неблагодарность. Вы искали прибежище. Спали на моих кроватях, носили мою одежду, ели мою пищу, пили мои напитки…

— Я знаю, — уныло кивнул я.

— И не можете…

Я горестно потряс головой и поманил пальцем Лидию.

— Вы правы, милая тетя. Я — последний подлец. Я потом постараюсь написать вам письмо. А пока самое разумное для нас — как можно быстрей унести ноги.

— Прямо сейчас?

— Боюсь, что да.

— Что ж, — сварливо произнесла тетя Эвелина. — Раз нужно, то нужно. Но знай, Харви Крим, что я о тебе не лучшего мнения. — Она повернулась к Лидии. — Оставь себе это платье, милочка. И загляни в комод — там полно свитеров. Выбери себе какой-нибудь по вкусу, а то ночь обещает выдаться прохладной.

Лидия заспешила наверх, на ходу утирая слезы. А тетя присела на кушетку и свирепо уставилась на меня.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Я медленно вел автомобиль по аллее в сторону шоссе, до которого от дома тети Эвелины было около двухсот ярдов — так уж раньше строили подобные особняки. Лидия без умолку твердила мне, чтоб я не смел так грубо обходиться с такой замечательной тетей, а я уже готовился пояснить, почему в данных обстоятельствах поступить по-другому было никак нельзя, когда мои фары выхватили из темноты машину, которая, стоя поперек дороги, полностью перегораживала проезжую часть.

Я притормозил и был вынужден остановиться. Марк Сарбайн прошагал перед носом моего автомобиля и распахнул дверцу с моей стороны.

— Вылезай, Крим, — коротко приказал он, для вящей убедительности помахав у меня перед носом толстым, 45-го калибра, уродцем с обрубленным рылом. — И ты тоже, Южная Роза, — кивнул он Лидии. — Вылезай из машины и не двигайся.

За спиной Сарбайна возникла его жена — высокая, величественная и великолепная. И ни в коей мере не озабоченная происходящим.

— Стой на месте, Крим, — прикрикнул на меня Сарбайн. — Не шевелись

— Я уже понял, — согласился я. — И стою смирно. Но это ведь просто ребячество, мистер Сарбайн.

— Позволь уж мне судить, — ухмыльнулся он.

— Я хочу сказать… Как вы собираетесь поступить с нами?

— Убить, конечно!

— Нет, — я выдавил слабую улыбку. — На мокруху вы не пойдете.

— Почему, хотел бы я знать?

— Потому что это глупо. А вы — человек разумный. Разумные люди не убивают всех подряд, кто действует им на нервы. Так поступают только слабаки и психи.

— Харви, — тихо произнесла Лидия. — Он вовсе не шутит, Харви.

— Нет, ерунда, — отмахнулся я.

— А что мне остается, Крим? — спросил Сарбайн. — Может, посоветуешь?

— Так сейчас дела не решают. К тому же, убив нас, вы подставитесь. Моя тетка знает, что вы нам угрожали.

— С ней я тоже расправлюсь. А заодно и с поварихой.

— Вы, верно, шутите? — пролепетал я.

— Харви, он ни капли не шутит, — проскрежетала Лидия изменившимся до неузнаваемости голосом. — У тебя осталось всего секунд шестьдесят, чтобы вырасти из коротких штанишек и понять, что рано или поздно все мы умрем. И вы, мистер Сарбайн.

— Что ты мелешь, черт побери! — взорвался Сарбайн. — Хелен, заткни этой дуре глотку…

— Нет! — выкрикнула Лидия. — Не двигайтесь, Хелен! Ни шагу с места! И вы, Сарбайн — не двигайтесь! И не крутите пистолетом! Посмотрите на меня! Видите? Я держу в руке парабеллум, надежнейший немецкий пистолет. Курок взведен, патрон уже в камере, а ствол направлен на вас. Будьте уверены — на таком расстоянии я не промахнусь. Я знаю этот пистолет. Из него мой отец пустил себе пулю в висок, когда вы его облапошили, а я с тех пор тренировалась каждую неделю. Да, каждый четверг, в свой выходной день ваша придурковатая горничная из Техаса ходила на полицейское стрельбище. И могу теперь похвастаться — я заткнула за пояс всех полицейских из четыреста пятьдесят седьмого участка. И сейчас я тоже попаду прямо в «яблочко»…

При свете фар было видно, как ее крохотная рука твердо сжимает пистолет.

— Что ты задумала, чертовка? — пролаял Сарбайн. Хелен шагнула к Лидии. Та крикнула:

— Ни с места! Прикажите ей, мистер Сарбайн — или станете вдовцом! Я вышибу из нее мозги с такой же легкостью, как из гремучей змеи!

— Хелен, не двигайся, черт побери! — 0н перевел взгляд на Лидию. Хорошо, ты меня убедила. Давай заключим перемирие. Убери пистолет, а я уберу свой.

— О, нет! Этот номер не пройдет, мистер Сарбайн. Или — фон Кессельринг? Не забудьте — преимущество останется на моей стороне. Да, вы можете убить Харви, но я тут же убью вас. Со мной вы ничего сделать не успеете. Только шевельните пистолетом — и я стреляю. Поверьте: мне это только доставит удовольствие. Я много лет ждала этой минуты.

— Лидия! — прошептал я. — Ты в своем уме? Ты понимаешь, что говоришь?

— О, да! И я наслаждаюсь каждым мгновением этой игры в супермена. Смелей, мой Нибелунг — проверим, какой вы храбрый. Хватит у вас отваги нажать на спусковой крючок? А я сейчас досчитаю до трех и пуля из парабеллума продырявит вам череп. Она разнесет вам висок, так мне будет приятнее. Кровь за кровь.

Сарбайн судорожно сглотнул. Пистолет в его руке начал дрожать. Облизнув пересохшие губы, Сарбайн спросил Лидию, чего она добивается. Голос его заметно охрип.

— Полной и безоговорочной капитуляции, — произнесла Лидия.

— Ты рехнулась!

— Возможно. Я давно считаю, что весь мир сошел с ума. Плевать мне на все, я стреляю. Слишком давно я мечтала, Сарбайн, как убью вас…

— Крим! — взвизгнул он. — Поговори с ней!

— Лидия, Бога ради…

— Заткнись, Харви! Я убью этого мерзавца, а ты мне еще спасибо скажешь.

— Пощади, умоляю! — взмолилась Хелен Сарбайн.

— Неужели вы любите эту гадину? — Лидия прицелилась. — Не могу поверить.

— Марк, сдавайся! — крикнула Хелен.

— Хорошо, я сдаюсь, — прохрипел он. Пот градом катился по его лицу.

— Бросьте пистолет, — приказала Лидия. — Не так! Разожмите пальцы — и выпустите.

Сарбайн повиновался. Тупорылый револьвер с глухим стуком шлепнулся на землю.

— Теперь отступите на три шага.

Он послушался.

— И вы, миссис Сарбайн! Бросьте сумочку и отойдите на три шага назад.

Хелен Сарбайн сделала так, как ей приказали.

— Повернитесь кругом — оба!

Сарбайны повернулись к нам спиной.

— Руки за спину!

Пленники повиновались.

— Подбери его пистолет, Харви, и сунь в свой карман.

Я быстро нагнулся и спрятал тяжелый револьвер Сарбайна в карман.

— Теперь — свяжи их!

— Чем?

— Не будь дураком, Харви. Сарбайна — галстуком. Ее — ремнем. Только пригибайся ниже — не перекрывай мне линию огня.

— Господи, вот не ожидал, что ты окажешься такой кровожадной, только и пробормотал я.

— Благодари Бога, что я такая, Харви.

Я поспешно содрал с себя галстук и принялся связывать запястья Сарбайна у него за спиной. Он тем временем пытался уговорить меня пойти с ним на сделку. Уголком глаза я заметил, что Лидия копается в сумочке Хелен Сарбайн.

— Что скажешь, Крим? — лихорадочно шептал Сарбайн. — Мой пистолет у тебя. Она ведь и тебя шлепнуть может. Она же чокнутая.

— Да замолчите вы! — прикрикнула на него Лидия.

В этот миг нас ослепил свет дальних фар — свернувшая с шоссе машина неслась к нам на бешеной скорости. Завизжали тормоза, машина остановилась и двое патрульных в форме полиции Нью-Хоупа кинулись к нам с пистолетами наперевес.

— Не двигаться! — выкрикнул один из полицейских. — Кто из вас Харви Крим, а кто — Лидия Андерсон?

— Крим это я. А вот мисс Андерсон.

— Да, это Крим, — сказал его напарник с нашивками сержанта. — Я его помню. Заносчивый малый, никогда ни с кем из ребят не здоровался.

— Он и сейчас такой, — хихикнула Лидия.

Я отдал ему револьвер Сарбайна.

— Отнимите у нее пистолет! — истерически выкрикнул Сарбайн.

Патрульный подошел к Лидии и протянул руку:

— Все в порядке, мисс Андерсон, отдайте оружие мне.

Она уронила пистолет в его раскрытую ладонь.

— Что это такое? — изумленно спросил сержант.

— Парабеллум — не видите разве? — ответила она и всхлипнула.

Я шагнул к полицейскому и взял в руки ее пистолет. Это и в самом деле был парабеллум. Только игрушечный. Точная пластмассовая копия настоящего боевого оружия, которую мой брат собрал из полутора дюжин деталей лет пятнадцать назад. Я вернул игрушку сержанту, который орал на Лидию, что нельзя так безрассудно поступать.

— Любой болван увидел бы, что пистолет игрушечный! — кричал он.

У Сарбайна отвалилась челюсть. Его глаза налились кровью. Хелен Сарбайн шагнула было к Лидии, но второй патрульный остановил ее.

— Не навлекайте на себя неприятности, мадам, — предупредил он.

— Как вы здесь оказались? — поинтересовался я.

— Ваша тетя позвонила нам. Вы ведь служите сыщиком в страховой компании?

Я утвердительно кивнул.

— Могу я взглянуть на ваши бумаги?

Я полез за удостоверением, а Сарбайн принялся вопить, что я дешевый и продажный мошенник.

Я ухмыльнулся и заметил, что на воре шапка горит.

— Но он ведь ни в чем не виноват, верно? — спросил меня полицейский.

— Да, ни в чем. Если не считать мошенничества, покушения на убийство, похищения человека и предумышленного убийства.

— Какого убийства? Что вы имеете в виду?

— Убийство Дэвида Гормана, который погиб вчера утром в Нью-Йорке. Не знаю, удастся ли это доказать, но все остальное — проще пареной репы. Мошенничество и обман страховой компании. Похищение человека. Покушение на убийство. Блеск — пальчики оближешь! Как только упрячете эту парочку за решетку, возвращайтесь — я к тому времени подготовлю подробные письменные показания. Вполне возможно, что он — беглый нацистский преступник фон Кессельринг, за которым охотится ФБР.

— Вы останетесь здесь?

— Да, в доме миссис Боудин.

Сержант взял меня под локоть и увлек в сторону.

— Слушай, Харви, — прошептал он. — Эта история как-нибудь связана с похищением бриллиантового колье, о котором трубят все газеты?

— Это он, пострадавший, и есть, — прошептал я в ответ. — Сарбайн. Колье Сарбайна.

— Черт побери! А я ведь видел его в Нью-Хоупе.

— У него здесь загородный дом. А квартира — в центре Нью-Йорка, на Парк-авеню. Там он и попытался провернуть эту аферу с колье.

— Аферу?

— Ну да. Настоящее колье он давно загнал, рассчитывая содрать с моей компании страховку за пропажу фальшивки.

— Ну да!

— Чтоб мне не сойти с этого места!

— Черт побери, как обидно!

— Почему?

— Мы с Джимми — это мой напарник Джимми — рассчитывали получить вознаграждение, если бы нашли колье. Но — коль скоро оно фальшивое…

— Никакого вознаграждения, — развел руками я. — Кстати, настоящее или фальшивое — где оно?

— Ты уж проверь сам, Харви, — вздохнул полицейский.

* * *

Минут десять спустя, когда я развернул машину и мы тронулись к особняку тети Эвелины, Лидия сказала:

— Я уже пришла в себя, Харви.

— Очень рад за тебя.

— Неужели ты и вправду поверил, что я хотела, чтобы он убил тебя?

— Еще бы! Ты его почти уговорила.

— Я просто пыталась вывести его из себя, Харви.

— Знаешь, кого ты вывела из себя? Меня. Да-да, меня. Своими дурацкими россказнями про полицейское стрельбище и четыреста пятьдесят седьмой участок. Мне кажется, такого участка в Нью-Йорке и в помине нет. Господи, кого ты надеялась провести?

— Но ведь Сарбайн клюнул.

— А если бы он раскусил твой блеф? Я бы уже был на том свете!

— Я тоже, Харви, — согласилась Лидия. — Я бы не смогла жить без тебя.

— Опять ты за свое. — Мы уже подъехали к дому. Я остановил машину, выключил фары и, обойдя вокруг капота, открыл дверцу, помогая Лидии выйти.

— Неужели ты считаешь, что я осталась бы жить, если бы тебя убили?

— Лучше отдай мне колье, — проворчал я.

— Какое колье, Харви?

— Сарбайновское. Вернее — его копию.

— Откуда мне его взять, Харви?

— Сама знаешь, черт возьми! Я видел, как ты его вытащила из сумочки Хелен Сарбайн. И ты отлично знаешь, что это никчемная копия. Ты и в самом деле чокнутая? Или — клептоманка?

— Ты решил отыграться на мне хамством? — горько спросила Лидия.

Не глядя на меня, она полезла за пазуху и извлекла оттуда копию.

— На, подавись. Грубиян несчастный.

Ни слова ни говоря, я упрятал колье в карман.

— Быстро же ты забыл, что я спасла тебе жизнь! — не унималась Лидия. — Да, Харви Крим, на сей раз я тебя спасла, а ты… Меня от тебя тошнит! Мозгляк паршивый!

— Тебе, значит, хамить можно?

— Она имеет полное право, — послышался голос тети Эвелины. — Веди ее в дом, Харви. Бедное дитя с ног валится.

Когда «бедное дитя» уютно развалилось в кресле, а нам обоим вручили по бокалу бренди, тетка потребовала от меня подробный и полный отчет.

— Позже, тетушка, — взвыл я. — Сейчас, чтобы выкрутиться из этого переплета, мы должны состряпать для Лидии хоть сколько-нибудь правдивые показания. Если вы дадите ей блокнот и ручку, то мы сможем заняться этим прямо сейчас.

— Господи, да я сегодня ни одного слова не придумаю, — пожаловалась Лидия.

— Никто и не заставляет тебя думать, — жестко сказал я. — Ты будешь только записывать под мою диктовку. Слово в слово. На машинке печатать умеешь?

Лидия кивнула.

— Отлично. Печатать лучше — у нас останется копия. Тетя Эвелина, у вас есть пишущая машинка?

Тетя показала, где стоит машинка, и я надиктовал Лидии следующее:

«Всем заинтересованным лицам.
Сара Коттер, она же Лидия Андерсон.»

Ниже следуют мои чистосердечные показания по факту исчезновения колье Сарбайнов. Мое настоящее имя — Сара Коттер. Месяцев восемь назад, под именем Лидии Андерсон, я поступила на службу в качестве горничной к Марку и Хелен Сарбайнам. Я хотела доказать, что Марк Сарбайн обманом завладел колье, принадлежавшим моему отцу, и подтолкнул его на самоубийство. В воскресенье 26 апреля Сарбайны устроили дома званый ужин, во время которого показали колье гостям. В течение почти всего вечера колье лежало у всех на виду, и мне представилась возможность рассмотреть его вблизи. К своему изумлению, я быстро поняла, что передо мной вовсе не то колье, которое я когда-то носила, а — дешевая подделка, стоимостью не более, чем в несколько сот долларов. Когда все разошлись, Марк Сарбайн позвонил в полицию и сообщил, что колье украдено. На следующий день, в понедельник, достав из холодильника кусок сала, я по чистой случайности обнаружила, что пропавшее колье, точнее — его копия, — спрятано там внутри. По-видимому, в среду Сарбайны поняли, что я знаю, где хранится колье, и перепрятали его. Поскольку, как я уже тогда поняла, они сами устроили пропажу фальшивого колье, чтобы получить страховку, а также из-за того, что я общалась с мистером Кримом, Сарбайны силой похитили меня, привезли в свою квартиру и угрожали убить меня. Мистер Крим спас меня и, желая укрыть от Сарбайнов, отвез в Пенсильванию, в дом своей тети, миссис Эвелины Боудин. Однако мистер и миссис Сарбайн выследили нас и, приехав в Нью-Хоуп, снова пытались убить меня. Нам с мистером Кримом удалось не только пресечь их намерения, но и, в ходе завязавшейся борьбы, отобрать у них злополучное колье — ту самую копию, которую, под видом настоящего колье, Сарбайн похитил у самого себя, рассчитывая обманом получить страховую премию. И я и мистер Крим внимательно рассмотрели это колье. Я готова подтвердить под присягой, что это то самое колье, которое Марк Сарбайн демонстрировал своим гостям в ночь так называемой кражи. Я также подтверждаю, что мы с мистером Кримом добыли это колье без малейшего содействия и даже без ведома полиции Нью-Йорка и Нью-Хоупа.

Подпись:

Когда я замолчал, а Лидия закончила печатать под мою диктовку, тетя Эвелина, до сих пор не раскрывавшая рта, молча обвела нас глазами. А вот Лидия заявила, что у нас этот номер не пройдет.

— Почему? — поинтересовался я.

— Потому что Сарбайны дружно, в один голос заявят, что колье украла я.

— Вот как? А разве ты его украла?

— Ты прекрасно знаешь, что я, Харви.

— Неужели? Ты сама прекрасно знаешь, что не могла бы украсть настоящее колье. Оно просто исчезло. Его продали по отдельным камушкам. Следовательно, его ты не крала. Что же касается этой дешевки, — я вынул из кармана копию и небрежно покрутил в воздухе, — с какой стати тебе понадобилось бы красть ее? Что бы ты с этого поимела?

— Что ты имеешь в виду? — недоуменно спросила Лидия.

— Сама знаешь. Только один человек выиграл бы от пропажи этого колье — Марк Сарбайн, который сам и застраховал его. Но уж никак не ты.

— Но ведь он скажет полиции…

— А что он скажет? Что ты украла копию? Кто ему поверит? Ты сама в свое время владела этим колье, долго его носила — нет, тебя бы он так легко не провел. Ты распознала фальшивку сразу. Конечно, он попытается свалить вину на тебя, но ему не поверят.

Тетя Эвелина продолжала молча пожирать нас глазами.

Лидия покачала головой из стороны в сторону.

— Я это не подпишу, — сказала она.

— Почему? Ведь здесь нет ни слова неправды. Перечитай заново.

— Ну, ладно, — внезапно произнесла тетя Эвелина. — Я сыта по горло вашими препирательствами. Скажи мне, Харви, ты специально загоняешь девочку в тупик?

— Ничего подобного, — возразил я. — Я отчаянно пытаюсь ее вызволить оттуда.

— Почему?

— Потому что я ее люблю.

Лидия уставилась на меня, раскрыв рот. Ее ярко-синие глазищи увлажнились.

— Это правда, Харви? — тихо спросила она. — Ты не шутишь?

— Нет, — серьезно ответил я.

— Тогда прости меня за все гадости, что я наговорила. Я тебя тоже люблю, Харви. Давай поженимся на следующей неделе.

— Как, уже на следующей? Мы же с тобой только вчера познакомились.

— Я не питаю на твой счет никаких иллюзий, Харви, — сказала она. — А ты?

— Я тоже, — признал я. А потом добавил: — Надеюсь.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Остаток вечера прошел без приключений. Приезжали местные полицейские. Тетя Эвелина угостила их чаем с пирогами и подарила каждому по десятке, а я отдал им письменные показания Лидии и свои собственные. Они попросили показать им фальшивое колье, но я нахально заявил, что приезжал представитель моей компании и забрал его. Не знаю, поверили они мне или нет, но меня это не беспокоило. Я твердо знал, что не выпущу колье из собственных рук, пока не передам его в свою страховую компанию. Еще я сказал, что если они свяжутся с лейтенантом Ротшильдом из нью-йоркской полиции, то он пришлет за Сарбайнами машину и увезет их с глаз долой.

— Только не сегодня, — предупредил я. — Когда его по ночам будят, он звереет.

— Я его понимаю, — сказал мой знакомый сержант. Потом спросил: Послушай, Харви, ты ведь и в детстве вечно имел неприятности?

Я промолчал.

— Точно, — подтвердила тетя Эвелина.

— Из-за чего? — вмешалась Лидия.

— Врал, например, — сказал полицейский.

Я возмущенно фыркнул, но Лидия посмотрела на меня задумчивым взглядом.

* * *

На следующее утро мы с Лидией покатили в Нью-Йорк. Девушка казалась какой-то отрешенной и неразговорчивой. Однажды, когда я назвал ее по имени, она спросила:

— Неужели ты всегда будешь звать меня Лидией, Харви? Или ты забыл, что меня зовут Сара?

— Для меня ты Лидия.

— Что за глупости? Ведь ты знаешь меня всего три дня!

— Мы могли познакомиться и три года назад, но так и не узнать друг друга. Нет, для меня ты навсегда останешься Лидией.

Она удостоила меня странным взглядом и попросила, чтобы я показал ей колье. Потом некоторое время играла с ним, перебирая пальцами, как четки.

— Что, все-таки, оно для тебя значит, Лидия? — не выдержав, спросил я.

— Не знаю, Харви — мне трудно сказать. Какой-то символ, должно быть. Олицетворение того, чего я лишилась в жизни. Матери, отца, родного дома. Я надеялась обрести в нем опору, твердыню. Гибралтарскую скалу. Увы, ничего не вышло. Пожалуйста, Харви, стань для меня опорой.

— Попытаюсь.

— Нет, правда. И… извини еще раз. Я обзывала тебя трусом и упрекала — все это была только защитная реакция. Прости, пожалуйста.

— Нет, отчего же — ты права. Пожалуй, мне надо уйти из частного сыска. Как тебе кажется?

— Я согласна, Харви, — кивнула она. — Я сыта по горло всеми этими Сарбайнами и фон Кессельрингами.

* * *

Я вернул взятую напрокат машину в агентство Херца и мы с Лидией потопали пешком ко мне на работу. Оставив девушку внизу, я сказал:

— Сделай мне одолжение — ладно?

— Все, что хочешь, Харви.

— Подожди здесь. Я скоро вернусь. Буквально через несколько минут. Я побренчал в кармане стекляшками поддельного колье. — А потом, кто знает может, тебя будет ждать сюрприз.

— Я подожду, Харви, — кивнула она.

Я поднялся в контору. Просунул голову в собственную клетушку и поздоровался с Харольдом Хопкинсом. Тот жизнерадостно пролаял, что рад меня видеть.

— Приятно, что ты еще жив, старина, — сказал он.

Мейзи Гилман, услышав мой голос, выскочила из своей комнаты и чмокнула меня в щеку.

— Подожди-ка, — остановил ее я. — Замри на секунду.

Она недоуменно остановилась, а я застегнул у нее на шее колье — ровно на тридцать секунд.

Секретарша Алекса Хантера встретила меня довольно радушно и тут же помчалась к боссу возвестить о моем появлении. В соответствии с установившимся обычаем, Хантер заставил меня прождать пять минут. Когда я вошел, он, склонившись над письменным столом, сосредоточенно водил пером по бумаге. Я кашлянул. Хантер продолжал строчить. Наконец, не поднимая головы, спросил:

— Ну что, Крим, потерпел крах?

— Пошли вы в задницу, — тихо промолвил я.

Подействовало. Приподняв голову, Хантер промолвил:

— Во вторник тебя не было, вчера — тоже. По-моему, тебе надоело у нас работать.

— Осточертело — так точнее.

— Что-то ты сегодня слишком разговорчивый, Харви. Я бы, на твоем месте, отдал колье, а потом болтал.

— Только и всего? — хмыкнул я. — Пожалуйста, масса Хантер, сэр.

Я небрежно швырнул колье ему на стол.

К чести Хантера, он и глазом не моргнул. Взял колье в руку, присмотрелся, повертел и брезгливо отбросил в сторону.

— Подделка. И довольно дрянная.

— Верно, это подделка. Всего лишь скверная копия. Но именно она была украдена и именно за нее компания должна была выложить четверть миллиона. Перед вами та самая вещица, на поиски которой вы меня отрядили.

— Докажи.

— Меня от вас блевать тянет, — процедил я. И вручил копию показаний Лидии. — Вот, ознакомьтесь.

Хантер прочитал и покачал головой.

— Этого мало. Где сейчас Сарбайны?

— В тюрьме.

— Ты издеваешься надо мной, Крим?

— Загляните в дневные газеты.

— Они уже должны быть у секретарши, — произнес Хантер. Нажав на кнопку внутренней связи, он попросил газеты, а еще полминуты спустя обалдело глазел на кипу свежих выпусков, первые страницы которых пестрели сообщениями об аресте Сарбайнов.

— Кому мы должны сдать колье? — спросил Хантер.

— Лейтенанту Ротшильду. Впрочем, он его еще не видел. Как и ни один другой полицейский. Это целиком моя заслуга. Выкладывайте бабки. И поживее.

— Ты что обалдел, Харви? Пятьдесят тысяч!

— Сию минуту, — жестко процедил я. — Выпишите чек. Нет — два чека по двадцать пять тысяч. Один — на мое имя, а второй — на имя Сары Коттер.

— Но это невозможно, Харви. Во-первых, я должен переговорить с Ротшильдом. Во-вторых, подписать чек может только мистер Смидли.

— Так поговорите с Ротшильдом. А потом — бегом к Смидли. И вообще, какое мне дело до ваших дурацких проблем? Я добыл вам колье и сэкономил компании двести тысяч. Гоните деньги!

* * *

Прошло, должно быть, целых полчаса, прежде чем меня вызвал Смидли. Битых десять минут он рассыпался в похвалах моим талантам и уговаривал меня остаться служить в компании. Но я был непреклонен.

Затем я ждал, пока бухгалтер оформлял чеки. Когда я, наконец, спустился, Лидия стояла на прежнем месте, но лицо превратилось в вытянутую серую маску, а по щекам катились слезы.

Когда я ее окликнул, она медленно повернулась, словно не веря своим ушам, и лишь потом отважилась улыбнуться.

— Ты боялась, что я удрал, да? — спросил я.

Лидия молча кивнула.

— Да, высокого же ты обо мне мнения, — вздохнул я.

— Не ругай меня, Харви, — с трудом пролепетала она. — Мне показалось, что я прождала целую вечность, а пятьдесят тысяч — слишком большие деньги.

— Деньги как деньги, — пожал плечами я и вручил ей чек.

— Что это, Харви?

— Так, пустячок. Твоя доля. Двадцать пять кусков.

Ее глаза расширились.

— Харви…

— Я решил, что так будет по честному. Так что тебе вовсе ни к чему выходить за меня замуж. На эти деньги можно долго продержаться.

— Да, Харви, долго.

— Ну вот и все. Я жутко проголодался. Пойдем пообедаем.

— С удовольствием.

— А после обеда завалим в банк.

— Хорошо.

— А что потом?

Лидия подняла на меня свои прелестные заплаканные глаза.

— Харви, ты не смог бы отвезти меня в Нью-Хоуп? К тете Эвелине.

— Смог бы. Но — зачем?

— Она мне страшно нравится. Потом… Я бы хотела сыграть свадьбу в этом старом особняке. А ты, Харви?

— Я… э-ээ… Я тоже.

Лидия всхлипнула.

— Харви! Ты ведь ни разу даже по-настоящему не обнял и не поцеловал меня! Ни разу!

* * *

Вот там-то, на углу Пятой авеню и Пятьдесят первой улицы, это и случилось впервые. Впрочем, мы же были в Нью-Йорке, и никто из сотен прохожих даже не покосился в нашу сторону.

 

― ФИЛЛИС ―

 

Автор обеспокоен и встревожен страшной опасностью ядерной войны. Когда произведение создавалось, еще не было Чернобыля, но уже были Хиросима и Нагасаки. И поэтому не случайно в романе сфокусированы страхи времени, сформулированные за несколько лет до того, как государства мира осознали опасность испытаний ядерного оружия и запретили их в атмосфере, в воде и на поверхности (1963 г.), а также поняли всю гибельность передачи ядерных технологий «неядерным» странам, особенно с нестабильным политическим режимом, и подписали соглашение о нераспространении ядерного оружия (1966 г.).

 

Часть первая

ФИЛЛИС ГОЛЬДМАРК

Волею судеб Филлис стала движущей силой множества событий, но по природе своей она не годилась на роль героини мелодрамы, а слишком многие из этих событий были мелодраматичны по своей природе. С таким заявлением Филлис никогда не согласится: по ее мнению, вся совокупность и сущность жизненных событий, не только ее и моих, но и ваших, представляет собой трескучую, шумную мелодраму, не предназначенную для глаз цивилизованной публики. Однако, поверьте мне, грань цивилизованности эфемерна и зыбка.

Осмелюсь заявить, что Филлис не годится и на роль героини романтических историй, роль, которую повсюду пытаются сыграть все молодые дамы. И в тот момент, когда меня инструктировали («Это приказ, Клэнси, это ваш долг перед Родиной и Богом!»), как завоевать ее любовь, приязнь и доверие, она уже вышла из возраста юных романтических дам. Ей было двадцать девять. Они посочувствовали мне, объяснив, что Филлис далеко не красавица — именно так они и выразились, — ибо даже великие предводители человечества, управляющие судьбами, — всего лишь мясо для мясорубки Голливуда и Мэдисон-авеню. И если в их жизнь вне графика вторгается романтика, то она мыслится лишь в образе длинных ног, огромных молочных желез и лица, еще более стандартного и невыразительного, чем наши туземные автомобили.

Филлис этому стандарту не соответствует. Она изящна, не агрессивна, с коротко остриженными каштановыми волосами и милым лицом. Выглядит она моложе, а ведет себя старше своих лет. Она — доцент кафедры физики Никербокерского университета. Застенчива, но не до неприличия, занята собой, как следствие комплекса единственного ребенка. Отец умер. Живет она с матерью в четырехкомнатной квартире на Вашингтонских Высотах и на свою зарплату содержит и квартиру, и семью. Окончила школу имени Джулии Ричмонд и Хантер-колледж, докторскую степень получила в Колумбийском университете. После смерти отца осталась страховка на пять тысяч долларов — основное его богатство, — благодаря которой она сумела окончить аспирантуру и вместе с матерью не умереть с голоду. Когда же Филлис устроилась на работу, мать стала шить по мелочам, укорачивать платья и перешивать рукава. Филлис подрабатывала в универмагах. В ней соединились все глубочайшие горести и беды нищего существования, что хорошо знакомо и мне, Томасу Клэнси.

У Филлис огромные, красиво очерченные карие глаза, глядящие на собеседника прямо и вопрошающе. Ее так называемая «личная жизнь» — это профессор Алекс Хортон, сорока одного года от роду, с той же кафедры, что и Филлис. Они, как говорится, «встречались» почти два года. Они были достаточно близки друг другу, как любая другая пара в их положении. Время от времени ходили в кино, время от времени в театр. Они появлялись вместе на четырех факультетских вечерах. Что касается брака, то конкретный разговор об этом никогда не заходил. Хортон принадлежал к методистской церкви, Филлис же — еврейка. Один из друзей Хортона как-то заметил, что главным затруднением была мать Филлис. Того же мнения придерживался и заведующий кафедрой физики Никербокерского университета профессор Эдвард Горленд.

Профессор Горленд осторожно, но неуклонно поднимался по лестнице успеха. На всех уровнях, в каждом уголке нашего общества, где человеку светит успех, есть такие осторожные люди, прекрасно знающие, как поступать. Они умеют говорить. У них тщательно отработаны жесты. Будучи уверен, что пост заведующего кафедрой в столь престижном университете, как Никербокерский, имеет вес в академическом мире, профессор Горленд извлекал из этого все возможное и даже больше. Будучи немолодым, он вел себя осмотрительно и в то же время самоуверенно, голова его была битком набита идиотскими предрассудками «человека на самом верху». Самоуверенность его подкреплялась тем фактом, что его специальностью была физика и он руководил кафедрой.

— Изменив мир, мы должны постоянно держать руку на пульсе этих перемен, не так ли, мистер Клэнси? — сказал он как-то в беседе со мной. У него было удлиненное, благородное лицо, и, как многие знакомые мне актеры, он умел эффектно вздергивать бровь. — Разве можно отстранять лоцмана, прокладывающего новый курс?

Я не имею ни малейшего понятия о лоцманах и курсе кораблей, и, по сути дела, он просто пытался выяснить, что станет с ним. Его переполняли раздражение и зависть, поскольку он понятия не имел, чем я занимался на его кафедре и почему вообще там очутился. Он отдал бы все, чтобы узнать наверняка, и все время делал намеки на то, что декану факультета все уже известно. Мне было безразлично, что кому известно; но такие люди, как Горленд, при всей своей внешней деликатности на деле неделикатны до предела. Так, в продолжение одной-единственной беседы он трижды упомянул тот факт, что Филлис — еврейка.

В первый раз он сказал об этом, когда попытался подчеркнуть, что на его кафедре не существует дискриминации. Но тут же добавил:

— Поймите меня правильно, вряд ли было бы этично иметь на кафедре одних евреев. Хотя в Нью-Йорке это сделать легче легкого. Получилась бы, так сказать, дискриминация навыворот. И поскольку физика и секретность неотделимы, вы, сотрудники службы безопасности, будете проверять еврея особенно тщательно, не так ли?

— Понятия не имею, — ответил я. — Я ведь уже говорил вам, профессор Горленд, что не имею отношения к службам безопасности и вообще не являюсь государственным служащим. Я обычный нью-йоркский муниципальный полицейский.

Второй раз он упомянул об этом, когда назвал Филлис дамой и заметил, что ни по ее виду, ни по ее речи нельзя узнать, что она еврейка.

— А почему? — спросил я, а он ответил, что сам не знает, но дело обстоит именно так.

Я с ним не согласился, тем более меня воспитала улица, а она многолика. Вдобавок я никогда не знал, что такое настоящая дама, ибо дама для меня — это просто женщина.

Третий раз он затронул эту тему, сказав, что, поскольку я ирландец и католик, нам с Филлис будет трудно найти общий язык.

— В каком смысле трудно?

— Ну, примерно, как Алексу Хортону.

— Понял вашу мысль.

— Но, видите ли, для такого убежденного холостяка, как Алекс Хортон, сама мысль о браке неестественна.

— Я тоже так думаю, — согласился я. — Но все же какое отношение ко всему этому имеет мое ирландское происхождение и католическая религия?

— Дело в том, что мама у мисс Гольдмарк принадлежит к числу людей со старомодно-религиозными взглядами. Так, по крайней мере, мне представляется. И поскольку Хортон — методист, трудности возводятся в квадрат. Не сочтите это самонадеянностью с моей стороны, но могу я предположить, что для вас, как католика, эти трудности усугубятся?

— Я бы не назвал ваше предположение самонадеянным, профессор. И я не собираюсь вступать в брак с Филлис Гольдмарк. И почему вы решили, что я католик? Из-за фамилии?

— Поверьте, я очень хорошо отношусь к католикам. Однако полагаю, что не ошибусь, если скажу вам, мистер Клэнси, что ощущаю с вашей стороны явную неприязнь. А я просто пытаюсь идти вам навстречу в столь трудном и деликатном деле.

— Понимаю вас и ваши чувства. Если мое отношение к вам кажется неприязненным, то с готовностью приношу свои извинения.

— Что вы, что вы! Зачем извиняться? Мне все ясно. Мы просто выяснили точки соприкосновения, мистер Клэнси.

— Безусловно, — согласился я. — Но дело в том, что я не католик, хотя это и неважно. Мой дед родился в Белфасте. Родители у меня принадлежали к пресвитерианской церкви. Я сам не знаю, какой я религии, но мне все равно, католик я или не католик. Однако не будем создавать искусственных трудностей, и если мисс Гольдмарк спросит об этом, скажите правду или, в конце концов, сошлитесь на незнание. Мне безразлично.

— Вы понимаете мою точку зрения?

— Я понимаю вашу точку зрения.

— Дело в том, что я в полном неведении. В абсолютном неведении. Если бы у меня был хоть малейший намек на то, в чем суть происходящего… Только поймите меня правильно: я не собираюсь лезть не в свое дело…

Я пожал плечами.

— Все мы теперь солдаты огромной армии. Разве не так? И это для меня не просто оборот речи.

— Я не солдат, — произнес я. — Я простой полицейский, профессор Горленд.

У меня было две лекции в неделю — на большее я был неспособен, даже несмотря на помощь при подготовке к занятиям. На каждую тему мне требовалось десять дней при условии, что я вживался в предмет, дышал им и читал до умопомрачения, пока текст перед глазами не начинал плыть. Тогда глаза у меня закрывались сами собой. Однако, как мне показалось, я был на уровне.

В первый раз, когда я пришел вести занятия с курсом Хортона, в аудитории появилась Филлис. Темой лекции были сущность и происхождение потоков космических частиц высоких энергий. Меня слушали восемьдесят три молодых человека, которые знали гораздо больше и о физике, и о математическом обосновании сущности высокоэнергетических излучений, чем знал бы об этом я, занимайся я этими проблемами десять месяцев вместо десяти дней. Держался я на пустом тщеславии своего тридцатисемилетнего возраста, а также благодаря помощи специалистов и аналитическим обзорам написанного на эту тему такими величинами, как Энрико Ферми, Бруно Росси, Пьер Оже, Роберт Милликен и Карл Д. Андерсон. Филлис вошла перед самым началом лекции, несколько минут постояла у стены: изящная, стройная, потом села в последнем ряду, а я в это время вещал, что наиболее очевидное затруднение, связанное с определением источников космической радиации, заключается в том, что точки или направления, откуда это излучение бомбардирует нашу планету, не соотносятся с гипотетическими его источниками.

Слушала она внимательно, подперев ладонью подбородок, а я в это время разворачивал перед слушателями кое-как сляпанную лекцию; и вдруг, неожиданно для себя, почувствовал, что слежу за ее реакцией и жду от нее поддержки. Мне хотелось, чтобы лекция оказалась хорошей, и эта мысль даже не была связана с тем обстоятельством, что лектор — я. Мне хотелось, чтобы студенты отнеслись ко мне с уважением, я даже сам поверил на мгновение, что стал частью факультета, что жизнь моя приобрела смысл, направление и цель. Быть может, по ходу моего дальнейшего рассказа станет ясно, отчего мне захотелось этого.

Когда я кончил и весьма удовлетворительно справился с ответами на вопросы, не выказав себя ослом, после чего студенты стали покидать аудиторию, Филлис подошла к кафедре, представилась и сообщила мне, что профессор Горленд посоветовал ей поприсутствовать у меня на первой лекции. Несколько раз она уже попадалась мне на глаза, но этот разговор стал нашей первой настоящей встречей.

— Поймите, я пришла не шпионить или следить за вами. Но наша работа взаимосвязана, и мне бы очень хотелось, чтобы вы побывали у меня на паре занятий.

— Был бы очень рад, мисс…

— Гольдмарк, — сказала она. — Филлис Гольдмарк. А вы Томас Клэнси. Слышала, что раньше вы занимались исследовательской работой. Вы рады, что вернулись к преподаванию?

— Я не вернулся, мисс Гольдмарк. Это мой первый опыт.

— Неужели?

— Разве не видно было, как я нервничал?

— По правде говоря, нет, — заметила она. — Я даже решила, что вы очень уверенный в себе преподаватель. Не могу поверить, что вы никогда не занимались педагогическим трудом. Я преподаю уже семь лет и многое бы отдала, чтобы обрести вашу веру в себя.

— Для меня это настоящий комплимент. Вы очень любезны, мисс Гольдмарк.

До этого момента она держалась естественно, официально и корректно, мы беседовали как коллеги по факультету. И вдруг все переломилось: ей стало неловко, и она сказала, что должна идти. Тогда я дал ей понять, что чувствую себя чужим в этом огромном университете, одиноким, ничего не знающим и даже чуть-чуть напуганным, и попросил ее выпить со мной чашку кофе с сэндвичем. Она призналась, что еще не обедала, а я признался, что не знаю даже, где находится факультетская столовая.

Ей понравилась роль всезнайки, даже если это касалось местоположения пункта питания, и мне показалось, что стеснительность ее проистекает не от сдержанности в поведении, а от неумения находить общий язык с мужчинами. Есть женщины, у которых это неумение с возрастом становится болезненным, и мне вдруг пришло в голову, что слишком скоро настанет миг, когда она превратится в профессиональную холостячку, как она уже стала профессиональным преподавателем. Она высохнет, погрузится в себя и высосет себя до капли. Природа не обделила ее ни красотой, ни женственностью, но ей не хватало способности осознавать наличие того и другого и заставлять окружающих ощущать это.

Когда мы зашли в столовую, она поздоровалась кое с кем из присутствующих, но меня им не представила. Каждый из нас взял чашку кофе, сэндвич и кусочек пирога, после чего мы нашли пустой столик. Филлис объяснила, что еда здесь доброкачественная, но не очень вкусная. Хорошо, однако, было то, что никуда не надо бежать, чтобы поесть, и поскольку здание было построено в псевдоготическом стиле и столовую засунули в полуподвал, там, по крайней мере, прохладно летом.

— Если вы, конечно, не сбежите от нас до жары.

— Как знать. Будущее мое пока что не слишком определенно. Мною просто-напросто заткнули дыру. Я своего рода человек со стороны. Профессор Горленд, правда, обещал, когда настанет время, поговорить более определенно о моем будущем.

— А вот теперь вы совершенно не похожи на преподавателя, — улыбнулась она. — Не знаю, почему, но это так.

— Наверное, потому, что я не настоящий преподаватель. По крайней мере, сейчас.

— Да, похоже. — Она опустила глаза и принялась за еду.

— Я читал вашу статью о рефракции, — сказал я.

— Где вы ее откопали?

— У вас в библиотеке. Статья очень дельная.

— Понимаете, она не слишком оригинальна. Тем не менее я рада, что ее кто-то прочел. Мне иногда приходит в голову, как должен чувствовать себя автор, публикующийся в массовых изданиях, где его могут прочесть миллионы, а не двадцать человек, как у нас.

— Зависит от того, что вы пишете.

— Наверное.

В этот момент грузный 50-летний мужчина с багровым лицом подошел к нашему столику, держа в руках заставленный поднос, и обратился к Филлис:

— Это и есть наш новичок? Познакомьте нас!

— Профессор Ванпельт, — представила она. Я встал и пожал ему руку. — А это мистер Клэнси, наш новый преподаватель.

— Рад с вами познакомиться, Клэнси, — произнес Ванпельт, качая головой. Улыбаясь, он весело спросил: — Можно к вам сесть?

— Пожалуйста.

Он уже отодвинул стул. Либо он голодал целую неделю, либо был обжорой. Поднос ломился от еды: заливная говядина, картофельные оладьи, картофельное пюре, яблочный соус, двойная порция хлеба, четыре звездочки масла, огромный кусок шоколадного торта. Ванпельт набросился на еду и разговаривал с полным ртом.

— Слышал, что вы раньше занимались исследовательской работой, Клэнси. Черт, если бы я работал в крупном заведении и получал двадцать пять тысяч в год, только бы меня тут и видели! Какой прок от преподавания? Убедился на собственном опыте. Заходишь в аудиторию, горишь желанием поделиться знаниями, а перед тобой сидят самодовольные юнцы, которым на все наплевать. В общем, не позволяйте им ездить на себе верхом, как они ездили на Хортоне.

— На Хортоне?

— Ну, на вашем предшественнике, профессоре Алексе Хортоне, да покоится он в мире!

— Как вы жестоки! — выпалила Филлис. — Он жив!

— Он ни жив, ни мертв. Его нет ни на том, ни на этом свете, — пробормотал Ванпельт, предварительно набив рот заливной говядиной. — Что вам рассказали о нем, Клэнси? Что он подал заявление об уходе?

— Как я понимаю, он ушел по причинам личного характера. Меня это не касается.

— Не говорите. Не может быть, чтобы вы, проведя больше суток у нас в университете, оставались в полном неведении. Вы что, всерьез хотите убедить меня, что вас так никто и не посвятил в прелести и загадки исчезновения Хортона?

Я смотрел на Филлис. Лицо ее побелело, напряглось, ожесточилось. В университете, как и в армии, существуют порядок отдачи приказов, последовательность старшинства и точные, четкие правила протокола. До меня уже дошло, что для Филлис Гольдмарк Ванпельт был прямым начальником. Она ответила тихо и продуманно:

— Я полагаю, что не наше дело вмешиваться во все это. Если мистеру Клэнси надлежит знать то, чего мы не знаем, то пусть его проинформируют те, кому это положено.

— Чушь! — брякнул Ванпельт. — Он уже совершеннолетний, или я ошибаюсь? Дело в том, Клэнси, что профессор Александр Хортон в один прекрасный день покинул это помещение и исчез из поля зрения порядочных людей. Раз — и готово! И поэтому в наши скучные академические стены нахлынула орда людей из разведки, контрразведки, служб госбезопасности, полиции и прочих мест. Которые вдобавок раздобыли столько же информации, сколько бывает мяса на костях индейки после Дня Благодарения. Все шито-крыто. В газетах ни слова. Проходит четырнадцать, пятнадцать дней. В газетах опять ни слова, об Алексе ни слуху, ни духу. Ничего. Вся разведка сидит, разинув рот.

— Боюсь, что я ничего не понимаю.

— Мы тоже, — вмешалась Филлис. — И вообще никто. Не вижу смысла говорить об этом.

На следующий день мы с Филлис опять увиделись в стоповой, и мне удалось пригласить ее на обед. Не знаю, помогли ли мне обстоятельства ускорить наше сближение, но она была одинока и в страхе. Не до такой степени, чтобы излить мне душу, — но ужас не оставлял ее. С другой стороны, положение мое не способствовало превращению в неотразимого поверенного женских тайн.

— Хотелось бы узнать у вас о Ванпельте, — начал я издалека, но она тут же покачала головой.

— Не хочу о нем разговаривать.

— Он штатный профессор?

— Да.

— Чревоугодник? Обжора?

— Мистер Клэнси, — сказала она, улыбнувшись впервые за день. Улыбка у нее была теплой и неопределенной, сразу меняющей выражение лица. — Скажу вам, как старожил новичку: любые замечания личного характера имеют у нас тенденцию распространяться по кругу. В нашем заведении нет ни секретов, ни личных мнений. Вы, по-моему, человек очень милый и открытый.

— Спасибо.

И вновь опущенный взгляд, вновь отступление.

— На что вы намекаете?

— Вы только что назвали профессора Ванпельта обжорой. У вас всегда что на уме, то и на языке?

— Не всегда. Но Ванпельт ест, как свинья. Я таких видел. Но я никогда не позволил бы себе высказаться вслух на эту тему, если бы мне показалось, что вы его хоть чуть-чуть уважаете. Однако абсолютно ясно, что вы его не ставите ни в грош…

— Если не возражаете, я предпочла бы не разговаривать о профессоре Ванпельте, — перебила она меня, и я ушел от этой темы, мы заговорили о работе, она спросила меня, какими исследованиями я занимался в фирме «Консолидейтид Дайнэмикс», где согласно учетной карточке я работал до университета, а я ответил заранее заготовленными фразами и тут же постарался быстро перейти на другую тему, предложив, поскольку у меня больше не было занятий, прийти на занятия к ней, если они есть сегодня в расписании.

— Нет. Я сегодня тоже свободна.

— Не сочтете меня слишком назойливым, если спрошу, что вы собираетесь делать?

И снова улыбка.

— Ничего особенного, мистер Клэнси. В Музее современного искусства сегодня показывают «Великого диктатора». Я никогда не видела этого фильма и подумала, что стоило бы пойти, и вдобавок мне хотелось бы отвлечься на какое-то время от академической тишины. А вы любите Чаплина?

— Временами да, временами нет. Сегодня — да, если вы позволите пойти с вами, мисс Гольдмарк.

Она заколебалась на мгновение и бросила взгляд на золотое кольцо у меня на левой руке.

— Знаю, что в этом городе у вас никого нет, мистер Клэнси… — нерешительно заговорила она.

— Моя жена умерла два года назад, — ответил я. — Так что в этом городе у меня действительно никого нет, мисс Гольдмарк.

— Да?

Некоторое время мы молчали, затем она произнесла:

— Пойдемте. Мне будет приятно.

Я кивнул в знак согласия, но что-то насторожило ее в выражении моего лица, и она спросила, все ли в порядке.

— Все, все, — успокоил я.

— Вам нехорошо?

— Нет, нет, все в порядке, — ответил я. — Пойдем?

Она встала из-за стола, мы вышли из здания на территорию университетского городка, а оттуда на Бродвей, к станции метро. День был чудесный, прохладный, с запада дул свежий ветерок: в Нью-Йорке такие дни — редкость. Поскольку до начала сеанса времени еще было много, Филлис предложила пройтись пешком до следующей станции. Мы шли по Бродвею в южном направлении, и я дважды проверялся, стараясь делать это незаметно. Мне, однако, показалось, что она заметила, как я оглядываюсь. Когда мы зашли в метро на углу Сто третьей улицы, в наш вагон сел только один человек. В вагоне было пусто, и человек, вошедший вместе с нами, прошел в другой конец и сел напротив. Он был среднего роста, незаметной внешности, в аккуратном сером блестящем костюме и сером шерстяном пальто. Делал вид, что читал «Нью-Йорк таймс». Финансовый раздел. Курсы акций.

— Заметила, как вы оглядывались, — сказала мне Филлис.

— Да?

— Вам не кажется, что за нами следят?

Я улыбнулся и покачал головой. Филлис бросило в дрожь. Некоторое время она молчала, затем сказала:

— Обратите внимание на человека в нашем вагоне. Того, что сидит наискосок, с газетой и в сером пальто.

— А что в нем особенного, мисс Гольдмарк?

— Может быть, я дура, но вчера он уже попадался мне на глаза. Похоже, он ходит за нами по пятам, мистер Клэнси. Простите. Я болтаю, как истеричка.

— Вы не похожи на истеричку.

— Может так быть, что он действительно следит за нами?

— Чего не знаю, того не знаю, — ответил я.

В музее Филлис побежала в туалет, а я воспользовался паузой и позвонил на Сентер-стрит. Вышел на свой коммутатор и задал вопрос, не направили ли они своего сопровождающего.

— Не сегодня. А где вы сейчас?

— В актовом зале Музея современного искусства. Через двадцать минут будем смотреть «Великого диктатора». С мисс Гольдмарк. А когда сеанс окончится, мы постоим у входа в музей минут пять. Я буду уговаривать мисс Гольдмарк пойти со мной в ресторан. Если она согласится, мы направимся в маленькое немецкое заведение на Сорок четвертой улице. В «Голубую ленту». Оно находится между Шестой и Седьмой авеню. Скорее всего мы пойдем пешком.

— Вы заметили «хвост»?

— Похоже, да.

— Внешность?

— Среднеевропейская, пятьдесят лет, маленькие голубые глазки, тупой череп, рост пять футов восемь дюймов, родинка на левой щеке, явно не из тех, кто занимается физическим трудом, в сером блестящем костюме, черных туфлях, сером шерстяном пальто, белой рубашке, при темно-синем галстуке с диагональной светло-голубой полоской, галстук заколот голубой полосатой булавкой. Перчатки черные.

— А после ресторана?

— Думаю, что она пойдет домой. Если она не откажется, я ее провожу.

— Вы уверены, что за вами следят?

— Я рассказал все, что знаю. А не уверен ни в чем.

Но уверенность моя возросла, когда человек, ехавший с нами в одном вагоне, оказался в том же ряду кинозала. К счастью, Филлис его не заметила. Фильм она смотрела с удовольствием; если бы она и там увидела этого человека, то не смогла бы расслабиться. Я поймал себя на мысли, что мне страшно хочется, чтобы она отдохнула и отвлеклась, и удивился сам себе, поскольку мой интерес был целенаправлен и подотчетен. Фильм я видел раньше. Чаплина люблю, но не принадлежу к числу тех, кто делает из него культ, а фильмы его считает абсолютной вершиной художественных и технических достижений. В конце концов, мне много о чем надо было подумать, а я вдруг задумался о жене. Вот о чем мне вовсе не хотелось думать!

Человек в блестящем сером костюме ушел из зала, не дожидаясь нас, так что Филлис его не заметила; и вот по окончании фильма мы встали перед входом в музей. Как я и предполагал, уговоры заняли некоторое время. Филлис вначале возражала, уверяя, что ей надо домой, что ее ждут мама и работа; но слова звучали неубедительно. Как и многих не верящих в свою привлекательность женщин, ее приходилось убеждать с особым пылом. Чтобы она не беспокоилась, я посоветовал ей позвонить домой, дав понять, что я никогда по вечерам не ем дома. Она наконец согласилась и отправилась к автомату. Я закурил. Через дорогу, у крытой стоянки, обслуживавшей музей, стоял человек. Не тот, что был в сером блестящем костюме, а профессионал, и этот профессионализм у него на лице написан. У нас прекрасные работники, но вычислить их ничего не стоит.

Вернулась Филлис, и мы пошли по направлению к Шестой авеню, повернули и направились в сторону центра. Над нами вечернее, серо-голубое небо, с рваными облаками, как это часто случается в марте. Облака проносились, как сумасшедшие гуси. Небо разрезали длинные лучи заката. Филлис остро реагировала на погоду. Ее охватило беспокойство. Изящная и стройная, она шла четким, уверенным шагом, оживленная и возбужденная. Филлис не думала о себе, пока не перехватила мой взгляд: она тут же покраснела, а краснела она легко.

— Не жалейте меня, мистер Клэнси, — вдруг сказала она. — Не надо.

— С какой стати вас надо жалеть, мисс Гольдмарк? — взорвался я. — Боже, как вам такое пришло в голову?

— Я не собиралась обижать вас…

— Обижать? Вот еще! Я просто не вижу смысла в ваших словах. Мне было так хорошо сегодня днем! А вам?

— Мне тоже. Мне так понравился фильм! И с вами мне было так хорошо…

— Тогда к чему разговор о жалости?

— Сама не знаю. Сказала — и все.

— Больше так не говорите, когда мы вместе.

— Не буду.

— Запомните раз и навсегда!

— Постараюсь. — И улыбка вновь осветила ее лицо.

Мы заказали ужин. Ресторан недорогой, в пределах возможностей преподавателя, и еда хорошая. Мы оба проголодались во время прогулки, а холодный вечерний воздух вернул нас к жизни. Чувство простое и в то же время неповторимое — вдобавок давно мною забытое. Оно не исчезло, когда Филлис заговорила обо мне и моей жене.

— Вы ведь питаетесь в одиночестве, мистер Клэнси, — вспомнила Филлис. — Неужели у вас совсем нет близких? Или вам неприятен разговор на эту тему?

— Мне приятно говорить с вами на любую тему, мисс Гольдмарк. Или мне можно называть вас Филлис? Знаете, в любом другом месте Соединенных Штатов и на любой другой работе мы бы давно называли друг друга Филлис и Том. Зато, если я правильно усвоил дух Никербокерского университета, мы бы еще года два обращались друг к другу «мисс Гольдмарк» и «мистер Клэнси». Да?

— Конечно, вы правы, — улыбнулась она.

— Тогда зовите меня Том, а я буду звать вас Филлис. Устраивает?

— Вполне.

— Прекрасно, Филлис. И я вовсе не против поговорить о близких. У меня есть брат, полковник, он служит в Корее. У него жена и двое детей, которых я никогда не видел. Его же я видел в последний раз семь лет назад. Меня он считает непрактичным «яйцеголовым» дураком. Я же не испытываю к нему ни хороших, ни дурных чувств. Еще у меня есть сестра. Она замужем, живет в Филадельфии. У ее мужа самое крупное в городе агентство по торговле «бьюиками». Он хорошо обеспечен. Детей у них нет. С сестрой я вижусь примерно раз в год. Отец и мать умерли. Родился я на Бруклинских Высотах, учился в школе «Нью-Утрехт», где выяснилось, что у меня математические способности, благодаря чему я получил стипендию Нью-Йоркского университета, куда я поступил на инженерный факультет и специализировался в области физики. Защитился в 1941 году, после чего пошел в армию… — На этом мой рассказ оборвался. Филлис слушала внимательно и вдумчиво.

— Странный вы человек, мистер Клэнси, то есть Том.

— Все мы не без странностей, Филлис. Странные мужчины, странные женщины. Философы, которым грош цена в базарный день, святые и идиоты…

— У вас не было детей?

— Я был женат всего несколько месяцев, когда моя жена заболела. Она умерла от лейкемии.

— Какой ужас!

— Да…

Что тут скажешь? Смерть ужасна; но смерть, облеченная в одеяния мистической загадочности, страхов и человеческой злобы, еще хуже.

Я проводил Филлис домой примерно в девять — она жила на Сто семьдесят четвертой улице между Бродвеем и Форт-Вашингтон-авеню, а потом поехал в центр, к себе, в двухкомнатную квартиру в переустроенном старом доме из коричневого камня на Западной Шестьдесят восьмой улице. У меня хорошая квартира, с высокими потолками, гостиная площадью двадцать на шестнадцать футов, кухня, ванная, спальная примерно восемь на десять; но в моей квартире присутствовали вещи, мысли и мечты женщины, умершей два года назад и более не способной мечтать. Там же жила моя память о ней, питавшаяся одиночеством и разочарованием. Я подумывал, не съехать ли мне, но больна была не квартира; болен был я сам, и куда бы я ни переехал, боль и горечь последовали бы за мной.

Придя к себе, я сварил кофе, выкурил сигарету, прочел статью о ядерном синтезе, главу из Ферми, принял душ и лег спать. Я лежал, страдал от одиночества и заснул только в третьем часу.

На следующий день я пошел на лекцию Филлис на тему «Свет как частица», а потом мы снова вместе выпили кофе с сэндвичем. Мне показалось, что она ждала этого с нетерпением: ей это доставляло хоть какую-то радость. Перекусив, я должен был встретиться с профессором Горлендом, который предупредил меня, что для соблюдения внешних формальностей и с учетом моих реальных возможностей дает мне семинар из двенадцати студентов. Я попросил его дать мне пару дней, чтобы обдумать его предложение. Потом я почти час поработал в библиотеке и, когда уходил оттуда, столкнулся с профессором Ванпельтом.

— Да снизойдут на вас все блага утренней свежести, Клэнси!

— Рад вас приветствовать, сэр! — кивнул я в ответ.

— Как пышный цветок среди увитых плющом стен, рад вашему приветствию, Клэнси! Вы пьете? С такой-то фамилией — и не пить? Хлебнем пойла?

— С удовольствием, — согласился я, и мы пошли по Бродвею в бар, где Ванпельт был завсегдатаем. Он заказал джин и аперитив, а я — шотландское виски со льдом. Он спросил, понравился ли мне университет, а я ответил, что трудно разобраться за такой короткий срок. Затем я спросил, что собой представляет Александр Хортон, поскольку именно он, Ванпельт, упомянул его имя в позавчерашнем разговоре.

— Хортон? Мм-да… Он, знаете, по-викториански — не могу подобрать лучшего слова — ухаживал за вашей мисс Гольдмарк. Вы знаете, что она еврейка?

— Догадался, — произнес я трезвым голосом. Ведь я был Клэнси, человек бесчувственный и рассудочный. — Вы сказали, что он исчез?

— Как корова языком слизнула, — ухмыльнулся Ванпельт, не сводя с меня проницательного взгляда. Хотя он и жирный обжора, но под слоем жира скрывались твердость характера и бесстрастность анализа.

— Если я правильно понял, в его исчезновении есть что-то загадочное…

— До предела загадочное. И все тут.

— А на что вы намекали вчера?

— Да ни на что. Гусей дразнили. Вы-то ведь не собираетесь так же исчезнуть, как Хортон?

— Пока что нет.

— Пока что? Послушайте, Клэнси, а чем конкретно вы занимались в Рочестере?

— В Рочестере?

— А разве вы не сказали мне, что работали в исследовательской группе фирмы «Консолидейтид Дайнэмикс»?

— Я?

— Ну, не вы, так слухами земля полнится. Полагаю, вы там занимались чем-то совершенно секретным?

— Ошибаетесь, — улыбнулся я. — Всего лишь тяжелой водой.

— Тяжелой водой. Это обнадеживает.

— Еще поговорим на эту тему, — кивнул я в знак согласия. — Боюсь, что мне пора.

— Пожалуйте мятных лепешек. Горленд помешан на огненной воде. Тяжелая вода — огненная вода. Прекрасное сочетание? Возьмите лепешку.

Я взял у него лепешку и попытался заплатить за выпивку, но он и слышать об этом не желал. Затем я вернулся в университет, прошел в крохотный кабинет, ранее принадлежавший Александру Хортону, и связался с коммутатором на Сентер-стрит.

— Включите запись, — попросил я.

— Запись включена, Клэнси. Можете говорить.

— Мне требуется максимально исчерпывающая информация о Джоне Ванпельте, штатном профессоре Никербокерского университета, возраст примерно пятьдесят лет, вес два двадцать, легкий иностранный акцент: «г» похоже на «к», голубые глаза, лысый, седина на висках и затылке, золотая коронка на одном из верхних зубов, склонен к обжорству — возможно, давняя привычка. Завтра у меня будет его фотография.

— Все?

— Пока все.

Затем я пошел к Горленду и попросил дать мне на время фотографию Ванпельта.

— Ну, мистер Клэнси, — сказал он, — у нас тут учебное заведение, а не хранилище личных дел с фотографиями.

— Да, конечно, — согласился я. — Но может быть, его фотография есть в каком-нибудь научном ежегоднике?

Горленд закряхтел и полез на полку. Покопавшись, он выудил том ежеквартальных ученых записок, на одной из страниц которого была маленькая фотография Ванпельта.

Вечером, когда я вошел в свою квартиру на Шестьдесят восьмой улице и зажег свет в гостиной, меня ждали двое. Один из них сидел в капитанском кресле, купленном нами во время медового месяца в Кейп-Код. Такие, крепко сбитые, не любят кресел с обивкой. Сидел он прямо, вытянувшись, настороже. Лицо узкое, длинное, одет аккуратно, в руках огромный «люгер». Другой устроился на диване. Двести фунтов плеч и муксулов. Возраст — на пороге среднего. Мясистый затылок, плечи чересчур крупны, над воротничком семнадцатого размера голова истинно американского атлета, седоватые, подстриженные по-военному волосы, румянец на щеках от спиртного, а не от избытка здоровья, в огромной ручище, похожей на окорок, служебная модель сорок пятого калибра. Заведомо ненужное оружие, ибо он превосходил меня по весовой категории. Но он держал револьвер в руках мертвой хваткой, улыбкой приветствуя меня в моем собственном доме.

— Какой сюрприз! — сказал он. — Прямо как в кино.

— Прямо как в кино, — повторил я.

— Чем строить из себя клоуна, лучше бы проверил, нет ли у него оружия, — сказал сидящий в капитанском кресле. — По всем карманам, Джеки. — Акцент был испанский или португальский.

— Есть, сэр, слушаюсь, мистер Браун, — ответил Джеки уважительно и в то же время насмешливо, как бы отрицая, что он — всего лишь мускульная сила. Легко и грациозно он зашел мне за спину, провел рукой у меня под мышками, проверил карманы. — Оружия нет, — объявил он.

— Так я и думал. Что бы сказали в университете, если бы у профессора оказалось оружие? Мы обыскали вашу квартиру. Где ваше оружие?

Я пожал плечами.

— Садитесь, мистер Клэнси, — сказал он, указав на кресло из фильмов Хичкока, подаренное моей покойной жене Хелен ее бабушкой. Я сел и стал ждать. Говорил мистер Браун. Он спросил, знаю ли я, зачем они пришли сюда.

— Понятия не имею.

— И не догадываетесь, мистер Клэнси?

— Гадать-то я могу. Хоть всю ночь. Вы пришли именно за этим? — Я вдруг заметил типичный, битком набитый бухгалтерский портфель, стоящий рядом с мистером Брауном.

— Нет, ночью нам тут делать нечего, — последовал ответ. Одновременно «люгер» был убран в плечевую кобуру. Помощник получил указание: — Убери пушку, Джеки. Мы же не у обезьяны. Мы у культурного, цивилизованного человека. Я посмотрел, что у вас за книги, — объяснил он. — Культура и знание физики далеко не синонимы, и мы оба это знаем. Но если посмотришь книги, то видишь мозг и душу их владельца. Человек познается по кругу чтения. Человека творит слово.

— Большинство книг принадлежало моей жене, — сказал я.

— Восхищаюсь американцами. В ответ на комплимент они становятся циничными и вульгарными. Они стремятся соответствовать какому-то заданному имиджу. Но мы пришли не для разговора о книгах, мистер Клэнси. Мы пришли дать вам взятку. В конце концов, мы не дипломаты. Зачем нам дипломатический обмен ничего не значащими любезностями? Мой принцип — брать быка за рога. Те, на кого я работаю, полагают, что у каждого человека своя цена. В портфеле, что стоит рядом со мной, семь тысяч пятьсот двадцатидолларовых бумажек. Деньги чистые, не краденые, нигде не учтенные, тратить их можно безо всякой опаски. Сто пятьдесят тысяч долларов — такую вам назначили цену.

— Польщен.

— А как же? Кому бы не было лестно? А с учетом федеральных налогов у вас целое состояние. Уж поверьте мне. За такие деньги совершались страшные вещи.

— А как мне отработать эту сумму? За что мне причитается такая взятка?

Он покачал головой.

— Разве этот вопрос нуждается в обсуждении? Я не собираюсь вступать в утомительную дискуссию на этические темы. И не собираюсь спрашивать, возьмете ли вы взятку. Ее вам уже дали. Выбора у вас просто нет. Итак, никаких вопросов, поскольку мы знаем все, что нам надо знать. Мы знаем, куда вы ходите и чем занимаетесь. И если мы за что-то платим, то получаем соответствующий эквивалент. Все понятно, мистер Клэнси?

— Нет. Не все понятно.

— Зато понятно нам, мистер Клэнси. Просьба некоторое время не покидать помещения. Деньги в портфеле.

Тут они встали, вышли и закрыли за собой дверь. Предельно просто. Я запер дверь на засов и взял портфель. Он был до отказа набит пачками двадцатидолларовых бумажек. У меня не было ни малейшего сомнения, что их ровно семь тысяч пятьсот.

Было девять часов. Я позвонил на коммутатор на Сентер-стрит и передал то, что хотел. Я сказал, что через тридцать минут уйду из дома, пройду по Коламбус-авеню и два квартала к северу до Семидесятой улицы. Мне нужно, чтобы на Семидесятой меня подобрало движущееся в восточном направлении такси. Там должен сидеть надежный человек. И еще я попросил предупредить начальника полиции Камедея, что зайду к нему, как только приеду на Сентер-стрит.

Мне ответили, что начальник у себя и будет меня ждать, но что выходить нужно через час, иначе они не успеют организовать такси с водителем и направить его на Семидесятую улицу. Меня предупредили, что такси будет иметь внешнюю разметку фирмы «Грин чекерз» и пересечет Коламбус-авеню в течение шестидесяти секунд после десяти часов. Мы сверили часы, а я решил обязательно напомнить им проверить мой телефон на подслушивание.

Затем заварил крепкого черного кофе, выпил чашку, выкурил сигарету и задумался. Думы не были ни приятными, ни продуктивными, и, как и все мои думы недавнего времени, не содержали определенных и решительных выводов. Затем я подошел к портфелю, вынул из него все и запихнул семьдесят пять пачек двадцатидолларовых банкнот под рубашку — сто пятьдесят тысяч долларов легли мне на сердце и шкуру. Рубашка вздулась, но пиджак прижимал деньги, а плащ-реглан скрывал горб. Я спустился, держа руки в карманах, прошел Коламбус-авеню и двинулся на север. Теперь я уже не проверялся. И ровно в десять оказался на углу Семидесятой улицы, и как только встал на углу, зажегся зеленый, и такси фирмы «Грин чекерз» пересекло Коламбус-авеню. Я остановил его, и, когда садился, водитель спросил:

— Клэнси?

— Вы не ошиблись. — Сердце яростно стучало, когда я захлопнул дверцу и устроился на заднем сиденье. Такси поехало по Семидесятой. Когда мы подъехали к Центральному парку с запада, появились еще две машины.

— Что делать? — спросил водитель.

— Повернем направо, а затем сделаем разворот. Хочу проверить, не слежка ли это.

Одна из двух машин — «бьюик» с откидным верхом — повернула направо. А когда мы, сделав разворот, выехали на полосу встречного движения, «бьюик» продолжил путь на юг.

— Чисто, — сказал я. — Поехали в центр. — Тут я откинулся на сиденье, закурил и с удовольствием затянулся.

Для меня интересным оказалось сопоставление только что пережитого безумного страха и вдруг возникшего чувства уверенности. По дороге в центр я подумал, что следует попросить оружие. Я никогда не любил оружие и никогда ему не доверял, но до меня дошло, что нынешний страх — только начало, продолжение не замедлит. Оружие — символ, так же как символом являются хрустящие бумажки под одеждой.

На Сентер-стрит ожидал офицер в форме. Он проводил меня в кабинет начальника. Начальник полиции Камедей был не один: вместе с ним меня ждал Сидней Фредерикс из департамента юстиции.

— Садитесь, Клэнси, — сказал начальник, кивнув на одно из коричневых кожаных кресел. — Полагаю, что приехать сюда было абсолютно необходимо?

— Я счел это наилучшим вариантом, сэр, — ответил я, но прежде чем сесть, снял плащ, расстегнув пиджак, и стал вынимать деньги из-под рубашки, выкладывая их на письменный стол. Потом сел. Камедей и Фредерикс занялись деньгами.

— Как много денег! — сказал Фредерикс.

— Полагаю, вы нам о них расскажете, — добавил Камедей.

Я рассказал. Обо всем, что произошло. Дал подробное описание обоих гостей. Слушали меня внимательно, а когда я кончил, настала пауза. Прервал ее Камедей, позвонив по внутреннему телефону и вызвав нашего главного «валютчика» Джекобса. В ожидании его прихода Фредерикс задал вопрос о характере испанского акцента мистера Брауна.

— Думаю, что даже под присягой смогу утверждать, что акцент Брауна скорее всего испанский, — пояснил я. — Но поймите: скорее всего. Акцент может быть и португальский. И даже итальянский, или румынский, или французский. Не знаю, почему, но мне все-таки кажется, что акцент испанский. Интуиция. Как только он начал говорить, я уловил именно этот акцент. Это вовсе не значит, что сам он испанец. Речь идет только об акценте.

— Акцент заметен?

— Нет, сэр. Акцент неяркий.

— А разговаривает он, как иностранец? Ну, грамматически: не строит ли он фразы на иноязычный лад?

— Нет. Его английский безупречен. Немного вычурен, но абсолютно правилен.

— Портфель остался дома?

— Да, на случай наружного наблюдения. И еще: я был бы очень признателен, сэр, если бы мой телефон проверили на постороннее подслушивание.

Камедей записал что-то. Фредерикс покачал головой и заметил:

— Портфель бы нам ничего не дал. Эти люди аккуратные. Что вы думаете по поводу отпечатков пальцев, Клэнси?

— То же, что и вы, сэр. Эти люди аккуратные.

Тут вошел Джекобс, худой, близорукий, за пятьдесят. Очки в металлической оправе, клок седых волос зачесан вверх, на лысину. На фоне грузного, похожего на бульдога Камедея он выглядел тщедушным. Фредерикс глядел на него с нескрываемым интересом. В определенных кругах Джекобс пользовался заслуженной репутацией.

— Поглядите-ка на эти деньги, Джо, — попросил Камедей.

Джекобс подошел к столу, раскидал пачки, провел пальцами по краям нескольких из них, затем вытащил наугад по банкноте из каждой пачки. Изучал он их осмысленно и вдумчиво.

— Итак? — подгонял Камедей.

— Здесь семьдесят пять пачек, — подытожил Джекобс. — В каждой по сотне банкнот. Предупреждаю, оценка выборочная, сплошного подсчета я не производил. В общем, предполагаю, что здесь сто пятьдесят тысяч долларов.

Фредерикс кивнул и чуть-чуть улыбнулся.

— Деньги чистые? — спросил Камедей.

— Сам бы от них не отказался. Настоящие: выпущены в Вашингтоне правительством Соединенных Штатов. Ясно как божий день.

— Они не краденые? — задал вопрос Фредерикс. — Или сейчас вы не в состоянии дать нам точный ответ?

— Да нет, в состоянии, — ухмыльнулся Джекобс. — Думаю, что с ними все ясно. — Он провел пальцем по краю еще нескольких пачек. — Нет-нет, они не ворованные. Конечно, можно сделать проверку. Но если вы хотите знать мое мнение, то осмелюсь утверждать, что эти деньги не ворованные.

— Почему вы так думаете?

— Эти деньги выпущены в обращение в текущем году. Я специально слежу за движением краденых сумм. За последние двенадцать месяцев не было краж наличных в двадцатидолларовых купюрах, сумма которых составила бы сто пятьдесят тысяч долларов. Это, правда, не значит, что какая-то часть денег не может быть из числа краденых. Но я в этом сомневаюсь. У меня такое ощущение, что это хорошие деньги.

— Хорошими они быть не могут, — заметил Камедей.

— Ну, вы поняли, что я имею в виду.

— Спасибо, Джекобс, — отпустил его Камедей. — Вечером вы их получите. Жду от вас детальной справки.

Джекобс вышел, и мы опять погрузились в молчание. Так мы и молчали, пока не заговорил Камедей:

— Большие деньги. Взятка. Так или не так?

— Именно так, — согласился я.

— Какое мерзкое, паскудное дело! — вдруг воскликнул Камедей, начальник полиции города Нью-Йорка. Меня эта вспышка даже немного удивила.

— Трудное, — согласился Фредерикс.

И опять молчание. Наконец Камедей спросил:

— Что вы думаете по этому поводу, Клэнси?

— Ничего.

— Есть какие-нибудь результаты?

— Не знаю. Дело не из приятных и ни на что не похоже.

— Для нас тоже это дело не из приятных.

— Знаю, сэр, меня не касается, но не могу не задуматься над тем, что по этому поводу думают другие. Конечно, вы вправе приказать мне заниматься своим делом…

— Мы в пустоте, Клэнси. Никаких новостей.

— Ясно. А в Москве, сэр, то же самое?

— Насколько нам известно, да. Кстати, Клэнси, сюда приезжал один из главных их оперативников по линии госбезопасности, и ему хотелось бы увидеться с вами. Его зовут Дмитрий Гришев, и он полагает, что вам стоит приехать к ним на Парк-авеню.

— Что это даст?

— Понятия не имею, — произнес Камедей с долей раздражения. — Но хуже от этого не станет.

— А если за мной «хвост»?

— Вы же полицейский. Сделайте так, чтобы не было «хвоста».

— Да, сэр. А что вы думаете насчет взятки?

— А что такого?

— Да так. Хотелось бы знать побольше. А то чувствуешь себя как в полуночном тумане.

— Мы чувствуем себя точно так же, — улыбнулся Фредерикс.

Выходя из кабинета, я задержался в дверях и сказал:

— С вашего разрешения, еще кое-что.

— Давайте.

— Мне бы хотелось иметь при себе свое оружие.

— Зачем?

— Я все-таки на службе.

— Оружие может все испортить.

— Знаю.

— Вам очень надо?

— Очень, — подтвердил я.

— Ладно. Заберете на выходе.

 

Часть вторая

ТОМАС КЛЭНСИ

Второй раз в жизни я оказался в кабинете начальника полиции. Пятнадцать дней назад я был просто детективом, сержантом Томасом Клэнси из нью-йоркской городской полиции, прикомандированным к отделу по расследованию убийств, имеющим хорошую — и всякую другую — репутацию, считающимся грамотным работником с перспективами на продвижение по службе. Пять футов одиннадцать дюймов; сто семьдесят фунтов; голубые глаза, шатен, с высшим образованием. Мне все время говорили, что меня ждет прекрасное будущее. Сам же я таким оптимистом не был. Прошлое перевешивало будущее. Я был на войне и пришел оттуда другим. Я учился, чтобы приобрести специальность и сделать карьеру, но отказался от этой мысли, потому что для меня она оказалась отравлена; я женился на женщине, которую любил так, как вообще можно любить, и оказался свидетелем ее умирания. Мне тридцать семь лет, и я ничего не жду, ничего не желаю, ни на что не надеюсь. Живу в одиночестве, иногда читаю, иногда хожу в кино. Люблю суточные дежурства, и если три дня подряд оказываюсь вне дома с электрической бритвой и тостом с ветчиной, не жалуюсь. Благодаря этому я стал хорошим полицейским.

Но вдруг несколько недель назад меня вызвали к самому начальнику полиции на Сентер-стрит. Я приехал туда в два часа дня, и секретарь тут же доложил начальнику, что детектив Клэнси прибыл. Мне было приказано ждать. В течение тридцати пяти минут я внимательно изучал бюджет города Нью-Йорка, а затем меня пригласили войти.

В кабинете начальника стоит стол из красного дерева, за которым проводятся совещания на высоком уровне и, как я полагаю, ведутся бесконечные дискуссии на тему, почему управление полиции до сих пор не может превратить самый большой и населенный самыми разными людьми город в мире в декриминализированный эквивалент городка Прити-Вэлли в штате Вермонт. Когда я вошел, за столом красного дерева сидели шестеро. Если не ошибаюсь, слева направо — полицейский-стенограф Джозеф Маджио; за ним Джон Камедей, начальник городской полиции; потом Артур Джексон, в золотых очках, полный, похожий на банкира сотрудник Центрального разведывательного управления; рядом с ним Сидней Фредерикс из департамента юстиции, то есть из Федерального бюро расследований, о котором я уже говорил; потом Джером Грин, мэр Нью-Йорка; и, наконец, сенатор Хайрем Ю. Доус, председатель сенатской комиссии по вопросам внутренней безопасности.

Когда я вошел, все повернулись в мою сторону, но лишь Джон Камедей встал и предложил мне сесть на свободное место. Некоторые черты характера начальника мне понравились. Были у него и другие черты, которые я потом возненавижу.

— Садитесь, Клэнси, — сказал он мне и поочередно представил всех сидящих за столом. Они кивали, и лишь один Фредерикс, сидевший рядом со мной, потрудился пожать мне руку; остальные были встревожены, а когда человек встревожен, он забывает про мелочи хорошего тона.

— Мы вызвали вас, Клэнси, — начал Камедей, — потому что нам требуется полицейский определенной квалификации. Может быть, еще пара-другая сотрудников городской полицейской службы обладают подобной квалификацией, но время не ждет, и в результате беглой проверки мы выбрали вас. Вопрос, однако, заключается в том, что все мы занимаемся делом особой секретности. Судя по составу собравшихся здесь людей, вы можете заключить, что речь идет о деле государственной важности, затрагивающем благополучие всей нации, а также, конкретно и локально, благополучие города и его жителей. Может быть, мы имеем дело с самым отвратительным происшествием за всю нашу историю, а может быть, и нет. Это следует установить. Дело крупное, но до настоящего момента суть его известна не более чем тридцати пяти лицам. Это необходимо и важно по причинам, которые вы вскоре узнаете. В печать ничего не просочилось и не должно просочиться. Все сказанное здесь является сугубо доверительной информацией. Вам понятно?

Я кивнул.

— Следовало бы получить более четкие гарантии, — вмешался сенатор Доус.

— В более четких гарантиях нет необходимости, — пожал плечами Камедей. — Человек дал слово. Этого достаточно.

— Расскажите о себе, — попросил сотрудник ЦРУ Джексон. Это прозвучало банально, но так звучало все, что бы он ни говорил.

— А что именно?

— Они знают вашу официальную биографию, — объяснил Камедей. — Расскажите, что считаете нужным.

— Я родился и вырос в Бруклине. Там окончил среднюю школу, затем поступил в Нью-Йоркский университет…

— Нам это известно, — перебил Джексон. — Вы не были в молодости членом радикальных организаций: лиги молодых социалистов, комсомола?

— Когда я окончил среднюю школу и учился в университете, я работал. У меня не было времени.

— Только времени? А как насчет убеждений?

— Когда я учился в университете, я работал восемь часов в день. Тут не до убеждений.

— Есть один интересующий меня вопрос, — вмешался сенатор Доус. — Согласно объективным данным, вы были студентом-отличником. Ваши математические способности были признаны исключительными. Вы специализировались по физике. Нам известно, что вы написали исключительно интересную работу по вопросам космической радиации…

— Она не оригинальна, — пояснил я. — Я произвел обзор других работ и позволил себе сделать ряд далеко идущих выводов.

— И все же у вас отмечался талант и даже научный блеск. Однако, когда окончилась война, вы предпочли пойти работать в нью-йоркскую полицию. И это в тот момент, когда нация нуждалась в поддержке каждого из ученых!

— Да, сэр. Таков был мой личный выбор.

— В такой момент, — резко произнес Джонсон, — нет ничего личного, детектив Клэнси!

— Это было одиннадцать лет назад. Я не хотел становиться ученым.

— Вы были в Хиросиме после бомбардировки, — мягко вставил Фредерикс. — Не повлияло ли это на ваше решение?

— Да, — ответил я.

— Вы что же, считаете, мы были не правы, применив атомную бомбу? — промолвил сенатор Доус, но прежде чем я начал отвечать, заговорил Камедей:

— Прошу вас, джентльмены, помнить, что нас лимитирует время. При всем уважении к присутствующим не могу не высказать сомнения в правильности избранной вами тактики беседы. Нам нужен полицейский-физик. Мы никогда не сможем привлечь такого специалиста к работе, если не будем заранее исходить из той предпосылки, что у данного лица в свое время были достаточные основания изменить род занятий.

— А вопрос лояльности? — воскликнул Джексон.

— Уже одно то, что данное лицо находится на службе в нашем управлении, является свидетельством его лояльности, — отреагировал Камедей, не скрывая раздражения.

Мэр Грин развел руками.

— Минуточку, джентльмены. Осмелюсь обратить ваше внимание на вопрос совершенно иного рода. До нынешнего момента вся ситуация оставалась закрытой. Но если мы в кратчайший срок не придем к ответу на загадку, нам придется сделать ее достоянием гласности. Я вовсе не покушаюсь на прерогативы разведывательных и контрразведывательных служб, но хочу со всей ответственностью подчеркнуть, что в самом скором времени проблема может затронуть десять миллионов обитателей нашего города. Речь идет не о лояльности в узком смысле слова, речь идет о спасении.

— Согласен! — произнес сенатор Доус. — Мистер Клэнси, вы физик?

— Я полицейский, сэр. Физику я изучал много лет назад.

— А вы в курсе современных публикаций?

— В какой-то степени.

— Что вы знаете об атомной бомбе?

— То же, что и все.

— Наверняка больше. Вы ведь физик.

— Не намного больше, — сознался я. — Просто я понимаю не только физическую, но и математическую сторону процесса.

— Перейдем к делу, — вмешался Камедей. — Вы бы смогли сделать атомную бомбу?

— Что?

— Я спросил, смогли бы вы сделать атомную бомбу. Я задаю этот вопрос лично вам, Клэнси, с учетом вашей специальности. Вы полицейский, знающий физику. Итак, вопрос: в состоянии ли вы сделать атомную бомбу?

— Вы серьезно? — удивился я.

— В высшей степени серьезно. Мы все тут разговариваем всерьез. И ждем от вас серьезного ответа.

— Что ж. — Я глубоко вздохнул и кивнул головой. — Если вы спрашиваете, в состоянии ли я получить плутоний-239 или уран-235, то есть два расщепляющихся элемента, из которых можно сделать бомбы простейшего типа, то я отвечаю — нет. И ни один отдельно взятый человек этого не может. Не может даже нация, если она не сделает крупные капиталовложения в оборудование, источники энергоснабжения и не овладеет процессом диффузии урановых руд.

— Это нам понятно, — с нетерпением произнес сенатор. — Вопрос, который задал мистер Камедей, заключается в следующем: смогли бы вы сделать атомную бомбу при наличии в вашем распоряжении исходных материалов, то есть плутония или урана-235?

— В одиночку? — рассердился я.

— Да, в одиночку.

— Ну, это зависит от многого. Скажем, если вы вдруг поручите мне сию минуту прямо здесь сделать бомбу, то должен сказать, что имею самое смутное представление о механизме бомбы. Придется сначала ознакомиться с литературой.

— Это нам ясно, — хмуро произнес Камедей.

— Тогда не знаю. Это опасное дело. Для меня, конечно. Но попробовать можно.

— Минуточку, — вмешался представитель ЦРУ Джексон. — Уж не хотите ли вы мне сказать, что можете получить все нужные вам сведения? Что вы сможете добыть информацию, предназначенную исключительно для служебного пользования?

— Эта информация не составляет служебной тайны, сэр, — сказал я. — И, тем более, она не секретна. Ее публиковали тысячу раз в тысяче различных источников. Любой компетентный физик знает, как изготовить атомную бомбу.

— Мы уже прорабатывали этот вопрос, мистер Джексон, — устало заметил Камедей, — и такой же ответ получили от десятка физиков. Наша задача — выявить возможности детектива Клэнси к удовлетворению всех представляемых нами организаций. Вы попросили, чтобы разговор шел в вашем присутствии. Разрешите продолжать?

— Не смею одобрить ваше отношение к делу, — отпарировал Джексон.

Тут на грани грубости вмешался представитель департамента юстиции.

— Одобряете вы или не одобряете чье-то отношение к делу, не играет существенной роли. Уж не вынуждаете ли вы меня лишний раз напомнить, что мое, а не ваше учреждение отвечает за вопросы внутренней безопасности? Надоел мне этот детский лепет. Детективу Клэнси задан вопрос. И я, как и все, жду ответа.

— Давайте, Клэнси, — обратился ко мне начальник.

— Видите ли, сэр, — осторожно начал я, — мне бы не хотелось повторять известные всем присутствующим истины, о которых знаю не один я…

— Исходите из того, черт возьми, что мы ничего не знаем! — рявкнул Камедей. — И будете недалеки от истины. Расскажите нам, какую бы вы сделали бомбу и как бы вы ее сделали.

— Ну, ладно. — Я оглядел присутствующих. Сенатор курил, и я тоже взял сигарету. Мне так хотелось закурить! Хотелось мне и попить, но чего не было, того не было. — Постараюсь не занимать слишком много времени и говорить понятным языком.

Тут сенатор улыбнулся, как бы заявляя: «Это мы еще посмотрим!» И я стал рассказывать.

— Мы говорим о процессе расщепления — о цепной реакции и атомной структуре расщепляющихся материалов. Результатом ее является взрыв огромной силы и скорости распространения при гигантском повышении температуры. И потому, как я уже сказал, для изготовления бомбы требуется при помощи крупного промышленного производства получить два вида пригодных для использования расщепляющихся материалов: уран-235 и плутоний-239. И если у нас есть эти два элемента, точнее, любой из них, что делать дальше? Организовать взрыв, введя лишний нейтрон в атомную структуру расщепляющегося материала. Я говорю достаточно четко и ясно?

Все закивали, не сводя с меня глаз.

— Итак, механизм взрыва следующий: будем считать расщепляющийся атом чем-то вроде мотора, работающего на больших оборотах. Запуская в него лишний нейтрон, мы как бы перегружаем его. Он становится нестабильным и распадается на куски с огромной силой, передавая эту нестабильность окружающим атомам. Вот что такое цепная реакция и атомный взрыв. Сам факт их существования объясняет отсутствие в природе концентрированных скоплений этих двух расщепляющихся элементов. Они слишком нестабильны. В окружающем воздухе масса блуждающих нейтронов…

— Мне неясно, откуда могут появиться эти ваши блуждающие нейтроны, — заявил сенатор.

— Смотрите, сэр. Один из источников — космическая радиация. Другой — радиоактивные вещества в почве, камне, воде. Даже кирпич испускает нейтроны. Уверен, что в этой комнате их сейчас тысячи. И в этом суть проблемы. Если бы перед нами на этом столе лежал кусок урана-235 размером с кубик сахара, мы были бы в безопасности. Потому что масса сахара оказалась бы недостаточной для уловления нейтрона, захвата его и начала физического процесса, называемого «структурным резонансом». Иными словами, нейтроны пролетают через кубик сахара, не становясь источником реакции. Такой маленький объем расщепляющегося материала называется «некритической массой».

А чтобы масса стала критической, то есть достаточно большой, чтобы обеспечить захват нейтрона и последующий взрыв, кусок урана-235 должен иметь диаметр не меньше десяти сантиметров или радиус около двух дюймов. Но, конечно, двухдюймовый кубик или шарик урана-235 может существовать лишь теоретически, поскольку в момент появления немедленно перестает существовать в результате атомного взрыва.

— Но они же существуют, — сказал мэр.

— Да, если под временем существования понимать отрезки, равные одной десятитысячной секунды. В этом-то и заключается проблема бомбы. Я читал, что когда на заводе изготовляют плутоний или уран-235, они выпускаются тонкими листами менее критической массы и отделяются друг от друга кадмиевой или борной изоляцией: оба эти металла обладают свойством задерживать блуждающие нейтроны. И если такие пакеты погрузить в тяжелую воду, опасность сводится к нулю, поскольку тяжелая вода тоже улавливает нейтроны. Но вы задали мне задачу сделать бомбу. Итак, предположим, что у меня есть шестнадцать кубиков урана-235 каждый размером в половину дюйма. Я мог бы их разложить на столе по четыре с каждой стороны, но взрыва не будет. Чтобы получился взрыв, их надо собрать воедино.

— Но это же очень просто, — сказал сенатор.

— Нет, сэр, это, если разрешите мне сказать, вовсе не просто. Во-первых, материал сильно радиоактивен, так что при неосторожном обращении я получу неизлечимое поражение. Во-вторых, если я руками сгребу кубики в кучу, то произойдет частичный взрыв, достаточный, чтобы убить меня и разрушить это здание, но не больше. Видите ли, как только начинается цепная реакция, высвобождаемые нейтроны мчатся со скоростью восемь тысяч миль в секунду. Поскольку эти нейтроны проскакивают всего лишь несколько дюймов массы урана, то процесс мгновенно приходит к концу. Он начинается и завершается быстрее, чем мы в состоянии замерить время, и начинается он, как только любая часть массы становится критической. Иными словами, если я сгребу кубики, я, независимо от скорости сближения кубиков, добьюсь лишь частичного взрыва, причем в атомных масштабах небольшого. Не говоря уже о том, что сам погибну.

— А почему цепная реакция не перекинется на другие кубики урана? — спросил мэр.

— Потому что взрыв разбросает их еще скорее. Все дело в том, что некритические массы должны быть сведены воедино за те же доли секунды. Вот почему я не могу изготовить такую бомбу, которую можно сбросить с самолета. Для этого мне нужен механический цех и штат технических специалистов. Но пока я разговаривал с вами, я размышлял, какую же бомбу я в состоянии сделать. Пока что я ни в чем не уверен. Надо подумать. Но вот идея, которая сейчас пришла мне в голову: предположим, у нас есть двадцать некритических масс, заряженных в ружейные патроны. Предположим, что двадцать ружей смонтированы так, что все они нацелены в одну точку в пределах короткого расстояния, скажем, в масштабах этой комнаты. Тогда речь пойдет о чисто технической проблеме: как одновременно выстрелить из всех. И тут может получиться бомба, в чем я опять-таки не совсем уверен, поскольку мыслю обобщенно, в пределах того, что помню. Но это меня не утешает.

— Да, это никого не утешает, — согласился мэр.

Было задано еще несколько вопросов, прежде чем заговорил начальник полиции.

— Значит, вас не удивило бы, Клэнси, если бы я сказал, что есть люди, утверждающие, что сделали бомбу?

— Конечно, удивило бы. Но я об этом подумал.

— О чем подумали?

— Да о том, что кто-то сделал бомбу, — ответил я, одновременно думая, что из всего сущего я больше всего ненавижу бомбу и опасаюсь именно ее.

— У вас получается слишком просто, — заметил Фредерикс, и я сказал сотруднику ФБР:

— Это почти так же просто, как получается у меня. — И добавил: — При условии наличия расщепляющихся материалов. — Настала краткая пауза, после чего заговорил Камедей.

— То, что я вам собираюсь сообщить, Клэнси, является секретом особого рода. Он может перестать быть секретом завтра, послезавтра или в будущем месяце; но пока это не произойдет, эти сведения так и будут представлять собой жуткий, мерзкий секрет, и вы обязаны считаться с этим. Ясно?

Я кивнул.

— Ладно, — продолжал он. — Начнем с человека по имени Александр Хортон. Это физик не из самых блестящих, не слишком талантливый в масштабах профессии. Но образованный, компетентный и совестливый.

— Я бы не назвал это качество совестливостью, — перебил его Джексон. — Предательство, нелояльность…

— Детектив Клэнси не нуждается в уроках политграмоты, — сердито произнес Камедей. — Я пытаюсь обрисовать человеческий характер, и всем нам будет лучше, если я дам исчерпывающую характеристику и мы поставим на этом точку. Буду благодарен, если вы постараетесь больше меня не прерывать. Если вам захочется рассказать собственную сказочку, вам будет предоставлено слово в свое время.

Джексон махнул рукой и сказал:

— Ладно, ладно, мне уже дали понять, чтобы я сидел смирно.

— Я сказал «совестливость», — повернулся ко мне Камедей. — Но нельзя не сказать и о других его качествах: возможной параноидальности поведения, эмоциональной нестабильности, депрессивности. Подведем итог, Александр Хортон, возраст — сорок один год, пять футов десять дюймов, глаза голубые, худощав, даже изможден, физическое состояние неважное, чтобы не сказать хуже, окончил Массачусетский технологический институт, получил докторскую степень в Корнеллском университете, стажировался в Принстоне, отслужил два года в армии, после чего был отозван для участия в «Манхеттенском проекте». По окончании войны пять лет проработал в Окридже, где заболел одной из разновидностей лучевой болезни. Был госпитализирован и два года лечился в больнице. Когда он поправился и вновь приступил к работе, на государственную службу уже не вернулся и пошел работать на факультет естественных наук Никербокерского университета, в нашем городе…

Я достал блокнот, но мой собеседник отрицательно покачал головой.

— Ничего не записывайте, а запоминайте. То, что я вам рассказываю, должно быть похоронено в вашем мозгу. А если есть вопросы, то не стесняйтесь их задавать.

— Прошу вас, продолжайте, сэр, — сказал я.

— Спрашивайте. Только не пишите.

— Понятно, сэр.

— Теперь о событиях лета прошлого года. В это время Хортон провел четыре недели в Великобритании. На эти же четыре недели пришелся гостевой визит делегации советских физиков по приглашению Королевского общества ядерной физики. Знаете такую организацию?

— Слышал о ней, — подтвердил я. — Сэр Джулиан Белл.

— Совершенно верно. Белл его председатель. Теперь поймите, что Хортон обладает определенной репутацией в научных кругах. Его пригласили на банкет, организованный Королевским обществом в честь русских, и его посадили рядом с русским физиком академиком Петром Симоновским. Они сразу же нашли общий язык. Симоновский великолепно говорит по-английски, так что они общались без переводчика. По окончании банкета они ушли вместе. Поехали в гостиницу к Хортону и проговорили почти всю ночь. В последующие две недели Хортон и Симоновский встречались на шести мероприятиях. И по меньшей мере один день целиком провели вместе.

Теперь о Симоновском. Ему пятьдесят три года, во время второй мировой войны был командиром танка, имеет награды за боевые заслуги. Как говорится в послужном списке, беззаветно предан Советскому государству. Был одной из ключевых фигур в деле развития советских атомных вооружений. Как и Хортон, близких родственников не имеет. Родители погибли в нацистском лагере. Жена и трое детей убиты при бомбежке в Киеве во время войны. О нем говорят как о вдумчивом, тихом и глубоко несчастном человеке.

Резюмируем. Теперь у вас, Клэнси, есть базовая информация об этих людях. А проблема, как таковая, возникла неделю назад, когда по почте пришли три одинаковых письма. Одно, адресованное Президенту Соединенных Штатов. Другое, адресованное государственному секретарю. Третье — мэру Нью-Йорка. Позднее вы получите для тщательного ознакомления копию. Поскольку письмо длинное, я подготовил вам краткое содержание его первой части. Подписано оно Александром Хортоном.

— А откуда оно отправлено?

— Из Нью-Йорка, с вокзала Морнингсайд. Зачитаю выдержки из письма:

«В результате всех моих дискуссий с господином Симоновским было принято решение всерьез приступить к тому, что мы поначалу назвали невероятной интеллектуальной игрой. Полагаю, что фактор, сыгравший в пользу принятия этого решения, — это появившаяся возможность доступа к расщепляющимся материалам. Тщательная ревизия в Окридже выявит разницу между объемами производства и оприходованным количеством урана-235: она составит суперкритическую массу. Мне удалось получить эту массу в силу обстоятельств, которые я, естественно, не в состоянии раскрыть. Такой же успех выпал на долю господина Симоновского. Когда вы получите это письмо, оба механизма будут уже налажены: мой в сердце Нью-Йорка, Симоновского — в сердце Москвы. Краткая беседа с любым из компетентных физиков устранит последние сомнения в реальности наших возможностей соорудить эти взрывные механизмы. Смею вас заверить, что их мощность достаточна, чтобы смести с лица земли центр каждого из этих городов.

Итак, господа, в данный момент судьба двух крупнейших городов двух самых мощных стран мира находится не в руках амбициозных, непоследовательных и безответственных политиканов, но в руках двух деятелей науки. Вы, возможно, усомнитесь, даст ли это выход из тупика. Мы считаем, что даст.

Мы ощущаем ситуацию, предшествующую нашему вмешательству, как нетерпимую и в конечном счете опасную для жизни на Земле вообще. Мы также полагаем, что поскольку мы хотя бы частично несем ответственность за возникновение подобной ситуации, мы обязаны способствовать ее разрешению. Мы не видим разницы между двумя группами несгибаемых правителей. Мы не прибегли к средствам этического воздействия, поскольку единственная результативная этика на сегодня — это этика силы. Поэтому мы прибегли к силе для достижения своих целей.

Сила, находящаяся в нашем распоряжении, достаточна для разрушения Нью-Йорка и Москвы. Через сорок дней с момента отправления настоящего письма мы употребим эту силу и разрушим оба города, если, конечно, до истечения этого сорокадневного срока Соединенные Штаты и Советский Союз не придут к той или иной форме договоренности о запрещении всех видов атомного оружия.

Вы, безусловно, поставите под сомнение нашу решимость и наши возможности. Но мы полагаем, что поскольку сомнение в нашей искренности может обойтись слишком дорого, вам ничего не остается, кроме как принять нашу декларацию. Мы искренне надеемся, что вы это сделаете.

Идентичное письмо в настоящее время читается в Москве».

Начальник полиции замолчал и отложил письмо в сторону.

— Подпись: Александр Хортон. Вот так обстоят дела, Клэнси. В день отправления Хортон исчез. Исчез и Симоновский.

Вот как это началось, и с этого момента до того, как я принес в кабинет начальника сто пятьдесят тысяч долларов, прошло пятнадцать дней. А с момента, как было получено письмо от Хортона, до того, как меня вызвали в кабинет начальника, чтобы убедить, что я должен приложить все силы и старание, чтобы спасти человечество, — по крайней мере, два города, имеющие какое-то отношение к человечеству, — прошло семь дней. Пятнадцать плюс семь равняется двадцати двум. Оставалось восемнадцать дней.

Я рассказываю эту историю как могу. Если рассказ скачет то вперед, то назад, то именно так действовал Клэнси. Для меня имеет смысл вернуться к началу событий именно тогда, когда я вернулся к себе в квартиру на сто пятьдесят тысяч долларов беднее, чем вышел из нее. Я сварил свежий кофе, закурил и задумался над обстоятельствами дела. Именно поэтому я мысленно вернулся к началу. Правда, действует еще один фактор: мы как-то уживаемся с крупным и мелким человеческим безумием. Мы исходим из того, что сами-то в здравом уме и большинство наших действий исходит именно из требований здравого смысла. Именно поэтому мы полагаем, что объективно оцениваем самих себя и мир. Этого объективного взгляда я придерживался до тех пор, пока мне не предложили взятку. В тот же вечер меня заставили принять ее, а теперь я сидел в пустой комнате и смеялся.

Почему я поступил так, а не иначе? Да потому что я, Том Клэнси, таков по натуре. Мудрый Джон Камедей не бросился обниматься со мной в знак одобрения моего честного поведения. Честность — это нечто не слишком определенное. Так же как и совестливость — термин, использованный Камедеем для характеристики Александра Хортона. А фундаментом моего поступка было то, что деньги эти мне не нужны. Они как-то мне не шли. Они существовали независимо от меня, как вне моих устремлений оставалось множество вещей с момента смерти Хелен. Мне не хотелось ночевать под одной крышей с этими деньгами, и потому я отвез их в центр.

Теперь я подозреваю, что хотя до совещания в кабинете начальника нью-йоркской полиции Камедея я ничего о нем не знал, Камедей обо мне, видимо, кое-что знал. Человек его положения может задавать вопросы, зная, что получит ответ, и не так уж трудно было найти людей, работавших со мной и знавших меня, пусть даже не слишком хорошо. Камедею, видимо, сказали, что Клэнси не столько храбр, сколько осторожен; именно это ему, очевидно, и было нужно. Ему, наверное, также сказали, что я никогда не занимался словесной демагогией и не высказывал лозунговых банальностей, если обстоятельства не заставляли меня делать это, что также, видимо, было ему нужно. Так или иначе, он доверял мне в той степени, в какой это было необходимо, чтобы снабдить меня соответствующей информацией; а затем он откинулся в кресле, некоторое время пристально смотрел на меня, а потом сказал:

— Вопросы есть, Клэнси?

— Да, вопросы. Не знаю даже, с чего начать, сэр.

— Вы все слышали. Вы абсолютно уверены, что смогли бы сделать бомбу, если мы предоставили в ваше распоряжение все необходимое. Вы верите Хортону?

— Видите ли, сэр, — сказал я, — для меня вопрос, верить или не верить Хортону, лишен всякого смысла. Для того, чтобы на него ответить, надо хорошо знать Хортона и ход его мыслей. Надо также провести инвентаризацию в Окридже или в другом месте, где хранятся эти чертовы материалы, и проверить, чего не хватает.

— Не хватает?

— Чего?

— Материалов на одну крупную атомную бомбу — в смысле урана.

— Каким образом… — начал я, но он меня тут же перебил.

— Не спрашивайте, каким образом это произошло, Клэнси! Вы же были в армии и знаете, какой там порядок… Они не уверены, есть ли недостача! Они также не уверены, что все на месте! Им просто кажется, что недостает материалов на одну бомбу!

— Я не совсем уверен, что это само собой разумеется, — тихо произнес сенатор.

— Не совсем уверены? А я уверен и готов подтвердить это под присягой!

— А как обстоят дела в России? Вы с ними говорили?

— Говорил ли я с ними? Ну и ну, Клэнси! И у нас, и у них одинаковы и степень идиотизма, и чувство неуверенности. Конечно, приятно знать, что они также безответственны, как и мы. Они не признаются, что у них пропал уран или плутоний, но они отказываются четко заявить, что все на месте. Они обожают секреты, так что ни за что их не выдадут, но скажут, до какой степени они опасаются самого худшего.

— Они не нашли Симоновского?

— Да нет. Не нашли они Симоновского. Как и мы не нашли Хортона. В течение семи дней мы пытались воспользоваться всем нашим опытом розыска пропавших людей с помощью малейших зацепок. Мы его не нашли. Понять ситуацию не так трудно. Если бы мы предали всю эту историю гласности, на нас навалилась бы гигантская паника. Гигантская — не то слово. Мы бы имели дело с катастрофой высшей марки. Только представьте себе последствия полного выселения всех жителей города — при условии, что это вообще осуществимо. Где разместить десять миллионов человек? Как их кормить? Дело даже не в этом: дело в колоссальной сопутствующей ломке. Вот почему мы предпочли продолжать поиск Хортона. Искать надо тихо, молча — по секрету.

— И все-таки не исключено, что это блеф, — заметил я.

— В ваших словах, Клэнси, уже заключен ответ. Когда мы обнаружим Хортона, мы узнаем, блеф это или нет. А обнаружить его надо, и быстро. Это больной человек, может быть, даже умирающий. У него наступила ремиссия, но он неизлечим.

— Что, по вашему мнению, я должен делать? — спросил я.

— Не спешите. Сначала уясните себе, с чем нам придется столкнуться, ибо мы уже с этим столкнулись. Когда мы задаем людям вопросы, мы скованы пределами разглашения сути дела. Кот так и сидит в мешке.

— Ясно, сэр. Полагаю, что я вас понял.

— Мы возлагаем огромные надежды на вас. На вас, Клэнси. Вы поступите на работу в Никербокерский университет, где будете замещать профессора Хортона. Преподавать физику.

— Как, я же пятнадцать лет назад порвал с нею…

— Порвать невозможно. Она сидит у вас где-то в глубине. Соберитесь с силами.

— За сорок дней?

— За неделю, Клэнси. Одну неделю. В течение этой недели вы будете заниматься физикой за едой и во сне. И сны вам будут сниться физические. Затем вы явитесь к декану Эдварду Горленду. Он не посвящен в детали, но знает, что речь идет о сугубо секретном мероприятии. Сверх этого он не знает ничего, но этого достаточно. Мы подготовили для вас соответствующий послужной список, охватывающий послевоенный период.

— Как я смогу работать на университетской кафедре физики при наличии всего лишь пятидневной подготовки?

— Сможете и будете. С вами вместе будет работать Горленд. Вам предстоят семь бессонных ночей. Люди и не такое выдерживали. Но вы туда придете, и вас должны принять за настоящего преподавателя! А если у вас ничего не получится, то, помогай мне Бог, Клэнси, я сделаю все, чтобы вы пожалели, что вообще родились на свет!

— А я уже жалею…

— Итак, вы пойдете туда, Клэнси, и вы должны будете найти хоть какой-то выход на Хортона. Мы обучили вас ремеслу полицейского, и вы считаетесь сообразительным полицейским.

— Спасибо, сэр!

— Не валяйте дурака и не умничайте! Вы будете делать то, что вам положено делать, Клэнси! На этой кафедре работает одна женщина. Ее зовут Филлис Гольдмарк, и в течение двух лет она время от времени встречалась с Хортоном. Как я понимаю, особой любви там нет, но для него она — единственный друг. Вы получите все возможные сведения о Филлис Гольдмарк, и вы обязаны познакомиться с ней, обязаны завоевать хорошее к себе отношение, уважение и доверие с ее стороны…

— Нет, — сказал я. — Нет, сэр. Я не могу.

И тут наступила тишина, долгая, тяжкая тишина; все присутствующие внимательно глядели на меня. Сотрудник разведки Джексон попытался что-то сказать, но Камедей велел ему заткнуться. Вновь наступило молчание. И тут удивительно нежным голосом заговорил, обращаясь ко мне, мэр Джером Грин:

— Я больше не сплю, Клэнси. Я страшно устал. Я так же боюсь умереть, как и любой другой, но мне кажется, что я умру безропотно, если сумею найти ответ на эту загадку. А найти его я не могу. Помоги мне, Господь, не могу.

— Не думайте, что мы сидели сложа руки, — заметил Фредерикс. — Мы допросили эту женщину. Мы знаем, что именно ей известно. И поняли, что она ничего не стремится от нас скрыть. Сознательно. Но мне надо знать, что она знает, сама того не осознавая.

— Мы обязаны знать, — прошептал Грин.

— Я человек маленький, — прошептал я в ответ. — Я никто по сравнению с вами. Вы все — большое начальство, а я рядовой полицейский из отдела по расследованию убийств, который не боится говорить, что думает, в вашем присутствии, поскольку мне от вас ни сейчас, ни потом ничего не надо. А вам от меня — надо. Поэтому я смею разговаривать с начальником полиции, мэром, сенатором, человеком из ФБР и рыцарем плаща и кинжала, и мне плевать, если меня после этого поставят дежурить в форме на иммиграционный причал Стэйтен-Айленда. Но почему вам наплевать на мои чувства? Мне повезло: я любил одну-единственную женщину, как только способен любить мужчина, и она умирает от лейкемии! От лейкемии! Я собственными глазами видел Хиросиму и женился на женщине, которая умирает от лейкемии! Вот почему я стал полицейским! Я ненавижу физику! Ненавижу вашу грязную, вонючую бомбу! Ненавижу ее так же, как Хортон!

Фредерикс ждал чего-то. Все молчали. Тогда Фредерикс произнес с видимой небрежностью:

— Не думаю, чтобы Хортон ненавидел бомбу как таковую. Начальник полиции охарактеризовал его как человека совестливого. Пусть так. Не собираюсь спорить по этому поводу, тем более это определение носит скорее описательный характер и тем полезно. Но у меня собственное мнение. Хотите выслушать его, Клэнси? Ну так получайте! Какой он, к черту, совестливый? Вы ненавидите бомбу, Клэнси? А вы уверены, что ненавидите ее так же яростно, как мэр Грин, как ваш начальник Камедей? Я не представляю себе, чтобы вы в тишине спальни мастерили игрушечную бомбочку. Но где-то в Нью-Йорке Хортон пестует и лелеет большую, жирную бомбу. Да, конечно, он собирается спасти человечество! Он собирается отправить десять миллионов в царство Божие, лишь бы спасти человечество! К черту таких спасителей, Клэнси!

— Вы позабыли об одной вещи, — напомнил я.

— А именно? — прищурился Камедей.

— Мы могли бы заключить пакт и запретить бомбу.

— Я обыкновенный полицейский, — замотал головой Камедей. — Обыкновенный полицейский. Выше вас по званию, Клэнси, но все равно всего лишь полицейский. Я не заключаю договоров. Пусть о договорах заботятся Вашингтон и Москва. Я целиком и полностью «за». Но я знаю: независимо от того, заключат или не заключат договор, ситуация останется прежней. Хортон сидит где-то с бомбой, а моя задача — найти его во что бы то ни стало. Может быть, он человек совестливый, а может быть, и нет, но каким бы он ни был, он физически и душевно болен. И даже если он умрет — неважно где, — город останется в опасности до тех пор, пока мы не найдем эту проклятую бомбу.

Мои аргументы оказались исчерпанными. Я сказал, что сделаю.

И теперь, по прошествии пятнадцати дней, сидя в одиночестве в своей квартире, куря за чашкой черного кофе, я осознал, что секреты существуют только в женских школах и в среде рыцарей плаща и кинжала. Наш секрет уже не является секретом, по крайней мере, для двоих: для стопроцентного американца Джеки и носителя англосаксонской фамилии мистера Брауна, говорящего с испанским или латиноамериканским акцентом. Им все известно, и они готовы заплатить авансом сто пятьдесят тысяч долларов — точнее, те, кто за ними стоит, — не спросив расписки. Им нужно одно: бомба, удобно спрятанная в Нью-Йорке, — когда я узнаю ее адрес. Они даже готовы ждать. Но не вечно; и я сомневаюсь, что они готовы ждать все оставшиеся восемнадцать дней.

Выпив кофе дома, я отправился в университет и, когда туда приехал, почувствовал зверский голод, после чего рванул в столовую поесть яичницу с беконом и выпить еще кофе. За одним из столиков в одиночестве сидела Филлис, и мой поднос, полный еды, встал рядом с ее апельсиновым соком и тостом.

— Доброе утро, — улыбнулась она мне. — Вы всегда так обильно завтракаете?

— Честно говоря, нет. Боюсь, что встал слишком рано, и от этого у меня разыгрался аппетит.

— А я вспоминаю вчерашний день, — сказала она. — Это был один из лучших дней моей жизни.

— Рад слышать это.

— Знаю, что вы рады. Вы ведь любите делать людям приятное, правда, мистер Клэнси?

— Не знаю. Никогда об этом не думал.

— Ваша яичница остынет, мистер… — Она вздохнула, допила апельсиновый сок и положила в кофе сахар. — Почему мне так трудно называть вас Томом? Вы же просили меня, правда?

— Просил.

— Мне вчера было так хорошо, а потом я спорила сама с собой, доказывая себе, что вы бы не вели себя так со мной, если бы вам мое общество не было приятно.

— Доказательство неопровержимо!

— Вам просто смешно. А насчет яичницы — моя мама мне покоя не дает, когда у меня еда стынет на тарелке. И я усвоила эту ее привычку. Да ешьте же! Вы ведь сказали, что проголодались.

— Буду есть, — улыбнулся я, — раз это доставляет вам удовольствие.

— Том, вы очень милый.

— Да? Ну, может быть. Не знаю. Стараюсь. Мы ведь оба одиноки. Не хотите сегодня опять со мной поужинать?

— Ой…

— Понимаю, что приглашаю вас два вечера подряд…

— А почему вы меня приглашаете?

— Потому что мне будет приятно еще раз с вами поужинать. Вот и все. У вас свидание?

Она кивнула.

— Тогда…

— Не настоящее свидание, — объяснила она. — Меня пригласила двоюродная сестра. На обед. Они живут в Грейт-Нек.

— У вас есть машина?

— Нет. Нет. Она мне не по карману, Том. И у меня нет прав.

— Машина есть у меня. Я отвезу вас туда и обратно при условии, что вы возьмете меня с собой.

— Это было бы прекрасно, — вздохнула она. — Терпеть не могу электричку. Было бы так прекрасно… Но не смею… не смею навязываться вам таким образом. Это было бы неправильно.

— Что было бы неправильно? То, что я вас отвезу, или то, что вы меня туда пригласите?

— Да нет, не это. Боюсь, что вам просто не понравятся эти люди.

— Если они нравятся вам, то почему не мне?

— Я не уверена, что они мне нравятся, Том, — сказала она. — Просто туда можно пойти. Куда-то пойти, чтобы не сидеть дома. Я преподаватель, мне двадцать девять лет, незамужняя и не слишком привлекательная. Это не секрет. Вам-то ясно…

— Неужели меня можно понять так, что мне себя жалко? — тихо спросил я.

Она дернулась, как от удара. Лицо ее побелело, она опустила глаза. Так она сидела минуты две, а потом прошептала, не поднимая глаз:

— Нет, вам себя не жалко.

— Тогда и вам нечего себя жалеть.

— Вы правда хотите побыть со мной сегодня вечером?

— Да.

— Прекрасно. Но мне придется предупредить сестру по телефону. Она не откажет, поскольку я приду с мужчиной. Они иногда доводят меня до слез, потому что у меня нет знакомых мужчин. Позвоню, а в пять зайду за вами.

— Спасибо, Филлис.

— Пожалуйста, — сказала она и стала помешивать сахар, все еще не поднимая на меня глаз.

 

Часть третья

ДМИТРИЙ ГРИШЕВ

«Хвост» я заметил только тогда, когда подошел к дверям особняка на Парк-авеню, но было уже поздно. Я заметил его краешком глаза: он стоял на углу боковой улицы со стороны центра, в том же самом сером шерстяном пальто, в черных туфлях и черных перчатках. Следовательно, я никудышный полицейский и круглый дурак; уж слишком часто я оказываюсь в дураках, так что это чувство для меня не открытие, лишающее равновесия, и вдобавок мне никогда не приходило в голову считать себя образцовым полицейским в каком бы то ни было смысле. И я совершил единственно возможный поступок: вошел в дом.

Не исключено, что вы видели дом на Парк-авеню, являющийся дипломатической крепостью Советского Союза в Нью-Йорке. Изящный и элегантный угловой дом, построенный из красного кирпича в георгианском стиле, а точнее, в характерном для конца прошлого века стиле, имитирующем георгианский. До меня доходили слухи, будто бывший хозяин этого дома здорово нажился на желании русских приобрести один из лучших домов Нью-Йорка в одном из лучших районов города. Даже если это правда, то далеко не вся правда. Ибо, если на сцену выходит страна — неважно, какая страна, — то она либо покупает за любые деньги самую лучшую вывеску, либо арендует ее.

Хмурый квадратный джентльмен в темном костюме отворил мне дверь, и я вошел. Квадратным было лицо, квадратным был он весь. Не говоря ни слова, он вздернул брови, а я сказал ему, что приехал к Дмитрию Гришеву.

— А кто такой Дмитрий Гришев? — спросил он.

Акцент его был трудновоспроизводим. Это был мой первый русский — советский русский, и мраморный пол вестибюля стал первым участком русской почвы, на которую ступила моя нога. Реакция была холодной, настороженной и необнадеживающей; и когда я сообщил, что ему должно быть известно лучше, чем мне, кто такой Дмитрий Гришев, лицо его опять стало квадратным и непроницаемым. Мы стояли друг против друга, время шло, пока молодая дама в дальнем конце вестибюля, сидевшая за столом и занятая своими делами, не поняла, что произошло недоразумение, и подошла к нам, чтобы помочь. Это была весьма презентабельная молодая дама, вовсе не толстая и со вкусом одетая. Внимательно поглядев на меня, она выдавила из себя даже подобие улыбки.

До меня уже дошло, что даже в этом заведении иногда царит веселье, по случаю моего прихода все проявления чувств были подавлены и загнаны вглубь. Молодая дама осведомилась, чем могла бы быть полезна, и я повторил, что хотел бы увидеться с Дмитрием Гришевым. Услышав мою просьбу, она задумалась, а потом что-то сказала по-русски крупному квадратному мужчине, пропустившему меня в здание. Он тоже ответил по-русски, но, как говорится, ни единый мускул лица не дрогнул. Затем дама повернулась ко мне и с полуулыбкой известила, что здесь Дмитрия Гришева нет.

Широкая мраморная лестница вела на второй этаж здания. По ней теперь спускалось к нам еще одно лицо: изящный молодой человек с серьезным лицом в темном костюме. Как и те двое, он укрылся за маской ничего не выражающей озабоченности, которая, похоже, была визитной карточкой советского дипломатического представительства. С едва заметным акцентом он осведомился, чем может быть полезен.

— У меня назначена встреча с мистером Гришевым, — ответил я. — Час назад я набрал номер телефона этого здания, созвонился с мистером Гришевым и договорился о встрече. После этого я занялся текущими делами, потом надел шляпу и пальто, взял такси и приехал сюда. Но этот джентльмен справа от меня и эта дама слева стали уверять, что здесь нет никакого Дмитрия Гришева.

Тут худощавый молодой человек улыбнулся, улыбнулся искренне и открыто.

— Дмитрий Гришев, — сказал он, исчерпав свои способности улыбаться.

— Дмитрий Гришев, — повторил я.

Он сказал что-то по-русски молодой даме, а та сказала что-то по-русски квадратному джентльмену. Тот ответил по-русски сразу им обоим. Худощавый молодой человек сказал что-то опять-таки по-русски, и на этот раз ответила молодая дама. Затем русский язык был на время оставлен в сторону, худощавый молодой человек спросил меня, кто я такой.

— Меня зовут Томас Клэнси, — сказал я ему. — Я профессор физики Никербокерского университета. Мне тридцать семь лет, и я живу в Нью-Йорке.

Худощавый человек кивнул и внимательно поглядел на меня. Затем произнес вдумчиво и сдержанно, как бы тщательно подбирая каждое слово:

— Не исключено, что вы именно тот человек, кем назвались, мистер Клэнси. Но вы забыли упомянуть один важный факт. У вас при себе оружие.

Его замечание прозвучало утвердительно. Я спросил, откуда он узнал.

— Мой друг, — он кивнул на квадратного джентльмена, — специально обучен замечать подобные вещи.

— Не думал, что оружие столь заметно.

— Для тех, кто не прошел специальной подготовки, — конечно. Поверьте, я тоже не принадлежу к числу тех людей, кто занимается этим профессионально. Может быть, вас выдает ваша поза. Может быть, положение руки. Не знаю. Но если мой друг говорит, что у вас с собой оружие, значит, у вас действительно есть с собой оружие. Поймите, мистер Клэнси, это не просто здание, это помещение особого типа. Официальное представительство СССР в Организации Объединенных Наций. По понятной причине мы с осторожностью и даже с некоторым подозрением относимся к тем, кто приходит сюда с оружием и представляется университетским профессором. С учетом данных обстоятельств, как мне кажется, было бы лучше, если бы вы покинули здание.

Я отрицательно покачал головой.

— Не раньше, чем увижусь с мистером Гришевым.

— Но ведь вам уже сказали, что здесь нет мистера Гришева.

— У меня назначена встреча с мистером Гришевым. И я намерен с ним увидеться.

Худощавый молодой человек задумался. Потом расплылся в улыбке и спросил, не буду ли я возражать, если они на время позаботятся о моем оружии.

— Не буду, — сказал я.

— Тогда просьба не двигаться, мистер Клэнси. Побудьте на месте, опустив руки. Мой друг сам заберет оружие.

Я замер, и крупный квадратный мужчина сунул руки под пиджак, вынул оружие, бросил на него беглый взгляд и сунул себе в карман. Затем состоялся быстрый обмен репликами на русском языке, после чего худощавый попросил меня присесть и подождать несколько минут. После этого он ушел вместе с молодой дамой. Я сидел на стуле с высокой спинкой, а человек, в чьи профессиональные обязанности входило определять на глаз, у кого есть оружие, а у кого оружия нет, стоял рядом и глядел с нескрываемым профессиональным любопытством. Прошло несколько минут, вернулась молодая дама и, улыбаясь во весь рот, сказала, что проводит меня к мистеру Гришеву. Я поднялся вместе с ней по лестнице, вошел в большую квадратную комнату для приемов с мраморным полом и тяжелыми красными плюшевыми занавесками и прошел в гостиную — большую красивую комнату с библиотечными шкафами, дубовыми настенными панелями, дубовыми полами, массивной псевдоренессанской мебелью, очевидно, попавшей в дом еще в прошлом веке.

Молодая дама довела меня до дверей комнаты, откуда вышел Гришев и протянул мне руку. Пожатие его было сильным и резким, он сказал, что рад видеть меня — с легчайшим намеком на русский акцент, — и спросил, что я буду пить.

— Ничего, — поблагодарил я.

— Ну хотя бы что-нибудь: бренди, аперитив, стакан фруктового сока?

— Нет, спасибо.

Передо мной стоял плотно сбитый, хорошо одетый мужчина сорока двух лет. Серый фланелевый костюм мог быть из магазина «Братья Брукс». Белая рубашка, черный вязаный галстук. В манжетах — прекрасные золотые запонки. Голубоглазый блондин, настороженный, быстрый, решительный. Предложил мне кресло и сел сам напротив, положив руки на колени с выражением радостного удивления, как будто бы он меня измерил и взвесил — и решил, что я тот самый человек, который наилучшим образом выполнит порученную работу.

Я обратил его внимание на затруднения, испытанные мною этажом ниже. Он пожал плечами, улыбнулся и объяснил, что у них, как и у нас, есть свои ведомственные неурядицы.

— Как и вы, — сказал Гришев, — я, если можно так выразиться, тут только гость. И представляю я службу, которую тут, мягко говоря, не слишком жалуют. Мало кому нравится спать под одной крышей с профессиональным следователем и есть с ним за одним столом. Такова человеческая природа, а человеческую природу в Советском Союзе никто не отменял. Хотя, мистер Клэнси, в вашей стране кое-кто утверждает обратное.

— У меня нет мнения относительно Советского Союза, — сказал я.

— Это удобно, мистер Клэнси, но вряд ли правда. Неважно, о чем американец имеет мнение и о чем он его не имеет, но уж о Советском Союзе у него обязательно мнение есть. Могу даже поставить вопрос шире: у каждого русского обязательно есть мнение о Соединенных Штатах. Но все это к делу не относится. Мы разговариваем как профессионалы и языком профессионалов. Оба мы глубоко встревожены действиями двух безответственных лиц. Я знаю, кто вы. Но понятия не имею, что вы знаете обо мне.

Гришев начинал мне нравиться. Сознательно или бессознательно, он не укладывался в стереотипы. Этажом ниже мне показалось, что я поднимаюсь на сцену, где разыгрывается ревю по дурно написанной пьесе о Советском Союзе. А Гришев оказался человеком прямым, деловым и практичным.

— Мне известна лишь ваша фамилия, — сказал я, — а также ваша причастность к делу. Боюсь, что больше мне ничего о вас не известно.

— Между нами есть еще кое-что общее, — сообщил Гришев с улыбкой. — В частности, как и вы, я когда-то занимался физикой. Перед войной я преподавал физику в небольшом украинском институте. После войны меня взяли на работу в МИД. Два года я был в Англии, где и научился сносно говорить по-английски. А это очень трудный язык: наверное, второй по трудности после русского. Но я слушал, как говорят другие, и учился сам. Затем меня перевели из МИД в другое ведомство, примерно эквивалентное по функциям вашему министерству юстиции. Это имеет и положительные, и отрицательные стороны. Как специалист я не принимаю решений. Мое дело — заниматься своей работой. Меня послали сюда потому, что я говорю по-английски и имею понятие о физике. Мне бы хотелось работать с вами, если я смогу быть вам полезен. Однако мне не хотелось бы путаться под ногами, насильно навязывать свое участие. Понимаю, что у вас трудная и деликатная задача. С одной стороны, мне не хотелось бы очутиться на вашем месте. С другой стороны, если можно так выразиться, я уже на вашем месте.

— Как так? Неужели, мистер Гришев?

— Хотя бы в таком смысле: я в вашем городе, и я единственный из наших, кому известно, зачем я здесь. Говорю честно: я здесь как на иголках. При всем том, что я знаю, я хотел бы сейчас быть в Москве.

— Правда? — спросил я.

— Это вовсе не героизм, мистер Клэнси, это правда. У меня не было времени проанализировать, почему это так. Слишком многое надо анализировать, а времени нет. Однако я здесь. Хочу быть вам хоть чем-то полезен. Не хотелось бы говорить, что все, чем располагает наша страна в вашей стране, находится в вашем распоряжении. Это было бы лишено смысла. Я ведь понимаю, что пользу вам сможет принести одно-единственное: ваша голова. Я прав?

— Более или менее.

— И все-таки я мог бы оказаться вам полезен — в той или иной степени.

— Да, в той или иной степени.

— Тогда в сторону энтузиазм и всяческие формальности. Чем конкретно я могу помочь?

Я долго и пристально смотрел на Гришева, прежде чем дать ответ. Мне пришло в голову, что в каком-то смысле, невзирая на унизительное давление со стороны, между нами возникла какая-то уникальная общность, отделявшая нас от всех. Мы занимались выполнением ни на что не похожего задания, быть может, самого необычного задания, совместно выполняемого советским и американским гражданином, за все время с момента окончания второй мировой войны. У нас могли бы найтись тысячи общих тем для разговора, тысячи предметов дискуссий, по которым ни один из нас не убедил бы другого, но такой беседы между нами наверняка не возникнет. У нас устанавливались профессиональные отношения в рамках довольно сомнительной профессии, но тут же мне пришло в голову, что, может быть, одновременно мы торим единственную в своем роде дорогу простого, а может быть, сложного взаимодействия людей в масштабе цивилизации.

— Можно было бы начать с того, что вы знаете о Симоновском.

— Прекрасно. Академику Петру Симоновскому пятьдесят три года. До сих пор он жил в Киеве. Родился в маленькой украинской деревушке, где постоянно жили его родители. Когда пришли нацисты, родители были еще живы. Они погибли в лагере. Симоновский был женат на красивой, талантливой женщине Александровой-Черновой. Если бы вы были русским моего возраста, вы бы знали это имя. Мисс Чернова была балериной, быть может, такой же талантливой, как Уланова. Я как-то видел ее перед войной. И ее исполнение, и ее облик производили необычайное впечатление. Она двигалась не как тело из плоти и крови, а как сама музыка. И была столь же красива, как и грациозна. Почему она вышла замуж за Симоновского, пусть решают писатели. Я не берусь судить, отчего конкретный мужчина выбирает конкретную женщину, а женщина именно этого мужчину. Тем не менее они поженились, и, насколько мне известно, брак их был удачным. Конечно, не без трудностей. Честно говоря, я не верю в существование безоблачных браков, тем более когда в брак вступают физик и балерина, это само по себе необычно. Но брак оказался прочным. В 1942 году, когда Симоновский был в армии в звании майора, жена и дети погибли в Киеве во время воздушного налета. От этого удара Симоновский уже не оправился. Его охватила глубочайшая депрессия. Жизнью он больше не дорожил и бросался в самое пекло. Дважды его ранило, но каждый раз он поправлялся и возвращался в строй. Его наградили орденом Сталина [Такого ордена нет, но, с точки зрения автора, для характеристики героя важна «реакция на имя». — прим. перев.], но, как сообщают агентурные источники, эта награда была лишена для него всякого смысла и воспринималась с презрением. В его обстоятельствах это понятно. В 1946 году он прошел курс антидепрессивного медикаментозного лечения. Внешне это принесло пользу, и он смог погрузиться в полезную и результативную работу в области атомной энергии. Насколько известно, он не имел ни письменной, ни какой-либо иной связи с Алексом Хортоном до состоявшейся прошлым летом встречи в Лондоне. Войну он ненавидел. Ненавидел он и бомбу, но согласитесь, мистер Клэнси, для нашей страны такое отношение ко всему, что связано с войной, не является чем-то необычным.

— Странно, но у нас тоже, — заметил я.

— Итак, он у вас на ладони, — кивнул Гришев. — Однако, исходя из всего сказанного, я все же считаю, что он человек совершенно иного склада, чем ваш Хортон. Их свели воедино, так сказать, обстоятельства места, времени и исторического момента, обусловившие возникновение у них чувства безумия и отчаяния.

— Из этого я заключаю, что найти его вам пока не удалось.

Гришев уважительно посмотрел на меня и кивнул.

— А почему?

— Да потому же, почему вы до сих пор не нашли Хортона. Из того, что я о вас знаю, мистер Клэнси, я могу сделать вывод, что до сих пор вы занимались только преступниками. В какой-то мере это относится и ко мне, хотя мои подопечные несколько иного характера и склада. Преступник по натуре психопат. И чаще всего невежда. Легенда о преступнике — мастере своего ремесла — чистая романтика. И причиной того, почему преступления совершаются столь неразумно, является простой факт: разумные люди преступлений не совершают.

— Точнее сказать, обычных преступлений.

— Совершенно верно, и в мире, где мы живем, мистер Клэнси, караются именно обычные преступления. Когда преступник спускается на землю, его можно найти. У него есть сообщники, привычки, окружение. За ним тяжкий груз обыденнейшей истории ранее совершенных преступлений. Но человек разумный — это нечто иное. Уж если он спускается на землю в большом городе, его уже не найдешь.

— Вы действительно так считаете?

— К сожалению, да, — подтвердил Гришев. — А вы?

— Для меня такая постановка вопроса бессмысленна, — пояснил я. — Мне необходимо разыскать Хортона; даже зная заранее, что найти его нельзя, я все равно обязан был бы его разыскать. Просто я подумал, что если бы у вас нашелся Симоновский, это бы помогло в наших розысках.

— Может быть, и помогло бы, — сказал Гришев с горькой улыбкой. — Но Симоновский в Москве, а мы здесь.

— Да, мы здесь, — признал я. — И будем еще две недели.

— А где мы окажемся через две недели, проблема чисто теологическая, спорить же с американцем на теологические темы — дело заведомо гиблое. Вопрос стоит так: чем я могу быть вам полезен? Вам понятно, что мои возможности ограничены. Я в чужой стране. Я в чужом городе. У меня есть определенные возможности, но я не могу ими воспользоваться. Я могу быть не согласен с некоторыми из ваших методов, но мне от этого не легче. Я могу лишь оказать вам помощь, если это в пределах моих сил.

Я достал переснятую фотографию Ванпельта и передал ее Гришеву. Тот повертел ее минуты две и вопросительно взглянул на меня.

— Вы знаете этого человека? Вам он когда-нибудь встречался?

Гришев покачал головой.

— Его зовут Джон Ванпельт, — сказал я Гришеву. — Ему пятьдесят лет, он профессор Никербокерского университета. Снимок неважный, но другого у нас сейчас нет. Нельзя ли проверить по вашим каналам, что о нем известно? Причем не только здесь, но, если можно, через Москву. Проверить досконально. Поискать зацепки, следы того, что представляет этот человек на самом деле.

— Попробую. А чего вы ожидаете от результатов проверки?

— Сам не знаю.

Гришев кивнул в знак согласия и сунул снимок в карман. Мы поболтали о том, о сем, и я встал, чтобы откланяться. Пожимая мне руку, Гришев сказал:

— Послушайте, Клэнси, пока вы не ушли… как вы считаете, у них действительно есть бомбы?

— Что я считаю, неважно. Мы имеем дело с предположениями, а не мнениями.

— И все-таки, если вы не возражаете, мне бы хотелось это знать.

— А почему?

— Потому, — медленно произнес Гришев, — что у вас, уж простите, что я говорю об этом вслух, вид человека, потерявшего что-то такое, чего никогда не вернуть.

— И это делает из меня личность, подобную Симоновскому или Хортону? — спросил я с некоторой долей раздражения.

— До некоторой степени.

— Когда я отыщу Хортона, я сумею ответить на ваш вопрос.

— Если я вас обидел… — начал Гришев.

— Меня нельзя обидеть, — отрезал я. — Если меня не обидел оказанный мне прием у вас внизу, то меня не может обидеть ни единое сказанное здесь слово.

— Надеюсь вновь увидеться с вами, — грустно произнес Гришев.

— Боюсь, что это неизбежно, — ответил я.

Он спустился со мною вниз и подождал, пока огромный квадратный мужчина вернет мне револьвер и подаст плащ. Только тогда он удалился.

 

Часть четвертая

ГАНС КЕМПТЕР

Из здания советского представительства на Парк-авеню я вышел в двенадцать. Сияло солнце, и с запада дул приятно пахнущий ветерок, который так редко освежает Нью-Йорк, неся с собой здоровый запах континента. Это ветер, делающий город чистым, заставляющий солнце светить еще ярче, рельефнее очерчивая тени; город сверкает, он отполирован и излучает свет, и отдельные его районы как бы становятся овеществленной мечтой, воплощением человеческих мечтаний, надежд и конкретных представлений о том, каким город должен быть. И в такие минуты, если вы знаете и любите город, он представляется вашей личной собственностью; вас наполняет странная, особенная гордость — щит нью-йоркцев, почти не понятная для всех, кто не живет в Нью-Йорке.

Это чувство заставило меня задуматься: а быть может, есть на свете русские, точно так же воспринимающие Москву? Именно угроза лишенного всякого смысла уничтожения двух городов дала возможность нам с Гришевым разговаривать, не ощущая разности миров, разности культур, разности типов самоутверждения, разности, которая не превратилась в стену между нами. Если бы я в эту минуту очутился в Москве, я, наверное, понял бы, как Гришев чувствует себя в Нью-Йорке. Тем не менее мне показалось, что он воспринимает Нью-Йорк совсем не так, как большинство русских.

Что касается меня, то я был полон необычным и довольно приятным ощущением радости жизни. Только тот, кто знает, что такое депрессия, кому знакомо чувство пустоты и одиночества, переходящее изо дня в день, может оценить состояние, когда депрессия уходит сама собой. Только тот, кто тысячу лет нес на своих плечах многотонный груз томительных, душераздирающих минут, часов, дней, месяцев и лет, может оценить в полной мере, что такое жажда жизни и наслаждение жизнью. Вот так я чувствовал себя. В первый раз за много месяцев мне хотелось жить. Из телесной функции дыхание превратилось в осмысленное действие: я сознательно вкушал свежий воздух и был благодарен за это. При ходьбе я ощущал, что тело мое живет. Делая шаг, я чувствовал весну, напряжение мускулов. Я вдыхал свежий запах дувшего мне прямо в лицо ветра, и люди вокруг уже не были безликими и безымянными — они стали личностями: старые и молодые, высокие и низкорослые, счастливые и грустные. Я даже поначалу не сообразил, что со мной произошло, и лишь позднее осознал перемены как факт. Я терял незаинтересованность суждений. У меня появилось собственное мнение о Гришеве. У меня появилось собственное мнение об Алексе Хортоне. У меня появилось собственное мнение о Петре Симоновском. У меня появилось собственное мнение об Артуре Джексоне и Центральном разведывательном управлении. И о Филлис Гольдмарк. И не просто мнение: ощущение, внутренняя связь, необходимость контакта, становившаяся все сильнее и сильнее, превратившаяся в составную часть бытия. Уже давным-давно у меня не было ощущения необходимости увидеться с женщиной, кроме той, которая умерла.

Захотелось есть. При переходе Парк-авеню я опять заметил «хвост». Я шел в восточном направлении и повернул на Лексингтон-авеню в сторону центра. Зашел в аптеку, взял сэндвич и выпил чашку кофе. «Хвост» подождал пять минут, после чего зашел в аптеку и сел у стойки по другую сторону.

Он демонстративно не смотрел на меня, а я его видел в большом зеркале за стойкой. Черты лица были мелкими и заостренными. Вместо бровей — светлый пушок. Глаза сидели глубоко. На лице одновременно отпечатались обида, решимость и страх.

Доев сэндвич, я вышел и из уличного автомата позвонил на Сентер-стрит. Я сказал дежурному на коммутаторе, что буду брать «хвост». Он усомнился, разумно ли это, и я ответил, что, по-моему, разумно. Он спросил, не лучше ли сначала посоветоваться с Камедеем. Я уточнил, что буду брать его на Второй авеню между Шестьдесят второй и Шестьдесят третьей улицами. Там должны быть две машины и двое людей наготове. Лишний шум ни к чему, но две машины, как мне показалось, не помешают.

Тут я вернулся к стойке, заказал еще чашку кофе и опять задумался. Возможно, моя идея импульсивна, не продумана; но времени на тщательное обдумывание нет: надо что-то делать. Надо заявить о себе. Так почему не здесь? Разложив все по полочкам и придя к столь бессмысленным выводам, я ушел из аптеки и пошел в южном направлении по Лексингтон-авеню. Потом перешел улицу и пошел на восток. Тут «хвост» тоже вышел из аптеки.

Медленно, погрузившись в раздумье, я шел в сторону Третьей авеню, а потом Второй. «Хвост» был от меня в сорока — пятидесяти футах. «Вел» он непрофессионально, и я понял, что уличная слежка — не его занятие. Он был неуклюж, заметен и понятия не имел о том, что является искусством наружного наблюдения: об умении сливаться с толпой, со зданием, вживаться в улицу и даже ландшафт. И тут во мне зародился страх. Говорят, будто полицейские лишены чувства страха и выполняют свой так называемый долг хладнокровно и решительно, как кондуктор автобуса собирает плату за проезд. Из собственного опыта и из опыта других я знаю, что все это чепуха. Из всех людей, знакомых с чувством страха, я бы особо выделил сегодняшних городских полицейских. Они борются с этим чувством и в процессе борьбы зарабатывают язву желудка, сердечную недостаточность и диабет.

На Второй авеню мне показалось, что я иду слишком быстро, но замедлить шаг было уже нельзя. Я пошел по Второй авеню в сторону центра и остановился на углу Шестьдесят третьей улицы. Одновременно я обернулся. Когда я стал смотреть на него, ему оставалось только продолжать движение. Так я и предполагал. И поскольку я не сводил с него взгляда, он вынужден был пройти мимо. Пройти, не посмотрев в мою сторону. Пропустив его вперед, я последовал за ним, сократил дистанцию, вынул оружие из плечевой кобуры, переложил в карман пиджака и, приблизившись, заставил его ощутить прикосновение металла через плащ. Я заговорил с ним тихо и рассудительно:

— Чувствуете оружие? Так вот, не дергайтесь и не делайте глупостей. Продолжайте движение в том же направлении.

Он продолжал идти вперед. По авеню ползла патрульная машина. Высокий мужчина в коричневом пальто появился у нас за спиной и подошел к «хвосту» с другой стороны, сказав:

— Теперь порядок. Я его забираю.

Я прибавил шаг и ушел вперед. Патрульная машина поравнялась с тротуаром. Я демонстративно шел, не оглядываясь. На углу следующей улицы патрульная машина обогнала меня: «хвост» сидел между двух полицейских. Тогда я поймал такси и поехал на Сентер-стрит.

Патрульная машина доехала быстрее. Когда мое такси подъехало к зданию на Сентер-стрит, меня ждали и передали, чтобы я шел прямо в кабинет начальника. Камедей сидел вместе с Сиднеем Фредериксом из департамента юстиции. Они кивнули, когда я вошел, и Камедей жестом показал мне на стул.

— Ну и что? — спросил Камедей.

— Он ходил за мисс Гольдмарк. А вчера переключился на меня.

— Переключился на вас. Вы его знаете. Зачем было брать?

— Я на самостоятельном участке работы. Если человеку поручен самостоятельный участок работы, он самостоятельно принимает решения.

— Вы не на самостоятельном участке работы, — сказал Камедей. — Вы подключили управление. Вызвали полицейских. Какой в этом смысл? Вы уверены, что за вами следил только он? А не двое? Или трое? Или пятеро?

— Уверен, что только он один.

— А почему вы в этом так уверены?

— Уверен, и все. Может быть, это звучит глупо, но мне кажется, что я уверен. Не исключено, что я неправ. Мне приходится рисковать. У меня в запасе нет ни шести месяцев, ни года. Вы сосчитали дни. Надо начинать действовать. С какой-то точки. И если появился шанс приступить к действиям, я не имел права им пренебрегать.

Камедей поглядел на Фредерикса и вздернул бровь. Фредерикс кивнул.

— Мне кажется, Клэнси говорит дело, — произнес он. — Вокруг него стала плестись сеть. Ее надо было прорвать.

— Что теперь собираетесь делать? — поинтересовался Камедей.

— Хочу допросить его. Побеседовать с ним.

— Наедине?

— Ни в коем случае. Хочу, чтобы присутствовали вы, а также мистер Фредерикс и Гришев из советского представительства.

— Гришев? — спросил Фредерикс. — Вы с ним уже виделись?

— Сегодня утром.

— А какое отношение он имеет к «хвосту»? — настойчиво спрашивал Фредерикс.

— У Гришева широкий круг знакомств. Может быть, он его знает. Может быть, и нет.

Настала пауза. Лицо Фредерикса вновь приобрело бесстрастное выражение. Камедей внимательно наблюдал за мной. Потом кивнул.

— Ладно, Клэнси, сделаем по-вашему. Пошлю за Гришевым, а пока что вместе поговорим с вашим «хвостом».

Камедей снял трубку и дал указания. Затем мы втроем вышли из кабинета и направились в камеру особого назначения.

Там было пусто и голо. Стены покрашены в кремовый цвет. На пятнадцати квадратных футах — умывальник в углу, стол посередине, четыре простых деревянных стула, как на кухне. Над умывальником — лампочка без абажура. Над столом — лампочка под зеленым абажуром. Окон не было. Воздух поступал через вентиляционную решетку. Тепло — через батарею центрального отопления. Изоляция полная: снаружи не было слышно абсолютно ничего. Правда, специальной звукоизоляции на стенах не было: они были из толстого оштукатуренного камня, дверь же — из массивного дерева.

Когда мы туда вошли, «хвост» сидел за столом. Один полицейский в форме стоял позади, другой сидел к нему лицом. «Хвост» был без пальто, пиджака и галстука. Содержимое карманов разложено на столе. Когда мы вошли, полицейские приветствовали нас кивком. Мы подошли к столу и стали рассматривать содержимое карманов. Бумажных денег было четыреста одиннадцать долларов. Мелочь по-европейски сложена в кожаный кошелек, изящный и дорогой. В бумажнике, кроме денег, ничего: никаких документов — ни визитных карточек, ни удостоверений личности. Цепочка с двумя ключами: один — от машины. Затрепанная фотография. Водительских прав не оказалось. На снимке надпись: «Томас Клэнси», а также мой адрес. Коллекцию завершал перочинный ножик с перламутровой ручкой. Мы втроем перебрали разложенные предметы. Камедея заинтересовали деньги. Из четырехсот одиннадцати долларов он выбрал восемь двадцатидолларовых купюр, отозвал одного из полицейских, что-то шепнул ему на ухо и вручил отобранные деньги. Я догадался, что он послал полицейского к Джекобсу, чтобы тот установил, есть ли связь между этими деньгами и теми, что принес я. Затем Камедей отослал второго полицейского. В помещении, кроме задержанного, оставались мы трое. Мы пододвинули стулья к столу, сели и стали разглядывать задержанного. Теперь он испугался. В него закрался ужас, и это было заметно: на коже появились мелкие капельки пота. Он сидел лицом к нам, вцепившись руками в край стопа.

Шли минуты, но никто из нас не произнес ни слова. Фредерикс был гостем. Я ждал знака от Камедея. По крайней мере, поначалу. Пусть Камедей произнесет первое слово. Дело в том, что тишина и ожидание могут оказаться действеннее и эффективнее конкретных вопросов.

Итак, мы сидели и ждали, а минуты шли и шли, и «хвост» смотрел поочередно на каждого из нас, потом на стол, потом на собственные руки, потом опять на нас. При таких обстоятельствах три или четыре минуты превращаются в вечность. Наконец в дверь постучали. Я встал и впустил Джекобса. Тот кивнул вставшему со своего места Камедею.

— Никакой связи, — сказал Джекобс. — Обычные чистые деньги.

— Чистые, как же! — пробормотал Камедей.

Затем он отпустил Джекобса, мы вернулись к столу и снова сели. «Хвост» выдержал всего минуту и выпалил:

— Чего вам от меня надо? Зачем притащили меня сюда? Я ничего не сделал!

Голос был визгливым, напряженным, с заметным немецким акцентом. Ответа не последовало. Мы не проронили ни звука. Мне даже показалось, что Камедей переигрывает. Прием этот несколько старомоден, и настала минута, когда мне даже показалось, что он не даст никаких результатов. Но тут «хвост» опять заговорил:

— Я ничего не сделал. Зачем вы притащили меня сюда? И снова несколько секунд молчания.

— Вы не имеете права меня задерживать. Я не преступник. Я знаю закон. Я хочу вызвать адвоката. Это мое право. Я имею право позвонить адвокату. Я имею право знать, зачем вы притащили меня сюда.

Камедей вздохнул, посмотрел на меня и кивнул, и тут я спросил задержанного, как его зовут.

— Я не обязан отвечать на ваш вопрос. Я вообще не обязан отвечать на вопросы.

— Как вас зовут? — вновь спросил я.

Он ответил кратко и по существу:

— Ганс Кемптер.

— Почему вы следили за мной? — задал я новый вопрос.

— Я не следил за вами.

— А я говорю, что вы следили за мной. Почему вы следили за мной?

Он отрицательно покачал головой.

— Почему вы вчера следили за мисс Гольдмарк?

Он опять покачал головой.

— На кого работаете?

Он плотно сжал губы. Тут в дверь опять постучали. На этот раз дверь открыл Камедей. Он переговорил с полицейским и подозвал нас с Фредериксом. Мы подошли к двери, и Камедей сказал нам, что отпечатков пальцев задержанного в местной картотеке не числится. Сведения из Вашингтона прибудут минут через тридцать. Затем Камедей поручил полицейскому забрать вещи со стола. Тот сгреб все в коричневый конверт и ушел. Мы опять сели за стол лицом к Кемптеру. Камедей бросил на меня взгляд и сказал:

— Действуйте, Клэнси: Даю вам полную свободу. Этот сукин сын здесь, и вы можете поступать, как считаете нужным.

Кемптер собрался с силами.

— У меня есть права! — выпалил он.

— У вас нет никаких прав, — устало произнес Камедей.

— Я хочу позвонить по телефону!

— Здесь нет телефона, — тем же усталым голосом произнес Камедей. — Здесь нет ни телефона, ни адвоката. Здесь только мы трое, Кемптер. Законы, права и привилегии, которые вы в свое время выучили наизусть, отставлены в сторону. Здесь нет закона, здесь нет права, здесь нет привилегий. И вы знаете, почему.

Кемптер переводил взгляд с одного на другого, как дикий загнанный зверь. Он отставил стул и встал.

— Садитесь на место! — произнес я. Это не мой профиль работы. Такой работы я терпеть не могу. Есть те, кто любит такую работу. Они есть и в полиции, и в других местах. У них такое призвание, а иные превращают его в искусство. У меня же к такой работе склонностей нет.

— Садитесь, Кемптер, — повторил я.

Устало, расслабленно Кемптер сел.

— Почему вы шли за мной?

— Я не шел за вами.

— На кого вы работаете, Кемптер?

Он отрицательно покачал головой.

— На кого вы работаете? — повторил я вопрос.

Он опять покачал головой.

— Кто дал вам обнаруженную у вас фотографию?

Когда ответа не последовало, Камедей встал, обошел стол и встал у Кемптера за спиной.

— Вы можете облегчить себе жизнь, Кемптер, — тихо сказал я. — Забудьте все, что знаете о законности, методах работы полиции и своих правах. У вас больше нет никаких прав. Мы все прекрасно знаем, насколько серьезно дело. Вы можете здесь умереть. Это не играет никакой роли ни для кого. Дело настолько серьезно, что тут могут умереть десять человек, и никому до этого не будет дела. Понятно?

Он уставился на меня бледно-голубыми глазами, облизнулся и напрягся, слушая за спиной присутствие Камедея. Мне никогда не приходило в голову, как огромен и силен Камедей. Будучи начальником полиции, человек абстрагируется от совершаемой в тихих камерах грязной работы. Но Камедей ничего не забыл. Он ударил Кемптера раскрытой ладонью, как куском ветчины, и сила удара опрокинула Кемптера на пол. После этого Камедей вернулся на прежнее место. Кемптер собрался и встал на локти и колени.

— Поднимайтесь и садитесь на место, — приказал я.

Интересный тип… интересный человек… интересная личность… Он вполз на стул, устроился, и я повторил:

— На кого вы работаете?

Так продолжалось пятнадцать минут. Миф стойкости так же пуст и бессодержателен и так же обожествлен, как и многие понятия нашего общества. Мне как-то пришло в голову, что когда доходит до дела, никто не является храбрецом в принятом у нас понимании этого слова. То же самое относится к проблеме страха. Есть люди: тупые, больные или бесчувственные — тела и разум которых не испытывают страха; но для основной массы людей вопрос заключается в том, какой преобладает страх, и часто страх прослыть трусом формирует героев. Кемптер — трус, поскольку жизнь его лжива, грязна и бесчестна; но боится он чего-то постороннего: места, человека или какого-то момента. И страх его достаточно силен, чтобы внушить ему стойкость.

Итак, прошло пятнадцать минут, в дверь постучали, и на этот раз пришел Гришев. Я открыл дверь и, когда увидел, кто пришел, вышел сначала в коридор и там объяснил Гришеву, в чем дело. Тот спросил:

— А по-немецки вы с ним не говорили?

Я объяснил, что мы не лингвисты и английский Кемптера вполне сносен.

— Вы не будете возражать, если попробую я? — осведомился Гришев.

— Да ради Бога, — пожал я плечами.

Он глядел на меня с полуулыбкой.

— Интересуетесь советскими методами? — спросил он.

— Читал о них кое-что, — заметил я. — Не берусь судить. У меня теперь другие взгляды. Я придерживаюсь принципа «Живи и давай жить другим».

— Думаю, дело не в том, какие у вас теперь взгляды, — с оттенком грусти заметил Гришев. — Если я вас правильно понял, дело в усталости. Ладно, пошли.

Я отошел в сторону, уступил место Гришеву, если ему захочется сесть. Но он обошел стол, не сводя глаз с Ганса Кемптера. Вдруг Гришев разразился резкой немецкой фразой. Он словно лаял. Кемптер был ошарашен. Он как будто аршин проглотил. Вытянулся, попытался встать, но обмяк и остался на месте. Гришев опять обрушил на него поток немецких слов. Кемптер покачал головой. Тогда Гришев подошел к нему, приподнял его, вытащил из-за стола и зарычал по-немецки, держа его за воротник. Камедей посмотрел на Фредерикса, а оба они поглядели на меня. Мы не проронили ни слова. Гришев запустил Кемптера в противоположный угол комнаты. Кемптер врезался в стенку и сполз, присев. Гришев приблизился к нему, как зверь на охоте, и прорычал по-английски:

— Встать! Встать, паршивая сволочь!

Кемптер не сдвинулся с места, только плотнее прижался к стене, вдавливаясь в пол. Гришев пнул его, и тот скрючился. Когда Кемптер попытался подняться, Гришев двинул его под ребра и проорал что-то по-немецки. Кемптер заплакал. Новый вопрос Гришева по-немецки, за которым на этот раз последовал ответ.

Я посмотрел на часы. Половина второго, а в три занятия в университете. Пора уходить. На душе муторно. Противно глядеть на Камедея с Фредериксом, которые наблюдали за Гришевым с отстраненным профессиональным любопытством. Противно глядеть на Кемптера, извивающегося на полу скорее как зверь, чем как человек. И на Гришева — продукт изощренной цивилизации двадцатого века, создавшей методику, благодаря которой один человек, не лучше и не хуже любого из нас, способен за одно мгновение уничтожить город с восемью миллионами жителей. И сам я был себе противен.

Гришев вернулся к столу и сел на место Кемптера. Он не был ни возбужден, ни обеспокоен, ни зол.

— Вы его знаете? — спросил Фредерикс.

— Лично? Нет, не знаю, но знаю таких, как он. Это мелкая сошка, доставшаяся нам в наследство от Третьего рейха. Мелочь, ничего не значащая дешевка, существо, понявшее, что прежней работы больше нет, и готовое служить по мелочам в надежде, что придет время вернуться к «настоящему делу».

— И что же он вам сказал, Гришев? — спросил я.

— Он работает по найму, но на кого, не знает. Вот что он мне сказал.

— Старая песня, — вмешался Камедей. — На кого я работаю, я не знаю. Очень старая песня.

— Мне пора ехать, — предупредил я. — Дорога не близкая.

— Кинули нам этот мешок костей в руки, а теперь вам пора ехать, — ровным голосом заметил Камедей. — Не понимаю, Клэнси. Видит Бог, сам не знаю, почему я выбрал именно вас.

— Может быть, вы выбрали не того, кого надо, — ответил я. — Но искать другого поздно. Что вам от меня надо? В вашем распоряжении весь полицейский аппарат и вдобавок Гришев. А я преподаватель, и меня ждет аудитория. И мне надо подготовиться. Это не человека бить. Тут думать надо.

Гришев искоса поглядывал на меня. Похоже, ему это нравилось, и мне, в свою очередь, нравилось то, что ему это нравилось.

— По-моему, Клэнси прав, — заметил Гришев.

— А я не спрашиваю, кто прав, — с раздражением бросил Камедей.

Уголком глаза я наблюдал за Кемптером. Тот полз по полу, как зверь, и, добравшись до раковины, подтянулся и пустил воду. Гришев смотрел в другую сторону, но когда услышал шум воды из крана, что-то пролаял Кемптеру по-немецки. Тот закрыл кран и встал у раковины.

— Я понимаю, что вам некогда было поинтересоваться, что я об этом думаю, — спокойно сказал Гришев, обращаясь к Камедею, — но, возможно, у меня более объективный взгляд на вещи. Мне кажется, что если мы проведем с Гансом Кемптером еще несколько часов, польза будет несомненной. — Жесткое и спокойное лицо Фредерикса отчужденно обратилось в сторону Камедея. Он кивнул и произнес:

— По-моему, мистер Гришев прав.

— Вы так легко ломаете старые привычки. Мне труднее, — пробормотал Камедей. Затем, внимательно посмотрев на меня, сказал: — Ладно, Клэнси, валяйте на здоровье. Выметайтесь, и живо!

— Спасибо, начальник, — кивнул я и вышел.

 

Часть пятая

МАКСИМИЛИАН ГОМЕС

Дневной семинар превратился в кошмар. Я все время терял нить дискуссии, делал ошибки, уходил в сторону от вопроса, поправлялся и повторялся, так что студентам оставалось решать, пьян я или рехнулся. Существует старая теория, будто бы преподавателю достаточно готовиться на одно занятие вперед, но к физике это не имеет никакого отношения. Дело в том, что знать надо слишком много и обойти неизвестное нельзя. В общем, когда я кончил, я извинился перед чересчур терпеливыми студентами, объяснив, что чувствую себя не слишком хорошо, и пошел на встречу с Филлис. Но все-таки я пошел на встречу с Филлис. Но все-таки я пошел на эту встречу потому, что хотел с нею увидеться, а не потому, что так надо было по службе.

Филлис ждала у меня в кабинете. На ней было черное платье, она побывала у парикмахера, который уложил ее каштановые волосы в пучок, естественно сочетавшийся с формой головы. Ей было приятно увидеться со мной, она была рада; чуть-чуть раскрытые губы и блеск глаз превратили ее не просто в привлекательную женщину, но чуть ли не в красавицу. Она не изменилась, чуда не произошло; но у каждой женщины бывает минута, когда она оказывается на пороге красоты. Она подала мне руку и выразила уверенность в том, что семинар прошел успешно. Не только не успешно, сказал я ей, но весьма скверно, ибо преподаватель я никудышный. Она возразила и попыталась убедить меня в том, что я хороший преподаватель и могу стать еще лучшим. Я глядел на ее лицо, сегодня такое юное, такое оживленное, и спросил, откуда она знает.

— Это нетрудно, — ответила она. — Если побыть с человеком час-другой, понаблюдать за ним, послушать его, сразу станет ясно, какой он преподаватель.

— А вам нравится преподавать?

— Нравится. Мне никому еще не приходилось объяснять, почему мне нравится и отчего, но мне нравится. Зато это самое утомительное занятие. Иногда я так устаю, что когда кончаю занятия не могу ни думать, ни разговаривать, ни даже заняться чем-то или кем-то. Я говорю понятно?

— Вполне.

— Но бывают и другие времена, — продолжала она, тщательно подбирая слова, — когда мне кажется, что на свете нет ничего лучше преподавания. Мне трудно объяснить это, но, может быть, вы поймете, что я имею в виду, — ну, когда вы ищете оправдания жизни, существованию. У вас никогда не было такого ощущения?

— Бывает, Филлис, — сказал я. — И часто.

— Странный вы человек.

— Все мы странные, так или иначе.

— Не в этом дело. Вы же знаете, что со мной случилось. Мне неловко. Я чувствую себя глупо. Сама себя боюсь. И вообще мне страшно…

— А отчего вам страшно, Филлис?

— Я веду себя неправильно. Правда?

— Неужели вас беспокоит, что правильно, а что нет?

— Беспокоит, потому что я готова признаться, что влюбляюсь в вас. А разве можно говорить такое? Лучше держать язык на замке… Я боюсь, что всему придет конец…

Я ничего не ответил, сел и стал смотреть на Филлис. Через некоторое время мы разом встали, я обнял ее и поцеловал. Необходимо было сделать что-то для себя, а не для Камедея или Фредерикса, не для Нью-Йорка или Москвы, не раздумывая, не вдаваясь в детали, не анализируя, не взвешивая все «за» и «против», обстоятельства и проблемы морали.

Ехать в Грейт-Нек было еще рано. И мы, прежде чем поехать, заглянули в столовую, выпили кофе и покурили. Через несколько минут после нашего прихода появился профессор Ванпельт, остановился у нашего столика, наклонился и заметил, что мы стали неразлучной парой. Либо профессор Ванпельт был привидением, либо его часы совпадали с нашими, либо что-то еще, но он благосклонно наблюдал за нами с завидным постоянством.

Мы проехали почти весь город и направлялись в сторону моста Трайборо. Я спросил Филлис, как отнеслась ее двоюродная сестра к моему появлению на обеде. Она вспомнила, что так и не позвонила.

— Я собиралась, — сказала она, — и даже подошла к телефону, но что-то меня отвлекло, и я решила позвонить позднее. Остановимся?

Я был против. Объяснил Филлис, что раз уж мы туда едем, то лучше ехать дальше, а про себя подумал, что есть множество причин, по которым не хотелось бы нарушать ход вечера. К этому моменту мы очутились у въезда на мост: телефон был на противоположной стороне улицы, а разворачиваться тут нельзя. Филлис понравилась сама идея совершить что-нибудь неожиданное и, возможно, позлить двоюродную сестру. Мы миновали мост и выехали на стержневую магистраль Центрального парка. Филлис принялась рассказывать о своей двоюродной сестре Рите Голден, вышедшей замуж за Джека Голдена, обладателя трех или четырех, или даже пяти миллионов долларов, заработанных на импорте сахара. Филлис рассказала об их доме, претензиях, чаяниях, гараже на три машины, где есть и «бентли»; и я обрадовался, что рассказывала она об этом без зависти или раздражения — просто, как о факте. Я терпимо отношусь к бедным, которые не любят богатых, но если нелюбовь на девяносто процентов состоит из зависти, я принимаю другую сторону. Филлис не завистлива; ей, как я понял, безразлично как само богатство, так и его источник; однако она не знала, отнесусь ли я к этому с тем же безразличием. Она объяснила мне извиняющимся тоном, что ездит туда только потому, что у нее очень мало родных. Она не хотела, чтобы у меня сложилось впечатление, будто она ездит к ним потому, что они богаты, или потому, что ей приятно побывать в обществе богатых. Она нервничала, вела себя неуверенно и, кажется, начала понимать, что бросилась в объятия человеку, о котором почти ничего не знает, и раскрылась перед ним. Она не была простушкой — но спасовала перед человеком, в которого, как выяснилось, влюбилась. Она знала очень многое об очень многом — но почти ничего не знала о мужчинах; и я поймал себя на том, что про себя говорю всякую всячину о себе, о Камедее и о том, какой извращенный оборот принимают события.

Затем Филлис замолчала на некоторое время, и мы ехали дальше, не произнося ни слова. Надвигался вечер, на дороге становилось темнее, и салон машины напоминал пещеру, где каждый из нас сидел наедине с собственными мыслями. И когда Филлис, наконец, заговорила, она сказала, что ведет себя как дурочка.

Я с нею не спорил, а лишь заметил, что нам обоим нелегко и самое лучшее — дать событиям развиваться своим чередом.

— Вам не понравится сегодняшнее общество, — предупреждала она. — Эти люди примитивны и вульгарны, и раз они вам не понравятся, вы незаметно перенесете эту неприязнь на меня.

— К вам это не будет иметь никакого отношения, — объяснил я. — Кто бы они ни были, они заведомо не имеют к вам никакого отношения.

К дому Голденов мы подъехали, когда уже стемнело. Однако подъезд к дому освещался двумя яркими лампами, образовывавшими световой полукруг, куда я и втиснулся, поставив свой «форд» впритык к «крайслеру» модели «импириэл», упершемуся в задний бампер «кадиллака» с откидным верхом. Дом представлял собой приземистое одноэтажное строение из серого камня, украшенное по фасаду белыми деревянными планками, с венецианскими окнами и горизонтальными уступами. Когда мы позвонили в колокольчик, перед нами распахнулась огромная парадная дверь, соответствующая огромным размерам дома, висящая на бронзовых петлях и украшенная огромными бронзовыми нашлепками. Бронзовая дверная ручка гармонировала с бронзовым молоточком звонка. Перед нами предстал дворецкий, или переодетый шофер, или домоправитель, или еще кто-то в черном сюртуке; он принял пальто и провел нас в гостиную внушительных размеров, вся площадь пола которой была покрыта пыльным синим ковром. Гостиная была битком набита французским антиквариатом или вещами, которые для моего неопытного глаза сходили за французский антиквариат. Еще там находились рояль, огромный резной бар — и пятеро. Одна из присутствующих, как выяснилось, Рита Голден, встала и двинулась к нам. Это была высокая, ухоженная женщина, привлекательная и самоуверенная, с вычурной прической, причем часть волос была искусственно высветлена, а часть покрашена в каштановый цвет. Среди присутствующих была еще одна женщина, позднее представленная нам как Джейн Карлтон: она и Рита Голден казались близнецами, только основной цвет ее прически был желтоватый, хотя так же, как и у Риты, сочетался с каштановыми прядями. Они двигались, как близнецы, разговаривали, как близнецы, реагировали, как близнецы, и в течение всего вечера говорили практически об одном и том же.

Увидев нас вместе, Рита Голден не слишком обрадовалась. И когда Филлис знакомила меня с нею, та едва сдерживала смешанное чувство неприятного удивления и раздражения. Не переводя дыхания, она выпалила, как рада меня видеть и в то же время не понимает, почему Филлис не предупредила ее по телефону или иным способом, что приедет не одна. Дело в том, продолжала она, что в эту самую минуту шофер с машиной ждет Филлис на станции. Я понял, что, с точки зрения Риты, приезд со мной без предупреждения абсолютно не вязался с личностью Филлис. С моей же точки зрения, это сборище не вязалось с личностью Филлис. А ее охватило чувство вины, и она несчастным голосом стала излагать последовательность событий, приведших к тому, что мы явились вместе. Я не мешал ее объяснениям и стоял с глупой улыбкой, застывшей на лице, и тут внезапно хозяйка уступила, ввела нас и представила присутствующим.

Муж Риты Джек Голден был плотным, грузным мужчиной старше сорока лет. Несмотря на вес, он хорошо и естественно смотрелся на фоне французского антиквариата, не испытывал, в отличие от жены, ни малейшего беспокойства, и если даже мой приезд оказался неловкостью, он с радостью принимал меня в доме. Муж второй женщины, Фред Карлтон, был, как говорится, кожа да кости, в чем душа держится, но, как мне потом стало известно, занимал важное положение среди сахарных дельцов. А Джейн Карлтон была из тех женщин, чье настроение резко улучшалось в зависимости от увеличения количества выпитого мартини и присутствия незнакомых мужчин. Рюмка мартини была у нее в руках и тогда, когда нас представляли друг другу, и, судя по тому, как она вцепилась мне в руку, рюмка эта была далеко не первой. Она весьма рада со мной познакомиться, подчеркнуто вызывающе произнесла она, бросив презрительный взгляд на Филлис.

Выяснилась и причина дискомфортного поведения хозяйки — присутствие лишнего мужчины. Звали его Максимилиан Гомес. Тридцатипятилетний, ростом шесть футов два дюйма, худой, как мощи, с кожей цвета меди и очаровательной улыбкой, не сошедшей с лица из-за моего прихода, с полным набором сверкающих зубов, белизна и прекрасная форма которых заставили меня предположить, что это протезы. Он, по крайней мере, вызвал у меня уважение тем, как приветливо отнесся к Филлис. Он проявил такую неподдельную радость в связи с ее приходом, будто это была Мерилин Монро. Естественнейшим жестом он поцеловал ей руку; с почти незаметным испанским акцентом проинформировал всех присутствующих, до чего он рад познакомиться с нами обоими, но что он вовсе не собирается скрывать, что в наибольшей степени он рад знакомству именно с Филлис.

К сожалению, Филлис не отреагировала. Она извинилась и вышла, как я потом узнал, в туалет поплакать над тем, что по ее вине вечер превратился в катастрофу. Позднее я узнал и то, что за ней тут же понеслась Рита Голден и стала выспрашивать, зачем она привела такую деревянную чурку, как я, в то время как, не жалея времени и сил, она специально пригласила Гомеса, чтобы познакомить с ним Филлис. Филлис уверяла, что не знала об этих замыслах и понятия не имела о Ритиной идее. Как нам потом стало известно, Рита лгала: ничего она не планировала. Гомес напросился сам, но это стало нам ясно лишь позднее.

Когда Филлис и Рита вернулись в гостиную, я выпил полрюмки мартини и с радостью наслаждался всеобщим интересом к физике. Я узнал, что физика — вовсе не загадочная наука для посвященных, но предмет острейшего интереса для каждого, кто хоть раз ступил ногой на Уолл-стрит и прилегающие к ней улицы. Узнал я и то, что дорога к богатству и счастью ведет не через царство нефти, стали или алюминия, но через страну транзисторов, диодов и кристаллических резонаторов; что атомная энергия не только источник силы, но самый быстроразвивающийся источник прибыли в Соединенных Штатах и что немудрящий профессор из Никербокерского университета был для них чудом и божьей благодатью, поскольку сахарные интересы этих троих не сужали их кругозор и не закрывали от них микрокосм электрона. Даже за столь короткое время общения с ними я преисполнился чувства зависти, потому что их долларово-центовый подход к делу снимал налет ужаса с атомной бомбы. В их мире предмет беспокойства был только один: сделать ставку на «правильный» атом.

Это, по крайней мере, развеселило Филлис. Ей, очевидно, не приходило в голову то, что прекрасно знал я, но чего не знали ни ее родственники, ни их гости: что она знала намного больше об атомной физике в целом и элементарных частицах в частности, чем я, и даже будь в моем распоряжении не две недели, а целая жизнь, я не узнал бы больше. Она была женщиной, да еще бедной родственницей, да еще не замужем, что делало ее в их глазах неудачницей с точки зрения принятых у них критериев.

По правде говоря, ей все это было безразлично. Она прислушивалась к их любопытствующим репликам и с возрастающим удовольствием следила за их вниманием к предмету, и шаг за шагом ее безмолвное отчаяние, принесенное из туалета, стало отступать. И когда нас пригласили к столу, она уже улыбалась.

Филлис посадили между Гомесом и Карлтоном; по мою сторону стола слева села Джейн Карлтон, а справа Рита Голден. Во главе стопа в одиночестве восседал Джек Голден и успешно расправлялся с едой, хорошей и разной. А поесть он любил. У него, как мне показалось, было, по крайней мере, пятьдесят фунтов лишнего веса, и каждое блюдо он воспринимал как вызов его способностям. Джейн Карлтон почти не ела, но, покончив с мартини, перешла на вино. Рита Голден попыталась вспомнить, что она хозяйка, и заговорила со мной. Возможно, для нее это было легче, чем разговаривать с мужем, — а она и не пыталась, — но и этот разговор шел туго. Она задала мне пару пробных вопросов о взаимоотношениях с Филлис, затем увидела всю бесперспективность дальнейших бесед на эту тему и перешла к прикосновениям под столом.

На противоположной стороне стола за Филлис всепоглощающе ухаживал Максимилиан Гомес — именно всепоглощающе. Гомес то говорил громко, то шепотом, то наклонялся, то наливал ей полную рюмку вина, то наваливался на нее — если это вообще возможно, когда человек сидит за столом. Он целиком и полностью завладел ее вниманием, не давая Фреду Карлтону ни малейшей возможности вставить хоть слово. А Карлтон говорил с Джеком Голденом о делах: в основном о сахаре — у них как будто назревала какая-то катастрофа. По крайней мере, так я понял по отрывочным репликам. Филлис то и дело бросала на меня отчаянный взгляд. А я улыбался ей в ответ. Гомес не вызывал у меня никаких чувств, но мне было приятно, что он оказывал внимание одной только Филлис и пытался ее очаровать, не обращая внимания на остальных присутствующих за столом женщин.

В то же самое время я напряженно пытался вспомнить, слышал ли я раньше это имя. Максимилиан Гомес. Даже плохой полицейский приучается запоминать имена, увязывать их с событиями и вспоминать по мере надобности, тем более имя «Максимилиан Гомес» было не из обычных. Я наблюдал за ним; он очень красив — даже чересчур красив — чересчур уверен в себе и чересчур боек, чтобы тратить время на Филлис. Либо его внешность, манеры и одежда заключали в себе обман, либо обман заключался в его ухаживаниях за Филлис. Я был бы круглым дураком и абсолютно никудышным психологом даже в самом примитивном смысле этого слова, если бы не понял, что реальные интересы в области женского пола находятся у Гомеса в совершенно ином направлении. И тут я вспомнил, кто он. Он был ранее женат на одной второразрядной голливудской звезде. Потом развелся. Был героем сенсации в докастровской Гаване, спустив как-то за один вечер в казино девятьсот тысяч долларов. Его фотографировали на яхте, на фоне беговых лошадей и мощных автомобилей, и существовала связь между ним и одним латиноамериканским диктатором-неудачником. Факты всплывали один за другим. Несколько лет назад он попал в заголовки газет, когда политический оппонент его диктатора исчез в Майами при весьма загадочных обстоятельствах, пропав в отеле, где в «люксе» жил Гомес. Я стал вспоминать детали, связанные с исчезновением политического противника диктатора, и мне вдруг стало весьма не по себе, когда до меня дошло, что случай этот чреват далеко идущими совпадениями, ибо пропавший политический оппонент диктатора был по профессии физик; и, вдобавок, для полноты картины и расстановки всех акцентов я припомнил, что главной сельскохозяйственной культурой, на которой основывалось экономическое благополучие страны, подвластной этому диктатору, был сахарный тростник.

На лице у меня сияло сонное благодушие, даже задумчивая грусть, в то время как я внимательно следил за Гомесом и анализировал тот факт, что он присутствует на обеде в доме в Грейт-Нек, ухаживает за Филлис Гольдмарк и вообще выступает в роли гостя полноватого хозяина дома, влиятельнейшего импортера сахара. Все мягко, точно и ненавязчиво становилось на свое место, и мне стали понятны гнев и возмущение Риты Голден, когда она увидела, что Филлис приехала не одна. Я широко и добродушно улыбнулся, в душе поразившись абсолютной гротескности ситуации: вообразить себе, будто Максимилиан Гомес может стать брачным партнером Филлис Гольдмарк!

Именно в эту минуту он, оторвавшись на некоторое время от Филлис, позволил себе бросить на меня взгляд и увидеть, что я чем-то доволен.

— Простите? — спросил я.

— У вас такой довольный вид, мистер Клэнси.

— Нас так прекрасно принимают и угощают, — заметил я.

Тут вмешалась Джейн Карлтон:

— Мне еще ни разу не попадался человек, носящий фамилию Клэнси; честно говоря, я даже подумала, что такой фамилии не бывает. Вы первый Клэнси, с которым мне довелось встретиться, только вы не похожи на Клэнси. А знаете, на кого вы похожи?..

— Ради Бога! — произнес Фред Карлтон.

Миссис Карлтон осеклась и замолчала. Больше она не проронила ни слова.

— Я занимаюсь разгадкой головоломки, — улыбнулся я Гомесу.

— Вы меня заинтриговали. — Гомес говорил вдумчиво и трезво. — Мне кажется, что работа физика полна таких загадок и разгадок. Все сущее для вас сплошная головоломка, и вы безостановочно пытаетесь сложить ее в единое целое. Или это романтическое представление о предмете, мистер Клэнси?

— Как мне представляется, да, в какой-то степени романтическое.

— Все сущее — это так много! — мягко произнесла Филлис.

— Ну, этой проблемой пусть лучше занимаются философы, — резюмировал я. — Поймите, мистер Гомес, ученый может всю жизнь посвятить разгадке структуры одного-единственного атома.

— И все же мы живем в такие времена, когда один-единственный атом олицетворяет все сущее. Или я говорю загадками, мистер Клэнси?

— Нет, что вы, — улыбнулся я.

— Поясню, — продолжал Гомес. — Было время, когда «все сущее» понималось как нечто бесконечное. Теперь оно может быть спрессовано в ограниченном пространстве, занимаемом одной атомной бомбой. Так, условно говоря, появляется знак равенства между бесконечно большим и бесконечно малым. Согласны, мистер Клэнси?

До меня дошло, что, складывая в уме досье на Максимилиана Гомеса, я его недооценивал. В нем оказался компонент, не вписывающийся в арифметическую сумму гоночных машин, пони для игры в поло и голливудских жен.

— Как мне представляется, с этим можно было бы согласиться, мистер Гомес, — утвердительно кивнул я, произнося эти слова. — Но физик не может позволить себе быть философом.

Гомес улыбнулся и задумался, действительно ли физик не может позволить себе быть философом.

После обеда мы вернулись в гостиную. Джейн Карлтон заявила, что не слишком хорошо себя чувствует, и Рита Голден повела ее в спальню отдохнуть. Гомес продолжал оказывать внимание Филлис, а я в течение получаса сидел и слушал, как Джек Голден и Фред Карлтон обсуждают разные детали рыночной ситуации с сахаром. Я понял, что надежды, мечты и стремления множества людей связаны с переменами в цене сахара, выражаемыми мельчайшей дробью, и что глубокий и непреходящий интерес к этим дробным переменам может стать смыслом человеческого существования. В десять к нам пришла Рита и сообщила Фреду Карлтону, что жена его уснула. Он воспринял эту новость с тем же небрежным невниманием, с которым относился к жене в течение всего обеда. Филлис подошла ко мне, Гомес последовал за ней, и некоторое время шел светский разговор о погоде, жизни в пригороде и качестве обучения в местной школе. До меня дошло, что в этом огромном доме есть дети, но в течение всего вечера их не было ни видно, ни слышно. И тут босая Джейн Карлтон, спотыкаясь, спустилась по лестнице и стала «травить» в углу гостиной. Лицо Риты Голден перекосило от злости; Гомес и Джек Голден сделали вид, что ничего не случилось; а Фред Карлтон, матерясь шепотом, поспешил жене на помощь. Филлис попрощалась, извиняясь за ранний уход и сославшись на долгую дорогу и утренние занятия. Единственным, кто попрощался по всем правилам, оказался Максимилиан Гомес, выразивший пожелание вновь встретиться с Филлис.

Уже по пути в Нью-Йорк Филлис спросила меня, знаю ли я анекдот про мальчика, который бился об стенку и на вопрос, зачем он это делает, ответил: «Зато потом так хорошо!»

— Знаю и понимаю, — ответил я.

— Весь вечер, — продолжала Филлис, — безостановочный кошмар. Том, вы когда-нибудь оказывались в ситуации безостановочного кошмара?

Я кивнул и заметил, что Гомес был к ней более чем внимателен.

— Ужасный человек, — сказала Филлис.

— Правда? Не может быть. Он показался мне весьма галантным кавалером.

— Мне он не понравился, — продолжала она. — С ним что-то не так. И во внешности, и в поступках что-то не так. И в ухаживании за мной что-то не так. Том, вы знаете, кто он?

— Да, я знаю, кто он.

— Тогда почему же он обращался со мной, будто я прекрасна и очаровательна?

— Потому что не исключено, что вы прекрасны и очаровательны, и, может быть, газеты пишут о нем не всю правду.

— Мне он не понравился. А туда я больше не поеду. Извините, что втянула вас в это.

— А, по-моему, вечер был очень интересным. И не надо жалеть, что повезли меня туда. О чем говорил с вами Гомес?

— Обо всем. О работе, о доме, о том, чем я увлекаюсь. И задавал вопросы: глупые, смешные вопросы.

— Какого рода вопросы, Филлис?

— Насчет бомбы. Я не люблю говорить на эту тему, но он все время возвращался к ней.

— А он не спрашивал, можете ли вы сделать атомную бомбу?

— Откуда вы знаете?

— Подслушал, наверное, — сказал я.

 

Часть шестая

ДЖОН ВАНПЕЛЬТ

На следующий день занятия у меня начинались после двенадцати, и я смог отоспаться. В одиннадцать тридцать почистил зубы и начал бриться. И тут зазвонил телефон. На проводе оказался начальник полиции Камедей, предупредивший меня, что заедет в течение получаса. Когда я высказал сомнение по поводу разумности визита ко мне домой, он весьма определенно высказался по поводу разумности моего прихода на Сентер-стрит. Больше я не спорил, а лишь выразил готовность с удовольствием принять его у себя через полчаса.

В дверь позвонили, когда я курил первую сигарету и пил первую чашку кофе. Приехал Камедей. Я принял у него пальто, но от кофе он отказался, раздраженно покачав головой. Вместо этого он достал сигару, откусил конец и уселся в кресле лицом ко мне. Сделав несколько затяжек, он осмотрел комнату, окинув профессиональным взглядом книги и мебель. Годы учения и практической деятельности превратили каждый жест Камедея в оперативное мероприятие. Он не просто смотрел на человека: он смотрел обвиняюще. Он не просто бросал взгляд на предмет: он классифицировал его, оценивал и включал в соответствующую категорию. Жизнь его прошла в мире вражды и преступности, и этот мир заставил его дорого заплатить за выживание. Наблюдая, я пришел к выводу, что Камедеем может стать любой человек, обладающий достаточной силой, достаточным упорством, достаточной решимостью и умом чуть выше среднего. У меня больше не было амбиций. Я дошел до точки; я уже не способен был вспомнить и четко объяснить себе, почему я стал полицейским, но уже отдавал себе отчет в том, что больше не хочу быть полицейским.

Я курил и пил кофе. Камедей курил и, завершив изучение моих пожитков, сказал:

— Так вот как вы живете, Клэнси!

— Я называю это место домом, — ответил я.

— Много читаете? — осведомился Камедей, окинув взглядом книги.

— Больше, чем положено полицейскому, — отреагировал я.

— Не тяните на полицейских, Клэнси. Я терпеть не могу полицейских, которые философствуют на тему, как они не любят полицейское ремесло, которым они, кстати, зарабатывают на жизнь.

— Но вы-то пришли не для философских дискуссий, — сказал я.

Камедей встал, сделав несколько шагов, повернулся ко мне и выпалил, направив на меня сигару:

— Конечно, я пришел не за этим! Я пришел потому, что мне осточертела ваша беготня на Сентер-стрит! Мне осточертело и то, как вы все время лезете не в свое дело. У вас простое задание: найти местопребывание Хортона при условии, что в Никербокерском университете есть хоть один человек, знающий, где находится Хортон. И больше ничего! Никаких игр в «сыщики и воры»! И не думать, что вы царь и бог, имеющий право отбросить все законы и не считаться с правами, которыми обладает каждый гражданин нашей страны!

Тем не менее здесь мой дом, моя маленькая, жалкая крепость, а не кабинет Камедея. Это он у меня в гостях, и я напомнил ему об этом. И добавил, что мне надоел весь этот бедлам и что я готов хоть сейчас подать в отставку: не только бросить это дело, но и полицейское ремесло. Камедей снова плюхнулся в кресло, затянулся сигарой, отрицательно покачав головой:

— Об отставке, Клэнси, не может быть и речи. Хватит об этом. Меня беспокоит одно: мы топчемся на месте.

— Вы все время говорите мне одно и то же: не сидеть, а искать Хортона. В вашем распоряжении тысяч двадцать штатных сотрудников полицейского управления, у вас есть специализированные подразделения всевозможного профиля, с вами сотрудничают департамент юстиции, сухопутные войска, военно-морской флот, и вы не в состоянии найти Хортона; а я его найти обязан. Вы даете мне всего две недели сроку и предупреждаете меня, что судьба города зависит от того, сумею ли я подчинить своему обаянию старую деву-педагогиню, и что только так я смогу зацепиться за ниточку, ведущую к Хортону. Это абсолютная бессмыслица. Это такая же бессмыслица, как и все дело, как и вся наша жизнь, как весь этот чертов мир. Хотите знать мое мнение?

— Не мешало бы, — сказал Камедей. — За этим я и пришел.

— А я вам его уже высказал. Я считаю, что неандертальцы, правящие миром, должны собраться, прислушаться к соображениям Хортона и отказаться от этой проклятой бомбы.

— Нервы! — произнес Камедей, вынув сигару изо рта и разведя в стороны мясистые руки в умиротворяющем жесте. — Мои нервы, Клэнси, ваши нервы, у каждого из нас нервы, и лучше от этого не становится. Жаль, конечно, но вам-то понятно, что для нас не играет роли, запретят они бомбу или нет. Нам тут надо найти Хортона, а им, в Москве, надо найти Симоновского. И скажу вам еще одно, Клэнси: мы не можем ждать предельного срока. Через десять дней придется все объявить. Такой город за одну ночь эвакуировать нельзя. Потребуется время.

Все это время я внимательно смотрел ему в лицо, затем встал, взял чашку с блюдцем и налил кофе.

— Извините, — произнес я тихим голосом. — Разрешите предложить вам чашку кофе. Я варю хороший кофе.

Камедей сунул сигару в пепельницу, подсел к столу и стал почти человеком. Он стал расспрашивать меня, как мне живется одному.

— Худо-бедно, — сказал я. — Думаю, что бывает хуже.

— У меня шестеро детей, — улыбнулся Камедей. — Поэтому я понятия не имею, как это жить одному. — Он попробовал мой кофе и согласился, что сварен он хорошо.

— Как Кемптер? — спросил я.

Он кивнул и отпил еще кофе.

— Как Кемптер, — повторил он. — Поймите, Клэнси, я уже много лет работаю в полиции. Не так-то просто действовать не по правилам. Мы взяли Кемптера потому, что вы нас об этом попросили, и работали с ним двенадцать часов. Теперь мы его упрятали под замок. Что тоже не сахар. Вид у него не из лучших. Но не можем же мы держать его взаперти до бесконечности. Что нам с ним делать? И что случится, когда он рано или поздно обратится к адвокату, а это неизбежно?

— Ну, и черт с ним, — устало произнес я. — Мне плевать на то, что станет с Кемптером. Да и вам плевать. Как-то я прочел в передовой статье одной заумной газетенки, будто нет никакой разницы между смертью одного человека и миллиона человек; но я-то знаю, что разница есть. И составляет она 999999 жизней. Потому я не собираюсь лить слезы по Кемптеру.

— Завидую вам, — пробормотал Камедей.

— Кемптер заговорил?

— Заговорил, но сказал не так много. Да и не о чем особенно было ему говорить. Но все же он заговорил. Русский его разговорил. Кемптер сказал нам, на кого он работает.

Я так обомлел, что минуты две сидел с разинутым ртом и просто глядел в упор на Камедея. И лишь после этого нашел в себе силы поинтересоваться, на кого же конкретно работает Кемптер.

— На человека, которого зовут Максимилиан Гомес, — проинформировал меня Камедей. Затем он достал сигару, закурил и стал держать паузу, упорно и с подозрением глядя на меня проницательным полицейским взглядом.

Я обдумал сказанное. И заметил, что в этой информации содержится нечто важное.

Камедей пожал плечами, выпуская сигарный дым.

— Важное? Черта с два! Разве для вас, Клэнси, существует что-нибудь важное? Я пытался связаться с вами вчера вечером, чтобы именно вчера вечером обговорить эту новость. Где вы были вчера вечером?

— В обществе Максимилиана Гомеса, — ответил я.

Тут задумался Камедей. Задумался, но не удивился. Ему неприлично было проявить в моем присутствии чувство удивления или потрясения. Тем не менее он задумался. В состоянии задумчивости он выслушал рассказ о прошедшем вечере — и покачал головой.

— Это ни черта не значит.

— Допустим, — согласился я. — Ни черта. А вам не трудно объяснить мне, почему это не значит ни черта?

— Да потому, что мы не нашли Хортона! — взорвался Камедей. — Неужели до сих пор это до вас не дошло, Клэнси? Мы не нашли Хортона и не приблизились к нему ни на шаг.

— Человек следит за Филлис Гольдмарк, — сказал я, всеми силами стараясь сдержаться. — Затем переключается на меня. Следит за мной. Мы берем его. Он сообщает нам, что работает на Максимилиана Гомеса. А для вас это не значит ни черта.

Камедей встал и зашагал из угла в угол.

— Послушайте, Клэнси, — обратился он ко мне. — У меня нервы. Я могу вспылить. Это ничего не значит. Значит только одно: выполнение поставленной перед нами задачи. Теперь насчет Гомеса и этого таракашки Кемптера. Нам не надо читать друг другу лекции на тему, кто такой Гомес. Он связан с самой грязной страной нашего полушария. Мы оба знаем, что для такой банды означает обладание атомными бомбами, надежно упрятанными в центре Москвы и Нью-Йорка. Это осуществление всех давно вынашиваемых грязнейших мечтаний. Не исключено, что именно они наняли двоих подонков, вручивших вам деньги. А может, и не они. В данную минуту я не знаю. Но неужели вы думаете, что если бы они знали, где Хортон, они бы вступили в контакт с вами?

— Они знают, кто я. Они знают, что я ищу Хортона.

— Конечно, знают. Что вы хотите мне этим сказать? Что в нашем управлении имеет место утечка информации? И так может быть. А может быть, кто-то из тех, кто видел письмо, проболтался, но и этого мы не знаем наверняка. Не исключено, что утечка информации имела место в Вашингтоне. Кто-то может быть подкуплен. В нашей стране при нынешней системе подоходного налога купить можно кого угодно и что угодно. Но это догадки, Клэнси, философские рассуждения, а на догадки и философские рассуждения мне плевать. Меня они не интересуют. Меня интересует одно: местопребывание Алекса Хортона.

— Можно было бы взять Гомеса, — предложил я, потому что мне нечего было предложить.

— Все, что я вам говорю, Клэнси, в одно ухо влетает, в другое вылетает! Взять Гомеса! Попробуй мы только взять Гомеса! За что? Какое мы предъявим обвинение? С ума сошли, Клэнси? Хорошо, допустим, мы его взяли. Ну, и что мы от этого получим?

Я покачал головой. Камедей перестал ходить по комнате и повернулся ко мне, теперь пытаясь уговорить меня.

— Окажите мне помощь, Клэнси! Мне ничего от вас не требуется — только помощь. Есть только одна нить, один путь, ведущий к Хортону, и вы на этом пути. Он ведет из Никербокерского университета. Только это важно. Только в это мы готовы вложить деньги.

Я не сказал ничего. Сидел и смотрел на Камедея.

— Ладно, Клэнси, — вздохнул он. — Ладно.

Я кивнул.

Он надел пальто и шляпу и вышел. В комнате плавали клубы сигарного дыма. Я раскрыл окно, поймав себя на мысли, как одинокий мужчина, ставший таковым не по своей воле, легко усваивает привычки старого холостяка. После этого я закрыл окно и помыл посуду. Зазвонил телефон.

Звонили с коммутатора на Сентер-стрит. Безымянный, безликий голос на другом конце провода проверил, с кем он говорит, и, убедившись, что у телефона именно Клэнси, спросил, готов ли я выслушать информацию о Ванпельте.

— Иначе бы я ее не заказывал, — ответил я. — Если бы я не был готов ее выслушать, я бы не просил ее разыскивать.

— Какой вы нежный! — произнес голос. — Ну, ладно, слушайте. За ним ничего не числится. Преподает в Никербокерском университете двенадцать лет. До этого в течение двух лет преподавал в старших классах средней школы в городе Пейтерсоне, штат Нью-Джерси. До этого отслужил три года в армии. Пехота, наград нет. В боях не участвовал, но в течение шести месяцев находился в составе оккупационных войск в Германии. Женился в 1938 году. Жена умерла в 1940 году. Причина смерти — пищевое отравление. В обстоятельствах смерти ничего подозрительного не обнаружено, если не считать подозрительным любое пищевое отравление. Ванпельт родился в 1910 году в Аллентауне, штат Пенсильвания. Начальную и неполную среднюю школу кончал в Аллентауне. Высшее образование получил в Пенсильванском университете, предварительно закончил там же подготовительный курс. В 1934 году ездил по Европе. Где был и что делал, мы не знаем, но ожидаем, что получим и эти сведения. Вот пока что все.

— Больше ничего?

— Будет и больше, но через некоторое время. Успокойтесь, Клэнси, мир от этого не перевернется. Дайте нам время.

— Конечно, — сказал я. — Вам спешить некуда.

Днем у меня была лекция на тему «Пояса Ван Аллена». Тема для меня трудностей не представляла, поскольку теоретическая часть четко разработана и не требует математического аппарата. По правде говоря, большинство сведений, которые я собирался преподнести, любой грамотный человек мог почерпнуть из газет. Но в момент, когда я рассказывал о внешнем кольце и остановился на теории, согласно которой пояс этот состоит из электронов, излучаемых солнечной короной, в аудиторию вошел Ванпельт и сел в последнем ряду. В этом не было ничего необычного: профессора на физическом отделении часто ходят друг к другу на лекции. Но, с другой стороны, все мои мысли вертелись вокруг Ванпельта. Ванпельт стал героем моих снов наяву. Я начал делать оговорки посреди фразы, пересказывать ранее сказанное, спотыкаться и переходить к чтению по бумажке. Читать лекции мне и так было трудно, а тут присутствие Ванпельта лишило меня ожидаемой легкости.

Когда я наконец кончил, вокруг моего стола собралась небольшая группа студентов, вынесших на мой суд вопросы и сомнения. Ванпельт продолжал сидеть в последнем ряду. Я как мог удовлетворял любопытство студентов, и когда последний из них ушел, Ванпельт встал и подошел ко мне, когда я уже убирал записи в портфель. Улыбка его, как всегда, была многозначительной и противной. За ней скрывалось предположение, что мы оба являемся обладателями одной и той же тайны.

— Мне очень понравилась ваша лекция, Клэнси, — заметил он.

— Не может быть! Я читал паршиво!

— Быстро же вы выходите из себя! — с улыбкой произнес Ванпельт.

— А в чем дело?

— Хотелось бы пригласить вас, Клэнси, — сразу же нашелся он. — Выпить вместе со мной. Успокоить нервы.

— Мои нервы в полном порядке.

— Ну, так просто выпьем.

Мы оценивающе поглядели в глаза друг другу. Улыбка его казалась естественной; насмешка мне только померещилась. Я закрыл портфель и принял его приглашение. Мы вышли из здания университета и пошли по Бродвею в тот же самый бар. Ванпельт заказал джин и горькое пиво. Я — виски со льдом. Мы присели, выпили, посмотрели друг на друга, и тут Ванпельт предложил мне дружбу.

— Не знаю, — вежливо отреагировал я. — Не знаю, получится ли у нас дружба, профессор Ванпельт. Я не знаю, хочу ли я с вами дружить.

— Отчего?

— Я как-то не представляю вас в роли друга.

— Поспешное суждение, Клэнси, — сказал Ванпельт. — Вы недостаточно хорошо меня знаете, чтобы судить, нравлюсь я вам или не нравлюсь.

— Я достаточно хорошо вас знаю, чтобы понять, что вы мне не нравитесь, — сказал я. — У вас, конечно, есть свои резоны навязывать мне свое общество. Но я от него вовсе не в восторге.

— И все же вы разрешаете мне платить за вас. — Он сделал вид, что огорчен, но не слишком.

— Из любопытства. Допустим, мне любопытно знать, по какой причине я стал предметом вашего внимания. Я не любезничал с вами, Ванпельт. Я даже был с вами груб. Так чего же вы хотите?

— В широком или узком смысле слова, Клэнси? — улыбнулся Ванпельт. — Если вам хочется узнать, чего я хочу вообще, то дам вам простой ответ: хочу того же, чего хочет любой американский ребенок. Хочу денег, хочу всего того, что сопутствует деньгам, хочу власти, позволяющей иметь и то, и другое. Согласитесь, Клэнси, что это нормальное и здоровое желание.

— Вы так думаете?

— Да, я так думаю. Но если вас интересует, чего я хочу от вас, то это уже явно из другой оперы. Вы любопытны. Я тоже любопытен. Мне любопытен человек, занявший должность Алекса Хортона, но ничего не знающий про самого Хортона: ни того, кто он такой, ни того, чем занимается и что с ним случилось. Мне также любопытен преподаватель высшего учебного заведения, который носит с собой оружие.

— А разве у меня с собой оружие, профессор Ванпельт? — осведомился я.

— Полагаю, что да. Конечно, я могу ошибиться. Я ошибся, мистер Клэнси?

Я пожал плечами.

— Если я ошибся, наша беседа бессмысленна. Но тогда бы вы мне сказали, что она бессмысленна. Честно говоря, мистер Клэнси, ваш успех в роли преподавателя весьма умеренный. Слишком много лет провел я в преподавательской среде, чтобы понять, что вы не только исключение, но обладаете совершенно другими профессиональными навыками. Что ходить вокруг да около? Полагаю, что мне известно, зачем вы здесь, Клэнси, и поскольку вы сами прекрасно знаете, зачем вы здесь, то о каком секрете может идти речь?

— Знаете, так скажите.

Ванпельт пожал плечами.

— Если вам угодно. Раз не знаете, какая разница. Думаю, что вы ищете Алекса Хортона.

— А почему вы так думаете, профессор Ванпельт?

— Да потому, что я как математик умею складывать два и два, в результате получаю четыре. Думаю, что вы ищете мистера Хортона и потому отправной точкой избрали Никербокерский университет. Это, конечно, лишь предположение, но предположение логичное и обоснованное. И еще я думаю, что местопребывание мистера Хортона представляет собой информацию особой важности. Если вы следите за ходом моих рассуждений, то поймете, что я пришел к этим выводам самостоятельно. Но хотелось бы добавить, что мне любопытно знать о местопребывании мистера Хортона еще и потому, что такая информация потенциально несет в себе значительную финансовую выгоду. Предположим, что у меня, братец Клэнси, есть связи с такими людьми, которые, возможно, полагают, что обладание секретом местонахождения Алекса Хортона принесет им выгоду. Вас интересует такое предположение?

— Я уже сказал вам: в широком плане меня интересует ваше любопытство.

— Прекрасно. Прекрасно. — Ванпельт допил свой стакан и заказал еще. Я отказался, и Ванпельт понимающе улыбнулся. — Итак, полагаюсь на ваш интерес.

Ему принесли заказ, и он снова выпил, захватив из тарелки горсть орешков.

— Значит, я полагаюсь на ваш интерес. А теперь предположим, мистер Клэнси, что некто готов заплатить большие деньги за секрет местопребывания Хортона.

— Предположим, что никакого секрета не существует. Предположим, что Хортона нет в живых.

— Предполагать мы можем хоть целый день. И все же я предпочитаю здравый смысл. А здравый смысл заключается в том, что секрет профессора Хортона действительно существует и что профессор, как я уже сказал вам, жив. И вот я говорю вам: «Предположим, что за секрет профессора дадут большие деньги».

— А что такое «большие деньги»?

— Вопрос интересный и по существу. Что такое «большие деньги»? Чтобы заинтересовать вас, «большие деньги» должны быть действительно большие. Ибо по всем внешним признакам вы производите впечатление честного человека. А честный человек стоит дороже нечестного. Согласны, мистер Клэнси?

— Звучит разумно.

— Тогда назовем круглую сумму: полмиллиона долларов.

Тут улыбнулся я и, когда он спросил, о чем я думаю, сказал:

— Думаю, что вы жирный, противный, слишком много пьющий дурак. Думаю, что если бы у вас было много денег, вы бы стали пьяницей. Противным, невыносимым пьяницей.

Лицо Ванпельта приобрело жесткое выражение. Глаза прищурились.

— Повторяю: полмиллиона долларов! — прошептал он.

— Надоело, Ванпельт, — предупредил я. — Вы начитались скверных книг. Вдобавок вы дурак. Вам нравится играть в игры, от которых не будет проку. И вообще вы мне надоели, А вот вам за выпивку. — Я вынул из кармана пять долларов и положил их на стол. — Мне плохо в вашем обществе. Мне будет лучше без вас. Еще раз говорю: мне в вашем обществе плохо.

Тут я встал и ушел, но Ванпельту я сказал не всю правду. Мне в его обществе было не только плохо, мне было страшно, а страшно мне было и без его помощи.

Когда я вернулся в университет, шел дождь. Холодный, пронизывающий мартовский дождь, то накрапывающий, то льющийся ручьем. Холодно, мокро и неуютно: погода будто хотела предупредить, что светлые обещания весны давно забыты. Я их тоже забыл. Я чувствовал себя на крючке — утомленным и опустошенным. Ухмылка Ванпельта на жирном лице плясала передо мной. Наклонив голову, я побежал под крышу. Дрожа от холода и дождя, я прибежал к себе в кабинет. Одежда на мне стала мешковатой и бесформенной. Я предполагал посидеть, поработать, но теперь мне захотелось уехать домой, снять с себя все мокрое и залезть в горячую ванну.

Я сидел дрожа и никак не мог согреться. Тут кто-то постучал. Это оказалась Филлис. Она вошла, окинула меня взглядом и спросила, не заболел ли я.

— Нет, все в порядке, — успокоил я ее, — устал немного, а так ничего.

На лице у нее написано сочувствие: сочувствие и тревога, обращенные ко мне, которых я давно не видел на лице у женщины.

— Вам надо отдохнуть, — сказала она. — Я знаю, как трудно вам приходится.

— Правда? — улыбнулся я.

— Вам так идет улыбка, — сказала Филлис. — Все лицо меняется, и вы это знаете.

— Никто этого не знает. Нельзя улыбаться самому себе в зеркало: ничего не получится.

— Получается, — возразила она. — Я сегодня улыбалась сама себе в зеркало. Знаете, я рассказала о вас маме. Глупо, правда, для женщины моих лет рассказывать о ком-то маме?

— Совсем не глупо, — сказал я. — И что же вы обо мне рассказали?

— Что вы очень милый, добрый, нежный и предупредительный.

— Так и сказали?

— И даже больше. Что вы еще и интересный. И теперь она за меня беспокоится и попросила меня пригласить вас прийти к нам завтра вечером на обед.

— Потому что она за вас беспокоится?

— Именно, — сказала Филлис. — Так вы придете?

— Конечно, приду, — ответил я. — Приду с радостью.

Мы договорились встретиться завтра во второй половине дня и поехать к ней на моей машине. И сразу же я направился в центр. На этот раз машина оставалась дома. Дождь все еще шел. И я прошел в метро и под еще более сильным потоком от метро до дома. Мне было все равно — я уже промок до мозга костей.

Открыв дверь квартиры, я в ужасе замер на пороге. Без меня тут кто-то побывал в поисках ста пятидесяти тысяч долларов. Искали как следует. Мебель перевернута, диванные подушки вспороты, а их содержимое вывернуто. Все ящики вынуты и вывернуты на пол. Книги сброшены с полок и раскиданы по полу, будто они представляли сами по себе объект ненависти. В спальне та же картина: вывернутые ящики, развороченная постель, вспоротые матрасы. Снятые со стены картины, вырванные из рам и разрезанные на куски. Лохмотья обоев, свисающие в тех местах, где их проверяли ножом. Порванные занавески — сдернутые с крючков и шарниров.

В молчаливом отчаянии я шел по руинам своего бывшего мирка. За что-то хватался, что-то поднимал, что-то пытался исправить. Но действия мои носили скорее символический, чем практический характер. Болели тело и душа. Я пытался вычислить, что же произошло, думая про себя, что лучше бы все мое имущество поглотил пожар. Чисто, легко, просто; можно все начать сначала; но тут делать было нечего: все разорвано и поломано.

Я разделся, налип ванну горячей воды и благодарно влез туда. И пролежал больше часа, добавляя воду по мере надобности. Лежал и пытался рассуждать. Рассуждать об огромном хулигане-тяжеловесе по имени Джеки и о его партнере мистере Брауне, в руках которых были его сто пятьдесят тысяч долларов, врученных мне в качестве задатка за будущие услуги. Рассуждать о профессоре по имени Джон Ванпельт, оперировавшем еще большей суммой в размере полмиллиона долларов. Я попытался свести концы с концами и найти разумную, логическую связь между событиями, но мне не удалось додумать до конца, ибо в последовательности событий не было ни разума, ни логики.

Я страшно устал. После ванны взял свежее белье, заткнул дыры в матрасе и застелил постель. Потом лег, натянув одеяло на подбородок. Было всего девять вечера, но я уснул мертвым сном и беспробудно проспал двенадцать часов, даже не пошевельнувшись во сне.

Утром я был в состоянии оценить характер ущерба и начать наводить порядок.

 

Часть седьмая

АННА ГОЛЬДМАРК

Сидя со мной в машине, направлявшейся в сторону Западной Сто семьдесят четвертой улицы, Филлис рассказывала о матери и о себе. А рассказывать об этом ей было нелегко. Она вела личную невидимую войну, как я вел свою, и мы оба жили каждый в собственном мире теней. Не могу четко выразить, что же объединило нас в тот момент, но объединившая нас сила была значительнее, чем думал любой из нас двоих: и если основой нашего сближения послужила отнюдь не романтическая любовь, которая, если верить книгам, только и должна соединять мужчину и женщину, то и тут все было понятно: мы были не молоды и не светились радостью юности. Быть может, мы нашли опору друг в друге оттого, что оба оказались в отчаянном положении. Мы, по крайней мере, оказались нужны друг другу и медленно, но верно учились ценить друг друга.

Филлис рассказала мне о матери, то и дело сжимая руки на коленях и опуская глаза. Вначале речь ее была медленной, но затем она заговорила быстро, ведя рассказ о женщине, приехавшей из Европы и ничего особенного не добившейся. Здесь не оказалось молочных рек и кисельных берегов, только работа, бесконечная работа, которая не уменьшалась и не кончалась.

— Гляжу я на нее, — говорила Филлис, — и пробую понять ее, но тут же сомневаюсь, понимаю ли я самое себя. То есть начинаю я с того, что, зная, что люблю ее больше всего на свете, обдумываю, как дать ей мир и счастливый покой; и тут любовь моя обращается в жалость, и я сама себя спрашиваю, не говорит ли во мне чувство вины. Вы меня понимаете? Понимаете, что я хочу сказать?

— Похоже, да, — соглашаюсь я. — Похоже, мне понятно, что вы хотите сказать. Моя мама из других краев, но суть та же.

— Я знаю, как это повлияло на меня, — продолжала Филлис. — Знаю, что подстраивала свою жизнь под нее.

— Это естественно, — сказал я. — Тут нет ничего ненормального.

— Я не видела в этом ничего ненормального, пока не встретилась с вами, Клэнси. Я все называю вас Клэнси, а не Томом. Вы не возражаете?

— Нет, не возражаю.

— И вот когда я с вами встретилась… Вы не поверите, если я скажу, что тогда подумала. О таких вещах, конечно, не говорят вслух, но мне кажется, что можно и сказать, тем более, мне станет легче, если скажу. Первое, что я сказала себе, было: «Ради Бога, Филлис, не испорти ничего на этот раз!» Понимаете, Клэнси? Мне ужасно хотелось вам понравиться. Я взглянула на вас и сразу страшно захотела, чтобы вы обратили на меня внимание. А после этого приехала домой, посмотрела на маму и с ужасом поймала себя на том, что ненавижу ее. Можете представить себе такую страшную ситуацию, Клэнси? Как можно ее ненавидеть? Нежную, добрую, милую, самоотверженную. Я для нее — свет в окошке. Она часто говорила, что без меня жизнь ее лишена цепи и смысла. Как-то она сказала мне, что без меня она бы лишилась веры, прокляла бы Бога, швырнула бы свою жизнь ему в лицо. Понимаю, что по-английски это звучит дико и мелодраматично, но как она это сказала. Она просто пыталась дать мне понять, что я для нее значу.

— Все мы существуем лишь потому, что что-то для кого-то значим, — произнес я. — Ни вы, ни ваша мама в этом смысле не отличаются от других.

— Но, Клэнси, видит Бог, я посмотрела на нее и возненавидела ее!

— Не навечно же!

— Вот именно. Вы правы. Ненависть тут же ушла, но я стала другой. Во мне все перевернулось, и на следующий день я думала только об этом.

— Об уходе из университета по собственному желанию?

— Откуда вы знаете? — прошептала она.

— Понял, общаясь с вами, — объяснил я. — Со мною было несколько иначе. Я поступил на работу в университет. А потом познакомился с вами.

— Все произошло так быстро. Даже слишком быстро.

— Не знаю. Не знаю даже, применимо ли слово «быстро». И является ли оно синонимом слов «хорошо» или «плохо».

— Но окончательно я перестала ее ненавидеть тогда, когда рассказала о вас. Я рассказала ей все, что тогда о вас знала, и все, что тогда о вас думала. Сказала, что все будет хорошо, что не может не быть хорошо, и тут она захотела познакомиться с вами и поглядеть на вас. Вот почему я везу вас к нам домой. Я хочу, чтобы вы поняли ее, потому что, когда поймете, то полюбите.

— Уже полюбил, — сказал я. — Не тревожьтесь, Филлис.

— А мне не по себе, Клэнси. Я слишком немолода, чтобы в первый раз в жизни влюбиться — по-настоящему, — и из-за этого полна страхов и опасений. Нет уверенности, нет ощущения прочности, но я не хочу просить вас дать мне все это. Я должна обезопасить себя сама.

— Да, Филлис, — согласился я. — Я этого дать не могу. Вам придется думать самой.

— Вот я и говорю о том, что буду делать я. Не вы. Вы не делали мне предложения — я не имею права даже ожидать от вас предложения. Все это выстроила в воображении я сама. Глупая малышка, придумывающая волшебные сказки и переселяющаяся в мир вымысла. Понимаете, как это плохо?

— Не вижу в этом ничего плохого. Люди сами создают для себя такой мир, и если у них нет своего мира грез, то зачем жить? Но я хочу есть. Ваша мама хорошо готовит?

— Хорошо, — улыбнулась Филлис. — Очень хорошо. И сегодня, Клэнси, она приготовит свои коронные блюда.

Филлис показала мне, как ехать, и я свернул с Бродвея на Форт-Вашингтон авеню, сбавил скорость, ища места для стоянки. Место нашлось только у Сто семьдесят шестой улицы. Оттуда мы пошли пешком. И дошли до серого, бесформенного, безликого многоквартирного дома. Лет двадцать пять — тридцать назад этот дом мог даже считаться элегантным. Теперь здание обветшало, стало грязным и неопрятным. В вестибюле нас встретил застоявшийся прогорклый запах еды, лифт самообслуживания оказался металлической дешевкой, причем кабина была исцарапана без всякого смысла живущими здесь отчаявшимися детьми, готовыми сорвать зло на мир на первом же попавшемся предмете. Мы поднялись на четвертый этаж и вышли в холл.

Филлис шла первой. Она позвонила, но не дождалась, пока откроют дверь, вынула ключи: сама открыла дверь и крикнула неожиданно юным и веселым голосом:

— Мама, я приехала!

Она толкнула дверь плечом и сказала:

— Заходите, Том! Проходите!

Она больше не звала меня Клэнси. Я вошел в маленькую, заставленную вещами прихожую, подождал, пока Филлис повесит пальто и войдет в соседнее помещение, оказавшееся, как я потом понял, кухней. Филлис сказала что-то на пороге, вдруг осеклась на полуслове и закричала. Крик был негромкий. Он не был истерично-пронзительным: это был низкий вой, как от непереносимой боли, и когда я ворвался вслед за ней, увидел то, что увидела она: тело матери, распростертое на полу.

Я оттащил ее в гостиную и крепко держал, а она дрожала, плакала и умоляла отпустить ее, чтобы оказать матери помощь.

— Ей уже нельзя помочь, Филлис. Она мертва. Поймите, ваша мама мертва. Вам туда заходить незачем.

— Откуда вы знаете, что она мертва? Я не могу оставить ее на полу. Откуда вы знаете, что она мертва?

Я знал. И мне вдруг пришло в голову, что значительную часть своей жизни я посвятил работе, в ходе которой люди умирали, и признаки смерти были написаны у них на лицах. Мне удалось убедить Филлис оставаться на месте, асам я вернулся на кухню и стал осматривать тело ее матери. Мне довелось повидать множество смертей в разном обличье, мне были знакомы ужас смерти, ощущение бесцельности и пустоты. Но я никогда не видел, чтобы женщину пятидесяти пяти лет забили до смерти столь зверским образом — бессмысленно и безумно. Шея сломана, на теле синяки и шрамы, кожа содрана кастетом. Жестокое, бесчеловечное воплощение злобы, живущей в существе, выдающем себя за человека среди людей. Я взглянул на нее, дотронулся до нее, нащупал пульс, хотя в этом не было никакой необходимости, затем вышел и затворил за собой дверь.

Филлис сидела там же, где я ее оставил, и когда я вошел, беззвучно задала немой вопрос. Я кивнул.

— Филлис, ваша мама мертва. Это факт. Ходить и смотреть на нее не надо. Поверьте мне: мама мертва, ее убили.

— Кому понадобилось ее убивать?

Тут я солгал, сказав, что не знаю, хотя знал наверняка.

— Клэнси, скажите, почему убили маму? Скажите, прошу вас.

— Не знаю, Филлис. Так уж случилось. И тут ничего не поделаешь. Придется принять все, как есть.

— У нее не было врагов, Клэнси. Не было на всем белом свете. Было время, когда я ее возненавидела, но это продолжалось недолго. Клэнси, ведь не было человека, который бы ее ненавидел. Не было.

И она заплакала. А я прошел в спальню. В спальню Филлис, маленькую, но веселую, с занавесками из органди, с ярким гобеленовым пледом на постели. Не вдумываясь в увиденное, я просто окинул взглядом всю жизнь Филлис, сосредоточенную в этой комнате: кукол, плюшевых зверушек, бережно хранимых много лет, книги, мелочи, вся ценность которых заключалась в том, что они имели отношение к хозяйке. Взгляд мой был беглым поневоле: я шел к телефону, чтобы позвонить на Сентер-стрит. На этот раз я попросил соединить меня прямо с Камедеем и, связавшись с ним, рассказал обо всем, что случилось. Он распорядился ждать его приезда и до этого ничего не трогать. Просто ждать. Я вернулся к Филлис. И сидел с ней до приезда Камедея. Говорил ей что-то, но больше молчал, а она, с побелевшим лицом, пыталась осмыслить обрушившееся на нее горе и осознать, кому же понадобилось убить маму. Мое горе было иного сорта, и я вел долгие беседы сам с собой, когда не разговаривал с Филлис. Независимость от обстоятельств, убийство спровоцировал я. Оно не было результатом ненависти или неприязни, но предметным уроком. Мне дали понять, что им известно о моем непослушании, о том, что я не играю в их игру, что не двигаюсь в том направлении, в котором обязан, по их мнению, двигаться; и потом, что значит жизнь немолодой женщины в игре, где ставки идут на миллионы долларов и миллионы жизней? Так я мысленно разговаривал сам с собой, вслух утешал Филлис, пока наконец не приехал Камедей в сопровождении Фредерикса из департамента юстиции и целого стада специалистов из отдела по расследованию убийств: полицейских в форме и штатском, экспертов по отпечаткам пальцев, фотографов и прочих экспертов из мира насильственной смерти. Вдобавок явились соседи, готовые помочь и толпой рвущиеся поглядеть на тело.

Я еще больше зауважал Камедея: он привез с собой сотрудницу полиции, которая одновременно являлась дипломированной медсестрой и занялась Филлис — дала ей успокоительное и тем обеспечила несколько относительно легких часов жизни. Мне же удалось договориться только об одном: чтобы Филлис не задавали никаких вопросов. До Камедея дошло, что у нее на них не найдется ответов и что любые вопросы, адресованные ей, нужно переадресовывать мне.

Его мир был более заорганизован, чем мой, и он лишь с большим трудом вынужден был согласиться, что такое бессмысленное, зверское убийство могли совершить в качестве предметного урока и предупреждения. Мы сидели и беседовали в гостиной, и Камедей все время возвращался к мысли о том, что мы имеем дело со случайным совпадением: с приходом воров или налетчиков. В конце концов, город велик, и каждую неделю случается нападение на одинокую женщину, иногда заканчивающееся убийством.

— Как сегодня? — спросил я Камедея. — Приходит простой вор или налетчик и убивает женщину, как сегодня?

— Бывает, — сказал он.

— Бывает, — согласился я, — но когда это случается с матерью Филлис Гольдмарк и когда это случается в тот день, когда я к ней еду, и когда это случается так, как это случилось, случайное совпадение становится весьма сомнительным. Так, Камедей, не бывает, и вы это знаете.

— Я ни черта не знаю, — ответил он.

Нас в комнате было трое: Камедей, Фредерикс и я — и я сказал Камедею:

— А не пора ли что-то знать? А не пора ли что-нибудь узнать? Не пора ли узнать, сколько теперь стоит эта ваша самодельная бомба? Вчера мне за нее предложили полмиллиона долларов!

— Так-таки и предложили! — заорал Камедей.

— Это все еще семечки! — отпарировал я. — Жду более крупных сумм!

— Надо было сообщить об этом, — сказал Фредерикс. — Так у вас ничего не получится, если вы не будете информировать нас о столь серьезных вещах. Надо было об этом сообщить.

— А начальник полиции уже устал от моих сообщений, — заметил я.

— Почему вы мне ничего не сказали? — выпалил Камедей.

— Вы поручили мне разыскать Хортона, — сказал я. — А это сообщение не несет в себе ничего нового. Каждый может подойти и сказать: «Вы знаете, Клэнси, получите миллион долларов». Это всего лишь слова, а слова стоят дешево.

— Не каждый подойдет, — произнес Фредерикс.

Я поглядел на него.

— Не каждый, а только тот, Клэнси, кто знает о бомбе. Мне не хочется думать, Клэнси, что вы начинаете скрывать то, что знаете. Из этого могут получиться одни лишь неприятности.

Камедей бросил на меня отчужденный взгляд и тихо спросил:

— Вы найдете Хортона, Клэнси?

— Найду, — ответил я.

После этого я пошел к Филлис. Ей дали успокоительное, и она лежала поверх покрывала, укрытая халатом. Рядом сидела сотрудница полиции. Я наклонился и поцеловал Филлис в щеку. Она прильнула ко мне.

— Не покидайте меня, Клэнси, — сказала она.

— Не покину, — ответил я, — поверьте, не покину. Больше не покину вас, Филлис. Но теперь надо связаться с вашими родственниками. Посоветуйте с кем.

Она дала мне номера телефонов, и я позвонил тетке и двоюродной сестре — той, что живет в Грейт-Нек. Я не вдавался в объяснения по телефону, а просто сообщил о скоропостижной смерти миссис Гольдмарк, сказав, что звонит друг Филлис и что надо договориться о церемониале похорон. Я стал гораздо более уважительно относиться к Джеку Голдену, когда он в ответ на мой звонок сразу же вызвался приехать и немедленно заняться всеми делами. А тетка выразила готовность прибыть в квартиру Филлис и остаться у нее на ночь.

Затем я вернулся в гостиную и попросил Камедея поставить у дома Филлис человека на всю ночь. Камедей согласился. И еще я попросил у него пятьсот долларов на непредвиденные расходы. Камедей решил, что сумма более чем достаточная. Мир может валиться в тартарары, но это еще не основание выделять рядовому сотруднику на непредвиденные расходы пятьсот долларов. И все-таки я убедил его. Филлис я предупредил, что еще приеду, и отправился с Камедеем в центр за деньгами.

 

Часть восьмая

И ОПЯТЬ ВАНПЕЛЬТ

Камедей протянул через стол пятьсот долларов, сверля меня холодным взглядом. Я понимаю его состояние: в первый раз в жизни он вручал оперативному работнику такую сумму. Он, очевидно, думал, что я подрываю устои управления и открываю новую эру бессмысленных трат. Он не сводил с меня глаз, когда я засовывал деньги в бумажник, и не смог удержаться от замечания:

— Тут целая куча денег, Клэнси. Не знаю даже, что вы с ней собираетесь делать.

— Остаток я верну, — заметил я.

— Такая сумма, — продолжал Камедей, — способна свести с пути истинного любого полицейского.

— Послушайте, — устало проговорил я, — разве я не принес сюда сто пятьдесят тысяч долларов?

— Это другое дело.

— Само собой разумеется, другое, — согласился я. Когда я поднялся, Камедей остановил меня:

— Потерпите минутку. Что с вами происходит? Вы что, влюбились в эту девушку?

— А разве это не входит в мои служебные обязанности?

— Слушайте, Клэнси, не говорите ерунды. Какие еще обязанности? Ни вы мне ничем не обязаны, ни я вам. Мы просто делаем все, что в наших силах.

— Вот именно: я делаю все, что в моих силах, — высказался я.

Я вышел.

На улице я поднял воротник, сунул руки в карманы и пошел прочь. Вечер был холодный и сырой, и кости мои несли в себе усталость смерти и горя. Я ничего не чувствовал, точнее, мои ощущения были столь многообразны, что в сумме не давали ничего. Казалось, моему начальнику Джону Камедею нет никакого дела до того, влюбился я в Филлис Гольдмарк или какую-нибудь другую женщину. Я пытался убедить сам себя, что и ко мне Филлис не имеет никакого отношения, но тут меня постигла неудача. Ужас смерти, ужас безысходности охватил меня: я был полон до краев и даже через край и всем тем, что характерно для нашего времени: цивилизованной жестокостью и варварским зверством, безотчетными страхами и отчаянной неопределенностью. Я мог внушить себе только одно: я играю в идиотскую игру с командой окруживших меня идиотов, а я достаточно хорошо — или достаточно плохо — образован, в зависимости от того, как посмотреть, чтобы знать, что сегодня, как и тысячу лет назад, не существует ответов на вопросы, чем мы занимаемся, откуда идем и куда направляемся. У меня в кармане пятьсот долларов: я мог бы сесть в такси, доехать до аэропорта и взять билет куда-нибудь — куда угодно. Я был уже потерян, так что имело смысл спросить себя, а не потеряться ли вообще, целиком и полностью и навсегда.

Я решил, что имею полное право спросить себя, влюблен ли я, и прочесть себе лекцию, что я не собираюсь влюбляться, не хочу влюбляться, иначе под угрозой окажется все дальнейшее существование и возможность сопротивляться. Я мог бы преодолеть и победить все, что угодно, в этом мире, не мною созданном и не мною избранном для бренного существования. Если бы не женщина. Я уже пережил смерть единственной любимой женщины, и мне это далось нелегко, а ныне меня одолевал чудовищный страх за Филлис. Страх, ощущаемый головой, сердцем и желудком, и я сдерживал себя, чтобы не пойти к ближайшему автомату, позвонить ей, чтобы убедиться, что она жива и невредима.

Все это я обдумывал, пока шел по вечернему городу; повернув в восточном направлении на Канал-стрит, я сделал то, от чего себя отговаривал: зашел в аптеку и позвонил. Сотрудница полиции все еще была там и сказала мне, что Филлис спит. Голден должен был приехать с минуты на минуту, тетка уже прибыла, а у двери стоял полицейский.

— Когда проснется, — попросил я, — передайте, что я звонил.

— Думаю, она будет спать до самого утра, — ответила сотрудница полиции.

Тут я почувствовал, что голоден как волк, и повернул на Мотт-стрит: там у меня знакомое местечко, где хорошо кормят. Хозяин Лин Чжун подошел к моему столику и вел со мною вежливую уважительную беседу, пока я набивал себе брюхо морским окунем, жаренным по-китайски, и бобами, запеченными в твороге. Наконец, он заметил, что я ем скорее от обиды и отчаяния, чем из чувства голода.

— А это, Клэнси, — заметил он, — не есть цивилизованный подход к пище. У нас здесь изысканная еда, но лишь изредка у нас бывают посетители, разбирающиеся в этом. Я считал вас одним из таких посетителей, и мне огорчительно видеть, что вы так расстроены.

Я ответил:

— Послушайте, Чжун, вы живете на острове посреди бушующего мира. Как одно сочетается с другим? Не беспокоит ли вас мир по временам?

— Самый обеспокоенный человек на свете — это полицейский, — задумчиво произнес Чжун. — Знаете, Клэнси, в старые времена полиции вообще не было. Полагаю, что впервые полиция, как организация, появилась в Лондоне в девятнадцатом веке. Так что полицейский — явление новое и до конца не разработанное.

— Поверьте, он разработан, как следует…

— Нет, я не совсем то имею в виду. Вы спросили меня про остров, который зовется Китайским кварталом. Мир соприкасается с нами, но мы воздвигаем вокруг себя стену. Воздвигаем потому, что мы очень древний народ, не поддающийся до конца модернизации. Думаю, что стену вокруг себя надо строить каждому. Но не полицейскому. Он не огражден от жизни даже ширмой, а иначе жизнь понималась бы им с трудом при полной неготовности его познавать в отличие от врача или священника.

— А теперь скажу, что думаю на этот счет, — произнес я. — Думаю, что каждый из вас, чертовых китайцев, несет на себе бремя необходимости все время доказывать, что и он философ. А по мне, всякая грошовая философия, да еще подогретая на случай, — чепуха.

— Тут вы попали в точку, — согласился Чжун. — Конечно, вы не охватили вопрос целиком, но именно тут вы попали в точку.

Доев рыбу, я спросил:

— Скажите, Чжун, как бы ваша философия отреагировала на такой факт: скажем, через две недели мир перестанет существовать?

Чжун пожал плечами.

— Вы и я сегодня живы, Клэнси. Никто не может гарантировать нам существование через две недели. Конец света может наступить и завтра. Когда я изучал статистику и теорию вероятности, я осознал, что мы живем по законам арифметики; и мы, и Вселенная существуем благодаря действию закона средних величин.

— Хладнокровно и пессимистично. А когда это вы изучали курс статистики?

— Было время, когда мне всерьез хотелось стать специалистом в области страхования. Я даже мечтал, как я стану азиатским магнатом страхового мира. А кончил я тем, что владею китайским рестораном.

— А я кончил тем, что стал полицейским, — сказал я.

Потом доел заказанное и взял у Чжуна телефонную книгу. Там нашел нужный адрес, затем попрощался с Чжуном и задумался, стоит ли ехать за машиной. Решил, что забрать ее я смогу и завтра, и поехал на такси по адресу, найденному в телефонной книге. Было около двенадцати ночи, когда я позвонил в дверь квартиры Ванпельта.

Он жил в доме из коричневого камня на Сто двенадцатой улице неподалеку от Риверсайд-драйв. Квартира Ванпельта находилась на четвертом этаже и, как множество квартир в перепланированных домах из коричневого камня, состояла из большой квадратной жилой комнаты, маленькой кухоньки и маленькой гардеробной. Когда он открыл дверь, он, конечно, удивился, увидев меня, — удивился до такой степени, что даже не ответил на приветствие. Он проводил меня в комнату и затворил дверь. На нем была рубашка с длинными рукавами, а поверх рубашки — шерстяная безрукавка. Ванпельт в это время смотрел телевизор и заодно прикладывался к бутылке. Был он чуточку пьян, но не более того. Когда он направился выключить телевизор, то двигался прямо, но когда после этого повернулся ко мне, то не мог сосредоточить взгляд и глядел в пустоту, да и речь у него была затрудненной. А сказал он мне, что хотя и удивлен моему приходу, но рад. Попытался улыбнуться, извинился за беспорядок, подчеркнул, что обычно в доме чисто и прибрано. Я снял шляпу и пальто и швырнул их на старый пестрый горбатый диван. Ванпельту захотелось узнать, не выпью ли я с ним. Я отказался.

— Что ж, — сказал он, — хотя для светского визита поздновато, я все равно польщен. Действительно польщен. Засыпаю я плохо. И вообще раньше двух не ложусь. Вы правда не хотите выпить?

— Правда.

— У меня тут потому неуютно, — продолжал Ванпельт, — что уборщица убирает по утрам не слишком аккуратно. Вот почему ближе к ночи все выглядит не очень-то красиво.

— Знаете сегодняшние новости, Ванпельт?

Уставившись на меня, он отрицательно покачал головой. Потом вернулся к качалке, где сидел до моего прихода, плюхнулся и выпил.

— А меня это касается? — спросил он. — Случилось что-то важное?

— Мать мисс Гольдмарк убита.

Он поставил стакан и поглядел на меня непонимающим взглядом.

— То есть мать Филлис?

— Вот именно, Ванпельт, сегодня убили мать Филлис.

— Это ужасно, — медленно произнес он, — это очень страшно.

Тут он опять взялся за стакан, но я выбил стакан у него из рук, схватил за ворот, вытащил из качалки и швырнул на диван. Рубашка на Ванпельте разорвалась. С дивана он скатился на пол. Поднявшись с пола, дрожа, уставился на меня.

— Что случилось, Клэнси? Что вы делаете? Вы же мне друг!

— Прекратите чушь молоть! Какой я вам друг, Ванпельт? Мне от вас тошно!

— Я вас сюда не звал, Клэнси! — завопил он. — Я ведь правда вас сюда не звал!

— А я пришел без приглашения. Вчера вы лопались от важности, Ванпельт. Говорили умно, многозначительно, называли полмиллиона долларов… Полмиллиона долларов — за что?

Ванпельт медленно покачал головой. Я еще раз встряхнул его. Мне было стыдно и противно, но еще противнее мне было ощущать горячее пьяное дыхание Ванпельта: однако начатое дело нельзя бросать на полпути. Начал — доводи до конца. Я слишком долго ждал, больше медлить было нельзя.

— Так что же вы желали приобрести за полмиллиона долларов, Ванпельт? Что? И чьими деньгами так легко швыряетесь? Кто за вами стоит и с кем вы в сговоре?

Ванпельт залепетал:

— Я блефовал, я просто блефовал. Клянусь, Клэнси, я просто блефовал. Действовал наугад. Пытался понять, в чем дело. А разве вы не пытаетесь угадать, в чем дело?

— Пытался, — ответил я.

— Тогда вы меня понимаете.

— Ни черта не понимаю.

Ванпельт меня боялся, боялся до ужаса и даже не понимал, что до этого боялся-то я. Он мямлил, дергался и все пытался объяснить, как иногда сидишь, ждешь, следишь и надеешься, что произойдет некое событие, из которого можно будет извлечь деньги.

— Вы предложили мне деньги! — заорал я. — Вы, жирный, несчастный сукин сын, предложили мне деньги? Чьи деньги?

— Поверьте, Клэнси, я же сказал, что все это блеф!

Держа его левой рукой, я ударил правой. Ударил два раза, и он сполз на пол, а по щекам потекли слезы.

— Уйдите, — взмолился он, — уйдите и оставьте меня в покое. Черт, вы не имеете права вот так приходить и бить меня. Оставьте меня в покое!

Я наклонился, схватил его за ногу и поволок по кругу. Он перевернулся лицом вниз, я двинул его ногой в зад и велел ему встать. Он приподнялся. Слезы так и лились потоком. Он глядел с ненавистью и безнадежностью.

— Кто вас нанял? — закричал я.

— Меня никто не нанимал, — захныкал он. — Клянусь Богом, Клэнси, меня никто не нанимал. Я догадался, что вы полицейский, или агент ЦРУ, или фэбээровец, или еще кто-нибудь, и до меня дошло, что дело нешуточное. Не надо особого ума, чтобы догадаться, что за исчезновением Хортона скрывается что-то крупное. И тут я сказал себе: если вас специально направили выяснить, где он, то знание места его пребывания или других сопутствующих обстоятельств, которые вам удастся выяснить, может стоить больших денег.

— Не делайте вид, что вы до такой степени дурак, Ванпельт, — с отвращением произнес я. — Таких дураков на свете не бывает, Ванпельт.

— Если я такой, значит, бывает, — ответил Ванпельт. Потом закрыл лицо руками и заплакал. Потом опустил руки и поглядел на меня сквозь слезы. — Что вы собираетесь со мной сделать, Клэнси?

— Ничего, — сказал я, надел шляпу и пальто и вышел. А он все еще сидел на полу, и слезы текли по щекам.

Я понял, что лучше бы мне вообще на свет не родиться. Ненавидел я не Ванпельта — одного себя. Шел я долго и когда посмотрел на название улицы, то обнаружил, что нахожусь на углу Восемьдесят шестой улицы и Бродвея. Зашел в бар и выпил. Четыре раза. Мне хотелось напиться. Но после четырех порций спиртного я был абсолютно трезв и холоден, без малейших надежд на счастье. Я расплатился и пошел домой, зашел в разгромленную квартиру и вполз на порванный матрас.

 

Часть девятая

РАВВИН ФРИМЕН

В шесть сорок пять меня разбудил телефонный звонок. Когда я снял трубку и что-то пробормотал, мне ответил Дмитрий Гришев, свеженький, как огурчик, и заявил, что ему надо со мною встретиться.

— Только не сегодня, — попросил я Гришева. — Бога ради, подождите. Нет таких вещей, которые нельзя было бы отложить на завтра.

— Откладывать нельзя, — сказал Гришев.

— Сегодня похороны. Неужели вы не понимаете? У меня дела, Гришев. И потом, сейчас без четверти семь.

— Я знаю ваш адрес, — сказал Гришев. — Буду через полчаса.

Когда он приехал, я брился. Вышел на звонок из ванной с намыленным лицом, отворил дверь и пошел в ванную добриваться, оставив открытой дверь, чтобы видеть гостя в зеркале.

Сняв шляпу и пальто, он ходил взад-вперед по комнате, разглядывал следы разгрома. Я, конечно, попытался кое-как навести порядок, прибраться и почиститься; но все мои усилия к заметным результатам не привели. В зеркале я видел, как Гришев остановился, поднял с полу разорванную картину и стал ее рассматривать. Затем он занялся массивным креслом с порванной обивкой. И когда я, наконец, вышел из ванной, чисто выбритый и готовый вступить в контакт с окружающим миром, Гришев стоял посреди гостиной и разглядывал все вокруг.

— Я не всегда живу в такой обстановке, — заметил я, ставя кофе и открывая банку хорошо замороженного апельсинового сока. — Лишь время от времени.

— Понимаю, что не всегда, — торжественно заявил Гришев. — Так кто же вас навестил?

— Не знаю. Может быть, тот же сумасшедший, что убил Анну Гольдмарк.

— А что он искал?

— Сто пятьдесят тысяч долларов.

— Ну-ну! И нашел?

Были минуты, когда Гришев представлялся мне вполне терпимым в общении: иначе говоря, были минуты, когда я превозмогал воспитанную во мне неприязнь к тому, кем он был и что защищал, и мог оценивать его своеобразное чувство юмора. Впрочем, я не уверен, что оно у него было. Его, скорее всего, тренировали не давать волю смеху. Конечно, он то и дело улыбался, но как бы заранее знал, зачем он это делает, и мне казалось, что он говорит сам себе: «А вот теперь наступил момент, когда вам, Дмитрию Гришеву, надлежит улыбнуться». Естественно, такое предположение могло быть лишь плодом предубеждения, а преодолеть предубеждение очень и очень нелегко. Однако мне всегда было видно, когда Гришев превозмогает себя и пытается быть приятным в общении. И когда я сказал ему, что денег этих визитеры не нашли, он позволил себе слегка улыбнуться и осведомился, всегда ли я держу при себе такие суммы денег.

— Не всегда, — признался я.

— Страна у вас, конечно, богатая, — сказал Гришев, — но даже в нашей стране, если бы в ее распоряжении было десять мирных лет для создания надлежащей экономической структуры и она бы стала намного богаче вашей, полицейским столько бы не платили.

— Меня попытались подкупить, Гришев, — объяснил я. — Сюда явились двое нелепых мужчин и вручили мне в качестве взятки сто пятьдесят тысяч долларов.

Гришев вздернул брови.

— А взятка-то крупновата. Так что же им было нужно?

— Им нужен Хортон и его атомная бомба.

— Но в вашем распоряжении нет ни Хортона, ни атомной бомбы.

— Взятка эта представляла собой своеобразный задаток. Символ доверия. По их мнению, сто пятьдесят тысяч долларов создают атмосферу доверия независимости от обстоятельств. Затем они каким-то образом пришли к выводу, что я не собираюсь воспользоваться этими деньгами и, следовательно, вышел из доверия. Вот почему они пришли сюда, чтобы забрать деньги назад. У меня до сих пор не было возможности привести все в порядок. Для вас, конечно, это внешний признак загнивания капитализма. Но, не найдя денег, они решили заявить о себе, убив Анну Гольдмарк.

Я поставил на стол два стакана апельсинового сока и принялся поджаривать тосты. Гришев не нуждался в особом приглашении и, выпив стакан до дна, заметил, что у нас очень хорош замороженный апельсиновый сок.

— Не думаю, — сказал я. — По-моему, это лишь бледная копия настоящего продукта.

— Вы можете позволить себе настоящий продукт, Клэнси. Ваша страна завалена настоящими апельсинами. Их тут больше, — горько добавил он, — чем во всех странах, вместе взятых.

— Бога ради, Гришев, — отреагировал я, — ни от меня, ни от вас не зависят резервы урожая апельсинов. Если вам от этого будет легче, то смею вас заверить, что, будь я апельсиновым магнатом, я бы заключил с вами сделку. Но дело в том, что мне лень выжимать сок из настоящих апельсинов.

— Типично по-американски. Так вы знаете, кто убийцы?

Я поставил на стол тосты, масло и кофе. Гришеву понравились мой кофе и мои тосты. Ел он от души.

— Думаю, что да.

Он окинул меня внимательным взглядом и затем спросил:

— Эти сведения совершенно секретны?

— Послушайте, Гришев, я понятия не имею, что совершенно секретно, а что нет. Я не работаю ни в разведке, ни в госдепартаменте, я второразрядный полицейский, делающий вид, что преподаю физику, и обо всем могу лишь догадываться. А догадки мои таковы, что шайка эта явилась с одного маленького грязного островка в Карибском море.

Именно в это мгновение, ровно без десяти восемь, раздался очередной телефонный звонок. Похоже, провидение выделило это утро для ранних телефонных звонков. Я снял трубку и узнал, что звонит Максимилиан Гомес. В этом я не сомневался. Я узнал голос, в высшей степени вежливый. Извинившись за столь ранний звонок, голос, принадлежавший Максимилиану Гомесу, уведомил меня, что из утренних газет узнал об убийстве Анны Гольдмарк. И звонил он мне как другу семьи. Чтобы узнать о месте и времени похорон.

По правде говоря, я ничем не мог ему помочь и обратил его внимание на тот факт, что он легче может узнать об этом из тех источников, что и я. Вежливо, как и прежде, он поблагодарил меня.

— То, что случилось, профессор Клэнси, ужасно, — заявил он.

У меня не было ни малейшего желания продолжать разговор, да и сказать было нечего. Я постарался побыстрее кончить, принес новую порцию тостов и спросил Гришева, слышал ли он что-нибудь о Максимилиане Гомесе.

— Ваш островок в Карибском море? — заметил он.

— Не исключено.

Гришев допил кофе, доел тост и уютно откинулся в кресле. Закурил и вдумчиво затянулся, а потом спросил:

— Что вы будете делать, Клэнси, когда выведете их на Хортона?

— А вы считаете, что я выведу их на Хортона?

Гришев кивнул.

— Когда?

Гришев пожал плечами.

— Сегодня, завтра, послезавтра. Я верю в вас, Клэнси.

— Не разделяю вашей уверенности.

— Ладно, вам виднее. Но вы почти у цели. Кстати, у меня возникла идея. Надо поговорить с вашей Филлис Гольдмарк.

Я отрицательно покачал головой, пошел на кухню и принес кофейник. Налил еще по чашке. Гришев не возражал: ему нравился и американский апельсиновый сок, и американский кофе.

— Нет, — возразил я, — из разговора с нею у вас ничего не получится, Гришев. По крайней мере, сегодня. Она столько испытала…

— Вот это самое, — подчеркнул Гришев, — как раз и пойдет нам на пользу. Не смотрите на меня так, Клэнси. Знаю, что вы думаете. Ваши представления о русских в точности совпадают с нашими представлениями об американцах. Вы думаете, достаточно ли я бессердечен, холоден и расчетлив, чтобы организовать убийство ее матери? Я прав? Скажите, я прав?

— Полицейский подозревает всех без исключения, — устало выговорил я.

— Бросьте, Клэнси. И успокойте душу. Не организовывал я убийства ее матери. А хотелось мне, чтобы до вас дошло, что шок такого рода способен изменить весь ход мыслей. И сам мыслительный процесс. Она может забыть то, что совершенно отчетливо помнила два дня назад; зато вспомнит такое, что казалось безнадежно забытым. Мне необходимо переговорить с нею. И вовсе не в ваше отсутствие. Мне просто надо переговорить с нею. Сможете организовать такой разговор?

— Могу, — ответил я. — Но не знаю, хочу ли.

— Подумайте, — произнес Гришев, вставая и надевая пальто и шляпу. — Подумайте, Клэнси. И если надумаете, то легко меня найдете. Я остановился в гостинице «Билтмор». И буду там весь день. Спасибо. Завтрак был превосходен. У вас прекрасный кофе и прекрасный апельсиновый сок.

— Прекрасные тосты, — сказал я.

— Прекрасные тосты, — согласился Гришев и позволил себе чуть-чуть улыбнуться. — Насчет вашего Максимилиана Гомеса. Посмотрю, что у нас есть на него существенное для данного дела. Но мне представляется, Клэнси, это не играет роли. Гомес и все прочие интересуются только одним: вашим выходом на Хортона. И от того, что мы разузнаем о Гомесе, суть дела не изменится. Изменить ситуацию может лишь сам Алекс Хортон. Согласны?

— Согласен.

И Гришев ушел. Когда я помыл посуду и оделся, было уже девять часов. Я позвонил на квартиру Филлис. Ответила ее тетка. Я сказал, что работаю в университете вместе с Филлис. Что я профессор Клэнси. Она, как выяснилось, слышала обо мне и сообщила, что Филлис чувствует себя нормально и что церемония состоится в пол-одиннадцатого в Загородном мемориальном центре. Я поблагодарил и сказал, что приеду.

Съездил за машиной и проехал на ней небольшое расстояние до Мемориального центра. Сам Центр представлял собой небольшое опрятное здание из желтого кирпича, стоявшее на улице, быстро превращавшейся в трущобную. Все прочие дома обветшали и едва держались на грани разрушения; только Мемориальный центр сверкал и сиял как символ респектабельности среднего класса. Краска без потеков, чистый тротуар. Перед центром стояли автокатафалк и один похоронный лимузин.

Я вошел внутрь, и торжественно-скорбный служащий в сюртуке и полосатых брюках осведомился, являюсь ли я членом семьи покойной. Я ответил, что я друг мисс Гольдмарк, на что он сказал, что могу либо пройти к семье в траурный салон, либо занять место в зале прощальных церемоний. Я предпочел пройти к семье, понимая, что будет неприятно, но в церемонии похорон не бывает приятного, а мне по возможности хотелось быть там же, где Филлис. Траурный салон оказался тускло освещенной комнатой размером примерно двадцать на тридцать футов. На возвышении стоял гроб, а вокруг горели свечи, Филлис сидела на диванчике между теткой и Ритой Голден; из членов семьи присутствовал еще один человек — Джек Голден. Маленькая семья, такая же маленькая, как моя, трагически маленькая в большом траурном помещении. Там был еще один мужчина: высокий, худой; мне его представил Джек Голден. Это оказался раввин Фримен. В салоне была и сотрудница полиции, дежурившая в квартире Филлис. Она была в обычной одежде и тихо сидела в уголке. Чуть позже пришли две пожилые женщины, подруги покойной. Вот и все, кто собрался почтить память бессмысленно вырванной из жизни одинокой, стареющей женщины, погибшей беспричинно и бесцельно.

Когда я входил, Филлис меня не заметила. Заметил Джек Голден, подошел ко мне, пожал руку и, как я уже сказал, познакомил с раввином Фрименом.

В таких местах громко не разговаривают. Все перешептывались.

— Рад, что вы тут, Клэнси, — шепнул Голден. — Как хорошо, что вы пришли.

Раввин Фримен бросил на меня задумчивый взгляд и подал руку. И лишь после этого рукопожатия Филлис подняла голову. Я подошел к ней. Она сидела с сухими глазами, но, когда я обнял ее за плечи, расплакалась. Две родственницы оттащили ее на диванчик, злобно разглядывая меня, как бы спрашивая, по какому праву я полез с объятиями в подобной ситуации. Я прошел в другой конец комнаты к гробу и с облегчением заметил, что гроб закрыт. Тут на меня посмотрел раввин Фримен. Я подошел к нему, и он попросил меня выйти, чтобы поговорить.

Когда мы вышли в фойе, или вестибюль салона, служащий ругался с двумя репортерами и фотографом. Отвязавшись от него, работники прессы кинулись к нам и стали расспрашивать, кто мы такие. Раввин Фримен ответил. Фотограф сделал его снимок, причем свет вспышки показался мне зловещим в этом темном вестибюле. А репортер сказал:

— Послушайте, раввин, мы не хотели бы никому мешать, но нам нужен групповой семейный снимок. И хотелось бы поговорить с кем-нибудь из членов семьи.

— А что они могут вам сказать? — спросил их в свою очередь раввин. — Это маленькая семья. Их всего четверо. Бедная пожилая женщина стала жертвой грабителей — неужели это событие для прессы? Таких событий сотни. Зачем оно вам нужно?

— И все-таки событие.

— Оставьте их в покое, хотя бы ненадолго, — попросил раввин. И, взяв меня за руку, вошел в зал прощальных церемоний.

Зал был пуст. Помещение оказалось небольшим, человек на шестьдесят, задрапированное, освещенное столь же тускло, как траурный салон, с небольшим органом у входа.

— Завидно быть раввином, не так ли, Клэнси? — обратился ко мне Фримен. — Вчера вечером меня пригласили в незнакомую семью, чтобы похоронить женщину, с которой я никогда раньше не встречался. Ее оплакивает жалкая горстка людей. Не знаю, попадал ли я раньше в подобную ситуацию. Не верится, чтобы люди в нашем мире были так одиноки.

— Одиноки в этом мире очень и очень многие. И поверить в это весьма легко.

— Может быть, да, может быть, нет. Дело в том, что вчера вечером я сидел и долго беседовал с девушкой. Что вы думаете об этой девушке, Клэнси?

— Странный вопрос.

— Я тоже так думаю. Странный вопрос для раввина. Девушка рассказала о матери и о вас. Она полагает, что вам известно, почему убили ее мать. Убийство — вещь страшная. Оно стало предметом повседневного чтения в книгах и повседневного упоминания в газетах, и, если мы соответственно настроены, мы можем повседневно видеть его по телевизору. Но я уже тридцать лет как раввин и поверьте, мистер Клэнси, я впервые провожаю в последний путь человека, ставшего жертвой убийства. Так вы знаете, почему убили эту женщину? — Он наблюдал за мной, а я устал от лжи. Я лгал слишком много, слишком о многом и поэтому кивнул и подтвердил, что знаю.

— Но сказать об этом, конечно, не можете.

— Не могу, — повторил я. — Извините, но не могу.

— Филлис сказала, что вы работаете вместе с нею в университете. Что вы профессор физики. Это правда, мистер Клэнси?

— Нет, — сказал я, — не совсем.

— Кто бы вы ни были, — пробормотал Фримен, — вряд ли ваши обязанности труднее и неблагодарнее, чем обязанности раввина. Вы, безусловно, никогда об этом не задумывались, мистер Клэнси. Полагаю, что у вас никогда не было оснований задумываться по этому поводу. А я с этим живу и пытаюсь понять, как это ни странно, многие ли осознают, кто они и почему совершают те или иные поступки. Смею вас заверить, что в нашем распоряжении очень мало средств утешения, меньше, чем вы могли бы представить, и в итоге все сводится к попыткам успокоить человека, нуждающегося в вас. Думаю, что подобное может предложить священник любой религии, а я тоже своего рода священник. Эта девушка, эта женщина — Филлис — произвела на меня потрясающее впечатление. Передо мной, мистер Клэнси, прошли все виды душевных страданий. Я был на войне капелланом, но таких страданий, которые испытывала вчера вечером эта женщина, я никогда в этой жизни не видел. Вы знаете об этом?

— Нет, — медленно произнес я, — я не знаю об этом.

— Я хожу там, куда боятся ступить ангелы, мистер Клэнси. В этом заключается прерогатива моего призвания. Вам известно, что она вас любит?

— Да, — кивнул я. — Мне известно, что она меня любит.

— Мистер Клэнси, она на краю пропасти. Если она упадет с обрыва, мир рухнет. Все это меня не касается, но когда незнакомые люди зовут меня прочесть над мертвым молитву, я ощущаю всю тщету своих усилий. Ибо жизнь — это нечто иное. Вы согласны?

— Да, — выдавил я. — Жизнь — это нечто иное.

— Когда я начал разговор, я думал, что вы рассердитесь, мистер Клэнси.

— Я не сержусь, — сказал я. — Просто не вижу, какое это имеет отношение к нам с вами. Да, я знаком с Филлис Гольдмарк, но что из этого выйдет, решать только мне.

— Вы правы: решать только вам, — согласился раввин.

— Тогда что же вы хотели мне сказать? — попытался выяснить я.

— Вам когда-нибудь приходилось жить в атмосфере кошмара, мистер Клэнси?

— Приходилось.

— Значит, вам это знакомо. Не собираюсь вас убеждать или уговаривать, хочу, чтобы вы поняли: она живет в атмосфере кошмара. Позвольте мне пояснить: попав туда, куда боятся ступать ангелы, я сложил два и два, и у меня не получилось четырех. Это дает мне право задать вам вопрос, не вы ли создали этот кошмар.

Услышав это, я замолчал на некоторое время. Пришел органист, кивнул нам и сел за орган. Взял несколько нот, как бы настраивая инструмент. И стал играть один из погребальных опусов Баха. Раввин подошел к нему, что-то сказал, и музыка смолкла. Вернувшись ко мне, раввин объяснил, что среди евреев не существует единого мнения о желательности исполнения музыки на похоронах. А мне казалось, что со мной разговаривают издалека. Я погрузился в раздумья, а думать было о чем.

— Я домысливал многое, — сказал раввин. — Боюсь, что мои домыслы перешли все границы.

— Мне так не кажется. Что же вы еще хотели мне сказать?

— Только спросить: вы сможете вывести ее из этого состояния?

— Подобно слепому, ведущему слепого?

— Видимо, так.

Тут мы вернулись в салон, и, когда я вошел, ко мне подошла Филлис и сказала:

— Я подумала, вы ушли.

Я отрицательно покачал головой, а она попросила меня:

— Не отходите от меня, Клэнси, не оставляйте меня.

Я глядел на нее в неверном свете свечей: быть может, более отстраненно, чем предполагал. Широко открытые глаза были полны испуга, и я слегка поцеловал ее в щеку. Лицо бледное, утомленное, усталое. Но я понимал, что для меня она прекрасна и навсегда останется прекрасной, и я сказал ей, что никогда ее не покину, никогда.

 

Часть десятая

ПЛЯЖ

Кладбище находилось далеко, на Лонг-Айленде. За катафалком следовало всего три машины: наемный лимузин, где ехали Филлис с теткой и раввин Фримен, «Бентли» Голденов и моя. Служащая полиции не знала, стоит ли ей тоже ехать, но я решил, что это не обязательно, поскольку рядом с Филлис буду я, а если мне нужно будет куда-то поехать, то я предупрежу начальство.

День был тяжелый и хмурый, темные облака нависли на небе, и, когда мы подъехали к кладбищу, накрапывал частый дождичек. Могилу уже выкопали, и мы стояли вокруг, спасаясь от дождя под зонтами, любезно предоставленными кладбищенской администрацией, а в это время раввин Фримен произносил положенные слова. Гроб опустили и засыпали землей, все кончилось, и мы пошли к машинам. Голдены хотели, чтобы Филлис с теткой поехали к ним, но Филлис отказалась и сказала, что останется со мной. Рите Голден это не понравилось. Она даже заявила, что коль скоро она сумела найти возможность прибыть на похороны, отказ Филлис от приглашения является не только непродуманным решением, но актом неблагодарности. Джек Голден посмотрел на часы. Обеденное время давно прошло, и он предложил всем нам поехать куда-нибудь поесть. Жалко было на него смотреть: он переживал, что столь ничтожное количество прибывших на кладбище лишало похороны той церемониальной значимости, которой, по его мнению, они должны обладать.

Филлис, однако, твердо стояла на своем. Она ни с кем не поедет. Поцеловала плачущую тетку и посадила ее в лимузин, возвращавшийся в Нью-Йорк с раввином Фрименом. Голдены стояли рядом, не зная, как себя вести и что делать дальше. Джек Голден повторил приглашение. Тут Рита Голден сказала, что ей пора ехать к парикмахеру, а муж бросил на нее горький взгляд, говорящий без слов, что ей лучше бы заткнуться и позабыть о парикмахере и прочих житейских проблемах. Не было произнесено ни слова, но Рита все поняла и села в «Бентли».

— Завтра вечером Гомес опять придет к нам на обед, — неуверенно произнес Джек Голден. — Может быть, приедете и развеетесь?

Филлис посмотрела на него пустыми глазами. Он опять попробовал пригласить ее. Обидно: день разбит и даже не поел вовремя. Реакция Филлис казалась ему лишенной смысла, и он вслух высказал, что думает. До сих пор я молчал, но тут вынужден был попросить оставить Филлис на мое попечение, тем более, она сама этого хотела.

— Ладно, Клэнси, — пожал он плечами, — врачуйте ее. Раз она сама хочет, пусть будет, как она хочет.

Оскорбленный в лучших чувствах, не говоря больше ни слова, он сел в «Бентли», Голдены уехали. А мы стояли на промокшем кладбище и смотрели вслед уезжающей машине. Мы слышали лишь звуки дождя и ветра, все замерло, за исключением четырех кладбищенских рабочих, махавших под дождем своими лопатами и ломами.

Взяв Филлис за руку, я повел ее к машине. Глаза у нее высохли, выражение лица отчужденное, отключенное, мысли обращены вовнутрь.

— Не хочу возвращаться в Нью-Йорк, Клэнси, — попросила Филлис. — Поедем куда-нибудь.

— А куда?

— Куда угодно, только не назад в Нью-Йорк.

Я повернул на юг, и мы поехали к океану молча, под звуки мерно движущихся «дворников». На дороге почти не попадались машины, Лонг-Айленд был пустым и серым, как сер был день, и у меня появилось странное ощущение, будто мы едем из ниоткуда в никуда, и есть только процесс езды сквозь время без смысла и цели. Тут заговорила Филлис:

— Самое скверное, Клэнси, что всем на все наплевать.

— Да нет, Филлис, — сказал я. — Вам не наплевать, мне не наплевать. Да и Голденам по-своему не наплевать.

— Вы говорите так, Клэнси, потому что боитесь признаться, что смерть несет в себе безразличие, но вы неправы. Никому ни до чего нет дела. Я попыталась сосредоточиться, но у меня не получается. Мне страшно, но страх не есть сострадание. Всю жизнь я жила со страхом, но та ничтожная доля сострадания, которая у меня была, уже улетучилась. Это ужасно, Клэнси.

— Не согласен, — ответил я, — сострадание ничем не измерить. И не оно относится к числу добродетелей. Гордиться им нечего. Не этим чувством характеризуетесь вы, или ваша мама, или ваши взаимоотношения. Я знаю. Я стал чем-то вроде специалиста в области сострадания. Гордиться тут нечем. Если вдуматься, тут налицо форма остранения: оправдание отчуждения себя от мира, полного жизни, людей, надежды и красоты.

— А вы совершили такое отчуждение, Клэнси?

— Я — да!

После моих слов она немного помолчала, а затем произнесла:

— До того, что случилось, я пыталась привязать вас к себе, Клэнси. И поняла, что ничего не получится. Я не смогу привязать вас к себе. Я хочу, чтобы вы сейчас были со мной, но когда наконец вы отвезете меня домой, вы пойдете своей дорогой.

— А какая у меня дорога, Филлис?

— Вам виднее, Клэнси.

— Тогда не решайте за меня.

Она кивнула, не говоря ни слова. Мы ехали мимо жилых домов, а затем оказались в поле среди высоких сухих трав. Дождь прекратился, но небо оставалось свинцово-серым. Дорога шла параллельно длинному, пустому пляжу, огороженному бесконечным рядом маленьких, обветшалых купальных кабинок, пустых и заброшенных в это время года.

— Здесь можно остановиться? — спросила Филлис. — Хочу пройтись. Если не возражаете.

Я повернул на одну из дорожек и встал. Мы вышли из машины и прошли на пляж, где стали пробираться сквозь песок. Я взял Филлис за руку. Было холодно и сыро, но сильный восточный ветер нес приятную свежесть. Волны с шумом обрушивались на берег и разбивались на множество белых гребешков. Над водой кружило несколько чаек. На пляже до горизонта никого не было видно. В молчании мы прошли полмили и повернули назад. Я бросил взгляд на Филлис. Волосы развевались по ветру, лицо оживилось и раскраснелось. Я резко остановился и обнял Филлис, а она сказала:

— Только если вы этого хотите, Клэнси, если не хотите, лучше не надо.

Я поцеловал ее и почувствовал на губах вкус соли: вокруг стоял запах соли и сырости. Сумасшедшая чайка скользила по волнам, затем сорвалась и приземлилась у наших ног. Обнимая Филлис за плечи, я повел ее к машине. Нам стало холодно, а в машине мы согрелись и укрылись от брызг. Усевшись, мы закурили.

— Знаете, о чем я думаю? — вдруг спросила Филлис. — Я думаю об одной старой, очень давней истории.

— А я думаю о вас, — сказал я. — Думаю о себе и о вас. Если сегодня мы сумеем сказать правду друг другу, у нас будет настоящее начало, потому что сегодня я впервые задумался о нас вдвоем. По-настоящему.

— Знаю и потому вспомнила эту старую, давно слышанную историю. Не знаю, сколько ей лет, не думаю, Клэнси, что кто-нибудь может дать точную справку, когда и кто ее сочинил. Это история о мужчине и женщине, которые любили друг друга. Любовь их считалась образцом и примером любви истинной, неподдельной. О такой любви пишут поэты. Думаю, что они за всю жизнь не сказали друг другу ни одного худого слова. Только слова любви, единственной и неповторимой.

— Это вымысел, — заметил я. — Такая любовь лишена смысла, она бывает только в сказке.

— Знаю, что это вымысел, Клэнси, но история говорит, что они любили друг друга именно так, а не иначе. И вот мужчина умер. Когда он умер, у женщины пропало желание жить. Дело в том, что она так любила его, что жизнь без него казалась ей немыслимой и она хотела только умереть. В те дни людей не хоронили в земле, как это делают сейчас. Тело положили в гробницу, и жена пошла туда, где был погребен муж. Она рассказала всем и каждому, что останется у тела мужа до самой смерти. Она отказалась от еды и питья и заявила, что умрет рядом с телом покойного. И она села рядом с гробницей, стеная и плача, и, поскольку всем было известно об этой великой любви, они все поняли, отнеслись к женщине с сочувствием, оставили ее в гробнице и ушли, затворив за собой дверь.

Филлис замолчала и посмотрела на меня. Спросила, хочу ли я дослушать историю до конца. Я ответил, что хочу.

— Так вот, Клэнси, рядом с гробницей находилось место казней. Там стояла виселица, где только что повесили вора. Прямо в день похорон. А у столба виселицы, опершись на копье, стоял молодой воин. Он стерег тело казненного. В те времена тела грабителей сбрасывали в яму, и, думаю, власти следили за тем, чтобы родственники казненных не вздумали похитить тело с места казни и предать пристойному погребению. Вот почему воин всю ночь стоял на страже, следя за тем, чтобы никто не забрал тело. И вдруг он услышал какой-то звук. Это рыдала и стонала женщина, решившая заживо похоронить себя вместе с покойным мужем. Воин пошел на звук и, войдя в гробницу, обнаружил там красивую женщину, обрекшую себя на смерть.

— И когда воин увидел, как она юна и прекрасна, он ужаснулся, поняв, что она желает умереть у гроба мужа. Воин заговорил с ней. Он утешал ее, Клэнси. Он осушил ей слезы и шептал слова о жизни и желании жить. Этот молодой воин, наверное, умел убеждать, так как они перешли от утешений к объятиям, а от объятий… и вот они уже лежат в склепе: бедная женщина в горе и воин, полный сил и здоровья, и вдруг первый луч света пробился в склеп. Воин встал, подошел к дверям гробницы, выглянул наружу и когда увидел то, что увидел, издал такой крик отчаяния, что женщина сорвалась с места и подбежала к нему, чтобы узнать, что произошло. Воин указал на виселицу. Там было пусто. Тело украли родственники вора. «Понимаешь, что это значит? — спросил он. — Меня поставили сторожить тело вора. Его похитили. Теперь моя жизнь проиграна, и меня повесят на той же виселице за то, что я не сумел исполнить свой долг».

Молодую женщину охватила паника: ей угрожало вечное расставание с тем, кого она полюбила, и она не могла перенести мысли, что юному воину угрожает смерть; и она уверила его, что смерти ему бояться нечего, что все будет в порядке, что она ему поможет.

Тут Филлис замолчала. Я подождал минуты две и, не дождавшись продолжения, спросил:

— Она ему помогла?

— Помогла, — сказала Филлис. — Видите ли, она вместе с воином вынесла из склепа тело мужа, и они водрузили его на виселицу.

Я задумался, потом вывел машину задним ходом на дорогу и развернулся в сторону Нью-Йорка.

— У этих историй есть один недостаток, — сказал я, — в них одновременно рассказывается слишком много и слишком мало. Наша история намного проще и в то же время намного сложнее. И все же мы делаем то, что мы обязаны делать, а они делают то, что они обязаны делать. Самое худшее при любых обстоятельствах — решать, кто прав, кто виноват. На это я не способен. Я не судья, Филлис. Я полицейский. Самый обыкновенный полицейский. И в этом все дело.

Я не глядел на нее, а все время следил за дорогой, но я бы почувствовал, если бы она удивилась или рассердилась. Ничего подобного, однако, не последовало. После длительной паузы она сказала, что давно это знает.

— Как давно?

— С самого начала. Или почти с самого начала. А вчера, Клэнси, убедилась в этом наверняка. Когда вы меня обнимали. Я почувствовала оружие. Преподаватели не носят оружия.

— Оружие носят, когда боятся или слишком много о себе думают. Чересчур много.

— А вы знаете, Клэнси, кто убил мою маму?

— Думаю, что знаю.

— И почему ее убили?

Тут я рассказал ей все. Я рассказал ей все, с подробностями, пока мы ехали в Нью-Йорк, не упуская ни одной детали; когда я кончил, то спросил Филлис, верит ли она мне.

Тут она задумалась, но, подумав, сказала, что верит безоговорочно.

— Полагаю, что вы, Клэнси, всегда говорите правду или стремитесь говорить правду, если не дали заранее слово, что будете лгать. Но сейчас, как мне кажется, вы говорите правду. И я рада, что вы мне все рассказали. Легче перестать любить, когда знаешь, что не любима.

— Этого я вам не говорил.

— А по-моему, именно это вы мне и сказали.

— Вы сказали, что на этот раз я говорю правду. Вы сказали, что вы мне верите. Неужели вы мне не поверите, если я скажу, что люблю вас, Филлис?

— Нет, — бесхитростно-устало ответила она.

— Начинается так, — с отчаянием произнес я, — а кончается иначе. Неужели непонятно, Филлис?

— Понятно, — сказала она. — Кончается всегда иначе.

 

Часть одиннадцатая

ОТЕЛЬ

Когда мы доехали до Манхеттена, я сказал Филлис о Гришеве. Сказать такое было непросто. На своем участке работы, как бы мал он ни был, я успел убедиться, что в отношениях между Соединенными Штатами и Советским Союзом нет ничего простого или логичного: лишь перспектива появления двух дымящихся дыр в тончайшем слое материи, зовущемся цивилизацией, одной на месте Москвы, другой на месте Нью-Йорка, привела к тому, что для меня само собой разумеющимся стал контакт с Дмитрием Гришевым; и теперь ему хотелось бы поговорить с Филлис. Я объяснил ей, в чем дело, а потом попытался дать понять, что если в чем-то Гришев будет очень похож на меня, то в чем-то он окажется абсолютно на меня не похож. Никому не удается жить вне политики, но мне до сих пор удавалось прятать политику в самые глубины моей так называемой личности. Думаю, что я просто боюсь политики, что не так уж необычно в Соединенных Штатах.

— Но зачем ему нужно говорить со мной? — удивилась Филлис.

— Я ведь объяснял: любой из нас что-то знает, но не всегда знает, что он что-то знает.

— Я не знаю, где находится Алекс Хортон, — осторожно произнесла она.

— Раз не знаете, значит, не знаете. Вы ничем не обязаны мне, тем более Дмитрию Гришеву. Я сказал ему только одно: что передам его просьбу и если вы захотите приехать к нему, то я вас привезу. Но я ничего не обещал.

— А что он будет со мной делать? — отрешенно спросила Филлис. Никакой заинтересованности. Пустой, бесцветный голос.

— Разговаривать. Как разговариваю я, так будет разговаривать он.

— И копаться у меня в мозгу. Искать то, чего там нет. Да, Клэнси? Я сама занимаюсь самокопанием. Искала маму. И не нашла. Пыталась понять, почему ее нет, да так и не поняла, Клэнси. Копаться у меня в мозгу бесполезно. Он заперт на замок, серый и бесформенный. Я пытаюсь расшевелить серое вещество, заставить его вспомнить о матери, вернуть те времена, когда она была счастлива. Беда в том, что я не знаю, когда она была счастлива. И была ли счастлива вообще, Клэнси. Как-то я повела ее в театр, но мне показалось, что до нее не доходит происходящее на сцене и что она не понимает сюжета. Она была, как запертая шкатулка, которую я никогда не могла открыть, и теперь, после всего, что произошло, я знаю, что мне так тяжело на душе именно оттого, что я никогда больше не подберу к этой шкатулке ключик. Никогда в жизни. А может быть, Клэнси, мы все такие: замкнутые наглухо и отъединенные друг от друга навеки?

— Ваша депрессия вполне естественна, — сказал я.

— Что думает мужчина, когда называет что-то естественным, Клэнси? Вы пробовали ставить себя на место женщины и понять ход ее мыслей?

— Пробовал.

— И у вас получалось, Клэнси? Я все время задаю себе вопрос, что вы думали, когда вам велели пойти в Никербокерский университет преподавать физику и поухаживать за невзрачным преподавателем по имени Филлис Гольдмарк. Чтобы спасти мир. И я задумалась, уж не почувствовали ли вы себя спасителем, Клэнси. И тем самым хотя бы отчасти избавили себя от усилий и раздумий. Если, конечно, эти бомбы существуют. Видите ли, я не уверена, что они существуют: дело в том, Клэнси, что образ мыслей мужчины можно легко возвести к ходу мыслей мальчика. Не так ли? Ведь все вы играете в «сыщиков и воров», в бомбы и угрозы, все вы: и вы сами, и начальник полиции Камедей, и фэбээровец, которого вы привели ко мне в дом, и бедный Алекс Хортон. Вы ведь лично не знали Хортона, Клэнси?

— Нет. Я никогда его не видел.

— Жалко, жалко, что ни вы, ни ваш мистер Камедей, ни мэр, ни прочие важные лица, о которых вы мне рассказали, ни разу не встречались лично с Алексом Хортоном, потому что, поймите, Алекс Хортон не мог сделать бомбу. Потому что его переполнял страх. Это и была связующая нить между нами, Клэнси, нить, соединявшая меня с Алексом Хортоном, — общность восприятия страха; когда мы выяснили, что каждый из нас по отдельности обладает этим ощущением, мы на какое-то время стали духовно близки. Близки не так, как я подумала, что мы с вами стали близки, Клэнси; близки по-другому. Близки не так, как могут быть близки мужчина и женщина. Он не был мужчиной в таком смысле, но нам обоим оказалось знакомо чувство страха. Мы оба прожили жизнь, где все время присутствовал страх: не опасность, Клэнси, нас подстерегал именно страх. Вы понимаете, что я хочу сказать?

— Похоже, да.

— Вот почему он не мог изготовить атомную бомбу, и я не слишком верю в эти атомные бомбы вообще. Не знаю, как насчет вашего московского профессора Симоновского, но если это человек по складу ума такой же, как Хортон, то он тоже не способен изготовить бомбу. Но если вам, Клэнси, предстоит удостовериться в моей правоте, во что превратится ваша миссия, ваш героизм и готовность пожертвовать мною, Филлис Гольдмарк?

— Я никогда не считал и не говорил, что вами нужно пожертвовать, и вы это знаете.

— Разве, Клэнси, я что-нибудь знаю? Я почти ничего не знаю. Но думаю, что знаю больше вашего. Если человеческой любовью можно пренебречь, то что же тогда ценно? Если можно пренебречь человеческой надеждой на рай? Клэнси, когда я была маленькой, мы с мамой уехали на две недели в пансионат в Кэтскиллоских горах. Я выбрала себе гору и лазила на нее одна. Не думаю, что это была бог весть какая гора, но для меня это был великий подвиг: самой покорить гору. И когда я добралась до вершины, когда встала там и мир оказался у моих ног, я почувствовала себя на пороге рая. Поняли, Клэнси? Вот так я чувствовала себя, когда решила, что вы меня любите.

Сказать было нечего, и я ничего не сказал. Я ехал в центр, следя за светофорами, за потоком машин, за мокрой от дождя мостовой, и попытался сосредоточиться на своих мыслях и чувствах, на своих личных качествах, воплотившихся в работе, вдруг оказавшейся бесцельной и ненужной. Не так уж трудно быть героем, но стать развенчанным героем труднее всего на свете. Я мог позволить себе дерзить и нагло разговаривать с Камедеем, пренебрежительно высмеивать американского сенатора, беседовать на равных с мэром города Нью-Йорка. Я мог даже позволить себе беспечно разгуливать по городу, зная, что два кретина, Джеки и мистер Браун, ходят за мной по пятам с пистолетом, мог уговорить себя, что мне на них наплевать, и не обращать на них ни малейшего внимания. Я, человек по имени Томас Клэнси, храбрый, отчаянный и в то же время с подавленной психикой, мог, невзирая на депрессию и жалость к самому себе, построить в уме автопортрет, отвечающий всем позитивным стереотипам, лелеемым любым четырнадцатилетним американским мальчиком. Мне даже не было до конца понятно, как это Филлис сумела развенчать этот стереотип и свести меня с пьедестала, просто и аккуратно, без злости и без желания оскорбить или унизить. Но она сумела это сделать — с успехом. А теперь я еду в центр, в отель «Билтмор», где Дмитрий Гришев снимает «люкс», и там мы с ним попробуем извлечь из Филлис то, чего она не знает. И это будет нашим великим подвигом во имя спасения человечества от Петра Симоновского и Алекса Хортона. Просто все вдруг стало бессмысленной детской забавой, и я дошел до того, что счел Гришева столь же мелкой личностью, как и себя самого.

Пока я не поставил машину на стоянку, Филлис не проронила ни слова: но когда мы уже входили в отель, она тихо и с любопытством, как будто мы всю дорогу вели оживленную беседу, спросила, верую ли я в Бога.

— Разве можно спрашивать такое?

— А разве нельзя спрашивать о чем угодно того, кого любишь? А как, Клэнси, насчет вашего друга Дмитрия Гришева? Для него вера является чем-то антисоветским или просто пороком?

— А вы веруете в Бога, Филлис?

— При условии, что Бог — женщина, — ответила Филлис с улыбкой. Когда мы зашли в лифт, она взяла меня за руку: не ослабляя пожатия, она глядела на меня и улыбалась. Было так приятно видеть улыбку на ее лице. Когда она улыбалась, лицо ее преображалось, становилось необычным, неповторимым, прекрасным. — Клэнси, — продолжала она, — вы прекрасный человек. И очень храбрый. Я не хотела вас обидеть.

Я молча кивнул. В душе я сдался, для меня все было кончено. Я больше не ощущал себя полицейским — я больше не ощущал себя никем и ничем. Потребуется время, прежде чем я сумею порвать со своей профессией и уйти со службы. Мне еще предстояло довести до конца полученное задание, но это вопрос времени, а не самоотдачи. Перемены во мне шли необратимо.

Мы подошли к «люксу», где жил Гришев. Это он настоял на встрече в отеле. Ко мне в квартиру никого нельзя было привести, и, вдобавок, он полагал, что официальное здание на Парк-авеню, занимаемое советским представительством, вызовет к жизни множество побочных факторов, не способствующих решению проблемы. Гостиничный «люкс» — помещение безликое. Каждый из нас троих будет в нем на равных. Так, по крайней мере, полагал Гришев, и тут я с ним был полностью согласен.

Чем-чем, а нечуткостью Гришев не страдал. Он сразу же сделал верные выводы и оценки и в этом превзошел самого себя, стремясь быть любезным и мягким с Филлис, и, наблюдая за ним, я размышлял: как человек, получивший воспитание там, где он был воспитан, и такое, какое там считалось нормальным, смог вести себя столь внимательно и предупредительно, даже по-светски. Я даже решился когда-нибудь напрямую спросить его об этом: решил, что когда позволят время и место, мы сядем и обстоятельно поговорим.

Но сейчас надо было заниматься другими вещами, и я передал всю инициативу в руки Гришеву. Он заказал тарелку сэндвичей и кофейник с горячим кофе. Нам накрыли стол, мы придвинули к нему стулья, и он уговорил нас подкрепиться, прежде чем займемся серьезным обсуждением вопроса. Филлис почти не притронулась к еде, но я обнаружил, что проголодался и готов проглотить любое количество пищи, лишь бы набить желудок. Я был возбужден и устал и потому потерял последние остатки гордости, что было хуже всего. Я ел слишком много и слишком быстро. Гришев же, как и Филлис, почти не ел. Он рассказывал Филлис о своей жене. Мне он не рассказывал ничего ни о жене, ни о детях, и мне даже в голову не приходило, что у такого человека, как Гришев, могли быть столь естественные человеческие привязанности. Но это, по крайней мере, заставило меня задуматься, как бы я вел себя на месте Гришева, если бы очутился в Москве, оставив при данной ситуации жену и детей в Нью-Йорке. При обычных обстоятельствах я бы утешал себя предположением, что у русских не может быть чувств, сопоставимых с моими или эквивалентных моим, и боюсь, что до некоторой степени и сейчас пребывал в плену аналогичного стереотипа. Я встал из-за стола, а они сидели и разговаривали о Москве и Ленинграде, о советской физике, о новом телескопе, который сооружался в Советском Союзе, я же подошел к окну и посмотрел вниз. Далеко-далеко поток машин устремлялся на юг и на север, бессмысленно пропадая на расстоянии. Что бы ни думала Филлис, Бог все-таки мужчина, и мне легко представить себя Богом, взирающим с высоты на копошащийся муравейник человеческого существования: и я пытался честно и непредвзято уяснить себе, трогает ли меня сколь-нибудь глубоко рок, нависший над этим городом, на деле или в воображении. Филлис взвалила на меня груз истины, а истина заключалась в том, что я на самом деле не понимал своих ощущений, опасений, надежд. Я бывал в боях, где бомбы падали на города и людские жилища; но так или иначе я не мог увязать память о войне, бомбежках и смерти, о массовой панике и массовой гибели людей с последствиями атомного взрыва, расплавляющего этот город, эти улицы, все и всех, кто на них находится, в жаркое, бесформенное безумие. Атомная бомба является абстракцией, и впервые при помощи этой абстракции человеческое существование оторвалось от всех структур реальности.

Я повернулся к Филлис и Гришеву. Они ушли из-за стола, Филлис сидела в кресле, сложив руки на коленях, откинув голову и закрыв глаза. Не знаю, как Гришеву удалось завоевать ее доверие, но она расслабилась. А он расположился на диване, что-то ей рассказывая.

— Продолжайте, продолжайте, потому что ценно любое ваше слово об Алексе Хортоне.

— Боюсь, что не знаю о нем ничего ценного.

— Ценно все, что вы о нем знаете. К примеру, вы пошли с ним пообедать или поужинать. Что он любил есть?

— Он не любил жирной пищи, — вспомнила Филлис. — У него был не в порядке желудок. Ему казалось, что из-за облучения. Помню, как он заказывал в кафетериях крутые яйца на тостах. Это всегда приводило официанток за стойкой в недоумение. Дело не в сумме заказа, а в его необычности.

— Никакой жирной пищи? — улыбнулся Гришев. — Ни тушеного, ни жареного мяса?

Филлис покачала головой.

— Чаще всего он ограничивался чаем и тостом без масла.

— Не завидую, — вздохнул Гришев. — Не знаю, что хуже: есть все, что готовят в этой стране, или не есть ничего. А как вы думаете, Клэнси?

— Как-то я ел в русском ресторане, — сказал я. — Не в восторге.

— Все-то вы, американцы, знаете, — пожал плечами Гришев. — Все деградирует при капитализме, включая вкусовые бугорки на языке.

Ему удалось выжать из Филлис улыбку. Она открыла глаза, подалась вперед и стала внимательно разглядывать Гришева.

— А театр ему нравился? — спросил Гришев.

— Мы ходили пару раз. Думаю, к театру он был равнодушен. Он там скучал.

— Кино?

— Кино не нравилось: оно его пугало. Думаю, вы поймете, в чем дело. Я пробовала объяснить это мистеру Клэнси. Его переполнял страх. Я пыталась дать понять мистеру Клэнси, что именно страх свел нас вместе. Странные у нас были отношения.

Она вопросительно поглядела на Гришева, а тот пожал плечами и заметил, что почти все отношения — странные.

— Вот перед вами я, — сказал он, — полицейский, своего рода советский фэбээровец, или работник секретной службы, или специалист по промыванию мозгов. — Он бросил взгляд на меня. — Ведь так вы обо мне думаете, Клэнси? Или не так? Я промыватель мозгов. А может быть, и хуже. И вот я женюсь на медсестре из больницы, на милой, нежной маленькой женщине, очень похожей на вас, мисс Гольдмарк, которая относится к работе полицейского с нескрываемым отвращением. И все же наш брак существует, даже несмотря на мои частые отлучки. А о чем он мечтал, мисс Гольдмарк?

— Не понимаю.

— Я о Хортоне. Все мы о чем-то мечтаем. Я мечтаю о красивой даче в Подмосковье. Клэнси — не знаю. Может быть, Клэнси хочет стать начальником полиции, как мистер Камедей. Вы, мисс Гольдмарк, — не берусь даже предположить, о чем вы мечтаете, но о чем мог мечтать Алекс Хортон? Что ему было нужно?

Прежде чем дать ответ, Филлис задумалась. А Гришев встал и налил себе еще кофе. Пил он кофе с сахаром. В чашку насыпал целых четыре ложки песку и не удержался, чтобы не заметить, что в Америку стекаются лучшие сорта кофе в мире.

— Но в России все равно будет расти лучший кофе, чем в Бразилии, — заверил я его.

— Со временем, мистер Клэнси, со временем. — Он допил кофе, не отрывая взгляда от Филлис, которая все молчала.

— Гитлер, к примеру, — продолжал Гришев, — мечтал править миром. С другой же стороны, вот в вашей стране был президент. Теперь он отошел от дел и мечтает только об одном: поиграть в гольф.

— А о чем мечтает Хрущев? — едко вопросил я.

— Полегче, мистер Клэнси. Не позволю загнать себя в ловушку — последствия могут оказаться для меня роковыми. В то же время, рискуя, что мои высказывания будут преданы гласности, скажу, что моя шестилетняя дочка мечтает об одном: чтобы я привез ей из Америки очень большую, красивую куклу с моющимися волосами и закрывающимися глазами. Она считает, что у нас в России куклы намного хуже, но ведь ей всего шесть лет. Это, конечно, глупости, мисс Гольдмарк. Но факт остается фактом: у каждого свои мечты. Этим мы отличаемся друг от друга. Если мы на кого-то злимся, то говорим, что он беспринципный. Если мы его уважаем, то говорим, что он умеет добиваться поставленной цели. Но даже святой не может ничего не желать. Святой страшно заинтересован в достижении святости. Согласны, Клэнси?

— Чего не знаю, того не знаю.

— Ну, а Хортон, о чем мечтал он, мисс Гольдмарк? Какой цели хотел достигнуть? Что ему было нужно: добиться богатства, власти, известности, пусть даже сомнительной? Получить гигантскую лабораторию, где бы он смог вести загадочные изыскания? Или ему были нужны женщины? О чем он мечтал, мисс Гольдмарк? Попробуйте сосредоточиться.

Филлис как-то странно поглядела на нас и вновь отрицательно покачала головой.

— Он не мечтал ни о чем, — сказала она. — И ничего не хотел.

Гришев поставил чашку на стол и стал мерить шагами комнату.

— Так не бывает, не бывает, и все, — произнес он.

— Он ничего не хотел, — повторила она.

А я заметил:

— Так бывает, Гришев. У него душа болела. У вас в стране не поверят, что у человека может болеть и умирать душа. Ведь это значит, что душа есть. Но Филлис дала вам правильный ответ. Хортон не хотел ничего.

— Но ведь это бессмыслица, — пробормотал Гришев.

— В этом заключено больше смысла, чем вы думаете, — возразил я. — Он не хотел ничего. Странное желание, но пренебрегать им нельзя.

И мы продолжили разговор. Прошел час, затем еще полтора. Мы были напряжены и измочалены, а Филлис, как мне показалось, готова была разреветься. На месте Гришева я бы остановился. Но он не остановился. Он задавал ей пробные вопросы, выуживал из нее ответы, выявляя разные мелочи из жизни и поведения Алекса Хортона. Я и не подозревал, что таким образом можно составить портрет человека. Перед нами постепенно вставал Алекс Хортон: похоже, Гришев, подобно бесталанному, но усердному и упорному скульптору, превращал бесформенную глину в нечто оформленное. Здесь, в комнате, у нас перед глазами возникали эмоции, привычки, высказывания, одежда, запахи, причуды… Наконец Гришев спросил, как Хортон понимал счастье. И опять Филлис отрицательно покачала головой, и опять Гришев преодолевал ее сопротивление, утверждая, что у Хортона должны были быть мгновения счастья. Гришев настаивал:

— Мисс Гольдмарк, прошу, думайте: знаю, что сегодня для вас трудный день, знаю, что сегодня для вас ужасный день. Ну, еще немножко. Мы скоро кончим. Но, прошу, подумайте: у него все же случались счастливые минуты. В жизни каждого человека обязательно бывает миг счастья.

— Даже в вашей стране, Гришев? — вставил я.

— Даже в моей стране, Клэнси. Это характеризует людей и отличает их от животных. Животное может быть довольно или недовольно; животное никогда не бывает счастливо. Все мы ведем несчастливую жизнь, но несчастливой мы ее считаем в сопоставлении с каким-то мигом просветления. Мигом радости.

— Не вижу, что это даст, — сказала Филлис. — Я пыталась вам помочь, но не вижу, к чему это приведет. Какая разница? Что из этого получится? Алекс Хортон был грустным человеком, грусть переполняла его. Понимаю, чего вы хотите, но как нам определить это? Как мне вспомнить, когда он был счастлив?

Я подсел к ней на подлокотник кресла и прикоснулся к ее волосам, тут она посмотрела на меня и улыбнулась. Ей стало лучше. Гришев подошел к окну и поглядел вниз. А я шепнул Филлис:

— Ревную к Хортону. Это правда, Филлис.

— Нет, нет, Клэнси. Поверьте мне, только один раз за все время я почувствовала, что близка ему, что между нами что-то есть. Мы гуляли по городу и подошли к тому месту рядом с парком, где на большом пространстве ведется снос старых домов, и это место похоже на разбомбленный район, ставший городской пустыней. Вы ведь знаете это место, Клэнси?

Я знал.

— Как-то вечером мы проходили там, и мне вдруг показалось, что Хортон ожил, что вид этих развалин подействовал на него как бы наоборот, что он пробудился к жизни: он сказал мне что-то, и я ощутила душевную теплоту, близость к нему — только в тот раз, Клэнси…

Гришев подпрыгнул у окна и рванулся к нам, склонился над Филлис и выпалил:

— Он пробудился к жизни и был счастлив, правильно? Вы забрели в квартал развалин, и он ожил и был счастлив. Я не ошибся?

— Похоже, это было так, — неуверенно и тихо произнесла она.

— Но почему там? Почему именно там? — спрашивал Гришев.

— Не знаю, — сказала Филлис.

— Думайте! Думайте! — настойчиво просил Гришев. — Ничего больше! Только думайте!

Эта просьба оказалась последней каплей, переполнившей чашу терпения Филлис. Лицо ее исказилось в гримасе, по щекам потекли слезы. Я сказал Гришеву:

— Довольно. По-моему, хватит. Ради Бога, Гришев, оставьте ее в покое. Оставьте ее в покое.

Я дал ей выплакаться. Напряжение накапливалось весь день, и она плакала легко и не обращая ни на что внимания, как маленькая. Потом я дал ей платок, и она вытерла глаза, после чего сказала, что с ней все в порядке.

 

Часть двенадцатая

НЕЖИЛОЙ ДОМ

Мы вышли из гостиницы, сели в мою машину и поехали из центра. Мы все втроем устроились на переднем сиденье: мы все втроем сидели тихо, напряженно и немного торжественно. Дождь перестал, и резкий мартовский ветер разрывал серое небо на лоскутки облаков. День приближался к закату.

— Хорошо, что дождь кончился, — сказала Филлис.

Я понял, что она имела в виду.

— Мне нравится мартовская погода. Она меняется по нескольку раз на дню: то дождь, то снег, то жаркое солнце, а то опять идет дождь. И все в течение одного дня.

— Как мы сами?

Я пожал плечами и спросил Гришева, каким бывает март в России, а тот кисло ответил, что март есть март. Мы еще немного поговорили о погоде, но, пока не доехали до университета, больше ни о чем не говорили. Затем условились, где встретимся через пятнадцать минут. Филлис побежала привести себя в порядок. Я потащил Гришева в дыру, служившую мне рабочим кабинетом.

Пока мы шли по коридорам старого здания, Гришев с любопытством смотрел по сторонам и рассуждал на тему; может ли полицейский преподавать физику. Я заметил, что мы всегда стремимся все упрощать, после чего Гришев бросил на меня проницательный взгляд и произнес:

— Вы знаете, временами вы мне просто нравитесь, Клэнси.

— У меня тоже иногда появляется такое же чувство по отношению к вам, — признался я.

Ванпельта мы встретили в холле. Он выходил из своего кабинета и, как мне показалось, с радостью бы избежал встречи со мной. Однако мы шли навстречу друг другу, и он вызывающе проследовал мимо. Мне было все равно. Филлис нанесла столь сокрушительный удар прежней моей гордости, что на выходку Ванпельта я уже не реагировал.

Я просмотрел адресованные мне записки и среди них нашел просьбу позвонить Камедею. Я набрал коммутатор Сентер-стрит и попросил соединить меня с ним, и когда он взял трубку, то с характерным для него резким раздражением спросил:

— Где вас черти носят? И куда делась Филлис Гольдмарк? Мне это не нравится. Вы несетесь, куда вас тащит левая нога, а нас как будто и на свете нет.

— Вы-то есть, — сказал я.

— И на том спасибо, — съязвил Камедей. — Польщен и очарован. А где мисс Гольдмарк?

— Со мной.

— Клэнси, ее ни на секунду нельзя оставлять без прикрытия. И еще я хочу придать вам человека для охраны. Ясно? Где мы встретимся?

— Не знаю, — сказал я. — Дайте подумать. Я бы не хотел брать ее к себе домой, но пока не знаю, где ей лучше провести сегодня вечер. Я вам перезвоню.

— Когда?

— Примерно через час, — сказал я. — Не позже, чем через час.

Гришев глядел на меня с удивлением, когда я клал трубку. Он проверял пистолет: компактное, но мощное автоматическое оружие неизвестной мне модели. Защелкивая обойму, он спросил:

— Это вы с начальником так разговаривали?

— Уберите эту штуку. А если кто-нибудь войдет? Что у вас в голове, Гришев? Зачем вам это нужно?

Он пожал плечами и покачал головой.

— Если бы я был в Москве, — спросил я, — мне бы разрешили разгуливать с оружием?

Гришев засунул пистолет в карман пиджака и с раздражением ответил:

— Иногда, Клэнси, мне от вас муторно.

— Сейчас не время действовать друг другу на нервы. А если это и так, то говорить об этом вслух.

Гришев согласился и надел шляпу и пальто. Я перекинул через плечо старый плащ. Мы вышли из здания и прошли пешком до Амстердам-авеню, постояли на углу и даже успели выкурить по сигарете, пока к нам подошла Филлис. Гришеву удалось скрыть раздражение, и он расплылся в улыбке. Держась за руки, мы пошли от центра на восток. Филлис сказала:

— Вы мне оба нравитесь, но у меня странное ощущение. Мне грустно, мне хочется и плакать, и смеяться. Куда мы идем? Что вы собираетесь отыскать?

— Не что, а кого. Хортона! — глупо выпалил я.

Гришев пожал плечами и добавил:

— Что бы мы ни нашли, мисс Гольдмарк, это все равно отвлечет вас от всех ваших прошлых и сегодняшних бед. Так будем делать вид, что мы оба просто прогуливаемся в сумерках с прекрасной молодой дамой.

В душе я поблагодарил Гришева за эти слова. Филлис сжала мне руку, и мы пошли дальше. Пройдя Сто десятую улицу, мы повернули на Коламбус-авеню в восточном направлении, прошли на юг и, наконец, увидели то, что хотели: джунгли новостроек, развалины сносимых домов, полуразрушенные останки еще не снесенных зданий, металлоконструкции, кварталы битого щебня, в общем, гигантский микрорайон, потрясающий любое воображение: город в городе, сносимый и отстраиваемый заново.

Я поглядел на Гришева, и он тоже настроился на открывшееся перед нами зрелище. Глаза его странно блестели, а взгляд блуждал по разбитым домам и новым сооружениям. Он спросил Филлис:

— Это тут вы гуляли с Хортоном?

— Через дорогу.

— Тогда проводите нас туда, — попросил он.

Мы перешли улицу. Филлис еще сильнее прижалась ко мне. Мы опять пошли в южном направлении, а потом свернули в боковую улочку. Здесь, среди мусора полуразрушенных зданий, стояли три старых жилых дома, заброшенные и нетронутые.

— Как и у многих моих соотечественников, — сказал Гришев, — мое первое ощущение от Америки — черная зависть. Боже, как вы умеете строить! Вы сносите город до основания и отстраиваете его заново. Когда у нас война разрушала города, это было трагедией. Но вы уничтожаете милю за милей городских построек, каких только война могла бы уничтожить, и, уничтожая, тут же отстраиваете заново.

— Я все время удивляюсь, — спросил я, — что вы имеете в виду, Гришев, когда говорите «Боже»? Или это просто оборот речи?

— Я выучил ваш язык, Клэнси. В нем Бог присутствует на каждом шагу. Таким вы его сделали.

— Что вы все время кидаетесь друг на друга? — спросила Филлис. — Неужели вас обоих довели до того, что вы все время должны воевать?

Меньше всего я ожидал услышать от нее нечто подобное. Мы остановились. Гришев и я одновременно посмотрели на нее, а потом друг на друга. Потом я опять посмотрел на Филлис и понял, что такой я вижу ее впервые, что знакомлюсь с нею заново. Меня как будто заново представляли ей. Взгляд ее встретился с моим, она как будто говорила: «Ваша работа выполнена, Клэнси. Теперь можете смотреть на меня: никаких служебных заданий, никаких обязанностей».

— То, что вы рассказывали о Хортоне, — осведомился Гришев, — произошло здесь, мисс Гольдмарк?

Филлис согласно кивнула.

— Именно здесь.

Голос его изменился, стал спокойным и усталым. Он спросил меня:

— Что вы думаете по этому поводу, Клэнси?

— Идея с дальним прицелом, но почему бы и не рискнуть?

— Как вы полагаете, не стоит ли мисс Гольдмарк оставить нас одних?

Я опять посмотрел на Филлис и отрицательно покачал головой.

— Нет, — сказал я, — пусть она лучше побудет с нами, если…

— Никаких «если», я с вами, — ответила Филлис.

— Тогда начнем со среднего здания, — предложил я, показав на три дома, торчащих по ту сторону улицы. — Электричество, наверное, отключили. Фонарика у вас, Гришев, не найдется?

Фонарика у Гришева не нашлось, и я высказался на тему, что как полицейские мы оба гроша ломаного не стоим. Потом мы перешли улицу. Перед парадным Филлис сжала мне руку и прошептала:

— Спасибо, Клэнси.

Гришев опередил нас на несколько шагов. Он наклонился, пробуя парадную дверь.

— За что «спасибо», Филлис? — хотел узнать я. — Скажите, за что?

— За весь этот день, Клэнси. Без вас я не прожила бы сегодняшний день. И неважно, как это началось, мне все равно, как это началось, я очень вас люблю.

— Я люблю вас, — сказал я. — Мне надо было бы сначала уйти из полиции и перестать быть полицейским, прежде чем произнести эти слова. Иначе они бессмысленны. Но я принял твердое решение. Если бы даже в нашем распоряжении было больше времени, если бы у нас была в запасе вечность, я все равно не нашел бы лучших слов, чтобы объяснить вам это, Филлис.

— А мне и так все ясно, Клэнси.

— Я люблю вас. Вы мне верите?

— Верю.

Тут мы поднялись по лестнице и догнали Гришева, который объяснил нам, что парадная дверь была заперта. Мы перешли на шепот. Не знаю почему. Шел шестой час, рабочие покинули это поле разрушения и созидания. Кроме нас троих, никого не было видно; и все же мы переговаривались шепотом, раздавленные собственными умозаключениями, забыв на время, что сами эти умозаключения в какой-то мере взяты с потолка. Все отошло на второй план. Мы избрали путь, образ действий, нам предстояло дойти до конца.

Верхняя часть парадной двери была стеклянной. Я вынул револьвер, выбил им одну из филенок, просунул руку и открыл дверь изнутри. Мы вошли и оказались в многоквартирном доме, построенном по старому образцу, в доме, где квартиры располагались в одном коридоре, как железнодорожные купе. Во времена моего детства и юности эти дома так и звались «вагонными». Другого имени у них не было. Я рассказал об этом Гришеву, прошептав, что квартиры в этих домах располагаются в линию во весь этаж — от фасада в сторону двора — цепочкой маленьких комнатушек, темных и замусоренных.

— Значит, — заметил Гришев, — в средних комнатах нет окон.

— Есть, — поправил я, — потому что в середине дома двор-колодец. Если память мне не изменяет, темная комната в квартире только одна, а все комнаты, выходящие на фасад, обязательно имеют окна. Но чем черт не шутит, а вдруг некоторые из окон фальшивые? Мы классические дураки, Гришев. Не взять с собой фонарики!

— Дураки-то дураки, но мы уже здесь!

Я кивнул в знак согласия и прошел вперед, в темный вестибюль. Пахло сырой штукатуркой, запустением и заброшенностью, а также вечными запахами нищеты, застоявшимися запахами дома, не проветривавшегося в течение полувека.

— Вы начните с квартиры слева, — сказал я Гришеву, — а я пойду направо. — Филлис я попросил не отставать от меня. — Не отходите, — шепнул я, — чтобы я всегда мог достать вас рукой.

Я взялся за ручку двери, и она тут же поддалась. Темная квартира на первом этаже. Я споткнулся о какую-то старую мебель. В темноте шуршали крысы. Филлис вцепилась мне в руку и шепнула прямо в ухо:

— Все в порядке, Клэнси. У меня все в порядке.

В дальнем углу квартиры из окошечка вентиляционной шахты пробивался серый свет. Свет проходил и из незаставленных окон, выходивших во двор. В дальних комнатах ничего не было, кроме обломков мебели, грязи и брошенных дорожек. В холле меня ожидал Гришев — бесформенная фигура в полумраке.

— Пусто, — сказал я.

— И у меня пусто, Клэнси, — сказал он.

Мы прошли этажом выше и опять по очереди осмотрели квартиры. И когда вновь встретились на лестничной площадке, в полнейшей темноте, Филлис прошептала:

— Бессмысленно, Клэнси. Уже вечер, на улице темно. Без света ничего не получится.

Мы поднялись на третий этаж чуть ли не на ощупь, продвигаясь шаг за шагом. И опять Гришев пошел налево, а я направо. Но на этот раз дверь моей квартиры была закрыта. Я подергал ручку и попытался открыть, но дверь не поддавалась.

— Попробуем с черного хода, — шепнул я Филлис. Взяв ее за руку, я пошел с нею в обход, вышел на черную лестницу и дернул дверь. Она тоже оказалась заперта. Держась за стенку, мы вернулись назад и стали ждать Гришева. Через некоторое время я услышал осторожные шаги: он приближался к нам сквозь темноту.

— Это ты, Гришев? — негромко спросил я.

— Там пусто.

— А эта квартира заперта.

— Какие тут замки, Клэнси?

— Трудно сказать. Этим домам лет шестьдесят — семьдесят. Замки часто меняли.

— Дайте-ка проверю, — предложил Гришев. Я помог ему нащупать дверь и услышал легкое шуршание: Гришев ощупывал пальцами замок. В холле было очень тихо. Мы слышали только скрип, треск и звук ломающегося дерева, естественные для старого дома. Бегали крысы. Мне было слышно громкое, тяжелое дыхание Филлис. Гришев прошептал:

— По-моему, я смогу открыть этот замок. Хотя бы попробую.

Я услышал звон ключей, вынутых Гришевым из кармана.

— Отмычки и все такое прочее? Вы знаете свое дело туго, Гришев!

Ответом был успокоивший меня смех. Мы тесно прижались друг к другу. Звук подбираемых ключей казался очень громким, а Гришев так долго возился с замком, что смог бы поднять на ноги любого в этом старом, вонючем, разваливающемся доме.

— Готово! — прошептал он, нажал на ручку двери, и дверь поддалась. Я шагнул в черноту и зажег спичку. Первую за весь этот вечер. Свет ее показался ослепительным. В комнате никого не оказалось, если не считать прошмыгнувшей мимо нас в дверь крысы. Спичка догорела. Тогда я зажег вторую и прошел в первую из комнат. Дверь в нее была закрыта. Когда я отворил ее, в нос ударил новый запах. Дом был полон холодных, мертвых запахов, но этот запах был живым, хотя и отдавал разложением.

Филлис, должно быть, тоже его почувствовала, потому что прижалась ко мне еще плотнее. Я вынул оружие из плечевой кобуры. Теперь спичку зажег Гришев. Его спички были ярче: длинные, толстые — «охотничьи». В углу комнаты сложена стопка книг. Их обглодали крысы. Гришев указал на них. Филлис подошла поближе и взяла наугад одну. Я зажег еще спичку. Книга оказалась романом Толстого «Война и мир»: грязная, сырая, частью съеденная крысами. Филлис раскрыла ее, и на внутренней стороне обложки при свете спички мы прочли: «Алекс Хортон». Мы трое поглядели друг на друга, не проронив ни звука, пока спички не обожгли нам пальцы и мы их задули, погрузив комнату в темноту.

Я прошел в соседнюю комнату, освещенную неровным светом заката, пробивавшимся через вентиляционное окошко. Кухня. Спички были не нужны. На полу валялись обрывки бумаги, в которую когда-то был завернут хлеб. Хлеб съели крысы. В одном из шкафчиков нашлись две банки фасоли. И две алюминиевых кастрюли: на дне одной — остатки фасоли, в другой — следы консервированного супа. Почему-то сюда крысы не добрались. А за дверьми шкафчика мы нашли четыре пакета соленых крекеров. На плите стояла большая кастрюля с водой. Еще в шкафчике стояли жестянки с фруктовыми соками и бутылки с имбирным пивом.

Мы прошли дальше. Здесь света тоже было достаточно, так что можно было разглядеть. То, что мы обнаружили там Хортона, нас не удивило: на данном этапе поисков удивительным было бы его отсутствие. Он лежал в углу, спиной к стене, укрытый грязным, рваным пледом. Глаза были закрыты, на щеке царапины — как мы потом узнали, след укуса крысы. Но атомной бомбы в комнате не было, не было и сочлененных ружей, механических приспособлений, плашек урана-235 — ничего, только грязь, сор, беспорядок. И сам Алекс Хортон в жалком виде, в углу под драным одеялом.

 

Часть тринадцатая

АЛЕКС ХОРТОН

Из всех событий, случившихся в темном, развалившемся многоквартирном доме, наиболее примечательным было не обнаружение Алекса Хортона, не то, что произошло с Филлис. Даже не знаю, как это назвать: процесс повзросления, насыщения, принятия решений, хладнокровного восприятия жизни, как она есть. Не исключено также, что происшедшее стало кульминацией многолетних раздумий. Вначале накопление фактов, потом их осмысление, а затем — взрыв, прорыв. Да и во мне происходили перемены. Боюсь утверждать, но предполагаю, что произошли они не благодаря самоанализу, а благодаря тому, что у меня на глазах происходило с Филлис.

И теперь, когда мы с Гришевым буквально прилипли к месту, Филлис спокойно и уверенно подошла к Хортону. Встала на колени и приподняла ему голову. Он был грязен и истощен, лицо заросло щетиной и покрылось пятнами засохшей крови. От него исходил запах болезни и разлагающейся плоти, но это не остановило Филлис.

Через плечо она бросила:

— Найдите и дайте ему чего-нибудь попить!

Гришев тут же отправился на кухню. Я зажег спички. Свет с улицы становился все слабей, но на недоступном для крыс высоком карнизе стояли огарки свечей. Я зажег вторую, и, поскольку комната оказалась очень маленькой, этого света было достаточно.

Гришев вернулся с банкой фруктового сока, уже открытой, и стаканом, который он насухо вытер носовым платком, налил немного соку и подал стакан Филлис, а она аккуратно и нежно напоила Хортона. Мне хотелось подойти и помочь переместить Хортона в сидячее положение, но как только Гришев понял мое намерение, жестом остановил меня. Глаза Хортона были открыты, но пустые, взгляд стеклянный. Ему очень хотелось пить. Бог знает, сколько времени просидел он без еды и питья, и хотя он пил очень маленькими глотками, в том, как он допил стакан до дна, ощущалась огромная жажда. Гришев налил еще…

Приподняв Хортону голову, Филлис сказала нежно и проникновенно:

— Алекс, все в порядке. Это я, Филлис Гольдмарк. Все хорошо, Алекс, все теперь будет хорошо.

Хортон сосредоточил взгляд на Филлис и некоторое время смотрел, не отрываясь, на ее лицо при мерцавшем свете свечей.

— Я Филлис Гольдмарк, — медленно повторила она, — ваш добрый друг, Алекс. Вы не помните меня?

— Да, я вас помню, — вдруг неожиданно отчетливо произнес он.

— Теперь с вами все будет в порядке. Со мной друзья. Это хорошие друзья — мои и ваши, Алекс. Понимаете?

— Понимаю. — Голос его был полон покорности и согласия, как у малого ребенка.

— Как вы себя чувствуете?

— Очень плохо, Филлис. Думаю, что умираю.

Филлис вернула стакан Гришеву и потрогала лоб Хортона. Я вопросительно поглядел на нее, а она жестом дала мне понять, что у Хортона очень высокая температура.

— Нет, Алекс, вы не умираете. Вы выздоровеете. Мы отвезем вас в больницу, где о вас позаботятся и вылечат.

— Не вылечат. Я ведь умираю. Умираю уже много дней. Меня едят крысы. Я чувствую, как они едят мое лицо.

Я беззвучно сформулировал вопрос для Филлис: «Спросите его. Прямо сейчас». Филлис покачала головой. «Спросите, — беззвучно шевелил я губами. — Так надо. Спросите не откладывая».

Филлис вздохнула и кивнула в знак согласия. Хортон не отводил от нее затуманенных, налившихся кровью глаз.

— Алекс, — произнесла она вслух, — вы должны нам сказать: где бомба?

— Бомба? — прошептал он.

— Атомная бомба, Алекс. Та бомба, которую вы сделали. Здесь, в Нью-Йорке. А профессор Симоновский сделал такую же в Москве. Не помните? Понимаете?

Он слабо покачал головой.

— Помните, кто такой профессор Симоновский? — Голос Филлис был мягок, лишен нажима и тревоги и не содержал в себе ни следа угрозы.

— Я помню Симоновского, — слабым голосом ответил он.

— Помните написанные вами письма? Вы писали, что собираетесь сделать бомбу. Помните письма, Алекс?

— Помню письма. — Губы Хортона дрожали то ли от подобия улыбки, то ли от истерии — судить было трудно. Он вновь произнес: — Помню, Филлис. Только бомбы нет.

— Вы же писали, что собираетесь сделать бомбу, — настоятельно спрашивала она. — Симоновский писал, что он тоже собирается сделать бомбу.

— Да, мы договорились, — прошептал Хортон, — но никогда не собирались делать бомбы. Нам и не надо было их делать. Нам достаточно было исчезнуть. Важна была угроза, а не бомба.

— Но ведь была обнаружена пропажа урана.

Он помолчал. Закрыл глаза и лег, не говоря ни слова. Ни я, ни Гришев не сдвинулись с места и не проронили ни звука. Филлис наклонилась над Хортоном, приподняла ему голову и, придерживая ее руками, спокойно ждала, а потом положила голову Алекса к себе на колени, будто он — младенец, а она — мать. Тут Хортон открыл глаза и спросил:

— Обнаружена пропажа урана?

— И здесь, — сказала Филлис, — и в России.

Тут Хортон улыбнулся по-настоящему. Единственный раз на моей памяти.

— На это мы и рассчитывали, — сказал он. — При их системе материального учета так и должно быть. У них никогда не сходятся концы с концами. Стоит сказать, что обнаружена пропажа, и пропажа обязательно обнаружится. Но бомбы не существует, Филлис. И никогда не существовало: ни здесь, ни в Москве.

Она стала его уговаривать, упрашивать, увещевать, как мать увещевает ребенка.

— Алекс, скажи мне правду. Прошу, скажи мне правду — только правду. Самое главное на сегодняшний день — где бомба?

— Нет никакой бомбы. Я все время находился здесь, Филлис, здесь, в этой квартире, днем и ночью. И ни разу из нее не выходил. Как я мог сделать бомбу? Куда я мог ее деть? Я ни разу не выходил из этой квартиры и не выйду из нее никогда. Я умираю, Филлис. Разве вы не видите, что я умираю? Я съеден снаружи и изнутри. Но я рад, что вы здесь.

Филлис кивнула. Выражение лица ее не переменилось, но даже при тусклом свете свечей я мог разглядеть льющиеся из глаз и катящиеся по щекам слезы.

— Мне не хотелось умирать в одиночестве.

— Не торопитесь умирать, Алекс.

Глаза его опять закрылись, и, осторожно потрогав его лоб, Филлис поднялась и подошла к нам.

— Боюсь, что он очень болен, — тихо сказала она, — у него сильный жар.

— Его надо забрать отсюда и отвезти в больницу. Это сейчас для нас самое главное, — произнес я. — Доставить его в больницу. Мы не знаем, в каком он состоянии, способен ли выжить, или может умереть.

— Вы ему верите? — странным голосом спросил Гришев.

— Тому, что он умирает.

— Тому, что он сказал о бомбе.

— Да, верю, или, точнее, готов поверить. Я так и думал с самого начала, иначе, по-моему, и быть не могло.

Гришев пожал плечами.

— Правда это или нет, самое главное — вытащить его отсюда.

И вдруг мы услышали со стороны кухонной двери чей-то резкий, бесцветный голос, обращенный к нам.

— Согласен. Самое главное — вытащить его отсюда.

Мы повернулись на голос. Это оказался Максимилиан Гомес. Он стоял в дверях с наведенным на нас тяжелым «люгером». Куда девался улыбающийся, светский, сладкоголосый сахарный дипломат, с которым мы познакомились в Грейт-Нек? Теперь он был тверд, холоден, как лед, и полон значительности момента. Как ему, наверное, казалось, весь мир был почти что — без преувеличения, почти что — у его ног, и, подобно Содому и Гоморре, два города должны были превратиться в огненные столпы. Он ощущал себя богом и разговаривал соответственно. Он был высок, красив, мужествен и победителен — и в то же время полон ненависти, презрения и пренебрежения к той гигантской власти, которой вот-вот овладеет. Он был свободен от обязательств, поскольку сто пятьдесят тысяч долларов, заплаченные мне за то, что я стал проводником во мрак, были мною отвергнуты. Я его предал, а он меня нет. Так что его появление было естественным и закономерным. И я понял это гораздо быстрее, чем изложил бы на словах. Когда событие превращается в кинофильм или роман, то появляется масса диалогов, а действие концентрируется вокруг оружия. Но когда жизнь превращается в кошмар, выходящий за грань, оружие становится последним аргументом, а не началом спора. Я знал, что Гришеву это известно, и, когда мы обернулись, мы сделали то, что должны были сделать, без колебаний и сомнений, и за доли секунды наши мысли обратились в действие.

Я оттолкнул Филлис в сторону и нырнул к стене. Гришев бросился на пол, стреляя через карман, затем перевернулся и, прижавшись к стене, продолжал вести через одежду слепой огонь по Гомесу. Гомес проиграл, поскольку перед ним было две цели, и те доли секунды, которые он потратил на выбор, оказались решающими с точки зрения жизни и смерти. Я тоже сначала выстрелил через пиджак, но потом, перевернувшись на полу, вынул оружие из кармана. Однако, когда я вступил в дело, Гомес уже валился с ног. Гришев попал в него четыре раза. Я же стрелял через карман всего один раз, второй выстрел был наугад, а третий или четвертый настигли Гомеса, когда он уже падал. Гомес свалился лицом вниз, и, когда мы подошли ближе и перевернули тело на спину, оказалось, что в него попало пять пуль, причем две — в голову.

Хортон потерял сознание. Он неподвижно лежал там, где мы его оставили. Глаза его были закрыты. Филлис стояла, прижавшись к стене, на том месте, куда я ее толкнул. Она тяжело дышала и глядела широко раскрытыми глазами, полными недоверчивого ужаса, на распростертое тело Гомеса.

Я прошел на кухню и запер кухонную дверь изнутри. Затем пробрался к парадному входу и задвинул крюк. Окна нижних этажей были закрыты ставнями, но когда я поискал ставни на окнах гостиной, то обнаружил, что в этой квартире окна заменяли только жалюзи. Через одно из затворенных окон я поглядел на улицу. Было уже темно. Здесь, в пустыне, в самом центре Манхеттена, светили только луна и звезды, и я увидел, что на улице перед домом стоят трое. Я узнал Джеки, сорокалетнего истинно американского мальчишку. Он стоял перед парадной дверью, тяжелый, огромный, крепко сбитый и уродливый. Другой, возможно, был его товарищ, мистер Браун, но всех их как будто одна мама родила: бандитов, гангстеров, хулиганов, наемных убийц, которым за это платят и которые всегда готовы выполнить заказ. Я вернулся в дальние комнаты, Филлис не тронулась с места. Гришев, стоя у окна во двор, знаком подозвал меня. Я подошел, он указал пальцем, и я увидел в куче щебня посреди двора еще двоих. Они глядели на наши окна. Вряд ли они видели нас — они просто стояли и наблюдали за квартирой, желая знать, что означают эти выстрелы.

На черной лестнице послышался шум. Кто-то дергал ручку двери. Затем на дверь навалилось чье-то тело. Гришев вынул пистолет из простреленного и прожженного кармана, навел его на дверь, продуманно выбирая подходящую точку, и затем так же продуманно и тщательно нажал на спуск. Филлис при звуке выстрела вскрикнула — он был подобен грому в этой маленькой комнатке — но тут же через закрытую дверь мы услышали мужской крик и звук падающего тепа.

Холодный, как лед, Гришев повернулся ко мне, поглядел на свой пистолет, вынул обойму и вернул ее на место.

— У меня нет запасных обойм, Клэнси, — сказал он, — а у вас?

Я покачал головой и провернул барабан своего револьвера.

— Есть еще два патрона, — ответил я.

— А у меня из семи патронов в обойме осталось тоже два, — сказал Гришев. — Так что мы в равном положении. Как полицейские мы с вами, Клэнси, два сапога пара. Ни фонариков, ни патронов, ни телефона, ни заранее разработанных возможностей отхода. Что-то нас ждет, Клэнси?

— Меня — увольнение, — сказал я. Рука, держащая револьвер, дрожала. — А вас, наверное, ссылка в Сибирь, расстрел или что-то в этом роде.

— Да, что-то в этом роде, — пожал плечами Гришев, подошел к Гомесу и взял его автоматический пистолет. Быстро и профессионально он обыскал карманы убитого. Запасных патронов не было. Тогда Гришев вынул обойму из «люгера».

— Сколько?

— Пять, — ответил Гришев. — Плюс два моих — получается семь, и два у вас в револьвере, итого: девять.

— Кто вы такие? — прошептала Филлис. — Скажите, кто вы такие и из чего вас сделали, если вы стоите и спокойно считаете патроны? Двое убиты, умирает Алекс. В какие страшные игры вы играете, Клэнси?

Гришев покачал головой.

— Мы играем в игры того мира, в котором живем, мисс Гольдмарк. В прекрасные игры двадцатого века. А что нам еще делать, мисс Гольдмарк? Они нас ждут. Ждут в вестибюле, ждут на улице, ждут у черного хода. Что нам еще остается? Вы можете подсказать, что нам еще остается делать?

Филлис пристально смотрела на него, не произнося ни слова. Я подошел к Гришеву и сказал:

— Дайте мне пистолет Гомеса. Один из нас должен пойти на прорыв.

Гришев отстранил меня.

— Не вы, Клэнси.

— У меня это получится лучше, Гришев.

— Ни черта у вас не получится. Это моя работа, Клэнси. Меня специально этому учили.

— Никто вас этому не учил, Гришев, — парировал я. — Вы прекрасно знаете, зачем лезете в пекло.

— Можно подумать, что вы знаете, — рявкнул он.

— Знаю. Если вы прорветесь, то побежите в свой прелестный домик на Парк-авеню, перескажете им слова Хортона, расскажете, что нет никакой бомбы — ни тут, ни в Москве, — а они начнут допрашивать вас с пристрастием, потому что они вам не поверят.

— А вам? — крикнул Гришев.

— Они вам не поверят, и вас будут жарить и парить, и вам вывернут наизнанку все нервы и мускулы, но вы будете повторять, что бомбы нет, а они все равно вам не поверят. Тогда вам вкатят дозу вещества, которое люди выдумали для того, чтобы другие люди ничего не могли от них скрыть.

— Дурак вы, дурак, — прорычал Гришев. — Дурак набитый. Поверили лжи, которой вас пичкают. И собственным глупостям. А теперь, Клэнси, слушайте и не перебивайте. Я выхожу через парадную дверь. Иду вниз по лестнице. У вас в револьвере два патрона. Прикроете меня из окна. Не спорьте, спорить некогда. И не позволяйте Хортону умереть! Слышите, мисс Гольдмарк? — произнес он, обернувшись к Филлис. — Не позволяйте Хортону умереть! А политические споры нам вести некогда. Не мы это выдумали. Так что прикройте меня, Клэнси!

Филлис глядела на нас, беззвучно плача и тихо вздрагивая. Свой пистолет Гришев сунул в карман, а «люгер» Гомеса взял в правую руку. Подойдя к парадной двери, он прошептал:

— Когда я выйду, закройте снова дверь на крюк. А теперь дайте руку, Клэнси.

Он перебросил «люгер», и мы пожали друг другу руки в темноте, в черной яме, где нас уже не было, а было лишь наше общее дыхание и пожатие рук. Прямо в ухо он прошептал:

— Пошли они все к чертям, Клэнси! Ко всем чертям! Со всем их миром, бомбами, политикой! У нас с вами, Клэнси, было еще что-то, правда?

— Было, — согласился я, и у меня перехватило горло.

— Было, да не сплыло и, может, не сплывет, Клэнси. — Гришеву нравилось пользоваться американскими идиомами. И он добавил:

— Держись!

— Буду! — ответил я.

И он вышел из квартиры, а я запер за ним дверь и вернул крюк на место.

Я подошел к окну, выходящему на фасад, открыл его, с силой подняв раму максимально высоко. Пока я это делал, на лестнице загрохотал «люгер». И тут я выставил свой револьвер в окно, моля Бога, чтобы правая рука перестала дрожать.

Гришев выпрыгнул из парадного хода. Я этого не ожидал. Я не ожидал, что он выскочит из дома так быстро, что он будет скакать, как дикий зверь. Из подъезда он выпрыгнул длинным, замысловатым прыжком. И когда Джеки, оказавшийся слишком далеко от него, повернулся и рванулся в его сторону, Гришев бросился на мостовую, перевернулся, замер и застрелил Джеки. Другие двое палили в сторону Гришева, но нельзя одновременно бежать, менять направление и место, стрелять, если у тебя пистолет. Я подпер правую руку левой, уперся локтем в раму, аккуратно прицелился и точно выстрелил. С первого выстрела я не попал. Вторым я свалил маленького, худого мужчину, наверное, мистера Брауна. Гришев уложил третьего, но теперь по нему стали вести огонь из вестибюля. Гришев споткнулся, упал, но полз вперед. Тут из ближнего дома выскочили еще двое, а из-за последнего строения выбежал еще один и понесся по середине пустынной мостовой наперерез Гришеву. Я швырнул в них свой пустой револьвер, но они сосредоточились на Гришеве и вели по нему огонь, пока не убили — превратили в труп. Сначала их было трое, потом четверо, затем пятеро. Они встали в круг и стреляли в Гришева. А я стоял наверху, опершись на грязную оконную раму, плача, молясь и наполняясь дыханием больной пустоты смерти.

Как раз в этот момент подъехали полицейские машины с включенными «мигалками» и воем сирен, разогнавшим жалкие остатки хулиганов Гомеса. Началось преследование по всей стройплощадке: вначале подъехала одна патрульная машина, затем вторая, а потом подкатил большой черный лимузин Камедея.

Но было слишком поздно.

Я прошел внутрь квартиры. Рядом с Хортоном на коленях стояла Филлис. Увидев меня, она встала и сказала, что Хортон мертв. — Гришев тоже, — добавил я.

Стало пусто на душе. Я подошел к Хортону и приподнял плед. Один из двух выстрелов Гомеса задел его, и теперь он покоится в мире, ныне, присно и во веки веков, с пулей от «люгера» в груди. Я натянул грязный плед на лицо Хортону и подошел к Филлис. Говорить было нечего, да и не было у меня слов. Я посмотрел на нее, а она, помедлив немного, взяла меня за руку. Так мы стояли и ждали.

 

Часть четырнадцатая

СЕНТЕР-СТРИТ

Прошли три дня, прежде чем меня вызвали, и оттуда, где я находился, меня повели в кабинет Камедея. Эти три дня я провел не в номере, а в звукоизолированном помещении в административном здании. Туда поставили раскладушку, чтобы я мог спать. В комнате было тихо, и в этом заключалось единственное ее назначение. Со мной обращались хорошо и предупредительно. Меня завалили сигаретами, шоколадом, мне принесли пепси-колу и однажды даже дали полбутылки смешанного с тоником мартини, думая этим завоевать мое расположение. Поначалу его и не надо было специально завоевывать, но потом все переменилось. Еда была хорошей. Ее приносили из города. В первый день бифштекс, на второй отбивные из молодого барашка, на третий тушеную говядину.

Вначале со мной беседовал сам Камедей, но через несколько часов он передал меня двоим сотрудникам — Старку и Бингаму. Это были хорошие специалисты, с многолетним стажем, умеющие заставить людей говорить на нужные темы. Не окриками или мордобоем. Это были психологи. Их главной задачей было добиться доверия и дружеского расположения своих «подопечных», с тем чтобы они разговорились. Два дня подряд они являлись ровно в десять утра. Они садились, предлагали сигареты, а на случай, если бы мне захотелось закурить сигару, у них были с собой и сигары. Они улыбались во весь рот и знали массу способов снимать у собеседника ощущение страха. Начинал всегда Старк. Он произносил такую фразу:

— Клэнси, я и Бингам — люди разумные, мы по натуре люди разумные. И от вас хотим, чтобы вы вели себя разумно.

Я кивал в знак согласия и демонстрировал готовность быть разумным.

Тут вступал Бингам:

— Тогда, Клэнси, начнем с главного.

Может быть, одной из причин, по которой Камедей избрал меня на роль преподавателя, было то, что я отличался точностью языковых конструкций. Были выражения, которых я намеренно избегал. Не знаю, почему я их терпеть не мог, но, например, предпочел бы, чтобы меня медленно убивали, но никогда бы не употребил выражения «начать с главного». Поэтому я задавал вопрос Бингаму:

— Что вы имеете в виду, говоря «Начнем с главного»?

— Главное, Клэнси.

Тут вступал Старк:

— Не заводитесь, Клэнси, не заводитесь.

— Значит, начнем с главного, вот и все, что я имею в виду, Клэнси, начнем с главного.

Тогда я говорил:

— Никакой бомбы нет. Коротко и ясно. Четко и понятно. Бомбы никогда не было. Ни у нас, ни в Москве.

— А разве я спрашивал, есть ли бомба? Я сказал: «Начнем с главного». Начнем с начала. Начнем с того момента, когда вы впервые услышали об Алексе Хортоне; и пойдем дальше…

Это продолжалось часами, взад, вперед, по кругу. Терпения им было не занимать, но, подумав как следует, я понял, что, поскольку они каждую неделю получают зарплату независимо от того, чем конкретно занимаются, они прекрасно могут проводить все свое рабочее время в маленькой комнате, где находился я. Я уже сказал, что в первый день со мной беседовал Камедей. На следующий день они допрашивали меня с десяти часов утра до двенадцати часов ночи. Без перерыва. Уйти было некуда, спрятаться негде. Они допрашивали меня даже тогда, когда я пользовался неотгороженным туалетом в углу комнаты. Они допрашивали меня, когда я чистил зубы, мыл руки и раздевался. Они допрашивали меня, когда я ложился на специально поставленную для меня раскладушку и пытался заснуть… Они были вежливы, но настойчивы. На третий день все началось сначала, с той разницей, что они работали со мной до четырех часов дня. В четыре двое полицейских в форме пришли за мной и повели меня к Камедею.

У него в кабинете было еще двое: Сидней Фредерикс из департамента юстиции и Джексон из Центрального разведывательного управления. После первой встречи я ни разу не виделся с Джексоном. Он не был со мною любезен тогда, не был он любезен и теперь. Все трое сидели в кожаных креслах, курили сигары и разглядывали меня. Камедей жестом велел полицейским покинуть кабинет. Остальные молча сидели и курили сигары. Меня это не впечатляло. Я решил, что это выглядело слишком нарочито и по-детски, и через несколько минут спросил Камедея:

— Где мисс Гольдмарк?

— Здесь, в здании, — бросил он.

— Вам незачем держать ее здесь. Почему вы ее не отпустите?

— Нам незачем держать здесь и вас, Клэнси, — пожал плечами Фредерикс.

Не обращая на него внимания, я сказал Камедею:

— Отпустите ее. Мне было дано задание, и я его выполнил. Мне было приказано найти Хортона, и я его нашел. К ней это не имеет отношения. Отпустите ее.

Камедей спокойно произнес:

— Ни черта вы не выполнили, Клэнси. Ни черта.

Прежде чем что-то сказать, я осмыслил слова Камедея. И решился:

— Хотите знать, что я о вас думаю?

— А что вы думаете? — спросил начальник полиции.

— Думаю, что вы, Камедей, просто мерзкий, грязный таракан. Вот что я думаю о вас, Камедей.

Шея его набухла, кровь ударила в лицо: оно раздулось и побагровело. Он дернулся вперед, но затем взял себя в руки и опустился в кресло. Затянулся и сказал:

— Это дорого вам обойдется, Клэнси.

— Как дорого? — уточнил я, и голос мой был столь резок, что со стороны могло показаться, что вместо меня говорит кто-то другой. — Во что конкретно это мне обойдется? Что вы собираетесь сделать? Убить и спрятать труп? Прорубить выемку в фундаменте и укрыть меня навеки?

Камедей молчал, заговорил Фредерикс:

— Не думайте, Клэнси, что вы тут самый гордый.

— Почему бы и нет? Я знаю, что ожидало Гришева. Гришев тоже знал. Вы думаете, ему хотелось умирать? Вот вы сидите, трое умников. Неужели вы верите, что Гришев ринулся под пули, потому что был героем? Черта с два! Он просто рассчитал: что в лоб, что по лбу — одно и то же. И он выбрал самый легкий путь. Или ему этот путь показался самым легким. Он, однако, был русский. А мы ведь не русские? Или я ошибаюсь?

Тут в первый раз заговорил Артур Джексон:

— Вы слишком громко разговариваете, Клэнси. Слишком громко разговариваете и слишком много думаете.

А Камедей добавил:

— Не усложняйте ситуацию, Клэнси. Не усложняйте ее для себя, не усложняйте для нас, не усложняйте для кого бы то ни было.

Я подошел к ним и прошептал:

— Я уже сказал вам и не раз говорил вашим психологам: никакой бомбы не существует. Ее никогда не было.

Фредерикс поманил меня пальцем.

— Предположим, мы поверили вам, Клэнси. Поверили безоговорочно. Откуда вы знаете, что Хортон говорил правду?

— Знаю.

— Что-то вы больно много знаете! — прорычал Камедей.

— Я знаю, что он не делал бомбы, — произнес я негромко, держа себя в руках.

— Раз вы смогли бы сделать бомбу, то почему не Хортон?

— Потому что я — это я, а Хортон — это Хортон.

— Вот этого-то мы и опасаемся, — улыбнулся Джексон. — Того, что вы не Хортон.

Мне не нравился ни один из них, но меньше всего мне нравился Джексон. Все они базировались на определенной теоретической предпосылке, и как полицейский или бывший полицейский я мог профессионально признать правомерность такой теоретической предпосылки и целесообразности принятия мер на ее основе, пусть до определенного предела. Но для Джексона теоретическая предпосылка переставала быть предпосылкой и теорией: она становилась реальностью. При любых обстоятельствах мне говорить было нечего и незачем, и когда заговорили они, просто стали опять задавать те же самые вопросы.

Я либо не удостаивал их ответом, либо отвечал коротко «да» или «нет». Но когда они стали обсуждать проблему Гришева, я сам их спросил, неужели они всерьез полагают, что при наличии бомбы Гришев бы поступил так, как он поступил, ринувшись под выстрелы. Я пытался доказать свою точку зрения. Объяснил им, что у Гришева в Москве остались жена и дети.

— А разве это что-нибудь меняет? — удивился Камедей.

— Если бы бомба действительно существовала, Гришев не совершил бы самоубийства.

— Он не совершал самоубийства, — настойчиво утверждал Джексон. — Он попытался вырваться. У него был «люгер» Гомеса и собственный пистолет. Он попытался вырваться, оставив вас, девушку и Хортона в положении подсадных уток. Предположим, что действительно в Нью-Йорке нашлась бомба. Вы считаете, что это было бы важно для Гришева? Что он слезы лил по Нью-Йорку? Вы в это верите?

— Мне тошно вас слушать, — сказал я Джексону. — Мне тошно вас слушать, когда вы выражаетесь таким образом. Правда, тошно. У Гришева было столько же возможностей вырваться оттуда, как у меня отсюда. И вы прекрасно об этом знаете.

— Мы абсолютно ничего не знаем, — вздохнул Фредерикс.

— Вы самодовольный болван, — с отвращением произнес Камедей. — Вы ничему не научились, Клэнси. Вы залезли на крышу и не желаете спускаться.

Они опять вызвали двоих полицейских в форме, и те отвели меня назад. Но теперь у меня забрали сигареты, шоколад, пепси-колу, и в комнате не осталось ни одного печатного слова: ни книги, ни газеты. У меня забрали ремень и галстук, пиджак и носки, и в таком виде я просидел до утра. Забрали у меня и часы, так что я потерял счет времени. В комнате было маленькое окошко, но очень высоко — с толстым молочным стеклом. Создавалось ощущение почти полной темноты, поэтому я решил, что наступает утро.

На этот раз пришли трое, и далеко не психологи. Это были парни старинного образца с мощными мускулами. Они тут же стали меня обрабатывать. Инструментом служили короткие отрезки резинового шланга. Иногда они работали голыми руками, но действовали аккуратно и профессионально, не оставляя видимых следов. Не знаю, сколько времени они мною занимались: три часа, четыре часа, пять часов или только час; при подобных обстоятельствах счет времени ничего не дает.

В процессе обработки мне задавали вопросы. Они сажали меня на стул, потом выбивали его из-под меня. Они спускали лампочку с потолка и светили ею прямо в лицо. Они допрашивали меня и одновременно обрабатывали резиновым шлангом. Меня оставляли на полу, чтобы я думал, что все позади, я терял сознание, и тут они вновь брались за меня, прогоняя через всю комнату носками ботинок. Меня прислоняли к стене и профессионально скидывали на пол. Потом подтягивали вверх и повторяли процедуру, пока я не сбивался со счета.

Сначала я попытался вспомнить Ганса Кемптера и собственную реакцию на происходившее в звуконепроницаемой камере. Я старался припомнить разговор о кустарной атомной бомбе, понимая, что, хотя ее не существовало для меня, они могли исходить из предполагаемого факта ее существования. Я убеждал себя, что если сохраню разумный подход, снисходительность и объективность, то не сойду с ума.

Но беда заключается в том, что подход этот ненормален. Он не проистекает из реальных условий существования. И через некоторое время я отбросил объективность и начал ненавидеть. Ненависть — это род болезни, но при определенных условиях она превращается в лекарство, помогающее выжить. И к тому моменту, когда они кончили, я ненавидел их так, как никогда никого не ненавидел.

Меня подняли с пола, положили на раскладушку и ушли. Они приходили не по своей инициативе и не по своей инициативе ушли. Меня никто не обзывал и не ругал непристойными словами. Они работали профессионально.

После их ухода я лежал ничком на раскладушке, рыдая и моля Бога, в которого верил лишь наполовину, даровать мне потерю сознания. Мои молитвы были услышаны. В итоге пришел врач. Он быстро, но внимательно осмотрел меня, сделал укол морфия и переселил в тихий мир красоты бессознательного сна.

Два дня меня не трогали, и за эти два дня я поправился и взял себя в руки. И когда на третий день после физической обработки ко мне пришел Фредерикс, мне было больно только при движениях и прикосновениях к шрамам. Глаза уже кое-как открывались, и я разглядел его, приподняв, сколько можно, распухшие веки, а палец, который я счел сломанным, оказался всего лишь вывихнутым.

Фредерикс сел за простой деревянный стол, входящий в стандартное оборудование звуконепроницаемой комнаты, и знаком подозвал меня. Я сел напротив и взял предложенную сигарету. Она показалась вкуснее, чем любая выкуренная мною ранее, и, когда Фредерикс увидел выражение моего лица, он положил на стол всю пачку и предложил ее мне. Я поблагодарил.

— Как вы относитесь ко мне, Клэнси? — спросил он.

— А никак. Мои чувства ничего не значат. У вас своя работа, Фредерикс. Не обременяйте себя чувством вины.

— Никто не говорит о вине, — задумчиво произнес Фредерикс. — Мы просто исходили из определенного предположения. Мы оба знаем это. Поставьте себя на мое место, и вы поймете, что подобное предположение вполне естественно.

— Но я не на вашем месте.

— Ладно, Клэнси, факт остается фактом: мы вынуждены были исходить из этого предположения.

— А где Филлис? — спросил я.

— Здесь, — последовал ответ. — У нее все в порядке. О ней заботятся.

— Как обо мне, Фредерикс?

— Послушайте, Клэнси, — вздохнул он, — либо мы разговариваем как цивилизованные люди, либо сидим и бросаем друг другу в лицо взаимные обвинения. Выбирайте.

— Как цивилизованные люди, — улыбнулся я. В первый раз за несколько дней. Мне стало больно. Болели мускулы рта. Болели разбитые губы, складываясь в гримасу, и все-таки это была улыбка. Оценивающая и снисходительная. Она давала понять и мне, и Фредериксу, что я все еще человек. Ибо существует биологический факт — животные не улыбаются.

— Чем мы занимаемся? — дотошно спрашивал Фредерикс. — Играем в камушки на жизнь восьми миллионов человек здесь и примерно стольких же в Советском Союзе? Дайте ключ, Клэнси, думайте головой. Шевелите мозгами. Вы же не идиот.

— Что вам теперь от меня нужно, Фредерикс?

— Готовность говорить разумно.

— Попробую.

— Хорошо, — начал Фредерикс. — Пусть это звучит дико, но мы обязаны были выработать для себя рабочую гипотезу, заключающуюся в том, что и вы, и девушка знаете, где находится бомба. Теперь мы дошли до той точки, за которой эта гипотеза становится лишенной оперативной ценности. Я сейчас не говорю о том, существует ли эта бомба в природе, и не пытаюсь высказать личное мнение на этот счет. При данных обстоятельствах личное мнение не играет никакой роли. Ни мое, ни Джона Камедея. Мнение окрашено жизненным опытом, эмоциями и философской точкой зрения. Вы можете положиться на собственное мнение, Клэнси, если речь идет о вашей жизни или о жизни вашей жены и детей; но нельзя полагаться на субъективное суждение, когда речь идет о жизни пятнадцати миллионов человек. Вот почему мы вынуждены были принять известную вам рабочую гипотезу за основу. Вы меня понимаете?

— Я вас понимаю, — устало произнес я.

— Тогда все в порядке. Данная рабочая гипотеза не привела к оперативным результатам, и не потому, что она неверна, а потому, что мы не в состоянии узнать от вас или от девушки, где эта чертова бомба.

Тут я выпалил на одном дыхании, что бомбы нет.

— Допустим, Клэнси, что бомбы действительно нет. Ради Бога, думайте как полицейский! Как грамотный полицейский — хотя бы две минуты!

— Я больше не полицейский, Фредерикс.

— Я прошу: «Думайте как полицейский!» «Как», Клэнси! Вы в состоянии отвергнуть рабочую гипотезу хоть на мгновение? Спокойно спать, не задавая себе вопросов, знают ли Клэнси и Гольдмарк, где эта бомба? Дать показания под присягой, что они действительно этого не знают? Вы бы смогли, Клэнси?

Я задумался и отрицательно покачал головой.

— Не смог бы.

— Прекрасно, — согласился Фредерикс. — Все становится на свои места. Существует рабочая гипотеза. Она сохранит силу до тех пор, пока не уйдете из жизни и вы, и мисс Гольдмарк. А, быть может, она переживет вас обоих. Не исключено, что она потеряет актуальность, но никогда не перестанет существовать, Клэнси. Хортон мертв, Гришев мертв, Симоновский не обнаружен. Не исключено, что он и не будет обнаружен. С Хортоном были только вы и мисс Гольдмарк, и ни один человек на свете не знает и не узнает, что вы сказали друг другу; вот почему существует наша рабочая гипотеза. Даже если бы мы вас сейчас убили, даже если бы мы повели себя так, как вы придумали в ваших романтических сказках: избавились от ваших трупов и уничтожили все следы вашего прежнего пребывания на Земле, — это бы не изменило основ нашей рабочей гипотезы: возможности создания Хортоном бомбы и пребывания ее в каком-то месте.

— Не оспаривайте очевидные факты, Фредерикс, — устало произнес я. — Гришев и я вышли на истинную гипотезу. Вышли на нее в тот момент, как только Хортон сказал нам, что бомбы не существует. И мы поняли, что ее и не могло существовать. Знаете, я никогда не встречал такого человека, как Гришев. Вы работаете в департаменте юстиции, Фредерикс, и вам это трудно переварить. Он не перешел на вашу сторону. Он не струсил. Он ни на минуту не изменил тому, во что верил. Он просто сразу четко понял истинное положение дел и тем самым достиг цели. Дальше делать было нечего. Он дошел до точки. И поставил точку — для себя.

— Но вы-то не поставили точку, Клэнси.

— Не поставил, — сказал я. — Я полюбил, Фредерикс, и женщина, которую я полюбил, находилась со мной в одной комнате. Быть может, Гришев тоже любил, но его любимая женщина находилась от него на расстоянии пяти тысяч миль, и в своем воображении он не мог перебросить мост через это расстояние в надежде вновь с ней увидеться. Истина была одна для нас обоих, но Филлис была рядом, а жена Гришева — нет.

— Пусть будет по-вашему, — пожал плечами Фредерикс. — Хочу дать вам совет, Клэнси: пусть политикой занимаются политики. Мы продержим вас тут на неделю дольше обозначенного в письме Хортона срока. Это означает только одно: если наша рабочая гипотеза существует, то при ней будет своего рода предохранительный клапан. Когда эта лишняя неделя пройдет, вы и мисс Гольдмарк будете свободны. Нам бы хотелось, чтобы вы пока не покидали город. За вами будут наблюдать, но не слишком назойливо. Не усложняйте ситуации для нас. Если вы не будете создавать нам затруднений, то наша рабочая гипотеза будет максимально трактоваться в вашу пользу. Никому об этом не говорите, и пусть эта история останется для вас страшным сном.

— Она и была страшным сном, Фредерикс, — заметил я. — С той минуты, как я вошел в кабинет Камедея и увидел вас, Джексона и всех остальных, для меня начался сплошной страшный сон. И ничего более.

— Нет таких снов, которые нельзя было бы забыть, — сказал Фредерикс, поднимаясь из-за стола и одобрительно глядя на меня. После этого он протянул мне руку, я протянул свою, мы попрощались, и он ушел. Больше я его не видел.

Остальные дни тянулись медленно, но и они миновали. Мне разрешили читать и переписываться с Филлис. Вернулись шоколад, сода и ресторанная еда. И когда назначенное время истекло, меня одели в новый костюм, чистую рубашку и проводили к Камедею.

Когда я вошел в кабинет, там в одном из кожаных кресел, уже сидела Филлис и ждала меня. Она была тоньше, чем мне представлялось, бледнее, миниатюрнее, но в глазах появился незнакомый свет, и, когда она встала и обняла меня, мы почувствовали себя единым целым, чего, по крайней мере со мной, никогда раньше не бывало.

Мы перекинулись несколькими словами с Камедеем, исходя из того факта, что в полиции я больше не работаю. Бумаги об отставке были готовы, и мне оставалось только их подписать. Затем он вынул из стола пачку денег.

— Это ваши пятьсот долларов на непредвиденные расходы, Клэнси, — сказал он. — Не знаю, зачем вы их брали, но вы к ним так и не притронулись. Мы их обнаружили у вас в бумажнике, когда делали опись вещей. Деньги эти уже списаны, так что можете взять их в качестве выходного пособия.

— Оставьте себе, — ответил я.

Он заорал:

— Заберите деньги, дубина стоеросовая, и убирайтесь!

Я взял себя в руки и вместо того, чтобы сказать, что собирался сказать, наклонился к Камедею и спокойно объяснил ему, что следует сделать с этими деньгами. И мы ушли. Я не пожал руки Камедею, да и он не подал мне руку. Думаю, что он невзлюбил меня столь же осознанно, сколь и я невзлюбил его, так что оба были довольны сложившейся ситуацией.

Мы вышли из здания на солнце. Была весна, и мы уходили вдвоем от прошлого. Нам надо было подумать о многом, многое сказать друг другу. Но после. А сейчас нам надо сохранить понимание, чувство локтя, вдохнуть свежий утренний воздух и идти рука об руку, зная, что мы свободны, свободнее, чем были когда-то каждый из нас.

 

― ХЕЛЕН ―

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Эх, так и не удалось мне привыкнуть к этим чертовым наглазникам. Клэр вот их не замечает, как будто родилась с шорами на глазах. Нахлобучив мерзкое приспособление на лоб, она проваливается в сон с такой быстротой, что я не успеваю даже выругаться. Однажды я нацепил наглазники и сам, но проснулся в холодном поту, разбуженный собственным воплем: я вдруг совершенно уверился, что ослеп. Вот именно тогда я приобрел и повесил на окна плотные шторы, но яркое солнце пустыни оказалось не по зубам даже им; прогрызаясь в самые узкие и крохотные щелочки, солнечные лучи буравили нашу спаленку насквозь. Словом, живя в пустыне, нужно свыкнуться с мрачным фактом — да, ты живешь в пустыне. И все.

Лишь в прошлом году, когда наш Сан-Вердо сделался крупнейшим городом штата, мы прекратили ругаться из-за того, что обитаем на краю света. А ведь когда-то, тридцать шесть лет назад, единственной достопримечательностью занюханного, Богом забытого уголка было только что открытое, первое в этих краях казино. Теперь, конечно, от занюханного, Богом забытого уголка не осталось и следа. Теперь на его месте раскинулся богатый современный город с более чем стотысячным населением, сорока школами и колледжем (который через пять лет станет университетом), парой крупных торговых центров и тридцатью двумя казино, общий доход от которых составил в прошлом, 1964 году, свыше двухсот одиннадцати миллионов долларов. Есть у нас и много всего другого, например, сорок три церкви и даже синагога. Одно плохо: проклятая пустыня так никуда и не сгинула, и каждое летнее утро испепеляющее солнце по-прежнему врывается в мою спальню, как пожар; обжигающие щупальца свирепо впиваются в меня, немилосердно выдергивая из сна, и минутой спустя я уже, как ошпаренный, выскакиваю из постели и уныло ковыляю в ванную, кляня все на свете.

Но вот этим утром наше чертово светило едва не опередил телефон, хотя сам я каким-то чудом ухитрился проснуться за мгновение до его душераздирающего визга. Звонил Чарли Андерсон, который хотел поинтересоваться, разбудил он меня или нет.

— Меня — нет, а вот Клэр проснулась.

— Семь часов, — сонно пробормотала Клэр, приподнимаясь в постели. — Что за свинство! — Не снимая наглазников, с соломенными (по цвету и на ощупь), торчащими во все стороны волосами, она изрыгнула на Чарли поток непечатных слов, а в следующий миг, когда в комнате Билли взревел телевизор, сорвала наглазники и в самых сочных и изощренных выражениях объяснила нашему ребенку, что сотворит с ним, с его шкурой и задницей, если он не выключит проклятый ящик.

Андерсон, слышавший все это, рассыпался в извинениях.

— Поверь мне, Блейк, я ни за что на свете не рискнул бы названивать тебе в такую рань, если бы ты не упомянул, что собираешься сегодня махнуть в Лос-Анджелес. Ты не передумал? Просто… Ну, словом, ты ведь обычно уезжаешь на рассвете — вот я и решил… Я боялся — вдруг ты уже уедешь.

— Я передумал, — коротко ответил я.

— Значит, я опростоволосился. Извини, пожалуйста…

— Да брось ты! — великодушно сказал я. — Я тебе нужен, Чарли?

— Ты можешь заскочить ко мне утром? — спросил он. — Скажем — в половине десятого.

— Договорились, — пообещал я.

— Я бы, на твоем месте, сказала ему кое-что другое, — процедила Клэр, когда я положил трубку.

— Я знаю.

— Стоит ему только свистнуть, и ты уже несешься к нему на всех парусах.

— Да, вот, несусь. Можно подумать, что Чарли Андерсон никогда нам не помогал. Не подбрасывал мне выгодную работу. Не делал никаких одолжений.

— За все, что он для тебя сделал, ты с ним давно и с лихвой расплатился, — безжалостно отрезала Клэр, вылезая из постели и облачаясь в домашний халат.

— Значит, я должен был послать его ко всем чертям? Только за то, что он посмел тебя разбудить.

— Да катитесь вы все! — скривилась Клэр и зашлепала в ванную.

На самом деле так бывало не всегда. Мы ещё не вконец опротивели друг дружке, и кошка между нами не пробегала. Однако какая-то искорка угасла. Вы понимаете, что я имею в виду? Утром просыпаешься без того особенного, будоражащего кровь и воображение волнения, а вечером все так же, без него, ложишься спать. Должно быть, у каждого настает такая пора в семейной жизни, когда это случается, и мы с Клэр, увы — не исключение.

* * *

«Нет, у нас с Клэр даже лучше, чем у остальных», — сказал я себе, топая на кухню завтракать. Ведь, когда побреешься и оденешься, то смотришь на мир уже иными глазами. Клэр, умывшись, тоже пришла в себя, и предстала передо мной во всей красе — очаровательная смуглянка тридцати двух лет. Четырехлетний Билли и девятилетняя Джейн уже сидели за столом, уписывая кукурузные хлопья. Детишки у нас были — загляденье — крепкие, веселые, веснушчатые; кухня тоже приличная — современно обставленная, напичканная электронной утварью и всякими мелочами. Да и дом наш — тоже ничего небольшое ранчо, стоившее мне три года назад чуть больше тридцати тысяч. Весьма даже недурно — ведь если я не считался лучшим адвокатом в Сан-Вердо, то и среди худших тоже не слыл. Что же касается семейных отношений, то да порой нам случалось срываться, выходить из себя и орать друг на друга. А с кем не случается?

Клэр извинилась. Она пробудилась не в своей тарелке. Встала не с той ноги. Некоторые женщины прикладываются к бутылке, другие становятся неприступными, а вот Клэр у меня — отходчивая. Грех жаловаться. Словом, она извинилась, а я великодушно обронил, что, мол, не за что. Детишки, счастливо хихикая, сосредоточенно работали челюстями, а я выпил свой апельсиновый сок и сказал Клэр:

— Если хочешь знать, зачем я это спозаранку понадобился Чарли Андерсону, то я могу объяснить.

— А ты знаешь?

— Могу высказать научно обоснованную догадку. Ты уже слышала, что Джо Апполони, владелец ресторана «Пустынный рай», сыт по горло компанией «Костер и Кеннеди»?

— О, нет! Нет, Блейк — быть этого не может! — ее голос сорвался на возбужденно-счастливый фальцет, заставивший детишек на время перестать уписывать хлопья. Что ж, тридцать пять тысяч долларов — это сумма, вполне способная вызвать возбуждение, а ведь именно столько Джо Апполони ежегодно выкладывал адвокатской конторе «Костер и Кеннеди» за то, чтобы она представляла его интересы. Что касается самих Костера и Кеннеди, то оба они обрюзгли, одряхлели, поглупели и очень-очень заважничали, так что, если какие-то из этих качеств и требовались Джо Апполони лет десять тому назад, то теперь он в них нуждался, как в гангрене.

— Это всего лишь догадка.

— Блейк, ты непревзойденный мастер по части догадок. Ты понимаешь, что это для нас значит?

— А что это для нас значит? — вкрадчиво спросил я.

— Обалденную кучу денег — вот что! — торжествующе выкрикнула Клэр. — Задаток тебе положат такой же?

— Пусть для начала даже тысяч двадцать пять, все равно это не мелочь.

— Ой, Блейк, а я так наорала на лапочку Чарли.

— И поделом ему, — мстительно сказал я. — Слушай, Клэр, хочешь, я тебе кое-что скажу?

Клэр, поставив передо мной тарелку с омлетом, закивала. Детишки, без которых не обходилось ни одно мало-мальски важное дело, тоже дружно закивали.

— Так вот, пока ещё Чарли Андерсон будит нас в семь утра. А вот через год — всего лишь через какой-то год, Клэр, или через два, — если какой-нибудь паршивый политикан осмелится позвонить мне в семь часов, это будет стоить ему должности и карьеры.

Клэр всплеснула руками.

— Ой, как я люблю, Блейк, когда ты так говоришь, — радостно взвизгнула она. — Ты просто излучаешь уверенность. А вот за неуверенного в себе мужчину я бы и гроша ломаного не дала. Ведь какими бы славными качествами ни обладал мужчина, но, если он не уверен в себе, — то обречен всю жизнь прозябать в неудачниках. Молодчина!

Быть может, я был бы счастливее, относись моя Клэр к тем женщинам, которые довольствуются тем, что имеют, но с другой стороны — она всегда меня подбадривала. Понукала. Толкала вперед. Я это точно знал. И всегда замечал. На каком-то этапе она твердо решила, что должна сделать меня миллионером.

В Сан-Вердо я перебрался четырнадцать лет назад, едва успев закончить юридический колледж, но к одуряющему зною, царящему летом в пустыне, так и не привык. Выйдя из дома на раскаленное пекло, я судорожно вдохнул обжигающий воздух, бегом устремился к машине, рыбкой нырнул в нее, включил кондиционер и лишь тогда вздохнул с облегчением. И такое повторялось каждый день. Мы лишь недавно впервые позволили себе завести машину с кондиционером, и я отнюдь не считал, что выбросил деньги на ветер. Если нельзя купить счастье, то за удобство и комфорт никаких денег не жалко.

Направляясь в центр города, я миновал Фремонт-сквер — то самое место, где когда-то возникло наше первое заведение по выкачиванию денег из карманов азартных посетителей. Муниципалитет неоднократно пытался прибрать доходное место к рукам, но всякая попытка властей наложить лапу на главную городскую достопримечательность неизменно натыкалась на бешеное сопротивление. Занятно — никто ведь не возражал против того, что власти управляют тотализатором на скачках, но, стоило завести речь о казино, общественность тут же поднимала дикий вой. Сейчас же городские власти возвели в самом центре нашей Фремонт-сквер высоченную и совершенно роскошнейшую хрустальную клетку — ультрасовременный павильон из стекла и бетона, убежище от палящего солнца, — а вокруг расставили сорок «одноруких бандитов». На мой взгляд, эти автоматы ничем не отличались от торчащих буквально на каждом шагу счетчиков автомобильной парковки, но вот владелец казино считал иначе. Обслуживал «бандитов» всего лишь один человек, загружавший их мелочью, а вот доходы от них просто поражали воображение.

Вы не поверите, но уже утром возле автоматов толкались многочисленные желающие пощекотать себе нервы. Во всяком случае, лязг от металлических рычагов стоял изрядный. В основном за ручки дергали престарелые дамочки, молодость которых пришлась на предыдущие полстолетия. Впрочем, старушки и повсеместно составляли большинство среди клиентов «бандитов». Чьи-то бабушки, а, может, и прабабушки, в данную минуту они меньше всего напоминали милых старушек. Скалясь от усердия и цедя сквозь зубы всякие непристойности, старые перечницы дергали за рычаги своими сухонькими птичьими лапками, без конца скармливая в ненасытные разверстые пасти четвертаки и полтинники. Хотя я на дух не выношу моралистов и ханжей, осуждающих азартные игры, это зрелище показалось мне отвратительным. Я не отношусь к тем, кто распускает нюни по поводу смерти и бренности бытия — я прекрасно сознаю, что подвержен духу тленья и Клэр переживет меня, — и в тот миг мне не составило труда представить её на месте любой из этих ведьм.

— Заруби на носу, — буркнул я себе под нос, — впредь ты должен объезжать Фремонт-сквер стороной.

Впрочем потом, пару минут спустя, я уже сменил гнев на милость.

— Пес с ними, пусть себе потешатся, божьи одуванчики. В конце концов, кому они мешают?

Словом, с легким характером и добродушным нравом можно выжить и в Сан-Вердо.

* * *

На главной автомобильной стоянке города Чарли Андерсону выделено аж целых два места — недурно, если принять во внимание, что подобной чести из всей городской администрации удостоены всего десять человек. Что я хочу сказать: Чарли — окружной прокурор, но причислен к городской элите. Следуя его совету, я поставил машину под навес, по соседству с его «бьюиком», и двинулся ко входу в новехонькое, с иголочки, здание городской управы. Охранник учтиво взял под козырек, лифтер в ливрее поклонился и проквакал: «Здравствуйте, мистер Эддиман», а Саманта, смазливенькая секретарша Чарли, улыбнувшись, напомнила:

— Как насчет обещанного свидания, мистер Эддиман? Мы с вами когда-нибудь встретимся, или вы только куражитесь над бедной девушкой?

— Куражусь, — с серьезной физиономией заявил я.

Саманта нахмурилась.

— Проходите, шеф ждет.

— Да, так как насчет нашего свидания…

Она прыснула.

— Катитесь к черту!

Чарли встал и, обогнув стол, вышел мне навстречу. Я с удовольствием наблюдал за ним — по части манер, Чарли мог дать сто очков вперед кому угодно. В его обществе любой ощущал себя желанным гостем и важной персоной. «Никогда не унижай человека, — учил он меня. — Разве что собираешься навсегда вычеркнуть его из своей жизни. Да и тогда — трижды подумай. Ты можешь отобрать у человека все деньги, даже увести жену, но при этом остаться его другом; но вот, растопчи его достоинство, и — навек заполучишь смертельного врага». Чарли был крупный и внушительный, но не рыхлый. Лет пятидесяти пяти с виду. Густая седая шевелюра, здоровый цвет лица и благородное честное лицо — вот вам весь Чарли.

Он препроводил меня к креслу, усадил, угостил сигаретой и засуетился; для меня — верный признак того, что он собрался просить об одолжении, а не наоборот. Честолюбивые мечты про Джо Апполони вмиг ухнули в Лету. Ну и ладно, укреплю свои позиции с Чарли, решил я. Впрочем, Чарли тут же сам помог мне.

— Только не пытайся меня уверить, что не думал про «Пустынный рай», Блейк.

— Да, Чарли, не стану водить тебя за нос — это и впрямь приходило мне в голову.

— Все верно. Знаешь, Блейк, что мне в тебе нравится? Профессионализм и бескорыстие. Боже, как меня мутит от адвокатов, которые ради денег или славы готовы на любую подлость! Нет, против богатства я ничего не имею, тем более что у нас в Сан-Вердо деньги буквально под ногами валяются. Мы с тобой тоже не ангелы, но хотя бы не притворяемся и не лицемерим, как некоторые. А Джо Апполони — он как раз про тебя спрашивал. Не далее, как вчера. Потерпи немного и он перейдет к тебе, но до конца года ему придется домучиться с «Костером и Кеннеди». Потом срок контракта у них истекает, а они слишком горды и чванливы, чтобы спросить, собирается ли Джо продлевать его. Мы договорились так: аванс он внесет тебе, а стариканам кто-то шепнет об этом на ушко. Вот как принято в лучших семействах.

— Понятно, — кивнул я.

— Я знал, что ты поймешь. Теперь — перейдем к делу. У меня к тебе просьба.

— Все что угодно, Чарли, — улыбнулся я. — На моем банковском счету лежат девять тысяч. Выписать чек на всю сумму?

— Не паясничай, а то возьму — и соглашусь.

— Мой кошелек всегда к твоим услугам.

— Хорошо, буду иметь в виду, как только спущу последний цент. Пока же у меня вопрос: как ты относишься к Хелен Пиласки? Тебе не приходилось встречаться с ней, когда она приезжала в наш город?

— Забавно, но — не приходилось.

— Ничего забавного здесь нет. Ты не общаешься с людьми, которые вьются вокруг неё — и это делает тебе честь. Что тебе про неё известно?

— Только то, что пишут газеты. Когда это случилось, я был в Лос-Анджелесе. Мы ездили туда вместе с Клэр и детьми, потому что какой-то придурок-Эскулап заявил, что мать Клэр стоит одной ногой в могиле. А старуха, между прочим, ещё нас с тобой переживет.

— Значит, ты имеешь в виду лос-анджелесские газеты?

— Да. Ну и конечно — разные слухи.

— Понятно. — Чарли Андерсон откинулся на спинку кресла и задумчиво посмотрел на меня. — Видишь ли, Блейк, от неё у нас одни неприятности. В последний раз женщину в нашем штате приговорили к смерти через повешение в 1921 году, а теперь целая толпа влиятельных политиков и заправил требует, чтобы Хелен Пиласки повесили. Повесили! Ни газовая камера, ни даже электрический стул этих мерзавцев не устраивают. Повесить — и баста.

— Но, если она виновна…

— Если она виновна? Мы же сейчас вовсе не обсуждаем её виновность или невиновность — речь идет о том общественном резонансе, который получит это дело. Подумай, как мы будем выглядеть в глазах всей Америки. Как толпа варваров. Современные гунны в «кадиллаках»…

— Ну так не вешайте её.

— Не шути так, Блейк.

В его голосе зазвенел металл. Ненадолго, на какую-то долю секунды, но я вмиг уразумел — заходить слишком далеко не стоит. Тем более, что соответствующий закон я знал не хуже Чарли. В нашем штате вынесенный судом присяжных вердикт виновности в предумышленном убийстве — или убийстве первой степени — не оставлял судье никакого выбора. Этот вердикт автоматически означал вынесение смертного приговора.

— Я имел в виду совсем другое, — поспешно поправился я. — Почему речь непременно должна идти именно об убийстве первой степени?

— Сам знаешь — она совершила умышленное и тщательно спланированное убийство.

— Но ведь такое случается не впервые.

— Блейк, — устало произнес он. — Ты ещё не понял, зачем я тебя пригласил? Да, ты прав — такое случается не впервые, и нам до сих пор удавалось избежать смертной казни. Но на сей же раз случилось так, что шлюха, блудница, прожженная проститутка, потаскуха, на которой пробы ставить негде — умышленно убила члена Верховного суда. И не кого-нибудь, а именно Александра Ноутона — одного из самых влиятельных людей в нашем штате…

Я мог бы присовокупить к этой характеристике Александра Ноутона кое-что другое, но сдержался. Набрав в рот воды, я продолжал слушать.

— Гадкая история.

Я кивнул.

— Премерзкая…

Я опять кивнул.

— Я хочу, чтобы защищал её ты, — сказал вдруг Чарли. — Я устрою так, чтобы суд назначил тебя её адвокатом.

Тут я не выдержал.

— Ты шутишь!

— Нисколько, — твердо сказал Чарли.

— Но почему — я?

— Потому что ты хороший адвокат и у тебя есть голова на плечах, — промолвил он.

— Но я никогда не занимался уголовными делами!

— Мне и не нужен криминальный адвокат. Я не хочу допускать к этому процессу всех этих проходимцев, которыми кишат наши уголовные суды. Подумай сам — кто в нашем городе идет в адвокаты по уголовным делам? Ничтожества, неудачники, мздоимцы! Словом, я прошу, чтобы её защищал ты. Судья Аллан присоединяется к этой просьбе, а это означает, что просит тебя и майор Тернер, который стоит за его спиной.

— Значит, отказаться нельзя, — вздохнул я.

— Нельзя, Блейк.

— Ты хочешь, чтобы я попытался её спасти?

— Я хочу, чтобы ты вложил в этот процесс все свое умение, весь свой талант, — сказал Чарли. — Мало ли — а вдруг тебе удастся хоть немного смягчить присяжных? Помощи, как, впрочем, и подвохов, тебе ждать неоткуда, дело получило настолько широкий резонанс, что все мы, как на ладони. Да и слишком многие тузы жаждут казни этой женщины.

— Но почему? — развел руками я. — Ведь — что сделано, то сделано. Ты же сам знаешь, что за птица был Алекс Ноутон. Да и я его знал как облупленного.

— Почему? — горько усмехнулся Чарли. — Я не могу тебе ответить, Блейк. Тебе придется — и очень скоро — выяснить это самому. Не подумай, что я пытаюсь подложить тебе свинью. Я верю, что ты в состоянии её вызволить. Толковому адвокату вполне по плечу растопить лед с нашими присяжными, и именно этого мы от тебя ждем. Ты достаточно…

— А если я сяду в лужу — и её повесят? Тогда на моей карьере в Сан-Вердо можно ставить точку?

— Да брось ты. Не будь ребенком. Нам нужен адвокат. Обеспечь ей хорошую защиту — и больше от тебя ничего не требуется. Никто в тебя камнем не бросит, Блейк. Поверь мне на слово.

Немного подумав, я произнес:

— А что будет, если я откажусь?

— А ты рассматриваешь такой вариант?

— Предположим.

— Я не верю, что ты откажешься, Блейк. Просто не верю.

Я пожал плечами и кивнул. Андерсон просиял.

— Ну вот и умница.

— Кто выступит обвинителем?

— Я, должно быть.

— А Хелен Пиласки — что она из себя представляет? — спросил я.

— Она — другая, — задумчиво ответил Чарли.

— Какая?

— Совсем другая.

— У неё должно быть нечто особенное, за что я смогу зацепиться. Иначе её не вытащить.

— Есть у неё такое.

— Что?

— Она сама. Внешность. Сама её сущность.

— Ты же говоришь — она была проституткой?

— Да, так и есть.

— Ты хочешь, чтобы суд присяжных состоял из одних лишь мужчин? — криво усмехнулся я.

— Как, черт побери, я могу набрать в суд присяжных одних лишь мужчин?

— Тогда как, черт побери, я смогу её спасти?

— Прежде всего — успокойся, Блейк. Возьми себя в руки. Двигайся вперед не спеша, шаг за шагом. Дело обстоит не так уж скверно, как ты думаешь.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Новое здание городской управы, возведенное по типу крупнейших южно-калифорнийских небоскребов, было облицовано снаружи особым тонированным стеклом, которое, как утверждали производители, снижает солнечное тепло, не влияя на яркость света. Возможно, так оно и было, но снаружи черное как смоль сооружение почему-то напоминало стоявший торчком гроб. Старое здание бывшей мэрии, в котором разместились сейчас полицейское управление и тюрьма, соседствовали с этим гробом, примыкая к нему почти вплотную. «Франтьерсмен», крупнейшая местная газета, протестующая против уродования облика города, развернула против этого комплекса довольно бурную компанию, которая, однако, с треском провалилась. Строительство черной коробки обошлось почти в пять миллионов долларов, и никто не собирался сносить или видоизменять её в угоду воинствующим поклонникам красоты.

Как бы то ни было, но благодаря прохладному туннелю, в котором и днем и ночью жужжали кондиционеры, старое здание соединялось с новым, и все говорили, что именно так должны строить в пустыне города будущего: под защитой стеклянной крыши и мощных кондиционеров. Примерно на эту тему я и размышлял, вышагивая к старому зданию, когда встретившийся на пути Билли Комински, начальник нашей полиции, вмиг испортил мне настроение, прямо с места в карьер заявив, что, дескать, «давно уже нам надо было повесить эту сучку». Электрический стул, по его мнению, метод нечистоплотный, а вот эшафот или, на худой конец, газовая камера — как раз то, что надо.

— Не надейся, Блейк, — добавил он, — что Чарли поможет тебе добиться оправдания этой девки. Если она каким-то чудом и избежит смертного приговора, то мы сгноим её за решеткой. Мы пришьем ей хвост преступлений в милю длиной. Проституция, мелкие и крупные мошенничества и тому подобное…

— Что-нибудь из этого — правда? — поинтересовался я.

— Ха-ха! Кое-что — да. С другой стороны, если её и повесят, тебе от этого ни жарко ни холодно. Конечно, считается, что вешать женщину — дурно, но их вешали раньше и впредь будут вешать. А в Блейка Эддимана камня никто не бросит — он-то тут причем? Он обеспечил преступнице прекрасную защиту, и не его вина, что эта стерва хладнокровно и средь бела дня пристрелила Алекса Ноутона. Так что, Блейк, ты при любом исходе не в накладе.

— А ты ведь был знаком с судьей Ноутоном, Билли, не так ли? — осведомился я.

— Да, был. Только не надейся получить от меня показания, будто эта дрянь действовала на благо общества. Если каждая шлюха станет распускать руки и уничтожать видных общественных деятелей, то в нашей стране скоро вообще никого не останется. С другой стороны…

Он запнулся. Я терпеливо ждал.

— Что?

— Нет… ничего.

— Что ты хотел сказать, Билли?

— Ничего, — отрезал он, уже начиная раздражаться. — Ничего. Пес с ними. Отправляйся к ней. Она — твоя клиентка. А я — простой легавый.

— Кто произвел арест?

— Погоди, ты ещё не видел свою подзащитную.

— Слушай, Билли, позволь мне работать так, как я считаю нужным. Я бы хотел побеседовать с полицейским, который её арестовал. В конце концов, меня даже не было в городе, когда это случилось.

— Ну, хорошо, хорошо. Его зовут Джонни Кейпхарт.

— Где я могу его найти?

— Наверху, если он ещё не заступил на дежурство.

* * *

Думаю, в каждом американском городке найдется свой Джонни Кейпхарт; всю жизнь он — Джонни, а не Джон, и почти неизменно становится полицейским. Послушный и вежливый в детстве (оттого, что всех боится), он сохраняет учтивость и в зрелые годы, уже будучи до мозга костей фараоном. Выглядит он чаще всего точь-в-точь, как Джонни Кейпхарт — высокий, длинноногий, светловолосый, не слишком умный, но и не дурак, с кем надо — обходительный, да и вообще куда более воспитанный, чем обычный полицейский; правда, если вывести его из себя, то от обходительности не остается и следа. Нашему Джонни Кейпхарту было около тридцати пяти лет, и получал он, как и другие, не хватающие с неба звезд полицейские, около десяти тысяч в год. С премиальными набегало ещё тысяч шесть, так что на жизнь жаловаться ему не приходилось.

Я застал его в комнате отдыха; Джонни потягивал кока-колу и чистил ногти. На дежурство он заступал в десять тридцать, так что у нас оставалось ещё двадцать минут. Я представился и изложил цель своего визита. Он сразу же попытался меня отшить, заявив с места в карьер, что я только зря потрачу свое время, потому что ничего полезного сообщить он мне все равно не сможет.

— Позволь, Джонни, я сам это решу, — приветливо улыбнулся я.

— Послушайте, мистер Эддиман, — вздохнул он. — Я знаю, что вы друг мистера Андерсона, да и начальник полиции не направил бы вас ко мне, не обладай вы достаточным весом, но я ведь вам чистую правду говорю: да, арестовал её я — ну и что? Больше к этому добавить мне нечего.

— Возможно, ты и прав, Джонни. Только объясни, пожалуйста, что из себя представляет эта мисс Хелен Пиласки. Почему, как только речь заходит о ней, все сразу настораживаются или уходят в кусты?

— Я не понимаю, о чем вы говорите, мистер Эддиман.

— В самом деле?

— Да. Послушайте, мистер Эддиман, давайте я лучше отведу вас в её камеру. Так будет лучше всего. И вы сами с ней поговорите.

— Давай я сам решу, что для меня лучше.

Джонни оставил свои ногти в покое и глотнул кока-колу. Выглядел он удрученным.

— Джонни, ты впервые увидел её, когда производили арест?

— Кого?

— Пиласки.

— Нет.

Каждое слово из него приходилось вытягивать клещами. Я притворился разгневанным и сказал, что своим поведением он может навредить не только мне, но и начальнику полиции, а также Чарли Андерсону, которые значили для него куда больше, чем я.

— Ну ладно, — кивнул Джонни. — Врагов я наживать не собираюсь. И вы не подумайте, мистер Эддиман, что я пытаюсь вставлять вам палки в колеса.

— Я так и не думаю. Но мне кажется, что эту девицу окутывает завеса тайны.

— А вы когда-нибудь видели ее? — внезапно спросил он.

— Нет.

— Да, она и впрямь необычная, — произнес Джонни. — Вы правы — мне уже доводилось встречаться с ней прежде. Странная она. — Джонни рассказал мне про встречу с Хелен. Оказалось, что он был первым мужчиной в Сан-Вердо, который с ней познакомился.

* * *

Дело было в пятницу, восьмого мая, около семи месяцев назад. Он патрулировал в одиночку скоростное шоссе номер сто сорок семь в районе Сильвер-плейт, что примерно в девяти милях восточнее Сан-Вердо. Сильвер-плейт, если кто не знает — это совершенно круглый участок пустыни около пяти миль в поперечнике, напоминающий сверху серебристую тарелку и покрытый чем-то вроде смеси белого песка и соды. Находиться там небезопасно — в знойные дни пропитанный каустиком воздухом становится особенно ядовитым, беспощадно разъедая глаза. Попытаться пересечь Сильвер-плейт пешком равносильно самоубийству. Сейчас-то никто в этом месте не шатается, но в прежние годы, как мне рассказывали, здесь нередко находили останки неосторожно забредших путников. Скоростное шоссе рассекает этот круг точно пополам. Если с вашей машиной что-то случится, то самый лучший выход смирно сидеть и дожидаться полицейского патруля или какого-нибудь случайного спасителя.

Итак, катил себе Джонни Кейпхарт по этому шоссе и вдруг увидел стоящую на обочине Хелен Пиласки. Притормозив рядом с ней, он заметил, что девушка даже на него не смотрит, а, повернувшись к дороге спиной, разглядывает пустыню.

— Ты хочешь сказать, что она не слышала, как ты подъехал?

— Нет, сэр. На слух она не жалуется.

— То есть, ей было просто безразлично?

— Что-то в этом роде.

— Было жарко?

— Как в аду. Градусов сто пять на солнце[По Фаренгейту. Около 40 градусов по Цельсию.]. А ведь стоял ещё только май, не забудьте.

— Чем ты можешь объяснить её безразличие?

— Понятия не имею, — пожал плечами Джонни Кейпхарт. — Мне показалось, что ей абсолютно наплевать, увезу я её оттуда или нет.

— Как она выглядела? То есть — в чем она была одета… И — не показалось ли тебе, что она подверглась нападению?

— Нет. На ней было простенькое ситцевое платьице и сандалии, как будто она только что вышла из дома в садик. Даже без шляпки…

Джонни выбрался из автомобиля, подошел к ней и вежливо спросил:

— У вас неприятности, мисс?

Не лучший, конечно, способ обращения к девушке, которая стоит, повернувшись к тебе спиной и не обращает на тебя внимания, но ничего более достойного Джонни тогда в голову не пришло. Девушка, между прочим, вовсе не казалась хоть мало-мало встревоженной, испуганной, огорченной или хотя бы обеспокоенной. Услышав его вопрос, она обернулась, и вот тогда-то Джонни впервые увидел лицо Хелен Пиласки. У него осталось впечатление, что она прелестна, хотя писаной красавицей в общепринятом смысле этих слов он бы её все-таки не назвал. Джонни особо подчеркнул, что с каждой минутой его восприятие красоты Хелен обострялось. И ещё он отметил в ней какую-то необычайную отрешенность. Джонни, правда, употребил совсем другие слова, но смысл их сводился именно к этому. Хотя он вовсе не исключал, что Хелен выглядела просто безразличной.

Как бы то ни было, она обернулась, но ничего не ответила.

— Я с удовольствием подброшу вас до Сан-Вердо, — сказал Джонни.

— Сан-Вердо?

— Это город.

— Какой город?

— Сан-Вердо. До него отсюда девять миль, по этому шоссе. Разве вы не знаете?

— А почему я должна это знать?

Вот так, примерно, она отвечала — непоследовательно и уклончиво. Поначалу Джонни показалось даже, что она говорила с каким-то иностранным акцентом. Впрочем, это впечатление довольно быстро улетучилось. По её словам, кто-то подвозил её на автомобиле, но, увидев это необычайное место, она попросила водителя остановить машину и вылезла, чтобы полюбоваться.

— Вы хотели просто полюбоваться? — переспросил Джонни.

— Да.

— Но — почему? Что здесь такого интересного?

— Как я могу вам объяснить, если вы сами не понимаете?

— Вам приходилось встречать наркоманов, которые употребляют героин? — спросил меня Джонни.

— А что?

— Они постоянно «летают», в полной оторванности от жизни. Врачи называют это состояние глубокой эйфорией, при которой этим людям на все глубоко наплевать.

— Так она была наркоманкой?

— Нет, — медленно ответил Кейпхарт. — Нет, не была. Следов уколов на её руках я не заметил. На ней было платье с короткими рукавами и я сразу обратил внимание на её руки — она не была наркоманкой.

— Может, она принимала наркотик через рот?

— Героин через рот не принимают.

— А кокаин?

— Кокаин такого действия не оказывает. К тому же, она ведь сидит в камере, не забудьте. А я что-то не слышал, чтобы она просила у надзирательниц какое-нибудь зелье или жаловалась на самочувствие. Нет, сэр, она безусловно не наркоманка.

— К чему тогда все эти разговоры насчет героина?

— Так мне тогда показалось. Мог ведь я хоть что-то предположить, верно?

— Разумеется, — согласился я.

Как бы то ни было, он уговорил Хелен сесть в патрульный автомобиль и подвез в Сан-Вердо, высадив на Коммерс-стрит. Потом Джонни сразу перескочил на несколько недель вперед, к тому дню, когда арестовал её за убийство судьи Ноутона.

— Погоди минутку, Джонни, — остановил его я.

— Да?

— Надеюсь мне ни к чему обещать тебе, что все сказанное тобой останется между нами? И не придется вытягивать из тебя всю правду клещами?

— Я не понимаю, что вы имеете в виду, мистер Эддиман.

— Ты посадил её в свой автомобиль, потом — высадил. И все? Больше ничего не случилось?

— Честное слово, я не понимаю, к чему вы клоните, мистер Эддиман.

— Я хочу узнать про эту дамочку побольше. Ты не пытался пристать к ней?

— Какое значение…

— Позволь уж мне судить.

— Да, я попытался.

— Ты поступаешь так со всеми девушками, которых подсаживаешь в свой автомобиль, Джонни?

— Сами знаете, что нет, черт возьми! — вскипел он, чем тут же привлек внимание остальных полицейских. Затем продолжил, понизив голос. — Не делайте из меня дешевого развратника, мистер Эддиман. Я не хотел бы, чтобы мы с вами поссорились. Так вот, в моей служебной машине никогда ничего не случалось. Проверьте мой послужной список, если не верите. Я человек семейный. У меня дети есть. Но дареному коню в зубы не смотрят, сами знаете. Вы ведь, наверное, разбираетесь в женщинах?

— Немного, может быть.

— Вы всегда ведете себя по-джентльменски? Никогда не флиртуете с женщиной, если она сама не строит вам глазки? Правда, вам ведь ещё не приходилось видеть Хелен Пиласки.

— Это правда — я её не видел.

А случилось вот что, причем оснований сомневаться в словах Джонни у меня не было: когда Хелен уселась на переднее сиденье, её легкое ситцевое платьице задралось, почти целиком обнажив бедро и, поскольку она даже не попыталась одернуть платье, Джонни Кейпхарт, недолго думая, прикоснулся рукой к её обнаженной плоти. Должно быть, это было в его характере. Рослый красивый парень, он, вероятно, воспринимал пословицу о дареном коне не только всерьез, но и в самом широком плане. Правда, следует воздать ему должное — возмутись Хелен тогда или хотя бы прикройся, он бы тут же оставил всякие поползновения и, возможно, даже извинился бы. Собственно говоря, мне и самому не раз приходилось вести себя точно так же, и я воспринимаю это как определенные правила игры. Однако Хелен ничего этого не сделала, поэтому вскоре Джонни уже в открытую положил руку ей на бедро. Хелен и тогда не возмутилась, а только повернула голову и посмотрела на него своими холодными и бездонными синими глазами.

По словам Джонни, никто и никогда не смотрел на него так, но описать как именно — ему так и не удалось. Впрочем, поскольку ни враждебности или даже осуждения он в её взгляде не уловил, то сперва погладил шелковистую кожу, а потом, окончательно осмелев, забрался под платье. И вот тогда-то Джонни как током ударило — трусиков под тонким платьицем не оказалось. Его прошиб холодный пот и пробрала дрожь. Джонни понял, что балансирует по тонкой грани, и он перешел бы эту грань, если бы Хелен не спросила:

— Зачем вы это делаете? Неужели это доставляет вам удовольствие?

Словно его ушатом ледяной воды окатили. Джонни сидел трясущийся и взмокший от пота и недоумевал, чего он боится — ведь причин бояться у него не было. Впрочем, когда страсть так быстро гаснет, это почти всегда означает страх того или иного рода. В то же время, Джонни даже не нашелся, что ей ответить — ведь как можно ответить на такое?

— Вы на всех женщин так реагируете? — бесстрастно спросила Хелен.

Джонни и тогда промолчал. Он запустил мотор, отвез Хелен Пиласки в Сан-Вердо и высадил на Коммерс-стрит. Вот и все.

Я не был уверен, что он ничего не утаил. Люди типа Джонни Кейпхарта зачастую почти утрачивают дар речи, когда разговор заходит на непривычную для них тему. В лучшем случае, они способны описать лишь то, о чем уже когда-либо слышали — в кино, например, или по телевидению. Соприкасаясь же с чем-то новым, невиданным, такие люди, как правило, теряются. Хелен Пиласки как раз и стала для него таким новым.

Прежде чем распрощаться, он спросил, как её зовут.

— Хелен Пиласки, — ответила она. Но не поблагодарила, а, уходя, даже не оглянулась.

* * *

С тех пор и до того дня, когда ему пришлось арестовать её за убийство судьи Ноутона, Джонни Кейпхарт раз десять видел Хелен на улицах Сан-Вердо. Однажды он встретил её в «Пустынном раю» в обществе Джо Апполони и Истукана Бергера, весьма крупного авторитета из Нового Орлеана. Тогда Хелен, приветливо улыбнувшись, поздоровалась с ним. Джонни был в тот день в штатском, по случаю выходного. Он также был в штатском, когда встретил Хелен Пиласки в бассейне, когда та готовилась прыгнуть в воду с самого высокого трамплина. Фигура у Хелен была просто потрясающая, да и золотистый загар был ей очень к лицу.

— Если бы она хоть пальчиком меня поманила, — сказал Джонни Кейпхарт, — я бы ради неё пошел на все, но нет — я для неё был слишком мелкой сошкой.

— По сравнению с кем? С какими-нибудь мафиози — вроде Истукана Бергера?

— Вы знаете, кого я имею в виду, мистер Эддиман.

— Возможно. И это все, что ты можешь добавить?

— Да. Больше мы с ней не встречались, вплоть до самого ареста. Но я слышал сплетни, что она сошлась с судьей Ноутоном. Меня это не удивляло. Ноутон был мощной фигурой. Он вполне мог стать и губернатором. Вы согласны, мистер Эддиман?

— Кто знает.

— Как бы то ни было, я даже рад, что именно мне выпала честь произвести арест. Я сидел тогда здесь, в этой самой комнате, когда меня подозвали к телефону. Я узнал её сразу же, едва услышал её голос.

— Ты можешь вспомнить, что она сказала?

— В моих письменных показаниях это гораздо точнее…

— Ничего, меня устроит и то, что ты вспомнишь.

Вспомнил Джонни следующее. Говорила Хелен ровно и размеренно, ничуть не взволнованно, и уж тем более — без тени намека на истерику. Она спросила:

— Это офицер Кейпхарт?

— Да.

— Говорит Хелен Пиласки.

Джонни ещё раз сказал мне, что нужды представляться ей не было, поскольку он узнал её с первого слова.

— Чем могу быть вам полезен? — спросил он.

— Я звоню вам из дома судьи Ноутона, — спокойно сказала она. — Он мертв. Я его застрелила. Это не несчастный случай — я застрелила его преднамеренно. Боюсь, что его жена в шоке, так что, Джонни, захватите с собой врача. Я буду ждать вас здесь.

Джонни даже не был уверен, ответил ли ей что-нибудь. Спокойный, начисто лишенный театральности голос Хелен, придавал некоторую ирреальность её словам, одновременно делая их зловещий смысл менее серьезным и трагичным. С таким же успехом Хелен могла рассказать, как подстрелила кролика или раздавила клопа. Как бы то ни было, Кейпхарт вместо того, чтобы известить диспетчера, который бы отправил на место преступления ближайшую полицейскую машину, прихватил с собой Фрэнка Донована, своего напарника, и отправился в дом судьи Ноутона сам, не забыв вызвать туда и доктора Сета Хоумера. Случись так, что Хелен сбежала бы, Джонни Кейпхарта ожидало неминуемое увольнение. Однако, учитывая, что Хелен Пиласки и впрямь дождалась его, а арест свершился, Джонни отделался только выговором, который вынес ему Билли Комински, начальник полиции.

Прибыв к дому судьи Ноутона — беломраморному особняку с колоннами, Джонни и Донован обнаружили, что входная дверь открыта, и беспрепятственно прошли внутрь. Хелен Пиласки сидела на диване в гостиной. Там же, на софе, лежала миссис Ноутон, тогда как сам судья Ноутон с пробитой навылет грудью распростерся в луже крови в своем кабинете. Единственная пуля, которую выпустила Хелен, угодила прямехонько в сердце. Лицо и руки Хелен Пиласки были исцарапаны в кровь, но в ответ на предположение Джонни Кейпхарта, что царапины были получены в борьбе с судьей, Хелен твердо сказала, что поцарапала её Рут Ноутон, жена судьи, набросившаяся на неё в припадке истерии. Уже потом Рут Ноутон лишилась чувств. Девушка сама подняла её, уложила на софу и прикрыла одеялом, которое отыскала в одной из спален на втором этаже.

В ответ на вопрос Фрэнка Донована о том, что случилось, Хелен, пожав плечами, ответила:

— Я его застрелила.

Затем приехал доктор Хоумер, а вслед за ним и Комински. К тому времени Джонни Кейпхарт уже объявил Хелен, что арестовывает её за убийство судьи Александра Ноутона — одного из самых влиятельных людей не только в городе, но и во всем штате.

Начальник полиции попытался допросить девушку, но та только качала головой и хранила молчание. Машина «скорой помощи» увезла тело судьи Ноутона в больницу, а Кейпхарт доставил Хелен Пиласки в участок. По дороге он пытался задавать ей вопросы, но девушка упорно молчала.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Туристы и гости, приезжающие в Сан-Вердо, не перестают изумляться, что женское отделение в нашей городской тюрьме крупнее мужского; впрочем, если немного поразмыслить, то это уже не кажется столь удивительным. Федеральный закон, запрещающий проституцию, в Сан-Вердо, разумеется, действует, однако, несмотря на то, что женщин сомнительного поведения в нашем городе больше, чем где бы то ни было (так, во всяком случае, гласят сводки Федерального департамента криминальной статистики), никого по этой статье у нас не арестовывают. А разгадка кроется в том, что обвинение гулящим дамочкам предъявляют не за их профессию — очень тонкий подход, — а за иные правонарушения: спаивание мужчин и воровство, просто воровство без спаивания, использование в азартных играх фальшивых жетонов, различного рода мошенничества и вымогательство. Добавьте к этому женщин с безукоризненной и незапятнанной репутацией, многие из которых, попадая в Сан-Вердо, превращаются в настоящих маньячек, обуреваемых страстью к игре; проигравшись, такие женщины готовы продать уже не только свою добродетель — их законное право, — но и кое-что такое, на что уже никаких законных прав у них нет. Конец логичен — они неизменно попадают в каталажку.

Наша тюрьма — это, конечно, не замок Иф. Налоги в Сан-Вердо высоченные, поэтому наши школы, тюрьмы и церкви по праву считаются одними из лучших в стране. Камеры просторные и чистые, с выбеленными стенами и кафельными полами. Комнаты для свиданий с родными и встреч с адвокатами комфортные и прилично обставленные — никакой тут вам ерунды, вроде общения через стеклянную перегородку.

Красотку Шварц, старшую надзирательницу, я немного знал. Высокая статная матрона с одутловатым лицом и слегка заметным немецким акцентом. Хотя злые языки говаривали, что Красотка в свое время зверствовала в концлагере, судя по документам, она покинула Германию в 1931 году. Несмотря на крутой нрав, Красотка порой искренне сочувствовала своим заключенным. Вот и сейчас, когда я упомянул Хелен Пиласки, она кивнула и сказала:

— Я рада. Она, конечно, холодная и высокомерная, но заслуживает, чтобы её защищал такой классный адвокат, как вы, мистер Эддиман.

— Вы ей симпатизируете?

— Моя профессия не дает мне права симпатизировать заключенным. Убийство я осуждаю всегда. Подождите здесь — я её приведу.

Минут десять спустя Красотка вернулась и привела Хелен Пиласки.

Первое, что мне запомнилось в Хелен Пиласки, было не её лицо и даже не фигура, а — походка. Она передвигалась с какой-то переливающейся, кошачьей грацией. Словно балерина. Войдя, Хелен остановилась посреди комнаты, а Красотка сказала, что вызвать её я смогу, нажав на кнопку, и удалилась, оставив нас вдвоем. Роста Хелен была высокого — по меньшей мере пять футов восемь дюймов.

Она смотрела мне прямо в глаза — спокойно и, как мне показалось, с некоторым вызовом. Глаза у неё было иссиня-серые, широко расставленные, рот — большой и чувственный. Золотистые волосы были собраны в пучок на затылке и небрежно перехвачены заколкой. Крепкая спортивная фигура. Бросалась в глаза поразительная прямота, с которой Хелен держалась — такое мне приходилось видеть только в фильмах про африканок, расхаживавших с тяжеленными кувшинами на головах.

Одета Хелен была в тюремное платье из выцветшей голубой джинсовки, слишком длинное и плохо подогнанное; на ногах у неё были простенькие парусиновые туфли. Несмотря на это, Хелен сразу поразила меня как необыкновенно красивая и яркая женщина. Описывая её, я пытался расчленить её красоту на отдельные составляющие, но почти сразу убедился, что это невозможно. Истинно красивой женщина может быть только во всем сразу, включая и то, как она о себе думает и как держится. В этом смысле Хелен Пиласки была неописуемо прекрасна, и, говоря это, я имею в виду не кукольно-бездушную красоту, навязанную нам Голливудом и бульваром Заходящего солнца, но ту истинную красоту, которая стара как мир, красоту, которой поклонялись древние эллины, без устали пытаясь воплотить её в мраморе или живописи. Впрочем, возможно, что такое впечатление сложилось только у меня. Спорить не стану.

Я предложил ей присесть, представился и изложил цель своего визита.

Хелен выслушала меня молча, да и затем, когда я закончил, не проронила ни слова. Она вообще не открывала рта с тех пор, как вошла. Мне стало не по себе.

— Итак? — произнес я.

Хелен промолчала.

— Мисс Пиласки, я ваш адвокат. Это для вас хоть что-нибудь значит? Я ведь не ищу работу на свою голову — просто меня назначили защищать вас, и я собираюсь честно выполнить свой профессиональный долг. Я бы хотел услышать ваше мнение по этому поводу.

— По какому поводу? — спросила она. Кейпхарт был прав. Голос у неё был низкий, спокойный и бесстрастный. Дикция — безукоризненная.

— По поводу того, что меня назначили защищать вас.

— Понимаю, — кивнула она. — Что вы хотите от меня услышать?

— Послушайте, мисс Пиласки, давайте договоримся сразу: если вам что-то во мне не нравится — я сам, моя внешность или…

— Я ровным счетом ничего против вас не имею, мистер Эддиман.

— Кто сказал вам мою фамилию?

— Разве не вы сами? Значит, надзирательница.

— Я только хочу, чтобы вы поняли, мисс Пиласки, — вам необходима помощь.

— Почему?

Вот как это все начиналось — она меня просто бесила. Ее отстраненность, безучастность и наплевательское отношение так действовали на нервы, что в первые минуты я мечтал лишь об одном — послать Хелен Пиласки и Чарли Андерсона ко всем чертям и пожелать гореть вечным пламенем в геенне огненной; поразительно, но при этом меня с не меньшей силой снедало и раздирало другое желание — понравиться ей, заставить её принять меня, понять, что я ей необходим.

Чертовски скверный способ знакомства с клиентом. И — абсолютно неправильный.

— Потому что, — начал я, отчаянно стараясь не терять спокойствия, — вы угодили в беду и вам грозят страшные неприятности. Вас обвиняют в убийстве одного из самых влиятельных и высокопоставленных граждан Сан-Вердо и собираются предъявить обвинение в убийстве первой степени. Вы понимаете?

— Наверное, — безразличным тоном произнесла Хелен. — Вы имеете в виду — предумышленное убийство при отягчающих обстоятельствах.

— Я имею в виду, что именно такое обвинение выдвигается против вас.

— Разумеется.

— Что значит — разумеется?

— Я ведь об этом уже давно думала. Пусть не слишком долго, но все-таки заранее знала о том, что убью Алекса Ноутона, и именно так и поступила.

— Пока вас ещё обвиняют просто в убийстве! — подчеркнул я. — Вы ведь ещё не признали на следствии, что и в самом деле убили судью Ноутона, или что хотя бы обдумывали такую возможность.

Хелен посмотрела на меня так, точно услышала забавную шутку — не слишком лестный взгляд, но, по крайней мере, нечто новое по сравнению с полным безразличием, свойственным ей до сих пор.

— Могу я звать вас Блейк? — спросила вдруг она. — Или — мистер Эддиман?

— Лучше — Блейк. Нам придется познакомиться довольно близко.

— Хорошо. А вы зовите меня — Хелен, а не Пиласки. Славянские корни моей фамилии могут вызывать у людей ненужные ассоциации. Порой мне самой кажется, что такие фамилии…

— О Боже! — не выдержал я.

— Неужели, Блейк, вы всегда так огорчаетесь, когда люди ведут себя не так, как вам хочется?

— Что вы хотите этим сказать? — тихо спросил я, уже вконец рассвирепев и готовый послать всех ко всем чертям.

— Как и все остальные, — задумчиво произнесла Хелен, — вы очень легко заводитесь. В вас накопилось так много ненависти, страха и недоверия…

— Минутку, черт возьми! Я пришел сюда с предложением защищать вас, мисс Пиласки, а не выслушивать дурацкие нотации…

— А разве я приглашала вас, Блейк?

У меня чуть челюсть не отвалилась.

— Я просила вас меня защищать? — продолжала она. — И — как защищать? Каким способом? Всякими вывертами, которые нужны лишь для того, чтобы легче отправить меня на виселицу? Не играйте со мной в кошки-мышки, Блейк Эддиман, и не вымещайте на мне свой дурной нрав и разочарование. Мне это ни к чему. Думаю, что вам лучше уйти.

Но я не ушел. Я молча сидел и пожирал её глазами.

— Пожалуйста, уйдите.

Я не шелохнулся.

— Вы сбиты с толку и растеряны, — сказала она. — Все вы почему-то не знаете, чего хотите…

— Может быть, это вы сбиты с толку, Хелен?

— Может быть. Я рада, что вновь стала для вас — Хелен.

— Спасибо. Это правда, что вы не хотите, чтобы вас защищали? Или это просто поза?

— Что значит — поза?

— Способ воздействия на людей.

— Так можно воздействовать на людей? Тем, что я отказываюсь от защиты?

— Возможно. Трудно сказать, на что поддаются люди.

— А зачем мне на них воздействовать?

— Не знаю… Послушайте, я здесь не для того, чтобы обсуждать всякую ерунду. Я хочу начать выстраивать линию защиты — чтобы попытаться помочь вам. Давайте начнем. Вы признались в том, что убили судью Ноутона — я прочитал протокол вашего допроса.

— Да, я призналась.

— Вы убили его?

— Конечно. В противном случае, к чему мне было в этом признаваться?

— Бывают причины, — пожал плечами я.

— В любом случае — при этом присутствовала его жена.

— Вот как?

— Да.

— Вы можете сказать мне, что вас побудило убить судью?

— Зачем? — чуть подумав, она добавила: — Нет, пожалуй, не могу.

— Но должна же быть хоть какая-то причина. Любая. Побудительный мотив.

— О, да.

— Ну — и?

— Вы знаете судью Ноутона? — спросила она.

— Я знал его.

— В таком случае, вам, должно быть, и самому хотелось его убить.

— Мне! — воскликнул я.

— Да, вам.

— О Боже — вы в своем уме?

— Конечно. Вы сказали, что знали его. Значит, вам наверняка хотелось убить его.

— У меня нет желания убивать других людей.

— Нет? — она недоверчиво изогнула бровь. — А Чарли Андерсона? А вашу жену?

— Что за ерунду вы несете!

— А что вас возмутило?

— Будто я якобы желал смерти своей жене!

— Но ведь были времена, когда вам и впрямь хотелось отправить её на тот свет, — спокойно произнесла Хелен. — Почему вас так ужасает простое напоминание об этом?

— Это — гнусная ложь!

— Неужели, Блейк?

Я встал и принялся нервно мерить шагами комнату, затем резко развернулся лицом к Хелен но, уже начав было говорить, запнулся, оборвав свою гневную речь на полуслове, и только стоял, беспомощно взирая на нее.

Хелен приблизилась ко мне вплотную.

— Блейк?

— Что?

— Вы — странный человек, такой совестливый, страдающий и противоречивый. К тому же, вы знаете куда больше, чем отдаете себе отчет.

— Что за ерунда! — взорвался я. — И — в сочувствии я не нуждаюсь. Тем более — с вашей стороны.

— Почему?

— А вы не понимаете? Господи, что вы за женщина?

— Может быть, это вы, Блейк, чего-то не понимаете? — пожала плечами Хелен. — Я убийца, а вы адвокат, и я — ваша подзащитная. Если, конечно, вы не раздумали защищать меня. Поначалу мне самой этого не хотелось. Теперь хочется. Да, Блейк. Вы согласны стать моим адвокатом?

— Вас хоть совесть-то мучает? — спросил я. — Господи, я даже не представляю, как вас защищать!

— Тут я вам помочь не могу, Блейк. Это — ваша забота.

— Моя! Послушайте, милочка — вы убили человека! Можете вбить это в свою хорошенькую головку?

— А что вас смущает, Блейк? То, что я женщина? А разве только мужчинам дозволено убивать? Вы говорите со мной так, будто я совершила нечто из ряда вон выходящее. Хотя для вас нет ничего привычнее насильственной смерти. В год только под колесами ваших автомашин гибнут семьдесят-восемьдесят тысяч человек. А знаете, скольких вы погубили во Вторую мировую войну? Свыше пятидесяти миллионов!

— Какое отношение это имеет к вам, черт побери? Или — ко мне?

— Вы ведь человек, верно? И вдобавок — мужчина.

— Мне кажется, у вас не все дома, — прошептал я.

— Этого достаточно, чтобы вы могли сыграть на моем безумии во время суда?

— Нет. Хотя вы и в самом деле кажетесь мне настоящей сумасбродкой. Неужели вы не понимаете, что вам грозит петля? Что вас ждет виселица? Не говоря уж о том, как смертный приговор женщине повлияет на общественный имидж нашего штата. Вам хоть чуточку страшно?

— Общественный имидж? — нахмурилась Хелен. — Что это такое?

— Вы что, с Луны свалились?

— Я, кажется, задала вам вопрос. Вы ведь хотите, чтобы я вам отвечала, не правда ли?

— Ладно, ладно, — махнул рукой я. — Общественный имидж это некий расхожий ярлык, порожденный нашей изобретательной бюрократией для обозначения некого идеального образа — кого-то, или чего-то. Разница здесь в том, каков человек на самом деле, и каким его воспринимает общество. Взять, например, убитого вами человека. Да, Алекс Ноутон был не ангел. Более того, это был отъявленный негодяй, по которому веревка плакала. Но многие ли его таким знали? Наше общество знало его с другой стороны — оно воспринимало только его публичный имидж, то, каким он представлялся на судебных заседаниях, на телевидении и в прессе. Для большинства людей он олицетворял образ честного, неподкупного и справедливого судьи, столпа общества. Вот почему я говорю, что вы попали в беду. Влипли по самые уши.

— Вот, значит, что вас волнует, Блейк? Общественный имидж вашего штата?

— Да, он и впрямь заботит многих.

— Вы хотите сказать, что есть здесь люди, которые им восхищаются?

— Да.

— Вы меня разыгрываете.

— Пусть так, — кивнул я. — Тогда смейтесь. Посмейтесь от души. В последний раз.

* * *

В приемной Чарли Андерсона мне пришлось дожидаться целых тридцать минут. Он таким образом напоминал мне мое место в этой игре, лишний раз намекая на то, чтобы я не слишком рыпался. Зато позже, когда меня наконец впустили в его кабинет, Чарли вышел навстречу — радушный хозяин — и приветливо протянул лапу.

— Рад тебя видеть, Блейк. Ну что, видел ее?

— Да, но больше не хочу, — ответил я. — Я сыт по горло. Тем более, что это просто нелепо. Ты же сам отлично знаешь, что я не занимаюсь уголовными делами. Нет, я умываю руки.

— Постой, Блейк. Не спеши, подумай как следует.

— Я уже думал. Даже голова разбухла.

— Блейк… — в его голосе зазвенела сталь. — Есть такие люди, которые сами себе гадят. Не делай этого, Блейк. Не усложняй себе жизнь. В чем дело? Что тебя тревожит?

— Хелен Пиласки.

— Это понятно, — закивал Чарли Андерсон. — И объяснимо. Я тебя прекрасно понимаю. Она — женщина видная. Лично я, если хочешь знать, более аппетитной бабенки вообще в жизни не встречал. Ты — нормальный мужчина, в жилах которого течет горячая кровь. Ты, конечно, перед её прелестями не устоишь. Это очевидно. Ну и что? Мы же не в церкви! Соверши чудо, вытяни её из этой передряги, и — она твоя! Если чуда не произойдет, то можешь всегда вернуться к жене — тылы у тебя крепкие. Я хочу, Блейк, чтобы её защищал именно ты. Говорил это раньше и повторяю снова.

— Я не могу её раскусить, — пожаловался я. — С ней я сам не свой. И потом — я никак не могу до неё достучаться. Пробиться к голосу разума. Может, я просто отстал от жизни. Может, таково новое поколение. Убить для них — что таракана раздавить. Даже мафиози в наши дни не убивают с такой легкостью. Для них это — бизнес, а для наших юнцов — забава. Игра. Взять, например, такую высокомерную, эрудированную, ученую-переученую девку, как Хелен Пиласки…

— Что значит — ученую-переученую? — прервал он.

— Сверхобразованную, кичащуюся своей ученостью, тем, что закончила Беркли, Смит или что-то ещё в этом роде. Когда такие особы становятся шлюхами…

— Что за чушь ты порешь, Блейк! — взорвался Чарли. — Ты хоть видел её дело? Ты же его не открывал!

— У меня свои методы.

— Тогда не городи ерунду. Словом так, Блейк — либо ты берешься за это дело, либо — выматывайся отсюда к дьяволу!

* * *

Позже вечером, за ужином, я рассказал Клэр об этом разговоре и она поинтересовалась, что имел в виду Андерсон под её «делом».

— Полицейское досье, — пояснил я. — Все факты её биографии, которые они смогли откопать.

— Мне кажется, что тебе и в самом деле стоило бы с ним ознакомиться.

— Я хочу сперва сам составить свое мнение.

— Тогда почему бы тебе не заняться этим потом?

— О черт! — вспылил я. — Чего вы все ко мне пристали? Что я вам, робот? У меня и своих дел по горло. Или ты считаешь, что я должен все бросить и лизать задницу Чарли Андерсону? Стелиться перед ним ковриком?

— Блейк, почему ты сердишься?

— А что мне остается?

— Ладно, Блейк, я понимаю — день у тебя и вправду выдался непростой. Тем не менее я считаю, что это самое интересное и необычное дело, с которым ты когда-либо сталкивался. Обычно все твои дела такие скучные…

— Какого черта ты смыслишь в моих делах!

— Хорошо, — закивала Клэр. — Извини, я не хотела тебя обидеть. Расскажи мне про нее. Какая она?

— Не знаю.

— Ты же говорил…

— Я не хочу обсуждать её.

— Почему?

— Ты что, английского языка не понимаешь? Я же объяснил — не хо-чу!

— Может, будет лучше, если ты откажешься от этого дела?

— Почему?

— Не знаю, Блейк, — в её глазах стояли слезы. — Я не знаю, почему ты так взъелся, и вообще не понимаю, что на тебя нашло. Кстати, ты не забыл, что нас ждут Гордоны? Поедем к ним и выкинем эту историю из головы.

— Сегодня я не хочу никого видеть.

— Блейк, но ведь ты сейчас вымещаешь все свои невзгоды на мне. Неужели ты сам этого не понимаешь?

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

На следующее утро, переборов свое дурное настроение, я помирился с Клэр, пообещав сводить её на ужин в «Пустынный рай». Клэр пришла в восторг, отпустив мне по этому случаю все былые и грядущие прегрешения. И не только потому, что Джо Апполони — который заправлял в «Раю», отмывая деньги для мафии, — симпатизировал нам и всегда следил, чтобы нас обслужили по высшему разряду, но и потому, что именно в этот вечер в ресторане ожидалось самое первое выступление Санни Фоулера. Не то, чтобы этот Санни Фоулер считался каким-то сногсшибательным певцом — нет, но дело было в том, что Санни только-только развелся с Салли Эрвайн, новой голливудской суперзвездой. Поговаривали, что Салли отвалила бывшему мужу три миллиона долларов отступных, и то, что ещё вчера могло запятнать Санни несмываемым позором, сегодня сделало из него национального героя, а бесчисленные скабрезные подробности звездного развода беспрестанно смаковались по телевидению и в прессе. Клэр, в числе пятидесяти миллионов американок, мечтала о том, чтобы хоть раз воочию увидеть Санни, и уже заранее пускала слюнки. Она спросила меня, правда ли, что Джо Апполони платит Санни тридцать тысяч в неделю?

— А почему бы и нет? Я слышал, что Сэмми Дэвису и Фрэнку Синатре платили и побольше.

— Ха! Так это ведь Сэмми Дэвис и Фрэнк Синатра, а Санни Фоулер — пока ещё никто.

— Если не считать, что ты произносишь его имя с придыханием и высунув язык.

— Ничего подобного. Хотя мне, конечно, хотелось бы на него посмотреть. Как и всем остальным.

— Пф, мне, например, на него наплевать, — сказал я.

— Зануда! — бросила Клэр.

Я отвез в школу Джейн, свою девятилетнюю дочурку, которая по пути вдруг поинтересовалась, люблю ли я ещё свою жену, а её, Джейн, маму, или мы собираемся развестись? Воистину от детей ничего не укроешь. Я заверил Джейн, что разводиться мы с мамой не собираемся, и тогда она спросила, какова из себя Хелен Пиласки.

— Это тебе неинтересно, Джейн.

— Нет, мне интересно знать, каково быть убийцей.

— Господи, что ты мелешь?

— Все про неё говорят, — возмутилась Джейн. — Почему мне-то нельзя?

— Мне трудно ответить на этот вопрос.

— Я уже стала знаменитостью, так как ты её адвокат.

— Откуда ты знаешь?

— Дети все знают.

— За один день?

— Знают, — сказала Джейн.

* * *

Шеф Комински сказал мне:

— Судя по тому, как ты вьешься ужом вокруг да около, тебе пора ознакомиться с её досье.

— Если вам не нравятся мои методы, защищайте её сами! — огрызнулся я.

— Не артачься, Блейк. Мы союзники. Зайди ко мне — я дам тебе досье.

Я проследовал за ним в его кабинет. Папка с делом Хелен Пиласки лежала у него на столе — видимо, он изучал его. Усевшись за стол, Комински протянул мне папку. Я взял её и двинулся было к двери, но Комински остановил меня.

— Выносить его нельзя, Блейк. Прочитай все здесь, а потом, если понадобится, мы изготовим для тебя любые ксерокопии. Но папка должна оставаться здесь.

Я кивнул и погрузился в чтение. Комински сидел, не сводя с меня глаз. Открывалось дело фотографиями Хелен Пиласки, в фас и в профиль, сделанными в тюрьме. Это была Хелен, но вроде бы и не Хелен. Я долго вглядывался в фотографии, но так и не раскусил, что именно в них не так. Потом, махнув рукой, перешел к анкете.

Фамилия, имя: Пиласки, Хелен

Возраст: 24 года

Дата рождения: 16 сентября 1940

Раса: кавказская

Рост: 5 футов 8 дюймов

Вес: 131 фунт

Волосы: светлые

Глаза: синие

Особые приметы: родинка в виде полумесяца справа на пояснице

Зубы: пломбы сверху: пр. клык, пр. коренной; снизу: л. коренной

Место рождения: Чикаго, Иллинойс, США.

Образование: средняя школа, 7 классов. Начальная школа — исключена из 4-го класса за непристойное поведение. Ср. школа в Уинтморе — исключена из 7-го класса за интерес к плотским наслаждениям.

Аресты: попрошайничество — 15 апреля 1956, 7 июня 1958, 2 декабря 1960; воровство в магазине, мелкое мошенничество 19 декабря 1961.

Привлечение к уголовной ответственности: 8 июня 1958, 21 декабря 1961

Отбытие заключения: июнь — сентябрь 1958 — 90 суток в женской исправительной колонии округа Кук

Отец: Герман Пиласки, рабочий, умер.

Мать: Роза Пиласки (урожденная Мак-Карти). Чикаго, Лебанон-стрит, 462

Отпечатки пальцев: полицейское управление Чикаго, универсальный полицейский индекс, ФБР.

Такая уж была у неё анкета. Я перечитал её трижды. Затем поднял голову и встретился с задумчивым взглядом Комински.

— У тебя сложности, Блейк? — тихо спросил он.

— Что за дурацкая шутка? — взорвался я. — Кто меня подставил? И кому все это нужно?

— Мне не нравится, как ты разговариваешь, Блейк, — сказал он. — И Чарли Андерсону тоже не понравится. Ты попросил, чтобы тебе показали её досье. Я дал его тебе. Ты ознакомился с её анкетой. Потом перечитал её. Правильно?

— Да. Три раза.

— Ну и что, черт побери, тебе от меня ещё надо?

— Я не хочу, чтобы из меня делали козла отпущения.

— А кто, черт возьми, делает из тебя козла отпущения? — прорычал Комински.

— Вы.

— Блейк, ты совсем обнаглел! У меня руки чешутся спустить тебя с лестницы.

Я встал, вытащил из досье анкету и швырнул на стол.

— Что это такое? — спросил я.

— Ее анкета, — бесцветным голосом ответил Комински.

— Нет. Ничего подобного.

— Послушай, Блейк, — вздохнул Комински. — Не лезь на стенку. Я понимаю, что дело чертовски щекотливое. Но эта девка — обыкновенная уличная шлюха, дешевая потаскуха. В Штатах таких — тысяч сто, а то и все двести. Эта её анкета, — он ткнул крючковатым пальцем в лежавший перед ним лист бумаги, — абсолютно типичная. Я видел сотни таких. Ничего особенного в ней нет. Обычная проститутка, из тех, что на каждом углу торчат. Анкета как анкета.

— Да, с той лишь разницей, что это не её анкета.

— В каком смысле?

— Эта анкета не принадлежит той девушке, которая сидит у вас в тюрьме.

Комински поморщился.

— Не болтай ерунду, Блейк. Дай-ка мне досье.

Я передал ему папку и Комински, покопавшись в ней, извлек три карточки с отпечатками пальцев.

— Вот, полюбуйся, — сказал он. — Вот эти сняли мы сами, на своем бланке. Вот эти, — он протянул мне вторую карточку, — из Чикаго. А вот это — фотокопия её карточки, присланная нам из ФБР.

— Вы все отпечатки в ФБР проверяете?

— Сам отлично знаешь, что — нет, Блейк. Но всякий раз, когда у нас возникают какие-либо сложности, мы связываемся с Вашингтоном, а уж там решают, с каким ведомством связаться. Мы же здесь не идиоты. Всем нам показалось, что с этой Пиласки что-то нечисто, поэтому мы и запросили ФБР.

— Я тебе не верю, — отрезал я. — Это не её карточка и не её отпечатки.

— Хорошо, — кивнул Комински, разводя руками. — Я думал, что ты толковый парень. Что тебя на мякине не проведешь. Вот уж не представлял, что первая встречная потаскуха будет из тебя веревки вить, — он нажал кнопку на столе и в кабинет вошел полицейский в мундире. — Зайди к дактилоскопистам и скажи, чтобы сняли отпечаток большого пальца Пиласки.

— Только большого?

— Да. Сейчас же, не откладывая. Большой палец левой руки. Пусть снимут прямо у тебя на глазах — тут же принесешь отпечаток ко мне.

Полицейский кивнул и вышел. Комински покачал головой.

— Я чувствую себя последним идиотом, что пошел на это. Слушай, Блейк, я тебя прекрасно понимаю…

— Ты же наверняка с ней говорил, — сказал я.

— Конечно — и не раз. Только, наверное, у меня опыта побольше. Или чутья. Проститутка ведь не обязана носить значок или повязку с надписью «проститутка». И нет закона, запрещающего уличным девкам время от времени заглядывать в умную книжку. Черт побери, Блейк, если бы мне платили хотя бы по одному доллару за каждую приличную даму, которая, проигравшись в пух и прах в наших казино, выходила затем на панель, я бы давно был богатым человеком. Да, все они приличные и целомудренные, пока не приезжают в Сан-Вердо подержать руку на пульсе Америки. Замужние. У некоторых четверо, а то и пятеро детей. Потом же все они прямо как с цепи срываются. Такое вытворяют, что далеко не всякая профессионалка себе позволит. Так почему же тебя смущает, что эта Пиласки не укладывается в принятый типаж? Что, по-твоему, мы с Чарли затеяли? Хотим тебя одурачить, что ли? Чего ради?

— Не знаю, — тяжело вздохнул я.

— Ясное дело — не знаешь. Слушай, Блейк, выкинь эти мысли из головы. Хоть ненадолго.

Мы сидели и молча ждали возвращения полицейского. Когда тот вернулся, Комински вручил мне карточку с отпечатком левого большого пальца, затем вынул из стола лупу и протянул мне. Я сравнил свежий отпечаток с отпечатками, присланными из Чикаго и ФБР. Они полностью сошлись. Если Комински не затеял какой-то грандиозный обман — а в это я теперь поверить никак не мог, — то девушка из тюрьмы и лицо, которому принадлежали отпечатки пальцев из полицейской и федеральной коллекций, были идентичны.

* * *

Я сел на машину и покатил в пустыню, надеясь хоть немного проветрить воспалившиеся мозги. Накатавшись до полного одурения, я пришел к выводу, что меня не столь беспокоит Хелен Пиласки, сколько поведение Чарли Андерсона и Билли Комински. Я ухитрился прожить тридцать семь лет, но за все эти годы никому не удавалось с такой легкостью надругаться над моим достоинством, как Чарли Андерсону. Стоило ему только свистнуть, и — вот он я, вытягиваюсь в струнку, щелкая каблуками. Увы, в Сан-Вердо по-другому было нельзя. Весь наш город функционировал как один хорошо отлаженный механизм. У нас так: либо ты играешь по принятым правилам, либо тебя вышвыривают под зад коленкой. В нашем Сан-Вердо вы не встретите демонстраций, у нас отсутствует всяческая оппозиция, нет расовых волнений, да и уровень преступности — самый низкий на всем Западе. Город полностью подчинялся всемогущему синдикату и управлялся мафией по своим правилам. Блейк Эддиман был в этой игре даже не пешкой, а — песчинкой. Инфузорией.

Примирившись с этой мыслью, я решил, что рыпаться не стоит. Нужно продумать линию защиты и проучить всю эту кодлу.

Добравшись до Сильвер-плейт, я остановил машину и с полчаса посидел, таращась на серебристый песок.

Затем возвратился в Сан-Вердо.

* * *

На этот раз, когда Хелен Пиласки вошла в комнату для встреч с адвокатами, вставать я не стал. Дождавшись, пока уйдет надзирательница, Хелен посмотрела на меня и едва заметно улыбнулась.

— Не понимаю, почему вы веселитесь, — зло сказал я. — Садитесь, — я указал ей на стул напротив.

— Извините, Блейк, — проговорила Хелен, присаживаясь. — Вы просто чересчур серьезно к себе относитесь. Пока меня не было, вы сидели тут и кипели от злости, а когда я вошла, обожгли таким взглядом, точно хотели испепелить на месте. Вы растеряны и не знаете, на ком сорвать гнев и обиду. Да?

— Хватит болтать! — оборвал её я и, вынув из портфеля ксерокопии, сделанные для меня Комински, протянул ей её анкету.

— Вы знаете, что это такое?

Хелен кинула на бумагу равнодушный взгляд.

— Какая-то полицейская анкета.

— Вы же знаете, черт побери!

— Блейк…

— Черт бы тебя побрал! — вскипел я. — Мне надоело играть с тобой в кошки-мышки. Слушай, сестренка, меня назначили твоим адвокатом, и я собираюсь не только защищать тебя, но и выиграть процесс, чтобы утереть нос этим паразитам. Давай поговорим начистоту. Кто ты такая?

Вместо ответа она подтолкнула ко мне ксерокопию полицейской анкеты.

— Нечего вешать мне лапшу на уши. Или ты хочешь уверить меня, что ты и впрямь дешевая польская шлюха, которую вышвырнули из четвертого класса за развращение малолеток, и которая, недоучившись в седьмом классе, вышла на панель?

— Здесь так написано, — кивнула Хелен.

— Зачем ты водишь меня за нос, Хелен? Ты же отлично знаешь, что это не твоя анкета.

— Моя, Блейк.

— Дай мне руку. Левую.

Она протянула мне левую руку, ладонью вниз, и я не смог не восхититься, залюбовавшись её изящными пальцами с красивыми ногтями; впрочем, ногти были короче, чем следовало, и не очень ровные, как будто владелица время от времени кусала их. Однако это ничего не значило. Многие люди имеют привычку грызть ногти.

— Переверни, — попросил я.

На подушечке левого пальца сохранились следы чернил. Даже в нашем сумасшедшем обществе люди не заходят так далеко, пытаясь обвести кого-нибудь вокруг пальца.

— Значит, это ты, — сказал я, указывая на анкету. — Хелен Пиласки. Двадцати четырех лет от роду, полуграмотная воришка, мошенница и проститутка.

— Судя по всему — да.

— Вот, значит, как — «судя по всему — да». Всего четыре слова, но только настоящая Хелен Пиласки, по-моему, их бы не выговорила. Видишь ли, милая сестренка, пусть я и самый обычный пустоголовый американец, отец которого был ничтожным страховым агентом, кое-какие мозги у меня есть. Мне приходилось общаться с такими хелен пиласки. Все они на одно лицо — опустившиеся, абсолютно деградировавшие личности без единой извилины. Хотя проститутки первоклассные. В каждом казино ошиваются. Внешне — супермодели, а копнешь чуть-чуть — внутри пусто…

— Слушайте, Блейк, почему вы не хотите оставить меня в покое?

— Потому что не могу! Я хочу знать, что тут происходит. Я должен выяснить всю подноготную. Кто ты?

— Там все написано.

— Почему ты убила Ноутона?

— Господи, какая вам разница, Блейк? Боже, как скучно. Вы даже не представляете, сколько раз мне уже задавали этот вопрос.

— Я должен знать. Ведь был же у тебя побудительный мотив. Наверняка был. Что тебя подтолкнуло? Он с тобой спал? Ты была его девушкой?

— Его девушкой? — изумленно спросила она. — О, понимаю. Да, пожалуй, была. Какое-то время.

— Он с тобой дурно обращался? Бил?

— Блейк!

Ее голос прозвучал, как удар хлыста. Я поднял голову и… не узнал ее! Я знал, что передо мной сидит Хелен, но — не узнавал. То же прекрасное спокойное лицо, те же глаза, но вместе с тем — было в ней что-то новое, делавшее её почти неузнаваемой.

— Никто не может дурно обращаться со мной, — тихо произнесла она. — А тем более — бить.

Я вытащил из портфеля бумаги.

— Вот, смотри, что здесь написано. Он сделал тебе кучу подарков: брильянтовый браслет, изумрудная брошь — на сумму свыше двадцати тысяч долларов. Норковое манто, сумка из кожи аллигатора. Довольно дорогие пустячки. Должно быть, он любил тебя.

— Блейк, не будьте ослом!

— Какая прелесть! Я бьюсь головой об стенку, пытаясь докопаться до истины, а мне говорят: «Блейк, не будьте ослом!».

— Извините, Блейк. Просто вы выбрали не то слово. «Любовь». Ваше общество напрочь его испортило, как и другое слово — «свобода». Ведь настоящая любовь подразумевает полное отрешение, самопожертвование, бескорыстие… А раз так, то мог ли Алекс Ноутон кого-то любить?

— Я хочу только узнать, почему ты его убила. Для начала. Как я могу выстраивать линию защиты, если я даже не знаю, что подтолкнуло тебя на убийство. Как мне говорить присяжным — что ты убила его, чтобы позабавиться?

— Что-то в этом роде.

— Ты надо мной издеваешься? — вскипел я.

— Ничуть.

Я грязно выругался и вызвал надзирательницу. Я был сыт по горло.

* * *

Вернувшись к себе в контору, я уже чуть поостыл и корил себя за то, что оборвал беседу. И вдруг остро осознал, что мне недостает Хелен. Меня тянуло к ней, и я принялся изучать свой распорядок, чтобы посмотреть, не смогу ли выкроить время для повторной встречи.

Кроме Милли Джефферс, пятидесятилетней секретарши, другого персонала у меня нет. Милли — жирная, отталкивающая, но весьма проницательная и умная особа, которая постоянно вмешивается в мою личную жизнь. Она передала мне почту, ознакомила с накопившимися за день посланиями, поставила в известность, что хочет есть, и отправилась обедать. Я отложил все бумажки в сторону и уселся за стол пораскинуть мозгами.

Без десяти час. Значит, в Чикаго — без десяти два.

Я снял трубку и позвонил директору Уинтморской школы в Чикаго. Меня соединили с миссис Аделией Мандельбаум.

— Меня зовут Блейк Эддиман, — представился я. — Я служу адвокатом в Сан-Вердо и меня назначили защищать Хелен Пиласки. Я уверен, что вы читали про её дело.

— Да, читала, — сухо сказала миссис Мандельбаум.

— Я пытаюсь помочь мисс Пиласки и я знаю, что она училась в вашей школе. Не могли вы помочь мне…

— Каким образом, мистер Эддиман? Да, бедная девочка училась у нас, но совсем недолго. Ее исключили.

— Вы назвали её бедной девочкой — значит ли это, что вы ей сочувствуете?

— Только самый бессердечный человек может ей не сочувствовать, мистер Эддиман. Мир несправедлив к таким детям. У Хелен Пиласки изначально не было шансов. Отец — запойный пьяница. В семье постоянные раздоры, драки. Избивал жену и детей. Девочка была лишена нормального детства, не знала отцовской любви — о чем говорить? А тут ещё эта ужасная история…

— Она хорошо училась?

— Ну, что вы!

— В вашей школе определяют коэффициент умственного развития?

— Разумеется.

— Вы можете сказать, какой он у неё был?

— На это потребуется время, мистер Эддиман. Вы ведь звоните из другого города…

— А что если я перезвоню минут через двадцать?

— Что ж, хорошо.

— Еще один вопрос: какая у неё была речь? Как она говорила?

— А чего от неё можно ожидать, мистер Эддиман? Язык чикагских трущоб, крайне ограниченный лексикон. Мы пытаемся помочь таким детям, но в её случае это было невозможно.

Двадцать минут спустя я, как было условлено, перезвонил в Чикаго. Коэффициент умственного развития Хелен Пиласки составлял 99 — низший предел нормы.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Я уже собирался покинуть контору, когда позвонил Чарли Андерсон. Голос у него был сахарный — Чарли свято соблюдал правило не наживать себе врагов, если этого можно избежать. Он уже готов был распрощаться, погладив меня по головке и обозвав «пай-мальчиком», когда я ляпнул, что вызвал из Чикаго мать своей подзащитной.

— Что ты сказал? Чью мать?

— Хелен Пиласки.

— Черт побери, Блейк, а когда это вдруг взбрело тебе в голову?

— Пару часов назад, после разговора с директрисой школы, из которой в свое время исключили Хелен.

— Должен сказать, что ты используешь довольно необычные методы, — сухо заметил Андерсон.

— Вы хотите, чтобы я её защищал?

— Конечно, хотим. Но мне также хотелось бы избежать лишних расходов; поэтому, признаюсь, я не вижу необходимости в том, чтобы вызывать сюда её мать. За свой счет она прилететь сюда не пожелала, что, согласись, не похоже на поведение образцовой матери из книжек. Да и Хелен не раз заявляла, что видеть свою мать не хочет. Теперь же, когда нам придется оплачивать её расходы…

— Я сам заплачу за нее, — перебил я.

Андерсон тут же пошел на попятный.

— Ладно, Блейк, не лезь на стенку. Только скажи: что ты пытаешься доказать?

— Я не верю, что она — Хелен Пиласки, и хочу, чтобы мать это подтвердила.

— Что?

— Я все понимаю — отпечатки пальцев, фотографии и прочее… Но я все равно не верю…

— Я не собираюсь с тобой препираться, Блейк. Ответь мне только на один вопрос. Допустим, она не Хелен Пиласки, а, скажем, Жанна д'Арк. Или — Елена Троянская. Что из этого? Она призналась, что совершила убийство. Есть свидетели, которые это подтвердят. Какая разница?

— Не знаю.

— Подумай на досуге.

— Хорошо.

* * *

На Платиновой Аллее — гордости и одной из главных достопримечательностей Сан-Вердо — золота добывают гораздо больше, чем на всех окрестных рудниках. Здесь расположены одиннадцать казино — таких, как «Пустынный рай». Одни — крупные и утопающие в роскоши, другие воплощают собой самые дикие грезы одурманенного наркотиками римского императора. «Пустынный рай» занимает место где-то посередине. Всего у нас в Сан-Вердо около полусотни игральных заведений — от вполне пристойных казино до прокуренных бильярдных, в подвалах которых режутся в «очко» и кости. Заметьте, однако, что появление подобных притонов у нас вовсе не поощряется. Городские власти тщательно следят, чтобы наши игорные дома соответствовали определенному статусу.

«Сочетание веселья и красоты — вот что должно сделать Сан-Вердо общеамериканским раем» — так гласит призыв нашей Палаты коммерции. «Пустынный рай», по-моему, вполне отвечает этим требованиям. Никому не известно, кто на самом деле владеет крупнейшими казино Сан-Вердо — есть у них как подставные, так и теневые владельцы. С подставными владельцами вы можете встретиться — они расточают обаяние, встречают почетных гостей и подмазывают полицию; теневых же владельцев вы не увидите никогда. Восемь лет назад, когда при перестрелке в Канзас-сити погибли Обжора Силлифант и Петушок Кумб, выяснилось, что каждый из них владеет изрядной долей доходов «Пустынного рая»; кому же достались их доли потом — не знает никто. Кроме тех, кто знает, конечно. Сейчас лицо «Пустынного рая» определяет весьма разношерстный триумвират: Джо Апполони, человек моих лет, прибывший в Сан-Вердо в двенадцатилетнем возрасте, добился уникального для мальчика-сироты успеха; Истукан Бергер, крупный мафиози из Нового Орлеана, в молодости служивший в гитлеровских СС; и наконец Франклин П.Каттлер, потомок первых колонистов, выпускник Гарварда, видный юрист и — истинный образец добропорядочности.

Удивительное сочетание. Джо Апполони — высокий, смуглый и могучий, как бык. В далеком прошлом — боксер-профессионал. В 1959 году он убил человека одним ударом правой в голову. Убитый оказался мошенником и карточным шулером. Присяжные вынесли решение, что Джо действовал в порядке самозащиты, и дело было закрыто.

Истукан Бергер был невысокого роста, с соломенными волосами, колючими светло-синими глазками и легким немецким акцентом. Многие женщины находили его весьма привлекательным и охотно ему отдавались. Однако мне всегда казалось, что, заводя бесчисленные романы и интрижки, Бергер просто играл на публику — ведь Сан-Вердо не то место, где одобряют гомосексуализм и прочие сексуальные отклонения; есть и у нас чувство дозволенного.

Франклин П. Каттлер отличался высоким ростом, приятной внешностью и безукоризненными манерами. Он одинаково хорошо ладил с техасскими миллионерами — как и другие нувориши, они привыкли относиться с пиететом к бостонской аристократии — и с пожилыми дамами-протестантками, одинаково фанатичных как в неодолимом пристрастии к азартным играм, так и в оголтелом пуританизме. Внешняя схожесть с пастором так притягивала к нему людей, что порой за вечер не меньше десятка женщин изливали ему свои души. Хотя Франклин никого не наставлял, а только выслушивал. У него была жена, которой он вроде бы хранил верность, и четверо детишек, для которых он отстроил за городом небольшой дворец с кондиционером.

Когда мы с Клэр вошли в роскошный ресторан «Пустынного рая», встретил нас именно Каттлер. Он приветливо пожал мне руку и проводил нас к столу. Затем, когда мы изучали меню, к нам подсел сам Джо Апполони. Он уже проинструктировал шеф-повара, чтобы нам подали отборнейшие яства, а от себя лично преподнес бутылку сухого итальянского шампанского.

— Приятного аппетита, — пожелал он, вставая. — А ты, Клэр, сегодня просто сверхочаровательна. Никакой адвокат, даже самый лучший, твоего мизинца не стоит.

— Спасибо, Джо, — улыбнулась Клэр.

— Джон, мне нужно с тобой поговорить, — сказал я.

— Я скоро вернусь.

Я проводил его взглядом, глядя, как Джо лавирует между столиками, приветствуя гостей и перебрасываясь ничего не значащими любезностями.

— Ты слышал, что он сказал? — спросила Клэр.

— Нет. А что?

— Господи, и о чем же ты думаешь? Он сказал: «никакой адвокат, даже самый лучший». Это тебе что-нибудь говорит?

Я пожал плечами.

— Только то, что ты имела в виду.

Клэр заказала бифштекс. У меня аппетита не было, но я заказал себе английские бараньи котлетки — по той лишь причине, что никогда их не пробовал.

Мы уже потягивали кофе, и я из кожи вон лез, чтобы хоть чуть-чуть скрасить Клэр унылую трапезу, когда подошел Джо Апполони. Он сграбастал здоровенной лапищей чек и, не взирая на мои слабые протесты, нацарапал внизу свою подпись.

— Ты сегодня такой мрачный и кислый, Блейк, что хоть этим пустячком я извинюсь за тебя перед твоей прелестной супругой.

— Спасибо, Джо, — заулыбалась Клэр. — С тобой я готова ужинать хоть семь раз в неделю.

— Что ж, поделом мне, — кивнул я. — Валяйте, топчите меня ногами.

— Знаешь, Блейк, — сказал Джо, — ты мне не поверишь, но я люблю читать на ночь. Вот сейчас я зачитываюсь похождениями Шерлока Холмса — сыщика, что работал на пару с доктором Ватсоном. Помнишь? Так вот, когда кто-то куксится, он всегда относит это на счет печени. Может, и у тебя, старина, печенка пошаливает?

Джо Апполони лишь недавно стал так разговаривать. Мафиози окультурился. В каждом казино на Платиновой Аллее имелся собственный специалист по созданию общественного имиджа; не сомневаюсь, что читать книги Джо начал именно по его подсказке.

— Увы, Джо, все не так просто.

— Просто или сложно — уже тебе судить. Верно, Клэр? Да, кстати, Клэр, хочешь познакомиться с Санни Фоулером?

— Еще бы! — пылко выкрикнула моя жена.

— Вот видишь, Блейк, — назидательно произнес Джо Апполони. — Казалось бы, что в этом Санни Фоулере особенного — так нет же, каждая женщина в нашем городе готова ему на шею повеситься. Должно быть, прикидывают так: что хорошо для Салли Эрвайн — хорошо и для нас. Верно?

Джо проводил нас в зал для коктейлей, в котором, помимо бара, располагались сцена, оркестровая яма и места для доброй тысячи зрителей. Там нас снова приветствовал Каттлер. Он сидел за отдельным столом с женой и кузиной и сказал, что будет счастлив, если Клэр присоединится к ним.

— Хочешь посмотреть шоу? — спросил меня Джо.

Я помотал головой.

— Нет, Джо, не хочу. Мы можем поговорить?

— Я всегда к твоим услугам, — кивнул Джо. — Пойдем к бару и тяпнем коньячку. Может, повеселеешь?

Я оставил Клэр с Каттлерами и последовал за Джо Апполони к стойке бара. Зал быстро заполнялся посетителями. По моим подсчетам, в нем было уже человек пятьсот-шестьсот, и люди продолжали прибывать. Какая-то певичка закончила гнусавить «Хелло, Долли» и ей вежливо поаплодировали. Джо обвел взглядом зал и довольно хмыкнул — имя Санни Фоулера притягивало публику, как магнит.

— Пей, Блейк, — ухмыльнулся Джо. — По-моему, это лучший коньяк в штате. А то и во всей Америке. Ну что, тебя заботит эта шлюшка, которая пришила судью Ноутона? Я прав?

— Да. Как ты догадался?

— Господи, Блейк, неужели ты считаешь, что в нашей дыре хоть что-то может делаться без моего ведома? Кстати говоря, я рад, что Истукан сейчас не здесь.

— Почему?

— Я отвечу, Блейк, но только в том случае, если ты пообещаешь, что это останется между нами.

— Кажется, я никогда не страдал словесным поносом, — огрызнулся я.

— Ладно, не лезь на рожон. Истукан — мой кореш. Я своих корешей не подвожу. Но он просто слышать не может об этой девке. Даже говорить спокойно не способен. Уверяет, что готов прибить её собственными руками. Словом, ты окажешь ему медвежью услугу, если спасешь её от петли.

— Ты же сам знаешь, сколько у меня шансов её спасти. А чем она так насолила Бергеру?

Прежде чем ответить, Джо чуть помолчал. Потом сказал:

— Странная она бабенка. Очень странная. То ведет себя как последняя стерва, а то вдруг — ангел во плоти, да и только. Так вот, она заявила Истукану, что вместо головы у него мешок с дерьмом.

— А разве не так? — изогнул брови я.

— Остряк ты, Блейк, — вздохнул Джо Апполони. — Ты мне нравишься. Ты умен, никому задницу не лижешь, да и за словом в карман не лезешь. Возможно, ты далеко пойдешь. Смотри только — не перехитри самого себя. Следи за своим языком. Не обижайся, я тебе просто объясняю расклад карт. Истукан — мой кореш.

— Ты мне тоже нравишься, Джо. Я запомню твой совет.

— Вот и отлично. — Он протянул мне здоровенную лапу и ухмыльнулся. Я пожал её. — Ты не трус, — сказал Джо. — Трусов я на дух не выношу. И все-таки — не упоминай её имени при Истукане. Так лучше будет.

— Хорошо.

— Видишь ли, Блейк, у меня ведь тоже свои счеты с этой бабенкой. Только это другая история. Но видел бы ты, как она отшила Истукана! Если Истукану нравится какая-то телка, он либо добивается её, либо ломает. Пиласки он добиться не мог. Сидим мы с ней как-то у меня в апартаментах, как вдруг приходит Истукан и начинает её уговаривать — это Истукан-то! А она заявляет ему что-то вроде: «Пошел вон, грязная свинья!». Но самое поразительное — Бергер потом уверял, что выругалась она по-немецки!

— Что ж, — я пожал плечами. — Вполне естественно. Бергер ведь фриц…

— Да, но это ещё не все. Он размахнулся, чтобы залепить ей оплеуху — а Истукан малый здоровенный, сам знаешь… Так вот, она перехватила его руку, стиснула, как он потом уверял, «стальными клещами», вывернула за спину и зашептала на ухо, что зря он, мол, это. И выложила кое-какие сведения о его тайных делишках, которые, попади они не в те руки, посадили бы Бергера на электрический стул. Истукан потом побожился, что и это все она сказала ему по-немецки.

— Врешь!

— Нет. Это чистая правда, Блейк. Я бы не сказал это ни тебе, ни кому другому, но — ты же её адвокат.

— Ты бы хотел, чтобы я её вызволил, Джо?

— Я-то не кровожадный, ты меня знаешь. Да и судью Ноутона я знал. На месте отцов города я бы вообще наградил её памятной медалью.

— Это верно, что Ноутон брал мзду с каждой шлюхи Сан-Вердо?

Карие глаза Джо Апполони подозрительно уставились на меня. Он покачал головой.

— Такие вопросы не задают, Блейк.

— Хорошо, пусть не задают. Я знаю Истукана. Почему он не убил ее?

— Любопытный ты парень, Блейк, — вздохнул Джо. — Очень любопытный.

— Я же тебя как друга спрашиваю.

— Неужели?

— Иди к дьяволу, — отмахнулся я.

— Пф! — фыркнул Джо. — О'кей, Блейк, твоя взяла. Я скажу тебе, почему Истукан не убил её. Только ты не поверишь. Так вот, он её испугался.

* * *

Джо на минутку отвлекли. Посыльный от одного из крупье сообщил, что некий клиент за карточным столом хочет поднять потолок ставки до тысячи долларов.

Джо дал согласие.

— А какой у тебя обычный потолок — три сотни?

— Да, — кивнул он. — И без того здоровый. Знаешь, Блейк, в Европе больше всего процветают казино с рулеткой. У нас же наибольшей популярностью пользуются почему-то кости и «блэк джек». То ли оттого, что эти игры рассчитаны на людей с интеллектом улитки, а большинство игроков относится именно к этой категории, то ли оттого, что, обладая недюжинными математическими способностями и известной смекалкой, можно иногда обставить крупье и сорвать банк. Каждый новичок надеется на такую удачу. Этот клиент у нас в казино впервые и мне любопытно посмотреть, к чему приведут такие высокие ставки.

— Так ты любому повышаешь потолок?

— Не совсем, — ответил Джо, увлекая меня из бара в игровую комнату. Ее отделяли от бара две звуконепроницаемые двери. Почти все здесь было зеленого цвета. Звучали негромкие голоса, большинство мужчин были в строгих костюмах, а женщины, за редким исключением — в вечерних платьях.

Джо подвел меня к столу, за которым играли в «блэк джек». Здесь царило строгое правило: к 16 очкам крупье прикупал, а на 17 неизменно останавливался. Седовласый крупье взмок от пота — ставку одному из игроков повысили до тысячи долларов.

Перехватив взгляд Джо, крупье едва заметно кивнул в сторону крохотной светловолосой женщины средних лет, руки которой были увешаны брильянтовыми браслетами. Джо успокаивающе кивнул в ответ.

— Я её знаю, — шепнул он мне. — Она играет уже много лет, но играть так и не научилась. Каждый год она оставляет в Сан-Вердо тысяч двести.

За зеленым столом для игры в «блэк джек» полукругом сидели шестеро игроков, ещё несколько человек стояли, окружив стол и делая ставки на игроков. В основном ставки принимались на светловолосую даму. По выражению её лица даже ребенок мог догадаться, какая у неё карта. Едва получив карту, она тут же расплывалась, или наоборот — хмурилась и закусывала губу. Ее можно было читать, как открытую книгу. Вот, поставив очередную тысячу долларов, она прикупила вторую карту. Крупье перевернул семерку. Ставки заморозились.

— Прошу вас, воздержитесь от комментариев, — обратился крупье к игрокам и зрителям.

— Еще, — хрипло прошептала она.

Зрители глухо застонали, а банкир открыл шестерку.

Джо Апполони отвернулся.

— Дуреха, — покачал головой он. — Только поработав здесь, понимаешь, сколько на свете дураков.

— Вдова?

— Нет, её муж — самый крупный страховой воротила в Далласе. Иди сюда, полюбуйся на наши новые столы для игры в кости.

Он подвел меня к новехоньким, с иголочки, бобовидным столикам, обтянутым зеленым сукном, за которыми сгрудились игроки.

— Ну как? — в голосе Джо слышалась плохо скрытая гордость. Подскочивший официант учтиво поинтересовался, не желаем ли мы выпить. Мы не пожелали. Джо подозвал вышибалу и, кивком указав на официанта, спросил:

— Это ещё что за чертовщина? С каких пор здесь пьянствуют? Кому надо выпить — пусть идут в бар.

— Это он только для вас, мистер Апполони, — промямлил изрядно струхнувший вышибала.

— К свиньям собачьим! Вышвырни его вон и — чтоб духу его здесь больше не было!

— Слушаюсь, сэр!

Джо повторил свой вопрос насчет игральных столов, и я счел своим долгом похвалить их.

— Они великолепны, Джо. А как игроки — шельмовать не пытаются?

— Еще как пытаются, — поморщился Джо. — Знаешь, Блейк, по-моему, в нашей стране шулеров — не меньше миллиона. Просто невероятно. А за игрой в кости мы ловим шулера за руку едва ли не каждую неделю. А то и дважды в неделю. Кстати… — Он приумолк, затем продолжил. — Я как раз вспомнил про эту Пиласки. Впервые я её увидел именно здесь, в этом зале. Месяца четыре назад.

— Может быть, и раньше, Джо. Она появилась в Сан-Вердо месяцев семь назад.

— Возможно. Так вот, глядя на нее, я почему-то сразу подумал, что она… Словом, я заподозрил, что она тоже из рода шулеров.

— Почему?

— Были причины… — В этот миг нас прервал зазывала[Сотрудник казино, следящий за игроками.], который хриплым шепотом сообщил, что дама из Далласа спустила уже двадцать две тысячи.

— Собственных?

— Последние шесть штук — наши. Бенни — новенький, шеф. Он страшно нервничает.

Джо вытащил из кармана блокнот, нацарапал несколько слов, оторвал листок и протянул зазывале.

— Передашь Бенни, что её кредит — десять штук. Скажи, что кредит можно и увеличить, но тогда она должна выписать чек. Если не выпишет — что ж, долг останется за ней до следующего раза.

— Хорошо, босс. А увеличить — на сколько?

— На сколько угодно. Ее муж может запросто закупить все наше заведение с потрохами.

— Ясно. Я просто хотел подстраховаться.

— Проваливай, — брезгливо махнул рукой Джо и, повернувшись ко мне, добавил:

— Вот почему он всегда останется зазывалой.

— А она вернет десять тысяч, если не выпишет чек?

— Конечно, вернет. В противном случае — попадет в черный список, а этого ей не пережить. Это все равно, что лишить наркомана его зелья. Да, так что я говорил?

— Про Хелен Пиласки. Как ты её впервые здесь увидел.

— Да, точно.

* * *

В первую минуту Джо Апполони показалось, что он её знает. Мне это было понятно, поскольку и мне поначалу почудилось, что я уже где-то её видел. Правда, сам я в первую минуту подумал о какой-то греческой скульптуре.

Когда она вошла в казино, было уже за полночь. Казино было набито битком. На Хелен было простое белое платье, а на ногах — легкие сандалии. Самые обычные сандалии. Волосы были небрежно перехвачены на затылке. Похоже, будучи в Сан-Вердо, она вообще не заглядывала в парикмахерские или салоны красоты. Тем не менее, Джо Апполони показалось, что перед ним стоит самая прекрасная женщина, которую он когда-либо видел.

— Знаешь, — сказал Джо, — смотришь на нее, и не можешь глаз оторвать, а потом начинаешь присматриваться, и недоумеваешь — рот слишком широкий, лицо скуластое, да и плечи вроде бы великоваты. Понимаешь, что я хочу сказать?

— Понимаю, — кивнул я.

Она стояла, осматриваясь по сторонам. Входящие и уходящие посетители задевали и толкали её. Но она не обращала на них ни малейшего внимания. Подошел зазывала и поинтересовался, не может ли чем помочь. Впоследствии он признался, что сразу распознал в ней инородное тело, но так и не решился предложить ей уйти. Хелен лишь удостоила его мимолетным взглядом и больше в его сторону не смотрела. Тогда зазывала подозвал босса. Джо прекрасно помнил, как колотилось его сердце, когда он проталкивался сквозь толпу к этой женщине; точно он опасался, что при его приближении она растает в воздухе.

Я сразу понял, что она не шлюха, — сказал мне Джо.

— Каким образом?

— Видел ли ты в Сан-Вердо хоть одну шлюху в белом десятидолларовом платьице и сандалиях, и — без макияжа?

Я признал, что не видел.

Джо Апполони подошел к Хелен и спросил:

— Чем могу вам помочь, мисс?

Она смерила его взглядом.

— Это… ваше заведение? — Слова она выговаривала медленно, отвлеченно. Разговаривая с Джо, она обводила взглядом игральную залу и посетителей.

— Нет, не совсем. Я лишь один из владельцев. Меня зовут Джо Апполони.

Для Джо Апполони такое поведение было сродни подвигу — ведь было уже за полночь, а перед ним стояла женщина в сандалиях, дешевом платье и даже без макияжа. Насчет женщин у Джо был пунктик; он их классифицировал. Иерархия у него соблюдалась такая: его мать, святая женщина, помещалась на небесах; рядом с ней, будучи примерным сыном, он разместил ещё матерей нескольких ближайших друзей; затем — замужних женщин, всю жизнь соблюдавших верность мужу; потом шли «дамочки» — как замужние, так и нет, но, безусловно, не профессионалки. Все остальные относились к девкам и телкам. Среди девок на первое место он ставил шлюшек или потаскушек. Шлюшкой, в его понимании, могла быть и нормальная девчонка, и старлетка и даже замужняя женщина — лишь бы была охоча до секса и не стеснялась под любым предлогом просить денег. Ступенькой ниже располагались сучки, сявки и проблядушки, а на самом дне — курвы. Строгих границ, как видим, Джо Апполони не проводил, но различать женщин умел. Однако вот Хелен он классифицировать не мог. Когда же Хелен Пиласки, рассмотрев пеструю толпу, перевела взгляд на него, Джо, будучи натурой более чувствительной, чем Джонни Кейпхарт, покрылся холодным потом. Он вдруг ощутил себя жучком, наколотым на булавку.

— Но это ощущение сразу прошло, — пояснил он. — Рядом с ней вообще все менялось каждую минуту. Я ведь уже говорил тебе про её лицо. Впрочем, ты ведь и сам видел. В одно мгновение рядом с тобой стоит самая прекрасная женщина на Земле, а в следующее — тупое, абсолютно не запоминающееся существо с пустым взором. Но вот, посмотрев на меня как на насекомое, она вдруг улыбнулась и заявила, что её зовут Хелен Пиласки. Ты ведь знаешь, каковы у меня требования к допуску женщин в казино. Никаких шортов, пляжных халатиков и легких платьиц — для этого рядом есть бассейн, терраса и лоджия. В казино у меня правила строгие. Женщина здесь должна выглядеть настоящей леди. Что же могло со мной случиться, коль скоро я пригласил эту куколку войти, да ещё и лично сопроводил её по всем залам, объясняя, как играть за тем или иным столом. Как будто она была Первой леди. Ты у нас парень башковитый — объясни мне.

— Нет, Джо, объясни мне сам.

— Ха, а ещё говорят — у тебя ума палата. Нет, дружок, ничего я тебе не объясню. Ты попросил меня выложить тебе начистоту все, что я знаю об этой женщине. Вот я и выкладываю.

— На что ты намекаешь? Что ты в неё втюрился, что ли? Любовь с первого взгляда?

— Не будь козлом. Я заправляю казино. Мне влюбляться не дозволено. Я рассказал тебе, как мы познакомились — вот и все.

Возле столов, за которыми играли в кости, они с Хелен приостановились. Теперь они уже были центром всеобщего внимания. Глаза всех присутствующих неотрывно следили за Джо Апполони и Хелен Пиласки. Двое игроков приблизились и попросили, чтобы их представили. Джо их представил. Хелен спокойно взирала на них холодными синевато-серыми глазами. Одним из этих игроков был губернатор штата.

— Губернатор? — переспросила Хелен. — Так вы — глава этого штата?

— Да, моя дорогая, — прогромыхал губернатор. Особым умом он не отличался, но зато питал слабость к женщинам. — И я рад приветствовать вас в нашем славном обществе.

Хелен удостоила его удивленно-презрительным взглядом, потом вдруг резко отвернулась, как будто губернатора здесь и не было. Со стороны послышались смешки, и растерянному губернатору пришлось спешно ретироваться. Мне стало ясно, что на губернаторскую амнистию, в случае осуждения Хелен, рассчитывать теперь определенно не приходилось. Джо, пытаясь хоть как-то исправить содеянное, помчался за губернатором, лопоча что-то на ходу. Когда он вернулся, Хелен стояла за столом для игры в кости.

— Господи, — накинулся он на нее. — Ведь это был сам губернатор штата!

Пропустив эту реплику мимо ушей, Хелен спросила:

— Это ведь — очень простая вероятностная игра, да?

— Губернатор…

— Какое мне дело до вашего губернатора?

— А до костей вам дело есть?

— Меня интересует теория вероятности. Разве вы сами не находите, что это очень занятно?

— Надеюсь, вы мне не хотите сказать, что вы — подсадная утка?

— Утка?

— Ну да.

— А, понимаю. Нет. Не совсем.

— Откуда тогда вы знаете, что это — вероятностная игра? — спросил Джо. Ему следовало быть рядом с губернатором, вымаливая у него прощение, а не болтать про вероятность при игре в кости. Но он ничего не мог с собой поделать.

— Это ведь детская забава, да? Четверку можно выбросить тремя способами, а семерку — шестью, значит шансы составляют два к одному. А этот человек только что поставил три к одному. Пятерку вы набираете четырьмя комбинациями, а семерку — шестью.

— Значит, каковы шансы? — изумленно спросил Джо.

— Три к двум на пятерку, шесть к пяти на шестерку и шесть к пяти на восьмерку. Шансы в последнем случае одинаковы, но трое из четверых игроков ставят на шестерку и восьмерку по-разному. Почему?

— Плохо, когда люди жадны и умны. Эти же — жадны и глупы. А каковы шансы выиграть на девятку?

— Четыре способа против шести на семерку. Три к двум.

— Да, вас хорошо натаскали, — пробормотал Джо. — Весьма.

* * *

К нам присоединился Истукан Бергер. Его соломенные волосы были разделены пробором посередине, а пастельно-голубые акульи глазки уставились на меня без малейшей теплоты. Бронзовый загар превосходно смотрелся на фоне безукоризненно белого вечернего пиджака. Истукан держал нос по ветру и всегда одевался по последней моде. Костюмы он заказывал в нью-йоркском «Бруксе», а подгонял их ему лучший местный портной.

— Эта далласская стерва, — процедил он, обращаясь к Джо, — только что выписала чек на сорок тысяч зеленых. Эта сука весь вечер строит мне глазки и шлет записки. Словом, мне придется отработать наши сорок тысяч.

— Ах, как я тебе сочувствую, — ухмыльнулся Джо Апполони.

— Чек-то у неё хоть надежный?

— Да хватит тебе скулить. Старуха заработала право поразвлечься. Разумеется, чек у неё надежный. По-твоему, её муж согласится сгноить её в нашей тюрьме? Он попечитель баптистской церкви и к тому же состоит в совете директоров университета.

— Не понимай я фас, — прогундосил Истукан с сильным немецким акцентом.

— Если бы фрицы нас понимай, ф мире не было бы фойн, — передразнил его Джо. — Вы — максималисты. Хотите стать американцами, не прилагая ни малейших усилий.

Истукан кивнул. Потом вдруг спросил, обращаясь ко мне:

— Ты собираешься вызволить эту стерву, Блейк.

Джо Апполони пристально посмотрел на меня.

— Не представляю — как, — сказал я.

— Смотри — не слишком усердствуй, — недобро сощурился Истукан.

* * *

Пройдя со мной в свой кабинет, Джо предложил выпить чего-нибудь сладенького. Я не отказался. Наполнив две рюмки ликером, он закинул ноги на стол и, задумчиво глядя на меня, принялся потягивать золотистую жидкость.

— Что ты о ней думаешь, Блейк? — спросил он наконец. — Скажи, ты умный.

— О ком? О далласской стерве?

— К свиньям собачьим далласскую стерву! Я говорю про Хелен Пиласки.

— А почему ты считаешь меня умным, Джо?

— Как-никак, ты все-таки закончил колледж, получил юридическое образование. А меня вышибли из шестого класса…

— Мы про женщину говорим.

— Знаешь, в ту же самую ночь — или утро — я привел её в свои апартаменты. В четыре утра. Ты, знаешь, Блейк, я про женщин не сплетничаю. Мне такое не по нутру. Я тебе про неё рассказываю только в надежде, что ты найдешь, за что зацепиться.

— Так ты все-таки хочешь, чтобы я её вызволил?

— Да.

— Каким образом?

— Каким образом? Заладил тут. Черт побери, Блейк, если бы ты только знал, что это за женщина! Я привел её к себе в четыре утра. Я вывел её в патио и угостил сандвичем с ростбифом. Снаружи было прохладно, а воздух казался нежнее шелка. Тебе знакомо это ощущение — перед рассветом?

Я кивнул.

— Я попросил её рассказать о себе, и она сказала, что приехала из Чикаго. И все. Самое же поразительное было в том, что про меня она ровным счетом ничего не спрашивала. Но она все знала! Представляешь, Блейк? Она знала меня как облупленного!

— Продолжай.

— Хорошо. Я думал только об одном — я хотел, чтобы она всегда была рядом! В жизни ещё ни одна женщина так на меня не действовала. Да, она ещё сказала, что не замужем. Словом, я предложил ей поработать у меня зазывалой за две сотни зеленых в неделю. Плюс — куплю классные тряпки.

— Двести долларов — фантастическое жалованье для зазывалы.

— Да, но платил-то я ей сам, из своего собственного кармана. Я и Каттлеру с Бергером это объяснил. Какая разница? Куда мне девать такую уйму денег, Блейк? Моя святая мамаша — мир её праху — корячилась по пятнадцать часов в день, стряпая, моя, да ещё и убирая по ночам — чтобы её сынок превратился в игрального туза. На кой черт мне столько денег? На женщин? Это не по мне. Выпивка у меня за счет фирмы. В день я выкуриваю пять-шесть сигар. На друзей? Нет их у меня. Да и желаний-то никаких не было — пока я не встретил Хелен Пиласки.

— Она согласилась на эту работу?

— Да, ты сам знаешь. Проработала два месяца.

— Коль скоро мы играем начистоту, Джо, — сказал я, — ты с ней спал? Она была твоей девушкой?

— Ну и вопросик, Блейк!

— Я вовсе не развлекаюсь, Джо. Я пытаюсь кое-что понять.

— А я пытаюсь понять, как тебе ответить. Нет, она не была моей девушкой. Нет. Когда я ей был нужен, я становился её собакой, её рабом — кем хочешь. Не знаю, как это объяснить. По-моему, мужчина ей вообще не был нужен, но меня она порой хотела.

— Хочешь, я пойду с тобой? — спросила она в ту ночь. Сам бы он предлагать ей это не решился. Не то, чтобы Джо было страшно; однако позднее он вполне понимал, почему Истукан боится её. Но тогда он сказал, что да, мол, хочет.

И они отправились в его апартаменты. По дороге не обменялись ни единым словом. Хелен сразу прошла в его спальню, задумчиво посмотрела на огромную кровать, скинула сандалии и — стянула платье. Под ним не было ничего. Как была, голая, прошагала к огромному, в полный рост, зеркалу и посмотрелась.

Затем вынула заколки и волосы рассыпались золотым каскадом по плечам.

— Тебе нравятся мои волосы, — просто сказала она.

И распростерлась на постели.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Было довольно поздно. Клэр нацепила наглазники, я же лежал без сна, наблюдая, как бледно-серые пальцы рассвета царапаются в жалюзи. Клэр лежала напряженная и неподвижная, как бревно. Наконец это настолько мне надоело, что я не выдержал и взорвался.

— Хорошо, ты меня ненавидишь. Теперь можешь спать.

— Я не могу спать.

— Ты слишком много пьешь. Некоторые люди, напившись, засыпают. Тебя же спиртное бодрит.

— Иди к черту, — сказала Клэр.

— Очень мило с твоей стороны.

— Ты мне осточертел, — призналась Клэр. — С тех пор, как ты связался с этой дрянью, тебя не узнать. Ты просто озверел.

— Я вовсе с ней не связался. Мне поручили её защищать.

— Ах, какой подвиг! Может, наградить тебя за отвагу?

— Слушай, не приставай ко мне. Поспи лучше.

— Боже, как мне с тобой трудно, — прошептала Клэр. — Тоже мне, Перри Мейсон выискался. Ты же дальше собственного носа не видишь. Все в городе знают про эту сучонку — третьеразрядную шлюху…

— Замолчи, Клэр. Враждебность из тебя так и прет.

— И убийцу. Судья Ноутон…

— Господи, Клэр, неужели ты будешь оплакивать судью Ноутона? Пожалуйста — рви на себе одежды и посыпай волосы пеплом. К твоему сведению, ничего у меня с Хелен Пиласки нет. Я должен защищать её на суде и согласился взяться за её дело лишь по настоянию Чарли Андерсона и Джо Апполони. Как, по-твоему, мне себя вести?

— Брось это дело! Выйди из игры. Пусть она сдохнет. Есть ведь, кроме тебя, и другие адвокаты, — Клэр сорвала наглазники и уселась лицом ко мне. — Умоляю тебя, Блейк, сделай это ради меня.

— Почему? — захотелось мне знать. — Почему?

В ответ Клэр только затрясла головой и расплакалась. Я закрыл глаза. Пора и мне было поспать. Мне предстоял сложный день.

* * *

Я мерил шагами комнату для свиданий, нетерпеливо дожидаясь появления Хелен; когда же её привели, мои досаду и раздражение вмиг как рукой сняло. Хелен выглядела такой свеженькой и прелестной, что от одной мысли о том, что её неминуемо ждет смерть через повешение, у меня в душе заскребли кошки.

Я должно быть, переменился в лице, потому что Хелен спросила:

— У вас все в порядке, Блейк?

— Наверно.

В её голосе послышались участливые, даже заботливые нотки.

— Не волнуйтесь из-за меня, Блейк.

— Легко сказать, — фыркнул я. — У меня нет ни защиты, ни даже мало-мальски надежной точки опоры — ровным счетом ничего, что я мог бы противопоставить обвинению, а она говорит, чтобы я не волновался. Неужели тебе не страшно?

— Нет.

— Тебе безразлично, что тебя ждет смерть?

— Ну… пожалуй, да.

— Чушь собачья! Кто-то вбил тебе в голову, что тебя спасут от петли. Так вот, заверяю тебя…

Мои слова умерли у меня на губах. Я уселся за стол, а Хелен села напротив, внимательно глядя на меня.

— Что вы хотели сказать, Блейк?

— Тебе не отвертеться, — беспомощно выдавил я. — Если ты только не одумаешься и не начнешь говорить. Дай мне хоть что-нибудь. Любую зацепку. Господи, как мне не хватает хоть какой-то зацепки.

— Блейк, мне это безразлично.

— Но мне не безразлично! — заорал я. — Неужели тебе это не понятно?

Надзирательница просунула голову в дверь.

— Что-нибудь случилось, мистер Эддиман? Вы так кричали.

— Нет, нет. У нас все в порядке.

— Я буду снаружи, мистер Эддиман.

— Я знаю, спасибо. Если понадобится, я вас позову.

Хелен встала.

— Поговорим в другой раз, Блейк. Когда вы не будете так нервничать.

Я молча поднялся, проводив её до двери, но в последнюю секунду спохватился.

— Хелен?

— Что, Блейк? — спокойно спросила она, поворачиваясь ко мне лицом.

— Бергер сказал, что ты говорила с ним по-немецки… и очень хорошо.

Она вскинула брови.

— Какой Бергер?

— Новоорлеанский головорез из «Пустынного рая».

— Ах, да. Разумеется. Да, я что-то ему сказала.

— Откуда ты знаешь немецкий, Хелен?

— От дедушки. Он ведь у меня был немец.

Она подошла к надзирательнице, и они зашагали прочь по коридору.

* * *

Мэри Пиласки, мать Хелен, выглядела усталой, растрепанной и неряшливой. У неё были жиденькие седые волосы и унылые голубые глаза, утопавшие в морщинках. Кожа на шее висела складками, а ноги были сплошь испещрены варикозными венами. Я бы ей дал сколько угодно лет — от пятидесяти до шестидесяти пяти. Она была из тех женщин, что к пожилому возрасту бесследно утрачивают все, чем гордились в юности. В Чикаго она служила домработницей и хозяева отпустили её на два дня. Самолетом она никогда прежде не летала.

Первым делом, едва я её встретил, Мэри Пиласки пожаловалась:

— Ноги у меня, знаете ли, болят. Да и в самолете я едва не умерла от страха.

Я спросил, не хочет ли она перекусить или выпить кофе. Она согласилась, присовокупив, что не отказалась бы пропустить стаканчик. Я отвел её в бар.

— Что вам заказать, миссис Пиласки? — спросил я, когда мы уселись за столик.

— А вы часто летаете самолетами? — полюбопытствовала она.

— Да.

— Ох, и натерпелась же я, — пожаловалась она. — По-моему, Господь не зря противился тому, чтобы люди летали. Я ведь женщина набожная. Не судите обо мне по моей дочери. Мне, пожалуйста, виски с имбирной шипучкой. Только виски двойное, хорошо? Я вообще-то не пью, но очень что-то разнервничалась из-за полета.

— Двойное виски с имбирным лимонадом, — сказал я официанту. — И бурбон со льдом.

Она опорожнила свой стакан в два глотка, пояснив, что страшно хочет пить. Я заказал вторую порцию.

— Вы очень добры, мистер Индимен…

— Эддиман.

— Да, я так и хотела сказать. А за мою обратную дорогу вы тоже заплатите?

Я кивнул.

— Сколько вам лет, мистер Иддимен?

— Эддиман, — машинально поправил я. И ответил: — Тридцать семь.

— Извините, что я спрашиваю, но я гораздо старше. В том смысле, что имею право спросить…

— Да, разумеется, — отмахнулся я. — Можете задавать мне любые вопросы.

— Знаете, мистер Идни… Энди… Моей дочери следовало бы выйти замуж за вас. Может, тогда в её жизни все вышло бы иначе. Но вы уже женаты. Я это вижу.

— Да, я женат.

— Так я и знала. Самые лучшие, они почему-то всегда женаты.

Допив вторую двойную порцию виски, которое мгновенно возымело на неё свое действие, миссис Пиласки расслабилась. В конце концов, не так уж часто ей выпадало сидеть в баре аэропорта города Сан-Вердо с молодым человеком, который платил за её выпивку.

— Знаете, мистер Аддиван, — заговорила она, доверительно наклоняясь ко мне, — я бы с удовольствием заглянула в одно из этих знаменитых казино. Я, правда, никогда в азартные игры не играла, но вот посмотреть бы хотелось… Что там у них внутри. Вы не думайте, я ни о чем не прошу. Деньги у меня есть, — она раскрыла сумочку и извлекла из неё ветхий бумажник. — Вот, здесь пятьдесят девять долларов. Я не нищенка. А, знаете, бывают ведь люди, которым ничего не стоит за один вечер просадить в казино двадцать, а то и тридцать баксов!

Я кивнул и перешел к делу.

— А меня, миссис Пиласки, больше всего волнует судьба вашей дочери. Вы знаете, что ей грозит?

— Ее посадят в тюрьму?

— Она уже в тюрьме. Ее хотят отправить на эшафот.

— Что? — у неё отвисла челюсть.

— Ей грозит смертная казнь, — пояснил я. — Через повешение.

— Нет… — миссис Пиласки криво усмехнулась, обнажив ряд неровных желтых зубов с зияющими между ними дырами. — Так только в кино бывает.

— И в нашем штате. Вам известно, миссис Пиласки, что ваша дочь застрелила человека?

— Я не желаю иметь с ней ничего общего! — вскричала вдруг её мать. — Она проститутка!

— Нельзя так говорить. Вы нужны вашей дочери.

— А не кажется ли вам, что мне стоит выпить еще?

— Может быть, после ужина?

— Одну порцию.

Я заказал ей виски.

— Как, говорите, вас зовут-то? — вдруг спросила она.

— Эддиман.

— Ваше здоровье, мистер Эддиман.

— Ваша дочь хорошо успевала в школе? — спросил я.

— А?

— В школе. Она хорошо училась?

— Кто?

— Ваша дочь, — терпеливо повторил я.

— А почему, по-вашему, её оттуда выгнали, сучку эту?

— Я имею в виду её успеваемость, — сказал я. — Оценки по разным предметам.

— Она была безнадежна, — сказала миссис Пиласки. — Тупа, как пробка.

— Может быть, все-таки не совсем тупа? — пытался настаивать я.

— Сучонка бесстыжая… Послушайте, что я вам скажу, мистер Иддивен. Я это не каждому говорю, я — женщина гордая. Сейчас гордых людей мало, а я вот как раз такой человек. Но вы… вы ведь вроде врача, да?

— Ну, не совсем…

— В том смысле, что от вас дальше это никуда не пойдет.

— Да, можете мне доверять, — заявил я.

— Так вот, я не хочу, чтобы моя дочь, какой бы она ни была, оказалась на электрическом стуле. Зла я ей не желаю, нет, сэр. Но что еще? Ей было всего двенадцать, когда она позволяла парням щупать себя во всех местах за десять центов. И сама их щупала. Эх и драла же я ее! Кровища так и хлестала! Я ей говорила: прекрати, ты вырастешь дешевой блядью. И — вот видите, так и случилось! Она и стала дешевой блядью! Что делать-то?

— Расскажите про её отца.

— Мерзавец! Он бросил меня двадцать лет назад. Думаете, легко было растить её в одиночку? Нет, сэр. Жизнь — сложная штука, мистер Айзерман…

Она залпом осушила очередную рюмку и, громко икнув, спросила, не закажу ли я ей пива.

— От этой имбирной шипучки у меня жажда разыгрывается. А жажду лучше всего утолять хорошим светлым пивом, мистер Зандиберг…

Я заказал официанту стакан пива и спросил миссис Пиласки про книги.

— Она, должно быть, много читала? Брала в библиотеке книги…

— Читала, как же. Одни комиксы. Журналы ещё музыкальные листала. Много читала, ха! Говорят же вам — одни комиксы. Чего от неё было ещё ожидать.

— А ваш отец был немец? Или, может быть — отец вашего мужа?

— Что?

Я повторил вопрос.

— Слушайте, дорогуша, отца своего мужа я никогда в глаза не видела. Может, у него вообще отца не было. А мой папаша был украинец, который всю жизнь покорячился на сталелитейном заводе и отдал Богу душу ещё до того, как Хелен появилась на свет.

— Но ведь она говорит по-немецки?

— Она-то? Гы-ы! Я лучше говорю по-китайски, чем она по-немецки. Вы что, издеваетесь надо мной? Ни хрена она по-немецки не знает. Во, врунья!

Я встал.

— Я хочу, чтобы вы с ней встретились, миссис Пиласки, — твердо сказал я.

— Встречусь, — вздохнула она. — В конце концов, мать я ей или нет?

* * *

Я позвонил Джо Апполони и рассказал ему про Мэри Пиласки. Он взмолился, чтобы я не приводил её к нему. Он сказал, что с радостью даст ей на расходы пятьсот долларов, лишь бы только я сводил её в «Последний шанс» или в «Бриллиант».

— Да, она, конечно, старая развалюха, — сказал я, — но ведь все-таки она — мать. Где твои сыновние чувства? Что она скажет, если узнает, что Джо Апполони наплевать на мать Хелен Пиласки?

— Не мучай меня, Блейк. Любая мать достойна уважения.

— Разумеется.

— Ее наверняка окружат уважением — в тех домах, что я тебе назвал.

— Послушай, — сказал я. — Она алкоголичка, это верно. Но она нуждается в защите. Господи, есть у тебя сердце или нет? А ещё говоришь, что любишь её дочь.

— Ладно, пес с тобой, — вздохнул Джо Апполони. — Приводи её сюда.

Вот так случилось, что я привез её в «Пустынный рай». Джо, оглядев её снизу вверх, недоверчиво покачал головой.

— Ты уверен, что она — мать Хелен? — спросил он.

— Библия порой ставит под сомнение факт отцовства, — сказал я, — материнству же никто ещё вызова не бросал.

— Ладно, не фига кичиться передо мной своим высшим образованием.

— Это её мать.

У матери уже давно пересохло во рту и она осведомилась, нельзя ли промочить горло. Ноги у неё болели, поэтому она уселась за стойку бара в казино. Выпила три порции виски с имбирным лимонадом, а потом попросила пива, так как во рту стало сладко. Джо вручил ей фишек на пятьсот долларов и она отправилась играть в кости, но почти сразу же поцапалась с крупье. Тогда мы отвели её за стол для игры в «блэк-джек», где Мэри Пиласки и спустила все, до последнего цента. Она выпила ещё несколько порций виски и отрубилась. Джо пришлось устраивать её на ночь в одной из своих комнат.

— Вот, значит, какая у неё мать, — сказал он.

— Да, — кивнул я.

— Просто не верится.

— Мне тоже, но она и впрямь её мать.

* * *

Я позволил Мэри Пиласки вволю выспаться и заехал за ней после полудня. Заказал ей обед, который она благодарно уплела. Выглядела она довольно помято, вся тряслась, глаза налились кровью.

— Мне здесь не нравится, — пожаловалась она. — Я домой хочу.

— Разве с вами дурно обращались?

— Нет, все было хорошо, но просто мне здесь как-то не по себе. Все смотрят. Может, я не очень хорошо одета, но ведь я гордая. Мне не нравится, когда на меня пялятся, как на кошачьи объедки.

— Прошу прощения, — извинился я. — Я надеялся, что вам здесь будет уютно.

— А мне обязательно встречаться с Хелен?

— Прошу вас.

— Что ей от меня толку? Да и мне что от этого будет? Только вспомню, как любила её когда-то, когда она была крошкой. А потом вдруг все пошло наперекосяк. Вот у вас, мистер Индимен, есть все: молодость, работа, богатство, положение. А у меня что? Ни черта у меня нет.

Не в силах слушать этот вздор, я поспешно расплатился, усадил её в свою машину и повез в тюрьму. По дороге меня стала бить нервная дрожь, а вот миссис Пиласки, напротив, сумела взять себя в руки, осознав, что встречи с дочерью избежать уже не удастся.

Сидя в комнате для свиданий, мы дожидались, пока надзирательница приведет Хелен. Когда Хелен вошла, мы с её матерью поднялись ей навстречу. Хелен смотрела на нас холодно и с некоторым вызовом.

Я переводил взгляд с неё на её мать, тщетно пытаясь следить за двумя женщинами сразу. Они не делали ни шага по направлению друг к дружке; просто стояли и смотрели.

Мне показалось, что лицо миссис Пиласки прояснилось. Посмотрев на меня, она кинула взгляд на свою дочь, потом снова повернулась ко мне.

— Это не моя дочь, — сказала она.

Мое сердце екнуло.

— Вы ошибаетесь, — сказал я.

— В своей плоти и крови, мистер Зайденберг? Держите карман шире. Вы бы узнали свою мать? Вот я узнала бы свою дочь. Нет, молодой человек, я не ошибаюсь.

— Посмотрите на нее! — рявкнул я. — Перед вами — Хелен Пиласки!

— Возможно, вы и правы, но это не моя Хелен Пиласки. Я же не говорила, что моя Хелен — святая, но она никогда не пошла бы на убийство. Нет, сэр. Нет. Да, эта девушка похожа на мою дочь, но она не моя дочь.

— Это твоя мать, Хелен? — спросил я.

— Вы же слышали, что она сказала.

— Она — твоя мать? — завопил я. — Да или нет?

— Господи, Блейк, не будьте же таким занудой. Чего вы добиваетесь?

— Ладно, — сказал я надзирательнице. — Хватит. Отведите её в камеру.

Хелен увели, а я остался наедине с миссис Пиласки, которая выглядела очень довольной и буквально пыжилась от гордости.

— Так я и знала. Мое материнское сердце чуяло, что Хелен — моя Хелен — не способна на убийство.

— Но эта женщина и в самом деле похожа на вашу дочь, миссис Пиласки?

— Да, но это ничего не значит. Допустим, она похожа — и что из этого? Что это доказывает? Сотни женщин похожи на мою Хелен. Да моя Хелен скорее умерла бы, чем соорудила такую прическу, как эта лахудра. Моя Хелен и говорит иначе, и голос у неё другой, у моей Хелен. Да, сэр.

Я повез миссис Пиласки к Чарли Андерсону. О встрече мы с ним заранее не договаривались, поэтому нам пришлось проторчать в его приемной добрых сорок минут, после чего я заставил миссис Пиласки в его присутствии повторить то, что она сказала мне.

— Когда родилась ваша дочь, миссис Пиласки? — спросил он, глядя на копию анкеты Хелен, которую вытащил из ящика своего стола.

— Шестнадцатого сентября 1940 года.

— Где?

— В Чикаго, в больнице Святого креста.

— Есть ли у неё какие-нибудь особые приметы? Родинка, например?

— Да, на спине такая штуковина — в виде полумесяца…

Чарли Андерсон посмотрел на меня и задумчиво спросил:

— Ты купил миссис Пиласки обратный билет?

Я кивнул.

— Вот и прекрасно. Рад был с вами познакомиться, миссис Пиласки, — сказал он, учтиво улыбаясь, как истый политик. — Мистер Эддиман отвезет вас в аэропорт.

Проводив миссис Пиласки, я вернулся к себе в контору. Поездка к Чарли Андерсону ничего не изменила. Я знал, что он скажет; знал я также и то, что встал на тропу саморазрушения — медленного, но неотвратимого, если у меня не хватит силы духа сойти с нее.

То, что влюбился я не в кого-то, а в Хелен Пиласки, меня тревожило, но изменить хоть что-либо я был уже не в состоянии.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Сидя за туалетным столиком, Клэр разглядывала меня в зеркало. Я терпеть не могу, когда она это делает, и Клэр это отлично знает, ведь у меня возникает чувство раздвоения личности, такое ощущение, будто меня рассекли на две части, ни одна из которых точно не знает — что происходит с другой. Я знал, что в эту минуту Клэр разговаривает сама с собой, репетируя слова, с которыми вот-вот обратится ко мне. Я прошел в ванную, разделся там, вернулся в спальню и уже ложился в постель, когда Клэр наконец собралась с духом.

— Если бы ты только знал, как ты смешон, — начала она.

— Прекрати! — оборвал я. Все, что последует за этими словами, я уже знал наизусть. — У меня нет ни малейшего желания это обсуждать.

— Разумеется! — В следующую секунду её голос смягчился и в нем зазвучали молящие нотки. — Неужели ты не понимаешь, что у меня хватило бы мозгов понять, как ты… если бы ты просто, как и следовало от тебя ожидать, связался с нормальной женщиной?

— Что значит — нормальной? — не выдержал я.

— Блейк, ты сам отлично знаешь. Тебе тридцать семь лет. Половину своей жизни ты женат на мне. У тебя есть право взбрыкнуть, посмотреть на сторону. Неужто я слепая и не вижу, сколько хорошеньких женщин шныряют по Сан-Вердо? Здесь ошиваются толпы красоток, по сравнению с которыми я выгляжу дурнушкой. Я прекрасно понимаю, что и ноги у меня тонкие, и грудь слишком мала, да и веснушки по всему телу рассеяны. Что, по-твоему, я в зеркало никогда не смотрюсь? Поэтому я не стала бы тебя винить…

— Замолчи! — поморщился я. — Нечего мне объяснять, за что ты стала или не стала бы меня обвинять. И не занимайся кишкоедством. Я тоже тебя знаю и видел тебя голой не раз и не два. Ты красивая и умная женщина…

— Но не такая красивая и умная, как она.

— Кто?

— Все тебе надо разжевывать. Эта… Хелен Пиласки!

— Господи, Клэр, ну что ты несешь? Женщина сидит в тюрьме, в ожидании суда за убийство. За убийство — понимаешь? Неужели ты не можешь вбить это в свою… башку?

— Ты хотел сказать — в тупую башку? Скажи уж, не бойся.

— Не кричи — детей разбудишь.

— Ну и черт с ними!

— Успокойся, Клэр, — взмолился я. — Возьми себя в руки.

Несколько раз сглотнув, она медленно, с расстановкой произнесла:

— Я ведь не одна это знаю, Блейк. Весь город только это и смакует: как Блейк Эддиман влюбился в дешевую потаскуху, развлекающуюся убийствами.

— Не говори так!

— Ага, проняло, — торжествующе улыбнулась Клэр, упиваясь своим достижением. — Не по нутру тебе, когда её называют дешевой потаскухой. Может, назвать её тогда — дорогой потаскухой? Как-никак, сам Джо Апполони её обхаживал. А потом — Фрэнк Каттлер. Она соблазнила его в бассейне и отымела прямо там, в раздевалке…

— Это ложь!

— Да, разумеется. Бессовестная ложь. Только, кроме тебя, все об этом знают.

— А тебе кто сказал?

— Сам Фрэнк и сказал. Время джентльменов и отважных рыцарей, защищающих дамскую честь, прошло, мой дорогой. Если, конечно, вообще было когда-нибудь. Похоже, теперь вы одерживаете победы лишь для того, чтобы похвастать о них другим женщинам. Да, это так?

— Мне не нравится, что ты говоришь!

— Разумеется. Я твоя жена, Блейк. Мне-то хвастать нечем. Но ты посмотри на себя. Помнишь, как старый Бриско, аризонский миллионер, скончался от сердечного приступа? Он ведь тоже тогда влюбился в эту проститутку… Спроси кого хочешь, если не веришь.

Вот именно тогда мне и пришло в голову, что я больше не способен жить с Клэр, что нашему браку, да и в какой-то мере нам самим — настал конец.

* * *

Когда Хелен вошла в комнату для свиданий, я встал; я всегда вставал при её появлении. И, опять же как всегда, надзирательница поинтересовалась, не стоит ли ей остаться при нашем разговоре.

— Нет, спасибо, — отказался я. — Я позову вас, если понадобится.

— Она — образцовая узница, мистер Эддиман, — сказала Красотка. — И замечательная женщина.

Она оставила нас вдвоем, и Хелен приблизилась ко мне. Она не шла, а словно парила. Свободно, легко, раскрепощенно. Лицо её светилось здоровым румянцем, словно она и не сидела взаперти в тюремной келье. Зачесанные назад волосы матово сияли. Я, должно быть, выглядел не столь бодрым и здоровым, потому что Хелен, смерив меня несколько встревоженным взглядом, спросила, спал ли я ночью.

— Нет, в последнее время я почти лишился сна, — брякнул я, взволнованный этим мимолетным проявлением сочувствия. Ведь прежде она в лучшем случае встречала меня с холодным безразличием.

— Зачем вы ввязались в эту историю, Блейк?

— Я не хочу это обсуждать.

— А теперь вам кажется, что вы меня любите.

— Я этого не говорил.

— Да… но это бросается в глаза. Вы изголодались по любви.

— Я не хочу это обсуждать, Хелен, — сказал я. — Но, если вы мне и вправду хоть чуточку небезразличны, то я тем более обязан вам помочь. Допустим, что будучи закоренелым эгоистом, я думаю только о себе. Тогда с вашей смертью мир для меня перестанет существовать.

— Блейк… О, бедный Блейк.

— Не смей меня жалеть, черт возьми! — взорвался я. — Себя лучше пожалей. Но что мне делать? Что мне говорить в суде? Чем больше я брыкаюсь, тем быстрее иду ко дну. Я поговорил с Джо Апполони…

— Занятная личность, — кивнула Хелен.

— Это все, что ты можешь сказать?

— А что мне говорить, Блейк?

— Откройся мне! — вскричал я. — Хоть что-то расскажи. Должен же я знать, на чем стою — на зыбучих песках или в трясине? Дай мне хоть какую-то зацепку!

— Какую, Блейк? — спокойно спросила она.

— Взять, к примеру, твою мать. Ведь за этой жалкой и тщедушной оболочкой таятся горести и беды всего человечества…

— Откуда вы это знаете, Блейк?

— Что именно?

— Что в ней таятся горести и беды всего человечества? Ведь даже участь её бедной и заброшенной дочки была этой женщине безразлична.

— И поэтому ты от неё отказалась?

— Блейк, выражайтесь корректнее. Я от неё вовсе не отказывалась. Вы спросили, её ли дочь перед ней стоит. Она это отрицала.

— Но она — твоя мать?

— Нет.

— Нет — и все, — вздохнул я. — Только у тебя такие же отпечатки пальцев и такое же родимое пятно, как у её дочери. Но она — не твоя мать. Теперь тебе понятно, почему у меня крыша поехала? Ведь только полный безумец способен не спать ночами, думая о тебе. Вместо того, чтобы твердо сказать себе: да, это не простая проститутка, это шлюха высшего класса, которая подбирает миллионеров и вертит ими, как ей заблагорассудится.

— Скверные слова, Блейк, — произнесла она, без особого, впрочем, гнева или упрека. — В сердце каждого мужчины есть уголок, которым он втайне ненавидит женщин. Какие же вы все лицемеры! Рассуждаете о добре и зле, правых и виноватых, хотя ровным счетом ничего не понимаете.

— Кто ты? — гневно спросил я.

— Хелен Пиласки.

— Это ложь! Ты же сама это только что отрицала.

Она пожала плечами.

— Не знаю, как ещё вам ответить, Блейк.

— Ты была знакома с Лемом Бриско, миллионером из Аризоны?

— Разумеется.

— Разумеется, — передразнил я. — Хелен, ну почему ты не хочешь рассказать мне о себе? Зачем играть в эти идиотские шарады?

— А почему вы считаете, что я должна вам о чем-либо рассказывать, Блейк?

— Потому что в противном случае я не смогу тебя защитить. Ты появилась в Сан-Вердо, как гром среди ясного неба. Вскружила голову куче мужчин, использовала их, а потом вышвыривала прочь, как ненужный хлам. Не считая судьи Ноутона, которого ты убила. Для разнообразия.

— Да, Блейк. Вы несколько драматизируете, но в основном правы.

— Зачем ты приехала в Сан-Вердо?

— Я не могу ответить на этот вопрос, Блейк. Что здесь, что где-либо ещё — все закончилось бы тем же. Я ведь уже много где побывала.

— Где?

— Это не имеет значения, Блейк.

— Ты объяснишь мне, почему убила судью?

— Я не могу.

— Не хочешь, значит.

— Нет-нет, Блейк. Дело не в этом. Просто я мыслю иначе, чем вы. Допустим, я сказала бы, что убила судью Ноутона, потому что он меня раздражал. Или досаждал мне. Это, должно быть, моя вина, но я не в состоянии это объяснить.

— Я прошу лишь об одном — назови хоть какую-то причину. Дай мне мотив.

— Вот именно это я и не могу сделать, Блейк.

— Господи, что я должен думать?

— Вы сами себя мучаете, Блейк, — твердо сказала она. — Я ведь не просила, чтобы меня защищали. Я убила его, находясь в здравом уме, и не прошу о снисхождении. Это ведь вы настаиваете на защите. Вы не можете меня защитить… как, впрочем, и любить.

— Что ты хочешь этим сказать? — медленно спросил я.

— То, что любовь между нами невозможна.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю, — вздохнула она.

Некоторое время я молчал, а Хелен смотрела на меня. Выражение её лица, как и всегда, непрерывно менялось, но мне показалось, что я заметил в нем участие. Впрочем, я мог и ошибиться.

— Можно ведь и побег устроить, — вполголоса произнес я. — Я понимаю, что это звучит как романтические бредни, порождение голливудских сказок, но мне кажется, что я бы смог его организовать. Я несколько ночей ломал голову. Я могу оглушить надзирательницу. Пистолет у меня со мной — мне выдали разрешение. Снаружи дежурит всего один охранник. Я бы о нем позаботился. Через восемь минут мы бы были уже в вертолетном порту. Там организованы челночные рейсы в Лос-Анджелес. Я знаком с одним пилотом. За десять тысяч долларов он высадит нас в Мексике, а там — ищи ветра в поле. Он объяснит, что я вынудил его лететь под дулом пистолета. Из Мексики мы переберемся в Бразилию. Эта страна беглых преступников не выдает. Деньги я наскребу. А, оказавшись в Бразилии, мы начнем новую жизнь. Я ещё достаточно молод, чтобы устроиться на работу. Если не захочешь остаться со мной — что ж, довольствуюсь тем, что ты осталась в живых. Больше мне ничего не нужно.

Долгое время она молчала, поедая меня глазами. Потом кивнула.

— Да, Блейк, я вижу, что вы на это способны.

— Способен.

— Вы сможете все бросить. Все, ради чего вы трудились и жили, о чем мечтали и к чему стремились, пока не увидели меня. Свою жену и детей, дом, карьеру, репутацию. Вы готовы от всего отказаться, чтобы вызволить из тюрьмы проститутку. Но почему?

— Потому что я люблю тебя.

— Но ведь я не люблю вас, Блейк.

— Я этого и не прошу, я хочу только помочь тебе.

— Но подумайте обо всем, что вы уничтожите. Что это за любовь, Блейк? Болезнь? Сумасбродство?

— Разве ты сама не знаешь?

— Не знаю. Чем дальше, тем меньше я понимаю. Это ведь просто слово. Любовь, любовь, любовь — все только этим и бредят. Что это такое? Старый Бриско готов был подарить мне миллион долларов. Миллион — только за то, что я легла бы в одну постель с его жалким немощным телом. А все потому, что он любил меня. Как любил меня и Джо Апполони, и Фрэнк Каттлер, и этот мерзопакостный Истукан Бергер. А теперь ещё вы, со своей мальчишеской затеей выкрасть меня из тюрьмы. Неужели у вас нет чувства меры? Ответственности. Уважения к своей жизни. Разве я вас об этом просила?

— Значит, ты не согласна? — спросил я.

— Нет, конечно.

Я был готов заплакать. Какое-то время я молча сидел, стиснув зубы и обхватив голову руками. Потом сказал:

— Ладно, постараюсь сделать все, что могу. Опираясь на пустоту.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

В конце концов, когда дело стало приближаться к суду, Чарли Андерсон решил вдруг отказаться от того, чтобы самому возглавить обвинение, и препоручил вести этот процесс тридцатидвухлетнему Оскару Сандлеру, своему хваткому и пронырливому помощнику. Сандлер четко знал, куда ветер дует. Если на Чарли Андерсона я хоть как-то надеялся, втайне рассчитывая, что он не станет закручивать гайки, то на Сандлера никакой надежды не было. Чарли мог позволить себе проиграть процесс, не уронив своих позиций, тогда как Сандлер был слишком честолюбив, чтобы рисковать своей карьерой. Тем более, что не было в Сан-Вердо женщины, которая не считала бы Хелен Пиласки своим личным врагом и не мечтала увидеть её на эшафоте. Что касается мужчин, то они в большинстве своем испытывали страх и замешательство — эта женщина была слишком необычна и непредсказуема, она выбивала у них почву из-под ног, лишала привычной уверенности и спокойствия. В глубине души любой мужчина знал, почему погиб судья Александр Ноутон. Негодяй он был и мерзавец, вот и получил по заслугам. Точную причину никто не знал, однако никто не сомневался, что причина у Хелен Пиласки имелась и — наверняка очень весомая.

Поэтому ещё никто за неё и не заступался. Ведь список негодяев и мерзавцев не исчерпывался одним Александром Ноутоном.

У Чарли Андерсона хоть хватило приличия позвонить мне и предупредить, что за дело берется Оскар Сандлер.

— Значит, вам нужна её кровь, — констатировал я.

— Что это за разговоры, Блейк? Кровь. Порой мне кажется, что это дело оказалось тебе не по зубам. Что ты сломаешь себе шею. Клэр была права.

— Причем тут Клэр?

— Она ко мне приходила. Просила, чтобы я освободил тебя от защиты.

— Она совсем обнаглела! — буркнул я.

— Да брось ты. Я её прекрасно понимаю. Как-никак, она твоя жена и мать твоих детей. Ей есть за что биться. И как ты ухитрился втюриться в эту девку? Теперь я уже больше не представляю, как тебе удастся спасти её от петли. Если у тебя и был шанс, то сейчас ты уже провалил дело.

— Каким образом? Почему?

— Потому что ты только усугубляешь её положение, Блейк. Люди ведь болтают. Не мне тебе объяснять, что такое злые языки. А сейчас поговаривают, что ты хочешь наехать на судью Ноутона. Смотри — не пришлось бы потом на себя пенять.

— Ноутон мертв.

— Разумеется, но люди говорят, что ты собираешься выпотрошить его наизнанку.

— А что мне остается делать?

— Пораскинь мозгами, Блейк. Наш город кишит людьми, которые были соратниками Ноутона.

* * *

Я подал заявку об изменении для Хелен меры пресечения, но получил отказ. Потом встретился с Оскаром Сандлером, но тот и слышать не захотел ни о какой сделке.

— Это не в моей власти, Эддиман, — сказал он. — Вы хотите добиться вынесения вердикта непредумышленного убийства? Что ж, пытайтесь, я бессилен вам помочь. Что я ещё могу для вас сделать?

Я-то знал, что он может для меня сделать, и он это сделал, едва мы оказались в суде. Он воспользовался случаем, чтобы наконец обратить на себя внимание. Процесс освещался невиданным количеством репортеров. Двумя ведущими телекомпаниями. Вся Америка следила за ним, затаив дыхание. Пуританская публика жаждала крови.

В день начала процесса просторный зал заседаний суда был заполнен до отказа. Процесс ожидался скоротечным, поэтому до конца заседания зала никто не покидал. Клэр не пришла, а вот Джо Апполони пожаловал. Как, впрочем, и многие другие воротилы.

Суд присяжных мы избрали быстро. Тех, кто изначально возражал против повешения женщины, отвергали сразу, но таких оказалось на удивление мало. Ложа присяжных очень скоро заполнилась людьми, для которых послать женщину на виселицу не казалось чем-то из ряда вон выходящим. Хелен, пока выбирали присяжных, сидела с отсутствующим видом. Лишь пару раз на её лице промелькнуло чуть удивленное выражение.

Еще её немного позабавило выступление одной кандидатки, которая отчеканила в ответ на вопрос судьи: «Нет, сэр, я не против повешения. Петля палача и шестизарядный кольт — вот что сделало наш дикий Запад приличным местом для жилья, поэтому я считаю, что, вздернув кого следует, мы вершим благородное дело, как и наши предки».

В своей вступительной речи Сандлер был строг, но справедлив. Он тщательно следил за тем, чтобы придерживаться фактов. Нет, крови он не жаждал, тем более — крови молодой женщины, — но ведь мы живем в обществе правосудия и справедливости. За стеной. По одну сторону от которой царит закон, а по другую — бушуют джунгли.

Сандлер носил очки. Впрочем, нет, он их не носил, а лишь умело ими манипулировал. Чтобы подчеркнуть свою объективность, он приподнимал их в воздух; желая придать себе умный вид, водружал на нос; размахивал ими как клинком, когда, словно ангел отмщения, призывал к торжеству правосудия. Я бы ничуть не удивился, узнав, что он практиковался перед зеркалом. Что же касается меня самого, то я лишний раз убедился, сколь мало смыслю в ведении уголовных процессов.

— Если вы против применения высшей меры наказания, — разглагольствовал Сандлер, пылко потрясая очками перед носами присяжных, — значит вам здесь не место. Если же вы свято убеждены, как завещал нам Господь, что убийце не место среди нас, то вас не остановит тот факт, что Хелен Пиласки — женщина. Закон нашего штата не делает различий между мужчиной и женщиной, если мужчина и женщина — преступники. По нашим законам, любая личность, совершившая жестокое и преднамеренное убийство, должна быть приговорена к высшей мере наказания. То есть — к смерти через повешение. Вы должны взвесить все обстоятельства дела и принять решение, я же намереваюсь доказать, что подзащитная, Хелен Пиласки, намеренно и жестоко убила судью Александра Ноутона, мир его праху.

Это была гениальная находка. О мертвых и так не принято злословить, а никто из присяжных не только не был лично знаком с Ноутоном, но и никогда не видел его воочию. Сандлер же прекрасно понимал, на чем я могу строить свою защиту. Если это можно было назвать защитой.

— Ах, мерзавец! — зашептала Милли Джефферс, мой секретарь на процессе. Толстая, неряшливая и уже в летах, она была полностью на моей стороне; возможно, единственная во всем зале. — Уж он-то знал этого паразита как облупленного. Постыдился бы.

— Ничего не поделаешь, Милли, — вздохнул я. — Мы с ним находимся по разные стороны баррикады. У него своя работа, у меня — своя.

Я взглянул на Хелен, которая разглядывала Сандлера с видимым интересом. Вдруг она повернулась ко мне и легонько прикоснулась к моему локтю; в глазах я увидел нескрываемое сочувствие. Ко мне, конечно.

— Плохо дело, да, Блейк?

Я кивнул, встал и поплелся к ложе присяжных. Судья Стайм Харрингтон посмотрел на меня с неодобрением. Законы нашего штата не устанавливают возрастных пределов для выхода на пенсию, а судья Харрингтон был возраста весьма и весьма почтенного. Если верить справочнику, то ему было семьдесят четыре года. Выглядел он недружелюбным, желчным и мстительным. Я слышал, что он обожает навешивать обвиняемым длиннющие сроки, и моментально заметил, что адвокатов, тем более молодых, он не выносит на дух, относя их, должно быть, к поборникам дьявола. Впрочем, ходили слухи, что Сандлера он тоже недолюбливал, считая его выскочкой. Он также был достаточно честен и никого не боялся, что делало его моей единственной, хотя и призрачной надеждой. Прежде чем я начал свою речь, он сказал мне:

— Надеюсь, мистер Эддиман, что вы ограничитесь кратким изложением намерений. У вас ещё будет достаточно времени, чтобы взывать к присяжным.

— Я буду краток, ваша честь, — сказал я и обратился к присяжным. — Я намереваюсь доказать, что моя подзащитная невиновна в преступлении, которое ей инкриминируют. Я собираюсь также доказать, что совершенное ею деяние вовсе не было преднамеренным, а вы, если сочтете мои доводы достаточно убедительными, признаете её невиновной.

Судье это понравилось, а вот Милли, пригнувшись ко мне, прошептала:

— Как, черт побери, ты собираешься это доказывать, Блейк?

* * *

Оскар Сандлер был, конечно, умен, но на мой взгляд с этим делом со стороны прокурора справился бы кто угодно, даже бродячая кошка. Сандлер пригласил всего троих свидетелей. Первым был уже знакомый нам Джонни Кейпхарт, а вторым — также знакомый доктор Сет Хоумер. Третьим свидетелем выступала Рут Ноутон, вдова убитого судьи.

Джонни Кейпхарт повторил примерно то же, что говорил мне в здании полицейского управления.

— Вы утверждаете, что мисс Пиласки сама позвонила вам? — спросил Сандлер.

— Да, сэр, — торжественно ответил Джонни. — Я в это время находился в отдушке. Звонок перевели туда.

— В отдушке? — недоуменно переспросил Сандлер.

— В комнате отдыха, — пояснил Джонни. — Там можно посидеть и расслабиться перед дежурством или после него, кофейку попить или водички.

— Понимаю. Значит, вы находились в этой комнате, когда позвонила мисс Пиласки. Она была взволнована?

Я попытался возразить, но старик Харрингтон отвел мой протест.

— Нет, сэр. Она была спокойна.

Я снова внес возражение и на этот раз судья поддержал меня, велев Джонни Кейпхарту отвечать на вопрос только «да» или «нет», не высказывая собственных суждений.

— Что именно она вам сказала? — спросил Сандлер. — Попытайтесь воспроизвести дословно.

Джонни вытащил свои записи и зачитал вслух:

— Она — мисс Пиласки — сказала мне следующее — цитирую: «Я нахожусь в доме судьи Ноутона. Он мертв. Я его застрелила. Это не было несчастным случаем. Я намеренно убила его. Боюсь, что его жена находится в шоке. Привезите врача. Я буду ждать вас. Я дождусь вас здесь». Вот что она сказала.

— И что вы сделали?

— Как раз в этот миг вошел мой напарник, Фрэнк Донован, и сказал, что наша машина готова. Я сказал, что произошло убийство, и мы с ним бросились к машине. Я только сказал ещё по дороге, чтобы следом выслали врача, доктора Хоумера…

— Уточните, пожалуйста, каково полное имя и звание доктора Хоумера.

— Да, сэр. Доктор Сет Хоумер, полицейский врач управления полиции города Сан-Вердо.

— Благодарю вас. Значит, вы попросили, чтобы доктор Хоумер приехал в дом судьи Ноутона?

— Да, сэр.

— Что вы делали потом?

— Мы отправились к дому судьи Ноутона на нашей патрульной машине. Парадная дверь была открыта и мы вошли в дом. Справа от прихожей находится столовая, а слева — гостиная. Мы сразу прошли в гостиную, потому что, едва войдя, я увидел через полуоткрытую дверь софу, на которой лежала миссис Ноутон…

— Вы сразу поняли, что это миссис Ноутон?

— Нет, сэр, не сразу. Я увидел лежащую женщину, и мы прошли в гостиную. Слева от двери стоял небольшой стол, — он сверился со своими записями, — карточный столик, сделанный во французском колониальном стиле. За этим столом сидела подзащитная, мисс Хелен Пиласки. Перед ней на столе лежал револьвер. Лицо и руки мисс Пиласки были расцарапаны. Мой напарник, Фрэнк Донован, подумал, что миссис… что женщина, которая лежала на софе, мертва, но мисс Пиласки сказала, что у неё просто обморок и что она сама мисс Пиласки — перенесла её на софу. Я тогда спросил мисс Пиласки, где тело, и она показала на кабинет. Я оставил Фрэнка Донована в гостиной, велев ему перезвонить в управление и поставить шефа Комински в известность о случившемся, а сам прошел в кабинет.

— Где расположен кабинет?

— Он находится прямо за гостиной, сэр. Дверь, ведущая в него, была приоткрыта, я толкнул её и вошел. Тело судьи лежало на спине, рубашка была в крови. Грудь была пробита пулей. Я склонился над ним и попытался нащупать пульс, но тело уже похолодело и начало коченеть. Он был мертв.

— Его убила пуля?

— Да, сэр.

— И что вы делали потом?

— Я спросил мисс Пиласки, не вызваны ли многочисленные царапины на её лице и руках схваткой с судьей Ноутоном, но она ответила, что нет — её поцарапала миссис Ноутон. Фрэнк Донован спросил её, не хочет ли она сделать какое-либо заявление, но мисс Пиласки ответила, что заявлять ей нечего все, дескать, и так ясно. Она призналась, что убила судью Ноутона. Сказала, что застрелила его из револьвера, который лежит на карточном столе.

— Чей это револьвер, мистер Кейпхарт?

— По словам мисс Пиласки, револьвер принадлежал покойному судье.

— Какой системы был револьвер?

— О, это была допотопная штуковина.

— В каком смысле? Вы хотите сказать, что револьвер был антикварный?

— Да, сэр, именно так. Судья Ноутон коллекционировал револьверы первых покорителей Запада. Он содержал их в идеальном порядке.

— Откуда вы знаете?

— В прошлом году, на ежегодном благотворительном вечере в честь полиции, он продемонстрировал стрельбу из них. Он замечательно стрелял.

— Понимаю. И какой именно из его револьверов лежал на карточном столе?

Сверившись с записями, Джонни Кейпхарт ответил:

— Кольт «ньюхаус» с обрезанным стволом, выпущенный между 1885 и 1890 годом. Калибр 0,38.

— Вы проверили, что из него был произведен выстрел?

— Да, сэр. Одного патрона недоставало.

— Как вы его осмотрели?

— Я приподнял его за ствол, насадив на карандаш, чтобы не оставить отпечатков пальцев. Понюхал и убедился, что он сильно пахнет сгоревшим порохом. В барабане оставались ещё пять патронов.

— А на рубашке судьи, вокруг пулевого отверстия, были пороховые отметины?

— Да, сэр. Выстрел был произведен с очень близкого расстояния. Практически в упор.

Сандлер повернулся к судье Харрингтону и произнес:

— Ваша честь, я могу пригласить сюда капитана Джонсона, специалиста по баллистике, который проводил экспертизу этого револьвера, или же мы можем попросить, чтобы офицер Кейпхарт сам зачитал нам его официальное заключение.

— Вы не возражаете, мистер Эддиман? — обратился ко мне судья.

— Нет, ваша честь.

— Хорошо. Тогда — зачитывайте, мистер Сандлер.

Сандлер показал мне подписанное Джонсоном заключение, но я только кивнул и не стал его изучать — я уже видел эту бумагу. Сандлер передал заключение Кейпхарту.

— Вы знаете, что это такое?

— Да, сэр, я видел эту бумагу.

— Взгляните ещё разок, чтобы освежить память.

— Хорошо, сэр, — Джонни Кейпхарт послушно пробежал глазами заключение. — Это подписанный капитаном Джонсоном рапорт по оружию, послужившему причиной смерти судьи Ноутона.

— По тому кольту, что вы видели?

— Да, сэр.

— Что вы можете сказать нам про капитана Джонсона?

— Это — главный специалист нашего штата по баллистике. К нему обращаются всякий раз, когда нужно определить, из какого оружия выпущена пуля. Раз в год он читает у нас лекции по баллистической экспертизе.

— Верно ли, что любой пистолет или револьвер оставляет на пуле характерные и уникальные отличительные следы после выстрела?

— Да, сэр.

— После того, как врач извлек пулю из тела судьи Ноутона, её отдали капитану Джонсону?

— Да, сэр.

— И капитан Джонсон сличил пулю с револьвером?

— Да, сэр.

— И какое заключение он сделал?

— Он пришел к выводу, что пуля, сразившая судью Ноутона, была выпущена из револьвера, который лежал на столе в гостиной.

— А что случилось в тот день потом, офицер, после того, как вы осмотрели оружие?

— Я попытался допросить мисс Пиласки, но она отказалась отвечать. Потом приехали шеф Комински с доктором Хоумером. Доктор начал оказывать помощь миссис Ноутон, а шеф Комински расспросил меня о том, что случилось. Я рассказал. Потом он стал задавать вопросы мисс Пиласки, но она отказалась отвечать.

— Она хранила молчание?

— Да, сэр. Потом он…

— Кто?

— Шеф Комински. Он сказал, чтобы я отвез мисс Пиласки в управление и оформил арест по подозрению в убийстве. Это просто принятый прием, чтобы отказать в освобождении под залог. Так я и сделал.

Сандлер повернулся ко мне и любезно произнес:

— Можете его расспрашивать, мистер Эддиман.

А Милли Джефферс прошептала:

— Бедненький, неужели кто-то ожидает, что ты достанешь из шляпы кролика?

Хелен бросила на меня странный взгляд. Кроликов ни в шляпе ни в рукаве у меня не было; у меня не было вообще ничего.

Я прошагал к Джонни Кейпхарту, славному американскому пареньку, который стал полицейским.

— Офицер Кейпхарт, — сказал я, — вы замечательно описали нам дом судьи Ноутона. Поздравляю, у вас прекрасная память. Однако у меня сложилось впечатление, что вы хорошо знаете этот дом. Вам приходилось бывать в нем прежде?

— Прежде, сэр?

— До того, как мисс Пиласки вызвала вас туда, позвонив по телефону.

— А, понял. Да, сэр.

— И когда это было?

— Примерно за полгода до убийства.

— Я бы хотел, чтобы этот ответ из протокола вычеркнули, — сказал я Харрингтону. — В юридическом смысле, убийство — это умышленное лишение жизни другого человека. Пока мы ещё не установили, что в резиденции судьи Ноутона произошло убийство.

— Хорошо, — кивнул Харрингтон и обратился к Джонни: — Воздержитесь пока давать определение гибели судьи Ноутона. Говорите просто как о смерти.

— Да, ваша честь.

Я повторил свой вопрос.

— Я был там примерно за полгода до смерти судьи Ноутона, сэр.

— Ваше посещение носило профессиональный характер — вы выполняли свой долг?

— Да, сэр.

Я пристально следил за Сандлером. Нюх у помощника прокурора был прекрасный, и он мигом смекнул, чего я добиваюсь. Он даже открыл было рот, чтобы заявить протест, но в последний миг сдержался. Любопытство пересилило; тем более, что он отлично знал, что успеет внести протест и после того, как удовлетворит любопытство.

— Расскажите нам, какие именно обстоятельства привели вас туда впервые.

Сандлер тут же возразил, а судья Харрингтон прищурился и спросил:

— Вы намерены как-то связать это с уже представленными показаниями? Я не понимаю, какое отношение к делу может иметь нечто, случившееся полгода назад. Вы сможете установить связь? В любом случае, это не вполне корректный перекрестный допрос.

— Я попытаюсь установить связь.

— Вы ведь можете вызвать этого полицейского как собственного свидетеля, мистер Эддиман.

— Я возражаю! — снова выкрикнул Сандлер. — Это просто попытка половить рыбку в мутной воде!

— Прошу вас, подойдите оба ко мне, — пригласил судья Харрингтон. — И ещё прошу вас, мистер Сандлер, воздержаться от громких выкриков. Я, конечно, чуть-чуть постарше вас, но на слух пока не жалуюсь.

В зале послышались смешки. Пригнувшись к нам, судья спросил:

— В чем дело, господа?

Сандлер хорошо подготовился к этому процессу.

— Я предпочел бы обсудить этот вопрос в кулуарах, ваша честь.

— Вы считаете это необходимым?

— Да, сэр.

— А вы, Эддиман?

— Пожалуй, да, — согласился я.

Судья объявил о том, что суд берет перерыв до двух часов дня.

* * *

— Итак, в чем дело, Сандлер? — строго спросил он, когда мы удалились в кулуары.

— Если позволите, ваша честь, я сразу перейду к сути.

— Позволяю. Я слишком стар, чтобы играть в кошки-мышки.

— Хорошо, — кивнул Сандлер. — Дело в том, что полгода назад судья Ноутон оказался замешанным в скверную историю. Судя по всему, он был сексуальным садистом…

— Кем?

— Садистом — сексуальным извращенцем, который испытывал оргазм лишь тогда, когда мучил женщин.

— Какое, черт побери, это имеет отношение к нашему делу?

— Вот именно! — фыркнул Сандлер. — Просто Джонни Кейпхарт случайно проезжал мимо дома судьи Ноутона, когда услышал крики. Войдя, он увидел, как судья избивает голую женщину. Это была Салли Магвайр, зазывала из «Последнего шанса», а временами, возможно — женщина по вызову. Кейпхарт оттащил судью от Салли. Она была жестоко избита, вся в синяках, с покусанными грудями. Позже оказалось, что у неё сломаны три ребра. Дело тогда удалось замять. Обвинения никто не выдвинул, а женщине щедро заплатили.

— А почему его не арестовали?

— Я предпочел бы не отвечать на этот вопрос, сэр. Если же вы будете настаивать, то вам придется обратиться к моему боссу.

— Коль скоро вы так разоткровенничались, — сказал я, — расскажите уж судье Харрингтону и про хлыст.

— Хорошо, — согласился Сандлер. — Три года назад, ваша честь, судья Ноутон повез одну девушку в свой горный коттедж. Однажды рано утром местные егеря, привлеченные ужасными криками, наткнулись на эту девушку, которая брела по снегу, закутавшись в окровавленную простыню, наброшенную прямо на голую кожу. Все её тело было сплошь покрыто кровоточащими рубцами. Девушка рассказала, что её избивали плеткой со свинцовыми наконечниками. Егеря по кровавым следам добрались до коттеджа судьи Ноутона. Сам он уже уехал, но окровавленный хлыст они нашли в мусорном ящике.

— Неужели его и тогда не арестовали?

— Нет, ваша честь. Девушка была проституткой. Говорят, судья Ноутон уплатил ей десять тысяч долларов. Он также взял с неё подписку о том, что она добровольно соглашается на истязания.

Некоторое время Харрингтон молча сидел, потягивая горячее молоко и задумчиво глядя на нас из-под кустистых бровей. Наконец он покачал головой и сказал:

— Ноутон мертв. История, конечно, весьма красноречивая, но мы должны о ней забыть. Говорят, что вы хороший адвокат, Эддиман. Закон вам известен. Вы не можете предать эту историю огласке. Прошлые грехи покойного не имеют отношения к мотивации его убийцы. Вы это понимаете. Если только вы, допрашивая собственную подзащитную, не докажете, что именно этим мотивом она руководствовалась, стреляя в судью. Вы согласны?

— Да, ваша честь.

— Что же касается этого полицейского, то я не позволю ему отвечать на вопросы, связанные с сексуальными извращениями судьи Ноутона. Это вовсе не означает, что я принимаю чью-то сторону. Возможно, вы готовы представить суду хоть сотню свидетелей, которые могли бы убедить присяжных, что судья был последним подонком, и мисс Пиласки следует наградить за то, что она избавила мир от такого зверя. Возможно, его грешки их просто позабавили бы — не мне судить. Однако в моем суде судить Ноутона вы не будете. Я приму только те показания, что непосредственно связаны с гибелью судьи. Вам правила известны, мистер Эддиман. Не думаю, что должен вас поучать.

— Ваша честь — женщине грозит смертный приговор. Неужели мотивация её поступка не может быть использована для защиты?

— Показания, поясняющие мотивацию, я приму. Но сперва вы должны представить мотив. Вы не имеете права выстраивать защиту, поливая грязью покойного. Иначе получится, что любой гражданин имеет право безнаказанно убивать людей, так или иначе запятнавших себя.

На том наше совещание и завершилось.

* * *

Когда судебное заседание возобновилось, Сандлер пригласил следующим свидетелем доктора Сета Хоумера. Маленького улыбчивого толстячка. Казалось, он ничего не принимает всерьез и в любую секунду готов разразиться смехом. Его круглая физиономия утопала в смешливых морщинках. На носу у него красовались очки в металлической оправе, которые то и дело норовили свалиться. В ответ на вопрос Сандлера, что случилось с миссис Ноутон, он, передернув плечами, ответил:

— Упала в обморок, бедняжка. Женщины в этом смысле устроены счастливее мужчин. Чуть что не так, брык — и в обморок. Должно быть, природа их так охраняет.

— Попробуйте прямо отвечать на поставленный вопрос, доктор, — сварливо заметил судья Харрингтон. — Зал суда — не место для философствования.

— Хорошо, ваша честь. Как изволите.

— Какую помощь вы ей оказали?

— Подсунул под нос нюхательную соль, а потом дал капельку бренди. Ничего особенного с ней не случилось.

— А потом?

— Меня позвали…

— Кто именно?

— Шеф Комински позвал меня в соседнюю комнату — в библиотеку. Там лежало тело.

— Чье тело?

— Судьи Александра Ноутона.

— Каково было его состояние?

— Самое что ни на есть покойное, — ухмыльнулся доктор Хоумер, обводя глазами зал. — Мертвее некуда.

— Вы обследовали тело?

— Там — только поверхностно. Убедился, что признаки жизни отсутствуют, определил время смерти. Нужно уметь это делать, ведь во всех детективных книжонках полицейские врачи только это и делают.

— Доктор Хоумер… — назидательно начал судья Харрингтон.

— Молчу, молчу, — с шутовским поклоном пообещал толстячок.

— И когда, по-вашему, убили судью?

— Примерно за час до моего приезда.

— Что послужило причиной смерти?

— Массивное внутреннее кровотечение, вызванное произведенным с близкого расстояния выстрелом. Свинцовая пуля калибра 0,38 пробила его левый желудочек, прошла через легкое и повредила позвоночник. Это я уже установил в результате вскрытия, которое провел собственноручно.

— Вы удалили пулю?

— Да, сэр, удалил.

— Это она?

Сандлер вручил ему пулю, к которой был привязан ярлычок. Доктор Хоумер осмотрел её, ухмыльнулся и утвердительно кивнул. Пулю приобщили к делу.

— Что вы с ней сделали после того, как извлекли из тела, доктор?

— Отдал на баллистическую экспертизу.

— Благодарю вас, доктор. У меня — все, — Сандлер повернулся ко мне. — Желаете допросить свидетеля, мистер Эддиман?

— У меня всего несколько вопросов…

Хелен проводила меня внимательным взглядом. Подойдя вплотную к доктору Хоумеру, я сказал:

— У меня создалось впечатление, доктор, что вы не слишком огорчились, узнав в убитом Александра Ноутона. Это так?

— Рыдать я не стал, — ухмыльнулся он. Сандлер тут же вскочил с протестом, горько стеная, что я задал свидетелю наводящий вопрос, и вообще сбиваю суд с пути истинного.

— Вы не правы, мистер Эддиман, — сказал судья. — Я снимаю вопрос и ответ и призываю присяжных не обращать на это внимания. У вас ещё вопросы, мистер Эддиман?

— Нет, ваша честь.

* * *

Третьим свидетелем со стороны обвинения была Рут Ноутон. На этом вызов свидетелей прекратили. Я прекрасно помнил Рут, когда она ещё была замужем за Ноутоном. Так вот — сейчас она выглядела лет на десять моложе. Прежде на неё никто и внимания бы не обратил — так, невзрачная серая мышка. Теперь же, несмотря на свои сорок шесть лет, перед собравшимися в зале суда предстала вполне привлекательная женщина с прекрасной фигурой. Впрочем, тому во многом способствовали её одежда и прическа. Судья Ноутон считался очень богатым человеком — должно быть, потому что ни цента не тратил на жену. Теперь же, получив доступ к деньгам — не к наследству, вопрос о котором ещё решался, а к страховой премии, — Рут Ноутон первым делом помчалась в Лос-Анджелес наверстывать упущенное.

Оскар Сандлер, конечно, предпочел бы увидеть перед собой заплаканную вдову в черных одеждах, но миссис Ноутон определенно не собиралась горевать об усопшем. На ней был изящный голубой костюм, синие туфельки из кожи аллигатора и прическа на полсотни долларов. Осознав, что судья Ноутон мертв, вдова начала вовсю вкушать прелести жизни.

Она представилась суду, заявила, что состояла замужем за Александром Ноутоном двадцать четыре года и добавила, что от покойного мужа у неё осталась семнадцатилетняя дочка Рода, в настоящее время обучающаяся в швейцарской школе.

— Я понимаю, как вам больно вспоминать эту трагедию, миссис Ноутон, — с пафосом произнес Сандлер. — Поэтому вы сразу же скажите, если захотите присесть или даже полежать — мы тут же объявим перерыв.

— Я чувствую себя вполне нормально, — сухо сказала миссис Ноутон.

— Очень хорошо. Скажите нам, миссис Ноутон, где вы были утром одиннадцатого октября?

— Это было воскресенье. С утра я отправилась в церковь.

— Вы были одна или с супругом?

— Одна. Порой судья сопровождал меня, но в то утро он предпочел остаться дома.

— В котором часу вы ушли из церкви?

— Около одиннадцати. Точно не помню. Я села в машину и поехала домой. Нет, я ещё перекинулась парой слов с пастором Кайлом. Томасом Кайлом. Он всегда умел меня утешить. Добрейшая душа.

— Не сомневаюсь. Значит, из церкви вы поехали домой? Никуда не заезжая?

— Да.

— Вы можете рассказать нам, что увидели по возвращении домой?

— Приближаясь к дому, я увидела, что подъездную аллею перегораживает другая машина.

— Вы знаете, кому принадлежала эта машина?

— Да — мисс Пиласки.

Я заметил, что она упомянула мисс Пиласки без тени гнева или мстительности — весьма необычно для вдовы, перед глазами которой предстала убийца мужа. Она вполне могла бы ответить: «этой стерве», «этой дряни», «вон той женщине» или, на худой конец, просто — «вон — этой», и все бы её поняли и простили. Тем не менее из всех вариантов вдова Ноутона предпочла «мисс Пиласки».

— Какой марки была её машина?

— Шикарный «корвет», тысяч за шесть, — вот теперь в её голосе зазвучали горькие нотки. — Мне бы не знать. Ведь мой муж купил ей этот автомобиль.

Я внес протест, и судья Харрингтон поддержал меня. Теперь миссис Ноутон уже определенно вышла из себя, но огорчило её воспоминание о выброшенных на ветер деньгах.

— И что вы сделали потом, миссис Ноутон? — спросил Сандлер. Вид у него был безмятежный. Еще бы — этот процесс со стороны обвинения с легкостью выиграл бы даже носорог. Или слизень. Кто угодно.

— Я прошла в дом.

— Через парадную дверь?

— Да, разумеется. Мы держим двоих слуг, но воскресным утром они посещают церковь. Я прошагала прямо в гостиную и увидела эту женщину.

— Кого именно? — уточнил Сандлер.

— Мисс Пиласки. Подзащитную.

— Где именно она сидела?

— В гостиной. На краю большого дивана.

— А судья Ноутон тоже был в гостиной?

— Нет, он находился у себя в кабинете.

— А что делала мисс Пиласки?

— Она просматривала воскресный выпуск «Нью-Йорк Таймс». Нам присылают его каждое утро. Точнее — присылали.

— Что сделала мисс Пиласки, когда вы вошли?

— Она подняла голову и посмотрела на меня…

— Расскажите нам все подробно, миссис Ноутон. Можете не торопиться.

— Ну, она на меня посмотрела. Я молчала… я просто не знала, что сказать…

— Простите меня, миссис Ноутон, — прервал её Сандлер, — я хочу кое-что уточнить. Вы уже тогда знали, кто такая мисс Пиласки?

— Да.

— Значит, вам уже приходилось видеть её прежде?

— Да — я была сыта ею по горло. Недели за три до этого мой муж впервые привел её домой. Потом он приводил её снова и снова — ему было наплевать на то, что я дома, что я могу… — её голос предательски задрожал.

Чуть помолчав, Сандлер спросил:

— Что было потом? Расскажите, что случилось в то воскресное утро.

Сандлер находился в затруднительном положении. Миссис Ноутон была уже на грани того, чтобы выложить всю правду о своем муженьке.

— Я спросила её, где мой муж. Она ответила, что он в кабинете. Потом я продолжала стоять и смотреть на нее, а она встала и прошла в кабинет, оставив дверь открытой. Я медленно приблизилась и услышала, как мой муж что-то сказал ей. Потом он подошел к двери. И тогда она что-то ответила…

— Одну минутку, миссис Ноутон. Вы не помните, что именно она сказала?

— Нет, я не очень хорошо расслышала, но когда он обернулся, то я увидела, что она стоит и целится в него из пистолета. Он закричал: «Эй, не вздумай!». И тогда она выстрелила, а мой муж покачнулся и упал ничком. Потом она вышла из кабинета, прошагала мимо меня и положила пистолет на карточный столик. И вот тогда я, потеряв голову, набросилась на неё и, кажется, поцарапала. Больше я ничего не помню, потому что потеряла сознание.

— Спасибо, — произнес Сандлер. — Большое спасибо, миссис Ноутон. Я понимаю, как вам тяжело.

Повернувшись ко мне, он великодушно изрек:

— Можете задавать вопросы, мистер Эддиман.

Однако судья Харрингтон посмотрел на часы и решил, что времени для перекрестного допроса уже нет. И перенес заседание на следующее утро.

* * *

Я заехал в «Пустынный рай» и поговорил с Джо Апполони. Он угостил меня крепким коктейлем и пригласил посидеть на уютной террасе с колоннами и увитыми мексиканским плющом арками, примыкающей к его апартаментам. В воздухе благоухало жасмином, а шум казино сюда почти не доносился.

Я никогда прежде у него не был, и Джо поинтересовался, нравится ли мне его «берложка». Я чистосердечно признался, что очень.

— Неплохо для второразрядного мафиози, да? Эх, дьявольщина. Чем больше узнаешь про красоту, тем меньше удовольствия из неё извлекаешь. Потом тебе уже хочется иметь рядом настоящую женщину, а не дешевую потаскуху. Потом книжку почитать и ума поднабраться. А зачем? Чтобы понять, в каком дерьме плаваешь? Ты разбираешься в этих играх, Блейк, или ещё в коротких штанишках ходишь?

— И то и другое.

— Оно и видно. Видишь ли, Блейк, лет двадцать назад синдикат воротил нос от проституции. Впрочем, наши крестные отцы и сейчас держались бы от неё подальше, если бы не одно обстоятельство. Дело в том, что многие крупные воротилы приезжают в Сан-Вердо не только поиграть, но и порезвиться на свободе. В противном случае, они считают, что зря потратили время. Ну вот, значит, наши парни решили навести в этом деле порядок: очистить город от дешевых шлюх и организовать классные бордели. И что же? Оказалось, что всей проституцией в городе заправляет не кто иной как судья Ноутон. Наши ребята с ним встретились и уговорились: проститутки им, а судье — героин. Тоже — приличные бабки. Тем более, что в Вашингтоне его поддерживали. Впрочем, какое это теперь имеет значение? — Джо устало махнул рукой. — Ну что, Блейк, досталось тебе сегодня?

— Да, — признал я.

— Что будет дальше?

— Повесят её — вот что. Защиты у меня нет. Все, в том числе присяжные, понимают, что только теперь, оставшись вдовой, Рут Ноутон впервые вздохнула полной грудью. Но, увы, убийства этим не оправдаешь. Да и нет у нас в юриспруденции такого понятия как оправданное убийство. В противном случае, страна бы быстро опустела. Как бы то ни было, моя единственная надежда состоит в том, чтобы убедить присяжных, что Алекс Ноутон был отъявленным мерзавцем. Но даже здесь мне руки повязали. Кстати, кто познакомил с ним Хелен?

— Я.

— Не знаю, выйдет ли что из этого, но ты согласишься выступить свидетелем?

— А это тебе поможет?

— Не знаю. Попытка не пытка.

— Ребятам это не понравится, но впрочем — чего нам терять-то?

Допив коктейль, я вернулся к себе в контору. Милли Джефферс сказала, что звонила моя жена. А также Комински, начальник полиции. И ещё меня спрашивали из доброй дюжины агентств и газетных редакций.

Первым я перезвонил Комински — его звонок меня напугал. Вдруг что-нибудь случилось с Хелен? Оказалось, что нет. Вот что он мне сказал:

— Мы попытались выяснить её подноготную и кое-что наскребли. Примерно год назад она поступила в больницу округа Кук с сифилисом — в тяжелой форме. Последняя стадия. Ее подобрали на улице. Говорят, была уже в коме. Как бы то ни было…

— Что значит — почти?

— Они сами не знают. В тот же самый день она непостижимым образом исчезла. И больше про неё ничего не известно.

— Господи, зачем мне эта дребедень?

— Мало ли, я подумал — вдруг пригодится.

— Она упала на улице. Ее доставили в больницу без сознания, в коме, но она сбежала. А как вы определили, что это была она?

— У неё взяли отпечатки пальцев — так сейчас заведено с венерическими больными. Потом, когда она исчезла, они связались с ФБР. На это ушло время…

— Знаю, — устало произнес я. — Спасибо.

Положив трубку, я повернулся к Милли Джефферс. Она потребовала, чтобы я перезвонил жене.

— Нет. Сама ей позвони. Скажи, что у меня полно работы, и я останусь ночевать здесь, на диване.

— Тебе этот диван сегодня нужен, как собаке — пятая нога.

— Милли, — сдержанно произнес я, — все считают тебя чертовски умной. Говорят, что Блейк тупица, и если бы не Милли Джефферс…

— Я жирная и страшная. Мне только и остается что быть умной.

— Я считаю, что ты красотка. Но вот теперь, посидев рядом с Хелен, скажи — как она тебе?

— Я не моралистка, Блейк. Ты в неё влюбился. Это вполне понятно. Я сказала Клэр, чтобы она не убивалась попусту. Такое сплошь и рядом случается. Женщины приходят и уходят, а верные жены остаются.

— Так ты говорила с Клэр?

— Она со мной говорила. Впрочем, какая разница? Мы поняли друг дружку. А Хелен — классная бабенка.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Улики против Хелен меня не слишком беспокоили. Шустрый адвокат способен расправиться с любыми уликами с помощью доброй сотни способов, запутав или растоптав свидетелей и заставив их усомниться даже в том, что они вообще появились на свет. Однако в моем случае речь шла вовсе не об уликах. Хелен не только застали на месте преступления, но она ещё и сама позвонила в полицию и призналась в содеянном. Более того, она подписала признание. Вот почему меня ничуть не беспокоили улики — оспорить или поставить их под сомнение было невозможно.

На следующее утро, сев рядом с Хелен в зале судебных заседаний, я нагнулся к ней и без обиняков произнес:

— Вчера Комински сказал мне, что в Чикаго тебя подобрали на улице и отправили в больницу. Там установили сифилис в тяжелой форме — довольно необычный случай для столь молодой особы. Если, конечно, ты не подцепила его лет в одиннадцать-двенадцать. Я связался с этой больницей и мне сказали, что у тебя также выявили аортит — дегенеративные изменения аорты. В крайне запущенной форме. А вдобавок — необратимые мозговые нарушения с признаками перенесенного инсульта и почти полной амнезии. Несмотря на все это, будучи в коме, ты оделась и сбежала. С ума сойти можно. Есть в этой истории хоть капля правды?

Хелен кивнула.

— Да, Блейк.

— Сколько именно?

— Бедный Блейк — все в ней правда.

— Кто же тебя исцелил — Гиппократ? Или Иисус Христос? Скажи, Хелен, хоть раз признайся. Почему ты не можешь сказать мне правду?

— Потому что все это бесполезно, Блейк.

Вошел судья и процесс возобновился.

* * *

Уставившись на стройную ладную фигурку миссис Ноутон, я мысленно взывал к вдове о помощи — больше просить мне было некого. «Женщину, подарившую вам жизнь, — молил я, — ждет смерть. Ее вздернут на виселицу — варварский обычай, который тем не менее сохранился в нашем штате как узаконенный способ казни. Да, она убила, но — кого? Торговца наркотиками, сутенера и отъявленного садиста. Пожалуйста, не дайте ей умереть, ведь я люблю её. Даруйте ей жизнь, и я отдам вам свою любовь и все, что у меня есть в этой жизни».

Рут Ноутон пристально посмотрела на меня. Я повернулся к Хелен, а она вдруг улыбнулась. Во второй раз за все время нашего знакомства. Внезапно я ощутил себя окрыленным, словно семнадцатилетний мальчишка.

— Вы по-прежнему находитесь под присягой, миссис Ноутон, — напомнил судья Харрингтон. Затем обратился ко мне: — Можете приступать, мистер Эддиман.

— Миссис Ноутон, когда вы впервые узнали, что ваш муж изменяет вам с мисс Пиласки?

Сандлер так и взвился. Я, видите ли, задал свидетельнице наводящий вопрос, затем призвал её сделать умозаключение, да и сама постановка вопроса в такой форме совершенно недопустима.

Харрингтон уже менее охотно поддержал его. Он понимал, что не только лишит меня последней надежды, но и выбьет почву из-под ног.

— Перефразируйте ваш вопрос, мистер Эддиман, — предложил он. — Мне кажется, что мы вправе приподнять завесу тайны над этой историей, хотя она и представляется такой неприглядной.

— Это некорректный перекрестный допрос, — настаивал Сандлер.

— Нет, вполне корректный, — мягко заметил судья Харрингтон, напомнивший мне священника, вызванного крестить незаконнорожденного младенца. — Миссис Ноутон уже засвидетельствовала, что эта женщина часто присутствовала в её доме — по приглашению её мужа.

Воспользовавшись тем, что дверь чуточку приоткрыли, я навалился на неё всем телом. Добившись своего, я теперь в осторожной форме попросил миссис Ноутон охарактеризовать отношения её мужа с мисс Пиласки.

— Она была одной из его любовниц.

— Значит, у него были и другие любовницы?

— Да, наверное.

— Вы обсуждали этот вопрос с мужем? Пытались выразить свое возмущение…

Сандлер внес протест, но судья его не принял.

— Нет, мы не разговаривали на эту тему, — отрезала вдова.

Я прекрасно понимал, что она лжет. Значит, она решила, что не станет пятнать облик Ноутона. Судья, столп правосудия — она не хотела, чтобы память о нем втоптали в грязь.

— Случалось ли, что ваш муж избивал вас? — спросил я. На сей раз на меня напустились оба — Сандлер и судья Харрингтон. Я вернулся к её показаниям.

— Вы засвидетельствовали, миссис Ноутон, что в то воскресное утро поехали в церковь без мужа. Знали ли вы, что он остался дома, чтобы встретиться с другой женщиной?

— Нет.

— Но он сказал вам, почему остается дома?

— В то утро он чувствовал себя усталым. Мой муж был христианин…

Она захлопнула дверь. Судья Ноутон был неприкосновенен. Я вернулся к убийству, но подвергнуть сомнению её показания так и не смог. Тогда я снова взялся за судью Ноутона.

— Вы помните тот случай, когда в вашем доме впервые побывала полиция?

На этот раз судья Харрингтон не выдержал.

— Я не потерплю такое поведение, мистер Эддиман. Еще одна подобная выходка — и вы будете отстранены от защиты.

Вдова уже превратилась в мученицу. Присяжных я уже начал раздражать. Я закончил допрос миссис Ноутон, и в заседании объявили перерыв. Обвинение было предъявлено, а я так ни за что и не зацепился.

* * *

Мы с Хелен съели по сандвичу в комнате для защитников. Поначалу мы молчали, а надзирательница, Красотка Шварц, пристально следила за нами, стоя в дверях. На Хелен суд пока никак не сказался. Кожа её сохраняла прежний здоровый оттенок, глаза сияли, а пухлые губы оставались ярко-алыми, даже не тронутые помадой. Внезапно Хелен порывисто наклонилась ко мне и легонько поцеловала в щеку. Я окаменел. Сердце бешено заколотилось.

— Почему? — только и выдавил я. — Зачем ты это сделала?

— Потому что… О, Блейк, мне так вас жалко.

— Жалко?

— Словами это не выразишь. Что я пытаюсь сказать, Блейк?

— Не знаю. Как не знаю и того, что делать дальше.

— Ничего, Блейк. Вы бессильны.

— И должен позволить тебе умереть? Ты этого хочешь?

— Да.

— И ты не боишься?

— Нет, нисколько. Послушайте, Блейк, давайте не будем говорить о смерти. Вам ведь сейчас придется выстраивать какую-то линию защиты, да?

— Да — и я могу победить. Мне нужно лишь одно — чтобы ты встала и рассказала правду про Ноутона. Тогда мы сможем сыграть на самообороне, на внезапном порыве, вызванном желанием отплатить ему за издевательства и пытки…

— О, Блейк, неужели вы до сих пор настолько меня не знаете?

— Нет!

— Ноутон. Вечно вы, люди, пытаетесь возвести зло в фетиш. А ведь все это просто мелко и пакостно.

— Но ты согласна дать показания?

— Нет. Это слишком скучно и противно.

— Скучно!

— Да, Блейк.

— О Господи, что же мне с тобой делать! — вскричал я. — Все это просто безумие — твоя мать, немецкий язык, сифилис и инсульт! Бред какой-то…

Хелен посмотрела на меня и сочувственно покачала головой.

* * *

Доктор Сэнфорд Хаймен, возглавлявший психиатрическое отделение главной больницы Сан-Вердо, отличался крайней худобой и почти непрерывно курил. Поздоровавшись со мной в своем кабинете, он посочувствовал мне.

— Я представляю, что такое судебное заседание, — сказал он. — У меня у самого такое ощущение, что я тоже постоянно вершу суд.

— Вы уделите мне десять минут?

— Даже пятнадцать, — великодушно предложил он. — Хотя, если я верно догадываюсь, за чем вы пожаловали, нам столько не потребуется. Курите? — Я отказался, а он закурил; тонкие пальцы, испещренные желтоватыми табачными пятнами, заметно дрожали. Перехватив мой взгляд, он сказал: — Да, я нервный, слишком много работаю, недосыпаю, плохо питаюсь, да и дымлю, как паровоз. В отличие от неё — у неё руки не дрожат и она не курит. Я, между прочим, бросал курить тридцать шесть раз. Я специально считаю, потому что рассчитываю когда-нибудь написать на эту тему статью. Марк Твен, знаете ли, уверял, что нет ничего проще, чем бросить курить — лично он проделывал это не меньше пятидесяти раз.

— Вы её обследовали?

— Да. Чарли Андерсон пригласил меня заглянуть в тюрьму и поболтать с ней — не формально, а просто так, чтобы у меня сложилось определенное впечатление.

— И что у вас сложилось?

— Довольно многое. Видите ли, мистер Эддиман, грамотному психологу вовсе ни к чему прибегать к тестам и прочим выкрутасам, чтобы понять, с кем он имеет дело. Возможно, сейчас я скажу вам кое-что лишнее, но тогда мне показалось, что Чарли Андерсон был бы рад, узнав, что она сумасшедшая.

— И?

— Вот к этому я и клоню, мистер Эддиман. Она находится в куда более здравом уме, чем мы с вами. Это необычайно привлекательная и умная женщина. У неё потрясающее самообладание.

— Но она хоть отличает добро от зла? — не выдержал я. — Может быть, она на этом чокнулась?

— Нет, — вздохнул доктор Хаймен. — Да и потом, кто знает, где проходит грань между добром и злом? Разве мы с вами это знаем? Любому разумному человеку ясно, что вешать женщин — зло. И что из этого? В нашем штате это зло узаконено. В том самом штате, заметьте, который треть своих доходов извлекает из игорного бизнеса и проституции — другого признанного зла. Так что все это — разговоры, мистер Эддиман. Или басни, вроде голливудских сказок.

— Но ведь она хладнокровно убила человека!

— Ipso facto[В силу самого факта (лат.).] — все убийцы сумасшедшие. Возможно. А как насчет всего человечества?

— Это софистика. Я говорю о конкретной ситуации, когда речь идет о жизни человека. Я её адвокат. Я хочу спасти ей жизнь — и не только потому, что считаю такое наказание незаслуженным, но и по той причине, что она слишком необыкновенная женщина и нельзя, чтобы она погибла.

— Я бы хотел вам помочь. Но как?

— Вы видели её анкету?

— Полицейскую?

— Да.

— Видел…

— Социальное происхождение, учебу в школе, первые приводы…

— Порой поражаешься, как меняются с возрастом люди, мистер Эддиман. Это все, что я могу вам сказать. Но она — поразительная женщина.

— Вы же сами этому не верите, доктор!

— А чему же мне тогда верить, мистер Эддиман? — спросил доктор Хаймен, посматривая на часы. — У вас есть другое разумное объяснение?

— Вчера я беседовал с врачом из чикагской больницы. Он сказал мне, что год назад Хелен Пиласки в бессознательном состоянии подобрали на улице. Третья стадия сифилиса — терминальная. Ее положили в больницу и она погрузилась в кому.

— Весьма необычный случай — в столь молодом возрасте. Кома, говорите? А что её вызвало? Вы уверены, что все это обстояло именно так?

— Я ни в чем не уверен, потому что в тот же день она вышла из комы, оделась и сбежала из больницы.

— Да бросьте, мистер Эддиман, — поморщился доктор Хаймен и встал, давая понять, что интервью окончено. — Из комы никто просто так не выходит. Кто-то вас разыграл. Я вам ничем помочь не могу. А ваша клиентка находится в полном здравии.

* * *

Смуглый и уверенный Джо Апполони был весьма ярким свидетелем. В Сан-Вердо вес у него был большой. Некоторые из присяжных знали, кто он такой, а когда Джо заявил, что является одним из управляющих «Пустынного рая», в глазах присяжных зажглось нескрываемое любопытство. Даже Оскар Сандлер, который знал, что Джо дружен с Чарли Андерсоном, отнесся к нему с подчеркнутым уважением.

— В каких отношениях вы состояли с мисс Пиласки? — спросил я.

— Мы дружили — насколько могут быть дружны мужчина и женщина в подобного рода заведениях. Я ею восхищался. И уважал.

— Она ведь работала на вас, верно?

— Да, работала, но это второстепенно. Прежде всего я видел в ней друга — точнее, я мечтал бы быть её другом. Состоять в дружбе с такой женщиной великий почет.

— Какую должность она у вас занимала?

— Она была зазывалой в моем казино.

— Мы находимся в Сан-Вердо, мистер Апполони, поэтому объяснения здесь не требуются, и все же, для протокола — кто такой зазывала?

— Термин это непростой. В мошеннической игре зазывала тоже мошенник. В Сан-Вердо же, где играют по-честному, зазывала — такой же участник игры, как и крупье. Зазывала также помогает создавать игрокам хорошее настроение. Если зазывала — женщина, то она может улыбаться клиенту, заказывать бесплатную выпивку или даже одергивать не в меру зарвавшихся игроков. Когда зазывала не справляется со своими обязанностями, атмосфера в казино довольно тяжелая и напряженная. С хорошим же зазывалой даже проигрывать приятно.

— Мисс Пиласки справлялась со своими обязанностями?

— У нас никогда не было зазывалы лучше. Она предвидела неприятности. Мы просто на неё молились.

— Вы часто общались с ней?

— При каждом удобном случае.

— Вас к ней тянуло?

— Очень.

— Почему?

Сандлер выскочил с протестом. Он не понимал, какое отношение имеет этот вопрос к смерти судьи Ноутона.

Судья Харрингтон отверг его возражение и призвал Сандлера к терпению.

— Раз уж я терплю, молодой человек, то вы тем более должны быть выдержанны. Ваш вопрос связан с гибелью судьи Ноутона, мистер Эддиман?

— Да, ваша честь, — и я снова обратился к Джо: — Почему вас к ней тянуло, мистер Апполони?

— Потому что мне никогда прежде не доводилось общаться с таким необыкновенным человеком. Все, что она говорила, было для меня каким-то новым. Рядом с ней я просто рос и ума набирался.

— Что её больше всего интересовало?

— Люди — почему они так устроены. Что толкает их на те или иные поступки. Словом, многое. Меня, например, это никогда не интересовало — я принимал людей и их поступки просто как должное. А вот она во всем сомневалась.

— И все-таки — что занимало её больше всего?

— Пожалуй, философия. Проблема добра и зла. Мораль и совесть. Но судить людей она не пыталась. Она просто пыталась понять.

— Давайте на время отойдем от этой темы, мистер Апполони. Скажите, вы были знакомы с судьей Александром Ноутоном?

— Да, я его знал.

— Хорошо знали?

— Да. Он посещал мое казино. Пару раз участвовал в моих сделках. Мы были знакомы лет шестнадцать-семнадцать.

— Вы были на «ты»?

— Да. Во всяком случае, я звал его Алекс, а он меня — Джо.

— Проявлял ли он интерес к мисс Пиласки, когда приходил в ваше казино?

— Да, он был профессиональным бля… ходоком. И проявлял интерес ко всем, кто носил юбку.

В зале послышались смешки. Сандлер запротестовал, но судья усадил его на место.

— И все-таки, проявлял ли он интерес к мисс Пиласки?

— О, да. Он с неё глаз не сводил.

— И в конце концов вы их познакомили — судью Ноутона и мисс Пиласки?

— Да.

— Почему? У вас была причина?

— Она меня попросила.

— А почему? Вы это знаете?

— Да. Мы беседовали с ней о мужчинах, об их страстях и привычках, любви и ненависти. По мнению Хелен, мужчины — иррациональны и нелогичны. Так она сама выразилась. Еще она настаивала, что никто не поступает дурно специально, из злого умысла. Иными словами, она не верила в преднамеренное зло. В противном случае, говорила она, по земле расхаживали бы не люди, а чудовища. Мы поспорили, и она потребовала, чтобы я показал ей хоть одного безнадежно испорченного и гнусного мужчину. Я сказал, что в наибольшей степени этому определению подходит судья Александр Ноутон…

Сандлер взорвался. В зале тоже поднялась фантасмагория. Судья Харрингтон, отчаянно барабаня молотком, призвал всех к порядку, угрожая очистить зал от публики. Джо Апполони стоял как ни в чем не бывало, улыбаясь уголками рта. Даже Хелен улыбнулась. Милли Джефферс метнула на меня счастливый взгляд.

— Это замечательно, но только — законно ли?

— Нет, — вздохнул я.

— Прошу защитника и обвинителя подойти ко мне, — воззвал судья.

В зале воцарилась тишина. Мы с Сандлером приблизились к судье Харрингтону.

— Грязная выходка, Эддиман, — прошипел судья. — Я же сказал — нечего чернить его. Я не позволю вам продолжать в том же духе.

— Да, ваша честь, — сокрушенно закивал я.

Все было кончено. Мой бунт был жестоко подавлен, а мою последнюю надежду растоптали, хотя ещё чуть-чуть, и всем стало бы ясно — любой законопослушный человек счел бы за великую честь избавить Сан-Вердо от такой гадины, как судья Алекс Ноутон.

* * *

В своей заключительной речи я пытался быть красноречивым, но о каком красноречии может идти речь, когда тебе тридцать семь лет, а мир вокруг тебя уже обрушился, семья распалась, собственные дети стали чужими, а сердце отдано непонятной и странной женщине, которой наплевать на собственную судьбу.

— Эта женщина, — произнес я, указывая на Хелен, — призналась, что убила человека, Александра Ноутона. В этом состоит её вина. Жена покойного видела, как это случилось, да и сама мисс Пиласки ничего не отрицает. Никакие уговоры с моей стороны не заставили мисс Пиласки признать, что она действовала в порядке самозащиты. Она слишком горда, и гордость не позволяет ей открыть нам истинную причину её поступка. Алекс Ноутон был не лучшим человеком, но она не хочет уничижать его ещё больше. Даже ради спасения собственной жизни. Она не хочет себя спасать.

Раз так, я обращаюсь с просьбой к вам — пощадите её. Убийство — зло, никто этого не отрицает, но можно ли осуждать за убийство человека и вместе с тем одобрять узаконенное убийство? Если одно — зло, то ведь зло — и другое. Посмотрите на эту молодую, красивую и полную сил женщину, которая ещё только начинает жить. Неужели вынесенный ей смертный приговор воскресит судью Ноутона? Или он обнажит нашу собственную средневековую дикость, с которой мы, словно варвары-мракобесы, способны сами вершить бессмысленные убийства? Вы все — люди умные и опытные. Вы прекрасно понимаете, какие помыслы владели судьей Ноутоном, когда он сделал из этой беззащитной женщины свою игрушку. Я призываю вас не допускать расправы над женщиной, которая защищалась от посягательства на свою честь. Во имя ваших детей, ваших жен и ваших дочерей, прошу вас — вынесите ей вердикт «не виновна». Спасибо.

Я прошагал на место. Милли и Хелен не сводили с меня глаз. Милли сказала что-то ободряющее, Хелен же промолчала.

Сандлер взгромоздился на трибуну и начал:

— Для защиты дело это, конечно, крайне сложное. Мы доказали, что убийство имело место. У нас есть живой свидетель, честная и добропорядочная женщина, показания которой, сделанные под присягой, остались незыблемыми. Да, друзья мои, ситуация и впрямь необычна. Большинство дел об убийствах приходится склеивать по кусочкам, как детскую головоломку, из огромного количества косвенных улик.

В данном же случае никаких косвенных улик нет. Миссис Ноутон видела, как Хелен Пиласки совершила убийство. Она слышала, как судья Ноутон молил о пощаде. Мисс Пиласки сама позвонила в полицию и призналась в содеянном. В преднамеренном убийстве. Неужели поэтому мой друг, защитник мисс Пиласки, считает, что мы можем всерьез воспринять его пылкую речь о «средневековой дикости, с которой мы, словно варвары-мракобесы, способны сами вершить бессмысленные убийства»? Господь наш Всемогущий говорил, и это отражено в бессмертной Библии: «Не убий!» И еще: «Кто ударит человека, так что он умрет, да будет предан смерти». «Око за око, зуб за зуб» — это слова не ваши, не законника и не поэта, а самого Господа нашего! И поделом будет всем, кто посягнет на жизнь любого члена нашего общества. Убийца должен быть предан смерти. Ну и что — если через повешение? Разве это варварство? Мракобесие? Кто сказал, что смерть на виселице страшнее смерти от электрического тока? А ведь именно так казнят осужденных на нашем цивилизованном Востоке.

Друзья мои, защитник говорил здесь про честь обвиняемой. Что вам ответить? Мы ведь не копались в прошлом мисс Пиласки, а буква закона не позволяет мне говорить о нем сейчас. Однако поверьте мне: вопрос о чести мисс Пиласки просто не стоит.

Никто не мешал мисс Пиласки выступить в собственную защиту. Она могла попытаться оспорить показания миссис Ноутон. Но она предпочла молчать. Она сама призналась в содеянном и подписала свои показания. Все это позволяет заключить: перед нами убийца, совершившая жестокое и предумышленное преступление. Посмотрите на нее! — Сандлер театральным жестом выбросил руку. — Она даже не раскаивается! Видите ли вы хоть малейшие признаки раскаяния на её лице? Нет — только удовлетворение убийцы. Радость от содеянного.

Господа присяжные, перед вами сидит убийца. Выполните свой долг, чтобы уберечь свой семейный очаг, свои дома, своих близких и детей от посягательств подобных женщин!

В глазах Хелен, неотрывно наблюдавшей за Сандлером, я прочел лишь любопытство; в них не было и тени гнева.

* * *

Судья Харрингтон в своем обращении к присяжным был предельно краток.

— Законы нашего штата, — сказал он, — не дают вам права изменять меру наказания. Если суд присяжных признает обвиняемого в предумышленном убийстве виновным, мера наказания единственная — смерть через повешение. И мне, как судье на этом процессе, в случае вынесения вердикта «виновна» ничего не остается, как приговорить обвиняемую к смертной казни. Поэтому выбор у вас предельно прост: вы должны определить, виновна Хелен Пиласки, или нет. Вопрос о наказании перед вами не стоит и обсуждать вы его не должны.

Идите теперь, и обсудите этот вопрос со своими коллегами и со своей совестью. Помните: до вынесения вердикта вы должны держаться вместе и не общаться с какими-либо посторонними лицами.

* * *

В большинстве американских городов вы можете держать пари на все, что заблагорассудится — были бы деньги. А желающий принять ставку найдется всегда. В Сан-Вердо, например, вы можете поспорить на то, сколько самолетов пролетит у вас над головой за час, сколько машин остановятся за пять минут на красный свет, или — сколько некрологов напечатают в завтрашней газете.

Позднее мне сказали, что поначалу ставки на то, что Хелен вынесут смертный приговор, принимали в отношении два к одному. После первого дня заседания они выросли до трех к одному. Во многих местах держали пари на то, сколько времени будут совещаться присяжные. Самый крупный куш сорвал игрок в «Бриллианте», поставивший на два часа десять минут. На самом деле присяжные отсутствовали два часа и девять минут.

Народу в зал набилось столько, что яблоку было негде упасть. Вокруг меня терлись репортеры, которые назойливо допытывались у меня о шансах Хелен на спасение. Один из них козырял выпиской из полицейского досье, полученной из Чикаго. Художник же — фотографов на процесс не допускали — изобразил Хелен в виде дешевой шлюхи, которая расположилась на скамье в развязной позе, с задранной юбкой, и бесстыдно ухмылялась. Эти шаржи столь же походили на Хелен Пиласки, как я — на царицу Савскую. Я даже не выдержал и воззвал к совести художника.

— Причем тут совесть, мистер Эддиман, когда речь идет о таких тварях, как эта Пиласки, — ответил он. — Лично я против неё ничего не имею, но мне платят за работу. Если я изображу её в виде ангела, то потеряю свое место.

А известный журналист из Нью-Йорка написал так: «Альберт Камю получил бы от процесса огромное удовольствие. Хелен Пиласки заняла бы достойное место в его произведениях — образчик одиночества и опустошенности, заключенных в человеческую оболочку. За все время, что продолжался процесс, она ни разу не показала, что понимает хоть какую-то толику из происходящего вокруг нее. Словно наркоманка, она сама приговорила себя к добровольному изгнанию из земного рая. Хелен Пиласки — не просто хладнокровная убийца и проститутка; она — символ нашего времени: человек без человеческих качеств, личность, полностью утратившая чувства и совесть». И т. д. и т. п.

Когда я вернулся в пустую комнату адвокатов, Милли Джефферс принесла мне кофе.

— Выпейте в честь поражения, босс. Да, Блейк, ты и в самом деле не криминальный адвокат, а я — не Дорис Дей. И не Мерилин Монро. Ну и что! Жить-то нам все равно надо.

— Думаешь, это конец, Милли?

— Да, Блейк. Полная безнадега.

— Но хоть кто-нибудь мог бы её спасти, Милли? Другой — не я?

— Босс, эту дамочку с самого начала собирались повесить, — терпеливо объясняла Милли. Она словно говорила с ребенком. — Ты ввязался в эту историю, хотя уже изначально все в ней было расписано, как по нотам. Возьми лучше Клэр, детишек и меня и — мотай отсюда подальше. Лос-Анджелес — рай по сравнению с этим болотом. А здесь что? Содом и Гоморра с уймой церквей — обителью благочестивых лицемеров. Знаешь, что боссы нашей мафии выплатили архитектору новой баптистской церкви пять тысяч за проект? У нас сорок три церкви и синагоги на сто десять тысяч человек населения и — самый высокий в мире процент самоубийств. По-моему, Сан-Вердо — это клоака мироздания, сточная канава страстей человеческих. Да сгорит она в геенне огненной! Давай удерем отсюда.

— Просто удерем и все?

— Да. Это — единственный выход.

* * *

Присяжные вернулись в зал. Два часа и девять минут — замечательный срок, когда на карту поставлена человеческая жизнь. В зале было не протолкнуться, и старый Харрингтон не без самодовольства спросил присяжных, пришли ли они к общему решению.

— Да, ваша честь, — ответил председатель.

— И каково оно?

— «Виновна», ваша честь.

— Хотите провести поименное голосование, мистер Эддиман? — спросил меня судья.

Я смотрел на Хелен, наши взгляды встретились — глаза её были задумчивы, лицо спокойно.

Я ответил, что хочу.

Все присяжные поочередно подтвердили, что согласны с вынесенным вердиктом. Затем судья назначил дату оглашения приговора. Через неделю.

Хелен сказала:

— Спасибо, Блейк. И вам, Милли. Вы были очень терпеливы и добры ко мне. Спасибо за все.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Клэр сама перезвонила ко мне в контору.

— Как ты, Блейк?

— Жив пока, — уныло ответил я. — Раны, правда, кровоточат. Постарел немного. Мудрости не набрался и желания стать криминальным адвокатом по-прежнему не испытываю.

— Блейк, ты поверишь, если я скажу, что от всей души желала тебе победы? Я молилась за тебя.

— Почему?

— Потому что я люблю тебя, Блейк. И… ты мне нужен.

— Ты её ненавидишь.

— Нет, Блейк. Она мне безразлична. А вот ты — небезразличен.

— Что ж, в любом случае я проиграл.

— Приходи ужинать, Блейк.

— У меня тут скопились целые горы работы. Я все дела запустил.

— Блейк, я накормлю детей и уложу их спать. Мы с тобой можем поужинать и в восемь, и в девять и даже в десять. Когда угодно. Только приезжай.

— Хорошо. Я приеду.

Все это было бесполезно. Между нами пролегла пропасть обмана, ведь за все годы совместной жизни я никогда не изменял Клэр. Удар был для Клэр страшный, тем более, что вести обрушились на неё с пугающей неожиданностью. Тем не менее сражалась она за меня и за нашу семью с мужеством, достойным восхищения. Сервированный ею стол послужил бы прекрасной иллюстрацией для цветного центрального разворота специализированного женского журнала по ведению домашнего хозяйства. В столовой царил полумрак, на столе горели свечи, а в ведерке со льдом темнела бутылка вина. Клэр приготовила мои любимые яства: телячьи котлетки и жареную картошку с зеленым горошком. Увы, все это сейчас казалось мне бессмысленным и даже нелепым. Мысли о Хелен отравили мне даже мысли о еде; каким-то непостижимым образом Хелен умудрилась сорвать с Сан-Вердо окутывавшую его невидимую завесу, оставив город совершенно голым. А ведь такой город как Сан-Вердо не должен оставаться голым. Голым сделались и я, и Клэр, и все остальные.

— Жаль, что я не разбираюсь во французских винах, — с наигранной веселостью сказала Клэр. — У Рут Гордон есть про них книжка — надо взять и почитать. Правда, я все равно не знаю, что подавать к телячьим котлеткам — шабли, сотерн или что-нибудь еще. Словом, я взяла бутылку альмаденского.

— Альмаденское — тоже хорошее, — сказал я. — Ничуть не уступает калифорнийскому.

За ужином мы с Клэр обсуждали вина и блюда, всячески избегая заговаривать о главном, пока наконец моя жена не спросила:

— А чем я перед тобой провинилась, Блейк?

— Ничем. Абсолютно ничем.

Тут она ударилась в слезы, приговаривая:

— Она такая красивая, а я дурнушка. За что ей дано счастье — ведь она шлюха! Но такая красивая…

* * *

Я подготовил необходимые документы и подал апелляцию — прекрасно зная, что это бесполезно. Неделю спустя, когда мы с Хелен пришли в судейскую комнату, судья Харрингтон поморгал сморщенными веками, облизал тонкие губы сизым, как дохлая устрица, языком и произнес:

— Хелен Пиласки, хотите ли вы что-нибудь сказать, прежде чем я зачитаю вам приговор?

Хелен взглянула на него с полным безразличием.

— Нет, старик, — промолвила она. — Мне нечего сказать вам.

— Обращайтесь к нему «ваша честь»! — рявкнул вооруженный сержант-охранник и тут же смешался, когда Хелен, повернувшись, устремила на него холодный взгляд. Судья сказал:

— Что ж, Хелен Пиласки, в соответствии с законом, я приговариваю вас к смертной казни через повешение. Казнь состоится через тридцать три дня, и да сжалится над вами Господь.

— В самом деле? — промолвила Хелен. — Эх, старичок, похоже, чужая смерть доставляет вам удовольствие. Меня от вас тошнит — даже сильнее, чем от судьи Ноутона. От вас на милю разит ладаном.

— Уведите её отсюда! — завопил Харрингтон.

Красотка Шварц и я вывели Хелен в длинный коридор, которым здание суда соединялось с тюрьмой. Я сказал надзирательнице, что хотел бы переговорить со своей подзащитной в комнате для свиданий.

— Ну и раскипятился же этот старый хрыч, — сказала Красотка. — Никогда ещё его таким не видела.

— Да, пожалуй, — согласился я, а сам подумал, что Харрингтон мне это запомнит; ведь я даже не попытался заступиться за него и осадить Хелен. И вообще число жителей Сан-Вердо, не считающих меня своим лучшим другом, росло как на дрожжах.

— Вы не хотите оставаться один, мистер Эддиман? — спросила вдруг Хелен.

— Да, — кивнул я.

— Одно дело, когда приговор ещё не оглашен, но совсем другое…

— Да.

— Здесь только одна дверь, — сказала Красотка Шварц. — Если хотите, я попрошу полицейского подежурить возле нее.

— Дайте ей честное слово, — попросила Хелен. — Да и потом — куда нам бежать?

— Эх, отважная вы женщина, — вздохнула надзирательница. — Да, сэр, с такими я ещё не сталкивалась.

— Оставьте нас, Красотка, — устало попросил я. — Пожалуйста.

— Хорошо. Я буду за дверью. И — не обижайтесь на меня, мистер Эддиман. Будь это в моих силах, я бы её отпустила. Но кто я такая? Полицейская крыса.

Она вышла, а мы с Хелен уселись за стол. Хелен сказала:

— Помиритесь с Клэр, Блейк. Не надо меня любить.

— Через тридцать три дня ты умрешь. Никакие апелляции и обращения нам не помогут. Они уже твердо решили, что должны повесить женщину. Подонки! Господи, Хелен, неужели тебе это безразлично?

— Да, Блейк. Меня это не трогает.

— Но почему? Ведь ты так молода. Тебе бы жить да радоваться. Почему тебе все это безразлично?

— Я не вижу смысла в этой жизни, Блейк. Неужели вам самим никогда не приходилось сталкиваться с чем-то непонятным и необъяснимым?

— С таким, как сейчас, я сталкиваюсь впервые. Послушай, Хелен, но теперь-то я должен узнать — почему ты убила судью Ноутона?

— А вы поверите, Блейк, если я вам скажу?

— Разве ты когда-нибудь меня обманывала? По-моему, ты не способна лгать.

— Лгать! И вы туда же. Господи, до чего же утомительно слушать эти слова, которым вы придаете такое большое значение. Правда и ложь, добро и зло! Что такое ложь? Взять хотя бы этого тщедушного старикашку, который приговорил меня к смерти — ведь вся его жизнь это сплошная ложь. Разве не так? Да и все вы живете в мире, где царит одно лишь притворство. Что значит — я вас никогда не обманывала? Разве кто-нибудь из вас пытался сказать мне правду? Или — себе и ещё кому-нибудь? Нет, не ложь ведь страшна, а правда. Все вы боитесь правды.

— Тогда испытай меня и скажи мне правду, — попросил я, пытаясь унять дрожь в голосе. Мне никогда ещё не приходилось видеть Хелен разгневанной — если она была разгневана. Как бы то ни было, мне сделалось страшно.

— Вы хотите знать, Блейк, почему я убила Алекса Ноутона? Вам кажется, что это откроет вам глаза на что-то важное. Нет, Блейк. Я убила судью, потому что его жена молила о его смерти, а мне стало жаль её. Мне трудно это объяснить. Но в то воскресенье Рут Ноутон стояла в гостиной передо мной такая жалкая, несчастная и потерянная — женщина, которую он унижал, оскорблял и избивал в течение двадцати лет, — что я не могла не помочь ей. А она стояла и умоляла: «хоть бы он сдох, хоть бы он сдох, хоть бы он сдох, Господи, сделай, чтобы он сдох», — пока я не выдержала. Тогда я прошла к нему в кабинет, взяла его револьвер и пристрелила его.

Хелен прикоснулась к моей руке кончиками пальцев.

— Бедный Блейк, — сочувственно сказала она. — Я вас так замучила.

— Она говорила это тебе? Ты слышала, как она молила о его смерти?

— Нет, Блейк, она мне это не говорила. Она просто молилась. Как молятся люди, когда отчаянно чего-то желают. И она не произносила этих слов. Она думала про себя.

— Господи, что ты плетешь? Нет, это невозможно!

— Хорошо, пусть это невозможно.

— Ты хочешь мне сказать, что умеешь читать мысли? И мои можешь прочесть?

— Да.

— Хорошо — скажи, о чем я сейчас думаю.

— Пожалуйста, Блейк. Я произнесу твои мысли вслух: «Она выжила из ума, нет — она врет, Господи, как я только могу её любить? О Боже, а вдруг она и впрямь умеет читать мысли? Да, умеет! Она все знает, а я не могу отвлечься — о Господи, как это страшно! Боже, как мне страшно…»

Почему? — мягко спросила она. — Почему, Блейк? Почему вы все меня боитесь? Ведь до встречи с Алексом Ноутоном я и мухи не обидела. И вам я не сделаю ничего дурного, Блейк — поверьте мне.

Я даже не заметил, что плачу. Проведя пальцами по щекам, я заметил, что они мокрые. Потом взглянул на пальцы — они дрожали.

— Блейк, — сказала она, — возьмите себя в руки!

— Кто ты? — выдавил я. — Откуда ты?

— Блейк!

— Ты не Хелен Пиласки!

— Нет, Блейк, я — Хелен Пиласки. Но не только. Соберитесь с силами, и я вам кое-что расскажу.

* * *

Лишь десять минут спустя я нашел в себе силы заговорить. Я не мог оторвать от неё глаз, а Хелен ласково смотрела на меня, чуть улыбаясь. Дождавшись, пока уймется дрожь, я наконец кивнул.

— Вы верите в Бога, Блейк?

— Ты…

— Нет, Блейк, я такая же, как и вы. Так — верите?

— Не знаю, — ответил я.

— Вы когда-нибудь думали об этом?

— Пожалуй, нет. Всерьез, во всяком случае. Об этом нелегко думать.

— Однако вы обожаете рассуждать на эту тему — до хрипоты, до тошноты. Никто из вас по большому счету не верит в существование Бога. Ваш способ жизни отрицает Бога. Скажите, а поверив, что Бог есть, вы сможете изменить свою жизнь?

— Не знаю. Что ты имеешь в виду?

— А вот что. Ведь даже вам, Блейк, никогда не пришло бы в голову создать человечество таким, каково оно есть — людей, совершающих массовые убийства и причиняющих боль и муки своим близким. Нет, сострадание и здравый смысл не дали бы вам воплотить в жизнь подобный адский фарс. И все же этот фарс существует. Как же после этого вам верить в Бога?

— Я не понимаю, о чем ты говоришь.

— А мне кажется — понимаете, Блейк.

— Массовые убийства! Господи, да даже в Сан-Вердо мы печемся о больных и кормим голодных…

— И выкачиваете из своих сограждан сотни миллионов в год…

— Но ведь они любят играть!

— Пичкаете их наркотиками, расплодили проституцию, подкупаете политиков — много у вас грехов, Блейк. Причем не я, а вы сами считаете все это грехами. Причитаете над слюнявыми лозунгами — вроде «не убий», разыгрываете комедии — вроде этого суда, но при этом ни дня не можете прожить без войны. Крупнейшие умы заняты тем, что совершенствуют оружие уничтожения, будь то новый смертоносный газ в нацистской газовой камере, или атомная бомба… Впрочем, речь не об этом. Я не собираюсь читать вам мораль, тем более что ваши морали такие же гнилые и вывихнутые, как и все остальное. Я просто объясняю вам, почему вы не верите в Бога. Но, допустим все-таки, что Бог существует — для вас ведь он непознаваем, верно?

— Наверное, — прошептал я.

— Но все же какие-то аспекты Его существования вы считаете понятными и пытаетесь втиснуть в привычные рамки. Например, вы называете его Создателем. Ведь он и вправду должен быть Создателем, верно? Или — творцом. Значит, вся ваша цивилизация — не что иное, как Его художественная галерея, выставка Его творчества.

— Я не понимаю.

— Не бойтесь, Блейк. Попытайтесь меня понять. Художник творит через века… Он может даже утратить связь со своей работой… позабыть собственные критерии. Настоящему творцу нужен критик, Блейк, даже если этого критика ему придется сотворить наряду со всем прочим. Вот именно так вы и должны ко мне относиться, Блейк. Как к критику.

— Я не могу в это поверить, — прошептал я. — Я ведь тебя знаю. Вижу тебя, могу дотронуться…

— Вы можете видеть и осязать Хелен Пиласки. Ту самую несчастную девушку, в сознание которой я вселилась, когда бедняжка умирала в Чикагской больнице.

— Кто же ты такая? Откуда ты?

— Зачем все это объяснять, Блейк? Допустим, я скажу, что являюсь облачком материи, электронной сеткой? Что это вам даст? Допустим, я скажу, что являюсь воплощением части Его замысла, Его воспоминаний. Ведь ваш язык, Блейк — отражение вашего опыта, а ваши слова воплощают ваши знания — что же я могу вам объяснить, если в вашем языке нет слов для передачи этих понятий? Допустим, вы обучите шимпанзе сотне слов. Сможете ли вы объяснить ему, кто вы такой?

— Но ведь я человек, а не шимпанзе.

— Я знаю, Блейк. В том-то и дело.

— Я тебе не верю!

— Нет, Блейк, верите. Разве вы забыли — я ведь читаю ваши мысли.

— Тогда скажи мне, что случилось с настоящей Хелен Пиласки? — вскричал я.

Красотка Шварц, услышав мой крик, открыла дверь и просунула голову в комнату.

— Все в порядке, — отмахнулся я. — Я просто потерял терпение и разорался.

— Умоляю вас, мистер Эддиман, не мучайте бедную девушку.

— Он меня не мучает, — сказала Хелен. — Мы уже скоро заканчиваем.

Надзирательница вышла и мы снова остались вдвоем. Следующий свой вопрос я задал мертвенным шепотом.

— Все, что нас окружает, это Бог, — ответила Хелен. — Он — в каждой фразе и даже в каждом слове. Молитесь ли вы, жалуетесь или проклинаете…

— Что случилось с Хелен Пиласки?

— Я же сказала вам, Блейк — она умирала. В ней теплилась лишь крохотная искорка жизни. Потом я залечила то, что осталось от её тела, или, точнее — её тело исцелилось само, потому что я показала, как… Впрочем, для вас ведь это тоже непостижимо, да?

— Да, для меня это звучит как какой-то бред. Но, если во всем этом есть хоть доля правды, зачем ты позволила им отправить тебя на эшафот?

— А не все ли равно, Блейк? Сколько бы я продержалась в этом облике? Неужели вам кажется, что мне это приятно? Я пользуюсь этой оболочкой, чтобы испытывать то, что испытываете вы, порой даже думаю так же, но — то, что вам представляется красивым, вовсе не кажется красивым мне. Если окружающий нас мир был когда-то шедевром творения, то теперь это — вонючая клоака.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Прищурившись и крепко сцепив желтоватые пальцы, доктор Сэнфорд Хаймен внимательно выслушал мой сбивчивый рассказ, время от времени кивая, словно желая подтвердить, что все понимает. Когда я закончил, он сказал:

— Знаете, мистер Эддиман, мне придется взять с вас деньги. Я хотел бы вам помочь, но время — деньги, а кроме времени я ничем не располагаю.

— Сколько?

— Тридцать долларов за час.

— Недурно.

— Некоторые пациенты посещают меня пять раз в неделю, а платят при этом гораздо больше. Вы даже не представляете, сколько в Сан-Вердо людей с нездоровой психикой. Частной практике я уделяю только двадцать часов в неделю. Остальное — работа в больнице, которая оплачивается крайне скудно. В Сан-Вердо бедняки не в почете.

— Пришлите мне счет.

— Не премину — коль скоро вы понимаете, что это необходимо. Теперь вернемся к тому, что вы мне рассказали. Больше вам добавить нечего?

— Нет.

— Она — посланник Бога, — улыбнулся доктор Хаймен. — Или, точнее, — критик. Это занятное нововведение, которое, впрочем, вполне отвечает духу нашего времени. Критиков сейчас развелось много, причем каждый считает себя спасителем. Можете вы представить себе Жанну д'Арк, возомнившую себя критиком?

— Нет, не могу.

— Хотя это было бы занятно. Скажите, мистер Эддиман, приходилось ли вам когда-нибудь читать знаменитый труд Фрейда по паранойе — тот, что написан в виде обзора произведения немецкого юриста?

— Боюсь, что нет.

— А жаль. Замечательная вещь. Знаете ли вы что-нибудь про параноидную шизофрению, мистер Эддиман?

— Крайне мало.

— А ведь она становится психическим заболеванием века, мистер Эддиман. Довольно часто при этом больной, если и не отождествляет себя с Богом, то представляет себя его частицей или посланником. В античные времена, когда подобные высказывания открыто допускались, больные заявляли об этом публично. Почитайте Светония — очень убедительно. «Я — Бог» — тогда это на каждом углу кричали. Однако с развитием монотеизма в обществе стала нарастать враждебность к таким «богам», которые уже опасались в открытую провозглашать свои божественные корни.

— Но ведь до сих пор вы были убеждены, что она здорова.

— Я говорил, что признаков психического заболевания не обнаружил. Безумие — странная штука, мистер Эддиман. И довольно спорная. как и здравомыслие. С вами, например, она говорит о Боге. При мне же она скорее всего замкнулась бы. Или — возьмем её поведение. Во время суда ничего необычного не отмечалось, если не считать ненормальным её безразличие и отстраненность. Изменилось ли её поведение с тех пор?

— Нет, — покачал головой я. — Лично я никаких изменений не заметил.

— Что нам остается предположить, мистер Эддиман? История знает тысячи личностей, которые слышали голоса, общались с ангелами и передавали послания Бога. Надеюсь, вы не восприняли её рассказ всерьез?

— Скажите мне, доктор, каким образом больная с заключительной стадией сифилиса, пребывая в коме, сумела оправиться, встала, оделась и покинула больницу, а сегодня — у неё не осталось ни признаков сифилиса, ни последствий инсульта и комы. Хотя отпечатки пальцев совпадают.

Доктор Хаймен вздохнул и покачал головой.

— Каждый год, мистер Эддиман, в американских больницах совершаются тысячи ошибок. В конце концов, там работают такие же живые люди, как и везде. Это — бич нашего общества. Там путают младенцев, назначают больным противопоказанные им лекарства, родственникам умерших выдают другие трупы. Денно и нощно мы ведем с этим злом борьбу, но искоренить его никак не можем. Возможно, ваша Хелен Пиласки просто упала на улице в обморок. С кем не бывает? Ее отвезли в больницу. Потом переместили в другую палату. Карточка с отпечатками пальцев случайно затесалась в картотеку венерических больных. Такое случается, а в больницах не любят признавать свои ошибки. Так что её чудесное исцеление на самом деле объясняется очень просто.

— А почему родная мать не узнала ее?

— Господи, мистер Эддиман, но уж такое-то вообще сплошь и рядом случается. Матери и дочери вечно не узнают друг друга — особенно после какой-либо перенесенной травмы.

— Но — взять её в целом. Вы же с ней общались. Неужели можно поверить, что женщина с такой речью и таким кругозором, как у нее, могла, недоучившись в средней школе, стать уличной девкой?

— Можно, мистер Эддиман — здесь я буду категоричен. Способность некоторых людей преображаться, занимаясь самообразованием, воистину не знает границ. Я сам неоднократно в этом убеждался. Да и потом, чего такого особенного в её речи или поступках вы заметили? Да, она прикинулась, что читает ваши мысли, и вы тут же поверили…

— Она повторила мои мысли слово в слово.

— Дорогой мой, это же самый обычный фокус, к тому же — старый как мир. Достаточно только внимательно следить за ходом мыслей и поведением собеседника. Вспомните, какие трюки вытворяли Огюст Дюпен[Центральный персонаж знаменитого рассказа Эдгара По «Убийство на улице Морг».] и Шерлок Холмс, пользуясь своим дедуктивным методом. Да, мистер Эддиман, такие штучки нам давно известны. Собственно говоря, все её высказывания и идеи довольно избиты. Бог-создатель — этому учит Библия, Богу-творцу поклонялось братство прерафаэлитов[Группа английских художников и писателей 19 в., превозносивших «наивное» искусство Раннего Возрождения.] и многие другие, не говоря уж о язычниках.

То, что мир дурно устроен, мы и сами знаем. Ее рассуждения о морали? Побывайте на философских семинарах в любом колледже — услышите то же самое. Что же касается её концепции Бога… знаю я один анекдотец, который, правда, может оскорбить чувства христианина. Лично я-то унитарий…

— Меня вы не обидите, — пообещал я.

— Что ж, юмор полезен для здоровья. Уж слишком мы серьезно относимся ко всяким пустякам. Ну вот, послушайте. Президент Джонсон начал слишком туго закручивать гайки, и во многих штатах зароптали. Встревоженный Бог направил к нам архангела Гавриила, чтобы тот навел порядок. Гавриил собрал губернаторов всех штатов во главе с Джонсоном и передал им Господню волю, после чего Джонсон заловил его в углу и заявил, что как техасец и первый человек в Америке, он имеет право знать, кто есть Бог. Архангел Гавриил пытался отшутиться, но Джонсон не отставал. Тогда Гавриил сказал: «Ну, ладно, раз уж вы настаиваете… Во-первых, Она — негритянка…»

— Господи, как это глупо и старо, — думал я, глядя на него. Доктор же, видимо, решил, что я не понял.

— Вам не смешно?

— Нет. Я утратил чувство юмора. Я могу думать лишь о том, что самую поразительную женщину, которую я когда-либо встречал, ждет неминуемая и жуткая смерть. А вы тут травите мне анекдоты.

— Вы набожны? — встревоженно спросил доктор Хайден.

— Нет.

— Послушайте, мистер Эддиман — черт с ней, с этой консультацией и с тридцатью долларами. Вы вообще, похоже, не по адресу обратились. Почему бы вам не сходить к своему духовнику?

— У меня нет духовника.

— Вы ведь ходите в церковь?

— Ну и что?

— Поговорите с пастором.

— Думаете, это поможет?

— Нет. Но от меня помощи тоже нет, да и денег у вас не попросят. Сколько вам платят за защиту?

— Нисколько. Это гражданское дело.

— Понимаю. Очень жаль, мистер Эддиман, я был бы рад помочь вам, но…

— Ничего, я же сам к вам обратился.

— Послушайте, если хотите, я могу ещё раз поговорить с ней. Однако, даже если я найду её невменяемой, это ничего не изменит. Потом соберут комиссию, которая наверняка определит, что мисс Пиласки совершенно здорова.

— Да, — уныло кивнул я.

— Вы по-прежнему ей верите?

— Не знаю. Но она не сумасшедшая.

* * *

Я позвонил в дверь, располагавшуюся в правом крыле пресвитерианской церкви. Преподобный Джошуа П. Хикс сам открыл мне. Следом за ним я прошагал в прохладную — редкое удовольствие в Сан-Вердо — и обшитую темными панелями комнату, в которой царил приятный полумрак.

Преподобный отец Хикс был крупного роста и сложения мужчина, который слегка приволакивал ноги, а внешностью напоминал состарившегося Гэри Купера. Я даже ощутил некоторое недоумение — что могло сблизить такого почтенного священнослужителя с бывшим католиком, а ныне преуспевающим дельцом — Джо Апполони.

— Значит, вот вы какой, Блейк Эддиман, — пробасил он. — Я провел в суде целый день, и смело говорю: ваша подзащитная — поразительная женщина. Да, просто необыкновенная. Как мне к вам лучше обращаться — как к Блейку или мистеру Эддиману? Кстати, почему вас назвали Блейк? В честь девичьей фамилии матери?

— Да, сэр.

— Откровенно говоря, я этого не одобряю. Она, должно быть, была прихожанкой «высокой церкви»[Ортодоксальная англиканская церковь.]?

Я кивнул.

— Так я и думал. А я вот предпочитаю имена, которые что-то значат — Гидеон, Саул или Енох, например. Впрочем, вряд ли вы пришли ко мне, чтобы обсуждать имена. Джо сказал мне, что суд здорово выбил вас из колеи — и немудрено. На мой взгляд, подобную высшую меру наказания нужно вообще отменить. Вы не возражаете, если я все-таки буду называть вас Блейк?

— Нет, сэр.

— Тогда я хочу сразу прояснить для себя кое-что. Почему вы не обратились к собственному пастору, Блейк?

— Я не посещаю церковь. А моя жена водит детей в методистскую церковь — её родители были убежденными методистами.

— А вы не верите в Бога?

— Даже хуже того — я сам не знаю, верю я или нет.

— Хуже или лучше — это ещё бабушка надвое сказала, — пожал плечами Хикс. — Хотите выпить? У меня хорошее шерри припасено.

Самый подходящий напиток для духовного лица. Почему? Видите ли, Блейк, жить среди идиотов — это вовсе не повседневная повинность, а искусство. Откуда, черт возьми, мне знать, что именно шерри — самый подходящий напиток для отца-пресвитерианца? Просто я в это верю, вот и все, — он достал бутылку и наполнил два стакана. — Итак, Блейк, чем я могу вам помочь? Надеюсь, вы не станете просить меня заступаться за эту девушку? Она ведь, судя по фамилии, католичка? Да?

— Боюсь, что помощь нужна мне самому.

— Почему?

Некоторое время я сидел молча, в то время как священник потягивал шерри, с любопытством наблюдая за мной.

— Не торопитесь, — сказал он минуту спустя. — Можете вообще ничего не говорить. Попьете шерри, посидите и уйдете. Или останетесь. Как вам удобнее, Блейк.

— Допустим, — сказал я наконец, — что к вам пришел некто и заявил, что он посланник Бога. Как бы вы это восприняли?

— Ах, вот вы о чем. Что ж, в первую минуту я решил бы, что передо мной чокнутый.

— Почему?

— Потому что Господь не шлет нам своих посланников, Блейк. Он в них не нуждается.

— Откуда вы знаете?

— Это основной вопрос в любом религиозном диспуте. Откуда вы знаете? Должно быть, мы боимся отвечать на него из опасения, что, ответив, станем на путь отрицания самих основ бытия, созданных Господом. Впрочем, это довольно спорно.

— А как же Христос?

— Христос был Его сын.

— А не могли у него быть другие сыновья?

— Нет.

— Жаль, что я не могу сказать «нет» с такой же уверенностью, как вы, святой отец. Впрочем, мне вообще куда более свойственно сомневаться, чем утверждать. Могу я задать вопрос, который покажется вам кощунственным?

— Мне ничего не кажется кощунственным — если я соответственно настроюсь, конечно. Пусть даже внутренне мне захочется вас отлупить — все равно я буду держать себя в руках. Спрашивайте.

— Почему вы так верите в Христа?

— Потому что он — основа моей веры. Потому что Он умер, чтобы спасти нас, а потом восстал из мертвых.

— Если вы в это верите.

— Упаси вас Господи в это не верить, Блейк.

— Да, сэр, но ведь сотни миллионов в это не верят — мусульмане, иудеи, буддисты…

— Да снизойдет на них прощение Господне.

— Буду прям, святой отец, — сказал я. — Меня интересует вот что: если это случилось однажды, почему оно не может повториться снова?

— Ответа на ваш вопрос не существует, Блейк. Вы сами это знаете.

— Это слишком просто. На самый насущный вопрос ни у кого не находится ответа.

— Таков смысл веры, Блейк. Верить нужно беззаветно. Неужто, идя ко мне, вы ожидали чего-то другого?

— Нет, конечно.

— Вы не хотите продолжить этот разговор? Посланник, о котором вы спросили… вы ведь не абстрактный вопрос мне задали, верно? Вы столкнулись с кем-то, кто утверждает, что послан нам Господом? Это так?

— В той форме, в какую вы это облекаете, мой вопрос звучит очень глупо.

— Вы отнюдь не кажетесь мне глупым.

— Но тем не менее это так, святой отец, — горько произнес я. — Я влюблен.

— В буквальном смысле?

— Да.

— Что ж, об этом можете не говорить.

— Да я и не в состоянии.

— Вы ведь, кажется, женаты?

— Да, святой отец. И к тому же — живу в Сан-Вердо.

— Боюсь, Блейк, что вы сами загнали себя в тупик, из которого нелегко выбраться. Даже не знаю, что вам и посоветовать.

— А если бы такое случилось с вами, к кому бы вы обратились? — спросил я.

Преподобный Хикс задумался.

— Трудно сказать, Блейк. Ведь вера иррациональна и непознаваема. Разумеется, будучи священником и, надеюсь, не самым худшим, я был бы страшно польщен, обрадован и возбужден, если бы в один прекрасный день в мою дверь постучал посланник Господа. С другой стороны, это non sequitur[Не следует (лат). Логическая ошибка, состоящая в том, что положение, которое требуется доказать, не вытекает из приведенных в подтверждение доводов.], потому что в тот миг, когда я его впущу, слепая вера исчезнет, уступив место реальности. А вера и реальность несовместимы.

— И все-таки, святой отец, вы не ответили на мой вопрос, — напомнил я.

— Я не могу на него ответить.

— Значит, нам обоим следует обратиться к психиатру. Он сумеет все объяснить.

— А вы не хотите рассказать мне все, как есть? — спросил Хикс, почти умоляюще.

— Нет. Это не поможет.

— Что ж, Блейк, дело ваше. Однако, раз уж вы так настаиваете на ответе, то я бы на вашем месте обратился к одному из специалистов в своей собственной области.

— К пастору?

— Нет, скорее к раввину, — вздохнул Хикс. — Но не потому, что они больше знают. Хотите ещё шерри, Блейк?

* * *

— В девяти случаях из десяти, — сказал мне раввин Макс Гельберман, — иноверец обращается ко мне с просьбой помочь ему жениться на еврейке.

Рабби Гельберману я бы дал на несколько лет меньше, чем преподобному Хиксу, то есть — около пятидесяти. Росту он был невысокого, а на круглом лице светились умные голубые глаза.

На носу у раввина красовались очки в металлической оправе и время от времени он теребил округлый подбородок. Принял меня раввин в новом иудейском центре, в здании современной постройки, объединявшем культурный центр и синагогу. Внутри жужжали кондиционеры. Приехал я туда в половине десятого вечера, когда в вестибюле лихо отплясывали подростки, а сам рабби пытался набросать проповедь. Из-за моего приезда её пришлось отложить.

— Однако вас, — продолжал он, — по-видимому, привела ко мне иная причина.

— Откуда вы знаете, что я иноверец?

Раввин развел руками.

— Вот видите. Что вам ответить? Каждый еврей гордится своей способностью узнавать другого еврея, как бы тот ни выглядел. И, знаете, евреям это всегда удается. Кроме тех случаев, когда они ошибаются. Нет, я этого не знаю. И буду счастлив, если ошибся.

— Нет, я не еврей.

— Тогда я опять-таки счастлив, но уже за вас. Могу я спросить, что вас побудило обратиться ко мне, мистер…

— Эддиман. Блейк Эддиман.

— Ах, да, мистер Эддиман, я видел ваши фотографии в газетах. Зрительная память меня часто подводит. Люди посещают синагогу по двадцать лет, и то мне случается забывать их.

— Меня направил к вам преподобный отец Хикс.

— Хикс? Старина Джошуа Хикс? Сто лет его не видел. Как у него дела?

— Не жалуется, спасибо.

— И зачем же он вас ко мне направил?

— Должно быть, испугался иметь дело с человеком, у которого не все дома.

— Вы имеете в виду себя, мистер Эддиман?

— Себя и других.

— Что ж, мистер Эддиман, в таком случае к «другим» можно смело отнести большую часть человечества. Включая и меня. Разве может нормальный рабби сидеть в полу-синагоге, полу-танцевальном зале, что находится посреди пустыни, да ещё и в пределах крупнейшего игорного центра страны, и сочинять проповедь, посвященную этнической связи движения за интеграцию с книгой «Исход»?

— Себя, — поправился я, улыбаясь.

— Вот как? Я-то, разумеется, знаю вас только как адвоката. Правда, очень смелого.

— Тогда я поставлю вопрос так: могу я говорить с вами, не опасаясь, что это пойдет дальше?

— Думаю, что да. Если, конечно, вы никого не убили. Все остальные ваши прегрешения я готов повесить на себя.

— Хорошо. Допустим, я скажу вам, что говорил с неким человеком, который утверждает, что является посланцем господа; я не знаю, верить ему или нет, и вообще — это сводит меня с ума.

Долгое время рабби изучающе смотрел на меня, затем спросил:

— Не хотите ли выпить, мистер Эддиман?

— До чего вы все похожи, — усмехнулся я. — Хикс угостил меня шерри. На большее, правда, не отважился, считая шерри самым подходящим напитком для служителей культа.

— У нас здесь более современное заведение, — произнес раввин, обходя вокруг стола и нажимая на кнопку в стене. За откинувшейся стенкой обнажился небольшой бар-холодильник. — Похоже, вам не помешало бы выпить чего-нибудь покрепче. Как насчет виски с содовой?

— С удовольствием.

Он смешал напитки и протянул мне стакан. Сам пить не стал, объяснив это так:

— Мне только не хватало, чтобы в решающую минуту сюда заглянул какой-нибудь сорванец, который потом растрезвонит на всю синагогу, что рабби черпает свое вдохновение в хмельном зелье. Притворяясь либералами, евреи, мистер Эддиман, на самом деле такие пуритане, равных которым не сыскать. Однако вернемся к нашим баранам. Итак — ваш рассказ о посланце господнем потряс старину Хикса?

— Да. Он убежден, что кроме Христа, других посланцев у Бога не было и нет, — я с наслаждением прихлебнул виски. — А вас, похоже, я не удивил.

— А чему тут удивляться? Если вы верите во всемогущего Бога, то ему ничего не стоит время от времени общаться с нами через своих посредников. Я ничуть не богохульствую, мистер Эддиман, а просто пытаюсь рассуждать здраво, как трезвомыслящий человек. Порой я убежден, что все мы играем роль посланцев, выполняя не вполне понятные функции, значимость которых осознается лишь по прошествии времени. В каждом человеке заключена частица Бога. Кстати, — он вскинул голову и посмотрел на меня в упор, — судя по всему, этот посланец — Хелен Пиласки?

— Почему вы так считаете?

— Видите ли, когда мужчина избегает говорить о половой принадлежности того или иного человека, как правило, речь идет о женщине. Мне оставалось только выбрать ту женщину, с которой вы были наиболее близки в последнее время. А с психиатром вы беседовали, мистер Эддиман?

Некоторое время я молчал, после чего раввин — как незадолго до него и Хикс — предложил, чтобы я ничего не говорил, если не хочу. Тогда я решился.

— Да, я беседовал с психиатром. С Сэнфордом Хайменом из больницы.

— Доктор Хаймен — сильный специалист. Что он сказал?

— По его мнению, у неё паранойя.

— И вы согласны?

— Нет. В противном случае я бы к вам не приехал.

— А что думаете вы сами, мистер Эддиман?

— Не знаю. Я не способен думать. Мне уже плохо от этих мыслей. Поэтому я и пришел к вам.

— Видите ли, мистер Эддиман, вы заблуждаетесь, полагая, что мы с Хиксом являемся специалистами в вопросе Бога. Среди евреев раввином вообще может стать едва ли не каждый. Раввин — это своего рода учитель или наставник — он разрешает споры, помогает сочетаться браком или хоронить умерших, но особой связи с Богом у него нет. Никакой. Мне это, конечно, прискорбно, но что я могу поделать?

— Но вы хотя бы верите в Бога? — в отчаянии спросил я. И тут же кинулся просить прощения за идиотский вопрос.

— Ничего. А вы сами верите в Бога, мистер Эддиман?

— Не знаю.

— По-моему, никто из нас по большому счету этого не знает. Во всяком случае небесам от нас уже изрядно досталось. Все наши ракеты буквально изрешетили их. По слухам же, эта Хелен Пиласки и впрямь — женщина совершенно необыкновенная. Если хотите ей верить — верьте. Вреда от этого не будет.

— Какого ещё вреда! — заорал я. — Она ведь должна умереть! Она сама этого хочет. Поэтому она и не позволила мне защитить её.

— Что ж, многие люди были готовы умереть за свою веру. Взять Жанну д'Арк, например. Она ведь тоже слышала голос. И мой народ уже два тысячелетия страдает за веру. Поскольку приговор ей уже вынесен…

— Господи, как цинично вы рассуждаете!

— Поверьте, я не хотел бы, чтобы у вас сложилось такое впечатление, мистер Эддиман. Просто вы пришли ко мне с вопросами, ответов на которые у меня нет…

— То же самое сказал мне и Хикс!

— Честное слово — мы с ним не сговаривались. Такое уж это дело. Что бы с нами стало, если бы хоть на один из ваших вопросов существовал ответ? Мы бы разгадали Бога, как закон всемирного тяготения. Но только — выиграли бы мы хоть что-нибудь от этого, мистер Эддиман?

— Не знаю и не хочу знать. Знаю только, что она должна умереть.

— Вы же говорите, что она сама так решила.

— Но почему? Почему?

— Возможно, именно для того, чтобы ответить на вопрос, иного ответа на который не существует.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

На сей раз, как я ни пытался, связаться с Чарли Андерсоном по телефону мне не удалось. Я потратил на звонки весь день, а его секретарша исчерпала, должно быть, весь мыслимый список отговорок; кончилось тем, что я записался к Чарли на прием через нее. Через пару дней, на половину третьего. Я приехал на пять минут раньше, но мне все равно пришлось просидеть в приемной сорок минут, прежде чем Чарли соблаговолил меня вызвать. Когда я вошел, он даже не привстал и не предложил обменяться рукопожатием. Сухо кивнув, он произнес:

— Привет, Блейк.

Еще собираясь на встречу, я дал себе зарок, что буду держать себя в руках; однако, одно дело решить, и совсем другое — претворить задуманное в жизнь.

— Привет, Чарли. Ты выглядишь на удивление свежим и расслабленным для человека, которого так трудно застать на месте. Мне казалось, что ты вкалываешь по четырнадцать часов в день.

Закончив свою тираду, я тут же понял, что дал маху — ни права, ни должных оснований для таких слов у меня не было.

— Да, я был занят, Блейк, — коротко ответил он. — Что я могу для тебя сделать?

Я решил сыграть иначе.

— Чарли, я не хочу, чтобы эта девушка умерла.

— Что? — удивленно спросил он и наклонил голову набок, как поступают люди, которые считают, что не расслышали обращенные к ним слова.

— Я не хочу, чтобы Хелен Пиласки казнили.

— Мне сначала показалось, будто я ослышался, — сказал Чарли Андерсон. — Ну, а кто хочет, Блейк? Будь по мне, я бы вообще разрешил ей жить вечно.

— Ее должны повесить, Чарли. Ты же сам знаешь.

— Закон нашего штата, Блейк, выраженный волеизъявлением двенадцати честных мужчин и женщин и одного неподкупного судьи, гласит, что именно это наказание она должна понести. Послушай, Блейк, можно подумать, что ты учишься в начальной школе. Кстати говоря, когда я сам ходил в начальную школу, у нас преподавал мужчина. Можешь себе представить — мужчина, в те годы? Это было такой же редкостью, как трехногая курица. Эх, Блейк, ты даже не представляешь, что было на месте Сан-Вердо в 1920 году. Ковбойский городок с одной улочкой — такие сейчас строят в Голливуде, снимая вестерны. Три-четыре автомобиля на весь город. «Паккарды». А по субботам во все салуны набивались настоящие ковбои, чтобы просадить свои девятнадцать долларов. Да-да, именно такое жалованье платили в те дни. Эх, бедолаги, что за жизнь они вели! А вот первые казино появились у нас в годы сухого закона… Да, так о чем мы говорили?

— Я сказал, что не хочу, чтобы её повесили, Чарли.

Чарли Андерсон не зря городил эту чепуху. Его слова имели под собой весьма вескую причину. Чарли Андерсон вообще поступал очень целенаправленно. И для радушного и для столь нелюбезного приема имелись свои причины. Взгляд его похолодел, а в голосе послышались стальные нотки.

— Ну что ты заладил, Блейк, как заезженная пластинка? Если хочешь что-то сказать, так говори.

— Ты можешь спасти её, Чарли.

— Я?

— Да.

— Ты не в своем уме. Суд присяжных постановил, что она виновна. Судья вынес ей смертный приговор. Никто не в силах её спасти.

— За исключением губернатора нашего штата. В его власти амнистировать её.

— Замечательно. Валяй, Блейк, поговори с губернатором.

— Я не могу с ним поговорить, Чарли. Он ведь обо мне даже не слышал. А вот ты с ним на короткой ноге, и тебя он может послушать.

— Ты совсем спятил, Блейк. Тебе надо проспаться.

— Я не спятил, Чарли. Просто я знаю, каким влиянием ты пользуешься. Если ты лично подашь губернатору просьбу о помиловании, он тебе не откажет.

Чарли Андерсон метнул на меня холодный взгляд и покачал головой.

— Нет, Блейк, у тебя точно не все дома. Я начинаю верить тому, что про тебя говорят. Значит, ты и вправду влюбился в эту девку. Говорят, ты собираешься бросить Клэр, Блейк? Неужели ты совсем сдурел? Попроси Истукана Бергера — он поставит тебе хоть целую сотню шлюшек, любой из которых эта Пиласки и в подметки не годится. С ними, надеюсь, ты быстро придешь в себя.

— Чарли, — взмолился я, вконец позабыв о достоинстве и самоуважении. — Чарли, ну что мне делать? На колени, может, встать? Хорошо, я встану перед тобой на колени. Я на все согласен, только — спаси ее…

— Тебе не надоело, Блейк?

— Нет.

— Тогда слушай, дурья башка! Неужели ты и вправду надеялся, что твой идиотский план побега может сработать? Ты хотел предложить Фрэнку Зетцу десять тысяч за то, чтобы он перебросил вас на вертолете через границу. Что он — самоубийца, по-твоему? Ты хоть знаешь, на кого он работает? Знаешь, а? На кого?

Я молча потряс головой.

— Кто, по-твоему, верховодит в нашем штате? — ледяным тоном спросил Чарли. — Кто управляет Сан-Вердо? Кто владеет всеми игорными домами? Знаешь или нет?

На сей раз я медленно кивнул.

— А аэропорты, по-твоему, менее важны, чем казино? Или ты думаешь, что ими Красный Крест заправляет? Позволь мне тебе кое-что сказать, Блейк, и слушай внимательно, потому что это, возможно, самое важное, что ты когда-либо слышал. Возможно, ты наконец поумнеешь. Ты ведь неудачник, Блейк — неудачник и простофиля. И ты обречен оставаться неудачником. Полюбуйся на себя в зеркало. Что ты там видишь? Дешевый задрипанный адвокатишка, ничтожество по имени Блейк Эддиман. Да, некоторые из наших ребят хлопают тебя по спине — ну и что? Ты уже возомнил себя божеством. А им просто удобно иметь рядом карманного дурачка. Ты мечтаешь о том, как когда-нибудь разбогатеешь. Корпишь в вонючем офисе, за который платишь семьдесят долларов в месяц. Вместе с этой жирной коровой, Милли Джефферс. У тебя и компаньонов-то нет, потому что никто не хочет связываться с таким ничтожеством…

— Постой! — перебил я. — Я отказался от предложения…

— Заткнись и не перебивай меня! Знаешь, какая самая расхожая шутка в Сан-Вердо? Что ты перехватишь счета «Пустынного рая» у «Костера и Кеннеди». Блейк Эддиман станет представлять «Пустынный рай» — ха! Ты хоть знаешь, кто такие Костер и Кеннеди? Они — полноправные члены всемогущего синдиката, той самой мафии, которая владеет «Пустынным раем». Да-да — мафия, а не твой несчастный Джо Апполони. А известно ли тебе, кем был Алекс Ноутон? Нет?

Я уныло помотал головой.

— Так вот, Блейк, он был номером два! Понял? Он был вторым человеком в синдикате. Он лично назначал судей и губернаторов и платил дюжине сенаторов и конгрессменов, которые моментально приползали на брюхе в его апартаменты и целовали его туфли, стоило ему только прилететь в Вашингтон. Он контролировал самый крупный флот в мире, одиннадцать сталелитейных заводов в Европе, четыре тысячи гектаров плантаций опийного мака в Египте, алмазные копи в Южной Африке, угольные шахты в Пенсильвании и черт знает что ещё другое. Не говоря уж о Сан-Вердо и восьмидесяти процентах игорного бизнеса во всех Штатах. И такого всесильного босса прихлопнула какая-то дешевая уличная прошмандовка! А ты ещё хочешь, чтобы её помиловали. Проснись, Блейк. Стряхни шоры с глаз. Ее повесят, потому что слишком многие знали, кто такой был Ноутон на самом деле. Ее судьба была решена в тот самый день, когда она его ухлопала. А ты, слюнявый дуралей, уши развесил. Неужто ты и вправду решил, что тебя призвали спасти ее? Нет, Блейк, тебя выбрали как самого большого олуха и простофилю — только ты, живя в этом городе, не знал, что в нем творится.

Чарли Андерсон выдвинул ящик письменного стола, вытащил толстую пачку пятидесятидолларовых банкнот, перехваченных резинкой, и протянул мне.

— Вот тебе кое-что, чтобы подсластить пилюлю. Извини за резкость, Блейк, но ведь должен же кто-то наконец вправить тебе мозги. Возьми деньги и купи что-нибудь для Клэр, — он посмотрел на часы. — А теперь — извини. У меня ещё куча дел впереди.

— Нет, — покачал головой я.

— В каком смысле?

— Можешь засунуть эти деньги себе в задницу, Чарли. А вот насчет Хелен Пиласки, либо ты добьешься её оправдания, либо…

Брови Чарли взлетели вверх.

— Ты мне угрожаешь? — изумленно спросил он.

И черт меня дернул ляпнуть такое! Я сокрушенно помотал головой.

— Пошел вон, — тихо прошипел Чарли. — И — чтобы больше я твою дурацкую рожу не видел!

Он взял пачку денег и швырнул в ящик стола. Я встал и, волоча ноги, медленно побрел к выходу.

* * *

Моя контора располагалась на Делано-стрит вблизи нового делового центра. Крыша у двухэтажного здания была плоской, поэтому, несмотря даже на наличие кондиционеров, в помещениях стояла ощутимая жара. Лифта в здании не было. Поднявшись по лестнице на второй этаж и пройдя по коридору, вы упирались в дверь с табличкой:

АДВОКАТ БЛЕЙК ЭДДИМАН

Хмуро воззрившись на табличку, я повернул ручку, толкнул дверь и вошел. Милли Джефферс перестала печатать на машинке и уже хотела было поздороваться, когда, повернувшись, увидела мое лицо. Слова так и замерли у неё на губах.

— Что случилось, Блейк? — спросила она наконец.

— Все то же самое, Милли. Поздно уже. Ступай домой.

— Ха! Будь у меня приличный дом, я бы не засиживалась тут вечерами.

— Я сегодня не в настроении, Милли. Не спорь — отправляйся домой.

Она обиженно фыркнула, но быстро собралась и ушла, хлопнув дверью. Я мысленно проклял себя — Милли была последним человеком в мире, которого я хотел обидеть. Я даже выскочил следом и окликнул её, но Милли уже и след простыл. Я вернулся в контору и, усевшись за стол, попытался собраться с мыслями. Мне предстояло защищать одного богатого домовладельца с Черри-стрит, который недавно подал иск на строительную компанию, что снесла соседнее с одним из его домов здание, повредив при этом подземные коммуникации. Дело было абсолютно выигрышным, и особых сложностей я не предвидел.

Внезапно я услышал, что наружная дверь моей конторы открылась, и даже успел подумал, что если это Милли Джефферс, то я её расцелую и извинюсь. Однако это оказалась вовсе не Милли Джефферс. Я уже встал из-за стола, когда дверь моего кабинета распахнулась, и в проеме возникли двое здоровенных субъектов.

Выглядели они смутно знакомыми. Должно быть, я их где-то встречал. Один из них, довольно высокий, курил сигару, а второй, могучий рыжеволосый парень, был примерно моего роста. Одеты были оба весьма прилично. Рыжий выдвинул стул и кивнул мне.

— Садись, Блейк.

Я не шелохнулся.

— Помоги ему, Козел, — велел рыжий длинному. — Пусть старина Блейк отдохнет.

Козел грубо схватил меня за плечи и усадил. Я попытался сопротивляться, но он хорошо знал свое дело и так умело отвесил мне две крепких оплеухи, что мигом вышиб из меня боевой дух, а в голове у меня тут же зашумело.

— Что вам нужно? — пролепетал я. — Зачем вы пришли?

— Адвокат нам нужен, — ухмыльнулся рыжий. — Честный адвокат.

— Кто вас послал? — спросил я. Впрочем, я отлично это знал.

— Парни нас послали, — хмыкнул рыжий. — Верно я говорю, Козел?

— Угу, — кивнул тот. И добавил, погружая кулак мне в живот: — Наши парни не любят упрямцев, Блейк. Они любят покладистых, понял?

Под ложечкой у меня что-то оборвалось и я согнулся пополам, скуля от боли.

— Они не любят угроз, — сказал рыжий.

— Только дураки угрожают им, — добавил Козел, встряхивая меня за волосы. — Ты глуп, Блейк. Они хотят, чтобы мы тебя проучили. Не желают они, чтобы такой честняга всегда оставался глупым.

Он задрал мне голову назад и плюнул прямо в глаза, а рыжий ещё раз саданул меня под дых. Я сложился вдвое, но Козел резко дернул меня за волосы и приказал:

— Встань, Блейк!

Я был просто парализован от боли. Никакая сила, даже угроза смерти, не заставила бы меня подняться. Мои легкие тоже парализовало — я не мог ни вздохнуть, ни крикнуть.

Козел выдернул меня со стула и я упал ничком. В ребра мне вонзился тяжелый ботинок. Затем что-то обожгло мне щеку, и я ощутил на губах солоноватый вкус крови.

— Не оставляй следов, — услышал я голос рыжего.

И тут же на меня обрушился град ударов — меня били по ребрам, по спине, по ногам.

— Я же сказал тебе — не оставляй следов! — прогудел рыжий.

— А куда же его бить? — удивленно спросил Козел.

— Вот куда, — произнес рыжий, лягая меня по почке.

— Вот так? — на меня вновь обрушился страшный удар.

— Болван, ты же убьешь его!

Я распростерся на полу, глухо постанывая от боли. Кто-то потряс меня за плечо, потом голос рыжего спросил:

— Ну как, Блейк, ты чему-нибудь научился? Поумнеешь теперь?

Я провалился во мрак.

* * *

Когда я пришел в себя, в кабинете было темно, а на столе звонил телефон. Я лежал на полу в луже крови и, попытавшись шевельнуться, захныкал от боли. Болело сразу все и везде — никогда в жизни я не испытывал такой боли.

Я подполз к столу, но приподняться не смог, а телефон продолжал разрываться от звона. Я нащупал шнур и потянул на себя. Аппарат с грохотом свалился на пол и звон прекратился. Я провалился в небытие, из которого меня вывел голос Клэр:

— Блейк! Блейк! Ответь мне, Блейк!

Голос звучал прямо у меня в ушах и, повернувшись на бок, я нащупал телефонную трубку. Я попытался заговорить, но из моего горла вырвался только хриплый стон.

— Блейк, что случилось?

— Я ранен, — прошептал я. — Мне больно.

— Что случилось?

— Мой офис… света нет…

— О, Блейк! Держись, мой родной! Я сейчас приеду…

* * *

На третий день моего пребывания в больнице меня навестил доктор Сэнфорд Хаймен — сама любезность и обходительность.

— Приветствую вас, Эддиман, — дружелюбно поздоровался он. — Рад, что вы пошли на поправку. Я только два часа назад узнал, что вы здесь.

— И решили навестить старого приятеля?

— Ну что вы! Просто у меня сложилось о вас весьма благоприятное впечатление — как об умном и занимательном собеседнике, — он присел на стул возле моей кровати и посмотрел на прикрепленную к изножию медицинскую карту. — Что ж, ребра срастаются, в почках тоже почище… И стул сегодня уже без крови. Это хороший признак. Замечательно. А как вы себя чувствуете?

— Омерзительно.

— Что ж, это вполне естественно. А как вам местная пища? Надоела, да?

— Угу. До чертиков.

— Меня страшно занимает, общались ли вы ещё раз с мисс Пиласки. Поразительная женщина. Кстати говоря, ведь я побеседовал с ней. Разумеется, она отрицала все то, что сказала вам, но это вполне типично.

— Док?

— Что?

— Скажите, док, что со мной случилось?

— Понятия не имею, Эддиман.

— Когда я стоял перед вами в кабинете, вы обращались ко мне «мистер Эддиман». Сейчас я стал просто Эддиманом, вы не знаете, что со мной стряслось, и вам даже не любопытно. Вот это самое забавное — никому не любопытно, что со мной случилось. Меня привезли сюда без сознания, с разбитой головой и переломанными ребрами — и ни одна живая душа не поинтересовалась, как это произошло. Ни один журналист не заглянул — а ведь я был защитником на самом громком процессе этого года.

Хаймен смерил меня взглядом и кивнул.

— Как давно вы живете в Сан-Вердо, мистер Эддиман?

— Четырнадцать лет.

— Медленно вы учитесь, мистер Эддиман. Очень медленно.

* * *

За день до моей выписки Клэр продала наш дом. Придя в больницу, она рассказала мне об этом. Настроение у неё было подавленное.

— Ничего, малышка, — ободряюще улыбнулся я. — Главное — теперь мы можем уехать отсюда. Передай Милли Джефферс, чтобы продала всю конторскую мебель и оборудование. Я уже сказал ей, что заплачу за пять недель вперед.

— Блейк, но ведь тебе все это понадобится, если ты собираешься открыть новую контору в Лос-Анджелесе.

— Если до этого дойдет, куплю все новое. Торопиться не стану.

— Да, Блейк, не торопись. Ты — прекрасный адвокат. Только мне стыдно сказать, сколько я выручила за дом.

— Я и сам знаю — тридцать одну тысячу долларов.

Глаза Клэр изумленно расширились.

— Откуда ты знаешь, Блейк?

— Мы купили его за такую же цену — за тридцать одну тысячу. С тех пор цены, конечно, выросли, но ведь для «наших парней» справедливость превыше всего. Они ведь могли запросто уничтожить меня, раздавить, как муху. Но вот пачкаться не захотели. И они вникают во все мелочи. Даже выясняют стоимость дома. Потом отдают распоряжение, которое в Сан-Вердо тут же беспрекословно выполняют. Господи, как я их всех ненавижу!

— Слава Богу, Блейк, мы уезжаем отсюда. И никогда не вернемся. Узнав, что мы перебираемся в Лос-Анджелес, мама так расчувствовалась, что залила слезами всю телефонную трубку. Детишки тоже счастливы. Они ведь у нас никогда даже моря не видели.

— Почему, мы возили Джейн в Калифорнию.

— Ей было всего три годика, и она ничего не помнит. О, Блейк, мне все равно, где и как жить. Я хочу только одного — чтобы мы были вместе. Я хочу, чтобы у нас все стало, как раньше. У нас получится, Блейк?

— Надеюсь. Я постараюсь.

— Больше мне ничего и не надо, Блейк. Ты только постарайся. Больше я ни о чем не прошу.

* * *

За день до казни я поехал на юг, в столицу нашего штата, оставив Клэр заниматься нашим переездом. Мы решили отвезти детишек к матери Клэр, живущей в Пасадине, а сами — поселиться в гостинице, пока не подберем подходящий дом.

Свидание с Хелен мне предоставили без проволочек, хотя условия общения с заключенными были там совсем не такими, как в Сан-Вердо. Комнату для свиданий разделял надвое защитный экран из пуленепробиваемого стекла, а для разговора приходилось пользоваться телефоном. Когда привели Хелен, я так дрожал, что боялся выронить телефонную трубку.

За то время, что мы не виделись, Хелен не изменилась. На её прекрасном лице не было и следа бледности, присущей заключенным. Даже грубое серое платье не умаляло её необыкновенной красоты.

Подойдя к стеклянной перегородке, Хелен улыбнулась мне, потом взяла трубку и сказала:

— Как я рада вас видеть, Блейк! Ужасно, что с вами такое случилось! Мне страшно жаль, поверьте. Бедный Блейк — вы такой славный.

— Не будем обо мне говорить. Это все в прошлом. Плохо только, что нас разлучили. Но я не теряю надежды. Сегодня я встречаюсь с судьей Салливаном, членом Верховного суда. Я попытаюсь добиться пересмотра дела.

— Бедный Блейк, неужели вы до сих пор не поняли, что закон здесь находится в руках тех людей, которые правят в этом штате? Какое им дело до соблюдения законности?

— Я считаю, что шанс у нас ещё есть, — настаивал я.

— Блейк, никаких шансов у нас нет, и потом мне это совсем не нужно. Я устала и хочу, чтобы все побыстрее закончилось. Поверьте, Блейк, мне и в самом деле ни капельки не страшно.

— Не верю.

— И все мои слова… Вы ведь по-прежнему не осознали их смысла?

— Хелен, ты сказала, что… являешься критиком — в некотором роде?

— Да, — она улыбнулась — с сочувствием, пониманием и даже не без симпатии. — Вы мне верите и не верите одновременно. Вы так боитесь мрака, что не позволяете себе разглядеть лучик света. Да, в некотором роде я и впрямь критик.

— Ты своими глазами увидела наш мир. Как ты его находишь?

— Я ещё мало видела, Блейк.

— Но какое-то мнение у тебя сложилось?

— Зачем вы со мной играете, Блейк? Вы ведь все равно мне не верите.

— Скажи мне, прошу тебя.

— Что мне вам сказать, Блейк? В вашем языке нет таких слов. Зло, грех, скверна — все это бессмысленные понятия. Все не так, Блейк. Как мне это вам объяснить? Вашим людям нравится причинять другим боль, а это противоестественно. Вывернуто наизнанку. Но почему? Почему весь ваш мир вывернут наизнанку?

— Не знаю, Хелен. Я только знаю, что люблю тебя…

— Нет!

Улыбки как не бывало, а лицо её вмиг стало скучным и невыразительным.

— Не говорите этого больше, Блейк. А теперь — уходите!

Когда Хелен Пиласки говорила таким тоном, спорить с ней было бесполезно. Я встал и зашагал к выходу, но перед самой дверью обернулся. Хелен сидела в прежней позе с застывшим, ничего не выражающим лицом. Как у греческой статуи.

* * *

Судья Салливан терпеливо выслушал мои доводы и — отказал. За ужином я не прикоснулся к тарелке. Вечер выдался прохладный и я почти час бродил по городу. Потом завернул в казино, где мне неожиданно улыбнулась удача — я выиграл в кости девять раз подряд. Знатоки утверждают, что с людьми, безразличными к деньгам, к выигрышам и проигрышам, такое изредка случается. Если бы я ставил по-крупному, то заработал бы целое состояние. Однако я довольствовался скромными ставками, и вышел из казино всего на триста десять долларов богаче. Вернувшись в отель, я зашел в бар, чтобы избавиться от части выигрыша. Свински, мерзко напившись, я ухитрился добраться до номера, не сломав по дороге шею, рухнул на кровать одетый и тут же отрубился.

* * *

Проснувшись с гудящей головой, я принял холодный душ, облачился в чистую рубашку, спустился в вестибюль, вышел на улицу и зашагал к месту казни, назначенной на семь утра.

Эшафот был установлен на тюремном дворе, обнесенном высокой стеной. Во двор не выходило ни единое окно, так что заключенные были лишены возможности полюбоваться на казнь. Ночью прошел дождь, и воздух был необычайно свеж и ароматен. Фотографов и журналистов к экзекуции не допускали, а число зрителей было ограничено палачом, начальником тюрьмы, его заместителем, двумя охранниками, двумя санитарами, католическим священником, тюремным врачом и мною — десятью мужчинами, на глазах которых должны были лишить жизни женщину. Улыбок на лицах не было. Начальник тюрьмы шепотом переговаривался с врачом. Его заместитель изучал какие-то бумаги, а санитары с мрачными физиономиями топтались на цементном полу. Священник приблизился ко мне и представился. Звали его отец Бриджмен. Я вяло пожал протянутую руку.

— Она ведь католичка, мистер Эддиман?

— Должно быть.

— Но не слишком набожная?

— Не уверен.

— Она отказалась от моих услуг.

— Ну и что?

— Может быть, вы её уговорите? По крайней мере, её захоронят в освященной земле.

— А она этого хочет?

Священник потряс головой.

— Когда я это предложил, она только засмеялась.

— Пусть сама решает.

К нам приблизился начальник тюрьмы.

— Я понимаю, как вам трудно, мистер Эддиман, — сказал он. — Вы были с ней очень близки. Поэтому, если хотите уйти, мы не станем возражать.

— Я останусь.

— Может быть, мне все-таки попытаться уговорить ее? — спросил отец Бриджмен.

— Позвольте ей умереть спокойно.

Охранники вывели Хелен во двор — один шел впереди, второй сзади.

— Я хочу, чтобы она умерла с миром, — не унимался священник.

— Оставьте меня в покое, — отмахнулся я.

Хелен заметила меня и улыбнулась — прекрасная даже перед смертью.

— Блейк! — негромко окликнула она.

Руки ей ещё не связали и Хелен протянула их ко мне. Священник раскрыл молитвенник и принялся читать.

Я приблизился к Хелен.

— Милый мой Блейк, — она обратилась к начальнику тюрьмы: — Он — мой самый близкий друг. Могу я поцеловать его на прощанье?

Начальник кивнул. И он и все остальные отвернулись, делая вид, что чем-то заняты. Впервые за все время я обнял Хелен, прижав её к себе обеими руками, и поцеловал, чувствуя, как её пальцы утирают слезы с моих щек.

— Не надо, Блейк. Сейчас все это кончится, — она снова обратилась к начальнику тюрьмы: — Пожалуйста, давайте закончим побыстрее. Так будет лучше для всех.

— Вам позволено последнее слово.

— Нет, — покачала головой Хелен. — Мне нечего говорить. Но я не хочу, чтобы мне закрывали голову этим черным мешком.

— Это ваше право, — согласился начальник.

Ей связали руки за спиной, и палач провел её по деревянным ступенькам на эшафот. По бокам встали охранники, хотя их присутствие вовсе не требовалось. Палач набросил на шею Хелен веревочную петлю; золотистые волосы рассыпались по плечам. Хелен стояла над нами с гордо вскинутой головой и развевающимися на ветру волосами — прекрасная и безучастная. В следующее мгновение под её ногами разверзся люк…

Несколько минут спустя палач перерезал веревку, а охранники подхватили её тело. Врач осмотрел его и торжественно провозгласил, что Хелен мертва.

* * *

Сидя в машине вместе с Клэр и ребятишками, я ехал по главной улице Сан-Вердо по направлению к Фремонт-сквер, мечтая лишь об одном — никогда сюда не возвращаться. Было десять утра, и старые ведьмы уже облепили игральные автоматы, дергая сухонькими морщинистыми лапками за рычаги и без конца скармливая монетки в ненасытные пасти. Всякий раз, когда им удавалось выстроить в одну линию три сливы, три персика или три колокольчика, автоматы изрыгали из своего чрева поток серебра, а воздух оглашался заливистым старушечьим смехом.

Притормозив напротив скопища игральных автоматов, я выбрался наружу.

— Зачем ты здесь остановился? — спросила Клэр, но я не ответил.

Прошагав к автомату, я замер на месте.

— Есть! — взвизгнул тонкий надтреснутый голос.

Из автомата дождем посыпались полудолларовые монеты, а облепившие автомат старушенции поспешно опустились на четвереньки, подбирая с тротуара серебряные кругляши.

И вдруг я услышал её голос:

— Блейк!

Прозвучал ли он вслух, раздался ли в моей голове или исторгнулся из глубин моей памяти — я так никогда и не узнал. Я стоял и смотрел, а на меня взирали радостные морщинистые лица с жадно горящими глазами и оскаленными ртами.

Я вернулся к машине.

* * *

Мы уже выехали из Сан-Вердо и мчались по раскаленной пустыне, когда Клэр сказала:

— Больше ведь такое с нами никогда не случится — да, Блейк?

— Никогда, — ответил я.

 

― КАК Я БЫЛ КРАСНЫМ ―

Вступление

Испытываю некоторое затруднение, ибо вынужден обращаться к аудитории, части которой имя автора публикации известно прекрасно и, следовательно, в пространных комментариях оно не нуждается, а части не говорит ровным счетом ничего, и, стало быть, ей ориентиры требуются. Чтобы не раздражать первых и не утомлять вторых, ограничусь главным.

В конце 40-х — начале 50-х годов Говард Фаст был назначен в СССР на должность главного американского писателя современности. «Дорога свободы» и «Последняя граница» на русском издавались и переиздавались, так что суммарный тираж быстро достиг цифры с шестью нулями. Уровень письма здесь был совершенно ни при чем, просто автор — человек прогрессивных воззрений, настоящий борец за мир, более того, — коммунист и большой друг Советского Союза, что и было должным образом отмечено — Международная премия мира.

После ХХ съезда КПСС Говард Фаст вышел из компартии США и, соответственно, — из американской литературы в ее советском зеркале. Что отнюдь не помешало ему дома продолжить активную писательскую работу. Сейчас Фаст автор примерно полусотни романов; некоторые из них входят в национальные школьные программы, а один — «Спартак» — и вовсе обрел международную славу, особенно после того, как Стенли Кубрик снял по нему одноименный фильм с Кирком Дугласом в заглавной роли (не поручусь, но кажется, этот роман дошел у нас в свое время до стадии сверки или даже чистых листов, но тут случилось «грехопадение», и проект, естественно, закрылся).

Вот, собственно, и все, что достаточно знать о предыстории. Теперь, столь же лаконично, о самой публикации. Вернее, не о публикации, ибо и название, и мемуарный текст, пусть даже в журнальном варианте, говорят сами за себя, а об авторе — каким он показался мне во время относительно недавней встречи у него дома в Коннектикуте.

Бодрый, энергичный, стремительный, даже несмотря на свои 87 лет, человек. Не выпускает изо рта толстую гаванскую сигару. По-прежнему пишет — еженедельные колонки в местную газету (так полвека назад писал он в «Дейли Уоркер» — газету американских коммунистов), а помимо того — сценарий для фильма на историческую тему.

Человек незлопамятный — обиды на страну, когда-то сделавшую его иконой, потом с пьедестала с грохотом сбросившую, потом благополучно забывшую и в конце концов переставшую существовать, не держит.

Человек, явно преуспевающий, что и неудивительно: книги где только не переводятся, и, к слову сказать, издатели — французские, испанские, немецкие и т. д. — руководствуются, надо полагать, иными соображениями, нежели наши идеологи 50-х годов.

И самое интересное, психологически во всяком случае, — человек, ничего не забывший и ни от чего не отрекшийся. Это подкупает — особенно в сравнении с соотечественниками, массово записывающимися задним числом в тайные, а то и явные диссиденты. Непонятно даже, как в КПСС в свое время приняли, а если уж случился такой промах, отчего не исключили с треском. Не забывший, но научившийся ли? Это вопрос. Судя по некоторым репликам в разговоре, — да. И судя по некоторым фрагментам мемуаров — тоже да. Например, автор теперь считает, что социализм по модели, скажем, советской, не построишь. Раньше, кажется, думал иначе. А судя по другим репликам и, главным образом, по другим фрагментам, — нет, не очень. Например, Говард Фаст до сих пор свято верит в то, что «мы (т. е. коммунисты. — Н. А.) были лучшими людьми в Америке».

Впрочем, трудно судить — хотя бы потому, что Америке этот самый социализм-коммунизм никогда не грозил, и в обозримом будущем такой угрозы не предвидится.

К тому же я вполне могу и ошибаться. И уж тем более не собираюсь кому-либо навязывать свое мнение — читатель сам во всем разберется.

Николай АНАСТАСЬЕВ

КАК Я БЫЛ КРАСНЫМ

(фрагменты из книги)

Историю выпавшей на мою долю странной судьбы не рассказать без учета того факта, что на протяжении долгих лет я был, по злорадному выражению этой старой зверюги сенатора Джозефа Маккарти, «коммунистом с членским билетом в кармане». Произносил он эти слова с таким видом, будто сам старина Ник — бес и дьявол — перед ним возникал, и явно испытывал при этом такое извращенное наслаждение, что можно было отчетливо ощутить запах серы.

В ходе моей единственной в жизни встречи с этим дремучим монстром я тщетно пытался довести до его сознания некоторые самоочевидные истины американской истории. В ответ он лишь все больше озлоблялся и в конце концов прорычал, что лучше бы мне возвратиться домой и засесть за книгу. Книг получилось больше одной, но об этом позже. Пока же мне хочется описать обстоятельства, приведшие меня в коммунистическое движение, в рядах которого я оставался в течение 12 лет и которое оказало глубокое воздействие на всю мою жизнь.

Полыхнул Пёрл-Харбор, мир был охвачен войной, и Соединенные Штаты встали в ряды тех, кто противостоял Адольфу Гитлеру и странам фашистского лагеря. Шел 1942 год, и, отчаянно торопясь перевести мирную жизнь на военные рельсы, Америка многое шила на живую нитку. Был сформирован, в частности, центр по агитации и пропаганде. Этот поспешно сляпанный центр назвали Департаментом военной информации (сокращенно ДВИ) и решили, что единственное место, где можно найти для него людей, — это Нью-Йорк. Правительство экспроприировало здание «Дженерал моторс» на пересечении Бродвея и 57-й улицы. Первые несколько месяцев после Пёрл-Харбора прошли в лихорадочной перестройке здания под новые нужды, подборе кадров и овладении искусством — если таковое существует — военной пропаганды.

Тем временем Говард Фаст переживал счастливый миг осуществления грез бедного паренька из провинции. Выросший в глухой безнадежной нищете, я погрузился в воды Американской Мечты. О нищете, о трудных, отчаянных годах того, что другие люди называют детством, расскажу потом; а сейчас, в 1942 году, я всячески наслаждался жизнью. Мой третий роман, «Последняя граница»[Спектакль по этому роману в свое время с большим успехом шел на сцене московского Театра им. Маяковского. (Примеч. перев.)], опубликованный годом раньше, критика признала «шедевром», а новый, только что увидевший свет — «Непобежденные» (в нем описываются самые тяжелые моменты боевых действий Континентальной армии Джорджа Вашингтона) «Тайм», обнаружив в нем параллели с безрадостным настоящим, назвал «лучшей книгой о Второй мировой войне». Скоро мне должно было исполниться 28, и за пять лет до того я женился на голубоглазой, с льняными волосами, красавице Бетт, художнице по профессии и по своей человеческой сути; она и сейчас, 53 года спустя, остается моей женой и спутницей жизни. Первые, самые трудные годы брака мы пережили благополучно и только что внесли 500 долларов за акр земли рядом с Территауном, у места, называвшегося Старая Сонная Лощина.

Заплатив 1000 долларов наличными и взяв в банке кредит еще на восемь, мы выстроили симпатичную, на две комнаты, хижину. Бетт забеременела. Мы обзавелись чудесным щенком — дворняжкой по имени Джинджер. Я кончал писать книгу, которая вышла впоследствии под названием «Гражданин Том Пейн». Участок я расчистил сам, Бетт научилась стряпать и шить всякие вещицы для будущего малыша, передо мною открывалось беспечальное будущее, в котором у нас народится много детей, Бетт будет рисовать, я — писать книги и зарабатывать деньги и славу.

Но разразилась война, и все пошло прахом. Одно за другим: умер отец (мать умерла, когда мне было восемь с половиной лет, отец больше так и не женился), мой брат — самый близкий мне человек — пошел в армию, я ждал призыва. У Бетт случился выкидыш, и она погрузилась в тяжелую депрессию. Джинджер, которого пришлось отдать старшему брату, вскоре сбежал; дом выставлен на продажу; мы переехали в однокомнатную квартиру-студию в Нью-Йорке; Бетт, уверенная, что мой призыв в армию — вопрос максимум нескольких недель и ей вскоре предстоят годы одиночества, записалась в качестве вольнонаемной в корпус связи и принялась делать мультфильмы военного содержания.

Словом — куча пепла, хотя, конечно, не самая высокая по тем драматическим временам. Мы были молоды, здоровы, я имел успех и собирался надеть военную форму. Сегодня, когда живешь под страхом атомной бомбы, вспоминаешь Корею и Вьетнам, когда устал воевать и знаешь, что следующая война вполне может просто уничтожить человеческую расу, — с трудом представляешь те годы, когда страна объединилась в ненависти к нацизму, в твердой убежденности, что под одним небом с Адольфом Гитлером жить нельзя. Тем не менее так было, и мы знали, что будем сражаться, и приняли этот удел, — по крайней мере, огромное большинство из нас.

Заговаривая с женой о том, что лучше бы мне, чем ждать повестки, вступить вслед за братом в армию добровольно, я всякий раз сталкивался с энергичным и твердым отпором: ею руководила чисто женская надежда на то, что на призывном пункте обо мне «забудут». Я метался, не находил себе места, целыми неделями расхаживал по улицам Нью-Йорка, заходя отдохнуть в кинотеатры, и с завистью разглядывал прохожих, мужчин и женщин в военной форме. Однажды, дело было в середине дня, я столкнулся с Луисом Антермайером, и эта встреча полностью перевернула мою жизнь.

Луис отлично понимал мое состояние; сам он предложил свои услуги Департаменту военной информации, где готов был служить в любом качестве. Ему выделили стол, и он как раз сочинял какую-то пропагандистскую брошюру. Луиса такая работа явно устраивала, поскольку из призывного возраста он вышел. Он предложил мне заняться тем же, не сомневаясь, что ДВИ я пригожусь.

— А какой в этом смысл? — спросил я. — Кому нужны эти пропагандистские брошюры? Кто будет их читать? Да и что в них писать, что нацизм это зло? Ободрять людей тем, что когда-нибудь американские войска высадятся в Европе и с Гитлером будет покончено?

Луис на это спокойно ответствовал, что таково решение правительства, и он с ним согласен. Возможно, брошюры переведут на языки оккупированных европейских стран и будут разбрасывать, наподобие листовок, с самолетов. Меня он ни в чем не убедил, тогда я ничуть не сомневался в полной бессмысленности этой затеи — что ни скажи, разве это хоть в малейшей степени повлияет на судьбы оккупированной Европы? Но на душе у меня было тускло. Уповая на то, что призыв не за горами, я двинулся-таки вслед за Луисом в ДВИ, где меня приняли с распростертыми объятиями, через два дня зачислили в штат, выделили письменный стол, машинку и велели написать брошюру об Американской революции. Моя тема — ведь именно ей посвящен роман «Непобежденные». Иное дело, что у меня не было ни малейшего представления, какой толк будет от этой брошюры. Чистая лабуда — так мне тогда казалось. Бетт я заявил, что готов бросить эту службу в любой момент.

Она придерживалась иного мнения: даже если брошюра эта действительно — лабуда, то так будет не всегда, просто ДВИ нужно время, чтобы определиться в своих задачах. Я вынужден был с ней согласиться. Мой стол был на самом верху здания; несколькими этажами ниже располагался кабинет Элмера Дэвиса, только что назначенного начальником Департамента. Когда-то он служил корреспондентом в «Нью-Йорк таймс», потом стал радиокомментатором, добившись в этом качестве широкой известности. С собою он привел в ДВИ Джозефа Барнса, талантливого и уважаемого ветерана-газетчика. Еще одним в комнате стал Джон Хаусмен, ранее успешный продюсер.

На каком-то совещании зашла речь о том, что нужны новые люди. Хаусмен спросил, какие именно, на что Дэвис с Барнсом ответили: те, кто владеет ясным, точным стилем, люди образованные и в то же время умеющие изъясняться не заумно.

Выслушав это, Хаусмен вспомнил, что только что прочел верстку книги под названием «Гражданин Том Пейн», это прозрачная, насыщенная проза, и принадлежит она перу какого-то малого по имени Говард Фаст. И сколько же лет этому малому? 27 или 28. А как его найти? А его и искать не надо, он здесь, на верхнем этаже, пишет брошюру об Американской революции. А разве остались люди, которые еще не сообразили, что сейчас идет Вторая мировая, а не Война за независимость? Несколько минут спустя после этого разговора ко мне подошел шеф отдела брошюр и велел спуститься к Элмеру Дэвису, на этаж, где располагались вещательные службы, также входившие в ДВИ.

Никогда не забуду, как шел по коридорам, где снизу доверху теснились бобины; видел я их впервые, осознавая с некоторым благоговением, что не благотворительностью занимаются здесь: это самое сердце Голоса Америки, вещавшего по договоренности с англичанами на частотах Би-Би-Си. Внезапно я почувствовал, что хочу здесь работать, хочу быть частью всего этого — вокруг снуют люди, многие из них одеты в военную форму, армейскую и флотскую, на дверях комнат-клетушек надписи: Французская служба, Немецкая, Датская, Хорватская — хорваты, где-то я о них слышал, но кто они такие? — а внутри этих клетушек другие люди — кое-кто с бородами, старые и молодые, есть и женщины весьма экзотического вида, — скрипят перьями, стучат на машинках, брызжут энергией. Это что же, и есть беженцы? — подумалось мне. Беженцы из гитлеровской Германии представлялись тогда романтическими фигурами. Под стрекот машинок, заглушаемый хриплыми командами по внутренней радиосвязи, люди переговаривались на десятке различных языков — и все это происходило в здании, где я провел две недели, потея над брошюрой об Американской революции.

В кабинете Элмера Дэвиса, помимо хозяина, были Барнс и Хаусмен. Все трое сверлили меня суровыми, подозрительными взглядами, словно я был насекомым, пришпиленным булавкой.

— Так вы и есть Фаст? — осведомился Элмер.

Разумеется, никакой суровости и настороженности в их взглядах не было, просто мне было страшно и неуютно — я был уверен, что меня собираются уволить за какой-нибудь ляп в брошюре, которую им, должно быть, показали как свидетельство моей профнепригодности. Как сейчас помню, хоть и не в деталях, последовавший разговор. Джек Хаусмен, мой ангел-хранитель, открывший мне доступ в этот мир, начал с описания того, что для простоты называл Би-Би-Си: как удалось договориться о совместной работе с англичанами и для чего все это дело затеяно. Затем инициативу взял в свои руки Элмер Дэвис:

— Вот почему вы здесь оказались, Фаст. Джек говорит, что вы умеете писать.

Сначала они, все трое, стояли. Потом, как по команде, сели. Но мне присесть никто не предложил, так что я продолжал стоять. Они по-прежнему не сводили с меня глаз, словно во мне и впрямь было нечто диковинное. На самом деле ничего диковинного, конечно, не было. Росту — пять футов десять с половиной дюймов, пышная в ту пору шевелюра, круглые щеки, что, надо сказать, всегда доставляло мне немалые неудобства, ибо, стоило хоть чуть-чуть смутиться, как они заливались краской. Портрет завершали карие глаза и толстые очки в роговой оправе.

— Вы поняли, что я имею в виду? — послышался голос Дэвиса.

Я покачал головой.

— Он хочет сказать, — добродушно пояснил Хаусмен, — что вам предлагается ежедневно делать 15-минутную передачу на Би-Би-Си.

Я снова покачал головой. Если бы я расцепил ладони, видно было бы, что дрожат они, как листья на ветру. Меня не увольняют. Дело обстоит еще хуже.

— Ничего не получится, — сказал я.

— Это еще почему?

— Я просто не знаю этой работы. Никогда не писал для радио, никогда не работал в газете.

— А вашей анкетой никто и не интересуется, — сказал Барнс. — Мистер Хаусмен утверждает, что вы пишете хорошо и просто и что у вас есть политическое чутье. От вас требуется пятнадцатиминутная передача, в которой людям в оккупированной Европе рассказывалось бы, что происходит на войне, как действуют наши части и каковы надежды на будущее. Мы хотим, чтобы этот рассказ был прямым и честным, никаких соплей. И ничего придумывать не надо. В вашем распоряжении примерно 20 дикторов, каждый день вы будете выбирать трех — на англоязычные страны. Остальные будут работать над переводами.

— Все равно ничего не получится, — взмолился я. — Не сегодня-завтра меня призовут.

— Элмер Дэвис подошел, сдернул с меня очки и, пристально всмотревшись, сказал:

— Правым глазом вы фактически ничего не видите, так ведь?

— Отнюдь, — запротестовал я, — все отлично вижу.

— Вас не призовут, — сказал Элмер.

— Ну а если я запорю дело?

— Дадим вам неделю, если не справитесь — выгоним.

— А призовут, — утешил меня Барнс, — тоже ничего страшного, будете приходить на работу в форме. Если, конечно, вас не уволят до этого.

Меня не уволили. Недели перетекали в месяцы, а меня все не увольняли.

— Доброе утро, вы слушаете Голос Америки…

— Buon giorno…

— Guten morgen…

— Bonjour… — Раздавалось это слово, и становилось ясно, что миллионы французов, немцев, итальянцев, приглушив звук приемников, услышат сейчас то, что я написал: «Доброе утро, вы слушаете Голос Америки. Обстановка на фронтах…» Даже сейчас, сорок восемь лет спустя, в ушах моих звучит эта чудесная фраза, а глаза наполняются слезами: это Голос Америки; голос человеческой надежды и спасения; это голос моей прекрасной, замечательной страны, которая расправится с фашизмом и перестроит мир. Сомнениями в ту пору мы не мучались, никто даже не задумывался над тем, что принесут ближайшие годы. В то время мы просто гордились своей великой и во всех отношениях превосходной страной, так гордились, что нынешнему читателю этого не понять, как бы красноречив я ни был.

С другой стороны, сам я чувствовал себя отнюдь не превосходно. До того как поступить на эту службу, я почти не пил; теперь выяснилось, что, если в шесть вечера, совершенно вымотавшись после целого дня работы, не сделать перерыва и не заскочить в бар напротив, где за бокалом мартини встречается народ из ДВИ, в кабинет можно не возвращаться. А ведь моего дела за меня никто не сделает. И так каждый день. Однажды, «взбодрившись» таким образом, я вернулся на службу, и как раз во-время: из Вашингтона звонил помощник государственного секретаря. По его словам, свой очередной приказ Сталин целиком посвятил беззаветному мужеству некоего Ивана Ивановича, и в этой связи президент Рузвельт считает, что и Голос Америки должен отметить его доблесть. Было 6 вечера; выходит, вся дневная работа коту под хвост, надо писать новый сценарий — про Ивана Ивановича. После семи меня начнут терзать переводчики. В девять все они столпятся у меня в кабинете, кляня на чем свет стоит на семи языках и выдергивая листы с текстом прямо из машинки. Но ведь ко мне лично обращается Рузвельт, президент Соединенных Штатов и Верховный Главнкомандующий Вооруженными силами страны. Поэтому — вперед! Разумеется, президент Рузвельт знал, что «Иван Иванович» — просто русский солдат, точно так же, как «Джи-Ай» — солдат американский; думаю, он исходил из того, что и помощник госсекретаря это знает и что 15 минут эфира будут посвящены доблести русской пехоты, которая, сражаясь с нацистами до последнего, вполне заслуживала специальной передачи. Но помощник этого не знал; не знал и я, а в ответ на мою просьбу выяснить, кто же такой этот Иван Иванович, какова его биография и все такое прочее, сослался на занятость. Минута шла за минутой. Уже на пороге я остановил свою намаявшуюся за день секретаршу (выпускницу Беннингтона, между прочим) и велел ей звонить в газеты, ничиная с «Нью Йорк таймс», а сам начал накручивать телефоны Генштаба в Вашингтоне и Управления по связи с общественностью, чтобы выудить хоть какие-нибудь сведения об Иване Ивановиче. Тем же по моей просьбе занимались ребята из службы оперативных новостей — они прочесывали картотеку.

Ничего. Абсолютно ничего. Сегодня-то мы, конечно, поднаторели, но тогда были чистой деревенщиной, для которой страна и мир заканчивались в двадцати милях от околицы. Я позвонил в русское посольство. Там мне ответили, что тут какая-то ошибка: либо до, либо после имени-отчества должно быть что-то еще. Появилась с нерадостной новостью моя выпускница Беннингтона: в газетах ничего не знают. Никто, нигде и ничего о нем не слышал, только в «Таймс» кто-то предположил, что «Иванович» это отчество. Я велел секретарше снова звонить в русское посольство, но там уже никто не ответил. Не может быть, подумал я, что у них нормированный рабочий день, но она подтвердила: если нет ничего экстраординарного, они закрываются. Я позвонил капитану Барретту из военной разведки — он всегда поражал меня готовностью ответить на любой вопрос. На сей раз, однако, Барретт лишь посоветовал обратиться в местное представительство русского информационного агентства. Я позвонил в ТАСС, и только тут выяснилось, что Иван Иванович — это советский Джи-Ай. В восемь вечера я принялся сочинять свой панегирик русской пехоте.

В войне постепенно наступал перелом. Американские войска вели боевые действия на островах Тихого океана, и штаб ВМФ послал ко мне какого-то капитана, который с картами в руках объяснил смысл операции в южной его части. Дважды в неделю я просматривал военную хронику, чтобы мои обращения к европейским слушателям совпадали с реальным положением дел; иногда это были трофейные немецкие или итальянские пленки. Целыми днями я жил войной и в конце концов возненавидел ее и все, что с ней связано. После передачи в два утра все мы — авторы текстов, дикторы, технический персонал, в том числе и наши коллеги — беженцы из оккупированной Европы — часами обсуждали происходящее.

К тому времени я сильно переменился, что объяснялось возросшим чувством уверенности в себе. Я знал, что от меня требуется. И делал свое дело хорошо. Ни у Барнса, ни у Дэвиса претензий ко мне не было. Положение позволяло мне быть в курсе того, что происходит на различных театрах войны; мне не приходилось бесконечно мотаться в поисках информации самому — ее поставляли люди из Госдепартамента и военных штабов, а со временем — ребята из отдела военных новостей таких газет, как «Нью-Йорк таймс», «Нью-Йорк хералд трибюн», «Вашингтон пост». Я чувствовал себя чрезвычайно польщенным: ведь всего десять лет назад я бегал из одной редакции в другую в поисках любой работы.

В какой-то момент до меня дошел слух, что мы сооружаем радиостанцию в Северной Африке, которая, работая на средних волнах, будет передавать сигнал достаточно мощный, чтобы его принимали на обычном радио в оккупированных европейских странах. Я ничуть не сомневался, что мне предложат там такую же работу, как и в Нью-Йорке, даже начал прощупывать Джона Хаусмена на предмет, не найдется ли там работы для Бетт. Она, правда, снова была беременна, но ведь родить можно и в армейском госпитале. Во всяком случае она была к этому готова. В структуре североафриканского радио предполагался отдел брошюр, Бетт — замечательный оформитель, так что дело ей всегда найдется; я же предвкушал новые приключения в Европе. При всей ненависти к войне мне по-прежнему хотелось быть в самом ее пекле.

Насколько я помню, Элмер Дэвис отправился в Северную Африку, а в Нью-Йорке руководителем радиослужб был назначен Луис Г. Коэн, славный здоровяк с тихим голосом, опытный и уважаемый администратор и продюсер радиопрограмм. Подобно многим руководителям ДВИ, он оставил высокооплачиваемую работу и стал трудиться у нас за очень скромные деньги. Однажды, это было в начале января 1944 года, он попросил меня зайти, как только закончу последний новостной блок.

Коэн встретил меня на пороге, смущенно поздоровался и указал на кресло. Сразу после этой встречи я сделал запись, так что могу воспроизвести наш разговор более или менее точно. Он начал с последней сводки из Северной Африки.

— Вещать начнем через десять дней, — сказал он, — тогда же закроем американскую службу на частотах Би-Би-Си, вернем с благодарностью англичанам их четыре часа, потом, может, небольшой банкет устроим. После этого ваша нынешняя служба будет закончена, но это не значит, что вы уходите из Департамента военной информации.

Я улыбнулся, кивнул и спросил, переводят ли меня в Северную Африку.

— Нет.

— Нет? — мне показалось, что я ослышался. — Тогда что же я буду делать?

— Здесь работать, — безрадостно ответил он.

— Как это здесь, ведь радиовещание прекращается?

— Мы будем заниматься печатной пропагандой.

— Листовки?

— Листовки, брошюры.

— Это не для меня, — решительно заявил я. — Меня готовили для работы на средних волнах, и работать я должен там. Вы представляете, сколько денег потрачено на мою подготовку? Зачем же выбрасывать их на ветер? Вы ведь не кота в мешке покупаете, знаете, на что я способен. Элмеру Дэвису об этих планах известно?

— Коэн кивнул.

— И он готов отказаться от моих услуг? Ни за что в жизни не поверю.

— Он ничего не может сделать. И я тоже.

— Слушайте, о чем, черт возьми, речь?

— Чтобы отправиться за океан в качестве гражданского работника нашей службы, нужен паспорт. Госдепартамент не выдаст его вам.

— Ушам своим не верю. Я ведь общаюсь с ними каждую неделю. И они звонят мне по разным поводам. Так в чем проблема?

Слова давались Коэну с явным трудом. Он с нескрываемым сожалением сообщил мне, что Федеральное бюро расследований запретило Госдепартаменту выдавать мне заграничный паспорт на том основании, что я либо являюсь членом компартии, либо симпатизирую коммунистам, поддерживая с ними тесные отношения.

— Но вы же знаете, что я не коммунист, — сказал я. — Посмотрите мою анкету, там есть виза Мойера (в то время Д. А. Мойер был исполнительным директором и главным ревизором Гражданских служб США). Меня проверяли самым тщательным образом. У меня есть допуск номер один, и вам об этом известно. У меня есть допуск ко всем документам военной и флотской разведки.

— Да, это мне известно, — согласился Коэн.

— Ну так как же я могу быть коммунистом?

— Говард, — наклонился ко мне Коэн, — успокойтесь и выслушайте меня. Никто вас с работы не гонит. Вы остаетесь у нас. Просто в настоящий момент заокеанские назначения… э-э… как бы скзать… дело чрезвычайно тонкое. Возможно, со временем ситуация изменится. А пока вы поработаете в отделе публикаций…

— Чрезвычайно тонкое! И вы мне это говорите после того, как я столько времени проработал здесь?! Да и чем я буду заниматься в отделе публикаций? Писать дурацкие брошюры и потихоньку прокисать здесь? Вы что, сами не видите, какой это идиотизм? Сегодня я любимец Рузвельта, а завтра — коммунистический агент? Нет, так дело не пойдет.

— Помолчите немного и послушайте, — Коэн порылся в какой-то папке у себя на столе и достал лист бумаги. — Слушайте! Я вас в этом не обвиняю. И Элмер Дэвис тоже. Это исходит от Эдгара Гувера и ФБР. — Он зачитал имена четырех дикторов из нашего, английского пула и еще трех — из службы новостей на венгерском, немецком и испанском. — По сведениям Гувера, все это активные члены компартии.

— Насчет венгра это была для меня не новость. У нас даже шутили, что при замещении этой вакансии выбор небогатый — между коммунистом и наци. Что касается других, то подозрения, конечно, могли возникнуть, но я просто об этом не думал. Плевать мне на то, коммунисты они или нет; это здравомыслящие люди, они понимают, каковы ставки в этой войне, и позиция у них всегда конструктивная. Что же касается меня, то да, за все время своей службы в ДВИ я неизменно отказывался участвовать в антисоветской или антикоммунистической пропаганде. Хотя давление было, и исходило оно не от Дэвиса, Барнса или Хаусмена, а от группы парней, работавших на коротких волнах, — они просто помешались на своем антикоммунизме: постоянно интриговали, сколачивали группы и группки; до меня доходили слухи и сплетни, а иногда и официальные сообщения от одного из правительств в изгнании, работавшего в Лондоне. Все это — а ведь и то, и другое, и третье было в основном антисоветского содержания — я в своих передачах не использовал, ибо считал, что Советский Союз, самый мощный из наших союзников, платит слишком большую цену за победу над фашистами. Такая моя позиция не могла остаться незамеченной.

— Как уже говорилось, я гордился и даже кичился своей работой — для человека моего возраста и происхождения это было естественно. Для нас Вторая мировая война являла собой крестовый поход против зла, и мы участвовали в этом походе, испытывая чувство почти религиозное. Работая в ДВИ, я никогда не скрывал своих мнений. Однажды к нам зашел молодой Артур Миллер и весь вечер убеждал, что исторический материализм — единственный путь к правдивой литературе. Тогда это произвело на меня впечатление, и на следующий день за обедом я сам заговорил на эту тему. За столом сидело шестеро. Начался спор, один из собеседников набросился на Миллера и на меня — коммунисты, мол, проклятые. Был Миллер коммунистом или нет, понятия не имею, но, сказал я, если он коммунист, то и я коммунист, и ничего дурного в этом не вижу. Это было на меня похоже — говорить, не заботясь о возможных последствиях. Так что не могу утверждать, будто слова Коэна так уж меня поразили; я был возмущен, раздражен, но не поражен и сказал ему: либо меня посылают в Северную Африку, либо я ухожу.

— Да не надо вам никуда уходить, — ответил Коэн. — Дэвис того же мнения. Вам тут найдется серьезная работа.

— Брошюры? И речи быть не может.

— В прошлом месяце, — сказал Коэн, — мы сбросили на Европу миллион листовок. Это серьезное дело.

— Возможно. Но не мое. Если нет возможности послать меня за океан в качестве работника ДВИ, что ж, придется поискать что-нибудь другое. У меня просто нет иного выхода.

— Вы мне окажете личное одолжение, если останетесь. Да не только мне — всем нам. — Он почти умолял меня. Полагаю, уже тогда начиналась «охота на ведьм» — не только в Департаменте военной информации, но и в Департаменте стратегических служб, впоследствии преобразованном в ЦРУ, а также в военной и флотской разведках, — охота на ведьм, которая медленно, но верно перерастет в страх, преследовавший Америку на протяжении десяти лет. Впоследствии эти годы назовут периодом маккартизма. Мне кажется, Дэвис и Коэн рассчитывали в своей организации как-то этому безумию противостоять, о чем свидетельствует поведение последнего в разговоре со мной. Но тогда я был слишком зол, чтобы беспристрастно оценить ситуацию.

Неделю спустя я получил следующее послание:

Соединенные Штаты Америки
Луис С. Коэн,

руководитель радиопрограмм.

Департамент Военной Информации

224 Уэст, 57 улица,

Нью-Йорк, 19, штат Нью-Йорк

21 января 1944 г.

Г-ну Говарду Фасту

100, Уэст, 59 улица

Нью-Йорк, штат Нью-Йорк

Дорогой Говард,

мне чрезвычайно тяжело писать Вам это письмо. Увы, это одна из неприятных обязанностей, которые накладывает на меня моя нынешняя должность. Отставка, даже и в полном соответствии с Вашим пожеланием, — это совсем не то, чего нам хотелось бы.

Небольшим утешением служит то, что даже я, человек в Департаменте новый, могу сказать, как отлично Вы поработали на благо нашей страны, ДВИ и, особенно радиослужбы. Ваша деятельность всегда была исключительно продуктивной и яркой, а результат ее таков, какого и можно ожидать от писателя Вашего калибра. Особо следует отметить Ваше искреннее стремление, не покладая рук и далее работать во имя достижения окончательной победы над противником.

Прошу принять мои искренние слова признательности, к которым присоединяются мистер Дэвис, мистер Шервуд, мистер Барнс, мистер Хаусмен и многие другие коллеги, высоко ценящие Вашу откровенность и Ваши успехи.

С уважением,

Десять дней спустя я сложил книги и бумаги, которые мне хотелось сохранить, и в последний раз вышел из своего кабинета. Впервые я переступил его порог 10 декабря 1942 года. Последним был день 1 февраля 1944-года.

Не хотелось, чтобы создалось впечатление, будто все это время я работал в Департаменте военной информации, даже не подозревая, что среди моих коллег есть члены компартии. Их не могло не быть, ибо именно коммунисты лучше других разбирались в мировой политике и к тому же наделены были чувством патриотизма, в проявлениях которого доходили даже до смешного. Нелегко представить себе задачу для нынешнего историка более трудную, нежели описание борьбы компартии на протяжении 30 — 50-х годов, ибо сразу по окончании Второй мировой войны американские правители развернули гигантскую кампанию клеветы на коммунизм, воспитывая в ненависти к нему миллионы людей и нанимая для выполнения этой задачи бессчетное количество журналистов и вообще пишущих людей — чтобы достучаться до каждого. Поэтому в попытках объективно и правдиво написать об американском коммунистическом движении сталкиваешься с необычной проблемой: решаема ли она вообще, учитывая эти обстоятельства? Не знаю. Давно уже я утратил веру в чью-либо объективность, в том числе и собственную. Пожалуй, произошло это через пять лет после отставки из ДВИ, когда я комментировал судебный процесс над одиннадцатью коммунистическими лидерами, обвиненными в покушении на насильственное свержение существущего строя. Помню, стою я в большом мраморном вестибюле здания суда в Нью-Йорке на Фоли-сквер, беседую с одним из адвокатов защиты, здоровяком-ирландцем из Филадельфии, а мимо проходит Говард Рашмор. Тогда он работал в «Нью-Йорк джорнэл америкэн» и был, наверное, коренником в херстовской упряжке борцов с красными и профессиональных антикоммунистов.

Кивнув в его сторону, я сказал адвокату:

— Знаете, кто это? Это сукин сын Говард Рашмор.

На что адвокат ответил:

— Да бросьте вы, Говард, вы только потому ненавидите его, что он — их сукин сын. Если бы он был вашим сукиным сыном, вы бы его цветами забросали.

По-моему, ни до того, ни после не слышал я в своей жизни слов, которые оказали бы на меня столь сильное воздействие, и, сочиняя эти мемуары, я стараюсь постоянно держать их в памяти.

Я вовсе не утверждаю, будто коммунисты из ДВИ — невинные овечки, просто тогда мне было совершенно все равно, являются ли люди, с которыми я разговариваю и работаю, коммунистами или не являются; и, уж конечно, не были они в моих глазах потусторонними существами. Я родился в 1914 году, а в этом поколении не было человека хоть с единой извилиной в мозгу и хоть с зачаточным общественным самосознанием, который бы взрослел, не ведая о существовании коммунизма и коммунистической партии.

Наша семья всегда жила в бедности, но при жизни матери мы, дети, никогда не отдавали себе отчета в том, что мы — бедняки. Мой отец, Барни Фаст, работал всю свою жизнь. Он родился в 1869 году в городке Фастов на Украине; в Америку попал девяти лет от роду, вместе со старшим братом Эдвардом. Эмиграция переименовала Фастов в Фаст, дала эту фамилию отцу, и она прижилась. Четырнадцати лет отец стал подручным горнового; здесь, в открытых печах, придавали форму сварочной стали, которая тогда широко использовалась в строительном деле; потом технология изменилась, он стал кондуктором одного из последних в городе фуникулеров. Далее — оловянная фабрика, и наконец — швейная мастерская, где он служил закройщиком. Никогда больше сорока долларов в неделю отец не зарабатывал. Это был славный и добрый человек, джентльмен в истинном смысле этого слова, но смерть жены выбила его из колеи. Я знаю, что его любили несколько женщин, но больше он так и не женился. Женись он, и моя жизнь, вполне возможно, сложилась бы иначе, а так мы с братом с утра до вечера были предоставлены самим себе, никто за нами не присматривал, никто не кормил.

Годы, последовавшие за смертью матери, это годы нищеты и страданий, они оставили на мне заметный отпечаток. Время не упразднило нищеты, что или, вернее, кто изменился, так это я сам — я научился смотреть в лицо обстоятельствам и менять их. Я перестал быть всего лишь жертвой. Жили мы в трущобе, и только умение и трудолюбие матери превращали ее в теплый и родной дом. С ее смертью и отъездом сестры он пришел в запустение. Нам с Джерри, по сути дела еще малышам, пришлось быть друг другу и матерью, и отцом, и братом. Отец уходил каждодневно в восемь утра и редко возвращался раньше полуночи. Время от времени он терял работу. Кое-как мы старались содержать дом в чистоте, но мальчишкам это оказалось не под силу. Накапливались грязь и мусор, дешевая мебель постепенно приходила в негодность. Отец, казалось, ничего не замечал. Одежда наша продырявилась, у ботинок отстали подошвы, но папа лишь временами спохватывался и пытался наладить жизнь.

В общем, детства у нас не было, оно проскользнуло мимо. Когда мне исполнилось десять, а Джерри одиннадцать, мы решили, что пора брать жизнь за рога. Мой брат был тверд, как скала, и без него мне было бы не выжить. Нам нужны были деньги. Джерри где-то услышал, что заработать можно, разнося по домам газеты, например «Бронкс хоум ньюз». Однажды, после уроков, мы отправились на Вашингтон-Хайтс и предстали перед мистером Кендаллом, долговязым, жилистым, с удлиненным лицом мужчиной. Могу себе представить, что он почувствовал, увидев двух оборванцев с длинными спутанными волосами, в разбитых башмаках и дырявых чулках.

— Мы справимся, — твердо заявил Джерри, и Кендалл сказал «ладно». Он дал нам шанс. Кендалл был из того поколения иммигрантов-ирландцев, которые начинали с самой беспросветной нищеты, и понимал наше положение. Нам вручили тетрадь с именами примерно 90 подписчиков, каждый из которых платил по 20 центов в неделю. Десятая часть — наша.

Итак, моя трудовая биография началась в 10 лет, и с тех пор я, не переставая, вкалывал до двадцати двух, время от времени переходя с одной работы на другую. Сначала, в течение трех лет, — доставка «Бронкс хоум ньюз»; затем — сигарная фабрика; потом шляпная мастерская; мясной магазин, где я убирал помещение и разносил заказы; потом — одно из районных отделений нью-йоркской Публичной библиотеки; затем, в течение года, пошивочная мастерская — сначала на рассылке, потом прессовщиком, то есть учеником прессовщика. Попутно я кончил семи- и десятилетку и получил стипендию для поступления в Национальную академию дизайна, где проучился год и откуда ушел в семнадцатилетнем возрасте, когда к печати был принят один мой рассказ.

Первый урожай, что собирает бедность, это человеческое достоинство, и нет такой действительно, по-настоящему бедной семьи, которая походила бы на семью Кратчисов, описанную Диккенсом в «Рождественской песни в прозе». Возможно, он и сам почувствовал фальшь — и показал потом другую сторону медали — в «Колоколах»; от этой книги остается ощущение, что нищета проистекает от неправильного устройства мира. В Нью-Йорке, где бедность и богатство идут об руку, это особенно отчетливо видно. Богатство всегда бросается в глаза, оно — как пощечина, хотя люди, о которых я сейчас говорю, — они жили на Риверсайд-драйв и Форт Вашингтон авеню — по-настоящему богатыми не были, принадлежали к среднему классу; но у нас-то не было ни гроша, и нам они казались богачами. Тогда, в 20-е годы, не было такого понятия, как черта бедности, не было пособий, не было бесплатных обедов в церквах. Выживай как знаешь. Все это я потом пытался объяснить людям, которых удивляло и раздражало мое членство в компартии. Отсутствие пособия по безработице — лучший учитель.

Возможно, одна из основных причин, по которым нам — как семейному клану — удалось выжить, было местожительство. Антисемитизм там достиг чудовищных размеров, я даже не могу описать его. Именно отчаянный протест сплотил нас в единое целое. За исключением дядиной семьи, которая брала нас на лето, никто из родственников не протянул нам руки. Иные из них жили неплохо, а уж не бедствовал никто, но гордость не позволяла отцу просить помощи, а сам, повторяю, не предложил никто.

Достигнув 14 лет, я почувствовал, что вхожу в пору зрелости; разница же между детством и зрелостью, с моей точки зрения, это разница между беспомощной жертвой и чем-то вроде уже взрослого человека, который умеет за себя постоять. Мы с братом достигли именно такого возраста.

Мы все еще были бедны; мы все еще ничего не добились; но у нас был здравый смысл, было образование и была решимость. Худшая сторона нищеты это невежество и безнадежность.

Я начал думать. С того самого момента, когда жизнью моей стала улица, я все время что-то придумывал, изворачивался, хитрил, приспосабливался, а когда нужда припирала, то и выпрашивал; все это, конечно, тоже требует мозгов, но под мышлением я понимаю способность сопоставления фактов и оценки достигнутого результата. А это дело особое.

Зимой 1929-30 годов я работал в Публичной библиотеке Гарлема. Платили мне очень мало — 25 центов в час, — но работа нравилась. Книги наполняли меня чувством истории и порядка, привносили смысл в этот странный мир, и, случалось, я задерживался на работе на час-два, а то и на все четыре. Рабочее время мое было с четырех до девяти пять дней в неделю, а в субботу с девяти до часа. Я читал все подряд — книги по психологии, астрономии, физике, истории, да, главным образом, по истории. Кое-что мне было понятно, кое-что — нет.

Как-то мне попалась «Железная пята» Джека Лондона. В то время он был первым в ряду наших литературных кумиров. Сегодня его проза кажется мне цветистой и чересчур манерной, но тогда мы были непритязательны и читали и перечитывали все его книги — за исключением «Железной пяты». В каталогах библиотеки она не значилась. Директором библиотеки была некая миссис Линдси, по-моему, дальняя родственница нашего будущего мэра, весьма достойная женщина. Как-то я набрался храбрости и спросил ее, почему у нас нет «Железной пяты». Она ответила, что роман этот считается большевистским. Сама она его не читала и надеется, что я тоже не буду интересоваться такими вещами. Само слово «большевик» звучало в ту пору анафемой; ни одного дня не проходило, чтобы с первой полосы «Дейли ньюз», или «Миррор», или «Грэфик» на большевиков не выливались кучи дерьма. Сегодня слово «большевик» вышло из употребления, но тогда было главным синонимом зла.

«Железная пята» открыла мне дверь в мир социализма. Если бы я жил где-нибудь в Бруклине, в замкнутом кругу иммигрантов, то впитал бы социализм с молоком матери, но в нашем ирландско-итальянском квартале его и духу не было, а средняя школа Джорджа Вашингтона, куда я попал еще в одиннадцатилетнем возрасте благодаря хорошим отметкам в начальных классах, считалась заведением для детей, чьи родители происходили из среднего класса. Я ходил туда вместе с хорошо одетыми мальчиками и девочками, у которых были карманные деньги и которые могли себе позволить приличный обед в школьном кафетерии. На этом фоне «Железная пята» произвела на меня совершенно оглушительное впечатление. Лондон провидел фашизм с точностью, оказавшейся недоступной ни одному из писателей его поколения. Да и не только писателей — в ту пору не было ни одного историка или обществоведа, который хотя бы приблизился к созданному им макету того, что воплотилось в действительность через несколько десятилетий после его смерти. В этом романе Лондон изобразил восстание подпольной социалистической организации против фашистского режима и сделал это так убедительно, что трудно было поверить, будто это просто фантазия.

Именно тогда я впервые задумался над тем, почему общество устроено так, а не иначе.

Антикоммунистическая истерия достигла в 60-70-е годы таких масштабов, что лишь немногие пытались постичь суть тех сил и обстоятельств, которые порождают социалистическое мышление и, своим чередом, коммунистическое движение.

А потом, в один прекрасный день, расставляя тома по полкам в своей библиотеке, я наткнулся на книгу Бернарда Шоу «Путеводитель просвещенной женщины по социализму и капитализму». По-моему, я читал где-то, что Шоу назвал так свою книгу, чтобы привлечь к ней внимание мужчин; и еще я слышал, что он считал женщин более просвещенными, чем мужчины, — с этим я, кстати, согласен. В любом случае «Путеводитель…» это самое ясное из известных мне описаний предмета. Мне было тогда шестнадцать, и книга вооружила меня новым пониманием таких вещей, как бедность, неравенство, несправедливость. Шоу открыл бездонный ящик Пандоры, и с тех пор мне так и не удалось захлопнуть его. Его книга также определила новый круг моего чтения — я быстро проглотил «Теорию праздного класса» Торстайна Веблена, «Оглядываясь назад» Беллами, «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельса. Мысли теснились у меня в голове, и я буквально терроризировал собеседников, втягивая их в разнообразные споры, — например, была ли хоть с какой-то стороны Первая мировая войной справедливой. В «Мартине Идене» Джек Лондон недвусмысленно заявил, что писатель должен владеть науками, и, поскольку я ему верил, то встал на указанный путь, прочитав для начала рекомендованного Лондоном Спенсера.

Я поступил в Национальную академию. Ну да, черт возьми, поступил. Мне семнадцать, я жив и здоров, хотя все было за то, что либо я вырасту хиляком, либо вообще подохну. И вот вам пожалуйста, я — именной стипендиат самой престижной школы искусств в Америке. И все еще не угодил в тюрьму, что следует признать достижением немалым, ибо тихоней меня никак не назовешь, характер невозможный, задаю разные вопросы, во всем сомневаюсь, злюсь, вечно придумываю что-то, идеи самые дикие, сверстников они заставляют вступать со мной в отчаянную перепалку, а старших доводят до исступления. Но, наверное, у меня были и кое-какие достоинства.

И я был невинен — не просто неискушен, а невинен в том смысле, что не испытывал ненависти. Ну а искушенность приходит с годами.

Я сделался писателем и остался им на всю жизнь. Впрочем, у меня и помыслов других не было: никем, кроме писателя, я стать не могу и не стану. Каждый день я вставал в шесть утра и садился за стол. Через два года после поступления я ушел из Академии, где заставляли практиковаться в чертежах и рисунках в скучной для меня классической манере. На написание рассказа у меня обычно уходило несколько дней, и я тут же отсылал его в тот или другой журнал. Сейчас мне даже трудно поверить, что я был так наивен, — ведь все мои рассказы были написаны от руки, а почерк у меня не из лучших. Разослав с дюжину рассказов, я как-то упомянул об этом в разговоре с одной дамой из библиотеки; к моему величайшему разочарованию, она сказала, что ни в одном журнале даже и читать не будут рассказ, написанный от руки. Либо надо перепечатывать на машинке, либо вообще оставить эту затею.

Свой первый роман я написал, когда мне было 16 лет. Никогда не слышал, чтобы кто-нибудь публиковал роман в этом возрасте, но, в конце концов, говорил я себе, кто-то должен быть первым. Я поставил точку, прочитал рукопись насквозь, убедился, до чего она плоха, и решил, что лучше всего просто бросить ее в мусорную корзину. Второй роман был посвящен моей учебе в академии. Назывался он «Как я был художником». Я лично передал его из рук в руки трем издателям. Все вернули его — без комментариев. Это меня не обескуражило. Тем более, что в одном дешевом журнальчике у меня приняли рассказ и заплатили 40 долларов.

Каждое утро я садился за стол, писал до изнеможения, а потом шел на работу в шляпный магазин. Как-то, оказавшись на Четвертой авеню, я набрел на книжный развал и за сорок центов купил потрепанный экземпляр «Капитала» некоего Карла Маркса. Совсем недавно мне казалось, что книги существуют только в нью-йоркской Публичной библиотеке, теперь я формировал собственное собрание; впрочем, что касается «Капитала», я осилил страниц 200 и сдался. Иное дело — «Коммунистический манифест». Эту старенькую брошюру я купил за 10 центов, но в ней было столько пороха и огня, что пришлась она мне куда больше по вкусу. В то время я был влюблен в девушку по имени Тельма. Затем ее сменила Максин. Потом — Марджори. Беда, однако, заключалась в том, что работа, писание, попытки заняться самообразованием, не говоря уж о заботах по нашему мужскому дому, почти не оставляли мне времени на девушек.

Однажды вечером Джерри, у которого хватало денег на настоящие свидания, в отличие от моих прогулок по аллеям Центрального парка, пригласил меня в ресторан. Незадолго до того он познакомился с женщиной шестью годами старше его. Ее звали Сара Кьюниц и вместе со своим братом Джошуа она несколько раз бывала в Советском Союзе. Джошуа написал книгу о советской Средней Азии — «Заря над Самаркандом». То было начало 30-х — годы нашей ужасной Депрессии с ее голодом и безработицей и в то же время годы, когда миллионы людей необыкновенно увлекались социалистическим экспериментом, видя в Советском Союзе маяк, освещающий путь всему миру. Линкольн Стеффенс, знаменитый публицист и политэконом, только что вернувшийся из Советской России, заявил: «Я видел будущее, и оно действует». Повсюду вспыхивали идеологические баталии, большевиков превозносили до небес и смешивали с грязью. Я лично зачитывался рассказами о Советском Союзе. Я прочитал «Десять дней, которые потрясли мир», и Джон Рид, вместе с Джеком Лондоном и Джорджем Бернардом Шоу, стал для меня героем и образцом для подражания. И вот брат пригласил меня в ресторан «Русский медведь», где познакомил с Сарой Кьюниц, Джошуа Кьюницем, Филипом Равом и Джеймсом Фаррелом.

Боюсь, мне сейчас трудно передать впечатление, которое произвел на меня тот вечер, не говоря уж о роли, которую он сыграл в моей жизни. Правильного образования я не получил; детством моим была работа, а уроками — уроки улицы и канавы. Никогда не приходилось мне встречать людей такой образованности, такого кругозора, такого темперамента; я даже не подозревал, что они вообще существуют на свете. Сара была ослепительна, я влюбился в нее с первого взгляда. В то время я еще не читал «Зари над Самаркандом», но автор — вот он, рядом, и сам рассказывает о местах, описанных в книге; а вместе с ним Джеймс Фарелл, тоже живой писатель. Раньше мне писателей встречать не приходилось, а тут, во плоти, автор «Юного Лоннигана».

Тут я прерву ненадолго свой рассказ и перенесусь на некоторое время вперед. Во время суда над Бухариным и другими противниками Сталина в конце 30-х годов компартия США раскололась, и отпавшую фракцию назвали троцкистской. В ней оказались и Фаррел, и Рав — редактор левого журнала «Партизан ревью». Много лет спустя, когда я вел в течение семестра занятия в университете штата Индиана, коллеги с факультета английского языка и литературы устроили в мою честь небольшую вечеринку. Проходила она несколько напряженно, потому что участники никак не могли решить, являюсь ли я членом компартии или нет. И тут один умник сказал, что у него есть хитрый способ выяснить это. Он спросил меня, что я думаю о творчестве Джеймса Фаррела. Услышав, что, с моей точки зрения, Фаррел один из лучших писателей-реалистов нашего времени, этот деятель вскочил на ноги и заявил: он не коммунист, потому что любому члену партии, высоко отзывающемуся о Фарреле, грозит исключение. Все это, разумеется, совершенная чушь, как, впрочем, почти все, что говорилось тогда о компартии.

Но в тот вечер все это было еще впереди, и я, совершенно очарованный, сидел за столом, вслушиваясь в аргументы и контраргументы, купаясь в безбрежных водах идей, понятий, теоретических рассуждений, которыми обменивались эти, на мой тогдашний взгляд, необыкновенные люди. Сам я и рта не отваживался открыть, и когда кто-то спросил меня, где я учусь, промямлил нечто нечленораздельное; а уж о том, что (в собственном представлении) являюсь писателем и заикнуться не посмел.

Возвращаясь домой, мы с Джерри только об этой встрече и говорили. Она и на него произвела неотразимое впечатление, однако, как старший брат и вообще более опытный человек, Джерри считал своим долгом рассуждать трезво. Но на меня его слова не производили никакого впечатления, я твердо решил сделаться членом компартии и встать под знамена великой борьбы за социалистическое переустройство мира, в котором не будет бедных и угнетенных, в котором будут царить равенство и справедливость.

Набравшись храбрости, я позвонил Саре Кьюниц и пригласил ее пообедать. Она с готовностью согласилась. Во время обеда я рассказал ей о своем детстве, образовании — или, вернее, отсутствии такового, — о попытках писать, а потом перешел к делу и заявил, что хочу вступить в компартию. Навсегда останусь ей благодарен за то, что она меня отговорила.

Позицию свою Сара сформулировала четко: пусть на вид я малый сильный и неглупый, но мне еще и восемнадцати не исполнилось. Нельзя строить свою жизнь на основе одной лишь книги Бернарда Шоу. Если я сейчас вступлю в партию, то потом вполне могу об этом пожалеть. В ответ на мое возражение, что она-то в партии, Сара сказала: это совсем другое дело, она гораздо старше меня. Тут я едва не взорвался, тем более, что уже мечтал о романе с этой умной, опытной женщиной.

— Слушай, — сказала Сара, — у нас есть писательская организация. Называется она Клуб Джона Рида. Это не партия, но нечто очень близкое партии. Ничего не надо подписывать, никаких членских билетов — просто ходишь на собрания, слушаешь, что говорят другие, когда хочешь, говоришь сам, встречаешь интересных людей, учишься.

Я вступил в Клуб, сходил на пять-шесть собраний, но чувствовал себя не в своей тарелке. Участники их были левыми, иные, может, и коммунистами, однако все они — выпускники университетов, понятия не имеющие о том, что Джек Лондон называл жизнью в бездне. Что же до славной Сары Кьюниц, я более или менее регулярно встречался с ней на протяжении последующих шести лет. Потом она вышла замуж, и встречи наши стали реже. Я посылал ей свои книги, она отвечала, и я всегда ценил ее советы и критические замечания. Когда через двенадцать лет я вступил-таки в компартию, она, напротив, — не без оснований — в ней разочаровалась, и наши дороги разошлись. Не знаю, жива ли она сейчас, но неизменно вспоминаю о ней с нежностью и любовью. <…>

В годы работы в ДВИ я задумал книгу о черном Возрождении на Юге, точнее, в Южной Каролине. Стимулов было несколько. Во-первых, мне приходилось время от времени просить своих помощников предоставлять материалы, касающиеся армейской службы негров (тогда употреблялось именно это слово). Во-вторых, как-то мы с Бетт оказались у Карла ван Дорена, и я заспорил с Синклером Льюисом об антисемитизме. Из Германии до нас начали доходить слухи о гонениях на евреев, так что предмет был чувствительный.

Именно этот разговор, касавшийся, в основном, проблемы нетерпимости, позволил мне свести воедино все мои предварительные заметки к роману, так что отныне всякая минута, что я мог оторвать от службы в Департаменте, была отдана писанию новой книги. Я придумал название — «Дорога свободы». Последняя точка была поставлена в апреле 1944 года, то есть через несколько месяцев после того, как я ушел из Департамента. Все это время я стучался в двери различных редакций с просьбой послать меня на фронт в качестве военного корреспондента. И медленно, но верно втягивался в круг коммунистов, которые сильно отличались от тех, каких я знал раньше. Новые мои знакомцы входили в одну из партийных структур, называвшуюся секцией культуры, — писатели, художники, артисты, продюсеры, редакторы, издатели, рекламщики.

Описывая эти годы, нельзя упускать из виду, что Гарри Трумэн и начало того, что впоследствии назвали «холодной войной», — все это было еще впереди. Русские оставались нашими союзниками. Поражение Паулюса под Сталинградом, когда в плен к русским попала целая армия, сделало гитлеровское дело безнадежным, и хотя, когда войне придет конец, предсказать было трудно, никто даже и помыслить не мог, что союзники могут ее проиграть. Каковы бы ни были масштабы антикоммунизма в 30-е годы и во время войны, сама пропаганда носила, скорее, ритуальный характер, ибо нельзя было не считаться с тем, что именно американская коммунистическая партия играла решающую роль в организации промышленных рабочих и формировании Конгресса индустриальных организаций. Коммунисты жизнь положили на эту борьбу. Они грудью вставали на защиту безработных, голодных, бездомных, и именно эта решимость, эта стойкость, это достоинство привели в партию многих ведущих деятелей культуры страны.

Тут я сталкиваюсь с трудным, самым трудным, возможно, вопросом. Следует ли называть их имена. Большинства из них уже давно нет на свете, но проклятье «запятнанного» (в глазах Комитета по антиамериканской деятельности) имени все еще витает над этой землей. Я могу назвать Теодора Драйзера, ибо он гордился членством в партии; я могу назвать доктора Дюбуа — старейшину историков-негров, ибо он и его жена Ширли Грэхем тоже гордились принадлежностью к организации и говорили об этом открыто, как, впрочем, и Альберт Мальц, и Джон Говард Лоусон, и Дальтон Трамбо. Все они умерли, но ведь есть и те, кто еще живы и занимают виднейшие места в своих профессиях. Эти люди, того не афишируя, были коммунистами, в свое время они, как и я, вышли из партии, но я и сейчас не имею права называть их имена. По ходу дальнейшего повествования станет ясно — почему; тем не менее, мне жаль, что эти звезды национальной и международной сцены не могут быть призваны свидетелями защиты против бесчисленных клевет, выдвинутых по адресу компартии.

Но одно следует сказать с полной ясностью: это была партия Соединенных Штатов. Большинство из нас никогда не были в Советском Союзе, и мы мало что знали (или вообще не знали ничего) о Сталине. Не думаю, будто наше руководство лгало нам; полагаю, осведомлены эти люди были не больше нашего, и хотя невежество ничего не оправдывает, кое-что оно все же объясняет.

Что же касается меня и Бетт, то нас привлекли к участию в нью-йоркском отделении культурной секции компартии коллеги из ДВИ. Никто нас ничем не соблазнял, да и нужды не было. Люди, с которыми мы познакомились, были молоды, умны, открыты. На одних была военная форма, они ждали отправки за океан; другие служили в Нью-Йорке — в корпусе связи и иных организациях (всего в вооруженных силах США во время Второй мировой войны было 13 тысяч коммунистов). Третьи — заняты на важной гражданской службе, среди них люди, физически ущербные, или единственные кормильцы, или вышедшие из призывного возраста. И, конечно, среди них было много женщин — умных, сострадательных, добрых.

Они приглашали нас к себе домой, ухаживали за нами, многое рассказывали и постепенно, один за другим, открывались: они — члены партии и хотят, чтобы мы тоже в нее вступили. Эти люди нам нравились, но решающего шага мы так и не сделали. Во-первых, скоро должен был родиться ребенок. Во-вторых, я чего только не делал, на уши вставал, чтобы попасть на фронт, а то война кончится, а я ничего не увижу. К тому же меня смущали две вещи: истребление старых большевиков в СССР и пакт Сталина и Гитлера о ненападении. Наконец, предстояло закончить «Дорогу свободы».

Как-то с западного побережья мне позвонил Фрэнк Таттл, довольно известный голливудский режиссер. Ему пришла в голову идея поставить «Гражданина Тома Пейна». В Нью-Йорке сейчас его приятель Джон Байт. Он набросает сценарий; потом мы с ним поедем в Калифорнию и, остановившись на три у дня у Таттла, поговорим о деле.

Это была моя первая поездка в те края. Впереди будет еще тридцать или сорок, и в общей сложности мы с Бетт проведем там лет шесть, но сейчас все было впервые, и места эти показались мне совершенным чудом.

Как-то мы отправились вместе с хозяином к Джону Говарду Лоусону, который жил неподалеку, в долине Сан-Фернандо. У него я познакомился со многими яркими, удивительными людьми, и все они были коммунистами. Разговор зашел, в частности, о Скотте Фицджералде, который, в свою очередь, часто встречался с Лоусоном. Скотт был тогда в ужасном состоянии, и Лоусон подсказал ему тему, которая в конце концов легла в основу «Последнего магната». Мне говорили, что Фицджералд готов был вступить в компартию, но осуществилось ли его намерение, сказать не могу. Этот его роман остался, как известно, неоконченным, однако же, поскольку Фицджералд тоже был одним из моих кумиров в литературе, такое предположение произвело на меня сильное впечатление. С Лоусоном у меня вышел долгий разговор, в ходе которого он всячески убеждал меня, что единственно по-настоящему антифашистскую силу в этой войне представляет коммунистическая партия. Недавний сотрудник Департамента военной информации, я не мог принять столь категорической позиции, однако же, следует признать, его гости — кинозвезды, сценаристы, режиссеры — оказались людьми значительно более проницательными и серьезными, чем я предполагал.

На следующий день меня пригласили пообедать Херберт Биберман и его красавица-жена Гейл Сондергард. В маккартистские времена Гейл подвергнется яростным преследованиям и надолго попадет в черный список, но в то время она, женщина одаренная и во всех отношениях замечательная, была популярной актрисой. Именно в их доме я познакомился с Полем Робсоном, и именно там завязалась многолетняя дружба с этим поразительным человеком, равных которому я, пожалуй, и не встречал. Мы долго проговорили с ним тогда — у него был замечательный дар собеседника. Я много расспрашивал его о Советском Союзе, где он бывал часто, а я — никогда, не был и по нынешнюю пору. Его, в свою очередь, весьма заинтересовали мои рассказы о ДВИ. Я чувствовал себя польщенным и спросил, имея в виду оказываемое на меня сильное давление, стоит ли мне вступать в компартию. Он признался, что сам в ней не состоит (не вступит и впредь), а говорю «я признался», потому что в его голосе прозвучала виноватая интонация. Как выяснилось, в какой-то момент он подал заявление, но потом передумал, однако же, продолжал Робсон, у меня случай другой, и мне следует решать самому.

Я рассказал Робсону о «Дороге свободы». Он заметил, что, если когда-нибудь на основе этого романа можно будет сделать фильм, он с удовольствием сыграл бы роль Гидеона Джексона. Ничего из этого не получилось. Подобно почти всем моим новым калифорнийским знакомым, Поль попал в черный список, и все попытки снять фильм с ним в главной роли, попытки, которые не раз предпринимались на протяжении 15 лет, ни к чему не привели. В конце концов по роману был снят злополучный телефильм с Мохаммедом Али.

Ничего не вышло тогда и из затеи Фрэнка Таттла, фильм по «Гражданину Тому Пейну» появился лишь 45 лет спустя. Вообще, мой роман с кинематографом протекал не вполне обычно. Он начался в 1939 году, сразу после публикации «Рожденных свободными». Мне позвонил какой-то человек, представившийся кузеном киномагната Гарри Коэна, и предложил поспособствовать продаже прав на эту книгу киностудии «Коламбиа пикчерз». Гарри Коэн, сказал он, сейчас в Нью-Йорке, так что дело можно решить быстро.

Мой телефонный собеседник, с которым мы встретились на студии, оказался скользким человеком невысокого роста, который говорил с такой скоростью, что я едва успевал схватывать. «Все, что сверх тридцати тысяч, делим пополам, идет?» — и, не дав мне ответить, кинулся в кабинет к Гарри Коэну. Из-за двери послышались голоса, сначала приглушенные, затем постепенно переходящие на крик. «Какое ты имел право тащить мне это дерьмо?» — изящно изъяснялся Коэн. «Ты мой должник, сукин ты сын, ты мой должник», — откликался кузен. По-видимому, долг был сомнительным, потому что контракта не последовало; тем не менее, слова Гарри Коэна долго еще преследовали меня.

Примерно в то же время случилась история, связанная с Сэмом Голдвином. Нам позвонила его сотрудница и старая приятельница Бетт Айрин Ли и сказала, что мистер Голдвин сейчас в Нью-Йорке и ждет меня в своем люксе в «Уолдорфе». Якобы он хочет купить права на кинопроизводство «Гражданина Тома Пейна». В назначенное время я появился в «Уолдорфе». Меня встретил необъятных размеров мужчина в зеленой бязевой пижаме, поверх которой был надет зеленый бязевый халат, в зеленом бязевом шарфе, зеленых бязевых носках, зеленых бязевых шлепанцах и с торчащим из кармана халата зеленым бязевым платком. Я буквально рот разинул. Ничего подобного, в зеленых тонах, раньше мне видеть не приходилось, и когда Айрин представила меня хозяину, я вместо того, чтобы внятно назваться, глазел на него, строя догадки, нет ли под пижамой зеленого нижнего белья.

Далее события развивались следующим образом. Только что на Бродвее прошла премьера по пьесе Сидни Говарда «Патриоты». На этот день ему была назначена встреча с Голдвином. Голдвин все перепутал и сразу пустился в разговор о Томасе Джефферсоне и коротких панталонах, уверяя меня, что лично он ничего не имеет против коротких панталон, которые носил Джефферсон, но на кассе это скажется убийственно. Конечно, Джефферсон — великий американец, но разве он, Голдвин, виноват в том, что короткие панталоны отпугнут зрителя? Ничего не зная о его свидании с Сидни Говардом, я подумал — и предположил это вслух, — что Голдвин перепутал Джефферсона с Пейном, заметив, что я-то автор «Гражданина Тома Пейна». Кажется, это имя Голдвину ничего не сказало, и ему показалось, что речь идет о «Гражданине Кейне», фильме Орсона Уэллса об Уильяме Рэндольфе Хёрсте, а я этот фильм, будто бы, рекламирую. Он разразился в адрес Уэллса потоком проклятий, заявив, что даже имени этого слышать не желает, что Уэллс нанес своим фильмом оскорбление американской кинопромышленности и Америке в целом. Очередную мою попытку отделить Кейна от Пейна Голдвин пресек в корне.

Тем временем была опубликована «Дорога свободы»; кончался третий президентский срок Франклина Делано Рузвельта; евреи из варшавского гетто подняли восстание против оккупационных войск, дав миру пример отваги и мужества; союзные войска вошли в Париж. Я жил не в вакууме, я переживал историю в один из самых ярких ее моментов, я участвовал в создании «Голоса Америки» и от имени свободы пытался наполнить надеждой сердца людей, оказавшихся под пятою фашистов. И что же? Когда титаническая битва достигла своей кульминации, я оказался в стороне только потому, что, с точки зрения правительства, люди, с которыми я общался, — слишком радикальны в своем антифашизме. Это бред; во всяком случае, мужчины и женщины, известные мне как коммунисты, вели себя куда более разумно. Процессы 30-х годов меня больше не интересовали. Я их не оправдывал, это было нечто чудовищное, но они, как и пакт Гитлера со Сталиным, принадлежали прошлому. А сегодня важно то, что советские войска ценою невиданных жертв сокрушили Гитлера и вернули человечеству надежду. Я не преуменьшаю огромного значения американской помощи по ленд-лизу, как и роли, которую сыграли американские солдаты, но именно русские вырвали у дракона зубы. Сегодня трудно осознать глубину того страха, который породило в мире фашистское безумие, но факт остается фактом: мы были убеждены, что, если Гитлер победит, свободе, счастью, жизни, как мы их понимали, — конец.

Однажды, это было в августе 1944 года, мне позвонил знакомый — коммунист и спросил в очередной раз, не хочу ли я вступить в партию. Я сказал, что мне нужно посоветоваться с Бетт. И начался длинный, на многие часы растянувшийся разговор. Конечно, мы не были провидцами. Мы и представить себе не могли, что обещает будущее людям, которые называют себя коммунистами. Мы жили в мире, где русские, наши союзники, наши боевые товарищи, вызывали всеобщее восхищение и уважение. У нас была четырехмесячная дочь, Рейчел Энн, и, если бы мы догадывались, через какой ужас придется нам пройти в ближайшие годы, вряд ли присоединились бы к коммунистическому движению. Хочется верить, что мы были мужественными людьми, но отнюдь не самоубийцами и не безумцами, так что, когда молодые люди, выросшие под оглушительный аккомпанемент антикоммунистической пропаганды, сделавшейся чем-то вроде религии, спрашивают нас, как все же получилось так, мы вступили в партию, простые ответы найти трудно. Мир меняется.

В общем, мы с Бетт говорили и говорили. Взвешивали всевозможные «за» и «против» и в конце концов пришли к заключению, что, если антифашистская борьба стала самым значительным событием нашей жизни, то, по совести, мы должны быть с людьми, которые лучше других знают, как вести эту борьбу. Мы вступили в партию. Впрочем, тогда это был скорее символический шаг — мы с вами. Членских билетов у нас не было, и за все свои партийные годы я никогда не слышал предложения поступить против чести и против интересов моей страны. Да, я сталкивался, и сталкивался часто, с глупостью в руководстве партии, с негибкостью, с преступным эгоизмом, с поразительным невежеством и непростительным равнодушием — об этом я еще расскажу, — но поступать против чести меня никто не подталкивал.

Как я уже сказал, примерно в это же время была опубликована «Дорога свободы». Никогда еще за всю мою писательскую жизнь не обрушивалась на меня такая лавина восторгов. «Нью-Йорк хералд трибюн» назвала роман «волнующим, страстным повествованием, которое никого не оставит равнодушным. Это трубный глас свободы, равенства и справедливости».

«Ньюсуик»: «Никакой иной роман, посвященный расовым взаимоотношениям, не сравнится с „Дорогой свободы“ по психологической глубине, точности исторического пейзажа и непогрешимой искренности. Говард Фаст написал потрясающую книгу, не менее актуальную, чем передовые в газетах, посвященные идущей ныне борьбе за свободу».

Современность романа подчеркивала в одной из своих статей Элеонора Рузвельт, а Дюбуа высказался в том духе, что, будучи повествованием вымышленным, «Дорога свободы» в то же время отличается бесспорной исторической достоверностью.

Мне трудно рассказывать историю своей жизни, не уделив хотя бы беглого внимания истории этого романа и его читательской судьбе. Вышло так, что прочитали его не только в Америке, но и во всем мире. Один советский исследователь подсчитал, что «Дорогу свободы» перевели на 82 языка. А его коллега из Африки, темнокожий, получивший образование в Англии, писал мне, что роман подвиг его на создание племенного алфавита, и «Дорога свободы» стала первой книгой, переведенной на этот только что народившийся племенной язык. Тираж пиратских изданий достиг многих миллионов экземпляров, и даже теперь, через сорок шесть лет после выхода книги, я получаю письма из стран «третьего мира» с просьбой разрешить публикацию глав из романа.

Когда «Дорога свободы» была опубликована в СССР и других странах Варшавского договора, кто-то высчитал, что роман вышел на первое место в ХХ веке по суммарному объему тиражей. Иное дело, что после моего выхода из компартии Советы немедленно вычеркнули мое имя из издательских планов и университетских программ, к чему я, в общем, был готов. Два года назад один русский журналист сказал мне, что меня в России еще не забыли. Так что, кто знает, может, со временем «Дорога свободы» вернется и там в книжные магазины и библиотеки?

Я отправился на свое первое партийное собрание, в писательскую секцию Комитета по культуре. Бетт — на свое, в секцию художников. Мы и об этом спорили до хрипоты и в конце концов сошлись на том, что наш брак распадется, если я буду с коммунистами, а она нет.

Первое собрание ничуть, как впоследствии выяснилось, не отличалось от сотен тех, что мне предстояло посетить. Как обычно, оно проходило дома у одного из членов секции, на сей раз у радиосценариста по имени Роналд Картер. Это был выпускник престижного колледжа «Уильямс», выходец из чрезвычайно обеспеченной семьи, в каковом качестве он, подобно многим, и восстал против своего холодного и пустого окружения, вступил в партию и был, что тоже сделалось почти правилом, лишен наследства.

Роналд жил в Гринвич-Виледж, занимая весь нижний этаж небольшого кирпичного дома. Он был женат на славной женщине из почтенной виргинской семьи, и, должен признать, его участие придавало нашей небольшой секции определенный лоск. Потом я нередко задумывался: не странно ли, что именно благодаря компартии я впервые свел знакомство с людьми из высших слоев Новой Англии. Впрочем, впереди меня подстерегало еще много неожиданного.

На это мое первое собрание пришло человек двадцать — две трети списочного состава, как оно в среднем всегда и бывало. Это были вполне обыкновенные симпатичные люди, половина — женщины, трое — черных. Радиосценаристы, журналисты, романисты, двое редакторов. Председательствущий попросил внимания. Первым пунктом повестки дня значился доклад о текущем политическом положении и событиях на фронтах. Доклад сделал Пол Берни, ветеран-партиец, уже тогда пожилой человек (он давно уже умер). Большинство были молодыми, а ему — пятьдесят два. По профессии он был физик, а к нашей секции прикреплен, чтобы проследить за «выдержанностью» наших суждений. Сейчас это, конечно, звучит дико. Доклад его оказался кратким, но содержательным. Американские войска ведут бои в Германии. Красная Армия приближается к ее границам из Румынии. По прогнозам докладчика, война должна была завершиться не позднее конца 1945 года. В политическом плане перед нами как коммунистами стоит огромной важности задача — переизбрание президента Рузвельта на четвертый срок. Пол считал, что Рузвельт должен оставаться в Белом доме, пока война продолжается и фашизм окончательно не искоренен.

В свете предстоящих выборов Комитет по культуре сформировал многочисленную группу, которую назвали Комитетом искусства и науки по переизбранию Франклина Делано Рузвельта, сокращенно просто — «Искусство и наука». Это была организация, которая пользовалась широкой поддержкой со стороны разных людей, в том числе и не входивших в партию, хоть организационные заботы лежали на плечах коммунистов. Никто никого не пытался ввести в заблуждение, да и нужды не было: видные, а порой и знаменитые люди, работавшие в комитете, знали, что сформирован он коммунистами, но в ту пору они еще вызывали восхищение, по крайней мере, у большой части людей.

По второй части доклада разгорелась жаркая дискуссия. Почему, собственно, переизбранию придается такое значение? И нет ли в таком переизбрании угрозы диктатуры? Партия любила простую логику: из одного вытекает другое, а марксистское политическое мышление как раз и предполагает обнаружение таких связей. Но обычно они нарушались, партийная логика то и дело давала сбои, а история самым беспощадным образом опрокидывала марксистские прогнозы. Много говорили о знаменитом высказывании Рузвельта: солдат не покидает поля боя в ходе сражения. Партия, как мне предстояло убедиться, любила еще и лозунги.

В какой-то момент дискуссия, как это будет происходить и впредь, повернулась в сторону партийных дел. Какова нынче роль нашей партии? Одни отмалчивались. Другие, напротив, вели себя на редкость эмоционально. Все так или иначе упиралось в то, что мы отдавали свое время и готовы были, если понадобится, жизнь отдать за дело социализма. А ни о каком социализме и даже простой надежде на будущее и речи быть не может, пока Гитлер и Хирохито не добиты; поэтому Рузвельт должен оставаться на командном пункте.

О Господи, какой же рутиной веет от всего этого, особенно сегодня, 50 лет спустя! И вот это-то и есть красная угроза, которой запугивали два поколения американцев? Угроза всему тому доброму и достойному, что есть в нашем обществе? Да не может быть! Это, наверное, не настоящие коммунисты. И все-таки, увы, — настоящие. Если бы заседала не наша секция, а профсоюзная, они говорили бы о моратории на забастовки, а через два года — о своем участии в организации забастовок, которые по окончании войны стали опять законными. Члены районной секции обсуждали бы ремонтные цены; в Голливуде — вклад кинематографа в победу над противником.

Но ни разу — и я пишу это через 36 лет после того, как вышел из партии, — ни разу, ни на одном из партийных собраний, не доводилось мне слышать призывов к насилию и свержению государственного строя. А если бы кто-нибудь и заговорил на эту тему, все восприняли бы это как бред сумасшедшего. Ничего я не пытаюсь сейчас защищать, знамени в руках не держу, мне просто хочется восстановить в истинном свете некоторые факты из тех, что были самым бессовестным образом извращены.

Собрание завершилось принятием двух решений. Первое — встреча с Гарри Трумэном, кандидатом на пост вице-президента; второе — проведение митинга в Мэдисон-Сквер-Гарден в поддержку Рузвельта. Из того, что говорилось уже после собрания, за кофе, следовало, будто оба мероприятия обсуждались с Рузвельтом, который, вопреки мнению некоторых своих советников, считавших, что в Мэдисон-Сквер-Гарден коммунистам делать нечего и все кончится большим провалом, дал добро. Впоследствии факт обсуждения с Рузвельтом подтвердился. Не знаю, были ли коммунисты в правительстве, хотя почему бы и нет? Партия легальная; партия стремится к тому же, к чему стремятся и все, — к победе. Впрочем, повторяю, — не знаю, а вот Трумэн, уверен, знал, ибо был разговор на эту тему. Получилось так, что именно меня назначили ответственным за встречу с ним. Я всячески отбивался, ссылаясь на отсутствие опыта, но мне пообещали любую необходимую помощь, включая и финансовую. Кстати, никакой тайны насчет источников партийных средств нет. Мы платили взносы, мы находили сочувствующих, мы создавали фонды — вот и все.

Выяснилось, что у меня есть талант организатора. Мы сняли большое помещение в гостинице «Астория», роскошном здании в стиле рококо на пересечении Бродвея и 44-й улицы — впоследствии его, как и многие иные красивые дома в Нью-Йорке, снесли, и на этом месте выросло нечто унылое из стекла и бетона. Помочь мне вызвалось по меньшей мере 30 человек, а несколько весьма симпатичных театральных актрис предложили свои услуги в качестве официанток. Мы пригласили всех сколько-нибудь заметных газетчиков, радиокомментаторов, работников журналов, местных политиков, вообще людей с громкими именами, и почти все пришли. У нас было много вина, да и кое-чего покрепче, хватало и закусок, и за все мы платили из собственных карманов, не заимствуя бюджетных денег, выделенных на проведение президентской кампании. В приглашениях говорилось, что прием продлится с 5 до 8, но Трумэн появился в 4 и первым делом спросил, кто организует мероприятие — местное отделение Демократической партии? Я сказал: нет, с этим отделением связи не поддерживаются, мы — независимая группа писателей и театральных работников. Левые? — уточнил Трумэн, и я сказал: да, крайние левые, вслед за чем последовала беседа о компартии и ее поддержке кандидатур Рузвельта и Трумэна. Прямо о том, проводят ли мероприятие коммунисты, он так и не спросил, хотя прекрасно знал, кто мы такие: те, кого называли участниками коммунистического фронта. Не берусь воспроизвести всю беседу, но многое из того, о чем Трумэн тогда говорил со мной, помню хорошо. И с уверенностью могу утверждать, что неловкости он никакой не испытывал, а когда рядом появилась одна из наших актрисочек, то и вовсе расслабился.

На более крупное действо в Мэдисон-Сквер-Гарден билеты были раскуплены задолго до его проведения, что лишний раз свидетельствует о хорошей организаторской подготовке людей из партии. Не знаю даже кого сравнить с ними по результативности и трудолюбию. Нам с Бетт предстояло убедиться, что активная работа в компартии требует полной отдачи. С этим садишься за обеденный стол и с этим засыпаешь — собрания, сбор средств, книги, которые необходимо прочитать, и, конечно, все расширяющийся круг общения. В ту пору, когда еще шла война, не-коммунисты с удовольствием встречались с коммунистами. Жертвенный героизм солдат и офицеров батальона имени Авраама Линкольна, проявленный в испанской войне, еще был свеж в памяти американцев, и на коммунистов смотрели как на людей, наделенных исключительными политическими знаниями и преданных делу демократии даже больше, чем того требует обыкновенный здравый смысл. Быть может, этим и объясняется то, что после выборов Рузвельт пригласил на обед ведущих работников Комитета искусств и науки.

То был первый и единственный раз, когда я оказался в Белом доме, и конечно, мне очень повезло, что хозяйкой была замечательная женщина — Элеонора Рузвельт, давний мой кумир. Бетт тоже не находила себе места от возбуждения. Надо купить новое платье, что-нибудь необычное. Надо найти няню на целый день для семимесячной Рейчел. И конечно, мне приходилось то и дело щипать себя за ляжку, чтобы удостовериться в реальности происходящего: в кармане у меня, сына рабочего, Берни Фаста, личное приглашение от Президента Соединенных Штатов. Так как же — ошиблись мы, сделав шаг в сторону партии? Или, наоборот, поступили единственно правильным образом? Сами-то мы своей роли не переоценивали, но Рузвельт, судя по всему, думает иначе. Или, чтобы особо не отрываться от земли, так думают люди, отвечающие за его предвыборную кампанию.

Глядя на событие глазами Говарда Фаста, которому только что исполнилось тридцать, я должен сказать: то был замечательный и незабывамый день. Всего приглашенных было человек 35. Президент появился не сразу, нас встретила миссис Рузвельт. Это был фуршет, и, когда все принялись закусывать, она отвела меня в сторону, и мы проговорили минут двадцать. К тому времени она уже откликнулась на «Дорогу свободы» в своей постоянной рубрике, но, обнаружив, что среди приглашенных на сегодняшний обед — автор романа, перечитала его снова. Уверяя, что оба раза она плакала над книгой, как ребенок, миссис Рузвельт выспрашивала у меня подробности, связанные с написанием романа. Еще она поинтересовалась, как нам нравятся закуски, и мы с Бетт заверили ее, что все прекрасно — маленькая невинная ложь, потому что еда состояла всего лишь из зеленого горошка, вареной картошки, бутербродов с мясом и на десерт — мороженого и печений. Миссис Рузвельт, явно довольная нашей реакцией, пояснила, что, с ее точки зрения, каждое блюдо не должно стоить более тридцати центов, неприлично роскошествовать, когда ребята на фронте, в окопах, питаются строго по рациону. В этой женщине не было ничего искусственного, вызывающего, крикливого. Высокого роста, какая-то очень домашняя, в простом бежевом платье, она заставляла забыть, что перед вами Первая леди. Впереди у меня были новые встречи с этой женщиной, но та, первая, отпечаталась в памяти навсегда.

Когда обед подходил к концу, в зал ввезли Президента. Ничто в нем не напоминало того бодрого, веселого, но и властного человека, которого мы видели в кинохронике. Время и болезнь собрали свою жатву — в инвалидном кресле сидел иссохший мужчина с морщинистым лицом. Он слабо пожал руки собравшимся. Это была моя единственная встреча с Рузвельтом, и воспоминания о ней остались не из самых светлых. Каким-то холодом веяло от него, словно жизнь уже отступила и осталась только железная воля. Помню, я подумал в тот момент: какой это сложный, какой измученный человек. Интересно, есть ли хоть кто-нибудь, кто вполне понимает его? В нашей истории это личность исключительная.

По окончании вечера нас провели по исторической части Белого дома. Вместе с Дороти Паркер и Бетт мы зашли в спальню Линкольна. Внезапно мисс Паркер разразилась рыданиями. Бетт пыталась успокоить ее, а она все повторяла, что после встречи с такой чудесной женщиной, как миссис Рузвельт, подобная экскурсия — не для нее. Странно, но насчет чудесного мужчины она не сказала ни слова. Потом кто-то предположил, что Дороти просто пьяна, но как раз в тот день она не пила. Просто что-то в ней глубоко откликнулось на трагические переживания миссис Рузвельт, которых я, слишком поглощенный собою и тем, что она нашла возможным поговорить со мной лично, ощутить не сумел.

Через несколько месяцев Франклина Делано Рузвельта не стало, и с его смертью пошатнулся до самых оснований весь наш мир, как большой, так и малый — Нью-Йорк и люди, с которыми я работал в партии. Я был молод и еще верил, что историю направляют большие люди, — странное, совершенно антимарксистское представление, которому, однако, была привержена компартия и которое, если иметь в виду обожествление Сталина, нанесло ей трагический ущерб.

Редактор партийного еженедельника «Нью мэссиз» Джо Норт попросил меня откликнуться на смерть Рузвельта. Джо был братом Алекса Норта, композитора, явно не сочувствовавшего левым, — много лет спустя он напишет музыку к моему фильму «Спартак». Джо был коренастый, с вечно всклокоченными волосами, умный, симпатичный и совершенно безответственный малый — чем-то он напоминал мне отца. Скорее всего тем, что, подобно отцу, постоянно витал в облаках. С партией его связывали отношения, хоть и крепкие, но совершенно романтические. Мы стали близкими друзьями.

«Нью мэссиз» я начал читать давно, еще в 30-е, когда журнал опубликовал серию материалов, посвященных «серебряным рубахам», возжелавшим создать в Америке организацию, подобную гитлеровским коричневорубашечникам. Тогда у журнала было много подписчиков, чему немало способствовало постоянное сотрудничество автора, который подписывал свои очерки псевдонимом Роберт Форсайт. Позднее он объединил их в книгу «Краснее розы». В ту пору он был штатным сотрудником журнала «Кольерз», где писал под своим настоящим именем — Кайл Крайтон, и хозяева заявили ему, что надо выбирать: либо Крайтон, либо Форсайт, вместе не получится. Он выбрал Крайтона.

Сотрудники «Нью мэссиз», в особенности Джо Норт, затеяли целую кампанию, о которой я узнал много позже. Целью ее было вовлечь меня в партию. Первый шаг — публикация главы из «Непобежденных». Затем — приглашение на какой-то симпозиум, далее — еще на один, потом, после того, как я ушел из ДВИ, — просьба дать что-нибудь из исторической прозы, наконец, некролог Рузвельта.

Перечитывая сегодня, я нахожу его чрезмерно напыщенным. Когда умирает человек-икона, ему с неизбежностью поклоняешься, но сейчас я вижу, что многое из сказанного то ли смешно, то ли попросту неправда. Ни я, никто другой не сказали, например, что Рузвельт не внял мольбам восьмисот евреев пустить их в Соединенные Штаты и фактически отправил их на смерть в нацистские концлагеря. Война не способствует ни правде, ни хорошей литературе, и поскольку природа войны — смерть (или, если угодно, убийство), любое изображение настолько переворачивается, что самое дикое из человеческих установлений может показаться здоровым и даже разумным. Толстой прямо сказал: любое описание боя это ложь. Я с этим полностью согласен. Война — всегда ложь.

Война продолжалась, нашей дочери Рейчел скоро должен был исполниться год. Союзные войска продвигались в глубь европейского континента, Красная Армия приближалась к Берлину с востока, а я все еще сидел взаперти в Америке. Наша крошечная квартира казалась все более тесной, и мы решили сменить жилье. Но тут мне позвонил редактор журнала «Корона» Оскар Дайстел и попросил зайти. Есть, мол, серьезное дело.

Дайстел всегда мне очень нравился. С ним было легко говорить и работать, он печатал все, что я предлагал, даже самые странные вещи, и никогда не относился к жизни чересчур серьезно. Будучи, подобно многим другим редакторам, осведомлен о моем стремлении попасть за океан, он вызвал меня, чтобы сказать, что все в порядке.

Что в порядке?

А то, что он обо всем договорился, и, если я не переменил своих намерений, можно отправляться в качестве корреспондента «Короны». Так как?

У меня глаза загорелись. Ну, конечно, не переменил. Я на руках тут же, в кабинете, готов был пройтись, чтобы продемонстрировать свою радость. Когда ехать? Дайстел посоветовал мне успокоиться и выслушать его. Достать мне аккредитацию на европейский театр военных действий ему не удалось, и к тому же, по его словам, события развиваются так стремительно, что война вполне может закончиться еще до того, как я доберусь до Европы. Ничего не вышло и с аккредитацией в войсках, действующих на Тихом океане. А вот в район Китая — Бирмы — Индии отправляться можно. Уловив мое разочарование, Дайстел весьма популярно объяснил, что как редактора журнала сражения его интересуют меньше, чем люди и их судьбы. Он напомнил, что писатели не участвуют в боях, они пишут о них, и что, конечно, бой — главный элемент войны, но отнюдь еще не вся война. Я полечу, продолжал он, транспортным самолетом через Африку и до прибытия в Индию, где будет находиться мой постоянный коррпункт, могу отклоняться от прямого маршрута и останавливаться где угодно. Почему бы, скажем, не заехать в Палестину и не написать очерк о сионистском движении? А из Индии желательно получить интервью с Махатмой Ганди. В общем, ему нужны очерки, а не корреспонденции, и это мне понравилось.

Через пять недель я оказался в Касабланке и последующие полгода мотался по Юго-Восточной Азии. А потом на Хиросиму и Нагасаки упали атомные бомбы, и война кончилась.

Наверное, я мог бы попасть в Японию и посмотреть, что осталось от этих двух несчастных городов. Но желания не было — хотелось как можно скорее вернуться домой, и я отплыл из Калькутты на военном корабле «Виктория». Путешествие заняло шесть недель, но в конце концов мы пришвартовались в устье Гудзона, я поспешно сбежал по трапу, поймал такси и через весь залитый солнцем мирный Манхэттен поехал домой. Обнял жену, крепко прижал к груди дочурку и, стараясь сдержать слезы, все повторял про себя: Бог — на небе, и в мире все хорошо.

Я был дома — в моей прекрасной, славной, ухоженной стране, с которой не сравнится ни одна страна в мире, в Нью-Йорке, моем любимом, прекрасном городе. Здесь мой дом, моя жена и моя дочурка Рейчел, ей уже почти полтора года. И нет войны, нет голода, и кончилась мучительная борьба за свободу.

Почти неделю я ни с кем не встречался, день и ночь проводил с Бетт, ходил с ней гулять по Центральному парку, мы растягивались на траве, смотрели, как рядом играет Рейчел, вечером отправлялись в театр, возвращались домой и предавались любви.

Во время этого затишья перед бурей, которая уже начала собираться над моей головой, все и впрямь казалось замечательным. Еще до моего отъезда за океан мы дали в «Нью-Йорк таймс» объявление, что ищем домработницу, и на него откликнулась молодая женщина с открытым лицом. Не успели мы и слова сказать, как она выпалила, что она японка, родилась в Калифорнии, но в марте 1942 года ее вышвырнули из дома и отправили в концлагерь, вышла она оттуда всего несколько недель назад, так что если мы считаем ее врагом, то и говорить не о чем. Сама мысль о том, что эта славная девчушка может быть врагом, показалась смехотворной. Разумеется, мы наняли Хану Масуду, и она прожила у нас пять лет. Это было славное, любящее создание. Хана сильно облегчила нам существование.

Недели безмятежной домашней жизни мне показалось достаточно, и по истечении ее я заставил себя отправиться на 12-ю улицу, в редакцию «Нью мэссиз». Помещалась она в девятиэтажном здании, там же, где были расположены редакция «Дейли уоркер» и кабинеты руководителей компартии. Эти последние помещались на самом верху, и применительно к ним говорили просто: «девятый этаж». Генсеком был в ту пору Джин Дэннис, высокий, привлекательный мужчина, который сменил на этом посту Эрла Браудера. В 1944 году Браудер, возглавлявший партию на протяжении всех 30-х, в самые трудные моменты попытался реформировать ее из политической организации, участвующей в выборах, в нечто вроде марксистского университета. Полагаю, этот шаг был подсказан военным опытом, а также тем влиянием, которое оказала партия на формирование Нового курса Рузвельта, и сделан в надежде на то, что курс будет продолжен. Нет смысла входить сейчас в долгие и, наверное, скучные теоретические рассуждения о целесообразности такого замысла. Достаточно сказать, что ничего у Браудера не вышло, его отстранили от руководства, а впоследствии исключили из партии.

С Джином Дэннисом я прежде знаком не был, даже не отваживался подниматься на «священный» девятый этаж, испытывая должный пиетет к руководителям организации, которую чтил и уважал. Но было у меня к нему поручение от индийских товарищей. Не организуешь ли ты мне свидание с Дэннисом? — спросил я Джо Норта. Возможно, у меня было преувеличенное представление о значимости переданного через меня устного послания от компартии Северной Индии к компартии США, хотя, с другой стороны, и преуменьшать его не следовало. Джо согласился со мной, поднял трубку, и ему ответили, что Дэннис готов меня принять. Я поднялся лифтом на девятый этаж, где меня проводили в кабинет Дэнниса. Он сидел за столом и не поднялся, чтобы пожать мне руку. Не улыбнулся. Не предложил сесть. Непонятно было, рад он меня видеть или вовсе нет.

Предо мной сидел руководитель компартии США. Но и я был одним из ведущих и наиболее ценимых — в то время — писателей страны. Партия прилагала усилия, чтобы вовлечь меня в свои ряды, она осыпала меня лестными словами, сводила с самыми видными своими представителями, печатала в «Нью мэссиз» отрывки из моих книг и вообще всячески обхаживала. Дэннис, однако, не выказывал никакого желания познакомиться со мной, а когда я оказался в его кабинете, смотрел на меня, как судья на подсудимого перед вынесением приговора.

Поскольку меня так и не спросили, зачем я здесь, пришлось начинать самому. Я кратко обрисовал кризисное положение в Индии и повторил то, что слышал от тамошнего партийного руководства. Дэннис выслушал меня и кивнул, — мол, все ясно, я свободен.

Уж не тронулся ли я умом, мелькнуло у меня в голове. Или это шутка? Но на шутника Дэннис походил менее всего. Неужели он так и не попросит меня поделиться впечатлениями? Ведь речь идет о крупнейшей в мире колонии. Неужели ему неинтересно? Я ждал. «Свободны», — на сей раз он произнес это вслух. Я повернулся и вышел из кабинета.

Вернувшись к Джо Норту, рассказал, как меня встретили. Джон не удивился: таков уж Дэннис, с людьми сходится плохо. Да? А мне-то казалось, что работа партийного руководителя как раз состоит в том, чтобы хорошо сходиться с людьми, а если он не умеет, то какого же черта стал генсеком? Джо признал, что Дэннис — не лучший вариант, куда больше подошел бы Билл Фостер, ветеран левого движения, но он стар и у него больное сердце. К тому же я всего год в партии и, с точки зрения Джо, мог бы попридержать язык.

Впоследствии Джо Норт станет одним из моих ближайших друзей. Он всегда напоминал мне Фрайра Така из легенды о Робин Гуде, это был человек, на редкость доброжелательный, я любил его, он был мне как брат. Но при всем при том он был склонен к ортодоксии. А это настоящее бедствие — что в компартии, что в религии, что в политике и вообще в мышлении.

Через несколько недель после встречи с Дэннисом я снова пришел к Джо и долго рассказывал ему про голод в Бенгалии, заметив, что никто еще не прикасался к этой трагедии. Словом, я хочу написать о ней в «Нью мэссиз». Джо задумался и покачал головой. Нет, этого журнал печатать не будет. Но почему? Это же нечто небывалое. Умерло 6 миллионов человек! Неужели это останется незамеченным? И никто не понесет за это ответственности? И никто не взовет к справедливости? «Война, — ответил Джо. — Война за все в ответе. Японцы тогда вторглись в Бирму. Англичане боялись, что они дойдут до Индии и в их руках окажутся неисчислимые ресурсы субконтинента. Вот они и приняли необходимые меры».

Это меня взорвало. Значит, ничего не оставалось, как заплатить шестью миллионами жизней? Как язык поворачивается говорить такое?! Джо попытался успокоить меня: мы воевали с нацизмом, а нацизм — это гибель надежды, гибель будущего, и за все, что случилось, мы несем равную ответственность. Это не единственная несправедливость. Война вообще порождает несправедливость.

Спор продолжался, но так ничем и не кончился. Джо попросил меня забыть о своей идее, во всяком случае, на время. Потом, возможно, мы к ней вернемся и рассмотрим под другим углом зрения. Более чем через сорок лет я включил этот сюжет в роман «Присяга». Он не привлек ни малейшего внимания. Вот так-то <…>

Жан-Поль Сартр располагал к себе сразу же. Я с первого взгляда влюбился в этого славного коротышку с толстыми очками на носу, который укрепил меня в уверенности, что в компартию я вступил не напрасно. «Сегодня это единственный способ убедить себя в праве на существование и принадлежности к человеческой расе», — я запомнил эти его слова. Мы познакомились, когда я работал в ДВИ. То было время, когда европейские коммунисты могли еще приезжать в США без риска быть выдворенными иммиграционными властями. Сартр приехал в Нью-Йорк с перечнем книг, которые Галлимар хотел опубликовать во французском переводе. Странно, но целый ряд издателей и литературных агентов, в том числе и мои, не откликнулись на это предложение.

Я жутко обозлился и при встрече передал Сартру письменное согласие на перевод «Дороги свободы». Его английский оставлял желать лучшего, и на помощь нам пришел один мой приятель. Когда они появились у нас дома, Бетт была на собрании. Собрания она ненавидела. Невеликий говорун, она раздражалась, когда начинались бесконечные прения, а без них не обходилось ни одно собрание коммунистической ячейки. В тот вечер она вернулась около одиннадцати и, не дав мне рта раскрыть, — мол, на всю жизнь наговорилась, — молча прошла в спальню. Когда на следующий день я сказал, что мы с Сартром засиделись до двух ночи, Бетт едва не расплакалась: как я мог не сказать ей, кто у нас в гостях. По-моему, она до сих пор до конца меня так и не простила.

А мы действительно не могли остановиться. Сартр рассказывал о своем участии во французском Сопротивлении. Говорили мы и о партии, и о Советском Союзе, и том, что ждет нас в будущем. На Америку он смотрел гораздо более пессимистически, нежели я. На его взгляд, на эту страну наползает ночь. Я понимал, что он имеет в виду. Страх, которому предстояло сковать Америку на долгие годы, тогда еще только зарождался, но в воздухе уже витал.

Когда правда о Холокосте стала выходить наружу, Клифтон Фэдиман печатно предложил стереть Германию с лица земли, а немцев либо казнить поголовно, либо рассеять по земному шару, страну же окружить колючей проволокой и написать: «ТУТ ГЕРМАНИЯ, ОНА ПРЕДАНА КАЗНИ ЗА ПРЕСТУПЛЕНИЯ ПРОТИВ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ». Сартр спросил, неужели человек, занимающий такое положение, как Фэдиман, действительно мог сказать это? Я ответил, что наш недавний гость — полковник Красной Армии, участвовавший в прорыве ленинградской блокады, в которой погибли его мать и двое братьев, тоже усомнился в правдивости этой истории. Сартр пытался понять Америку и американцев и убедился, что задача это нелегкая. Должен, впрочем, признать, что и мне не легче понять французов.

Заговорили о русских. Сартр заметил, что им свойственна глубокая сострадательность к людям, но и какая-то крестьянская жестокость. С его точки зрения, мы, американцы, плохо понимаем крестьян — что европейских, что русских. Наши фермеры совсем на них не похожи. Не исключено, что эта самая крестьянская жестокость принесет Советскому Союзу множество бед. В то же самое время, подобно мне, он не верил страшным рассказам про Россию, где якобы всех, кто не согласен со Сталиным, лишают элементарных человеческих прав и бросают в тюрьму. Увы, эти рассказы оказались правдой.

Впрочем, о Сталине мы тогда думали мало, меня лично куда больше занимало то, что происходило в Америке, и, когда в «Дейли уоркер» меня попросили съездить за свой счет и написать (без всякого гонорара) о стачках в Чикаго, я с радостью согласился. Там я провел неделю. Впечатление было такое, будто бастует вся страна. Тысячи сталелитейщиков, автомобилестроителей, рабочих других производств — кажется, наружу выплеснулись все чувства, которые приходилось сдерживать в годы войны. Я ночевал в домах у левых, говорил с ними, сидел за одним столом. Оказывается, я уже забыл эту жизнь. Как легко забывается, каково это — быть бедным. Как легко, не будучи бедным, рассуждать о бедности! Я ходил по улицам Чикаго, вдыхал его воздух и, возможно, кое-что за эту неделю научился там понимать.

Вернувшись домой, я очутился перед фактом, что надо зарабатывать на жизнь. Бетт справедливо заметила, что у нас большая квартира, за которую, соответственно, надо много платить, маленькая дочь, а рано или поздно станет известно, что я коммунист и передо мною закроют все двери. Следует отметить, что еще до появления «Последней границы» и «Дороги свободы», которые стали семейным чтением для многих американцев, я написал по меньшей мере 30 новелл, которые долго ожидали своего издателя. После публикации «Гражданина Тома Пейна» на них появился спрос, они были напечатаны, гонорар получен и благополучно проеден. Но скоро должен был выйти мой новый роман — «Американец», он уже широко рекламировался, так что насчет ближайшего будущего я особо не волновался. Даже если обнаружится, что я коммунист, еще ни один издатель не отклонял рукописи на этом основании. Словом, я, как мог, успокаивал Бетт, но чутье у нее было куда острее моего, и всего два года спустя Кларк Клиффорд, специальный помощник президента Трумэна, будучи допрошен членами Комитета по антиамериканской деятельности, вынужден был оправдываться, что, мол, покупая в подарок друзьям около 50 экземпляров «Гражданина Тома Пейна», не знал, что это коммунистическая книга и что он таким образом способствует коммунистической пропаганде. Безумие и позор поджидали нас за ближайшим углом, но как я мог это предугадать?

Партия считала, что мне нельзя расслабляться. Чтобы я не угодил ненароком в ловушку успеха, было принято решение направить меня в составе группы из десяти человек на учебу в партшколу. Располагалась она в небольшой гостинице на берегу Гудзона рядом с Биконом, курс был рассчитан на три недели и включал в себя лекции, семинарские занятия, дискуссии — по десять часов в день. Мы изучали экономику, как рыночную, так и марксистскую, американскую и мировую историю, философию, науку управления, происхождение классов: разумеется, много говорилось о причинах, вызвавших Первую и Вторую мировые войны. Так напряженно мне еще никогда не приходилось работать. Никакой тайны из этих занятий не делалось. Посещать их мог кто угодно, а среди преподавателей были профессора Гарварда, Йеля, Корнелла, Массачусетского технологического института. Один даже приехал с западного побережья.

Во главе школы стоял старый коммунист, которого мы называли «папашей Менделем», не знаю уж, было ли это его настоящее имя. Тогда ему уже перевалило за семьдесят, и вспомнить он мог немало — дни Юджина Дебса и зарождение социалистического движения в Америке. Он жил и умер в счастливой уверенности, что мы, наше поколение, построим на этой плодородной и во всех отношениях замечательной земле Новый Иерусалим.

Мы были романтиками; подобно священству, мы были преданы идее — в нашем понимании — человеческого братства, ведать не ведая о том, что станет впоследствии известно о Сталине и Советском Союзе. Вокруг нас скопилось столько клеветы, столько злобной лжи, что, право, нелегко было отыскать в этой массированной атаке на коммунизм крупицы правды о России. В отношении самой партии мы сохраняли большую трезвость, мы видели изъяны в ее деятельности, но были подобны множеству честных и отважных священников-католиков, посвятивших себя борьбе за свободу в Центральной и Южной Америке: священники-конформисты всячески нападают на них, но их веры это не колеблет, они терпят нападки во имя высшей истины.

Конечно, наша позиция была уязвима, и чем дальше — тем больше. Нас не приучали мыслить свободно и непредвзято, в нас внедряли факты в том виде, в каком их видела партия, а этот взгляд мог быть и безупречно правилен, и совершенно ложен; требование железной дисциплины нередко порождало смятение в кругах, где к партии относились с почтением и уважением. Я и сам сделался чем-то вроде священника. Потребовались годы тяжелых раздумий, страданий, потребовался даже тюремный срок, чтобы понять: ограничивая свободу, свободы не добудешь. От такого ограничения страдает мое творчество, хуже того, страдает сама партия, которой я присягнул, и, самое ужасное, — страдают миллионы людей по всему миру.

Все эти мои странные коммунистические годы шла борьба между писателями, и оборачиваясь назад с высот — сколь угодно малых — той мудрости, что приходит с годами, я испытываю острую тоску. Раскол таланливых людей на сталинистов и троцкистов стал одной из тяжелейших культурных трагедий того времени. В большинстве своем писатели — люди мягкие и чувствительные, они тянутся к теплу, им нужна поддержка, настолько нужна, что нередко они позволяют использовать себя левым или правым силам, забывая о том, что должны представлять независимое братство, сообщество, без которого этот кровавый, безумный мир жил бы еще хуже. Если одни защищают Советский Союз, а другие его осуждают, то почему бы спокойно не поспорить, вместо того, чтобы ненавистнически изничтожать друг друга?

Припоминаю, Джо Норт рассказывал мне: как-то столкнулся он на Четвертой авеню с Драйзером и, увидев в его глазах слезы, спросил, что случилось. А я и не заметил, что плачу, откликнулся Драйзер и добавил, что идет из Бауэри, где на каждом шагу попадаются голодные, бездомные, раздавленные. Идет и думает, до чего же люди жестоки по отношению к себе подобным. И на такого человека можно клеветать потому лишь, что он стал членом партии?

Да, все мы считали себя праведниками, а «праведность» и ортодоксия до добра не доводят. Голова у меня пухла от полученных разрозненных знаний, и при этом я еще старался вести нормальную жизнь мужа и отца. Как-то нас, партийных писателей и журналистов, печатавшихся, в основном, в «Нью мэссиз», пригласил на обед румынский посол.

Ровно в половине первого к ресторану мягко подъехал большой черный «кадиллак», из машины вышел толстячок и радушно поприветствовал всех нас шестерых во главе с Сэмом Салленом, старым партийцем, ныне профессором английской литературы Нью-Йоркского университета. Стоял не по сезону — ранняя весна — душный день, и посол предложил поскорее зайти в ресторан, где работал кондиционер. Сэм замешкался и посмотрел на водителя, который не выходил из лимузина. Насколько я помню, завязался следующий содержательный диалог.

Сэм: У вас дипломатический номер, так что машину можно оставить здесь. Скажите водителю, пусть идет с нами.

Посол: О водителе не беспокойтесь.

Сэм: Так он идет с нами?

Посол: Это водитель. Что ему делать с нами?

Сэм: Но на улице очень душно. Почему бы ему не присоединиться к нам?

Посол: Но ведь это просто водитель.

Сэм: Это рабочий. Мы — партия рабочего класса. Как мы можем позволить себе обедать в ресторане, оставив его здесь голодным?

Посол: Я вас не понимаю. Это мой шофер. Мы с вами встретились, чтобы поговорить. Какое он отношение имеет к этому разговору?

Демократы и борцы за равенство, мы решительно встали на сторону Сэма, и в конце концов посол сдался, водитель сел с нами за стол. Наверное, ему было не по себе, но мысль о том, что мы спасли человека от тридцатиградусной жары, тешила мое чувство справедливости… до вечера, пока я не пересказал эту историю Бетт. Она покачала головой, явно мне не поверив: таких безмозглых людей просто не бывает. При этом она имела в виду не посла — нас шестерых.

В чем безмозглость-то — в демократизме? — вскинулся я. Румыния теперь — коммунистическая страна. Так неужели посол коммунистической страны не должен быть хотя бы до некоторой степени демократом?

Бетт не замедлила с ответом. Во-первых, посол — европеец, а в Европе, в том числе и в Румынии, неважно — коммунистической или нет, совсем другие понятия о демократии, чем в Америке. А во-вторых, если бы у нас был шофер, мы что, всегда приглашали бы его с собой на обед? В таком случае — почему с нами не садится за стол Хана? Я пытался спорить, хотя нельзя сказать, что аргументы мои отличались особой убедительностью. Мне вспомнился рассказ, который я напечатал в «Сатердей ивнинг пост» за несколько лет до того. Фигурировала в нем деревенская телега, которую тащат лошади, запряженные цугом. В ту пору это был довольно популярный журнал, и редакция получила не менее пятисот читательских писем, в которых говорилось, что в телегу лошадей никогда не запрягают цугом, только обок. Вместо того чтобы признать, что в этом деле ничего не понимаю, я, как безумец, погрузился в историю, пытаясь найти в книгах XIX века хоть одно упоминание о телеге, которую тащат запряженные цугом лошади. Разумеется, ничего не нашел. Вот так и Бетт. Мне нечасто удавалось ее переспорить. С тех самых пор, как я на ней женился, не перестаю убеждаться, что слепая приверженность принципам — дело обоюдоострое.

Как-то я написал для «Дейли уоркер» отчет о собрании в Бостоне, на котором мне пришлось выступить. Публику я охарактеризовал как «группу молодых парней и девчонок, белых и черных». Отнес рукопись в редакцию, но она не появилась на полосе ни на следующий день, ни через два дня. На третий я был вызван на ковер, чтобы выслушать «обвинение». На сей раз это было обвинение в… белом шовинизме.

Это меня потрясло. Что я такого написал, чтобы заслужить столь чудовищный упрек? Меня поспешили просветить: я называю негритянских юношей и девушек парнями и девчонками. Именно так обращались к невольникам на протяжении столетий рабства. Мне следует это понять и зарубить на носу. Я сказал, что, с моей точки зрения, это полная ерунда, на протяжении столетий рабства и к белым работникам обращались так же, не понимаю, почему для черных надо подбирать другие слова? Какие, кстати?

Молодежь.

Мне не нравится это существительное. Парни, девчонки, подростки, ребята, школьники — да мало ли синонимов. Почему именно молодежь?

Потому что в этом слове есть достоинство. Или хотя бы шаг в сторону достоинства.

Чушь. Полный бред. Я горячился все больше, но мне объяснили, что подобные изъяны в моем мышлении показывают, насколько слабо я разбираюсь в том, что такое белый шовинизм, и, если я не приму партийного толкования этого понятия, придется поставить вопрос о моем исключении из партии.

Вы что, шутите? Отнюдь. Меня хотят исключить из партии из-за каких-то дурацких разногласий по поводу одного слова?! Не из-за слова. Из-за неспособности понять, что такое белый шовинизм.

Оборачиваясь назад, я спрашиваю себя, а почему, собственно, я не послал их куда подальше? Хотите исключать — исключайте. Но в ретроспекциях толку мало, к тому же это был не 1990, а 1946 год, и каким бы идиотизмом ни отдавала описанная сцена, речь шла о партии Билла Фостера, Большого Билла Хейвуда, Элизабет Герли Флинн, о партии, организовавшей французское Сопротивление, сражавшейся с фашизмом до последнего, преподавшей миру еще один урок мужества и чести, о партии, сформировавшей батальон имени Авраама Линкольна, о партии, готовой заплатить за свободу любую цену. Нет уж, пусть цепляются за свои дурацкие слова. Из партии я исключить себя не позволю; в общем, я согласился, пообещал, что проанализирую допущенные мною ошибки.

В декабре 1945 года я получил письмо от доктора Эдварда Барски с просьбой войти в исполнительное бюро Объединенного антифашистского комитета беженцев. Начиная с января 1939 года, когда объединенные силы Франсиско Франко, Адольфа Гитлера и Бенито Муссолини свергли законное испанское правительство и гражданской войне пришел конец, я не отклонял ни единой просьбы о помощи, денежной или любой иной, ветеранам батальона имени Авраама Линкольна или испанским республиканцам-изгнанникам. Я воспринимал испанскую борьбу очень лично и испытывал чувство вины, что не поехал туда добровольцем. Предложение доктора Барски я почел за честь, о чем немедленно и сообщил ему.

Эд Барски был превосходным хирургом. Было ему, по-моему, когда мы познакомились, лет 48 — худощавый человек с ястребиным носом, весьма привлекательный, властный, чем-то напоминавший Хамфри Богарта. К тому времени он уже стал героем и живой легендой, выдвинулся еще молодым и карьеру сделал головокружительную — Франкфурт, Вена, Париж и, наконец, хирургическая практика в Нью-Йорке. В 1937 году он уехал добровольцем-медиком на гражданскую войну в Испанию и, более чем на десять лет опередив вооруженные силы США, организовал там подвижные хирургические госпитали.

После победы Франко доктор Барски вернулся к частной практике в Нью-Йорке, но связей с испанскими республиканцами не терял; многие из них сумели перейти Пиренеи и осесть в южной Франции, и с окончанием войны в Европе доктор Барски отправился в Тулузу, сумел каким-то образом собрать деньги на приобретение здания заброшенного женского монастыря и переоборудовал его в первоклассную больницу. Повседневной ее деятельностью занимались французы, но финансировалась она из средств, собиравшихся в Америке в рамках Объединенного антифашистского комитета беженцев по программе «Помощь испанским беженцам».

Республиканцам сочувствовали тысячи и тысячи американцев, ведь те в меньшинстве, лишь при поддержке добровольцев из интернациональных бригад, сражались с армиями Гитлера, Муссолини и отрядами, которые Франко набрал в Северной Африке. И сражались они тогда за дело всего человечества, как стало ясно после гитлеровской оккупации Польши. Однако же ни Рузвельт, ни Черчилль даже пальцем не пошевелили, чтобы помочь им. Уже тогда на республиканскую Испанию навесили ярлык коммунистической, и в результате мир заплатил страшную цену за фактическую поддержку фашизма в борьбе против призрака коммунизма.

И все же у нас, в Америке, люди с незашоренными мозгами и незачерствевшими сердцами выступали в поддержку испанцев, и когда мы просили денег, деньги нам давали. Это была уникальная кампания по сбору средств. Мы получили деньги от Элеоноры Рузвельт. Мы получили деньги от миссис Леман, жены губернатора штата Нью-Йорк. Тысячи долларов собрала для нашего фонда Люсиль Болл, замечательная комическая актриса. Список наших волонтеров выглядел как страницы справочника «Кто есть кто». О политических взглядах всех этих людей я рассуждать совершенно не намерен, я говорю просто, что они поддержали наше движение. А оно составляет целую главу в моей жизни.

В Соединенных Штатах начался процесс, не менее чуждый нашей истории, нежели истории Германии — гитлеровский национал-социализм. Трамплином стало распоряжение президента Трумэна, согласно которому все правительственные чиновники должны присягнуть в том, что не являются и никогда не являлись членами компартии. Принести такую клятву означало подвергнуть себя риску обвинения в лжесвидетельстве, каковое влекло за собой суровое наказание. Отказ расценивался как молчаливое признание своей принадлежности к партии и, соответственно, влек за собой увольнение с работы. Было много спекуляций о том, что заставило Трумэна пойти на этот шаг; чаще всего говорили, что, после того как у России появилось атомное оружие, он опасался вооруженного конфликта со своим вчерашним союзником, отношения с которым становились все хуже.

Однако же, независимо от причин, события ближайших лет стали непосредственным результатом именно этого президентского распоряжения. Пожар полыхнул по всей стране: за федеральным правительством поспешали правительства штатов, за ними — городские власти, далее школы — свои места потеряли тысячи превосходных преподавателей, — государственные больницы, государственные университеты, кинопромышленность, издательства — конца этому безумию не было. Конечно, никого, как в Германии, не казнили и не отправляли в концлагеря, но были увольнения, были черные списки, нередко — профессиональное очернение, после чего уже не представлялось возможным получить работу по специальности. В общем, в стране начался и шесть лет, с 1946 по 1952 год, продолжался самый настоящий террор.

Его главными, хотя далеко не единственными инструментами были два Комитета по антиамерканской деятельности: один — в рамках палаты представителей, во главе с Джоном Вудом, другой — сенатский, во главе с Джозефом Маккарти. Комитет палаты представителей, сформированный еще в 1938 году, после войны практически целиком сосредоточился на клевете и истерических нападках на все силы левого толка в Америке. Начиная с 1946 года, Торговая палата США начала публиковать списки людей, подозреваемых в связях с коммунистами. И чтобы никто не подумал, будто распоряжение Трумэна — всего лишь орешек в сравнении с тем, чему страна стала свидетелем в последовавшие годы, напомню, что оно касалось двух с половиной миллионов служащих, а в соответствии с принятым в 1947 году законом Тафта-Хартли сходную присягу должны были принести и лидеры всех профсоюзов.

В такой вот атмосфере однажды утром у меня дома раздался стук в дверь, и курьер вручил мне повестку с предписанием явиться на заседание Комитета по антиамериканской деятельности Конгресса, имея при себе «все печатные материалы, бухгалтерские книги, протоколы и иные документы, связанные с получением и распределением денежных средств в рамках деятельности Объединенного антифашистского комитета беженцев». Я позвонил доктору Барски, он сказал, что немедленно собирает исполнительное бюро. К сожалению, на вечер того дня у меня было назначено выступление, отменить которое я не мог, но заявил следующее: независимо от того, что решат члены бюро, я ни при каких обстоятельствах не собираюсь передавать документы в распоряжение этого гнусного комитета и именно в этом духе прошу Эда проголосовать от моего имени. Он сказал, что предстоит серьезное обсуждение, на что я ответил: меня это не интересует, мое решение твердое.

Бетт, бывшая свидетельницей моего разговора с Эдом, вполне со мною согласилась, но, естественно, разнервничалась. Что может воспоследовать за таким отказом? Я позвонил Эммануилу Блоху — позднее он будет защищать в суде Розенбергов — и Мэнни сказал: по закону мне грозит штраф или до года тюрьмы. Впрочем, заверил он меня, никто еще не получал срока за неуважение к Конгрессу, этого просто не бывает. Что же касается штрафа, то как бы велик он ни был, деньги собрать можно.

Это утешало. Бетти всегда была, да и сейчас остается равнодушной к деньгам. Правда, насколько все же велик может быть штраф, непонятно, однако же она готова и в долг просить, даже нищенствовать, коль скоро речь идет о риске оказаться за решеткой. Я просто отмахнулся. Сгущающуюся атмосферу террора я, конечно, ощущал, однако же, не состоя на службе и живя на гонорары со своих книг, экономически ощущал себя более или менее уверенно. Только что был опубликован мой «Американец», основанный на биографии губернатора Иллинойса Олтгелда. Роман попал в список бестеллеров, был выдвинут не престижную литературную премию, договоры на зарубежные издания поступали один за другим, и если меня что и смущало, то только политические намеки в некоторых рецензиях: нет ли ощущения, что Фаст пишет с коммунистических позиций? Между тем своего членства в партии я никогда не афишировал. Замелькало слово «тенденциозность». Однако же, убеждал я Бетт, в Соединенных Штатах еще никогда не сажали писателей, тем более, что в ту пору мои книги сделались в стране настольным чтением, а Кларк Клиффорд еще не пробормотал своих жалких слов, что, мол, раздаривая друзьям «Гражданина Тома Пейна», он не знал, что это коммунистическая пропаганда. А как же Торо, возразила Бетт, впрочем, скорее в шутку.

Что ж, коли волноваться не о чем, почему не извлечь из всей этой истории хоть какое-нибудь удовольствие? Мы с Бетт не были в Вашингтоне с момента памятного приглашения в Белый дом, так что совсем неплохо съездить туда, походить по музеям и картинным галереям. Я с удовольствием, хотя и без удивления, воспринял единогласное решение нашего бюро не передавать никаких документов комитету Вуда-Ренкина (так он еще назывался), ибо допустить такое значило бы запятнать собственную честь. В Вашингтон нас отправлялось 17 человек: все члены бюро за вычетом доктора Барски, который уже заявил об отказе предоставлять какие-либо документы, и президента Гильдии газетчиков Джона Макмануса, который вообще не получал никаких повесток. В ту пору таких организаций власти еще побаивались. Среди нас было семь женщин, в том числе Элен Брайан, секретарь нашего комитета, остальные — домохозяйки и учителя. Помимо них — три врача, издатель Леверетт Глисон, профессор, заведующий кафедрой германистики Нью-Йоркского университета Лайман Бредли, продюсер Герман Шумлин, испанский бизнесмен Мануэль Мангана и два профсоюзных деятеля. Не знаю уж, кто из них был, а кто не был коммунистом, могу лишь догадываться — только догадываться, — что пятеро в партию входили.

Сами по себе слушания представляли нечто вроде закрытого заседания комитета, на которое допрашиваемые приглашались по одному. Впрочем, разрешалось выходить из зала для консультации с адвокатом. Наши интересы представлял Бенедикт Вулф, который непонятно почему — то ли сознательно, то ли просто в голову не пришло — не посоветовал нам воспользоваться Пятой поправкой к Конституции, позволяющей не свидетельствовать против себя.

Подошла моя очередь. Я вошел в зал. Конгрессмены сидели за овальным столом. Адамсон, юрисконсульт Комитета, на протяжении всех слушаний продолжал оставаться на ногах. Мне предложили сесть. Я ответил на вопросы об имени и местожительстве, и дальше беседа протекала в следующем отчасти комическом духе.

Председатель: Итак, вам понятно, зачем вас сюда пригласили? Можете ли вы сказать членам комитета, что у вас в кармане?

Фаст: Разумеется.

Председатель: У вас там документы, о которых говорится в повестке? В карманах или где еще?

Фаст: На этот вопрос…

Председатель (прерывая): Нет-нет, нам нужен прямой ответ: да или нет. Так есть они у вас с собой?

Фаст: На этот вопрос я хотел бы ответить следующим образом…

Председатель: Нет, у меня совершенно нет желания слушать, как вы зачитываете заранее приготовленное заявление. Разве вы и без него не знаете, что у вас в карманах?

Фаст (читает): Мне была вручена повестка, предписывающая…

Председатель (перебивая): Я об этом не спрашивал. Вы уже и без того сказали, что вам была вручена повестка.

Фаст: Но я хочу ответить на ваш вопрос именно таким образом.

Конгрессмен Мундт: Отвечайте просто: да или нет.

Фаст: Мне задан вопрос, и у меня есть право ответить на него так, как мне представляется целесообразным.

Председатель: Отвечайте на вопрос, а уж потом комментируйте свой ответ сколько угодно. Итак, есть у вас собой документы?

Фаст: Вы позволите мне ответить на этот вопрос?

Председатель: Конечно. Да или нет?

Фаст: На этот вопрос я хотел бы…

Председатель (перебивая): Нет, мы не хотим выслушивать никаких заявлений. Нам нужен ответ на вопрос. Вы производите впечатление разумного человека. Так зачем же увиливать…

Итак, мне была оказана честь: выборное лицо признало за мной некоторое здравомыслие. Заявление, до которого я никак не мог добраться, — а обмен репликами в том же роде продолжался довольно долго — было принято совместно, зачитать его должен был каждый из нас, и звучало оно следующим образом:

«Господин председатель, я получил повестку, предписывающую мне представить имеющиеся в моем распоряжении протоколы, бухгалтерские документы и деловую корреспонденцию Объединенного антифашистского комитета беженцев. Вся вышеперечисленная документация находится на доверенном хранении у мисс Элен Брайан, что лишает меня возможности выполнить предписание комитета».

А Элен, женщина замечательно отважная, всегда была готова взять ответственность на себя, ведь никто из нас не предполагал тогда, что она поплатится за свое моральное мужество годом тюрьмы. Если бы что-то подобное пришло в голову, разумеется, никто бы не позволил ей так рисковать. Но наш адвокат уверял, что никакой тюрьмы быть не может. Впрочем, то, чем это дело закончилось, отчасти может успокоить нашу совесть: в тюрьму, за одним-двумя исключениями, попали мы все.

Однако же Комитет по антиамериканской деятельности и не думал оставлять меня в покое. Когда я работал в ДВИ, до нас по крупицам начала доходить информация, касающаяся некоего Иосипа Броза, известного также под именем Тито. Я попросил знакомых контрразведчиков добыть мне о нем и его действиях в Югославии все, что только можно. Кое-что я узнал, но, поскольку сведения оставались туманными, передачи для Голоса Америки сделать так и не удалось. Тем не менее, обрывочные эти сведения у меня сохранились, и как-то в разговоре с Глисоном я помянул о них. Это было в 1943 году, я тогда еще не входил в Антифашистский комитет, а он уже входил и заметил между прочим, что, вероятно, деньги, которые собирали они с Эдом Барски, отчасти пошли и на то, чтобы Тито перебрался из Франции, где он находился на правах беженца, в Югославию. Но Иосип Броз — распространенное в Югославии имя, и, как выяснилось, речь шла вовсе не о том Тито. Что, однако, не обескуражило Глисона. Он носился с идеей выпустить книгу о борьбе Тито против Гитлера и пообещал, если я напишу листов пять, мгновенно выпустить очерк в мягком переплете.

Я рассказал об этом предложении Джозефу Барнсу, добавив, что на гонорар не претендую, а Глисон не претендует на прибыль — все деньги пойдут на нужды испанских беженцев. Вопрос заключается лишь в том, могу ли я использовать сведения, полученные от армейской контрразведки. Барнсу идея пришлась весьма по душе, и, используя каждую свободную от работы на радио минуту, книгу я написал. Это была первая более или менее серьезная работа, посвященная Тито и партизанской войне в Югославии; в свое время многие даже сочли, что это неплохой вклад в общую борьбу с фашизмом.

Что не помешало Комитету по антиамериканской деятельности, забыв, что Тито отвлек с фронта несколько фашистских дивизий и таким образом оказал неоценимую помощь Америке, и памятуя лишь о том, что наши деньги пошли на поддержку коммунистов, прислать мне очередную повестку. На сей раз вызвали меня одного. Для заседания Комитета явно не хватало кворума. Собственно, из его членов присутствовал только конгрессмен Вуд и помимо него юрисконсульт Эрни Адамсон и, естественно, стенографистка.

Помнится, вся эта история меня сильно обозлила, и, человек все еще довольно молодой — мне было тогда 32 года — в выражениях я не стеснялся. Я назвал Вуда жалким, отвратительным типом, которому наплевать не только на права человека, но и на элементарные приличия. Впоследствии все это он из протокола допроса вычеркнул, но тогда меня немало удивила его хладнокровная реакция на мои выпады. Не произвела на Вуда особого впечатления и моя ссылка на мнение известных юристов, с которыми я советовался и которые в один голос заявили, что презрительное обращение к людям, ему подобным, не может рассматриваться как неуважение к Конгрессу, таковым считается только отказ отвечать на вопросы, стало быть, я чист. Я указал также, что непозволительно вручать человеку повестку в семь вечера с вызовом на три пополудни следующего дня, заметив попутно, что, поскольку на повестке нет ни даты отправления, ни подписи, официальной она вообще считаться не может. Тем не менее, я здесь и прошу отметить, что моя явка является добровольной.

И вновь меня удивило, насколько спокойно было принято мое заявление. Я ожидал, что меня выставят из помещения, но, конечно, сделав это, они лишились бы всякого преимущества передо мной и только оказали бы мне услугу. Так что Адамсон открыл слушания. Напомнив мне о показаниях трехмесячной давности, он спросил, являюсь ли я все еще директором Антифашистского комитета?

Являюсь.

Заявил ли я под присягой, что этот комитет имеет целью лишь помощь беженцам?

Заявил.

Адамсон: Являетесь ли вы автором книги «Этот невероятный Тито»?

Фаст: Да, эту книгу написал я.

Адамсон: В этой книге, на странице 14, вы утверждаете, что Антифашистский комитет собирал средства для возвращения Тито в Югославию. Вы признаете это?

Фаст: Книга написана три года назад, я не помню, что там говорится на странице 14. Я давно в нее не заглядывал. Нет ли у вас экземпляра?

Адамсон: Зачем? Я ведь только что сказал вам, что написано на этой странице.

Фаст: Предпочитаю взглянуть собственными глазами. И вообще не понимаю, зачем меня сюда вызвали. Говоря откровенно, не думал даже, что вы или этот тип (я ткнул пальцем в Вуда) умеете читать. Или вы хотите сказать, что читали мою последнюю книгу «Американец»? А может, вы считаете, что только у вас есть право слова?

Следует заметить, что протокол этого заседания значительно отличается от того, что на нем в действительности говорилось. В какой-то момент Вуд не выдержал и тоже начал употреблять непечатные слова. «Думаешь, прижал нас, ублюдок несчастный? Совсем наоборот». В протоколе: «В Вашингтоне бастует персонал гостиниц. Из этого следует, что вам придется ехать в Нью-Йорк и снова возвращаться сюда. Вы готовы к этому?» И далее (из протокола вычеркнуто): «Нам вовсе не нужно притягивать тебя за неуважение к Конгрессу, дубина ты эдакая. Мы просто будем посылать тебе повестки 365 дней в году».

Честно говоря, на сей счет у меня сразу возникли сомнения (и, как выяснилось впоследствии, не напрасно), но уверенности все же не было, поэтому, пожав плечами, я сказал, что готов отвечать на их вопросы, и давайте, мол, покончим с этим. Дальше я полагаюсь на свою память — записей не сохранилось. Я попытался как можно более доступно объяснить, что герой моей книги это одно лицо, а Иосип Броз, о котором идет речь в документах Антифашистского комитета, — совсем другое, и что последний никогда не был ни в Испании, ни во Франции. Вуд, однако, никак не мог успокоиться. Быть может, так с ним никто еще не разговаривал, а тут какой-то несчастный комми позволяет себе черт знает что, и он, Вуд, ничего не может с ним поделать. Вспоминая этот эпизод, я не испытываю ни радости, ни сожаления. Просто выяснилось, что никто из них книги моей прочитать не удосужился, поручили какому-то клерку, тот-то и подчеркнул на странице 14 соответствующий пассаж, а говорилось в нем следующее: «Представитель Объединенного антифашистского комитета связался с Тито и предложил ему содействие в возвращении в Югославию».

Продиктовал мне эту фразу Глисон, который, в свою очередь, питался сведениями, полученными от Дейва Уайта, ветерана батальона имени Авраама Линкольна. Дейв же встречался в Испании с человеком по имени Иосип Броз. Честно говоря, написать сколько-нибудь связную историю о Тито на основании тех обрывочных сведений, которыми я тогда располагал, практически было невозможно. Тем не менее книга вышла, и теперь, под напором Адамсона, желавшего выудить у меня источники информации, я оказался в довольно щекотливом положении. Скажи я, что действовал как служащий ДВИ с разрешения Элмера Дэвиса, на ковер вызовут и его. Эта публика любила звучные имена, они обеспечивали дополнительную рекламу. Так что я пробормотал что-то невнятное, сославшись на разрозненные сведения, якобы полученные в частных разговорах и из газет. Я предложил также, чтобы Комитет, коли он хочет убедиться, что наш Иосип Броз это вовсе не Тито, связался с югославским посольством. Тут они, кажется, поняли, что дальнейший допрос ни к чему не приведет, и отпустили меня.

Ко времени вторых слушаний палата представителей уже выдвинула против нас обвинение в неуважении к Конгрессу, оно было подтверждено Большим жюри, и суд назначен на 13 июня 1947 года. Обвинение же было выдвинуто 16 апреля 1946 года, то есть всего через девять дней после допроса членов нашего Исполнительного бюро, и в Конгрессе нашлось всего несколько человек, отважившихся выступить против Комитета по антиамериканской деятельности. Возглавил эту немногочисленную группу конгрессмен Вито Маркантонио, но, как мне представляется, наиболее точно высказался Эмануил Селлер, член палаты представителей от штата Нью-Йорк — цитирую по стенограмме заседания от 16 апреля 1946 года: «Господин спикер, мы создаем прецедент, печальный прецедент, обвиняя людей без суда, без участия жюри, и к тому же людей, лишенных юридической поддержки. Принимая эту резолюцию, мы предаем забвению наше прошлое. Мы отказываемся от права на свободу слова, свободу личности, неприкосновенность собственности и жилья. Принимая эту резолюцию, мы пренебрегаем американскими правилами честной игры и конституционной процедурой. Впоследствии, попомните мои слова, нам придется горько пожалеть о таком решении.

Мне кажется, будь сегодня живы Том Пейн и Том Джефферсон, Эндрю Джексон и Эйб Линкольн, им бы не избежать слушаний в Комитете по антиамериканской деятельности. Иным из членов этого комитета явно пришелся бы не по душе радикализм этих патриотов. Много лет назад Том Пейн, чье перо во время Американской революции было острее штыков, сказал: „Предрассудки, подобно паукам, плетут свою паутину, где им заблагорассудится, даже там, где это кажется невозможным“.

Люди, чьи имена вы только что зачитали, ударили по паукам, плетущим паутину предрассудков и нетерпимости, в которую попадают наивные и невежественные. За это, и только за это, вы собираетесь подвергнуть их наказанию».

Далее мистер Селлер перешел к положению в стране, но отдаленные раскаты грома уже прозвучали, и люди в Конгрессе уже опасались, как бы свидетельства их поведения в прошлом не обернулись против них в неопределенном будущем. Наши адвокаты уверяли, что суд первой инстанции скорее всего отвергнет выдвинутые обвинения, а если и признает нас виновными, можно будет апеллировать к Верховному суду. Я воспринимал происходящее спокойно, таковы правила игры, отчасти я ко всему этому был готов. Меня не должны осудить только за то, что я коммунист, но если осудят — это будет вызов не только коммунизму, но и всем либералам, всем трудовым людям.

19 сентября 1946 года в Нью-Йорк приехали профессор Фредерик Жолио-Кюри с женой Ирэн. Два дня спустя мы с Бетт познакомились с ними на небольшом приеме у французского военврача капитана Сесиля Сигаля. Английский мадам Кюри, женщины во всех отношениях очаровательной, оставлял желать лучшего, но Фредерик говорило бегло, и, устроившись где-то в углу комнаты, мы хорошо и искренне потолковали. От хозяина он узнал, что я коммунист, и поскольку они с Ирэн были членами Французской коммунистической партии, профессор посчитал, что со мной можно говорить откровенно. Вот как, примерно, протекала наша беседа.

Фаст: Как вы думаете, у России будет атомная бомба?

Жолио-Кюри: А она у них уже есть.

Фаст: Есть атомная бомба?

Жолио-Кюри: Конечно, даже две, и сейчас они способны производить пять бомб в месяц, так что к концу сентября у них будет семь. А через полгода уровень производства возрастет до сотни бомб в месяц.

Фаст: Вы уверены?

Жолио-Кюри: Я ведь работал с русскими. Я видел бомбы. Какие еще доказательства вам нужны?

Фаст: А разве это не совершенно секретная информация? По-моему, вы делитесь со мною тайнами, которые я вовсе не должен знать.

Жолио-Кюри: Ну почему же? На мой взгляд, как раз наоборот, вам стоит знать это. И всем стоит.

Фаст: В таком случае отчего вы не соберете пресс-конференцию и не заявите об этом на весь мир?

Жолио-Кюри: Как вы это себе представляете? Ведь никто не уполномочивал меня говорить от имени Советов. К тому же у меня нет доказательств. Да, я могу заявить, что видел все собственными глазами, что оказывал помощь, но кто мне поверит? В Америке все убеждены, что русские — люди отсталые.

Фаст: Я более или менее регулярно пишу для «Дейли уоркер». Почему бы не напечатать эту информацию там?

Жолио-Кюри: Действительно, почему бы?

На следующий день я встретился со штатным корреспондентом газеты Милтоном Хоуардом и тогдашним дежурным, а впоследствии главным ее редактором Джоном Гейтсом и передал содержание своего разговора с профессором. Что будем делать? На мой-то взгляд, эту историю надо предать гласности. Проговорили мы долго. С одной стороны, трудно поверить, что ЦРУ могло проворонить такую историю, но с другой, деятельность этой организации, после того, как оттуда были уволены лучшие сотрудники, особого доверия не вызывает.

Мы склонялись к тому, что взрывать такую бомбу на страницах «Дейли уоркер» было бы ошибкой. Нужно какое-то другое издание. В то же время нельзя прятать голову в песок, нельзя забывать о своей ответственности перед страной. Что делать?

Незадолго до этого разговора, газета, в поисках более широкого читателя, ввела колонку бродвейской хроники. Вел ее человек, хорошо знавший театральный мир, — ветеран испанской и Второй мировой войн Берни Рубин. Вот мы и решили, в конце концов, что содержание моего разговора с Жолио-Кюри он передаст в отчете о приеме (он происходил в студии французского художника Муа Кислинга, рядом с Центральным парком). А поскольку нашу газету власти своим бдительным вниманием не оставляют, все быстро станет известно и в ЦРУ, и в Генеральной прокуратуре, и в других местах. Так и поступили. Судя по тому, как протекал наш с Жолио-Кюри разговор, я не мог усомниться ни на йоту: он говорит правду. Да и зачем бы ему вводить меня в заблуждение? Именно меня? Тогда уж следовало бы выбрать в собеседники какого-нибудь известного репортера, знаменитого журналиста или собрать пресс-конференцию. Жолио-Кюри — фигура мирового значения, один из крупнейших ученых современности, к нему нельзя не прислушаться, хотя сам он как будто к публичности не стремится. У нас был вполне частный разговор.

Но как же тогда объяснить события, развернувшиеся три года спустя, когда 23 сентября 1949 года президент Трумэн объявил членам своего кабинета: «У нас есть доказательства того, что несколько недель назад в Советском Союзе состоялся атомный взрыв»? Из этого госсекретарь Дин Ачесон сделал естественный вывод: у русских появилось атомное оружие. «Чем спокойнее американский народ воспримет эту новость, тем лучше, — прокомментировал начальник Объединенного комитета начальников штабов генерал Омар Бредли. — Чего-то в этом роде мы ожидали все эти четыре года, так что нам нет нужды вносить существенные изменения в нашу оборонную стратегию».

Что прикажете думать? Выходит, Жолио-Кюри лгал? Или лгал Трумэн? Не знаю. Могу сказать только, что с подобной разведкой остается рассчитывать только на бога.

Вне всякого сомнения, наступила пора «штурма и натиска», и трудно представить себе нечто более радостное и вдохновляющее, нежели сознание того, что делаешь то, к чему призван, сражаешься за то, во что веришь, встаешь на сторону бедных и униженных — против расизма. Это придает ощущение подлинности жизни, укрепляет сознание и чувство причастности. А это главное — если ты всего лишь пылинка, отделенная от всех остальных, жизнь твоя есть сплошная боль и мучение. А у нас мук не было, мы больше смеялись, чем плакали, отдавая себе при этом полный отчет в том, что идем тем путем, который выбрали по своей доброй воле. Никогда, подчеркиваю, никогда коммунисты не покушались на государственные устои Америки, и если мы как нация погибнем (что, нажми кто-нибудь случайно на ядерную кнопку, может случиться), то причиной будет не враг, а собственная глупость.

ФБР играло с нами в дурацкие игры, и все эти годы, 1945–1952, худшие годы малого террора, деньги миллионов налогоплательщиков шли на то, чтобы преследовать нас, прослушивать телефоны, устраивать обыски дома. Все это осуществлялось под руководством маленького фюрера по имени Эдгар Гувер, который сам себе вместо реальной жизни придумал кошмар и переживал его изо дня в день.

В ФБР имелось мое досье — 1100 страниц, на которых в деталях описаны все или почти все добрые дела, которые я сделал в этой жизни. И если бы я думал, какое оставить внукам свидетельство того, что жизнь прожил не зря и для униженных и оскорбленных делал все, что было в моих силах, ничего лучшего, чем этот документ, я бы придумать не мог. В нем нет ничего, что можно истолковать как преступление, нарушение закона, даже как дурной поступок, не говоря уже об «антиамериканской деятельности». Образцом добродетели меня назвать трудно, мне приходилось делать многое, что достойно всяческого сожаления, но даже и намека на эти мои поступки нет в досье — одни лишь честные дела: выступления на собраниях по поводу жилья, деятельности профсоюзов, призывы к лучшему управлению страной, к свободе печати и собраний, к повышению минимума зарплаты, в защиту равных прав для белых и черных, против судов Линча, против несправедливости в любых ее формах, за мир и так далее. Ничего иного нет в этом кретинском документе. Между тем только он один, по самым грубым подсчетам, стоил американским налогоплательщикам не менее 10 миллионов долларов. Умножьте эту цифру в тысячи раз, имея в виду всех левых, за каждым шагом которых следило ФБР, сколько получится? Один мой приятель, сценарист Эд Энхелт работал в России над большим телевизионным проектом «Петр Первый». КГБ приставил к нему людей, они следовали за ним по пятам в любое время суток, так что в конце концов Эд даже подружился со своим «хвостом». Как-то он спросил этих ребят, чего они к нему пристали, ведь он работает над русско-американским проектом. Гэбисты согласились, но пояснили: если не просить с каждым годом все больше и больше денег, их бюджет будет урезан. А коль скоро средства дают, надо их использовать, и в этом смысле московский десант американской телевизионной команды — золотая жила.

Думаю, в ФБР рассуждают аналогичным образом. Мы с Бетт давали бесчисленные приемы, рассчитанные на сбор средств в пользу испанских беженцев, несправедливо обвиненных или приговоренных черных, в пользу «Дейли уоркер», бастующих угольщиков… Мы жили в большой квартире и в просьбах предоставить свой дом для подобных мероприятий никогда не отказывали.

Наверное, в ФБР служили и приличные люди. Помню, однажды, накануне одного из таких приемов, я нашел в почтовом ящике карандашный портрет некоего типа с припиской: «Этот ублюдок — фэбээровец. Его подсылают, чтобы испортить вам вечер. Вышвырните его вон». Рисунок был точен, и гостя мы узнали без труда. Он незаметно скрылся; если что и можно поставить в заслугу агентам ФБР, так это вежливость — кроме тех случаев, когда им попадались левые-гомосексуалисты. Тогда они словно с цепи срывались.

По мере того как охота на ведьм приобретала все более широкие масштабы, и особенно с началом «инквизиции» в Голливуде, рос страх. Конечно, того, что было в гитлеровской Германии, здесь, в Америке, не было, но происходило нечто подобное. Как-то на одном многолюдном приеме мы с Бетт столкнулись лицом к лицу с Полом Стюартом, хорошим и широко известным актером, и хоть дружеские отношения между нами существовали издавна, он отвернулся и прошел мимо, явно не желая демонстрировать своим спутникам факт знакомства с такими людьми, как мы. Никогда я не обвинял тех, кто боится, — лишь безумцам неведом страх, но если величие человеческой натуры состоит в умении его побороть, то по этой части в послевоенной Америке наблюдался большой дефицит. И все же хорошие люди не переводились. Как-то мне позвонил и предложил встретиться где-нибудь в центре города, в баре, Роджер Баттерфилд, журналист «Лайфа», служивший там в звездные годы этого журнала. Взяв с меня обещание не раскрывать источника информации, Роджер рассказал, что стал случайным свидетелем телефонного разговора Генри Люса с сенатором Маккарти, который выспрашивал у него, не является ли Икс коммунистом. Люс заметил, что у него есть знакомый в национальном комитете компартии, притом из первой десятки. И тут же набрал какой-то номер.

— Бен, это вы?

Кто такой Бен, и вообще не выдуманное ли это имя, так и не выяснилось, однако же Роджер немало рисковал, передавая мне эту историю. При этом он подчеркнул, что коммунизм его ничуть не интересует, но от просходящего в стране его тошнит, ни для кого не секрет, что партия нашпигована агентами ФБР.

Тем не менее приемы в нашей большой нью-йоркской квартире продолжались, гостей приходило много, и уж там не разберешь, были среди них фэбээровцы или нет.

Однажды мне позвонили из секции культуры с просьбой принять высокопоставленного чиновника из коммунистического Китая. Чан Кайши, правда, не оставил еще надежд взять власть в свои руки, но 90 процентов территории страны уже контролирвал Мао Цзедун.

Я сказал: да. И мы с Бетт засели за телефон и принялись обзванивать журналистов, редакторов, издателей, писателей. Рассылать приглашения времени уже не оставалось, тем не менее, пришло человек 60. Прием был назначен на 6 вечера, в качестве аперитива предлагалось только белое вино. Чиновник — весьма лощеный китайский господин с живыми глазами на умном, далеко не молодом лице и длиннющими усами, появился на четверть часа раньше американцев. Его сопровождали два молодых китайских дипломата, сказавших мне на безукоризненном английском, что гость будет отвечать на вопросы по-китайски, а они переведут. Вскоре квартира заполнилась явно неравнодушной публикой — для большинства это было первое знакомство с человеком, представляющим новые китайские власти, и, кажется, этот воспитанный пожилой господин в великолепно расшитом шелковом одеянии произвел весьма благоприятное впечатление. На вопросы он отвечал непринужденно, даже грубая реплика Макса Лернера насчет коммунизма в одной отдельно взятой стране его не смутила, он с улыбкой сказал: «Поправка. В двух странах». Леонард Лайонз пошутил насчет сплетен, и чиновник тут же откликнулся: китайцы обожают сплетни. Сплетничают без устали.

К семи почти все разошлись, остались только китайский гость, его молодые переводчики и шестеро наших друзей. Один из переводчиков, наклонившись ко мне, спросил, кто это такие. Я ответил — старые друзья, коммунисты. Услышав это, чиновник улыбнулся и на безупречном английском сказал, что теперь, когда прессы нет, можно расслабиться и перейти на английский. А раньше-то почему необходимо было говорить по-китайски, поинтересовался я. Гость пояснил, что этого требуют достоинство страны и его личное, к тому же так у него больше времени обдумать ответы на вопросы.

Время шло, никто из оставшихся уходить не собирался, и, отведя меня в сторону, Бетт сказала, что надо бы предложить гостям поужинать.

— Но ведь нас здесь одиннадцать человек, как мы всех накормим?

— А это уж моя забота. Твоя — просто предложить.

Что я и сделал. Все охотно согласились. Бетт вскрыла три банки со свининой и горохом, переложила их в большую миску, верой и правдой служившую нам для таких случаев, извлекла из холодильника дюжину сосисок и сделала из всего этого нечто похожее на запеканку. Квартира наполнилась вкусным ароматом. Отведав стряпни Бетт, китайцы заявили, что ничего лучшего в Америке не едали.

Нам нравились такие посиделки, чем бы они в будущем ни грозили. Однажды Джессика Смит попросила нас принять офицеров русского торгового судна, и получился чудесный вечер. А в другой раз нашим гостем был Поль Робсон. Дочка взобралась к нему на колени. И он негромко напевал ей что-то.

Антифашистский комитет пригласил представлять свои интересы Джона Рогге, одного из ведущих юристов на Нюрнбергском процессе, человека, который неделями выслушивал свидетельства преступлений Гитлера и СС, собственными глазами видел ужасы концлагерей. Теперь такой же яд проник в нашу страну. Судьба Джона Рогге характерна для того времени. Соглашаясь защищать нас, он отказывался от собственной будущности. Одно дело — защищать гангстера, насильника, убийцу — это часть нормальной работы адвоката. Совсем другое — защищать коммуниста. Даже Роджер Болдуин, личность вполне достойная, основатель Американского союза гражданских свобод, наставляя своих молодых юристов в том смысле, что их святая обязанность представлять интересы любого человка, будь то даже нацист, чьи гражданские права ущемляются, для коммунистов делал исключение. Должен заметить, что со временем и Рогге раскаялся в своем мужестве и переметнулся на другую сторону, но тогда это был высокий, привлекательный, улыбчивый, с мягкими манерами человек, прекрасный юрист, полностью преданный, судя по всему, своей профессии. На будущее наше он смотрел вполне оптимистически, не допуская даже мысли об обвинительном приговоре. Тем не менее 31 марта 1947 года Большое жюри признало всех нас, членов Исполнительного бюро, виновными не только в неуважении к Конгрессу, за что полагался год тюрьмы, но и в заговорщической деятельности, а эта статья предполагала до пяти лет заключения. Итого — шесть.

Это был тяжелый удар. За что шесть лет? Не за нарушение американских законов, а просто за отказ доносить на хороших людей, оказавших щедрую помощь жертвам Гражданской войны в Испании. Такое мне даже в голову не могло прийти. Теперь пришло. Мне почти тридцать три года, стало быть, когда выйду на свободу (если дадут максимальный срок), будет почти сорок. И все же подобная перспектива казалась смехотворно-немыслимой. В конце концов я — Говард Фаст. Мои книги расходятся по всему миру миллионными тиражами. Таких, как я, в тюрьмы не бросают. То есть, в других странах — возможно, но не в Соединенных Штатах Америки. Так я говорил Бетт, но, кажется, не убедил ее. Эта тихая, славная женщина, вышедшая из американской семьи среднего класса и вступившая в партию не по моему настоянию, но по собственному выбору, лучше меня понимала, что происходит.

Судебное заседание было назначено на 11 июня 1947 года в Вашингтоне. Председательствовать должен был судья Александр Холтцофф. Это был оголтелый антикоммунист, открыто заявивший, — если доводить его высказывания до логического конца, — что всех коммунистов надо расстреливать без суда и следствия, так что мы заявили отвод. Холтцофф отказался его удовлетворить и открыл заседание. Тогда Рогге подал письменный протест, на основании которого апелляционный суд приостановил-таки заседание в тот же день и потребовал замены председательствующего. Синдром судьи Холтцоффа был в те дни довольно распространенным явлением. Люди доводили себя до истерики в ненависти к Коммунистической партии и Советскому Союзу. Всего два года прошло, как Красная Армия разгромила гитлеровские войска и вместе с союзниками стерла нацизм с лица земли, а во время первомайских демонстраций на тротуарах уже выстраивались школьники с огромными плакатами в руках (явно изготовленными профессионалами): «ЕСЛИ ЛЮБИШЬ ХРИСТА, УБЕЙ КОММИ». Вот в такой атмосфере нас и судили, судили, между прочим, не как коммунистов, таких обвинений не выдвигалось даже против меня и Барски. Иное дело — пресса; эти, словно псы, почуявшие запах крови, выливали на нас ушаты антикоммунистической лжи.

13 июня процесс возобновился, на сей раз под председательством судьи Ричмонда Кича. Это был сухой, неулыбчивый и довольно объективный человек. Пока мы, обвиняемые, сидели в приемной, ожидая вызова в зал заседаний, туда на инвалидном кресле вкатили мэра Бостона Джеймса Керли, которому предстояло выслушать свой приговор. Даже для продажного политика он позволял себе слишком много. Тем не менее, увидев перед собой инвалида преклонных лет, судья Кич приговорил его условно и, велев больше не грешить, отпустил на все четыре стороны. Наши дамы зашептались — видно, у судьи Кича доброе сердце. Доброе, откликнулся кто-то, — для продажных политиканов.

На сей раз я оказался в Вашингтоне без семьи. Кто знает, сколько времени продлится суд, мне вовсе не хотелось, чтобы Бетт и Рейчел томились в жаре этого города, который я к тому времени люто возненавидел. Не нужно думать, будто семейная жизнь в обстоятельствах, в каких оказались мы, это рай. Все меняется, и меняется быстро. Я уже больше не восходящая звезда американской литературы. Времена хвалебных рецензий прошли — «Американца» ругали на чем свет, ничего подобного в моей писательской карьере не было, ни до того, ни после. На скамью подсудимых меня привел собственный жизненный выбор.

Бедняга Бетт, мои несчастья она переживала вдвойне. Я более или менее свыкся с мыслью о тюрьме, романтически-самодовольно рассуждая сам с собою о том, что становлюсь в ряд таких достойных людей, как Торо, Том Пейн, Баньян и далее вглубь веков вплоть до Сократа. Но Бетт решительно не могла примириться с тем, что ее муж, любовник, соратник, защитник на шесть лет окажется в заключении. Это слишком жестоко, попросту невозможно. Перед отъездом в Вашингтон мы обнялись, а трехлетная дочь не сводила с нас глаз, не понимая, почему мама плачет.

Шестнадцать членов нашего комитета — тогда еще нас было 16, это потом, уже после вынесения приговора, пять отколются, «купив» себе свободу, — итак, 16 человек сидели на своих местах в зале судебного заседания и наблюдали за процессом отбора жюри присяжных. Если у кого-то из нас еще и сохранялись какие-нибудь иллюзии, то в тот момент они рассеялись. Все было решено заранее — отбором дирижировали власти, все присяжные состояли на государственной службе. Припоминаю крупного, хорошо одетого, с бриллиантовым кольцом на пальце и тремя сигарами в нагрудном кармане пиджака, негра. Он пробудил во мне кое-какие надежды своим явно неприязненным отношением к государственному обвинителю. На вопрос о профессии он с легкой усмешкой ответил: «гробовщик». Ему был немедленно дан отвод. Итак, все двенадцать мужчин и женщин оказались белыми и, повторяю, все так или иначе работали на правительство Соединенных Штатов; иными словами, это было жюри, подобранное обвинением.

Сам суд протекал довольно вяло. Вступительному обращению Джона Рогге к присяжным, при всей его серьезности, явно не хватало огня. Вот что он, в частности говорил:

«Что привело сюда этих людей с разным прошлым и разным настоящим? Защита покажет, что, разумеется, не участие в заговоре, как на том настаивает государственное обвинение. Их привела сюда общая боль за судьбы антифашистов-беженцев из франкистской Испании…

Защита покажет, что деятельность, которую Комитет по антиамериканской деятельности рассматривает как антиамериканскую, на самом деле является деятельностью патриотической.

Защита покажет, что Комитет, опираясь на выработанные им критерии, мог бы обвинить в антиамериканской деятельности таких выдающихся американцев, как Томас Джефферсон, Том Пейн и Авраам Линкольн.

Защита покажет, что Комитет уделил и продолжает уделять практически исключительное внимание расследованию, преследованию и ограничению деятельности людей и организаций либеральной ориентации, а отнюдь не фашистских группировок.

Далее защита покажет, что даже в этом последнем случае Комитет демонстрирует совершенно иной подход, относясь, верьте не верьте, к фашистам с уважением…»

В том же духе, выдвигая все новые и новые обвинения против Комитета, мистер Рогге продолжал и далее, совершенно упуская, как мне казалось, суть: виновны мы в неуважении к Конгрессу или невиновны? Но еще больше меня поразила позиция Бенедикта Вулфа, который вновь ни словом не обмолвился о Пятой поправке, хотя это вообще ставило под сомнение законность суда. Думаю, что Рогге, которого все еще преследовали кошмары Нюрнберга, после рассматривал это дело как эпизод борьбы между профашистским Комитетом и группой антифашистов; а вот поведение Вулфа до сих пор представляется мне загадочным.

Учитывая все это, исход предсказать было нетрудно. Мы вызвали множество свидетелей, которые под присягой подтвердили нашу гражданскую лояльность; никто из нас не совершал правонарушений; никто не отличался дурным поведением в быту. Насколько это дозволял судья, свидетели также упрекали Комитет по антиамериканской деятельности, но все это мало что меняло.

Напутствуя жюри присяжных, судья Кич начал с того, что отмел обвинение в заговорщической деятельности. По другому пункту, неуважение, он пояснил, что отказ отвечать на вопросы и предоставлять комитету Конгресса документы, имеющие отношение к делу, должны рассматриваться как таковое. Присяжные удалилось в совещательную комнату.

Чтобы немного разрядить обстановку, я предложил желающим заключить пари на доллар: сколько времени понадобится, чтобы вынести вердикт. Мнения разошлись: от двадцати минут (мое предположение) до семи часов. Профессор Бредли сказал — час и, поскольку оказался к истине ближе всего (жюри заседало сорок пять минут), был объявлен победителем. Разумеется, присяжные пришли к единодушному решению: виновны. Тем не менее, я был настолько рад (и настолько легкомыслен) тому, что отпало обвинение в заговоре, что это меня ничуть не задело. Самое большое, что могли дать по этой статье, — год тюремного заключения. Учитывая, что светило шесть, такой приговор казался избавлением. Дав подписку о невыезде, большинство из нас в тот же вечер поездом оправились в Нью-Йорк. Через несколько недель был оглашен приговор суда: десятерым — три месяца тюрьмы, доктору Барски — шесть. Приговор был тут же обжалован — сначала в апелляционном суде, затем, после отклонения апелляции, в Верховном суде США. Там, однако, дело принять к рассмотрению вообще отказались. Отбывать срок нам предстояло с конца весны 1950 года.

Через некоторое время после описанных событий я получил телеграмму от Фредерика Жолио-Кюри с приглашением принять участие в крупной международной конференции в защиту мира, которая должна была открыться в Париже 20 апреля. Решив, что крупная международная конференция вполне может обойтись без Говарда Фаста, я приглашение отклонил. Но Жолио-Кюри моего отказа не принял и телеграфировал вновь: «Настаиваю Вашем личном участии в парижской конференции. Жолио-Кюри».

Телеграммы производят на меня впечатление, есть в них то же, что и в письмах от адвокатов: они порождают чувство долга. Тем не менее, я продолжал сомневаться, но Бетт считала, что я не имею права отказываться.

Я ответил Жолио-Кюри 1 апреля 1949 года: «Получил вашу телеграмму. Постараюсь, по возможности срочно, получить заграничный паспорт. Как ни странно, трудность в настоящий момент заключается не столько в позиции Госдепартамента, сколько в приговоре суда, по которому я должен отбыть тюремный срок. Чтобы получить паспорт, мне нужно прежде всего разрешение судьи выехать из страны».

Первая попытка получить паспорт оказалась неудачной, но, когда я сообщил, что мне поручено освещать ход конференции на страницах «Дейли уоркер», судья Кич и Госдепартамент уступили. Паспорт был действителен всего на месяц. И это был последний паспорт, который мне довелось держать в руках на протяжении последовавших 11 лет. Однако еще до моего отъезда произошло событие, о котором доныне никому не было известно. Меня пригласили к Полу Новику и Хайму Шуллеру, двум крупным партийным функционерам, руководителям еврейской секции компартии. В то время тысячи евреев, говоривших на идиш, работали в различных отраслях легкой промышленности, в том числе табачной и обувной. Партия издавала газету на идиш — «Freiheit» — одно из целого ряда левых изданий на иностранных языках. По мере того, как иностранные рабочие — евреи, венгры, поляки, итальянцы — старели и умирали, прекращали существование и их газеты, представлявшие в свое время живую, яркую часть американской истории, которой почему-то почти не уделяется внимания. Такую же судьбу разделила и «Freiheit», но тогда, в 1949 году, это было еще вполне энергичное издание с небольшой, но устойчивой читательской аудиторией. Еврейская секция представляла собой одно из иноязычных отделений партии, в Нью-Йорке — самое крупное. Новик входил в Национальный комитет компартии США и в качестве такового представлял ее руководство. Шуллер был его заместителем.

Мы были только втроем, и Новик заявил, что выражает мнение Национального комитета, который, после продолжительной дискуссии решил от имени Коммунистической партии США, входящей в братский союз компартий мира, выдвинуть обвинение в антисемитизме против Коммунистической партии Советского Союза.

Совершенно потрясенный, я лишь недоверчиво покачал головой.

— Этого не может быть, — пробормотал я. — Бред какой-то.

— Не бред, — возразил Новик. — Неужели ты думаешь, что мы можем выдвинутть подобное обвинение, не имея серьезных доказательств? Они у нас есть. Мы ведь не говорим о нашей партии, или о французской, или об итальянской — мы говорим только о Советах.

— Но ведь это — центр движения.

— Нет, — оборвал меня Новик. — Центр — мы. Мы сами отвечаем за собственные действия. Если Советам не хватает исторической проницательности, чтобы должным образом оценить последствия своей политики, наш долг — критиковать их.

— Ну а я-то здесь при чем? — слабо выговорил я.

— Ты едешь в Париж. Советы посылают туда большую делегацию. Попроси людей из компартии Франции, которые будут ее опекать, устроить тебе встречу с руководителем. Тебе предоставляются все полномочия, ты — представитель Национального комитета нашей партии и в качестве такового сделаешь заявление в том духе, как я сказал: мы обвиняем руководство Коммунистической партии Советского Союза в вопиющих актах антсемитизма и отклонении от ленинских норм. Ты должен осознать серьезность этих обвинений, как и их конфиденциальность. Если это станет достоянием прессы, последствия могут оказаться самыми печальными.

Такова суть разговора. Далее мои собеседники мотивировали свою позицию: фактическое прекращение деятельности в Советском Союзе любых еврейских организаций, закрытие газет на идиш, исчезновение некоторых крупных деятелей, евреев по национальности, признаки — хотя достоверно и не подтвержденные — того, что некоторые военные — евреи, люди с большими заслугами перед армией, арестованы и расстреляны. Творятся ужасные вещи.

Так передо мной, как и перед другими коммунистами, встал тяжелейший вопрос: следует ли рассматривать такие явления — а доказательства их существования представлялись пока весьма смутными — как органический порок всей системы или это лишь печальное отклонение от нормы? Быть может, это чисто советский опыт, его надо учитывать и пытаться исправить положение? Задним умом всякий крепок. Я сказал Новику и Шуллеру, что приложу все усилия, чтобы выполнить поручение.

В те времена трансатлантический перелет все еще представлял собой довольно опасное приключение. Однажды я уже проделал такой путь, и мне этого показалось достаточно. Так что я заказал билет на «Куин Мэри», где моим соседом по каюте оказался промышленник и меценат сэр Виктор Эллис Сассун, последний в знаменитом еврейско-английско-индейском роду. Впрочем, тогда у меня не было ни малейшего представления о прошлом этого симпатичного, сильно в годах, господина, точно так же, как и у него — о писателе-коммунисте, с которым свела судьба на время поездки. А расспрашивать друг друга мы посчитали неприличным. Он удовлетворился тем, что я — писатель, я — что у его семьи есть интересы на Дальнем Востоке.

Едва корабль вышел в открытое море, как меня разыскал некий Мелвин Джонсон, с которым я познакомился в 1945 году во время своей командировки в Азию; сейчас он работал в каком-то государственном учреждении, в каком именно, не сказал. Думаю, это было ЦРУ. Он предложил втроем — ему, мне и корреспонденту «Нью-Йорк дейли ньюз» Роберту Конвею сесть за один стол, а то, глядишь, с какими-нибудь немыслимыми занудами усадят. Это было первое в моей жизни путешествие на столь роскошном лайнере, так что я почел за благо принять совет. На вид Джонсон был славным, ненавязчивым человеком, к тому же, повторяю, он был знаком мне по лучшим временам, так что собственные подозрения меня мало смущали. Что же касается Боба Конвея, здоровенного добродушного ирландца, то с ним мы сошлись сразу. Можно даже сказать, что за пять дней путешествия сделались друзьями, хотя больше не встречались ни разу в жизни.

Наш столик представлял собой постоянно действующий «круглый стол»: Фаст — коммунист, Конвей — газетчик старой школы, готовый выслушать любую точку зрения, Джонсон… ну, его по-всякому можно назвать, но живости нашим разговорам он явно добавлял. Должен сказать, что на всем протяжении малого террора — я называю его так в сопоставлении с большим террором Адольфа Гитлера — я практически не сталкивался с проявлениями личной неприязни. В большинстве своем люди считали коммунистов просто либералами, которых занесло влево больше обычного. Во плоти коммунист вообще не существует; это символ, семантический образ, идея, пароль; лишь однажды, это случилось в тюрьме, я ощутил нескрываемую ненависть — она исходила от ополоумевшего преступника, ранее хозяина гаража, который досиживал двадцатилетний срок за убийство жены; он грозился прикончить Альберта Мальца и меня именно потому, что ненавидит коммунистов.

По мере сближения с Бобом Конвеем мною все больше овладевала одна занятная мысль. Почему бы нам вдвоем после закрытия Конгресса не отправиться в Советский Союз? Будем писать оттуда репортажи. «Дейли ньюз» печатает рядом с его колонкой мою. «Дейли уоркер» рядом с моей — его. Я был уверен, что своих коллег уговорю. Но вот согласится ли «Ньюз»? Конвей увлекся идеей и тут же связался по радиотелефону со своим редактором, который ответил примерно следующее: «Ты что, совсем рехнулся? Фаст предлагает тебе 50 тысяч читателей. А ты ему — миллион». На том все и кончилось. На третий день пути Боб сказал мне, что наткнулся среди пассажиров на своего знакомого — совладельца одного из предприятий империи Моргана. Вообще с нами путешествуют трое его людей, и этот самый знакомый спросил, не согласится ли Говард Фаст выпить с ними по рюмке.

Почему бы нет? Тем более, что я и не мечтал взглянуть в глаза «дракону», да еще когда он платит за выпивку. «Дракон» состоял из трех дружелюбных симпатичных джентльменов, каждому лет за сорок. Они засыпали меня бесконечными вопросами; любопытство их казалось неиссякаемым. Будет ли, с моей точки зрения, в Америке продолжаться террор и не превратится ли она во вторую Германию? Как чувствует себя человек, приговоренный к тюремному заключению? Сохранится ли партия? Будет ли война с Россией? Есть ли, на мой взгляд, будущее у американской демократии? Приходило ли мне в голову до войны, что события повернутся именно таким образом? На многие из этих вопросов у меня, как и у них, ответа не было. Но что поразило — они разделяли мои тревоги. А ведь это люди Моргана, одного из крупнейших в мире магнатов, — им-то чего бояться?

«Фашизм не разбирает», — пояснил один из них. А ведь прошло всего четыре года, как Гитлер погиб в своем берлинском бункере. Эти трое были люди хорошо образованные и проницательные, они внятно отдавали себе отчет в том, что именно происходит в Вашингтоне. Презирали Трумэна и считали, что это он за все в ответе. Никаких антикоммунистических эмоций не обнаруживали; с другой стороны, какая им корысть от дружеской беседы с человеком вроде меня? Никакой. А ведь сами проявили инициативу. В какой-то момент один из них заметил: «Мы постоянно читаем вашу газету. А вы нашу?»

Он имел в виду «Уолл-стрит джорнэл», и мне пришлось признать, что заглядываю в нее лишь время от времени. Впрочем, и в том, что они каждый день открывают «Дейли уоркер», я усомнился и поинтересовался, что они, собственно, ищут в этой газете. Ответ: есть только два издания, где говорят правду и на которые можно положиться: это «Уолл-стрит джорнэл» и «Дейли уоркер».

Как романисту, этот эпизод показался мне занятным, и впоследствии я не раз возвращался к нему, думая о том, как же отличаются эти воспитанные и приятные люди от школьников, размахивающих грязными плакатами. Полагаю, они были куда более убежденными и серьезными антикоммунистами, нежели уличный сброд. Сброд разного социального положения — это палачи инквизиции; ну, а мои новые знакомцы сидят за одним столом с испанской королевой Изабеллой. Руку помощи они мне не протянут, как не протянет ее, положим, и Ричард Никсон, однако в беседе один на один ведут себя как цивилизованные и порядочные люди. Они видят во мне не боевика-бомбиста, но соперника. И не ставят себя в положение судей; они заинтересованы в прибыли, а в мире денег прибыль извлекают не из невежества, но, напротив, из умения верно оценить реальное положение вещей. В общем, это люди заинтересованные и уважающие собеседника; а бандитским делом пусть занимаются другие.

Вскоре случился еще один эпизод, как бы подтверждающий это распределение обязанностей. В те дни трансатлантические лайнеры шли в Шербур, и уже оттуда пассажиры направлялись речным кораблем, или даже, скорее, речным трамваем, в Париж. Места на этот корабль резервировались еще на борту лайнера в последний день путешествия. Когда я зашел за своим билетом в кассу, там оказалось много — чего это их сюда принесло? — моряков и все они весело улыбались. Случилось что-то явно смешное, но что именно — я понятия не имел. Лайнер пришвартовался, мы прошли таможенный контроль, я попрощался с Бобом Конвеем и Мелвином Джонсоном, хотя вскоре выяснилось, что и они, и трое людей Моргана, и еще несколько человек, с которыми я познакомился на «Куин Мэри», едут в Париж тем же рейсом, что и я. Ну что ж, отлично. Странность, однако, заключалась в том, что у них билеты были в общий салон, а у меня — в каюту в носовой части корабля. Каюта была рассчитана на шестерых, я, похоже, оказался первым, но, поскольку торчать там одному мне совсем не улыбалось, я забросил чемодан на полку и вернулся к друзьям.

Улыбки. Смешки. Что так веселит людей — непонятно, но вопросов от меня они не дождутся. Корабль отчалил. В общем салоне оставались еще свободные места, и я решил сходить за багажом, чтобы присоединиться к остальным. Теперь в каюте обнаружилось пять человек — внушительного вида пожилой господин, дама примерно тех же лет — наверное, жена, — и молодая пара с ребенком.

— Чем могу быть полезен? — осведомился, увидев меня по пороге, пожилой господин.

— Это мое место, — я ткнул пальцем на свободное сиденье.

— Не может быть. Это наша каюта.

— Это мое место, — уже с раздражением повторил я. — Я заплатил за него. Вот мой билет. И я еду здесь.

— Что ж, придется позвать кондуктора.

— Можете никого не звать, — огрызнулся я. — Права свои я заявил, а путешествовать вместе с такими невоспитанными людьми у меня никакого желания нет. Валяйте, занимайте свою паршивую каюту.

С этими словами я вышел и вернулся к друзьям, которые при моем появлении уже не заулыбались, а прямо-таки покатились со смеху. И чего же все-таки они так веселятся? Я повернулся к Бобу Конвею. Справившись со смехом, он спросил, известно ли мне, кто едет в той каюте?

— Нет.

— Уильям Аверелл Гарриман.

— О Господи!

— А что такого: Гарриман — мультимиллионер, Фаст — коммунист…

Но мне было не до смеха. Из людей во власти Гарримана я уважал больше всех, он занимался ленд-лизом, в немалой степени спосособствовал успешной обороне Англии, был послом в Советском Союзе в самые тяжелые месяцы войны и одним из немногих людей, чье достоинство и честность не подвергались сомнению. А тут тебе — хвастунишка и грубиян по фамилии Фаст. По пути в каюту я столкнулся с кондуктором и, на сей раз вежливо постучавшись, вошел с уже заготовленной покаянной речью. Но, не дав мне и рта открыть, Гарриман поднялся на ноги.

— Примите наши самые искренние извинения, мистер Фаст. Мы понятия не имели, кто вы, но в любом случае я вел себя непозволительно и…

Я пытался остановить его, объяснить, что это чья-то дурацкая шутка, но они с женой упорно убеждали меня остаться в каюте. Мне с трудом удалось, со своей стороны извинившись, откланяться.

У меня были ключи от квартирки в Пасси, куда меня на время работы конгресса пустил доктор Морис Сигаль, брат того самого капитана Сесиля Сигаля, который познакомил меня с Жолио-Кюри. Тут следует отметить, что именно Фредерик Жолио-Кюри был председателем Международного конгресса в защиту мира — по-видимому, самого представительного и крупного собрания приехавших в Париж из разных стран писателей, художников, ученых, журналистов, врачей, людей театра и кино, ведущих политиков и общественных деятелей. Соединенные Штаты прислали всего 56 делегатов, представители Англии и континентальных стран Европы исчислялись сотнями. Создавалось впечатление, что не было в мире ни единой сколько-нибудь заметной фигуры, которой не оказалось бы в эти дни в Париже. В оргкомитете Америку представляли профессор Колумбийского университета Джин Уэлфиш, доктор Дюбуа, профсоюзный лидер Доналд Хендерсон, писатель Альберт Кан, епископ Моултон, Поль Робсон и я. А помимо нас, напоминаю, было еще 50 человек, все — с именами. Это я для тех, кто рассматривает Конгресс — да и вообще движение за мир — как часть коммунистического заговора.

Расположившись наспех и поспав (совсем немного, впрочем, ведь это был апрель и это был Париж, где я оказался впервые), я с утра отправился в оргкомитет, где мне вручили удостоверение — картонную карточку, пять на восемь дюймов, на лицевой стороне которой было написано мое имя, оборотная же оставалась чистой. Обращаю на это внимание потому, что познакомился на конгрессе с Пабло Пикассо. Он обнял мня, поцеловал прямо в губы — никогда еще так не приветствовали меня мужчины — и сказал: «Приходите ко мне в студию. Я хочу вам что-нибудь подарить. Возьмете, что приглянется».

Несчастный дурак по имени Говард Фаст, в согласии с идиотскими принципами щепетильности, ответил: «Нет, нет, ни за что. Я не могу себе позволить воспользоваться вашей щедростью. Нет. Разве что вы подпишите мою карточку». Я протянул ему перо, и, не отрывая его от бумаги, одним росчерком он нарисовал чудесную голубку и поставил свое имя. Рядом оказались Арнольд Цвейг и Пабло Неруда, впоследствии Нобелевский лауреат; каждый из них рядом с подписью Пикассо оставил свой автограф. Я был растроган, польщен, обрадован. Эту карточку я не променял бы ни на одну из работ Пикассо. Вернувшись домой, я застеклил и обрамил ее, но впоследствии она погибла при пожаре.

Честно говоря, мои корреспонденции в «Дейли уоркер» мало напоминали отчет о событии, оно и понятно. В Париже жили герои Сопротивления, люди, пережившие не малый, как в Америке, террор, но нацистскую оккупацию, мужчины и женщины, жизни своей не щадившие и видевшие, как мучают и убивают их товарищей. Фредерик Жолио-Кюри, например, во время оккупации занимался боеприпасами и собирал бомбы в подвалах Лувра. Как я уже сказал, он руководил работой конгресса, а сопредседателем был Луи Арагон, оказавшийся чудесным, неотразимо обаятельным человеком. Подобно другим французским коммунистам — участникам конгресса, Арагон участвовал в Сопротивлении. Однажды он пригласил меня к себе, и стоило нам выйти из зала заседаний на улицу, как на него обрушился град приветствий, люди выглядывали из окон, размахивали руками — словно большая дружная семья собралась. Скромная квартира, где Арагон жил со своей женой Эльзой Триоле, была набита книгами и напоминала скорее библиотеку, чем жилье.

Вместе с другими руководителями конгресса Арагон сидел в президиуме и, если только внимание его не привлекало чье-нибудь особенно яркое выступление, все время что-то писал.

— Зачем вам это надо, Луи? — спросил я его однажды. — Ведь для этого стенографистки существуют.

— О чем это вы?

— О том, что вы все время что-то записываете.

— А, так это я новый роман пишу. Когда же еще этим заниматься?

И я здесь, среди этих людей, — не политический отщепенец, как в Америке, но почитаемый и даже любимый гость. Конгресс предполагалось завершить митингом на огромном стадионе на окраине Парижа, меня попросили выступить от имени американской делегации.

Накануне меня пригласил на ужин Рено де Жувенель, выходец из аристрокатического рода, коммунист, живший в старинном фамильном особняке. Он угостил меня чудесной гусиной печенкой, за которой последовали антрекот и на десерт — вкуснейшие ватрушки. Рено предложил перевести мое выступление на французский, расставив правильные ударения. В общем, получилось так, словно я, пусть и неважно, но говорю по-французски. Помимо того, он сообщил, что поручение, данное мне Национальным комитетом нашей партии, поможет выполнить Лоран Казанова. На следующий день он представил меня ему. Это был высокий, статный привлекательный мужчина. Просьбу мою он выслушал совершенно бесстрастно; кстати, хорошо, что Жувенель был рядом, потому что Казанова либо не говорил, либо не хотел говорить по-английски.

Советскую делегацию на конгрессе возглавлял Александр Фадеев. Я сказал, что нужно защищенное от прослушивания помещение, и хорошо бы, чтобы Фадеев привел переводчика. С такого рода просьбой я обращался впервые в жизни, и меня немало удивило, с какой серьезностью отнеслись к ней Жувенель и Казанова. «Мы рассматриваем союз компартий как союз равных, — сказал мне впоследствии Жувенель, — и Казанове вы понравились». Не знаю уж, чем. Я, со своей стороны, всегда ощущал некоторую робость в присутствии мужчин и женщин, жизнью своей рисковавших во время фашистского нашествия. Казанова организовал встречу с Фадеевым на следующий же день, что меня несколько смутило, ибо как раз накануне русские дали роскошный прием в честь американской делегации. Он проходил в прекрасном ресторане, открытом белогвардейцами после 1917 года. Его убранство соперничало с убранством лучших парижских ресторанов. Меня удивило, как непринужденно общаются белые и красные. Было много выпивки, много тостов, некоторые из них произносил Фадеев. Это был высокий, очень красивый мужчина, с лицом, словно высеченным из камня, пронзительными голубыми глазами и копной седых волос.

На следующий день за мной зашел Жувенель и проводил в небольшое подвальное помещение в Плейель, которое, как меня заверили, не прослушивается. Жувенель ушел, и я остался с Фадеевым и переводчиком. Нельзя сказать, будто я нервничал, однако же и спокоен не был, смущение оставалось. Начал я с того, что мне поручено выдвинуть формальное обвинение против Центрального комитета компартии Советского Союза. Прозвучало это сильно, мне пришлось ущипнуть себя, чтобы убедиться, что я действительно сказал эти слова. Их перевели. Фадеев ненадолго задумался и кивком головы дал понять, что готов выслушать меня.

— Записывать будете? — спросил я.

— А вы?

— В данных обстоятельствах, разумеется, нет.

— В таком случае и я не буду. Кто-нибудь из французских товарищей знает, о чем идет речь?

— Нет. Дело сугубо конфиденциальное, я получил на сей счет строгие инструкции.

— Отлично. Слушаю вас, — голос Фадеева звучал совершенно ровно. Он сохранял полное хладнокровие.

Я сразу взял быка за рога:

— Наш Национальный комитет обвиняет советское руководство в антисемитизме и нарушении основ социалистической этики, что представляет собой серьезную угрозу мировому коммунистическому движению. — Я выпалил это одним духом и, только закончив, ощутил некоторое волнение и даже страх. Не спрашивая ни у кого разрешения, я облек обвинительное послание в более или менее приличную форму, придал ему хотя бы легкий оттенок уважительности; однако же, хоть и приходилось мне слышать, что в принципе компартии рассматривают друг друга как равноправных партнеров, как это выглядит на деле, я не знал. Фадеев же, о чем мне сказали заранее, является депутатом Верховного Совета СССР.

Он снова задумался, слегка прикрыл глаза, принялся что-то мурлыкать под нос — раздражающая привычка — и конце концов сказал:

— В Советском Союзе нет антисемитизма.

— И это все?

Переводчик перевел мой вопрос.

— В Советском Союзе нет антисемитизма.

Вспоминая эту историю, я поражаюсь тому, как разозлили меня тогда эти слова. Накануне отъезда из Нью-Йорка мне представили доказательства обвинения. Из них следовало, что восемь крупных военачальников-евреев были арестованы, как выяснилось, по ложным обвинениям. Газеты на идиш подвергаются гонениям. Было и что-то еще, тогда я все заучил наизусть, хотя сейчас подробности забылись. Но, быть может, еще больше меня поражает то, что, услышав ответ Фадеева, я не отступил. К Советскому Союзу я относился с огромным уважением. В моих, как и тысяч других американцев, глазах это был бастион социализма. Я продолжил:

— Как же так? Весьма ответственные товарищи поручают мне выдвинуть против вашего руководства серьезные обвинения — особенно серьезные на фоне истребления шести миллионов евреев в нацистских концлагерях, — а вы просто заявляете, что в СССР нет антисемитизма? Что же, и мне прикажете вернуться домой и просто сказать: в СССР нет антисемитизма? Но ведь у нас есть доказательства обратного. — Я перечислил их. — Быть может, и не все из этого правда, но почему вы отказываетесь говорить об этом?

— Потому что в Советском Союзе нет антисемитизма. — На сей раз в голосе Фадеева прозвучало легкое раздражение.

Я понял, что дальнейший разговор лишен смысла, Фадеев с места не сдвинется. Я вернусь домой и предстану перед Полом Новиком и Хаймом Шуллером, двумя хорошими людьми. Фадеев, со своей стороны, вернется домой и предстанет — перед кем? Не знаю. Можно допустить, что лично он ничего не знает о проявлениях антисемитизма в России. Семь лет спустя, после доклада Хрущева на ХХ съезде партии о сталинских преступлениях, Фадеев взял пистолет и вышиб себе мозги.

Но сейчас, в апреле 1949 года, я получил ответ, который на самом деле никаким ответом не был, и, возвращаясь с этого свидания, чувствовал, что меня охватывают все большие сомнения. Фадеева на Западе уважают, как мало кого из русских, — за честность, храбрость в борьбе с фашизмом, спокойствие, достоинство, с каким он представляет свою страну. Быть может, Новик с Шуллером заблуждаются? Россия более чем двадцатью миллионами жизней своих сограждан заплатила за победу над нацизмом. Мне было также известно то, о чем многие забыли, — в самый разгар войны Россия переместила три миллиона польских и украинских евреев в глубь страны и таким образом спасла им жизнь. Так где же все-таки правда? Сказал ли я в Париже правду или меня просто обвели вокруг пальца, не в первый, честно говоря, раз в жизни?

Рождество. Подходит к концу этот странный 1949 год. Люди искусства — актеры, писатели, художники, танцовщики — в большинстве своем романтики. У всех у нас обостренное самосознание, и по крайней мере 1000 из 1100 членов культурной секции компартии США в этом смысле не исключение. Среди равнодушных, а их подавляющее большинство, мы ощущали себя кружком посвященных — кем-то вроде ранних христиан; и право, нам казалось, будто, толкуя без устали о братстве и жертвенности, именно им мы и уподобляемся, а уж еврей ты или нет — значения никакого не имеет. Единственное место, где я ощущал такую же сострадательность к униженным и оскорбленным, как среди коммунистов, — это Общество примирения, религиозно-пацифистская организация, в которой я состоял более 30 лет.

Однако же наше правительство выворачивало все наизнанку и представляло нас бандой преступников либо кукол, чьи кукловоды сидят в Москве. Рождество для нас не было связано ни с одной из официальных конфессий; просто это был праздник веры и любви. Большинству из нас было за 30 — поколение Великой депрессии и войны. Нашим детям было по три, четыре, пять, шесть, семь лет. На Рождество мы переходили, нагруженные подарками, из дома в дом. Евреи среди нас остро переживали Холокост, и прятать голову под крыло или возводить вокруг себя стену мы не собирались. На свете существовало только три места, где даже отдаленно не пахло антисемитизмом — компартия, театр и Общество примирения.

Теперь мне кажется, что мы обманывали себя, но тогда это было неизбежно. Мы никак не могли примириться с тем, что соотечественники полностью отвернулись от нас — то ли из равнодушия, то ли поверив массированному наступлению средств массовой информации, которые по-прежнему выливали на коммунистов ушаты грязи. Мы оказались в самом центре крупнейшей в американской истории кампании ненависти, и НИ ОДНА КРУПНАЯ ГАЗЕТА в США не напечатала ни единого слова в нашу поддержку.

Итак, мы собирались на Рождество с ощущением избранности и с верой в то, что за нами невидимо стоят миллионы. Только эти миллионы так и не материализовались, и когда Вито Маркантонио заявил в Конгрессе, что «защита коммунизма — это передняя линия борьбы за американскую демократию», его коллеги промолчали.

На сей раз Санта-Клаус принес нам из венгерского посольства ящик токайского, сделанного из винограда, который вырастили в садах императора Франца-Иосифа. Вообще-то мы с Бетт не любим сладких вин, но это было не сладкое вино — чистый нектар. Русские тоже не подкачали. Двое молодых людей из консульства появлись у нас дома с двумя килограммами черной икры и шестью бутылками водки — царский подарок.

Услышав внизу голоса, вышла из своей комнаты Рейчел, которой было уже почти шесть лет. Решив, как настоящая хозяйка, достойно встретить гостей, она засунула в рот сразу три надувных жвачки. Русские, не заметив поначалу небольшого флюса, широко заулыбались, а мы с Бетт наблюдали за тем, как флюс неуклонно увеличивается, с ужасом. И все равно с ужасом русских, который обуял их, когда пузырь с шумом лопнул, его не сравнить. Они были в шоке: дочь Говарда Фаста и жует резинку!

— Знаете что, — сказал я им, — когда-нибудь этой идиотской «холодной войне» придет конец, и вот тогда-то вы начнете покупать у нас жвачку тоннами.

— Ни за что! — дружно воскликнули они. — Никогда!

В каком-то смысле этот «содержательный» спор (в котором я оказался-таки прав) характеризует то странное время. Мы знали Россию так же плохо, как русские Америку; они видели в нас варваров, и символом варварства сделалась жвачка. Именно в этом качестве она нередко выступала в публикациях Ильи Эренбурга. Как-то в Париже Арагон пригласил нас вместе на ужин. Искушение было слишком велико, и я обегал полгорода, пока не нашел американскую жвачку. Устроились мы в ресторане на левом берегу, где Арагона принимали по-королевски, а кормили и поили нас так, как давно уж не приходилось есть и пить. Покончив с едой, Эренбург с Арагоном закурили, а я с нарочитой медлителностью полез в карман, извлек пачку жевателтьной резинки, надорвал обертку и предложил пластинку Эренбургу. Отпрянул он с таким ужасом, будто я положил на стол гранату; Арагон расхохотался. В общем, мне пришлось извиняться за неудачную шутку, и не уверен, что Эренбург простил меня.

По правде говоря, я не верил, что попаду-таки в тюрьму. Заграничные публикации по-прежнему приносили мне неплохие деньги. Мы с Бетт устраивали званые вечера, хотя в последнее время гостями оказывались в основном коммунисты. По улицам не расхаживали отряды коричневорубашечников, а если кто-то из прежних знакомых и отдалился, то сделано это был отнюдь не демонстративно, без вызова: извините, мол, сегодня никак не получается, может, в другой раз. Имена людей, оказавшихся в черных списках за отказ либо называть «сообщников», либо подписывать дурацкие обязательства, постепенно исчезли с газетных полос, и большинство населения вздохнуло с ощущением смутного, но покоя: правительство победило крохотную партию коммунистов. И хотя демократия и конституционные права граждан медленно и незаметно подвергались эрозии, хотя «либералы», повернувшиеся к партии спиной, радовались каждому успеху минитеррористической кампании как новой победе демократии над коммунизмом, жизнь шла своим чередом.

Как же тут поверить в тюрьму? К тому же не следует забывать, что трое из осужденых были врачами, один — главой крупной университетской кафедры, остальные — тоже люди с именами, да и в возрасте. Я был среди них самым молодым, и все, с кем бы я на эту тему ни заговоривал, в один голос уверяли, что таких людей в тюрьмы, да еще по политическому обвиненнию, не сажают. Где угодно, только не в США.

Наши адвокаты подготивили апелляцию в высшую судебную инстанцию страны — Верховный суд. Им предстояло убедить судей, что в данном случае нарушены конституционные права граждан. Решения Верховного суда объявлялись обычно по понедельникам, и на протяжении всех первых месяцев нового, 1950 года в этот день мы с Бетт засиживались допоздна, чтобы не пропустить утреннего выпуска «Нью-Йорк таймс».

Напрасные, как выяснилось, были хлопоты. В понедельник 5 июня раздался звонок из Вашингтона: наш запрос отклонен. Седьмого мне надлежит быть в Вашингтоне, где меня препроводят в тюрьму.

В оставшиеся три дня нужно было переделать кучу дел, тем более что теперь я был совершенно не уверен в том, что выйду на свободу через три месяца; времена такие, что, может, и вообще не выйду.

Утром в среду, когда все еще спали, я выскользнул из дома, схватил такси и отправился на Пенсильванский вокзал. В поезде встретился с двумя товарищами по несчастью. Остальные были уже в Вашингтоне. Наши адвокаты подготовили еще одну, последнюю апелляцию, но судья Кич отказался рассматривать ее.

— Ну и что теперь? — спросили мы своих адвокатов.

— Тюрьма.

Мы проследовали в подвальное помещение суда, где у нас вновь сняли отпечатки пальцев. Вновь — потому что при аресте мы все это уже проходили в генеральной прокуратуре. Ненавижу эту процедуру: дактилоскопические чернила — такой же символ, как и наручники; людей низводят до положения клейменого скота. Потом женщин отделили от мужчин, на всех надели наручники. Меня приковали к Лаймону Ричарду Бредли, которого все называли Диком. Отныне мы с ним составляли неразлучную пару — в силу прихоти алфавита: Ауслендер — Барски — Бредли — Фаст. Я не жалуюсь — более образованного, симаптичного, философически настроенного спутника пожелать трудно. Дик воспринимал все с чисто научным интересом и неизменным любопытством, свойственным ученому.

После снятия отпечатков нас запихнули в какую-то клетку вместе с другими: иные были, вроде нас, осужденными; другие дожидались суда или слушаний, и поместили их сюда, потому что они считались буйными. Отсюда в наручниках и под охраной нас отправили в окружную тюрьму. Теперь, в автобусе, мы вновь собрались вместе — женщин присоединили к нам. В тюрьме их отвели на женскую половину, и больше до выхода на свободу мы их не видели.

Раньше я думал, что тюрьма в округе Колумбия небольшая, даже не тюрьма — так, «исправительное заведение», но оказалось — огромное кирпичное здание, вооруженные часовые, длинные ряды камер и теснота, необычайная теснота — мышь не проскочит, даже если какой-нибудь обезумевшей мыши вдруг приспичит бежать. Нас провели через зарешеченные ворота, потом другие, третьи. С каждым шагом все меньше чувствуешь себя человеком — так воздействует тюрьма. Тут смотрят сквозь тебя, сверху вниз или снизу вверх, но никогда — на тебя, то есть как на человека.

Дошли до коридора, и там открылся вид, который я до сих пор забыть не могу, а ведь сколько лет прошло. В конце коридора — большое помещение, в нем на скамейках сидят примерно сто мужчин, белые и черные, и все голые. Сидят, понурившись, низко опустив головы — как в нацистских концлагерях.

Нам тоже велели раздеться. Вместе с одеждой ушли последние остатки достоинства. Я гол и голы все вокруг — врачи, юристы, профсоюзные деятели, университетский профессор. Обнаженных, нас допросили, заанкетировали, дали номера, снова сняли отпечтаки пальцев. Затем — помывка, антисептики. Потом — синие робы. Все — можно расходиться по камерам.

Камеры — пять на семь футов, две койки, нужник, раковина, столик.

Окон нет, стена, выходящая на улицу, — сплошная решетка, боковые — железо, передняя — стальная дверь, через которую пропущено электричество, и всякий раз, когда она со скрежетом открывается, я чувствую, как покидает меня воля к сопротивлению. К маленькой камере можно привыкнуть. Я привык. Она становится твоим домом; ты устраиваешься здесь, живешь или, по-тюремному говоря, мотаешь срок. Расписание такое: побудка в шесть, заправка коек, туалет. Открывается дверь в решетке, мы выходим на балкон, шагаем в его конец, спускаемся по лестнице, берем оловянные подносы с едой. После завтрака (десять минут в полном молчании) уборка камеры. Затем — свободное время, можно читать, если найдется что. Каждому полагается по одной книге в неделю, их привозят из тюремной библиотеки на тележке. Я выбрал самую толстую — оказалась «Сага о Форсайтах». Я проглотил ее за три дня, и поскольку писать о самой тюрьме не полагалось, первое мое письмо к Бетт превратилось в краткую рецензию на роман Голсуорси.

Далее — обед. Днем — полуторачасовая прогулка по верхнему ярусу. Наконец ужин и возращение в камеру. В половине десятого выключается свет. Вот и весь день, но даже и эта рутина нарушается всякими событиями, так что писателю есть чем «поживиться». Мне хорошо запомнилась так называемая банда Резиновых носов. Она состояла из пятерых налетчиков, специализировавшихся на банках. Они успели ограбить одиннадцать банков в разных концах страны, пока их, наконец, не поймали. В качестве масок использовались резиновые носы, какие ребятишки натягивают на Хэллоуин. В тюрьме эта компания неустанно обдумывала следующий налет — когда и если удастся выйти. По тюремному телеграфу было передано, что в новой группе заключенных — профессора, и стоило мне появиться — а был я в очках, — как эти ребята окружили меня во время прогулки. Они показали мне схему запланированного ограбления и попросили высказать свое «компетентное» мнение. Их план был полным бредом, какой мог родиться лишь в помутненном сознании недоразвитого подростка, и я до сих пор не могу взять в толк, как им удалось обчистить 11 банков!

В течение девяти дней моим соседом по камере был парнишка, который и жить начать не успел, а душа его уже была надломлена. И еще до меня доносились голоса восьми узников из камеры смертников двумя этажами ниже. Неплохо бы послушать их тем, кто выступает за применение исключительной меры наказания. Трижды в день я садился за стол с грабителями и мошенниками, а во время прогулок прислушивался к их разговорам. Я вообще много слушал. Лежишь бессонной ночью в крохотной камере и слушаешь, как люди молятся: они не хотят умирать, они просят Бога дать им еще один шанс, исповедуются в отсутствие священника и рассказывают Богу о том, как ненавидели их другие, какие жестокие удары пришлось им испытать на своем веку, о том, что не успели они сделать в этой жизни и шага, как дорога уже вела их в ад. Да, в тюрьме столько узнаешь об уделе человеческом, сколько ни в каком другом месте.

Наутро девятого дня мне вернули одежду и велели идти на выход. Внизу поджидали Дик Бредли и Эд Барски. Нам вернули вещи, снова надели наручники и в сопровождении двух стражников запихнули в машину.

Удивитительное чувство испытываешь, возвращаясь в мир после девяти дней заключения. Куда нас везут — неизвестно, но все равно само движение, само ощущение перемены бодрит необыкновенно. Зачем наручники? Мы вовсе не собирались бежать, да и как убежишь от таких громил? Мы — заключенные, и с этим фактом примирились. В окно машины бьет солнце, по улице идут люди, свободные люди, даже не подозревающие о своем счастье. Проехали мы миль триста, все глубже и глубже забираясь в дикие горы Западной Виргинии. Наконец остановились у ворот тюрьмы, где нам с Бредли предстояло досиживать срок. Она называлась Милл Пойнт. Тут мы попрощались с Эдом — его переводили в петербургскую тюрьму.

После кошмарной средневековой тесноты вашингтонской тюрьмы Милл Пойнт казался чистым избавлением, даже благословением. Конечно, это тоже тюрьма, но тюрьма, позволяющая сохранить хоть крупицы человеческого достоинства. Стен здесь не было — разве что непроходимая стена леса вокруг, — не было и камер, решеток, карцеров, колючей проволоки, через которую пропущено электричество, двери не запирались, только на кухню. Я слышал, что Беннет, глава федеральной пенитенциарной службы, собрал психиатров и других специалистов, которые в результате продолжительного обсуждения пришли к выводу, что тюрьмы без стен и дверей — самые надежные тюрьмы, из них не бегут. Вот и в Милл Пойнт не было стен, только знаки, расставленные по десятиакровому периметру: «ЭТУ ЧЕРТУ НЕ ПЕРЕСТУПАТЬ!» Разумеется, так было не везде. В Милл Пойнт помещались заключенные, приговоренные не более чем к двум годам или досиживавшие здесь последние месяцы десяти- или пятнадцатилетнего срока. Белое большинство составляли самогонщики из Кентукки и Западной Виргинии, а черное — мелкие воришки и хулиганы. Поскольку за побег полагалось дополнительно пять лет, почти никто бежать и не пытался. Тюрьму построили в 1938 году, при Рузвельте, который необычайно увлекся идеей тюрем без стен. За двенадцать лет было предпринято лишь 8 попыток побега, и всех беглецов поймали.

То были другие времена: в тюрьмах никакого кокаина, так, травку покуривали, да и то немного. Никто не нарушал внутреннего распорядка — никому не хотелось терять двух дней в месяц, которые скащивали со срока за примерное поведение. В принципе таких людей, как Дик Бредли и я, должны были бы поместить в тюрьму Дэнберри, штат Коннектикут, где сидел, например, конгрессмен Парнелл Томас (один из тех, кто вменял нам в вину неуважение к Конгрессу). Засадил его туда Эдгар Гувер, которого Томас, явно не рассчитав своих сил, призвал к ответу за якобы гомосексуальные наклонности. Два года в тюрьме охладили его пыл. Но власти отдавали себе отчет в том, что, если засадить нас с Бредли в Дэнберри, начнутся бесконечные протесты и демонстрации перед стенами тюрьмы, а этого им совсем не хотелось. Ну а Милл Пойнт — место уединенное, туда протестующим не добраться.

Тюрьма располагалась в самой глубине громадного лесного массива, окруженного горами, — как бы на дне чаши. Мы жили в армейских казармах, по 88 человек в каждой. Две казармы для белых, две для черных. Места там чудесные, сама тюрьма содержалась в образцовом порядке, а ее начальник, Кеннет Тимен, был одним из самых достойных людей, каких мне доводилось встречать среди государственных служащих. Как уж такой человек оказался на подобном месте — не знаю, но в любом случае нам сильно повезло. До Милл Пойнт, во время войны, Тимен был начальником тюрьмы Дэнберри, где тогда сидели несколько сот квакеров и других пацифистов. Его девятнадцатилетний сын погиб на фронте, и Тимен говорил мне, что тяжелей задачи ему в жизни не выпадало — сохранять чувство справедливости и не переходить границ дозволенного в обращении с сознательными противниками любого насилия.

Вот как складывался мой день: в семь подъем, умывание, бритье, завтрак. Потом — работа. Помещение уже убрано, койки заправлены. Бригада каменщиков, в которую меня определили, целиком состояла из черных. Со многими из них я подружился. Учил меня один старик, считавший сам процесс замешевания цемента делом мистическим. Возможно, он был прав. Затем обед и снова работа. В четыре работа заканчивалась, и до ужина наступало свободное время. А после — софтбол, письма, сигареты, безделье — словом, все что угодно. Я, например, занимался с неграмотными.

Занятия проходили в просторном, обычно пустующем помещении, где вдоль стен стояли складные стулья. Удивительно, но учениками моими оказались двадцать человек из Кентукки. В моем распоряжении имелись доска и мел. Раньше учительствовать мне не приходилось, и я выбрал самый простой путь: написал на доске крупными буквами алфавит. Прошло три урока, и мои ученики научились писать свое имя, некоторые самые простые слова. Почти все заучили алфавит.

Они отнюдь не были тупоумными, эти кентуккийцы, как принято считать, совсем наоборот, ребята способные. В общем, новым своим делом я увлекся необычайно, а временами так и вообще впадал в экстаз, знакомый, наверное, любому учителю.

Но как-то меня остановил Тимен.

— Фаст, боюсь с уроками придется покончить.

— Почему?

— Я получил указание из генеральной прокуратуры. Коммунистам запрещено заниматься преподаванием.

— О, Господи, неужели они думают, что я преподаю этим парням уроки революционной грамоты? Я всего лишь учу их читать и писать, и у них получается.

— Ничем не могу помочь, это приказ.

Так был положен конец моей преподавательской деятельности в тюрьме, и это оказалось самым, наверное, тяжелым ударом, который я испытал за эти три месяца.

Но они постепенно подошли к концу. Многие видели во мне мученика, во многих странах проходили митинги с призывами освободить меня. Пабло Неруда, чудесный человек и великий поэт, посвятил мне стихотворение.

Там была такая строка: «… тьма, ночь, и кровь, и слезы». Сочиняя это стихотворение, Неруда не мог знать, что такое Милл Пойнт и кто такой Кеннет Тиман. Ему казалось, что я томлюсь в тюрьме, похожей на чилийский застенок. Конечно, обо мне он пишет слишком щедро, но надо вспомнить, какое это было время. Началась корейская война, в глазах многих — пролог Третьей мировой, начался крестовый поход против коммунистического Китая, пресса приняла в нем самое горячее участие. Мы не без оснований опасались, что нас вообще никогда не выпустят на волю. Я стал «мучеником» не потому, что искал мученической доли или жил жизнью мученика, но потому, что люди — не все, конечно, но миллионы — видели в нас мучеников Америки, представлявшей атомную угрозу жизни на земле. То ли непосредственно перед тюрьмой, то ли сразу после освобождения я обедал в Нью-Йорке с венгерским консулом, и он заметил: «Все мы, в Венгрии, в Советском Союзе, изо дня в день живем в страхе, что Америка в любой момент может забросать нас атомными бомбами, и тогда конец всему».

В 1950 году движение в защиту мира во главе с коммунистами — движение очень скромное в сравнении с мощной волной, положившей позднее конец войне во Вьетнаме, — постоянно обвиняли в том, что это инструмент политики Советского Союза. В каком-то смысле так оно и было. Но было это движение также и инструментом — если уж угодно употреблять это слово — всех людей доброй воли. В атомный век мир — единственная надежда человечества на спасение, а когда началась война в Корее, эта надежда пошатнулась. Власть, бросившая меня вместе с другими в тюрьму за политические убеждения, — это власть, лишенная здравого смысла. Ибо, оказавшись за решеткой, я без всяких усилий с моей стороны сделался знаменем борьбы за мир.

Не могу сказать, что в тюрьме я испытывал такие уж лишения. Если, конечно, не считать лишения свободы, права свободного человека передвигаться так и туда, как и куда ему вздумается. Мы остро критиковали Советский Союз за отказ выпускать своих граждан за границу, но ведь и в Америке в мои времена ни одному левому не выдавали паспорта. Мой отобрали немедленно по возвращении из Парижа и отказывали в получении на протяжении последующих десяти лет. Помню, в Канаде намечался большой концерт Поля Робсона. Граница открыта, паспорт не нужен, и все же Поля, применив какое-то древнее установление, в Канаду не пустили. Позиция Вашинтона формулировалась так: если нас выпустить за границу, вокруг нас немедленно соберутся все антиамериканские силы. Но они и так ориентировались на нас.

На тюрьму я оглядываюсь, разумеется, без радости и без ощущения, что понес заслуженное наказание. Рассказать о ней пытался правду, отдав должное государственной пенитенциарной системе в ее отдельных положительных проявлениях. А вот власть, что бросила меня туда, я вспоминаю с отвращением и горечью. Сажать писателей за решетку — дело гнусное, это советская манера, пятнающая саму идею социализма. В Китае и до сих пор так заведено. Не говорю уж, естественно, о грязных диктаторских режимах, что распространились по «третьему миру», — многие из них, кстати, американские «клиенты».

Тем не менее, не окажись я в тюрьме — никогда бы мне не написать «Спартака». Над этой книгой я впервые стал задумываться в Милл Пойнт, где полнее и глубже, чем раньше, осознал всю трагедию существования обездоленных. Но на первых порах после освобождения я наслаждался обществом жены и детей в нашем небольшом доме на 94-й улице. На полу крохотной, в викторианском стиле, гостиной Бетт постелила темный ковер с вытканными на нем алыми розами, тут же стояла древняя, еще времен моего детства мебель — набитая конским волосом кушетка, стулья с изогнутыми спинками по моде 30-х, когда ничто не стоило больше 25 центов; уют, все к месту. Я расхаживал по дому с каким-то обновленным чувством, уговаривая себя, что всегда только этого и хотел — хорошо писать и воспитывать детей — словом, вести жизнь нормального человека.

Однако же существовала еще в моей жизни и коммунистическая партия США, и события, случившиеся сразу по моем освобождении из тюрьмы, должны были бы открыть ей глаза на собственную глупость и паранойю.

Я смолоду любил театр, и вышло так, что жизнь у меня раскололась надвое: как романист я добился и кое-какой известности, и кое-какого благополучия; как драматург — витал в облаках и получал за свои пьесы копейки, за исключением, правда, «Гражданина Тома Пейна», который в течение семи недель с успехом шел в Центре Кеннеди много лет спустя после того, как я вышел из компартии.

Незадолго до тюрьмы я написал пьесу под названием «Молот». В ней на фоне войны разворачивается драма еврейской семьи — отца, который непосильным трудом едва зарабатывает на пропитание, и трех его сыновей. Один возвращается с фронта с тяжелым ранением. Другой наживается на войне. Третий, младший, стремится попасть в действующую армию. Пьеса слабоватая, слишком уж в ней выпирают тенденция и мораль. Дело, однако же, в том, что примерно за год до ее написания мы с Хербом Тэнком, некогда моряком торгового флота, а ныне писателем, Барни Рубином, ветераном испанской и Второй мировой войн, самым, наверное, известным комментатором «Старз энд Страйпс», актером Фрэнком Сильверой и драматургами Арнольдом Мэнофом и Элис Чилдрес основали студию «Новая драматургия». Туда я и передал свою пьесу.

Барни и Херб задумали сыграть премьеру в день моего освобождения. Но поскольку срок мне за примерное поведение немного скостили, вышел я раньше, чем предполагалось, и поспел на прогон. «Новая драматургия» — внебродвейский театр левой ориентации, финансово его в меру своих скудных возможностей поддерживала культурная секция компартии, так что Комитет по антиамериканской деятельности рассматривал его как часть общего коммунстического фронта. Помещался театр в здании чехословацкого культурного центра на 72-й улице.

В день моего возвращения позвонил Барни, радостно поздравил с освобождением и сказал, что сегодняшний прогон посвящается нам с Бетт. Начинаем в половине девятого, добавил он. Пока не сыграют премьеру, автор никогда не знает, насколько дурна его пьеса, а тогда у меня был дополнительный повод для волнения: репетировали в мое отсутствие. Впрочем, что сделано, то сделано: глупо размахивать топором, когда у ног уже лежат чурбаки. Между собой мы с Бетт решили, что даже если что-то не понравится, молчать: ведь люди хотели как лучше.

На прогон пришли человек 10–12 из культурной секции. Представление началось. На сцене появился отец, Майкл Левин, невысокий мужчина с бледным изможденным лицом и рыжими волосами. Затем его жена — тоже маленькая, измученная женщина с прозрачной кожей. И наконец, старший сын, его играл… Джеймс Эрл Джонс — верзила-негр ростом в 6 футов 2 дюйма, весом 200 фунтов и басовитым голосом, от которого сотрясались стены театрика.

— О Господи, — простонал я.

— Спокойно, наверняка это просто замена, — прошептала Бетт.

— Да какая там замена! Боги за что-то явно прогневались на меня. И музы тоже. Мне конец.

Время тянулось мучительно медленно. Прошу понять меня правильно: Джимми Джонс, как все мы его называли, очень славный, скромный и глубоко преданный театру человек. Но ведь он же черный, и он вдвое длиннее всех остальных участников спектакля.

Наконец, первый акт кончился, занавес пополз вниз, и я повернулся к Барни:

— Я так понимаю, что Джимми вышел на замену?

Барни покачал головой и кивнул в сторону секретаря культурной секции Лайонеля Бермана, стоявшего рядом.

— Как это понять — «на замену»? — осведомился наш главный идеолог.

— Ну, скажем, основной исполнитель заболел или еще что случилось — и кто-то на текущем представлении его заменяет.

— Нет. Джимми репертировал эту роль с самого начала. А твое замечание имеет явно шовинистический оттенок.

Начинается, подумал я, всячески стараясь сдержаться и напоминая себе, что этот коротышка-комиссар говорит от имени партии, объединяющей самых близких моих друзей.

— Никакой я не шовинист, Лайонел. Просто по пьесе в Майке веса не больше ста десяти фунтов, он белый, он еврей, и объясни мне, ради бога, каким таким генетическим чудом он мог произвести на свет Джимми Джонса.

— Ты упускаешь главное, — заявил Берман.

— Допустим. И в чем же состоит это главное?

— Главное состоит в том, что театр — это тебе не фотография. Театр держится иллюзией, и если актер талантлив, то умение поддержать иллюзию позволит ему сыграть роль и добиться доверия аудитории. Вспомни о Канаде Ли.

Черный актер Канада Ли произвел в свое время небольшой фурор ролью, сыгранной им в «Графине Мальфи», там он играл белого, но его просто загримировали. Я терпеливо объяснил Берману разницу и добавил:

— Слушай, я ничего не имею против Джимми, но в этой роли он и себя выставит дураком, и пьесу погубит.

— Партия с тобой не согласна, — заявил Берман.

С ним-то еще, положим, можно было поспорить. Но как поспоришь с партией? Он поставил меня в известность, что ситуация стала предметом серьезного обсуждения с В. Дж. Джеромом, совершенным тупицей, который, однако же, возглавлял отделение культурной секции в районах к востоку от Миссисипи.

— Это моя пьеса, — сказал я, — и я против.

Барни и Херб молча слушали нашу перепалку. Подобно мне, им не хотелось рвать с партией. Они отдали ей молодость, были с ней в годы войны и мира. Подобно мне, им приходилось встречаться с людьми, против которых партия выдвигала обвинения, исключала из своих рядов, и они оказывались в изоляции — ползти на коленях к тем, кто ненавидит партию, они не могли, а друзья от них отвернулись. Нет, просто так из партии не выйдешь.

— Такова, выходит, твоя позиция? — сказал Берман. — В таком случае против тебя будут выдвинуты…

Я повернулся к Барни.

— А ты как считаешь? Согласен с ним?

— Пришлось согласиться, — ответил Барни.

— Слушай, давай все же попробуем, — вступил Херб. — Как знать? Ведь Лайонел прав: театр это — иллюзия. К тому же теперь уже ничего не изменишь.

— А иначе меня обвинят в шовинизме?

Барни кивнул. Я оказался на краю обрыва, и это будет постоянно повторяться в ближайшие годы. Дело не только в том, что исключение грозит лично мне, я настолько разозлился, что готов был все послать к черту, пусть исключают. Но если забрать пьесу, ко дну пойдет весь театр. А ведь Барни и Херб работали как звери. Помимо того, есть еще семь участников спектакля, и они тоже трудились и тоже надеются на успех, а еще дублеры, режиссер, словом — люди.

— Ладно, попробуем, — безнадежно вымолвил я.

На премьерный спектакль зал был закуплен Союзом еврейских рабочих, точнее — Союзом портных. В те годы до восьмидесяти процентов портных в Нью-Йорке составляли евреи, это были люди за пятьдесят и шестьдесят, и относились они ко мне, как и их жены, с явной симпатией. Простые трудяги, они любили театр и смолоду беззаветно поддерживали еврейские труппы. Теперь им не терпелось посмотреть, что же там нового написал Говард Фаст, только что вышедший из тюрьмы. Заранее настроенные благожелательно, они остро переживали происходящее на сцене: где надо — плакали, где надо — смеялись. И так шло до тех пор, пока на сцене всей своей громадой не вырос Джеймс Эрл Джонс. Остро, как и большинство черных исполнителей, ощущая настроение публики, он безуспешно пытался смягчить свой густой бас.

Бетт и я съежились в креслах, слыша, как по залу пополз шепоток: «Кто это? Откуда он здесь взялся?» Если бы эти несчастные комиссары от культуры дали себе труд как следует все обдумать, они сообразили бы, что, ставя Джеймса Джонса в такое ужасное положение, именно они-то и выглядят шовинистами. Как под микроскопом, этот эпизод выявил всю суть коммунистического руководства — и в Америке, и, как я полагаю, повсюду. Прежде всего, это люди, оторванные от рядовых членов партии, а главное, фатально не способные примирить теорию с практикой. Они упорно не хотят считаться с действительностью, и если в театре это еще куда ни шло, то на большой — политической — сцене такая позиция чревата трагедией. Вот и теперь они просто решили, что черный актер способен убедить публику в том, что он белый; и решение это мгновенно обрело плоть, ибо не противоречило тому, что они считали «марксистским мышлением». Сталин решил, что немецкие солдаты не будут стрелять в советских рабочих, потому что и те и другие принадлежат к трудовому сословию, — это стоило жизни многим миллионам. В 1948 году руководство компартии США решило, что теоретически настало время «третьей партии». Оно убедило Генри Уоллеса выставить свою кандидатуру — и выборы обернулись катастрофой, выявив не силу, но слабость американских либералов. То же самое — с отказом от забастовок во время войны. Да и воообще примеры, когда компартия принимала те или иные решения, совершенно не считаясь с действительным положением вещей, можно привести во множестве. Такая политика ничуть не делала коммунизм опаснее для правящих кругов; напротив, она подрывала его силы изнутри. Неумное, слабое руководство превращало его чуть ли не в противоположность тому, к чему стремилось.

Впрочем, это особый разговор, а я возвращаюсь к премьере «Молота». Спектакль закончился, и в зале раздались жидкие аплодисменты. В антрактах аудитория сократилась примерно на треть. Мы с Бетт забились на галерку в надежде, что нас никто не заметит. Мне вообще вдруг захотелось вернуться в Милл Пойнт. На выходе мы столкнулись с театральным обозревателем «Нью-Йорк хералд трибюн».

— Знаете что, Фаст, — сказал он, остановив меня, — мне нравится, как вы до конца отбивались от этих ублюдков, и я хочу оказать вам услугу: я не буду рецензировать этот спектакль.

Да благословит его господь.

Возвращение в дотюремную жизнь оказалось труднее, чем я ожидал. Что-то во мне за эти месяцы сломалось, я теперь иначе смотрел на мир. Я изменился. Никогда уже не испытать мне того ликующего, победного чувства, которое не оставляло меня десять лет назад, и писать, как прежде, я тоже не смогу. Но, может быть, у меня будет выходить немного получше, потому что я знаю теперь немного больше, чем раньше? Все мне теперь казалось бесценным — дети, которых мы с Бетт привели в этот мир, дом, воздух, которым мы дышим, сама возможность быть вместе. Мой прежний, черно-белый мир пошатнулся, я не мог видеть врага в Кеннете Тимене. Не где-нибудь, а именно в тюремной библиотеке я отыскал книгу о Германии после Первой мировой войны, из которой узнал много нового о Розе Люксембург. Это она дала имя организации немецких социалистов — «Спартак»; это она одновременно с ужасом и надеждой взирала на то, что происходит в России; и это она, незадолго до гибели, писала: «Свобода только для тех, кто поддерживает власть, как и свобода для одной только партии — неважно, насколько она велика, — никакая не свобода. Свобода — это свобода думать отлично от других. Говорю это не из фанатичной преданности идее абстрактной справедливости, но, опираясь на тот бесспорный факт, что все, что есть в политической свободе здорового, чистого, вдохновляющего и поучительного, идет от ее независимого характера. А еще один факт состоит в том, что, превращаясь в привилегию, свобода разом утрачивает все свое достоинство.»

Тюрьма учит. Сидишь с сигаретой на деревянном крыльце казармы, глядишь на закат и говоришь, говоришь… Мне хотелось написать о неудавшейся революции в Германии, но воспоминания о Холокосте были еще слишком свежи, да и в Германию я не собирался, так что задумался я о рабе Спартаке и о том, почему Роза выбрала его имя для организации немецких социалистов. В скудной тюремной библиотеке я перечитал о нем все, что нашлось. И, естественно, то немногое, что нашлось о Риме. Вообще-то в древней истории я был более или менее начитан, основа имелась, но лишь оказавшись на воле, я принялся за дело основательно, в частности перечитал, на сей раз от корки до корки, замечательный двухтомник под названием «Чернь в древние времена». Там есть и история Спартака. Она-то и подсказала мне более или менее надежную линию повествования. Правда истории непостижима, лучшее, что может сделать исторический романист, — передать ощущение времени, о котором пишет.

Целыми сутками я «пребывал» в древнем Риме, писал, вычеркивал, переписывал. Но спокойной жизнью ученого и сочинителя жить не удавалось. Малый террор продолжался, и закрывать на это глаза было невозможно. То и дело устраивались пикеты и демонстрации. Милтон Вулф, ветеран испанской и многократно награжденный герой Второй мировой войны, считал борьбу с Франко делом своей жизни. Месяца не проходило без демонстрации протеста под его водительством.

Сидишь над рукописью. Телефонный звонок.

— Это Милт. Мы пикетируем.

Что пикетируем? Допустим, испанское консульство. Или отель, где остановился кто-нибудь из представителей Франко.

Одновременно продолжалось дело Розенбергов. Удивительно, сколько на эту тему написано, но никто не задался вопросом, почему в качестве свидетелей в суд не были приглашены ведущие физики-ядерщики. Те, например, с кем я имел на эту тему доверительные разговоры, повторяли в одни голос, что весь процесс — это жалкий фарс, нельзя даже и помыслить, чтобы чертеж Дэвида Грингласа — а это была единственная улика, представленная обвинением, — мог хоть в какой-то мере открывать секрет атомной бомбы. Компартии не хотелось ввязываться в это дело, но мы с Жюлем Трупаном настаивали. Я написал в Париж Жувенелю, он поставил вопрос перед руководством Французской компартии, и оно дало согласие возглавить всемирное движение в защиту Розенбергов. В Америке за дело взялись мы с Жюлем, и движение охватило все, что осталось — а осталось немного — от наших либералов. Террор не утихал — дело Розенбергов только подогрело антикоммунистическую истерию. Комитет по антиамериканской деятельности трудился не покладая рук. Дэшиэл Хэммет отказался стать информатором и на полгода попал в тюрьму.

Эмануэля Блоха, адвоката защиты, я знал довольно давно; еще пять лет назад, когда процесс только начинался, пригласил его пообедать. Позиция у него была простая и безрадостная: никакие свидетельства и никакое юридическое мастерство не помогут, приговор уже предрешен. Он давно уже подчеркивал то обстоятельство, что в городе с самым большим в мире компактным проживанием евреев ни одного из них нет в жюри присяжных. А в судейском кресле сидит трусливый еврей, марионетка в руках Гарри Трумэна.

Тем не менее переговорить с ним я счел небесполезным, ибо хотел рассказать Манни о своей встрече с Жолио-Кюри. Тогда и он, и Ирэн в один голос утверждали, что, коль скоро речь идет об атомном оружии, ничего нельзя удержать в секрете, а уж они-то в этом деле авторитеты. Жолио-Кюри возглавлял французский атомный проект и консультировал русских. Манни высказался в том роде, что Жолио-Кюри ни за что не дадут американской визы, но если даже он каким-то чудом окажется на свидетельском месте, показания его все равно пойдут в мусорную корзину. За неделю до того у меня в гостях был один профессор Корнеллского университета, тесно связанный с Манхэттенским проектом. Речь зашла о Розенбергах, и он сказал, что обвинение настолько шито белыми нитками, что ни один хоть сколько-нибудь знающий человек в него ни за что не поверит. Но когда я спросил, готов ли он выступить свидетелем в суде, профессор замотал головой и сказал, что ему вовсе не хочется ближайшие пять лет провести на тюремных нарах. Ключевой фигурой властей на процессе должен был стать Роберт Оппенгеймер, но среди свидетелей его так и не оказалось — он, по собственным словам (как передал их мне мой друг — корнеллский профессор), и без того достаточно запятнал себя, уступая угрозам правительства, но все-таки не настолько, чтобы ретранслировать его выдумки. Не появился на свидетельской трибуне, хотя и был объявлен, и доктор Гаролд Юри. Даже генерала Лесли Гровза — и того не было.

Дело Розенбергов поглотило меня целиком. На моих глазах мир погружался в пучину безумия. В Корее шла война, которая грозила перерасти в войну с Китаем, и в центре всего неожиданно оказались именно Розенберги. Ничего мне так не хотелось, как спасти их, и Манни Блоху тоже. Он умер от инфаркта прямо во время судебного заседания.

Розенберги сделались символом. Если можно сфабриковать обвинение и послать на смерть двух американцев, стало быть, закон в этой стране больше не действует. Жюль говорил так: «Они не должны умереть. Мы оба это понимаем. Это еще хуже, чем дело Сакко и Ванцетти, нельзя, чтобы люди с этим смирились. Надо что-то делать».

А что?

Мы оба прекрасно знали, насколько коррумпирована власть. В Нью-Йорке существовали определенные расценки, ни для кого это не было секретом, и все с этим мирились. В Вашингтоне ставки, наверное, были еще выше. Жюль был знаком с адвокатом, работавшим в конторе, среди клиентов которой числились самые видные лоббисты столицы. Будучи уверены (лишь отчасти параноидально), что ФБР прослушивает разговоры каждого радикала, по телефону мы практически ни о чем не говорили и просто отправились утренним поездом в Вашингтон, где и пригласили этого адвоката на обед. Состоялся весьма поучительный разговор (имени Розенбергов мы до времени не называли). Самые твердые и самые низкие ставки — в Белом Доме, при этом адвокат с явным оттенком уважения добавил, что, например, Гарри Трумэн — человек очень надежный и честный, — будучи сенатором, он брал 3000 долларов, столько же — когда стал вице-президентом, и столько же, сделавшись президентом. И никогда не подводил. Сейчас еще живо много людей, которые знают, что все это правда. Я не пытаюсь очернить память Гарри Трумэна. Просто пишу то, что мне известно, и опираюсь на то, что слышал и во что верю.

Стоило прозвучать имени Розенбергов, как приятель Жюля чрезвычайно разволновался и поспешил закончить трапезу. Мысль о визите к Трумэну была, конечно, смехотворной, однако, уходя, адвокат назвал имя одного сенатора, которому хватало мужества выступать против теневого диктатора страны — Эдгара Гувера. Сенатор доступен. С ним можно разговаривать, но, по словам адвоката, расценки колеблются. Мы отправились в канцелярию сенатора, где нас встретил его помощник. Он заявил, что встречи с сенатором не будет, его имя в связи с этим делом вообще не должно фигурировать, а если речь идет о деньгах, то заплатить надо ему, помощнику, о деталях можно договориться позднее. Пока суд да дело, до нас дошло, что Трумэн со страшной силой давит на судью Кауфмана, требуя смертного приговора. В Вашингтоне говорили, что он загнал его в угол, сопротивляться нет никакой возможности, и даже когда Кауфман обратился к Трумэну с просьбой, чтобы приговор огласил кто-нибудь другой, ибо в противном случае он сделается изгоем в глазах людей своей веры, президент остался непоколебим. Неделю спустя я оказался в приемной своего дантиста Ирвинга Найдорфа, когда из его кабинета, вытирая слезы, вышел судья Кауфман. Найдорф, человек отнюдь не либеральных воззрений, рассказал мне, что Кауфман спрашивал, как ему быть перед лицом трумэновских угроз. Пораженный собеседник напомнил тому, что он всего лишь зубной врач и с таким вопросом лучше обратиться к рабби. Кауфман сказал, что уже обращался, но рабби ответил, что выбор должен сделать он сам. В многочисленных публикациях, посвященных процессу над Розенбергами, нет и намека на переживания судьи Кауфмана. Впрочем, и я ничуть не намерен оправдывать вынесенный им приговор, он справедливо считается и жестоким, и трусливым.

Возвращаюсь к нашему визиту в сенаторскую канцелярию. Я должен был вернуться в Нью-Йорк в тот же день, Жюль появился на следующий и сказал, что получил такие указания: апелляция и деньги, 5000 долларов, должны исходить от адвокатов Розенбергов в форме оплаты консультационных услуг. Гарантий никаких нет, но сенатор полагает, что ему удастся смягчить позицию Трумэна.

К тому времени Манни Блоха уже не было в живых, защиту осуществляли другие. Французский комитет в защиту Розенбергов прислал своего представителя, это была видная, на редкость красивая и умная женщина, но в американском законодательстве она разбиралась слабо. Между тем именно ей, в числе других, Жюль передал предложение сенатора, добавив, что деньги найти можно. Но наша помощь была с возмущением отвергнута, а услышав, что смертный приговор предрешен, собеседники заявили, что за ними стоят массы людей и Розенбергов они спасут без всякой помощи со стороны «какого-то ублюдка» из Вашингтона.

Еще один пример того, насколько плохо левые понимали реальное положение вещей.

Два года спустя Билл Паттерсон, активист движения за гражданские права, и я возглавили шествие к воротам тюрьмы Синг-Синг в день казни Розенбергов.

Работа над «Спартаком» и так-то шла туго, а тут еще паспорт для поездки в Италию не дали, при том, что многое надо было посмотреть на месте. Лишь годы спустя исходил я вдоль и поперек развалины Помпеи, где происходит действие «Спартака». В выдаче паспортов отказывали тысячам левых — к вопросу о Советском Союзе, где действовали сходные правила. Я прилежно занимался латынью. Часами листал классические энциклопедии. Жадно расспрашивал друзей из числа знатоков той эпохи. Скажем, мне понадобилось написать колыбельную для жены Спартака Варинии, и я попросил Луиса Антермайера подсказать мне правильный размер. Он посоветовал шестистопник. Этим же размером написана «Эванджелина» Лонгфелло, и некий рецензент раздраженно выругал меня за невежество, хотя невеждой в данном случае оказался он сам. В конце концов все страдания остались позади, была поставлена последняя точка. Во второй раз в жизни я написал книгу о рабе, и, странное дело, обе они — и «Дорога свободы», и «Спартак» — разошлись в «третьем мире» миллионами экземпляров.

Рукопись я отправил в бостонское издательство «Литтл, Браун», которое раньше выпустило два моих романа и сборник новелл. Это было в начале июня 1951 года, и уже несколько недель спустя главный редактор издательства и мой старый друг Энгус Камерон прислал мне копию написанного им редакционного заключения. Выдержано оно было в самых восторженных тонах («для нас будет большой честью опубликовать этот роман…» и т. д.). Любой автор и в любой ситуации был бы счастлив получить такой отзыв, но когда живешь в атмосфере преследований и страха, это вообще смахивает на чудо. Бетт и я подобающим образом отметили это событие, не забыв, естественно, выпить за Энгуса. Он не был коммунистом, но амеркиканские ценности ему были дороги, происходяшее в стране вызывало у него возмущение и решимость противостоять безумию. Нам казалось, что начинаются новые времена и пример Энгуса Камерона окажется вдохновляющим для всего издательского мира.

К сожалению, мы ошиблись. Примерно неделю мы с Бетт пребывали в эйфории, а потом позвонил Энгус и сказал, что едет в Нью-Йорк, надо встретиться. Действительно, он появился на следующий же день и поведал совершенно неправдоподобную историю. Эдгар Гувер отправил к президенту «Литтл, Браун» специального эмиссара, который от его имени потребовал воздержаться от публикации романа Говарда Фаста. В противном случае к издательскому дому будут применены санкции, хотя какие именно, осталось загадкой.

Состоялось редакционное совещание, в ходе которого Энгус заявил, что подобное требование есть удар по фундаментальным конституционным свободам, оно нарушает Первую поправку, это позор, беспрецедентный случай в американской истории — высокопоставленный государственный служащий запрещает издателю публиковать книгу, угрожая при этом последствиями. Подробности развернувшейся дикуссии мне неизвестны, знаю только со слов Энгуса, что была она горячей и продолжительной и большинство членов правления стало на сторону президента издательского дома, готового уступить нажиму. В конце концов Энгус заявил, что чувство собственного достоинства заставляет его поставить вопрос таким образом: либо издательство публикует «Спартака», либо он подает в отставку с постов вице-президента и главного редактора. Роман был отклонен, Энгус ушел в отставку. Он остался без работы, я — без издателя, который, несмотря на свою высочайшую квалификацию, опыт и уважение всего издательского сообщества, в течение многих лет не мог найти работу по специальности.

В обычных обстоятельствах эта история стала бы сенсацией национального масштаба, но в июле 1951 года случившееся отметили только «Дейли уоркер» да еще два-три издания. Печально, конечно, потерять такого человека, как Энгус, я всегда высоко ценил его суждения и советы как редактора, но в конце концов издателей много, кто-нибудь наверняка будет рад напечатать мой роман. Так мне казалось. Для начала я выбрал «Вайкинг пресс». Через неделю рукопись вернулась с вежливым сопроводительным письмом, где говорилось, что редакционный портфель на этот год забит. Что ж, вполне вероятно. Я обратился в «Скрибнерз». Там, как следовало из письма, рады были ознакомиться с рукописью, но она им не подходит. Далее — «Харперс». Оттуда ответили, что рассматривают рукописи, только если они представлены литагентом. А ведь это самое издательство 20 лет назад, когда я никому не был известен, выпустило мой первый роман. Теперь мои книги были переведены на 82 языка, но «Харперс»… имеет дело только с литагентами.

В ту пору веерный принцип был еще не в ходу. Рукопись представлялась последовательно одному издателю за другим. Лето подходило к концу, а прогресса никакого не наблюдалось. Следующим в моем списке значился «Альфред Кнопф», издательский дом, к которому я всегда относился с большим почтением. И вот отважный мистер Кнопф пишет, что не желает марать руки о страницы, написанные таким типом, как Говард Фаст. Не знаю, может, копию этого письма он отправил Эдгару Гуверу? Далее — «Саймон энд Шустер». Когда-то это издательство выпустило раннюю мою книгу «Рожденные свободными». Потом дало мне аванс в 1200 долларов под «Последнюю границу». Теперь же рукопись вернулась даже без сопроводительного письма. Люди там явно ценили свое время.

Вся эта история многому меня научила. Отныне я никогда не буду осуждать немцев за то, что они не выступили против Гитлера. В конце концов, у него были расстрельные команды и концлагеря. А здесь — всего лишь угрозы Эдгара Гувера. И, как видим, испугались все, ни единый «храбрый» издатель не пожелал стать Горацием.

Я решил пройти путь до конца. Мне хотелось убедиться в том, что страх действительно парализовал весь издательский мир. Я предпринял шестую попытку — рукопись ушла в «Даблдей». И вот тут все обернулось по-другому. Примерно через неделю мне позвонил Джордж Хехт, руководитель книготорговой сети издательства, и сказал буквально следующее (я тут же записал наш разговор): «Мистер Фаст, я только что убил два часа на беседу с этими болванами из правления „Даблдей“, которые в штаны наложили. На протяжении первого часа они толковали, какую замечательную книгу вы написали, а второй посвятили выяснению причин, по которым ее никак нельзя печатать. Знаете что, давайте пошлем подальше этих трусов. Я книгу прочитал и имею предложить следующее. Публикуйте ее сами, и можете считать, что получили от меня заказ на 600 экземпляров. Не верите — спросите, всякий скажет, чего стоит мое слово. Короче, действуйте — и да благословит вас Бог». Я и поныне не видел в лицо Джорджа Хехта. Не знаю даже, жив ли он. Несколько раз мы условливались о встрече, но все время что-то мешало. Однако слово свое он сдеражл, и я отдаю ему должное. Этот человек проявил достоинство и мужество в те времена, когда эти качества были в большом дефиците.

Легко, однако, сказать — печатайте сами. Обогните вплавь остров Манхэттен. Вообще-то кое-кому удавалось, но я явно не из этой компании. Точно так же, при всем своем писательском опыте, я никогда не вникал в процесс книгопечатания. Я писал — издатель издавал. Тем не менее, сейчас у меня был заказ на 600 экземпляров, и надо было приступать к его исполнению. Я арендовал почтовый ящик 171 на Планетариум-стейшн и таким образом обзавелся юридическим адресом. Беда, однако, заключалась в том, что у меня практически не было свободных денег. Надо было платить за дом, надо было каждый день есть, на издательский бизнес не оставалось ни гроша. Друзья напоминали мне о печальной судьбе Марка Твена — издателя, но у меня не было выхода. Продолжать попытки пристроить книгу явно не было смысла — запуганы все. Правда, свои услуги предлагали два английских издателя, но я считал, что пойти на первопубликацию в Англии означало бы выбросить белый флаг. Бетт была со мною согласна. Книга должна выйти здесь, в Соединенных Штатах. А что если разослать письма, объяснив адресатам ситуацию и попросив подписаться на будущее издание? Обычно цена на книгу такого объема колебалась в то время между 3 и 6 долларами. Последний мой перед «Спартаком» роман «Гордые и свободные» продавался за три. Мы решили оценить экземпляр «Спартака» в ту же сумму (хоть и был он на добрую треть длиннее), то есть три доллара за стандартное издание, и пять — за особое, в переплете с золотым тиснением и автографом — в надежде, что оно привлечет моих преданных читателей.

Бетт, я и секретарша работали, не покладая рук, и в конце концов дело пошло. Книга была напечатана, переплетена, и в одно прекрасное утро к нам в дом начали поступать пачки с экземплярами. Шестьсот я попросил отправить непосредственно из типографии на склад «Даблдей». Так и было сделано, деньги поступили мгновенно, ни один экземпляр не вернулся. Это меня чрезвычайно вдохновило. Я нанял помещение и перебросил туда остаток тиража. Бетт подготовила рекламу для «Нью-Йорк таймс бук ревью» на целую полосу. Этим пришлось тоже заниматься самодеятельно, ибо обращения в рекламные агенства успеха не имели — со мной никто не хотел иметь дела. В «Таймс» меня направили к цензору, что было неожиданностью, — я и не знал, что есть такая должность: цензор по рекламе. Тем не менее я оказался в кабинете пожилого господина, который внимательно разглядывал сделанный Бетт рисунок и текст к нему.

— Вроде, ничего страшного нет, — заметил он. — А о чем книга? Что-нибудь вроде переворота, насильственного свержения правительства?

— Да, но не нашего, другого. Того, что в Древнем Риме было.

— Ладно, рискнем.

Полосная реклама стоила 5000 долларов. Она практически опустошила мой банковский счет. В целом пресса его игнорировала, но кое-где рецензии появлялись, главным образом в малотиражных изданиях левого толка, где роман превозносили до небес. Для крупных же газет я превратился в козла отпущения, представляющего всю компартию. Киношники к тому времени уже попали в черный список. Работу потеряли Альберт Мальц, Далтон Трамбо, Ринг Ларднер и многие другие талантливые сценаристы; их фильмы изъяли из проката — кроме тех, где в титрах значились псевдонимы и, следовательно, подкопаться было трудно. Зато книжные рецензенты резвились вовсю, соревнуясь в ненависти к коммунизму, а уж по этой части такой красный, как Говард Фаст, в качестве мишени не уступит никому.

Тем не менее на продажи жаловаться не приходилось. Первый тираж (5000 экзмпляров) разошелся. Я заказал второй, потом третий, четвертый. Прессу этот успех явно раздражал. В «Нью-Йорк таймс» от 3 февраля 1952 года некий Мелвилл Хит писал: «Сегодня каждый школьник знает, что римская цивилизация начала клониться к упадку задолго до прихода цезарей. И тот же самый школьник без труда объяснит, каким образом рабство, цементировавшее могучую некогда империю, способствовало ее же гибели».

Полагаю, можно уверенно держать пари, что до появления моего романа и фильма, который через десять лет снял по нему Кубрик, из 10 тысяч американских школьников, кто такой Спартак, знал в лучшем случае один. Так что не знаю уж, где мистер Хит нашел таких грамотеев.

В общей сложности было отпечатано 50000 экземпляров романа, и 48000 из них разошлись за три месяца — через книготорговую сеть «Цитадель» и по подписке. Как-то я попытался подсчитать, а сколько же всего было изданий «Спартака» по всему миру — получилось что-то порядка сотни. О пиратских изданиях в странах «третьего мира» не говорю — тут остается только гадать. Когда черные списки исчезли, издательство «Краун» выпустило роман в переплете, потом — сотнями тысяч экземпляров — в обложке. Надо признать, что право на публикацию книг в Америке отнять так и не удалось, даже Эдгар Гувер со своими боевиками не смог отменить Первой поправки к Конституции США. Хотя и пытался.

Небольшое послесловие к истории со «Спартаком». Через несколько недель после публикации на него яростно набросился Джон Говард Лоусон, возглавлявший культурную секцию партии на западном побережье. Локальная война между Лоусоном и Фастом началась уже давно, когда «Дейли уоркер» предложила мне вести постоянную рубрику. Я согласился, но с одним условием: рубрика должна выходить под шапкой: «Пишу, как считаю нужным». Сначала это условие было категоричекси отвергнуто, но, видимо, уж больно газете хотелось меня заполучить, так что в конце концов согласились. Но Лоусон, стоило ему получить номер газеты с самой первой колонкой, взревел, как бык при виде красной тряпки. Он усмотрел тут нарушение партийной дисциплины и отстаивал свою позицию отчаянно: член партии не имеет права «писать, как считает нужным». А что, если он выступит против самой партии? «Дейли уоркер», газета коммунистов, напечатает и это? Да есть ли вообще в Соединенных Штатах издание, где люди, которым оно платит, говорят, что им вздумается? Ну, а я стоял на своем: да, никакая другая газета меня печатать не будет, но если «Дейли уоркер» и впрямь готова отстаивать свои коммунистические позиции, то заключаться они должны в том, что автору предоставляются те возможности, в которых ему другие отказывают.

Конечно, в этом была своя крайность. Из недели в неделю, из месяца в месяц я изо всех сил пытался в собственных глазах оправдать членство в партии. Жизнь нельзя отделять от работы; я писатель; чем бы я ни занимался, в первую очередь я писатель, я думаю, чувствую, вижу как писатель. Меня всегда возмущало бездумное, негибкое руководство компартии. Бетти Ганнет, настоящий цепной пес и проводник партийной линии, как она ее понимала, хотела выбросить меня из партии за то, что в романе «Гордые и свободные» я употребил слово, бывшее в ходу в колониальные времена, — «нигра». А сколько еще было таких попыток! Думаю, всякий раз меня спасала репутация известного писателя. Если исключить меня, может подняться скандал. Но что же меня-то самого удерживало в партии? Один красный со стажем заметил как-то: «Я знаю, почему я вступил в партию, и знаю, почему вышел из нее, но почему 20 лет оставался членом партии, сказать не могу». Настанет день, и мне придется уйти. Но тогда он еще не настал.

И самое последнее, связанное со «Спартаком». В левой печати, в том числе и непартийной, как я уже сказал, его хвалили; доброжелательной рецензией откликнулась и «Дейли уоркер», но автору рецензии решительно не понравилась концовка романа, в которой один римский деятель выступает за освбождение жены погибшего Спартака. «Что автор хочет сказать? Что это за идеалистическое, в духе Гёте, представление о Вечной Женственности, упраздняющее различие между угнетателем и жертвой. Можно ли представить себе нациста, объясняющегося в любви к русской?.. Нам предлагается нечто близкое к примирению полов в классовом обществе… Чувствуется разрушительное воздействие фрейдистской мистики, подставляющей на место социальных критериев эротические комплексы». И дальше в том же до тошноты идиотическом духе. Старая история — неумение или нежелание прочитать роман как роман, признать право писателя видеть жизнь такой, какова она есть или представляется ему — ему, а не партийному культуртрегеру. Джон Говард Лоусон выразил согласие с двусмысленной рецензией в «Дейли уоркер», добавив, что в сценах боев гладиторов, да и не только, ощущается смакование брутальности, и на этом основании должен быть поставлен вопрос об исключении автора из партии. До этого, положим, дело не дошло, но пуританский идиотизм заставил некоторых вывесить на окнах своих домов объявление: «О СПАРТАКЕ ЗДЕСЬ НЕ ГОВОРЯТ».

… Президентом стал Дуайт Эйзенхауэр, но ничего в стране не изменилось, более того, истерия поднялась еще на несколько градусов. Голливуд штамповал антикоммунистическую кинопродукцию. Телевидение тоже только тем и жило. Элджера Хиса, имени которого я не слышал до начала процесса над ним и который был таким же коммунистом, как президент США, отправили в тюрьму по обвинению настолько нелепому, что, кажется, вся эта история списана прямо из «Алисы в Стране Чудес». Антикоммунизм сделался огромным паромом, на котором место всякому. Каждый день отнимал у нас с Бетт все больше друзей и знакомых. Международный комитет во главе с Арагоном присудил мне Сталинскую премию мира, состоявшую из красивого диплома в кожаном переплете, золотой медали и чека на 25000 долларов, что весьма пригодилось, ибо жилось нам в ту пору трудно, даже домик на 94-й улице пришлось продать, переехав в крохотную квартирку на нижнем этаже. Медаль, если кому интересно, хранится в Обществе нумизматов США — я передал ее туда вскоре после получения; что же касается денег, то, учитывая сотни тысяч экземпляров, которыми выходили мои книги в СССР, не принося автору ни копейки, наверное, их можно было принять без угрызений совести. Помимо меня единственным американцем — лауреатом этой премии стал Поль Робсон. Он вполне заслужил ее.

Херстовские газеты подняли лай по поводу «московского золота»; между прочим, с этими изданиями связан один забавный эпизод, случишийся в середине сороковых годов, когда из розового я превращался в полноценного красного. Кармел Сноу, редактор «Харперс базар», попросил меня написать что-нибудь для этого журнала. Я написал, очерк напечатали, но когда один из больших людей в херстовском концерне увидел статью под названием «Терпимость» и мою подпись под ней, он, как мне рассказывали, схватился за голову: «О, Господи, да вы хоть понимаете, что старик (Уильям Рэндольф Херст) сделает, если ему попадется статья этого красного? Ноги у нас у всех из задницы повыдергивает». Кармел Сноу ничего не знал о моей «расцветке»? Неважно — старик ничего не будет слушать. Но ведь уже отпечтаны сотни тысяч экземпляров журнального тиража! Что делать? Решили так: напечатать два экземпляра без моего материала и именно их отослать хозяину.

В остальном на премию мало кто обратил внимания, «Нью Йорк таймс» дала простое сообщение без комментариев. Премией Советы не ограничились; их представители постоянно обращались ко мне с просьбами просветить их насчет Америки и происходящих в ней событий. Невежество и иллюзии их по этой части поражали воображение. О некоторых из этих людей я сейчас расскажу, но сначала считаю нужным подчеркнуть следующее: вступая на «красную тропу», мы с Бетт сразу решили, что лучшая наша защита — полная открытость. Никаких тайн, если, конечно, речь не идет об интересах других людей. Мы жили с распахнутыми настежь окнами и дверями. ФБР знало, когда мы чистим зубы и когда идем в магазин за обувью. Наш телефон прослушивался, за нами следовали по пятам, фотографировали, приходили на митинги, где я выступал, в классы, где я вел занятия, даже на домашние вечеринки пытались проникнуть. Поговаривали, что Эдгар Гувер внедрил в партию, состоявшую не более чем из 200 тысяч человек, 20 тысяч агентов.

Возвращаюсь к русским. Пример: они решили послать в Нью-Йорк Давида Ойстраха, где он должен был играть в Карнеги Холле вместе с дирижером Вильгельмом Фурхтвенглером, известным своими связями с нацистами. Ветераны войны решили пикетировать здание. Ко мне явился Жюль Трупан и заявил, что с визитом Ойстраха надо что-то делать. Мы выработали простой план: я немедленно иду в советское консульство, где меня хорошо знают, и заявляю, что, с точки зрения Национального комитета нашей партии, совместное выступление Ойстраха с Фурхтвенглером было бы ошибкой. На следующий день московский корреспондент «Нью-Йорк таймс» сообщил, что из-за тяжелой простуды Ойстраху пришлось отменить гастроли. Пикеты перед Карнеги Холлом все равно появились, но не был унижен советский музыкант.

Невежество русских касательно Америки равнялось только невежеству Вашингтона в отношении России. У меня были друзья в нью-йоркском отделении ТАСС. Как-то мне позвонил один из них и сказал, что для «Правды» нужно написать статью о южных штатах. Можно ли туда поехать без риска подвергнуться суду Линча? Русские всерьез считали (заметьте — на дворе стоял 1953 год), что на Юге линчуют каждого, кто не нравится местным властям. Я посоветовал начать с визита в «Ричмонд таймс», там группу русских журналистов (всего их собралось ехать трое) встретят со всем гостеприимством, накормят, покажут город и вообще сделают из их приезда событие, возможно, устроят встречу с мэром и другими видными людьми города. На самом деле, добавил я, куда бы вы на Юге ни поехали, принимать будут радушно, поить и кормить до отвала, так что единственная проблема состоит в том, чтобы не слишком увлекаться, — прекрасная южная кухня в больших количествах может обернуться неприятностями. Просто переходите из редакции в редакцию, заключил я.

Вместо всего этого они арендовали «кадиллак» с пуленепробиваемыми стеклами. Засунули туда сумку-холодильник, оборудовали туалетом. Так и переезжали из штата в штат, останавливались только, чтобы заправиться да еды купить. Таков был их уровень понимания нашей страны и нашей культуры.

Еще пример: заходит ко мне какой-то второстепенный дипломат из советского посольства в Вашингтоне и заводит такую речь: «Товарищ Фаст, вот какое дело. У нас в стране очень высоко, выше других ученых, ценят агрономов. Вся наша жизнь зависит от них. Мы прямо-таки трясемся над ними. С другой стороны, мы внимательно изучаем ваш опыт по производству комбикормов и хотели бы его перенять. За этим мы и посылаем в Америку семь наших ведущих агрономов. Но мы боимся рисковать их жизнью. Не посылаем ли мы их на верную гибель?»

Я все никак не мог взять в толк, о чем речь. Наконец до меня дошло. Госдепартамент уже дал согласие на визит, но в посольстве боятся, что всех семерых кровожадная Америка разорвет на части.

— Я, как видите, жив, хоть и коммунист.

— Да, но вы живете в Нью-Йорке.

— А на прошлой неделе я выступал в Детройте, а за неделю до того — в Кливленде и Филадельфии, и, заметьте, никто не пытался разорвать меня на части. Для американцев коммунисты существуют в газетах, на телевидении, в кино — но в реальной жизни?.. Верно, страх есть, но это другое дело. Так что не беспокойтесь и можете мне поверить, ваших агрономов будут повсюду принимать с распростертыми объятьями. Куда они там собираются — в Иллинойс? В Индиану? В Айдахо? В Айову? Так вот, везде их ждет самый теплый прием.

— Не может быть. Мы ведь читаем ваши газеты. И мы видим, как власти обращаются с вами и другими коммунистами.

И никак было его не убедить, хотя, в конце концов, я оказался, конечно, прав. Агрономов принимали как дорогих гостей, пикникам счета не было — кое-кто, наверное, еще помнит.

Еще один сюжет. Как-то в «Правде» появилась статья — ее перепечатала «Нью-Йорк таймс» — с дурацкой атакой на бейсбол. Я сказал тогдашнему завбюро ТАСС в Нью-Йорке, что ничего глупее придумать было нельзя — если и есть в Америке что святое и по-настоящему честное, так это бейсбол. Это национальная религия. Не знаю уж, зачем я взвалил эту просветительскую ношу на свои плечи; отчасти, наверное, из тщеславия, но в основном, в надежде на то, что смогу хоть что-то сделать, чтобы развеять всеобщее помрачение умов. Я говорил с русскими, русские говорили со мной; но создавалось впечатление, что в эти безумные годы никто никого не слушал, разве что дипломатическими улыбками обменивались. Узнав, что Советы отказали во въездной визе Элеоноре Рузвельт, женщине, которую я боготворил и считал воплощением американской демократии и порядочности, я пошел в советское консульство в Нью-Йорке и, не выбирая слов, сказал генконсулу все, что об этом думаю.

…13 января 1953 года в газетах появилось сообщение о девяти врачах, покушавшихся на жизнь советских руководителей. Со ссылкой на советское радио сообщалось, что в результате заведомо неправильного лечения погибли Жданов в 1948 и Щербаков — в 1945 году. Замышлялось также убийство Сталина. На следующий день после публикации мне позвонил Якоб Ауслендер и пригласил пообедать с ним. В свое время нас вместе судили по делу Испанского комитета беженцев, но отбывали мы наказание в разных тюрьмах. После выхода на свободу мы встречались, хотя и нечасто. Я относился к нему с большим уважением. Уроженец Вены, он переехал в США в 20-е годы и получил медицинское образование на Среднем Западе. Сейчас этому славному, неизменно обходительному человеку было за пятьдесят. При встрече он выглядел очень подавленным. Едва мы уселись за стол, как Ауслендер спросил, что я думаю обо всей этой истории с советскими врачами. Я ответил, что весьма обеспокоен.

— Это ложь, — твердо заявил он. — Гнусная выдумка. А вам известно, что все они евреи и что их обвиняют в участии в сионистском заговоре?

— Слышал.

— И вы верите в это?

— Не знаю, что и думать. Звучит дико — девять врачей, все евреи, произошло все в сороковые годы, а разоблачили их только сейчас. Абсурд какой-то.

— Все это чушь, — уверенно повторил Ауслендер, все больше возбуждаясь. — Врачи на такое не способны. Один — еще куда ни шло, но девять… Нет, этого просто не может быть.

Я вспомнил свою парижскую миссию. До того я рассказывал о ней только Бетт, ну и, естественно, Новику и Шуллеру. Теперь передал содержание своего разговора с Фадеевым Ауслендеру.

— О, Господи, почему же вы не написали об этом?

— Потому что партия попросила меня этого не делать. — Я понятия не имел, является ли доктор Ауслендер членом партии. Предполагал, что является, поскольку он решительно отказался сотрудничать с Комитетом по антиамериканской деятельности, за что и поплатился тюрьмой. Впрочем, никогда не спрашивал, не спросил и теперь.

— Партия? О, Господи, да о чем вы?!

— Вам известно, что я коммунист и не могу писать без согласия партии. Я говорил с Фадеевым как дисциплинированный член партии…

— Дисциплина! Дисциплина! Да вы сами себя послушайте. Ведь происходит нечто чудовщное, даже подумать страшно. Девять врачей-евреев обвиняются в заговоре против коммунистических лидеров. Я врач. Я еврей. Я давал клятву Гиппократа. И даже если бы у меня под ножом лежал сам Адольф Гитлер, я бы выполнил долг врача. Неужели вы сами не видите, что это асбурд?

Может, и впрямь не вижу? Не вижу, потому что не с чужих слов знаю, какие помои льют дома на нашу партию, и знаю, что все это сплошная ложь и антисоветская пропаганда. Я знаю, что мы и кто мы — честные и неподкупные люди, только руководят нами твердолобые дураки. А мы, увы, послушно следуем за ними. Но преступлений мы не совершали. Да, твердолобость, глупость, негибкость — за это и мы ответственность разделяем; но жесткость, но предательство чужих интересов — никогда. Мы ведь боролись за организованное рабочее движение, за профсоюзы, за увеличение зарплаты, за интересы бедных, а в Испании умирали, лишь бы не прошел фашизм.

— Все, что говорят русские, — печально продолжал Ауслендер, — мы всегда принимали за истину в последней инстанции. А это не так. И быть может, то, что здесь говорят о Советах их ненавистники, — правда.

— С этим я согласиться не могу.

— А почему? Потому что они построили социализм? За это нужно прощать им все и видеть в них чудотворцев? Позвольте мне рассказать вам одну историю, Говард, может, это окажется небесполезным. В 1933 году мой университесткий однокашник Луис Миллер стал посылать в Россию медицинскую литературу, прежде всего — периодику. Посылал на имя директора одной больницы в Москве, своего доброго знакомого. И так в течение 14 лет, из месяца в месяц. Представляете, во что это ему обошлось на круг? Одни только почтовые расходы — тысячи долларов. И вот Луис едет после окончания войны в Москву, встречается со своим другом, тот ведет его в какое-то помещение и со слезами на глазах показывает кипы нераспечатанных коробок. Оказыватся, не нашли смелого переводчика. Вы понимаете, что это значит? Это значит, что все это наша фантазия, что мы просто придумали красивую сказку: вчера — рабочий или крестьянин, сегодня — вождь. Ничего подобного. Вся эта чертова партия — сплошное мошенничество; мы сами вбили себе это в голову и приняли за правду. И что получается? Сегодня они просто повторяют Гитлера.

Разумеется, все это не стенографический отчет, но суть разговора я передаю верно. Вернувшись домой, я пересказал его Бетт.

— Ну, и что ты обо всем этом думаешь? — спросила она.

— Не знаю.

— Может, Сталин сошел с ума?

— Может, он всегда был безумцем. Да и большинство правителей — разве не безумцы? Прочитай «Жизнеописания» Плутарха. У него там все сумасшедшие. И Наполеон сумасшедший — по крайней мере, у Толстого. Гитлер тоже был сумасшедшим…

— Ну и что все это доказывает?

— Не знаю. Годами я убеждал себя, что дело не в Сталине и не Джине Дэннисе — мы за веру сражаемся.

— Но для этого вовсе не обязательно быть коммунистом.

— Да, но это — люди, которых я люблю. Это порядочные, отважные люди.

— Естественно, — горько усмехнулась Бетт. — Ведь всех остальных, не-коммунистов, мы от себя оттолкнули.

— Ты хочешь, чтобы я вышел из партии?

— А какое это имеет значение — хочу, не хочу. Ты же все равно этого не сделаешь, верно?

Она права. Не сделаю. Я ведь герой. Ведущий поэт испаноязычного мира пишет оду в мою честь. Я Говард Фаст, белоснежный, незапятнанный — что там еще о героях говорят? Мое имя известно в мире, мои книги читают все, а это кое-что да значит для мальчишки с улицы, которому мать, умирая, сказала: «Будь умницей, Говард». Миропонимание, даже самое поверхностное, дается труднее, чем древнегреческий; и вот, часами не поднимаясь с места, не говоря ни слова, испытывая мучительные головные боли, я пытался понять человека по имени Говард Фаст, а заодно и кое-что другое. И что же это Господь так распорядился, что познание дается только ценою страдания?

Через два месяца умер Иосиф Сталин. Земля к земле, прах к праху и, слава богу, бессмертных нет.

Излагая историю своей жизни, я стараюсь не становиться в позицию судьи, или прокурора, или адвоката. Хотя, конечно, вовсе оценок не избежать. Коммунистом я стал по чистоте и невинности сердца. Это не оправдание и не попытка уйти от ответа, это просто констатация факта. Среди моих товарищей по партии не было ни одного, кто бы, как я, на собственной шкуре познал нищету. Я вырос на улице и перенял такие повадки, без которых бедным не выжить. К тринадцати годам я знал, кто такие «легавые» и кто такие проститутки, я умел постоять за себя, на бегу крал газеты в киоске, жульничал в дворовых играх, словом — выживал. Но это был мир проклятых, а есть люди, которые жизни не щадят, чтобы покончить с проклятьем. Это коммунисты, и, вступая в Коммунистическую партию, я вступал в компанию хороших людей.

Нет изначально добрых, нет изначально дурных, есть грязь и несправедливость, и главное — не обижать других. Быть человеком — дело непростое и запутанное; быть пастырем — еще труднее, а мы, как я уже говорил, ощущали себя пастырями. Дело осложнялось еще и тем, что человеческого братства, о котором мы мечтали, на земле не существует, и когда теряешь связь с действительностью, все идет наперекосяк.

С тяжелым сердцем я отправился к Шуллеру и Новику, и пересказал им свой разговор с Ауслендером.

— Ну, и что хорошего, если ты на весь мир раструбишь, что в Советском Союзе процветает антисемитизм? — осведомился Новик.

— Но ведь это правда, а люди должны знать правду. Это важно. Антисемитизм — дрожжи ненависти и убийства. А социализм тут вообще ни при чем.

— Но Россия — социалистическая страна. Единственная в мире социалистическая страна. Это тоже важно.

— Что же, в таком случае мы имеем социалистический антисемитизм.

По-моему, тут-то Шуллер и сказал, что я перфекционист и романтик. Насчет этого не знаю, но что правда, то правда: в те годы я был моралистом — грех, от которого впоследствии избавился. Однако наше руководство-то обвиняло меня совсем в другом. Мои товарищи — художники, артисты, литераторы — так и не примирились с пактом Сталин — Гитлер, но Лионель Берман любые сомнения рассеивал историей о Пите. Пит, итальянец по происхождению, рабочий, человек могучего телосложения, был вожаком коммунистов в Чикаго. Человек это был немудрящий и, когда товарищи, смущенные пактом и сталинским вторжением в Польшу и страны Балтии, пришли к нему с вопросами, он расстелил на столе карту мира и сказал: «Смотрите, на всем этом гнусном свете только одно красное пятно; и если оно становится больше, у Пита никаких возражений не имеется».

Боюсь, все не так просто. Когда все наше руководство оказалось в тюрьме, партию возглавил черный и, провозгласив поход против «белого шовинизма», установил в ней еще более отвратительную тиранию, чем была раньше. Любой черный член партии получил возможность обвинить любого белого в шовинизме, и тому грозило исключение.

Как-то к нам с Бетт зашла одна славная негритянка и пожаловалась, что некий тип склоняет ее к сожительству, а при отказе грозит выбросить из партии.

— Ну и пошли его куда подальше, — посоветовал я.

— Так он пристает.

— А ты не обращай внимания.

Эта женщина любила партию. Именно в партии она познакомилась с белыми, которые относились к ней, как к белой, или, как если бы они сами были черными. Она обрела любовь и вырвалась из гетто. Но встретились ей и мерзавцы. Я все рассказал Лионелю Берману, и он отклкнулся так: «Что ж, бывает. Бывает везде. В том числе, и в партии».

Но я был наивным человеком. Меня не устраивала подобная постановка вопроса: «бывает». Не должно быть, и если какой-то ничтожный деятель требует от рядового члена коммунистической или любой иной организации переспать с ним под угрозой исключения, значит, в этой организации что-то прогнило. Власти клеветали на нас, утверждая, что мы послушные марионетки в руках Советского Союза или что мы стремимся силой свергнутть существующий строй, но была вещь, которую не могли понять ни Эдгар Гувер, ни Джо Маккарти, даже помыслить о ней не могли, ибо и сами были отравлены тем же ядом — ГНИЛЬ ВЛАСТИ.

В моей жизни наступили тяжелые времена. Со смертью Сталина открылись шлюзы, которые уже никогда не закроются. К тому времени я переехал в Тинек, пригород Нью-Йорка, и связь с партией поддерживал только через «Дейли уоркер», в состав редколлегии которой согласился войти после долгих лет сотрудничества. Несмотря на постоянные стычки с людьми, руководившими газетой, я любил ее и уважал. Ее неизменно обвиняли в лизоблюдстве перед Советами, но на самом деле это была самая независимая и самая мужественная газета в Америке. Русских мы никогда ни о чем не просили и ничего от них не получали. Но поскольку мы были коммунистами, вышло так, что их грехи и их преступления стали нашими грехами и преступлениями. И это справедливо — мы всегда вставали на их сторону и жили безумными иллюзиями на их счет. Мы боготворили их; мы приписывали им добродетели, которых у них не было.

Сталин умер, и все изменилось. Можно сколько угодно твердить, что он безумец, это не помогает. В последние месяцы своего пребывании в партии я перечитал две книги — Светониеву «Жизнь 12 цезарей» и «Жизнеописания» Плутарха. В той и другой есть аллюзии с жизнью и деятельностью Сталина. Та и другая укрепили меня в мысли, что герои их — сумасшедшие. Я перечитал Фрейда и других, писавших о паранойе, и пришел к убеждению, с которым, наверное, многие не согласятся: за малыми исключениями, правители наций, сект, профсоюзов, компартий и десятков иных организаций — люди с отклонениями в психике.

Но все это, повторяю, не объясняет полностью безграничной, невообразимой жестокости Сталина, хотя бы частично вина ложится и на организацию, которая выдала ему мандат. Если бы в послевоенной Америке нашелся хоть один институт, у которого достало бы мужества и мудрости противостоять террору Гувера и Маккарти, компартия, вероятно, была бы другой.

Тем не менее, Америка не Россия, американские коммунисты не русские коммунисты, а «Дейли уоркер» не «Правда». Истина мало-помалу выходила наружу, и мы больше не закрывали на нее глаза.

Жили мы с Бетт в ту пору анахоретами. Раньше я проклинал политическое невежество американцев, теперь благословлял его. За исключением самых просвещенных учителей, никто в местной школе не связывал Рейчел и Джонатана со зловещей фигурой Говарда Фаста — если вообще кто-нибудь слышал о таком, разве что имя на корешке книги в школьной библиотеке попадалось.

Теперь пресса утратила всякий интерес к левым и борьбе с ними, что давало ощущение покоя, на который я прежде и не рассчитывал. Бетт нашла вполне приличную работу модельера в одном нью-йоркском ателье, я продолжал заниматься своим безнадежным издательским бизнесом. Правда, за детей мы по-прежнему опасались, я даже спать ложился, кладя для надежности под подушку бейсбольную биту. Вспользоваться, правда, ею, к счастью, не пришлось.

Все так, однако же пребывал я в полном душевном раздрае. Нельзя отнимать у человека право заниматься любимым делом, а у меня, как и у сотен учителей, актеров, музыкантов, писателей, его отняли. Не говорю уж о рабочих, которые, угодив в черные списки, оказались на грани нищеты. Своим опытом я подтвердил правоту Марка Твена: писатель, который хочет стать издателем, — идиот, а не писатель. Короче, я потерял все, что вложил в это дело.

Лидеры компартии, оказавшиеся в 1950 году в тюрьме, вышли на свободу, и Джон Гейтс, самый из них независимый и предприимчивый, вновь стал редактором «Дейли уоркер». Именно тогда я и вошел в редколлегию. И именно тогда в компартии произошел раскол: на одном полюсе оказался Билл, на другом Уильям Фостер, которому исполнилось уже 75.

Поскольку эта книга — не история компартии США, в исторические подробности входить не буду, хотя истоки нынешнего размежевания уходят в прошлое. Уильям Фостер, Бен Дэвис и Джин Дэннис придерживались жесткой ленинской доктрины, строили партию, опираясь на теорию и не считаясь с реальной ситуацией в стране, партию, где царит железная дисциплина, — по модели советской компартии. Всякую критику в адрес Советского Союза они отвергали. Оппозиция во главе с Гейтсом утверждала, что русские совершили тяжелые ошибки, за которые их надо критиковать, что жесткая ленинская модель не подходит для Америки и препятствует развитию американского левого движения, изолирует партию, ставит ее на грань исчезновения.

Конечно, это только схема.

Вернувшийся из Советского Союза Хайм Шуллер рассказывал мне леденящие кровь истории о том, что там не только евреев преследуют — без суда пытают и убивают людей всех национальностей. И все это под благословенной сенью Иосифа Сталина. В своих комментариях для «Дейли уоркер» я осторожно задевал эту тему, хотя Шуллер просил на него не ссылаться. Коллеги меня поддерживали, а Фостер с Дэннисом, напротив, ярились. Будь я один, они меня с удовольствием выкинули бы из партии, но за мной была газета.

Мои знакомые русские вели себя загадочно. Как-то мы обедали в Нью-Йорке с корреспондентом ТАСС. Он только что вернулся из России и рассказывал мне, что впервые в жизни ходил по московским улицам без страха.

— Ничего подобного раньше я от вас не слышал, — заметил я.

— Так это же моя страна.

— В советском консульстве устроили прием — последний, на который пригласили нас с Бетт. Я заговорил о том, что узнал от Шуллера, и услышал от знакомого дипломата: «Неужели вы думаете, что Сталин убивал главным образом евреев?» Я настолько растерялся, что даже не нашелся, что ответить.

На редакционном совещании Джо Кларк, московский корреспондент «Дейли уоркер», заявил Гейтсу, что если бы его, главного редактора американской коммунистической газеты, застали в Москве читающим «Нью-Йорк таймс», ему грозило бы 10 лет тюрьмы. Впрочем, и Запад недалеко ушел от Востока, Гейтс ни за что просидел пять лет в демократических Соединенных Штатах. «Ну, если Фостер возьмет верх, — обратился я к обоим, — то может ли кто поручиться, что всех нас просто не расстреляют?»

Я получил открытку от Шона О' Кейси: «Не верьте мерзавцам», — он имел в виду тех, кто нападает на Советский Союз. Легко быть революционером в Ирландии.

Нет, не могу примириться. Отнять у человека жизнь — самое гнусное, самое непростительное зло. Этому меня научила война. Этому меня научила тюрьма, где я слышал по ночам молитвы приговоренных к смерти. Думаю, там я стал пацифистом. Я и сейчас пацифист. Пусть Шон О' Кейси опьяняется мечтами о всеобщем братстве. Я больше не могу. Много лет назад Фадеев отверг всяческие обвинения в антисемитизме. Но теперь-то нам точно известно, что в 1948 году были закрыты еврейские газеты и организации, убиты Михоэлс и Ицек Фефер, что развернулся настоящий крестовый поход против евреев — не в Германии, в Советском Союзе!

Мы, у себя в газете, не молчали. Мы требовали от Советов объяснений. Впервые за всю историю компартии США мы пытались добиться от русских правды, в том числе о казнях в Чехословакии и Венгрии. Джон Гейтс вел себя смело, он публиковал сотни читательских писем от людей, которые отдали лучшие годы нашей организации, все еще клявшейся в верности Советскому Союзу. А потом Хрущев прочитал на ХХ съезде свой закрытый доклад. Прессы не было, и вообще в зале, кроме делегатов, присутствовало всего несколько особо доверенных гостей. Выяснилось, что насчет одного из них, венгра, русские просчитались: он каким-то образом — каким, точно не знаю — снесся с Госдепартаментом и, поторговавшись, продал копию доклада Хрущева. Там документ тщательно изучили, проверили по другим источникам и пришли к выводу, что это не фальшивка. Затем — прошло, впрочем, несколько месяцев — Госдепартамент передал доклад в «Нью-Йорк таймс». Это было в начале июня 1956 года. Оттуда связались с Джо Гейтсом.

— Слушайте, тут у нас один документ имеется, на наш, как и Госдепа, взгляд, все чисто, никакой липы, и перевод точный. Если хотите, подошлем — можете печатать в тот же день, что и мы.

«Дейли уоркер» оказалась тогда единственной коммунистической газетой в мире, которая опубликовала секретный доклад ХХ съезду КПСС. Правда, для этого нам пришлось преодолеть яростное сопротивление фостеровской группы, которая по-прежнему стремилась удержать партию, вернее, то, что от нее осталось, в узде. Через несколько месяцев эта группа одержала окончательную победу, и «Дейли уоркер», газета, которая без единого пропуска выходила на протяжении 32 лет, прекратила свое существование.

Все приходит к концу. Эта газета была важной частью моей жизни. И вот 13 июня 1956 года, через два дня после публикации хрущевского доклада, я написал свой последний комментарий в номер. Он дался мне с кровью. Кто я такой, чтобы судить, чтобы учить? Я пробуждался, я переходил из мира мечты в мир реальности. Принеся комментарий в редакцию, я дождался, пока Джо прочтет его.

— Будешь печатать?

— Естественно.

— Учти, это последний.

— Многие пытались меня отговорить, но не настаивали. Слишком хорошо мы знали друг друга, так что и Джо, и все остальные понимали, что я переживал в тот момент.

— А партия?

— С ней тоже покончено.

Друзья спросили, собираюсь ли я сделать официальное заявление, я сказал — нет. Публичности никакой мне не нужно, она ничем не лучше гнусной лжи, что окружала имя Говарда Фаста. Похоже, для меня вообще все кончено. Я давно перестал писать и в каком-то смысле — жить. Так что теперь хотелось просто отдохнуть, подумать, попытаться собрать воедино осколки своего мира, остаться наедине с женой и детьми.

В своей книге «История американского коммуниста» (1958) Гейтс вспоминает: «Одним из пошатнувшихся в вере оказался Говард Фаст, единственная серьезная литературная величина в компартии. Это был противоречивый человек. Добившись еще до вступления в партию оглушительной популярности, он стал объектом бойкота за свои политические воззрения. Многие в коммунистическом движении ему поклонялись, многих он отвращал… За свои принципы он поплатился тюрьмой. Фасту до всего было дело; он получил Сталинскую премию, он грудью вставал на защиту коммунистов и, не думая о последствиях, нападал на капиталистов. Его на редкость нервная реакция на хрущевский доклад неожиданностью для меня не стала; не знаю никого, кто воспринял его столь же болезненно.

Рассказав Дэннису и другим руководителям партии о кризисе, переживаемом Фастом, я умолял поговорить с ним. Но за вычетом нескольких друзей из редакции „Дейли уоркер“, никто и шага не сделал, чтобы найти общий язык с писателем общенационального, а может, и мирового масштаба. Потом, когда стало известно о выходе Фаста из компартии и он объяснил причины этого, на него набросились, как стая шакалов, и подвергли тому самому моральному уничтожению, орудие которого вожаки компартии всегда прибергают для отступников».

Впрочем, тогда мне было совершенно все равно, что обо мне думают вожаки компартии — а равно большая американская пресса. Мы с Бетт уединились в провинции, чтобы у детей было убежище на случай, если нас арестуют в соответствии с Актом по контролю за коммунистами. Знакомым мы дали только телефон моего крохотного издательства, существование которого оплачивалось в основном из собственного кармана. Время шло. Жил я тихо, почти ничем не занимался. Летом мы отправили детей в школьный лагерь, а сами сели в машину, доехали до какого-то местечка в Адирондакских горах и впервые за последние десять лет по-настоящему отдохнули. Мы плавали, катались на лодке, вечерами ходили слушать музыку. Этот отдых практически съел остатки наших денег.

В октябре того же 1956 года произошла странная история. Я получил письмо из советского посольства, в котором говорилось, что Советский Союз намеревается перевести мне 600.000 долларов в счет авторского гонорара. Может, русские не знают, что я вышел из партии? Или это грандиозная подачка, чтобы заставить меня вернуться?

Несколько человек, к которым я обратился за советом, высказались в том роде, что я честно заработал эти деньги за безгонорарные издания моих книг, так что пусть платят. Но Бетт придерживалась другого мнения, и я должен был согласиться, что она права. Взять деньги — значит принять обет молчания и признать себя кому-то и чем-то обязанным, а от этого я теперь зарекся. Все, больше никакой дисциплины, никаких обязательств. И потом, откуда знать, что мне действительно причитается именно такая сумма, ведь отчета о продажах нет. Конечно, у нас слюнки текли при одной мысли о таком богатстве, тем более, что на счету — гроши. Сейчас я вспоминаю эту историю со смехом. Каков жест! 600000 долларов ни за что, ни про что! В письме также сообщалось, что в Москве только что тиражом в 300000 экземпляров отпечатано новое издание «Спартака» (дошло ли оно до книжных магазинов, я так и не узнал). Я написал в посольство, что вышел из компартии и в дальнейшем намереваюсь писать о Советском Союзе в соответствии с собственными взглядами. «Гонорар» так и не поступил. Впрочем, я все равно вернул бы деньги. Их обещали прислать в феврале 1957 года, но еще до этого мой выход из компартии стал достоянием гласности.

Журнал «Форчун» готовил статью о коммунистическом движении в Америке, и мне позвонили с просьбой об интервью. Я ответил, что в партии больше не состою, но интервью дать готов. Ничего из этого не вышло, однако же статья в январском номере журнала появилась, и в ней было сказано о том, что из партии я вышел. Вскоре мне позвонил редактор «Нью-Йорк таймс» Гарри Шварц и поинтересовался, соответствует ли это сообщение действительности. Я подтвердил. Тогда он спросил, понимаю ли я, что это мировая сенсация. Я сказал, что так не думаю, и вообще, учитывая все, что происходит в мире, мне наплевать. Тем не менее, он уговорил меня сделать короткое заявление, на следующий день оно появилось на первой полосе газеты. Теперь миру стало все известно, хотя не уверен, что это имело такое уж значение.

Билл Фостер как-то сказал мне, что за 30 (к тому времени) лет существования через компартию США прошло 600 тысяч человек — большинство из них спустя то или иное время из нее вышли. К концу Второй мировой войны в партии, вместе с Союзом молодежи, насчитывалось 100 тысяч членов. К моменту моего выхода эта цифра сократилась в пять раз, а на следующий год партия и вовсе практически перестала действовать.

С появлением в «Нью-Йорк таймс» (номер от 1 февраля 1957 года) заявления о выходе из компартии, кончилась какая-то часть моей жизни; и вместе со злобными нападками со стороны руководителей компартии США — только кем они в это время руководили? — потоки клеветы и ненависти обрушились на меня и из Советского Союза, в основном со страниц «Литературной газеты». Те самые критики, которые вчера еще превозносили меня как крупнейшего писателя западного мира, сегодня смешивали с грязью. Это было вполне сопоставимо с деятельностью их западных коллег в минувшие 12 лет. С этого времени книги Говарда Фаста в СССР больше не публиковались.

За четыре года до того, как пишутся эти строки, один советский журналист сказал мне в Нью-Йорке: «Знаете что, Фаст, мы не нацисты, книги у нас не жгут. И не думайте, пожалуйста, что ваши книги пошли под нож. Моя жена школьная учительница. Она рекомендует своим ученикам ваши книги. Так что знайте — в Советском Союзе вас читают. Новое поколение читает».

Такие дела. Что сказать под конец? Жалею ли я о годах, отданных компартии? Но что значит «жалею»? А случись, повторил бы снова тот же путь? И этот вопрос не имеет смысла. Второго раза не бывает. Время прошло, и большиство людей того времени умерли. Мы вообще не слишком живучее поколение, жизнь свою и энергию мы расходовали вовсю. Я видел в партии тщеславие, ненависть, твердолобость; но видел и достоинство, и честь, и большое мужество. И встречал благороднейших людей — пусть, кто хочет, кривится. Но сказать это я должен. Потому что, чего стоит человек, который топчет тех, с кем стоял на баррикадах?

Я старался быть честным, но когда пишешь о прошлом, обращаешься ко времени, которого уже нет; даже в памяти тех, кто прошел через него, оно уже другое, а в будущем, когда новые поколения станут по-своему переписывать историю, оно изменится еще больше. К тому же описал я лишь малую часть того, что мог бы описать.

Я вступил в партию, когда меня считали одним из самых значительных американских писателей. Вышел (мне был тогда 41 год) человеком, чье прошлое покрылось завесой забвения, человеком, которому не давали печататься, на которого клеветали и забрасывали грязью, как никакого другого писателя в американской истории. Тоже отличие.

Мне удалось при жизни стать свидетелем возникновения новой Америки и нового Советского Союза, и мир стал реальной возможностью не только для двух сверхдержав, но для всех стран. Быть может, и наша борьба хоть немного этому способствовала, как способствовала она улучшению жизни бедняков и трудового люда в Америке.

Через несколько лет после моего выхода из компартии мы с Бетт получили паспорта — эпоха террора и безумия клонилась к закату — и отправились в Европу. Океан мы решили пересечь на старушке «Куин Мэри», все такой же прекрасной, как прежде. В это время многие отправлялись в Европу морем. Незадолго до того у меня купили права на постановку фильма, так что можно было себе позволить путешествовать первым классом. Нашим соседом за столом оказался забавный гоподин — врач, чье имя я, к сожалению, запамятовал. В разговоре он сыпал десятками имен и, видно, действительно был знаком со множеством известных людей. На третий день путешествия, за завтраком, он поведал, что среди наших спутников есть и делегаты только что закончившейся сессии ассамблеи ООН, что посол Нигерии дает прием в честь советской делегации и приглшает нас с женой.

Прекрасно, но невозможно, о чем я и сообщил новому знакомцу. В Советском Союзе я больше не существую. Вычеркнут из списка живущих. По словам журналистов, даже в сопровождении уничижительных эпитетов мое имя больше не звучит в стране, где книги Фаста некогда были настольными.

— Да, но не русские же дают прием, а нигерийцы. Посол читал «Дорогу свободы». Узнав, что вы с женой здесь, он пришел в небыкновенное возбуждение. Очень просит вас быть. Если откажетесь, это прозвучит как вызов. А насчет русских не беспокойтесь, они умеют себя вести. Все будет в порядке, уверяю вас.

Короче, мы с Бетт должным образом оделись и отправились на прием. Нас встретил посол, высокий, благообразный мужчина, оказавшийся безупречным хозяином. Он предствил нас советским послам — в Вашингтоне и в ООН. Те поклонились с ледяной вежливостью. Нигерийцы нас всячески обхаживали, русские сторонились. Впрочем, к этому мы были готовы. Иное дело, что как ни просторна гостиная в посольском люксе, это корабль, и когда в одном помещенеии собираются порядка 30 человек, встреч не избежать, вот русские с женами и улыбались глуповато, и кивали головами. Все это походило на телевизионную комедию.

Каждый вечер после ужина мы с Бетт полчаса гуляли по палубе. В ту пору трансатлантические рейсы не считались круизами или отдыхом на воде. Корабль — средство передвижения, удобный путь в Европу и из Европы, и одним из самых больших удовольствий как раз и были такие вечерние прогулки. Во время одной из них — а палуба длинная, идешь себе и идешь, — меня остановил посол Федоренко и, извинившись перед Бетт, спросил, нельзя ли нам потолковать наедине. Бетт вежливо сослалась на то, что и так собиралась в каюту, и оставила нас вдвоем. Прохаживаясь взад-вперед по палубе, мы проговорили почти час. Федоренко начал с извинений за холодную встречу на нигерийском приеме. Анлийский его был безупречен.

— Просто мы не были готовы к такой встрече, — пояснил он.

Я принял извинения, и он заговорил о компартии США. Что с ней происходит?

— Вы что, хотите сказать, что ничего не знаете до сих пор?

— Вот именно. Мы читали вас, мы читали Джона Гейтса, но этого недостаточно. Там нет чего-то главного. В Германии Гитлер просто уничтожил коммунистов физически. Но ведь в Америке этого нет.

— Нет, — согласился я. — Видите ли, господин Федоренко, у нас есть сказка о Джесси Пиме, убийце-дурачке. Когда кто-нибудь умирает по собственной глупости, мы говорим, что он стал жертвой Джесси Пима. Именно это с нами и случилось. Мы стали жертвой Джесси Пима.

Таким объяснением Федоренко не удовлетворился, и разговор продолжился. Человек это был далеко не глупый, с острым чутьем, так что мои попытки растолковать природу американского общества он воспринимал достаточно живо. Так, его ужаснул рассказ о корреспондентах ТАСС, познающих Америку из салона лимузина с пуленепробиваемыми стеклами.

Наконец, я изнемог и сказал:

— Пожалуй, мне пора, а то жена решит чего доброго, что я свалился за борт. Вы забросали меня вопросами. Можно и мне один на прощанье?

— Разумеется.

— Объясните мне, господин посол, почему, когда у вас с Китаем была полная возможность обеспечить мир на земле, вы рассорились?

А надо сказать, что перед тем, как перейти на дипломатическое поприще, Федоренко профессионально занимался китаистикой.

Его ответ я не забуду до конца дней своих.

— Фаст, — сказал он, — почему вы считаете, что люди, которые управляют моей страной, умнее тех, что управляют вашей?

На этом месте можно поставить точку.

 

Рассказы

 

― ПЕРВЫЕ ЛЮДИ ―

Проводится эксперимент: среди людей искусственно выводят «человека плюс». Это дети, они живут единой семьёй в резервации. Несколько лет спустя дети подросли и поняли, что окружающий мир всегда будет настроен против них…

АВИА
Хэрри.

Калькутта, Индия

4 ноября 1945 г.

Миссис Джин Арбалейд

Вашингтон, Дипломатический корпус.

Дорогая сестра!

Я нашел это. Видел своими глазами и потому убежден в полезности избранной цели — исследовать антропологические прихоти моей сестры. В любом случае это лучше, чем скука. У меня нет ни малейшего желания возвращаться домой, и я не собираюсь пускаться ни в какие объяснения. Нервы у меня не в порядке, я уволен со службы и не устроен. Как ты знаешь, я вышел в отставку в Карачи, и мне приятно ощущать себя экс-воякой и туристом. Но нескольких недель было достаточно, чтобы все до безумия наскучило. Вот почему я был так рад получить от тебя задание. Оно выполнено.

Не могу сказать, что пришлось изрядно поволноваться. Дело в том, что присланная тобой статейка из «Ассошиэйтед Пресс» оказалась до деталей точной. Маленькая деревушка Чунга действительно находится в Ассаме. Я добирался туда самолетом, поездом по узкоколейке и воловьей упряжкой. Путешествие в такое время года под обжигающим спину солнцем было сказочно приятным. Но наконец я увидел то, что искал. Это была четырнадцатилетняя девочка.

Конечно, ты достаточно знаешь об Индии, чтобы понимать: здесь четырнадцать лет для девочки — вполне солидный возраст. Большинство из них к этому времени уже замужем. Но дело не в возрасте. Я подробно беседовал с отцом и матерью ребенка, и они рассказали мне, что опознали дочь по двум очень характерным родимым пятнам. Опознание подтвердили родственники и другие жители деревушки — все, кто помнил эти родимые пятна. Обстоятельство совсем не удивительное для маленьких местечек вроде этого.

Ребенок был потерян в младенческом возрасте — восьми месяцев от роду. Самая обычная история — родители работали в поле, оставив неподалеку дочку, и она пропала. Я не могу сказать точно, ползала она или нет, но в любом случае это была здоровая, живая и смышленая девочка.

Мы никогда не узнаем, как девочка попала к волкам. Возможно, волчица, потеряв своих детенышей, утащила ребенка. Похоже, вот наиболее вероятная версия. Волки, встречающиеся здесь, не относятся к европейскому типу. Это местная разновидность pallipes — весьма внушительное животное по размерам, с сильным характером, отнюдь не из тех, кто отступает на темной дороге. Восемнадцать дней назад, когда девочка была найдена, жителям деревушки пришлось убить пять волков, чтобы вызволить ее. Надо сказать, и сама она дралась как дьяволица. Что ж, она тринадцать лет прожила рядом с волками.

Станет ли нам когда-нибудь известна история ее жизни с волками? Не знаю. Во всяком случае, в данный момент она — волчица во всех своих проявлениях. Не может стоять прямо — позвоночник искривлен до такой степени, что коррекция невозможна. Бегает на четырех конечностях, и суставы пальцев покрыты костными мозолями. Ее пытаются научить брать и удерживать предметы руками, но пока безуспешно. Она разрывает на себе любую одежду, в которую ее одевают. Она не в состоянии понять значение речи и тем более говорить. Индийский антрополог Сумил Годже проработал с ней целую неделю, но почти не надеется, что общение с ней будет когда-нибудь возможно. В нашем понимании и по нашим критериям она абсолютно слабоумная или, иначе говоря, идиотка и, похоже, такой и останется на всю жизнь.

С другой стороны, и профессор Годже, и доктор Чалмерс, и представитель правительственной службы здравоохранения, приехавший из Калькутты посмотреть девочку, находят, что нет никаких физических или наследственных факторов, которые можно было бы считать основой психического расстройства. Девочка не страдала слабоумием от рождения. Наоборот, жители деревушки вспоминают, что в младенчестве она была абсолютно нормальным ребенком. Более того, по их словам, она была очень живой и смышленой. Профессор Годже считает, и его поддерживают коллеги, что именно живость и хорошие способности девочки позволили ей приспособиться и тринадцать лет прожить среди волков. Ребенок прекрасно реагирует на рефлекторные тесты и производит впечатление вполне здорового с точки зрения неврологии. Она очень сильна — даже более, чем обычные дети в этом возрасте, и обладает сверхъестественным слухом и обонянием.

Профессор Годже исследовал данные восемнадцати подобных случаев, зарегистрированных в Индии за последние сто лет, и в каждом из них, по его словам, даже после курса лечения ребенок все равно остается слабоумным, т. е., объективно говоря, остается волком. Профессор считает, что было бы неправильно называть такого ребенка идиотом или слабоумным, точно так же, как нельзя называть слабоумным или идиотом волка. Просто ребенок превращается в волка, возможно, более высокоразвитого, чем обычный, но все же волка.

Я готовлю для тебя полный отчет по этому материалу. Тем не менее основные факты в письме изложены. Что касается денег — у меня их предостаточно. Я выиграл в кости куш в одиннадцать сотен долларов. Позаботься о себе, твоем драгоценном муже и службе здравоохранения.

Люблю, целую. —

* * *

ТЕЛЕГРАММА. ХЭРРИ ФЕЛТОНУ
ДЖИН АРБАЛЕЙД.

ГОСТ. «ИМПЕРИЯ». КАЛЬКУТТА, ИНДИЯ

10 НОЯБРЯ 1945 г.

ЭТО НЕ ПРИХОТЬ, ХЭРРИ. ЭТО ОЧЕНЬ СЕРЬЕЗНО. ТЫ ПРЕКРАСНО СПРАВИЛСЯ С ЗАДАНИЕМ. ТАКОЙ ЖЕ СЛУЧАЙ В ПРЕТОРИИ. БОЛЬНИЦА ОБЩЕГО ТИПА. ДР.ФЕЛИКС ВАНОТТ. АВИАБИЛЕТЫ ЗАКАЗАНЫ.

* * *

АВИА
Хэрри.

Претория, Южно-Африканская Республика

Миссис Джин Арбалейд

Вашингтон, Дипломатический корпус.

Моя дорогая сестра!

Ты определенно великий организатор, ты и твой муж. Мне хотелось бы узнать, чем закончится это временное затишье. Я думаю, в свое время ты найдешь предлог и сообщишь мне об этом. В любом случае твоя деятельность заслуживает уважения. Подумать только! Сдвинуть с места зануду-полковника и незамедлительно отправить в Южную Африку. Впрочем, это прекрасная страна с приятным климатом и, я уверен, большим будущим.

Здесь я увидел ребенка, который по-прежнему находится в больнице. Я провел вечер с доктором Ваноттом и юной, умной и привлекательной квакершей мисс Глорией Оулэнд, антропологом, работающей над докторской диссертацией по проблемам народов банту. По мере того, как я буду продолжать свое знакомство с мисс Оулэнд, я смогу снабжать вас материалами и по этой теме.

Внешне происшедший здесь случай удивительно напоминает виденный мной в Ассаме. Там была четырнадцатилетняя девочка, здесь — одиннадцатилетний мальчик, по происхождению банту. Девочка выросла среди волков, мальчик подобным же образом среди бабуинов и был вызволен белым охотником по имени Арчвей, сильным, молчаливым человеком, как будто сошедшим со страниц романов Хемингуэя. К сожалению, у Арчвея скверный характер и он не очень-то любит детей, поэтому, когда мальчик, что вполне естественно, укусил его, он выпорол бедняжку до полусмерти. «Я приручал его», — пояснил молчун.

Теперь о больнице. Ребенок получает здесь самый лучший медицинский уход и разумное лечение. Совершенно не представляется возможным найти его родителей, потому что эти обезьяны с Базутолэнда много путешествуют и невозможно даже предположить, где именно мог попасть к ним ребенок. Его возраст — предположение медиков, но оно вполне разумно. Нет никакого сомнения, что по рождению он принадлежит к народу банту. Он красив, с длинными руками и ногами и необычайно силен. Видимых симптомов черепного повреждения нет. Но так же, как и девочка из Ассама, по нашим представлениям он идиот.

То есть, иначе говоря, он — обезьяна. Способ звукоизвлечения, которым он пользуется, — обезьяний. В отличие от индийской девочки он способен брать предметы руками, держать их и рассматривать, у него сильно развит познавательный инстинкт. Как объяснила мне мисс Оулэнд, разница между ними — это разница между волком и обезьяной.

У мальчика не поддающееся коррекции искривление позвоночника. Как и обезьяны, он при передвижении пользуется четырьмя конечностями, а тыльная сторона пальцев и ладоней покрыта костными мозолями. Что касается ношения одежды, первое время он все разрывал на себе, но потом привык. Это не удивительно. Прирученные обезьяны тоже ведь привыкают к платью. Мисс Оулэнд надеется, что мальчик овладеет хотя бы рудиментарной речью. Однако доктор Ванотт сомневается в этом. И мне хотелось бы заметить, что из тех восемнадцати случаев, которые описывает профессор Годже, не было ни одного, когда человеческая речь усваивалась хотя бы в основных элементах.

Подобным примером может служить герой моего детства Тарзан и вместе с ним все благородные животные. Но самая ужасная мысль, которая приходит в голову, когда наблюдаешь все это, — какова же сущность самого человека, если с ним могут происходить такие метаморфозы? Здешний образованный абориген пытался объяснить мне, что человек — создание своей собственной мысли или представлений, формирование которых в огромной степени зависит от его окружения и базируется на словесном материале. Без слов происходит наглядный процесс познавания, который на животном уровне формирует представления, но недостаточен для того, чтобы сделать человека подлинным человеком. Человек есть результат общения с другими людьми и всей суммы накопленного человечеством опыта и представлений.

Человек, выросший среди волков, становится волком, выросший среди обезьян — обезьяной. И это неоспоримо, не правда ли? Моя голова переполнена десятком точек зрения по этому вопросу, и некоторые мне просто неприятны.

Дорогая сестра, что ты и твой муж собираетесь предпринять? Не пора ли решить и сообщить об этом старику Хэрри? Или ты хочешь, чтобы я теперь отправился на Тибет? Однако я сделаю все, чтобы доставить тебе удовольствие. Но желательно что-нибудь стоящее.

Твой всегда любящий

* * *

АВИА
Джин.

Вашингтон, Дипломатический корпус.

27 ноября 1945 г.

Мистеру Хэрри Фелтону

Претория, Южно-Африканская Республика.

Дорогой Хэрри!

Ты прекрасный и великодушный брат и к тому же очень энергичен. Ты просто прелесть! Мы с Марком хотели бы поручить тебе одно дело, предполагающее, что ты будешь разъезжать по всему миру и получать за это деньги. Чтобы убедить тебя согласиться, мы должны раскрыть тебе тайные стороны нашей работы. Мы делаем это, принимая во внимание твой прямой и заслуживающий доверия характер. Что касается почты, то она заслуживает значительно меньше доверия. Но мы связаны с вооруженными силами, имеющими допуск к самым большим секретам и прочей чепухе, поэтому информация будет передаваться тебе по дипломатическому каналу. После получения этого письма ты можешь считать себя на службе. Тебе будет выплачиваться зарплата в пределах разумного и дополнительно восемь тысяч в год за долготерпение.

Пожалуйста, оставайся в своей гостинице в Претории до получения пакета. Это займет не более десяти дней. Конечно, предварительно мы тебя известим.

С любовью и уважением —

* * *

Дипломатическая почта
Джин.

Вашингтон, Дипломатический корпус.

5 декабря 1945 г.

Мистеру Хэрри Фелтону

Претория, Южно-Африканская республика.

Дорогой Хэрри!

Это письмо — наше с Марком совместное обращение к тебе. Выводы, которые мы делаем, — также плод нашей совместной работы. И еще. Отнесись к этому посланию как к очень серьезному документу.

Ты знаешь, что последние двадцать лет предметом нашего пристального внимания были детская психология и особенности развития детей. Нет необходимости вспоминать, как складывалась карьера Марка и моя да и нашу работу в системе здравоохранения. Скажу только, что когда во время войны мы занимались программой помощи детям, мы пришли к интересным выводам, которые теперь разрабатываем теоретически. Мы получили разрешение начальства приступить к работе над нашим проектом, а недавно военное ведомство выделило нам дополнительные фонды на него.

Возвращаясь к теоретическим основам нашей работы, надо сказать, что выводы, как ты знаешь, еще окончательно не проверены. Вкратце скажу, что после двадцати лет практической деятельности мы пришли к такому заключению: в пределах вида Гомо Сапиенс возникает новая раса. Назовем ее человек-плюс, хотя, собственно, называть ее можно как угодно. Возникла она не сегодня — люди такого типа появлялись в течение столетий и даже тысячелетий. Но они как бы попадали в ловушку — человеческое окружение и формировались по его законам так же определенно и непреложно, как твоя девочка из Ассама, оказавшаяся среди волков, или мальчик-банту — среди обезьян.

Кстати сказать, случаи, описанные тобой, не единственные из известных нам. У нас есть достоверные данные еще о семи подобных случаях, зарегистрированных в разных местах: один в России, два в Канаде, два в Южной Америке и один в Западной Африке, и чтобы мы не очень гордились, есть запись одного такого же случая, имевшего место в Соединенных Штатах. Мы располагаем также устными рассказами и фольклорными записями трехсот одиннадцати подобных случаев за период, охватывающий четырнадцать веков. У нас есть свидетельство, найденное в немецкой книге XIV века и принадлежащее монаху Губертусу. В нем описывается пять историй, которые, как утверждает Губертус, он наблюдал лично. Во всех этих случаях, как и в семи записанных нашими современниками, и во всех остальных, кроме шестнадцати устных рассказов, результат точно такой же, как и в тех, которые ты видел и записал, — ребенок, выращенный волками, становится волком.

Наша работа подводит нас к параллельному заключению — ребенок, выращенный людьми, становится человеком. Если человек-плюс действительно существует, он точно так же попадает в ловушку к людям, как ребенок — в логово зверей. Наше предположение заключается в том, что человек-плюс существует.

Почему мы так думаем? Причин этого предостаточно, но ни время, ни пространство не могут всего объяснить. Однако есть два весьма убедительных довода. Во-первых, мы располагаем данными, свидетельствующими об очень высоком уровне IQ [Intelligence Quotient — коэффициент умственного развития] в детстве у нескольких сотен мужчин и женщин — 150 единиц и выше. Но несмотря на выдающиеся интеллектуальные способности в детстве, успеха на жизненном поприще добились только 10 %. Грубо говоря, еще 10 % можно назвать страдающими психическими расстройствами, не поддающимися излечению. 14 % требуется общий курс психотерапевтического лечения, 6 % покончили жизнь самоубийством, 1 % — в заключении, 27 % один или более раз разводились, 19 % — хронические неудачники во всех своих начинаниях. А остальные вообще ничем не примечательны. Если проследить их IQ с возрастом, то мы увидим, как этот коэффициент неуклонно падает.

Общество никогда не занималось созданием условий для людей с психикой такого типа. Поэтому мы не можем точно сказать, что с ними стало бы в особых условиях. Но мы можем предположить, что число подобных людей уменьшается, тяготея к идиотизму, который мы называем нормой.

Вторую причину мы видим в следующем: мы знаем, что человек в течение всей жизни использует только небольшую часть головного мозга. Что мешает ему использовать остальную его часть? Почему природа снабдила его устройством, которое он не может использовать полностью? Или общество мешает ему, создавая вокруг барьеры и блокируя личный потенциал?

Таковы вкратце две причины. Но поверь мне, Хэрри, их намного больше. Их вполне достаточно, чтобы убедить твердоголовых людей из правительства, начисто лишенных воображения, что мы достойны того, чтобы нам дали шанс выпустить в мир суперличность или человека-плюс. Возможно, нам по-своему поможет политика. В один прекрасный момент может выясниться, что мы вступаем в войну — на этот раз, например, с Россией, в холодную войну, как теперь принято ее именовать. Кроме всего остального, это будет и война умов. А ведь ум, как искренне заметили некоторые наши интеллектуальные гиганты, в наше время огромная ценность и встречается крайне редко. Под таким углом зрения наши суперличности превращаются в некое секретное оружие, дьяволов, способных в нужное время предъявить суператомные бомбы или смертоносные лучи. И бог с ними. Трудно было бы представить себе подобный проект под финансовым руководством благородных людей. Главное во всей этой истории, что на нас с Марком сделали ставку. Отсюда и миллионы долларов, и самая высокая категория в течение всей работы. Тем не менее все полная тайна. Я даже не могу до конца этого выразить.

Теперь о твоей работе, если ты на нее согласишься. В ней будет несколько этапов. Первый: в 1937 году в Берлине работал профессор Ганс Гольдбаум. Наполовину еврей. Он возглавлял Институт детской терапии. Гольдбаум опубликовал небольшую монографию по интеллектуальному тестированию детей. Он приводит в ней доказательства того — и мы склонны ему верить, — что может определить IQ ребенка в течение первого года его жизни, в доречевой период. Он показывает несколько чрезвычайно интересных таблиц с оценками результатов тестирования. Но мы в достаточной степени не знаем метода профессора Гольдбаума, чтобы использовать его на практике. Короче говоря, нам нужна помощь профессора.

В 1937 году он исчез из Берлина, а в 1943 объявился в Кейптауне. Это последний его адрес, который нам известен. Прилагаю его к письму. Поезжай в Кейптаун, дорогой Хэрри. (Это я лично прошу тебя, без Марка.) Если он уехал оттуда, постарайся все равно найти его. Если он умер, сразу же сообщи нам.

Конечно, ты согласишься на эту работу. Мы любим тебя и нам нужна твоя помощь.

* * *

АВИА
Хэрри.

Кейптаун, Южная Африка

20 декабря 1945 г.

Миссис Джин Арбалейд

Вашингтон, Дипломатический корпус.

Моя дорогая сестра!

Какие головокружительные идеи! Если мы занимаемся созданием секретного оружия, я готов броситься в это предприятие с головой. Но работа есть работа.

Поиски профессора заняли у меня неделю. Единственное, что я узнал, — в 1944 году он уехал из Кейптауна в Лондон. Очевидно, он им там понадобился. Выезжаю в Лондон.

С любовью

* * *

По дипломатическим каналам.
Джин.

Вашингтон, Дипломатический корпус.

26 декабря 1945 г.

Мистеру Хэрри Фелтону

Лондон, Англия.

Дорогой Хэрри!

Это совершенно серьезно. Ты, наверное, уже нашел профессора. Мы надеемся, что, несмотря на то, что ты иногда называешь себя идиотом, у тебя вполне хватит ума оценить метод профессора Гольдбаума. Разрекламируй ему нашу идею. Продай ему ее! Мы предоставим ему все, что он попросит. Только бы работал с нами. Столько, сколько захочет.

Вот вкратце то, что мы собираемся сделать. Мы приобрели участок земли в восемь тысяч акров в Северной Калифорнии. Мы собираемся создать там особую среду обитания — под военной охраной, гарантирующей полную безопасность. Внешний мир вначале будет полностью отсечен. Таким образом возникнет совершенно замкнутая резервация под строгим контролем извне.

В эту резервацию мы собираемся поместить сорок детей, и особое их воспитание должно привести к появлению новой разновидности человека человека-плюс.

Не буду сейчас останавливаться на деталях внутреннего устройства резервации. С этим можно пока подождать. Первое, что нам сейчас необходимо, — это дети. Десять из сорока детей мы найдем в Соединенных Штатах. Что касается тридцати остальных, мы хотели бы попросить тебя заняться их подбором вместе с профессором Гольдбаумом в других странах.

Мы предполагаем равное количество девочек и мальчиков в возрасте от 6 до 9 месяцев с оптимально высоким коэффициентом IQ, если метод профессора достаточно хорош для его определения в этом возрасте.

Желательно было бы, чтобы дети представляли пять расовых групп кавказскую, индийскую, китайскую, малазийскую и банту. Безусловно, мы понимаем, насколько в наше время расовые границы зыбки. Поэтому предоставляем тебе в этом смысле полную свободу. Попробуй найти шесть так называемых «кавказских» детей в Европе. Кроме этого нас интересуют двое детей северного типа, двое — центральноевропейского типа и двое детей из Средиземноморья. Постарайся следовать тому же принципу и в других местах.

Теперь о том, как это делать. Прошу тебя — никаких краж или насильственных похищений. К сожалению, в мире достаточно сирот. А сколько семей едва сводят концы с концами и в отчаянии готовы продать своих детей! Если тебе и Гольдбауму понравится такой ребенок, покупайте! Цена не имеет значения. Я далека от того, чтобы испытывать из-за этого угрызения совести. Эти дети будут окружены заботой и любовью, независимо от того, как они к нам попали. Им будет обеспечена достойная жизнь и самые многообещающие надежды.

Непременно информируй нас сразу же, как найдешь подходящего ребенка. Авиатранспорт гарантирован. Тебе будут предоставлены все необходимые предметы для ухода за детьми, в том числе непромокаемые люльки. Перевозка будет производиться под медицинским контролем. Однако нам все-таки хотелось бы получить здоровых детей; разумеется, в соответствии с нормами каждого из регионов планеты.

Желаю удачи. Мы рассчитываем на тебя и любим тебя. Счастливого Рождества!

* * *

По дипломатическим каналам.
Хэрри.

Копенгаген, Дания.

4 февраля 1946 г.

Миссис Джин Арбалейд

Вашингтон, Дипломатический корпус.

Дорогая Джин!

Кажется, я понял, что ты имела в виду под «великой тайной», и вполне разобрался в том, что ты мне сообщила. Я ждал свободного дня и дипломатической почты, чтобы описать тебе свои похождения. По моим специальным «каналам» ты уже информирована, что мы с профессором отправились в путешествие с целью покупки детей. Не могу сказать, что мне по душе увеселительные прогулки вроде этой. Однако я дал слово и держу его. Я доведу дело до конца и представлю полный отчет.

Между прочим я, как и предполагалось, продолжаю посылать корреспонденцию в Вашингтон. И это несмотря на то, что твоя резервация, как ты ее называешь, уже функционирует. Я жду от тебя указаний, на какой адрес теперь писать.

Мне удалось разыскать профессора Гольдбаума без особых трудностей. Будучи в военной форме — а я приобрел прекрасное обмундирование Британской армии — и имея все мыслимые рекомендательные письма, присланные тобой так любезно, я отправился в Военное министерство. Там, как они говорили сами, майору Хэрри Фелтону было оказано особое внимание. Тем не менее в гражданской одежде я чувствую себя лучше. Как бы то ни было, я нашел профессора Гольдбаума в развалинах Ист-Энда, занятого работой над программой по воспитанию детей. Это совершенно удивительный, небольшого роста человек, и я очень полюбил его. А он, в свою очередь, учится терпеть меня.

Я пригласил его поужинать, и причиной того, что он согласился, была ты, дорогая сестра. Оказывается, я совершенно не имел представления, как ты известна в кругу медиков. Только потому, что у нас общие мать и отец, профессор смотрел на меня с благоговением.

Я все рассказал ему, ничего не утаив. Я боялся, что после моего рассказа твоя репутация рухнет у меня на глазах. Но ничего подобного не произошло. Гольдбаум слушал, открыв рот и затаив дыхание. Он прервал меня только один раз, задав несколько метких вопросов о девочке из Ассама и мальчике-банту. Когда я закончил свой рассказ, профессор покачал головой. Но в выражении его лица не было ничего неодобрительного. Наоборот, оно скорее говорило о явном интересе и восхищении. Я спросил профессора, что он обо всем этом думает.

— Мне нужно время, — сказал он. — Я должен поразмыслить над этим. Но концепция удивительно смела и прекрасна. Дело не в самой идее — она не нова. Я и сам думал об этом, как, впрочем, и многие антропологи. Но воплотить это на практике! Ах, молодой человек, ваша сестра замечательная женщина!

Вот ты какая, сестра моя! Я почувствовал, что момент благоприятный, и бросился в наступление. Я объяснил Гольдбауму, что тебе необходима его помощь. Во-первых, в подборе детей и, во-вторых, в создании резервации.

— Резервация, — ответил он, — вы понимаете, это все, все. Но как ваша сестра может изменить среду? Среда — фактор решающий. Это целая фабрика человеческого общества, самозаблуждающегося, суеверного, иррационального и больного, цепляющегося за фантазии, мифы и призраки. Кто может изменить все это?

Наша беседа продолжалась в том же духе. Ты понимаешь, что мои познания в антропологии оставляют желать лучшего. Но я прочитал все твои книги. Возможно, мои ответы были слабы, но в любом случае профессор получил более или менее полную информацию о твоей с Марком работе. Затем он сказал, что должен подумать. Мы условились переговорить на следующий день. Он пообещал объяснить мне свой метод определения умственного развития детей.

На следующий день мы встретились, как и договорились, и профессор рассказал мне о своем методе. Он подчеркнул, что не столько тестирует умственные способности детей, сколько определяет их, что не исключает вероятность ошибок. В свое время в Германии он разработал таблицу из 50 характеристик, которые, по его мнению, наиболее свойственны детям. По мере роста детей их систематически проверяли обычными методами, и результаты сравнивались с первоначальными. На основе этого эксперимента Гольдбаум пришел к некоторым выводам, которые снова и снова проверял в течение последующих пятнадцати лет. Я прилагаю к письму неопубликованную статью профессора, в которой он описывает свой эксперимент более подробно. Добавлю только, что меня профессор убедил в обоснованности своих методов. Позже я наблюдал, как он проверяет более ста английских детей, чтобы сделать наш первый выбор. Это замечательный и блестящий ученый, Джин.

На третий день нашего знакомства Гольдбаум согласился присоединиться к твоему проекту. Он объявил мне о своем решении очень серьезно. Позже я почти дословно записал то, что он мне при этом сказал.

— Передайте вашей сестре, что я не так легко пришел к этому решению. Мы будем иметь дело с человеческими душами и даже, вероятно, в большей степени с человеческими судьбами. Эксперимент может не получиться. Но в случае успеха он наверняка станет наиболее важным событием нашего времени — возможно, более важным и выдающимся, чем только что закончившаяся война. И передайте вашей сестре еще кое-что. У меня была жена и трое детей, но их лишили жизни, потому что одна человеческая нация превратилась в зверей. Я был свидетелем всего этого и просто не мог жить, пока не поверил, что если существует нечто, что делает человека зверем, должно быть и то, что может превратить его в человека. Однако, собираясь создать человека, мы должны стать предельно скромными и покорными. Мы — только орудие, а не мастера, и если наша работа окажется успешной, мы будем меньше ее результата.

Это наш человек, Джин. И как я уже говорил, замечательный человек. Я привел его слова полностью. Мы говорили также о резервации и создании в ней атмосферы мудрости, справедливости и любви, необходимой человеку. Хорошо было бы, если бы ты написала мне хотя бы несколько слов об основных идеях создания замкнутой среды обитания.

Недавно мы отправили к тебе четверых детей. Завтра уезжаем в Рим, а из Рима в Касабланку.

Мы будем в Риме по меньшей мере две недели, и твое письмо может нас там застать.

Совершенно серьезно и не без беспокойства —

* * *

По дипломатическим каналам
Джин.

через Вашингтон, Дипломатический корпус.

11 февраля 1946 г.

Мистеру Хэрри Фелтону

Рим, Италия.

Дорогой Хэрри!

В этом письме ты найдешь ответ на интересующий тебя вопрос. Твои переговоры с профессором Гольдбаумом произвели на нас огромное впечатление, и мы с нетерпением ждем, когда он к нам присоединится. Мы с Марком день и ночь работаем над проектом устройства резервации.

Вот что мы планируем: вся приобретенная нами территория в восемь тысяч акров будет обнесена забором из колючей проволоки с круглосуточной военизированной охраной. В центре будет находиться дом с тридцатью сорока педагогами или, иначе говоря, общими родителями. Мы приглашаем для преподавания только супружеские пары с непременным условием, что они любят детей и готовы без остатка посвятить себя работе. Кроме этого, разумеется, они должны быть высококвалифицированными специалистами.

Работая над гипотезой об ошибочности выбранного человечеством пути на каком-то из этапов развития цивилизации, мы возвращаемся к доисторической форме группового брака. Это совсем не означает беспорядочного сожительства. Мы дадим понять детям, что мы все — их общие родители, их отцы и матери не по крови, но по любви.

Мы научим их истине в пределах нашего понимания. Между нами не будет никакой лжи, никаких предрассудков или призраков и никаких религий. Мы будем учить их заботе друг о друге и любви. И сами отдадим им всю нашу любовь и понимание.

Первые девять лет мы полностью посвятим формированию особой среды их нахождения. Мы сами будем писать для них книги для чтения, учебники по истории и все остальное, что им потребуется. И только потом начнем знакомить детей с реальным миром.

Наши идеи слишком просты или слишком самонадеянны? Это все, что мы можем сделать, Хэрри. Но я надеюсь, что профессор нас поймет. Во всяком случае это больше того, что когда-либо делалось для детей.

Мы желаем удачи тебе и Гольдбауму. Твои письма говорят о том, что ты меняешься, Хэрри. Мы и сами чувствуем, что в нас происходят перемены. Когда я записываю наши планы и идеи, они кажутся слишком очевидными для того, чтобы быть значительными. Мы просто собираем группу одаренных детей и даем им знания и любовь. Достаточно ли этого, чтобы прорваться в неизвестную и неизведанную область человеческого существа? Увидим. Привозите нам детей, Хэрри. И мы увидим.

С любовью

Ранней весной 1965 года Хэрри Фелтон прибыл в Вашингтон и сразу же направился в Белый дом. Фелтону только что исполнилось пятьдесят лет. Он был высок и худощав, с приятным лицом и сединой в волосах. Будучи президентом Управления Объединенного Пароходства — одной из крупнейших в Америке фирм по экспорту и импорту, он, несомненно, вызывал уважение; и Эггертон, министр обороны США тех лет, по праву занимающий сей высокий пост, был далек от того, чтобы отнестись к Фелтону пренебрежительно.

Напротив, он сердечно встретил его, и они вдвоем прошли в небольшой кабинет в Белом доме. Эггертон предложил тост за доброе здоровье, и беседа началась.

Первым делом министр высказал предположение, что Фелтону должно быть известно, зачем его вызвали в Вашингтон.

— Не могу сказать, что мне это известно, — ответил Фелтон.

— У вас замечательная сестра.

— Я давно знаю об этом, — улыбнулся Фелтон.

— Вы очень сдержанны, — заметил Эггертон. — Насколько мы знаем, даже самые близкие ваши родственники никогда ничего не слышали о человеке-плюс. Сдержанность — похвальная черта.

— Может быть, может быть. Но все это было давно.

— Правда? Значит, вы не имели в последнее время известий от вашей сестры?

— Почти год, — ответил Фелтон.

— И это не тревожит вас?

— Почему это должно меня тревожить? Мы очень близки с сестрой, но ее работа не предполагает светского общения. В наших отношениях часто бывали долгие паузы, прежде чем я получал от нее весточку. Мы жертвы общения по переписке.

— Я понимаю, — кивнул Эггертон.

— Однако, судя по вашим вопросам, мне становится ясно, что вызовом к вам я обязан своей сестре.

— Именно так.

— С ней все в порядке?

— Насколько нам известно, да, — спокойно ответил министр.

— Тогда чем я могу быть вам полезен?

— Помогите нам, если это возможно, — так же спокойно сказал Эггертон. Я собираюсь рассказать вам, что произошло, мистер Фелтон, и тогда, надеюсь, вы постараетесь нам помочь.

— Возможно, — согласился Фелтон.

— Я не буду рассказывать вам о сути проекта. Вы знаете о нем столько же, сколько любой из нас, а может быть, даже и больше — вы ведь были у его истоков. Поэтому вы понимаете, что такой проект должен быть или воспринят очень серьезно, или самым грубым образом высмеян. На сегодняшний день он обошелся государству в одиннадцать миллионов долларов, и это совсем не смешно. Проект с самого начала был уникальным и исключительным. Я намеренно употребляю эти слова. Успех проекта зависел именно от создания исключительной и уникальной окружающей среды. Поэтому мы и согласились не посылать в резервацию комиссию в течение пятнадцати лет. Конечно, за эти годы мы провели ряд совещаний с участием мистера и миссис Арбалейд и некоторых из их коллег, включая профессора Гольдбаума.

Однако в ходе совещаний нам стало ясно, что о каких-либо результатах информации мы не получим. Нас уверяли, что эксперимент удался, что все великолепно и замечательно, но не более того. Мы честно выполняли обязательства, принятые нашей стороной, но в конце пятнадцатилетнего периода вашей сестре и ее мужу было объявлено о намерении послать в резервацию группу экспертов. Но они попросили отсрочки, ссылаясь на то, что данный момент был критическим для успешного осуществления программы в целом. Их аргументы показались нам убедительными, и мы предоставили им отсрочку на три года. Несколько месяцев назад этот срок подошел к концу. Миссис Арбалейд приехала в Вашингтон и подала прошение еще об одной отсрочке. Мы отказали ей, и она согласилась на приезд нашей комиссии в резервацию через десять дней. Затем она вернулась в Калифорнию.

Эггертон сделал паузу и внимательно посмотрел на Фелтона.

— И что вы там обнаружили? — спросил Фелтон.

— А вы не знаете?

— Боюсь, что нет.

— Хорошо, — медленно сказал министр. — Понимаете, я чувствую себя совершенным идиотом, когда вспоминаю об этом. Мне становится страшно. Когда я пытаюсь об этом рассказать, получается полная бессмыслица. Мы действительно поехали туда, но ничего не увидели.

— Как?

— Я вижу, вас это не очень удивляет, мистер Фелтон?

— Видите ли, меня никогда не удивляло ничего из того, что делает моя сестра. Вы имеете в виду, что заповедник был пуст — в нем не было и следа чего бы то ни было?

— Я имею в виду совсем другое. Я мечтал бы, чтобы увиденное нами имело черты человеческой жизни и было земным. Или чтобы ваша сестра и ее муж оказались неразборчивыми в средствах обманщиками, надувшими правительство на одиннадцать миллионов. Это бы было намного приятнее, чем то, что мы увидели. Понимаете, мы не знаем, что произошло в резервации, потому что ее вообще нет.

— Что?

— Именно так. Резервации нет вообще.

— Послушайте, — улыбнулся Фелтон. — Моя сестра замечательная женщина, и она не могла исчезнуть вместе с восьмью тысячами акров земли. Это на нее не похоже.

— Я не нахожу вашу шутку удачной, мистер Фелтон.

— Вы правы. Извините меня. Но только что остается думать, если это полная бессмыслица. Как мог участок в восемь тысяч акров земли исчезнуть с того места, где он находился? Там что теперь — провал?

— Если бы газетчики узнали об этой истории, они сделали бы еще более сногсшибательный вывод, мистер Фелтон.

— Вы не могли бы объяснить, в чем дело?

— Именно этого я и хочу. Только не объяснить, а описать. Этот участок находится на территории Национального заповедника в Фултоне, характернейшей из областей с холмистым рельефом и богатой лесами. Участок был обнесен колючей проволокой и контролировался военизированной охраной. Я отправился туда вместе с членами нашей комиссии генералом Мейерсом, двумя военными врачами, психиатром Гормэном, сенатором Тотенвелом из Комитета обороны и педагогом Лидией Джентри. Мы пересекли страну на самолете и проехали оставшиеся шестьдесят миль пути на двух правительственных машинах. К резервации вела грунтовая дорога. У границы участка нас остановила охрана. Резервация была перед нами. Но как только охранники подошли к первому автомобилю, она исчезла.

— Просто так? — прошептал Фелтон. — Совсем бесшумно?

— Именно так. Бесшумно. Одно мгновение — и вместо раскидистых секвой перед нами оказалась серая пустынная земля. Ничто.

— Ничто? Это только слово. А вы пытались войти туда?

— Да, пытались. Лучшие ученые Америки пытались это сделать. Я лично не очень большой смельчак, мистер Фелтон, но и я набрался смелости пройти по серой кромке земли и коснуться ее рукой. Было очень холодно и неприятно. Так холодно, что вот эти три пальца покрылись волдырями.

Эггертон протянул к Фелтону руку, чтобы тот мог убедиться.

— И тогда я испугался. С тех пор страх не покидает меня.

Фелтон понимающе кивнул.

— Страх, ужасный страх, — вздохнул Эггертон.

— И вы предприняли все, что могли, в этой ситуации?

— Мы перепробовали все, мистер Фелтон. Даже, признаюсь, к нашему стыду, атомную бомбу. Мы пробовали делать и разумные вещи, и глупости. Сначала мы впали в панику. Потом преодолели ее. Мы перепробовали все, что можно.

— Вы по-прежнему держите всю эту историю в секрете?

— Пока да, мистер Фелтон.

— А вы не пробовали вести наблюдения с воздуха?

— Сверху ничего не видно. Такое впечатление, что над этим местом висит густая мгла.

— Что думают об этом ваши люди?

Эггертон улыбнулся и покачал головой.

— Они ничего на понимают. Я скажу вам. Сначала некоторые считали, что это особого рода силовое поле. Но математические расчеты ничего не дают. К тому же такой холод. Ужасный холод! Я затрудняюсь вам что-либо сказать. Я не ученый и не математик. Но и ученые ничего не могут понять, мистер Фелтон. Я смертельно устал от этой истории. Именно поэтому я и попросил вас приехать в Вашингтон и переговорить с нами. Я думал, что вы должны что-нибудь об этом знать.

— Должен был бы, — кивнул Фелтон.

Впервые за все это время Эггертон оживился. Все его движения говорили о крайнем возбуждении. Он приготовил для фелтона новый коктейль. Потом, облокотившись на стол, министр застыл в нетерпеливом ожидании.

Фелтон достал из кармана письмо.

— Это письмо от моей сестры, — сказал он.

— Вы же говорили мне, что около года не получали он нее вестей!

— Это письмо я получил год назад, — ответил Фелтон с горечью в голосе. — Но я не вскрывал его. Этот конверт был вложен в другой, в котором находилась и записка. В ней сестра говорила, что здорова и счастлива, и просила вскрыть второй конверт только в случае крайней необходимости. Все же это моя сестра, и мы многое понимаем одинаково. По-моему, сейчас настал тот самый момент, вам так не кажется?

Министр медленно вздохнул, но ничего не сказал. Фелтон вскрыл письмо и начал читать его вслух.

12 июня 1964 г.
Джин.

Мой дорогой Хэрри!

Сейчас, когда я пишу это письмо, прошло двадцать два года с тех пор, как мы виделись в последний раз. Как это много для двух людей, которые так любят и уважают друг друга, как мы! Теперь, когда ты счел необходимым вскрыть это письмо и прочесть его, приходится твердо смотреть в лицо правде. Как это ни страшно, мы больше никогда не увидимся. Я знаю, у тебя есть жена и трое детей, и уверена, что они прекрасные люди. Самое тяжелое для меня — это осознавать, что я их никогда не увижу и не узнаю. Только это огорчает меня. Во всем остальном мы с Марком очень счастливы. Я думаю, ты поймешь, почему.

Что касается неприятностей, которые заставили тебя вскрыть письмо, скажи этим людям, что мы не причинили никому никакого вреда и никого не ущемили. Никому ничто не грозит, и не стоит вообще касаться этого дела. В нем негативный фактор превалирует над позитивным, и эффект отсутствия сильнее эффекта присутствия.

Позже я расскажу тебе обо всем более подробно, но, возможно, лучше вообще ничего не объяснять. Некоторые из наших детей могли бы справиться с этой задачей успешнее, но ты ведь ждешь именно моего рассказа.

Странно, что я до сих пор называю их детьми и думаю о них, как о детях, когда, в сущности, мы — дети, а они — взрослые. Но в них по-прежнему сохранилось очень много детского — мы видим это лучше, чем они. Я имею в виду кристальную чистоту и невинность, которые так быстро исчезают в реальном мире.

А теперь я расскажу тебе, что вышло из нашего эксперимента, вернее из той его части, которую мы успели осуществить. Это необычнейшие два десятка лет из прожитых когда-либо человеком на Земле. Все это непостижимо и одновременно очень просто. Мы составили группу из прекрасных детей, окружили их любовью и вниманием и привили им истину. Но, я думаю, что самым сильным фактором оказалась любовь. В течение первого года работы мы избавились от тех супружеских пар, которые проявили меньше любви к детям, чем от них требовалось. Этих детей было не трудно любить. И теперь, когда прошли годы, я могу определенно сказать, что все они стали нашими детьми в любом своем проявлении. Дети, родившиеся у супружеских пар, работающих с нами, присоединялись к остальным. Ни у кого не было мамы и папы в обычном смысле. Это был единый живой организм, где все мужчины были отцами всех детей, а женщины — их матерями.

Нет, это было совсем не просто, Хэрри. Нам приходилось бороться с трудностями, много работать, все время проверяя себя и снова возвращаясь к пройденному. Мы напрягали все наши силы, буквально доводя себя до изнеможения, чтобы среда, в которой росли дети, была пропитана истиной и невиданным здравым смыслом, надежностью и правдой, ранее в мире никогда не существовавшими.

Где найти слова, чтобы рассказать о пятилетнем мальчике, американском индейце по происхождению, написавшем великолепную симфонию? Или о двух шестилетних детях — мальчике-банту и девочке-итальянке, сконструировавших прибор для измерения скорости света? Поверишь ли ты, что мы, взрослые, затаив дыхание слушали, как шестилетние дети объясняли нам, что так как скорость света величина всюду постоянная, независимо от движения материальных тел, расстояние между звездами не может определяться в единицах света, в связи с тем что вступает в силу иной уровень отсчета. Поверь мне, что я и повторить грамотно не могу то, что они нам с такой легкостью объясняли. Я имею об этом такое же представление, как необразованная эмигрантка, чей ребенок постиг все чудеса образования. Я слишком мало понимаю во всем этом, слишком мало.

Я могла бы приводить пример за примером удивительных и чудесных проявлений этих шести-, семи-, восьми- и девятилетних детей, но что бы ты тогда подумал о несчастных, измученных и нервных отпрысках, чьи родители хвастаются их повышенным коэффициентом IQ в 160 единиц и в то же время клянут судьбу, что она не дала им нормальных детей? Но в том-то и дело, что наши дети были и есть нормальные дети. Возможно, это первые нормальные дети, появившиеся на Земле за всю долгую историю. Если бы ты хоть раз мог услышать, как они смеются и поют, ты бы понял это. Если бы ты мог увидеть, какие они высокие и стройные, как они красивы в движениях! У них такие проявления, каких я никогда раньше на видела у детей.

Я предчувствую, дорогой Хэрри, что многое в моем рассказе может шокировать тебя. К примеру, то, что большую часть времени наши дети на носят одежды. Половые различия всегда были для них совершенно естественной вещью, и их восприятие секса было таким же органичным, как для нас то, что мы едим и пьем. И даже более органичным, потому что они не страдали жадностью ни в сексе, ни в пище, и у них не было никаких язв — ни в желудке, ни в душе. Они целуют друг друга и заботятся друг о друге и делают много такого, что во внешнем мире было бы квалифицировано как недопустимое или низкое. Но что бы они ни делали, от них веет красотой, свободой и радостью. Возможно ли это? Признаюсь тебе, что именно такого рода впечатления составляли мою жизнь почти двадцать лет. Я нахожусь среди детей, безгрешных и здоровых, и они похожи то ли на богов, то ли на кумиров.

Я позже опишу тебе историю жизни детей с их каждодневными буднями. То, чем я делюсь с тобой сейчас, только оборотная сторона их выдающихся способностей и талантов. У нас с Марком никогда не возникало сомнения относительно результатов нашего эксперимента. Мы знали, что если будем контролировать окружающую среду, наши дети, как мы и предполагали первоначально, узнают гораздо больше, чем их ровесники во внешнем мире. В свои семь лет они легко оперировали научными понятиями, изучаемыми обычно на уровне колледжа или высшей школы. Этого и следовало ожидать, и мы были бы очень разочарованы, если бы их способности не развились в достаточной степени. Но огромной радостью и одновременно неожиданностью для нас стало то, на что, впрочем, в глубине души мы надеялись и рассчитывали, удивительный расцвет умственных способностей, как правило, блокированный во внешнем мире.

Вот как это произошло. В первый раз — с китайским ребенком на пятый год нашей работы. Во второй — то же проявилось в маленьком американце, потом в бирманце. Самое странное, что такая метаморфоза не показалась нам чем-то необыкновенным. Мы даже не совсем понимали, что происходит. Так продолжалось до седьмого года нашей работы, когда детей, прорвавших этот барьер, стало пятеро.

Однажды мы с Марком прогуливались в лесу. Я очень отчетливо помню тот прекрасный калифорнийский день, прохладный и чистый. На лужайке мы заметили группу детей. Их было примерно двенадцать. Пятеро образовали небольшой круг, а шестой находился в центре. Они сидели на корточках, и их головы почти соприкасались. До нас донесся их радостный, хотя и несколько приглушенный смех. Остальные дети сидели футах в десяти от них и внимательно наблюдали за происходящим.

Когда мы подошли ближе, дети, сидящие поодаль, приложили палец к губам, подавая нам знак, чтобы мы молчали. Мы с Марком остановились и продолжали следить за этой странной игрой, не нарушая ее ни единым словом. Примерно через десять минут находящаяся в центре круга маленькая девочка вскочила на ноги и взволнованно закричала:

— Я поняла вас, я поняла вас, я поняла вас!

В ее голосе звучала необычайная радость. Ничего подобного мы раньше никогда не слышали, даже от наших детей. И в тот же миг все дети бросились к ней. Они обнимали и целовали ее и исполнили в ее честь танец, полный ликования и радости. Мы с Марком постарались скрыть удивление и любопытство. Впервые мы увидели в наших детях то, что было выше нашего понимания. Но тем не менее нам удалось сразу выработать реакцию на случившееся.

Дети подбежали к нам, ожидая поздравлений. Мы улыбались и радовались вместе с ними.

— Теперь моя очередь, мама, — сказал мне сенегальский мальчик. — У меня тоже почти получается. Теперь мне могут помочь уже шесть человек. Мне будет легче.

— Вы ведь гордитесь нами! — выпалил другой мальчуган.

Мы согласились, что гордимся ими, но от дальнейших объяснений постарались уклониться. В тот же вечер на совещании педагогов Марк рассказал о случившемся.

— Я тоже заметила нечто подобное на прошлой неделе, — подтвердила преподаватель семантики Мэри Хенгель. — Я наблюдала за ними, но они не заметили меня.

— Сколько там было детей? — спросил профессор Гольдбаум.

— Трое. Четвертый был в центре круга. Их головы соприкасались. Я подумала, что они так играют, и ушла.

— Они не делают из этого секрета, — заметил кто-то из педагогов.

— Да, — сказала я, — они совершенно уверены в том, что нам ясно, что они делают.

— Но ни один из детей не говорил при этом ни слова! — воскликнул Марк. — Я могу поклясться.

— Да, они только слушали, — подтвердила я. — Они смеялись, как смеются какой-нибудь веселой шутке. Впрочем, точно так же смеются дети, если им очень нравится какая-нибудь игра.

В разговор снова включился профессор Гольдбаум. Он сказал очень серьезным голосом:

— Вы знаете, Джин, вы всегда считали, что мы должны вскрыть огромные ресурсы заблокированных в нас умственных резервов. Я думаю, наши дети нашли способ сделать это. Мне кажется, они учатся читать мысли.

Ответом на слова профессора была тишина, вдруг наступившая в аудитории. Первым заговорил Артвотер, один из наших психологов. Он, с трудом подбирая слова, произнес:

— Я не думаю, что в это просто поверить. Я исследовал все тесты и статьи по телепатии, опубликованные у нас в стране, включая чепуху Дьюка и прочие глупости. Нам известно, что колебания, происходящие в мозгу человека, настолько слабы, что не могут служить средством общения.

— Есть еще статистический фактор, — заметила математик Рода Лэннон. Если бы человек обладал такой способностью хотя бы в потенциале, должны были быть зарегистрированные свидетельства этого.

— Я не отрицаю, что такие явления могли быть зарегистрированы, добавил один из наших историков, Флеминг. — Но можем ли мы определить точно, что в ходе истории, изобилующей убийствами и разрушениями, было результатом телепатии?

— Я думаю, что могу согласиться с профессором Гольдбаумом, — сказал Марк. — Наши дети становятся телепатами. Меня не убедил ни статистический аргумент, ни аргумент, высказанный историком. Я считаю, что это не так, потому что основная цель, которую мы в нашей работе преследовали, создание особой среды, и поэтому мы вправе рассчитывать на особые результаты. В истории не было зарегистрировано ничего подобного нашему эксперименту — воспитанию высокоодаренных детей в специально созданных условиях. Кроме того, телепатия — это такая способность, которая или раскрывается в детстве, или не раскрывается никогда. Я думаю, что профессор Хенингсон согласится с моим предположением, что в нормальном человеческом обществе барьеры в развитии умственной деятельности закладываются уже в детстве.

— Более того, — подтвердил наш ведущий психиатр профессор Хенингсон, ни один ребенок в нашем обществе не избавлен от этой участи. Умственные барьеры навязываются всем и каждому. В раннем детстве блокируются целые участки головного мозга. Это абсолютный закон человеческого общества.

Профессор Гольдбаум странно смотрел на нас. Я хотела что-то сказать, но остановилась, предоставляя возможность высказаться, профессору. Вот его слова:

— Меня удивляет, что мы только теперь начинаем осознавать, что произошло то, что мы должны были сделать сами. Что такое человек? Он квинтэссенция своей памяти, замкнутой в области мозга, и каждый новый момент жизни восстанавливает структуру его воспоминаний. Я не могу сказать точно, на каком уровне происходит развитие у наших детей, но, допустим, они достигнут стадии, когда память станет для всех единой, т. е. общей. Естественно, что между обладателями общей памяти не может быть ни лжи, ни хитрости и обмана, ни слепого расчета, ни греховности, ни многого другого.

Гольдбаум внимательно посмотрел каждому из нас в глаза. Мы начинали понимать, что он имеет в виду. Я хорошо помню свои ощущения в тот момент удивление и радость открытия. Слезы выступили у меня на глазах, и я почувствовала, как сильно бьется мое сердце.

— Мне кажется, я понял, в чем тут дело, — продолжал профессор Гольдбаум. — И думаю, я должен поделиться этим с вами. Я гораздо старше вас, и я пережил страшные годы террора, возможно, самые страшные в человеческой истории. Я тысячу раз задавал себе вопрос, в чем смысл существования человечества, если вообще можно говорить о каком-то смысле и возникновение человечества не случайность, не результат случайного сцепления молекул? Я знаю, что каждый из нас задавал себе этот вопрос. Кто мы такие? Какова наша цель? Каков здравый смысл и оправдание наших жалких потуг, нашей ничтожной борьбы и больной плоти? Мы убиваем, мучаем, терзаем, как ни один биологический вид на планете. Мы оправдываем убийства, лицемерие и предрассудки, мы разрушаем тела наркотиками и губительной пищей. Мы обманываем себя и других, и мы ненавидим, ненавидим, ненавидим.

То, что произошло с нашими детьми, не что иное, как альтернатива такой жизни. Если дети смогут свободно заглядывать в память близких — у них возникнет общая память и весь жизненный опыт, все знания, все мечты станут для них общими и потому бессмертными. Если даже кто-нибудь из них умрет, он по-прежнему останется жить в других, потому что они — одно целое. Смерть потеряет то значение, которое мы придаем ей в нашем понимании, и утратит свой темный и таинственный смысл. Человечество обратится, наконец, к реализации своего природного назначения — станет единым, прекрасным союзом, единым целым. Говоря словами старинного поэта Джона Донна, выразившего то, что каждый из нас однажды почувствовал, — человек не может быть одиноким как остров. Какой думающий человек прожил жизнь без мысли об одиночестве человечества во Вселенной? Мы живем во тьме, поодиночке сражаясь со своим слабоумием, и в конце концов умираем, понимая всю бесцельность жизни. Не удивительно поэтому, что мы достигли немногого. Странно другое — что мы столького добились. Но все, что мы знаем и сделали, не может сравниться с тем, что будут знать и создадут выращенные нами дети.

Вот что говорил нам этот старый человек, Хэрри. Он первым понял все, что произойдет потом. Уже через год после этого все наши дети были связаны друг с другом телепатически, и каждый ребенок, родившийся в резервации, расширял их круг. Только мы, взрослые, навсегда были лишены возможности присоединиться к ним. Мы были из старого эшелона, они — из нового. Их путь был навсегда закрыт для нас. Они с легкостью могли читать наши мысли и делали это. Но мы были не в состоянии понять, как нашим детям удается проникать в посторонний разум и читать мысли на расстоянии.

Я не знаю, как рассказать тебе, Хэрри, о следующих годах нашей жизни в резервации. В нашем маленьком, замкнутом мире человек стал тем, чем должен был быть изначально. Мне трудно объяснить тебе это. Я сама не вполне могу понять, а тем более разъяснить, что означает находиться одновременно в сорока телах. Или что значит присутствие других в индивидуальности каждого как единого целого? Что значит чувствовать одновременно как мужчина и женщина? Могли ли дети объяснить нам все это? Вряд ли. Но насколько мы поняли, изменения должны произойти до наступления половой зрелости. Именно поэтому дети так естественно воспринимают этот рубеж. С этого момента они на всю жизнь становились простыми и открытыми. Они чувствовали неестественность в нас и не понимали, как мы можем жить, замкнувшись в своем одиночестве, и знать, что в конце концов каждого ждет смерть.

Мы счастливы, что все это им стало понятно не сразу. Сначала дети научились читать мысли друг друга, соприкасаясь головами. Но мало-помалу их владение дистанцией росло. К пятнадцати годам они могли уже зондировать мысли в любой точке планеты. Мы благодарим бога, что этого не случилось раньше. К этому времени они были уже готовы воспринимать все, что происходит в реальном мире. В более раннем возрасте такая информация могла бы оказаться губительной для них.

Я должна добавить, что двое наших детей, девяти и одиннадцати лет, погибли от несчастного случая. Но у остальных это вызвало лишь легкое сожаление. Они не испытывали ни горя, ни чувства потери и не проронили ни единой слезы. У них совсем иное представление о смерти. Для наших детей смерть — это только потеря плоти. Личность же бессмертна, и она сознательно продолжает жить в других. Когда мы заговорили о кладбищенской могиле и памятнике, они понимающе улыбнулись и сказали, что мы, конечно, можем сделать это, если нам кажется, что это нужно. Хотя позже, когда умер профессор Гольдбаум, их горе было глубоким и искренним, потому что он умер, как умирают все люди на земле.

Разумеется, каждый из наших детей оставался полноценной личностью с уникальным и неповторимым характером. Юноши и девушки влюблялись друг в друга, и их отношения ничем не отличались от обычных, но при этом все остальные разделяли их опыт. Ты можешь понять это? Я не могу. Для них все происходит иначе. Только преданность матери своему беспомощному ребенку может сравниться с любовью, связывающей наших детей. Впрочем, их любовь, возможно, даже глубже и сильнее материнской.

Эта метаморфоза произошла на наших глазах. Вначале дети иногда были раздражительны, сердиты и непослушны. Но после установления телепатической связи мы никогда больше не слышали, чтобы кто-то поднял голос в досаде или раздражении. Как они сами нам объясняли, когда между ними возникало разногласие, они вместе искореняли его, когда один заболевал, вместе лечили. К тому времени, когда им исполнилось девять лет, они совсем перестали болеть. Трое или четверо из детей специально занимались врачеванием, телепатически входя в тела своих товарищей и исцеляя их.

Их жизнь настолько удивительна, что я не могу описать ее словами. Даже после двадцати лет, проведенных бок о бок с нашими детьми, я имею смутное представление о ней. Но мне совершенно ясно, что они достигли той степени свободы, здоровья и счастья, которую не испытывал никогда ранее ни один человек. Что касается их внутренней жизни, она выше моего понимания.

Однажды я беседовала об этом с Арлен, высокой красивой девочкой, попавшей к нам из сиротского приюта в Идаго. Ей было тогда четырнадцать лет. Мы говорили об уникальности человеческой личности, и я сказала, что не понимаю, как она может развиваться как личность, будучи одновременно частью целого, составленного из многих других личностей.

— Но я остаюсь собой, Джин. Я не могу перестать быть собой.

— Но ведь другие — это тоже ты?

— Да, но я — это они.

— Кто же тогда управляет твоим телом?

— Я, конечно.

— А если твои товарищи захотят управлять твоим телом вместо тебя?

— Зачем?

— Ну, например, если бы ты сделала что-нибудь, с их точки зрения, недостойное? — неуверенно спросила я.

— Как я могла бы? — удивилась Арлен. — Вы можете сделать что-нибудь недостойное?

— Боюсь, что да. И делаю.

— Я вас правильно понимаю? Почему же тогда вы это делаете?

Вот так обычно и заканчивались все наши беседы. У нас, взрослых, для общения были только слова. У наших детей к десятилетнему возрасту уровень общения развился настолько, что он значительно превосходил пределы человеческой коммуникации, точно так же, как слова превосходят темные инстинкты животных. Если кто-то из детей видел что-то интересное, у него не было необходимости рассказывать об этом другим — остальные уже все видели его глазами. Меня особенно удивляет, что и сны они видели общие.

Я могла бы часами пытаться объяснить тебе то, что находится за пределами моего понимания, но это ничего не прояснит, не правда ли, Хэрри? У тебя, я думаю, и без того масса проблем, и я должна постараться, чтобы ты понял одно: произошло то, что и должно было произойти. Видишь ли, к десяти годам дети узнали все, что знаем мы, все, чему мы могли их научить. В результате оказалось, что мы сформировали единый разум, свободный и раскрепощенный, включающий в себя выдающиеся способности сорока прекрасных детей. Их единый разум был настолько чистым, подвижным и рациональным, что мы для них могли стать только объектом сострадания.

Один из педагогов, работающих у нас, — Аксель Кромвель, чье имя ты узнаешь без труда. Он один из наиболее выдающихся физиков мира, и именно он был лично ответственен за первую атомную бомбу. Он пришел к нам, как уходят в монастырь. Это был акт его искупления. Кромвель и его жена учили детей физике, но когда детям исполнилось восемнадцать лет, они сами стали учить Кромвеля. Годом позже Кромвель уже не мог угнаться за ними. Их аргументы были непостижимы, и символы, которыми они оперировали, выходили за пределы нашего понимания.

Приведу такой пример. На отдаленной части нашей бейсбольной площадки лежал валун весом, наверное, десять тонн. (Я должна заметить, что физическое развитие детей было в своем роде таким же выдающимся, как и умственное. Они значительно побили все существующие спортивные рекорды. Ты не представляешь, как здорово они ездят верхом. Их движения могут быть такими быстрыми, что нормальный человек по сравнению с ними кажется малоподвижным. Их излюбленная игра — бейсбол.)

Мы хотели взорвать валун или выкатить его с поля с помощью бульдозера. Но у нас ничего не выходило. В один прекрасный день мы обнаружили, что валуна на поле нет. На его месте лежал лишь толстый слой рыжей пыли. Мы спросили детей, что случилось, и они объяснили нам, что превратили валун в пыль. Как будто это было не более чем столкнуть маленький камень ногой с дороги! Как им это удалось? Попробую объяснить. Валун потерял свою молекулярную структуру и превратился в пыль. Дети рассказывали нам, как они этого добились, но мы не могли понять. Они пытались объяснить Кромвелю, как это может произойти под воздействием направленной сконцентрированной мысли. Но и Кромвель не мог их понять, как и все мы.

Я упомяну еще об одном. Наши дети построили силовую атомную установку, снабжавшую нас неограниченным количеством энергии. Они сконструировали так называемое свободное поле для легковых и грузовых автомобилей, и все наши машины теперь могли подниматься в воздух и передвигаться так же свободно, как по земле. Силой мысли дети могли воздействовать на атом, перемещать электроны, создавать один элемент из другого. Все это они делали так просто, как будто хотели лишь развлечь нас.

Теперь, я думаю, ты понимаешь, что представляют собой наши дети. И я должна рассказать тебе самое главное из того, что ты должен знать.

Через пятнадцать лет со дня создания резервации состоялось совместное собрание педагогов и воспитанников. Их было уже пятьдесят четыре, включая детей, родившихся у педагогов в резервации и составляющих теперь единое целое с основной группой. Я могу добавить, что это произошло несмотря на то, что первоначальный коэффициент IQ у этих детей был сравнительно низким. Наше собрание было серьезным и официальным. Причиной этого был назначенный на ближайшее время приезд комиссии. Это должно было произойти через месяц. От всех детей выступал Михаэль, итальянец по происхождению. Дети сами выбрали его для выступления — им достаточно было одного голоса.

Михаэль в начале своего выступления говорил о том, как сильно и нежно все дети любят и уважают нас, взрослых, когда-то так многому их научивших.

— Все, что мы имеем, все, чем мы стали, сделали для нас вы, — сказал он. — Вы — наши родители и учителя, и мы любим вас сильнее, чем можно выразить словами. Мы всегда удивлялись вашему терпению и самоотдаче. Мы могли читать ваши мысли и знаем, какими сомнениями, болью и страхом вы жили все эти годы. Нам хорошо известны и чувства солдат, охранявших резервацию. Наше умение читать мысли все более совершенствовалось, пока на земле не осталось ни одного человека, чьих мыслей мы не могли бы прочесть.

С семилетнего возраста мы во всех деталях знали о вашем эксперименте. Мы понимали и научную задачу, которую вы поставили. С тех пор и до сегодняшнего дня мы размышляем над нашим будущим. Мы все время пытались помочь вам — ведь мы вас так сильно любим. Возможно, нам и удалось чем-то помочь вам сохранить здоровье и облегчить жизнь, полную беспокойства и неудовлетворенности.

Мы делали все, что могли, но все наши попытки присоединить вас к нашей группе закончились неудачей. Если область мозга не открыта до момента наступления половой зрелости, ткань меняет свою структуру и теряет потенциал развития. Процесс становится невозможным. Это нас особенно огорчает, потому что вы дали нам знание самого ценного, что есть в наследии человечества, а в ответ мы не дали вам ничего.

— Это не так, — сказала я. — Вы дали нам больше, чем мы вам.

— Возможно, — согласился Михаэль. — Вы очень хорошие, добрые люди. Но прошли долгие пятнадцать лет, и через месяц приедет комиссия.

— Мы не должны допустить этого, — ответила ему я.

— А что думают об этом остальные? — обратился Михаэль к педагогам.

Некоторые из нас не могли удержать в глазах слез. Первым нарушил тишину Кромвель. Он сказал:

— Мы ваши учителя и родители, но в данном случае вы должны сказать нам, что делать. Вы знаете это лучше нас.

Михаэль утвердительно склонил голову и рассказал нам, какое решение приняли дети. Они считали, что во что бы то ни стало резервацию надо сохранить. Меня, Марка и профессора Гольдбаума они просили поехать в Вашингтон и добиться отсрочки. Тогда можно будет привезти в резервацию новую группу детей и воспитать их.

— Зачем вам новые дети? — спросил Марк. — Вы свободно можете проникнуть в мысли любого ребенка, где бы он ни находился, и сделать его частью единого разума.

— Но наша связь не может быть длительной, — ответил Михаэль. — К тому же она будет односторонней. Эти дети останутся одинокими. Чем будут для них люди, окружающие их? Вы помните, что случалось в прошлом с людьми, обладавшими сверхъестественной силой? Некоторые из них становились святыми, но большинство сжигали на кострах.

— А вы не можете защитить их? — спросил кто-то.

— Когда-нибудь да. Но теперь это еще невозможно. Нас для этого пока слишком мало. Сначала мы должны помочь измениться сотням и сотням детей здесь, в резервации, в замкнутом пространстве. Потом должны появиться другие места вроде этого. На это уйдет много времени. Мир огромен, и в нем великое множество детей. Нам следует действовать очень и очень осторожно. Видите ли, человечество объято страхом, а то, к чему призываете вы, покажется просто ужасным. Люди сойдут с ума от страха и будут думать только об одном — как нас убить.

— И наши дети не смогут им на это ответить, — спокойно заметил профессор Гольдбаум. — Они не в состоянии обидеть ни одно живое существо, тем более кого-то убить. И домашний скот, и старые друзья — собаки и кошки — для них одно и то же… (Здесь профессор упомянул, что убой скота в резервации не производится обычным способом. У детей всегда были любимые питомцы — кошки и собаки, и когда они становились старыми и больными, дети усыпляли их. То же самое они предложили делать с домашним скотом, предназначенным в пищу.)

— Что же тогда говорить о людях? — продолжал Гольдбаум. — Наши дети никогда не могли бы причинить вреда ни одному человеку, а тем более кого-то убить. Мы можем поступать недостойно, вполне осознавая это. Это единственная сила, которой мы обладаем и которая начисто отсутствует у детей в нашей резервации. Они не могут ни убивать, ни причинять вреда. Я прав, Михаэль?

— Да, вы правы, — ответил Михаэль. — Мы должны изменить мир. Но нам придется делать это постепенно и с огромным терпением. И мир не должен осознавать, что мы делаем, до тех пор, пока мы не завершим намеченного. Мы думаем, что нам необходимо для этого еще три года. Можете ли вы добиться трехлетней отсрочки, Джин?

— Я получу ее, — сказала я.

— И нам необходима ваша помощь. Конечно, мы не можем насильно удержать здесь никого из вас, если вы сами не захотите остаться. Но вы нужны нам теперь точно так же, как были нужны раньше. Мы любим и ценим вас и просим остаться с нами…

Удивительно ли, что мы выполнили их просьбу, Хэрри? Никто из нас не смог расстаться с нашими детьми и не сможет сделать этого никогда. Теперь мне остается рассказать не так уж много.

Мы добились отсрочки на три года. Тогда-то дети и заговорили впервые о серой кромке земли вокруг резервации. Это был выход из положения. Насколько я понимаю, они задумали изменить течение времени. Ненамного всего на одну десятитысячную секунды. Но в результате внешний мир относительно нас окажется на микроскопическую долю секунды впереди. Нам будет светить то же солнце, те же ветры будут приносить нам дожди, и мы сможем видеть ваш мир неизменным. Но вы никогда не сможете увидеть нас. Когда вы смотрите на нас, наше настоящее еще не наступило, и вместо этого перед вами нет ничего — ни света, ни тепла, только непроницаемая стена небытия.

Мы сможем выходить в реальный мир, как из прошлого в будущее. Я испробовала это на себе, когда дети проверяли временной барьер. В этот момент чувствуешь дрожь в теле и легкий озноб — больше ничего.

Существует, конечно, способ вернуться к нормальному земному существованию, но я не могу тебе его объяснить.

Такова ситуация, Хэрри. Мы никогда больше не увидимся. Но, уверяю тебя, мы с Марком сейчас более счастливы, чем когда-либо. Человек изменится и станет тем, чем должен был быть изначально. Не тот ли это человек, о котором всегда мечтали на земле? Не то ли это человечество — без войн, ненависти, голода, болезней и смерти? Мы были бы счастливы дожить до этого. О большем мы не мечтаем.

С любовью

Фелтон закончил чтение, и они с Эггертоном долго в молчании смотрели друг на друга. В конце концов министр сказал:

— Вы знаете, что мы будем продолжать поиски способа прорваться сквозь этот барьер?

— Я догадываюсь.

— Теперь, когда ваша сестра нам кое-что объяснила, это будет проще.

— Не думаю, что вам будет проще, — устало заметил Фелтон. — Я не думаю, что она что-нибудь объяснила.

— Не вам и не мне. Но мы пригласим лучших специалистов. Они выяснят все. Они всегда добиваются своего.

— Боюсь, на этот раз им не удастся.

— Да, — согласился министр. — Но, видите ли, нам нужно положить этому конец. Мы не можем мириться с таким явлением — аморальным, безбожным, угрожающим всем живущим на земле. Дети были правы. Нам придется убить их. Вы понимаете, это болезнь. Единственный способ остановить ее — убить бактерии, ее вызывающие. Единственный способ. Мне хотелось бы, чтобы был какой-нибудь другой путь. Но его нет.

 

― МАГАЗИН МАРСИАН ―

В Нью-Йорке, Токио и Париже открываются магазины, под вывеской «Продукция Марса». В этих магазинах демонстрируются чудесные вещи и производится запись желающих их приобрести…

Когда сержанту уголовного розыска Тому Бристолу было поручено взломать дверь и проникнуть в помещение, он получил возможность ознакомиться с фактическими материалами по делу. Собственно говоря, с этим мог отлично справиться любой слесарь с Централ Стрит — эти ребята вскрывали все что угодно; их репутация была заслуженной. Но здесь случай особый. Том Бристол отправился на задание с двумя молодчиками в форме, прихватив с собой ломы и прочие инструменты для работы.

Было установлено, что три новых магазина открылись одновременно — в один и тот же день и час. Помещения для них были арендованы также одновременно, и договора подписывались в одно и то же время. Все это говорило о том, что во главе дела стоял один человек — умный и методичный.

В Токио магазин располагался в лучшей части Гинзы. Помещение принадлежало одной из старейших фирм по производству ювелирных изделий и высокоточному оборудованию для изготовления часов, занимавшей по качеству продукции второе-третье место в Японии. Фирма аннулировала вступительную часть договора, отказавшись от каких бы то ни было объяснений по этому поводу в прессе. Позднее, однако, выяснилось, что за аренду помещения фирме уплатили пятьдесят бриллиантов в три карата каждый. Они были безупречны по огранке и прекрасно сочетались. Специалисты высказывали мнение, что они из неизвестной до настоящего времени коллекции.

В Париже магазин открылся, конечно же, на улице Фобурж Сент Оноре. Понятно, что со свободными помещениями и там было непросто, и аренда обошлась в сорок миллионов франков. Некий портной (его имя не указано по просьбе правительства Франции) назвал эту сумму в шутку. Он не имел ни малейшего намерения сдавать свое помещение. Но когда агент, не моргнув глазом, подписал чек, таким образом поймав его на слове, ему ничего не оставалось, как согласиться на сделку.

Третий магазин был на Пятой авеню в Нью-Йорке. Незадолго до этого старая, перегруженная заботами фирма Делбоус прекратила борьбу с современными методами торговли, потратив на нее тридцать лет, из которых десять последних были исключительно неприбыльными. Магазин, который занимала фирма, находился в квартале между Пятьдесят второй и Пятьдесят третьей авеню на восточной стороне. Клайд и Абрахаме — фирма, управляющая недвижимостью, с удовольствием расторгла двадцатипятилетний договор об аренде, подписанный с Делбоус в 1937 году и автоматически удваивающий ее срок.

Компания Слоукум — посредник заинтересованной стороны, руководители которой никогда не входили в детали договорных условий ни с Клайдом и Абрахамсом, ни позже с Тревором, фирмой по дизайну, не заявила протеста по поводу повышения суммы арендной платы, подписала договор и сразу же авансом заплатила всю сумму. Переговоры вел Артур Левис, один из младших компаньонов Слоукума. Волли Клайд и Абрахаме заметил, что компания Слоукум теряет свою силу. Левис пожал плечами и ответил, что действует в соответствии с инструкциями и что, если бы воля была его, он бы скорее удавился, чем согласился на такие грабительские условия.

Переговоры с фирмой Тревор также вел Левис. Ему было поручено представить фирме подробные планы оформления нового магазина и соглашаться с любой предложенной ими ценой. Он сделал это с большой легкостью — специальные инструкции, полученные им от руководства, говорили, что он должен иметь дело только с рекомендованными ему фирмами и идти на условия, которые ему предложат. Левис подчеркнул представителям Тревора, что подобная практика несовместима с принципами компании Слоукум и ни в коем случае не может быть использована в будущем.

Когда началось расследование по делу, представитель компании Тревор Самуэль Каррадайн передал оригинальные планы заказчика по дизайну и внутреннему оформлению магазина. Это были планы, полученные им от Левиса, вычерченные от руки на плотной бумаге светло-желтого цвета. Два специалиста по бумаге, один из которых — главный химик фирмы Харлин Миллз, произвели экспертизу, но оказались не в состоянии установить ее состав. Подобной бумаги они никогда раньше не видели. Они утверждают, что основа ее — ни древесная, ни тряпичная. В настоящее время образец находится на химическом исследовании в лаборатории Крествуд.

Что касается магазинов, открывшихся в Токио и Париже, информация о них весьма похожа на информацию о магазине на Пятой авеню. Во всех трех случаях аренда и финансовые операции были произведены на тех же условиях и при тех же обстоятельствах. Последовательность событий была та же, принимая во внимание, конечно, особенности страны. Во всех магазинах внутренняя отделка была выполнена с исключительной фантазией. Кроме того, дизайн прекрасно сочетался с общим стилем улицы, на которой находился магазин.

Фирма Тревор запросила сто тысяч долларов за оформление. Фасад был отделан нержавеющими стальными панелями, оконные проемы расширены, старый дубовый портал заменен превосходной дверью, покрытой бронзой. Внутри все было в малиново-черных тонах с коврами и драпировками горчично-желтого цвета. Витрины и подставки — из стекла и бронзы. Работа дизайнеров снискала всеобщее одобрение. Вне сомнения, все три магазина были отделаны с великолепным, если не сказать потрясающим вкусом. Это был смелый и уникальный замысел — ничего шокирующего или вульгарного. Однако нужно заметить, что м-р Эрнест Серле, возглавляющий отдел дизайнеров Пятой авеню, обратил внимание на наличие в проекте своеобразных углов, необычных по градусам, — такую концепцию никогда не применяли американские специалисты.

На Пятой авеню, так же как в Париже и Токио, центральное место в декоре занимала хрустальная модель Марса, подвешенная к потолку и вращающаяся со скоростью планеты. До сих пор не выяснено, какой механизм приводил шар в движение. На нем была изображена уникальная карта поверхности Марса. В каждом из магазинов шар устанавливал глава фирмы после того, как внутренняя отделка помещений была полностью закончена. Большинство магазинов на Пятой авеню потрясают отделкой фасада, однако для нового магазина была характерна роскошная скромность, которая сделала бы честь даже Тиффани. И последний штрих — буквы, составляющие название магазина: «ПРОДУКЦИЯ МАРСА». Они были золотыми, полдюйма толщиной и пять дюймов высотой. Впоследствии было установлено, что их высекали из золотых слитков.

Все три магазина открыли двери десятого марта в девять часов утра по местному времени. В Нью-Йорке вывеска «ПРОДУКЦИЯ МАРСА» появилась за восемь дней до открытия магазина и вызвала волну любопытства со стороны населения и в прессе. Однако до десятого марта никакой информации представлено не было.

В течение восьми дней до открытия магазина в его витринах демонстрировались четыре предмета, каждый из которых стоял на небольшой хрустальной подставке, обрамленной черным бархатом. Они производили впечатление драгоценных камней, которыми в некотором смысле и являлись. Этими предметами были: часы, счетная машинка, подвесной мотор и музыкальная шкатулка. С первого взгляда узнаваемы были только часы — сверхточные, работающие за счет изменения атмосферного давления. Материал, из которого они были выполнены, и необыкновенный дизайн во много раз превосходили все, что можно было купить в других магазинах.

Счетная машинка представляла собой черный куб размером неммногим более шести дюймов. Корпус машинки изготовлен из неустановленного пока материала, похожего на пластик. Он 6ыл инкрустирован иероглифами, которые, как показала экспертиза, оказались образцами марсианской письменности. Иероглифы были белыми и золотыми. Машинка реагировала на человеческий голос и совершала математические операции по голосовому сигналу. Результаты в напечатанном виде появлялись из тонкого отверстия, расположенного в верхней части корпуса. Это происходило тотчас после приема звукового сигнала. Теоретически такой калькулятор мог быть сконструирован и изготовлен только двумя фирмами одной в Германии, а другой — в Японии, но цена в этом случае была бы фантастической.

Несомненно, должны пройти многие годы. прежде чем калькулятор будет усовершенствован до такой степени, что сможет справляться с тринадцатизначными числами, складывая, вычитая, умножая и деля только по голосовой команде. Подвесной мотор размером с небольшую электрическую швейную машинку был изготовлен из необычного металла голубого цвета. Он весил четырнадцать фунтов и около шести унций. Два небольшие электроконтактора могли присоединить его к лодке или тележке. При движении вперед включается небольшой атомный генератор рассчитанный на тысячу часов непрерывной работы. Устройство снабжено глушителем, не поддающимся никакому объяснению. Мотор производит несравненно меньше шума, чем любой из известных до сих пор.

Специалисты объясняют это тем, что высота звука данного мотора выходит за пределы возможностей человеческого слуха. Но кое-кто из компетентных инженеров отвергает эту гипотезу.

Несмотря на невероятное конструкторское решение атомного мотора, наибольшее внимание публики привлекла музыкальная шкатулка. Приблизительно таких же размеров, что и счетная машинка, она была выполнена из светло-желтого синтетического материала с серыми иероглифами. Два небольших углубления на верхней панели шкатулки служили для включения и выключения, а также для выбора категории исполняемой музыки. Таких категорий было двадцать две — симфоническая музыка (три хронологических раздела), камерная (три раздела), сольная фортепианная, сольная скрипичная музыка с аккомпанементом и без него, народная музыка, оперная (три раздела), оркестровая, избранные отрывки из симфонических произведений и опер, религиозная музыка (пять разделов), инструментальная, исполняемая на восьмидесяти двух музыкальных инструментах, и, наконец, пять разделов джазовой музыки и три раздела детской музыки.

Продавцы всех трех магазинов утверждали, что музыкальная шкатулка включает репертуар, состоящий из одиннадцати тысяч записей. Так как проверить это было невозможно, высказывались самые разнообразные мнения по этому поводу. То же касалось приспособления по регуляции звука и тона с голоса. Бесспорно, качество звучания музыкальной шкатулки отличалось по уровню от любого из лучших массовых образцов, но специалисты воспринимали это не более как мошенничество.

Мистер Хэрри Флэнери, консультант американской Радио корпорации, однако, отметил, что данная музыкальная шкатулка могла быть сконструирована только при условии использования самых современных технических достижений — особенно в транзисторной радиоэлектронике. Так же, как и в случае со счетной машинкой, поражало не столько техническое решение, сколько невероятная степень мастерства. Мистер Флэннери добавил, что воспроизведение шкатулкой репертуара, состоящего из одиннадцати тысяч музыкальных произведений, свидетельствует об исключительной квалификации конструкторов и ставит их работу выше уровня современных представлений. В настоящее время, опросив свидетелей, мы составили список более чем из трехсот музыкальных произведений, достоверно воспроизведенных музыкальной шкатулкой.

Таковы были четыре экспоната, демонстрируемые в витринах всех трех магазинов. Те же предметы были выставлены для более подробного изучения в торговых залах. Часы были оценены в 500 долларов, счетная машинка — в 475, подвесной мотор — в 1620 долларов, музыкальная шкатулка — в 700. Эти цены в Париже и Токио полностью соответствовали нью-йоркским.

За день до открытия магазинов в газетах, например в «Нью-Йорк Тайме», появились объявления в четверть страницы, прямо и просто утверждающие, что люди с планеты Марс сообщают об открытии магазина на Пятой авеню, который продемонстрирует и примет заказы на четыре предмета продукции марсианской промышленности. Недостаточно широкий ассортимент товаров объяснялся тем, что это только первый шаг, пробный выход к земному покупателю. В объявлении чувствовалось стремление марсиан к дружественным коммерческим отношениям с землянами, а также отсутствие каких бы то ни было намерений подорвать экономический баланс, существующий на Земле.

Вместе с тем объявление доводило до сведения читателей, что магазины будут принимать заказы на все образцы и доставка будет гарантирована в течение двенадцати дней. Объявления были чуть ли не первыми откликами в прессе на открытие магазинов марсиан. Но едва ли не у каждого репортера было наготове одно-два сообщения об этом, без сомнения, исключительно впечатляющем и захватывающем событии двенадцатого века. Некоторые из газетчиков авторитетно утверждали — а слухи ходили по всему городу, — что за спиной марсиан стоит Дженерал Дайнемикс. Другие приписывали такой трюк Дженерал Электрик, Радио Корпорейшин и по меньшей мере еще десятку крупных промышленных предприятий. Третьи называли имена частных лиц — молодого талантливого коммерсанта, парижского художника-модельера или греческого пароходного магната. В то же время поговаривали о планах немецких промышленников захватить американский рынок сбыта, и само собой звучали намеки на то, что таким образом Советский Союз намеревается нанести удар по капитализму.

Именно России приписывали американские инженеры такое высокое мастерство, но специалисты по дизайну отказывались признавать, что русские способны выполнить столь оригинальную и безупречную работу. Однако до тех пор, пока магазины не были открыты и не появилась возможность более подробно ознакомиться с демонстрируемыми экспонатами, никто не воспринимал эту историю слишком серьезно.

И вот десятого марта магазины открылись. В Нью-Йорке оно пришлось на понедельник. Магазин проработал до пятницы, а потом был закрыт. Насколько мы знаем, окончательно. Но во все дни работы в нем были тысячи людей. Приборы демонстрировались снова и снова. Были оформлены многие сотни закачен, но аванс не принимался. В магазине на Пятой авеню работали пять высоких очаровательных женщин и один мужчина. Их обслуживание посетителей заслуживало самой высокой оценки. Но внешность их стала поводом для дискуссий. Дело в том, что лица скрывались за тонкими, обтягивающими кожу масками из материала типа латекс, которые, однако, не производили отталкивающего впечатления, и, наоборот, выглядели весьма приятно. На руках у них были перчатки из того же материала, таким образом, ни одного кусочка кожи открыто не было.

Джон Маттсон, корреспондент «Ньюс», на следующий день после открытия магазина писал: «Никогда еще обитатели двух планет не встречались при более многообещающих обстоятельствах. Имея возможность видеть марсиан и оценив их очарование, хотелось бы увидеть и марсианские лица. Откройте лица, дорогие, откройте лица! Земля, затаив дыхание, ждет этого!»

Профессор Хьюго Эллисон, известный американский астроном посетил магазин по заданию журнала «Лайф». Вот отрывок из этой статьи: «Если люди в масках в этом магазине — марсиане, тогда я могу сказать, что космос должен быть покорен. Я понимаю, что для астронома было бы странно останавливаться на описании красоты женских ножек или приятном журчащем акценте — моя жена с удивлением смотрела бы на меня, когда бы я ни наблюдал за красной планетой. Что касается отношения этой рекламной компании к планете Марс, обычная интеллигентность заставляет меня воздержаться от комментариев…»

Вполне возможно, в Советском Союзе обо всем этом думали иначе. Известно, что на второй день работы магазина его посетили два джентльмена из русского посольства. Они предложили кругленькую сумму в миллион американских долларов за образец атомного подвесного мотора. Марсиане были вежливы, но тверды.

Через два дня публикации в нью-йоркской прессе о магазине марсиан заняли больше места, чем новости международной жизни. Они вытеснили информацию о кризисе на Ближнем Востоке; проблемы Тайваня переехали в «Тайме», к примеру, на семнадцатую страницу — десятки специалистов высказывали авторитетное мнение по «марсианской» теме. Движение транспорта на Пятой авеню стало затруднено, для поддержания порядка и обеспечения нормальной работы других магазинов была послана дополнительно сотня полицейских на участки вблизи магазина марсиан. Ассоциация Пятой авеню приняла решение обратиться в суд с иском о закрытии магазина, объясняя это тем, что марсиане нарушили нормальный ход торговли в городе.

Почти то же самое происходило в это время на Фобурж Сент Оноре и Гинзе.

Одновременно с прессой спохватилась американская промышленность. Началась паника. По всей стране заседали советы директоров. В Вашингтон слетелись видные промышленные магнаты. Акции компаний по электронике, машиностроению и автомобилестроению продавались ниже уровня Доу-Джонса на двадцать шесть пунктов. Крупнейшая фирма по производству вычислительных машин и калькуляторов продала свои акции за десять минут до того, как данные появились в биржевых новостях, — они за день упали на сто восемьдесят пунктов. То же произошло в Лондоне, Париже и Токио.

Что касается разведывательной службы, она не была обеспокоена еще ровно один день. Но уже на четвертый день работы магазина, то есть в четверг, был послан официальный запрос в ФБР и полицейское управление Нью-Йорка, с тем чтобы определить, кто скрывался за вывеской «ПРОДУКЦИЯ МАРСА», и установить, где были изготовлены демонстрируемые экспонаты. Были ли они импортированы и уплачена ли при этом пошлина. Токийская и парижская полиция в то же время предпринимала те же шаги.

Не входя в подробности расследования, можно заключить, что власти оказались в тупике. Выяснилось, что банковские счета были открыты обычными людьми среднего достатка. Действующим агентам по почте были даны все полномочия и необходимые инструкции. Однако до вечера следующего дня расследование не было завершено.

К пятнице магазины марсиан оказались под наблюдением всевозможных служб — правительственных и полицейских. В Нью-Йорке установили круглосуточное наблюдение за объектом до получения дополнительных указаний из Вашингтона. Было отмечено, что в четверг вечером ни один из сотрудников не вышел из магазина. Витрины были плотно занавешены и открыты только утром, когда магазин начал работу.

В тот же день в Нью-Йорке и Вашингтоне прошли совещания, на которых обсуждалась целесообразность наложения запрета на дальнейшую работу магазина и поиска полномочий на это. В ходе дискуссии возникло вполне понятное сомнение — если выяснится, что это рекламный трюк какой-нибудь группы промышленников, вся Америка осмеет подобные действия. С другой стороны, опасно брать на себя ответственность — потерпевшая сторона может оказаться невиновной. Люди в гражданской одежде сотни раз входили и выходили из магазина в поисках зацепки. Но ничего не нашли.

В пятницу вечером магазин на Пятой авеню закончил работу как обычно. Витрины вновь были занавешены. В одиннадцать часом погасили свет. В три часа ночи дверь магазина открылась.

Пятая авеню была пуста. Исключение составляли четверо городских сыщиков, два агента федеральной разведки, два сотрудники ФБР и три частных детектива, нанятых Национальной промышленной ассоциацией. Одиннадцать стражей закона не сделали ни малейшей попытки завуалировать свои действия и остаться незамеченными. У магазина был только один выход. Прямо напротив него и стояли четыре машины. Дверь магазина «ПРОДУКЦИЯ МАРСА» открылась, и из нее вышли пять человек. У каждого из них в руках было по свертку. Почти одновременно к выходу подъехал большой черный автомобиль, водитель открыл заднюю дверцу, и они сели в него. Дверца захлопнулась, и автомобиль отъехал, за ним незамедлительно последовали все четыре машины. Агентам были даны указания не прерывать естественного хода событий, не задерживать преследуемых, а следовать за ними, информируя по радио руководство в течение всего пути.

У нас есть точное описание автомобиля. По форме он напоминает «Континенталь», однако несколько превосходит его по длине. Заслуживает внимания необычная форма капота, более округлая. чем у обычных машин. В целом можно сказать, что по размерам автомобиль крупнее любой из известных моделей спортивных машин.

Автомобиль направлялся к жилым кварталам города. Не увеличивая скорости, он повернул к центральному парку, проследовал по Седьмой авеню и 11-й улице, затем отклонился на север и под 155-й улицей направился к скоростной дороге Харлем. Когда автомобиль подъехал к спидвею, к эскорту, следующему за ним, присоединились две полицейские машины. Подъезжая к мосту Джорджа Вашингтона, беглецы начали набирать скорость, и на мосту oна была уже восемьдесят миль в час. Полицейские машины включили сирены и связались по радио с Управлением. Было дано указание еще нескольким полицейским машинам контролировать дорогу на Дикмэн Стрит.

Однако не прошло и нескольких секунд, как преследуемый автомобиль оторвался от земли, включив реактивный двигатель и выкинул крылья размером приблизительно семь футов. Казалось, остальные машины стоят на месте. Трудно сказать, какова была скорость автомобиля в момент взлета, но, по приблизительной оценке, она составляла не менее ста тридцати миль в час. Вскоре автомобиль скрылся из виду. Судя по звуку, он устремился в восточном направлении. Дважды радары зафиксировали его на высоте двадцать тысяч футов. Скорость была очень высока даже для реактивного двигателя. Военно-воздушные силы США незамедлительно получили информацию о происходящем, и через минуту на поиск вылетели самолеты но искомый объект обнаружен не был. Он как будто растворился в воздухе. Во всяком случае радары его больше ни разу не зафиксировали.

Необходимо отметить, что ход событий в Токио и Париже был в большей или меньшей степени идентичным. И нигде работники магазина задержаны не были.

Такова история этого дела. С ней-то и ознакомился сержант уголовного розыска Том Бристол, прежде чем отправиться взламывать дверь магазина «ПРОДУКЦИЯ МАРСА». Материалы по делу не открыли ему ничего нового. Более того, он знал о нем гораздо больше. Его принципом было доскональное расследование, и, почти как любой житель Нью-Йорка, он в последние дни много размышлял над загадкой магазина марсиан. Характерной чертой Бристола было отвергать любые заключения, не подтвержденные фактами, которые можно было проверить практически. Но в данном случае воображение сержанта рисовало иллюзорные картины неизведанного, скрытого за дверью магазина «ПРОДУКЦИЯ МАРСА». Бристол был еще достаточно молод, чтобы относиться к своей работе с вдохновением. Он с нетерпением ждал часа, когда приступит к выполнению задания.

Городская полиция и ФБР решили подождать и не вскрывать дверь в субботу. Решение было передано в Токио и Париж. В результате в Нью-Йорке магазин был вскрыт несколькими часами позже, чем в Париже и Токио.

Когда Бристол приехал на Пятую авеню, его дожидались по меньшей мере дюжина человек. Среди них были комиссар полиции генерал-майор Арлен Мэк, начальник Управления, полковник разведки и люди из ФБР. Кроме того, около магазина собралась добрая сотня зевак, с трудом удерживаемая полицией. Комиссар был раздражен и заявил Бристолу, что он из тех, кто опаздывает даже на собственные похороны.

— Мне было приказано явиться в семь часов, сэр, — ответил Бристол. — А сейчас еще нет семи.

— Хорошо, не будем спорить. Приступайте к работе!

Говорить было легко… Когда они сорвали с двери бронзовую панель, под ней оказалась твердая стальная прокладка. В конце концов Бристол со своими помощниками выломали ее, а затем сбили дверные петли. Эта операция заняла целый час. Вход был свободен, но так же, как в Париже и Токио, магазин оказался совершенно пуст. Прекрасная хрустальная модель Марса была разбита. Осколки оказались в корзине для мусора. Бристол отправил их на Централ Стрит для экспертизы. Что касается остальных предметов, находящихся в магазине, ни один из них поврежден не был. Все стояло на своих местах. Не пропала даже ни одна из золотых букв с вывески магазина. Но восемь образцов — четыре из которых были выставлены в витрине магазина, и четыре экспонировались в зале — бесследно исчезли.

Представители высокого руководства провели в магазине около часа, рассматривая все и перешептываясь по углам. Кто- то вспомнил, что надо снять отпечатки пальцев, на что комиссар проворчал: «Люди в перчатках не оставляют отпечатков пальцев».

К девяти часам начальство покинуло магазин, и Бристол принялся за работу. С ним остались два сотрудника ФБР. Они с молчаливым восхищением наблюдали за работой ребят с Централ Стрит.

Как мы уже отмечали, методом Тома Бристола было доскональное расследование. Отец четверых детей, муж обожаемой им женщины, он был исключительно рассудителен и честолюбив. Он долго размышлял, прежде чем пришел к научным методам расследования, а потом развил свой метод до невиданных высот. В данном случае первое, что он сделал, — установил осветительное оборудование мощностью три тысячи ватт. Помещение магазина состояло из основного зала, небольшого офиса и туалетной комнаты, расположенной в глубине, и каждый уголок был максимально освещен. Затем Бристол и его помощники ввинтили портативные лампочки в пояса. Бристол сказал людям из ФБР:

— На первом этапе расследования необходимо что-нибудь найти.

— А вы знаете, что искать?

— Нет, — ответил Бристол. — Этого не знает никто. Но в некотором смысле это и упрощает задачу.

Сначала они сняли все драпировки и, разложив на полу белые листы бумаги, аккуратно с обеих сторон вытряхнули их, затем свернули и отложили в сторону. Пыль была собрана, завернута и пакеты промаркированы. Затем они подмели полы и второй раз прошли по ним пылесосом. Собранную пыль они снова запаковали и снабдили соответствующими ярлыками. После этого, каждый раз меняя пакет, они обработали дюйм за дюймом все пространство магазина стены, потолок, затем карнизы и мебель. Пакеты аккуратно сложили и промаркировали. Потом Бристол вместе со своими помощниками отодвинул мебель и принялся кусок за куском вспарывать материю и прокладку. Из подушек был извлечен поролон. И снова все про маркировано.

— Эта часть работы в большей степени механическая, — пояснил Бристол людям из ФБР. — Рутина. Химический и микроскопический анализ мы делаем в управлении.

— Что вы имеете в виду под рутиной?

— Я имею в виду такую доскональную работу, как эта. Нам приходится выполнять ее не чаще, чем два-три раза в год.

В два часа ночи сотрудники ФБР вышли на улицу, чтобы купить кофе и бутерброды. Они принесли еду остальным. К четырем часам утра ковры были отправлены на Централ Стрит, а со стен туалета полностью удален кафель. Кроме того, Бристол и его ребята сняли водопроводную систему и демонтировали раковину и унитаз. Воскресное утро сержант Бристол встретил, внимательно изучая каждый дюйм поверхности металлических и деревянных предметов, обнаруженных в магазине.

Однако важная находка оказалась в письменном столе — современном письменном столе шведского производства из полированной березы. С лицевой стороны стол был украшен планкой из тикового дерева. Оторвав планку от стола, Бристол обнаружил кусок пленки, размером менее дюйма в длину и около трех миллиметров в ширину. Когда он поднес ее к свету, держа пинцетом, и нацелил на нее увеличительное стекло, выяснилось, что это фрагмент кинопленки. В нем было шестнадцать полных кадров и часть семнадцатого. Через несколько минут Бристол был уже в машине вместе с людьми из ФБР, направляясь на Централ Стрит. Только теперь он позволил себе высказать свое мнение вслух.

— Должно быть, они редактировали этот фильм. Я читал, что они очень точны и любят порядок. Но даже такие аккуратисты могут что-нибудь потерять. Даже марсиане, — с некоторым сомнением в голосе произнес Бристол.

Довольно странно, что сотрудники ФБР никак не прокомментировали его слова.

Работа Бристола была отмечена. Многие высказывали мнение, что он далеко пойдет. Его повысили в звании. Но не это главное. Несомненно, его будут вспоминать историки грядущих поколений как человека честного, умного и методичного.

Профессора Джулиуса Гольдмана также будут долго помнить. Руководитель отдела семитических языков в Колумбийском университете, он одновременно является ведущим филологом на Западе, если не во всем мире. Именно ему мы в наибольшей степени обязаны тем, что были расшифрованы ранние критские рукописи. Он стоял во главе еще одной блестящей работы — исследования этрусской письменности. Вместе с профессором Джакобсом из Оклахомы он является ведущим специалистом по языкам американских индейцев, в особенности по диалекту плайнс. На земле не существовало ни одного языка или диалекта, современного или мертвого, которым профессор Гольдман не мог бы быстро овладеть.

Возможно, это преувеличение. Но с момента, когда по просьбе Белого дома профессор прилетел в Вашингтон, чтобы возглавить комиссию, состоящую из пяти лучших филологов страны, не прошло и тридцати двух часов, как он справился с тем, что от него требовалось. Это дает нам право утверждать, что репутация профессора вполне заслуженна.

Благодаря богу или какой-то иной силе, определяющей нашу судьбу, Гольдман получил из рук властей, фигурально выражаясь, розеттский камень. Без него, как было отмечено в ходе обсуждения, марсианская письменность не могла быть расшифрована ни сейчас, ни, возможно, когда-либо позже.

Розеттский камень, как вы помните, в свое время позволил раскрыть тайну египетских иероглифов благодаря наличию параллельного текста на других языках. В данном случае розеттским камнем послужил один из кадров имеющейся кинопленки, содержащий параллельный текст на английском и марсианском языках. Таким образом, подход к работе был найден. Этот случай можно назвать одним из наиболее исключительных но всей истории филологии.

Во вторник следующей недели президент Соединенных Штатов провел расширенное совещание в Белом доме. Кроме членов кабинета, на совещании присутствовали еще сорок человек, и среди них профессор Гольдман. Но не только Гольдман появился на совещании осунувшимся после длительного недосыпания. У каждого из присутствующих был подготовлен доклад. Впрочем, все доклады не слишком отличались один от другого.

Открывая совещание, президент повторил имеющиеся факты. остановился на различных точках зрения, высказанных специалистами, а затем заявил:

— Что, уважаемые господа, мы можем об этом думать? Некоторые из завершенных нами исследований в открытом космосе вывели звездную сферу из области интересов исключительно писателей фантастов или доверчивых глупцов. Что касается данного случая, у нас по-прежнему нет твердого заключения, но, я надеюсь, к концу совещания мы сможем его сформулировать и одновременно наметить план действий. Нет необходимости повторять, что лучшие умы Америки по-прежнему считают магазины марсиан поразительной мистификацией нашего века. Если это действительно так, во имя чего была разыграна эта странная шутка, стоившая ее организатору и воплотителю сотни миллионов долларов?

Справедливости ради я отвергаю такое заключение, так как не могу поддержать мнения, что мы явились свидетелями грандиозной рекламной кампании. У меня есть по этому поводу своя точка зрения, но я воздержусь высказывать ее до того, как обсуждение будет закончено.

Как многим из вас известно, благодаря энергии и изобретательности Управления полиции Нью-Йорка, в магазине на Пятой авеню был найден небольшой фрагмент кинопленки. Ничего равноценного этому не было обнаружено ни в парижском, ни в токийском магазине. Тем не менее я пригласил на это совещание послов Франции и Японии, так как выбор пал на эти страны точно так же, как на Америку. Не могу сказать, что их интерес к этому вопросу больше, чем интерес других стран, потому что, возможно…

Президент сделал паузу и пожал плечами. В его голосе чувствавалась усталость.

— На этом я останавливаюсь и передаю слово профессору Гольдману из Колумбийского университета, нашему крупнейшему филологу, чей вклад в проделанную работу трудно переоценить. В начале своего выступления профессор Гольдман отметил, что данная работа была проведена совместно с коллегами, которые не присутствуют на совещании. Вшестером они подготовили общий доклад, с которым он и ознакомит собравшихся. Но прежде он предлагает посмотреть фрагмент кинопленки.

В зале погасили свет, и на экране появился первый кадр. На нем можно было видеть вертикальные столбцы, получившие теперь название марсианских иероглифов. То же повторялось во втором кадре. Затем появился кадр, который и являлся своеобразным розеттским камнем. Наверху заглавными буквами на английском языке было написано:

СОСТАВЛЕНО ДЛЯ МОЛОДЫХ ЛЮДЕЙ ОТ 16 ДО 19 ЛЕТ.

Под этими словами также по-английски можно было прочитать:

Общее предупреждение.

Любое намерение побега или сопротивления

будет наказываться длительным воздействием на третичный нерв.

И ниже:

Столовая — желтокожие девочки от 7 до 10 лет.

Последняя строчка на английском языке гласила:

Бродя среди наречий и племен

в сиянье золотом прекрасных сфер…[Перевод И. Ивановского.]

Под предложениями, написанными по-английски по горизонтали, шли вертикальные столбцы марсианских иероглифов.

Профессор Гольдман делал необходимые пояснения:

— Этот кадр дал нам ключ к расшифровке, но мы не претендуем на точное толкование того, что означают эти надписи.

Мы консультировались с компетентными специалистами в области медицины, и они высказали предположение, что определенный вид воздействия на третичный нерв может вызывать самые страшные боли, которые когда-либо приходилось испытывать человеку. Строка из Китса, как нам кажется, ничего не проясняет. Ее объяснение остается для разгадки в будущем, если вообще это когда-нибудь будет объяснено. Все остальные кадры, как вы видите, содержат только иероглифы.

В зале снова загорелся свет. Профессор Гольдман устало вздохнул, протер очки и сказал:

— Прежде чем я представлю вам наш отчет, хотелось бы остановиться на некоторых специфических особенностях языка. Когда филологи берутся за разгадку тайн древнего языка, дело не сводится к прямой расшифровке. Расшифровка — это вопрос криптографии. Задача криптографа выполнена, когда найден код. Послание может быть прочитано. Иной подход у филолога. Разгадка языковых морфем — первый шаг на долгом и трудном пути. Ни один человек и ни одна группа людей никогда еще не были в состоянии полностью восстановить древний язык. Это может быть достигнуто только совместными усилиями ученых разных стран и требует работы нескольких поколений…

Я говорю вам об этом, потому что, возможно, ваши надежды слишком оптимистичны. У нас было слишком мало материала для работы — всего несколько слов и цифр; мы имеем дело с неопосредованным языком, абсолютно для нас чуждым, и в нашем распоряжении было лишь несколько часов. Поэтому, хотя мы и имели возможность извлечь что-то из двух представленных кадров, все же осталось множество пропусков и загадок. Но есть три обстоятельства, которые говорят в нашу пользу: во-первых, все языки на Земле и, возможно, во всей Вселенной обладают развитой логической взаимосвязью, во-вторых, содержание данных кинокадров связано с жизнью на Земле, и последний аргумент — к счастью, перед нами алфавитная форма письменности, состоящая, насколько мы можем определить, из сорока одного буквенного знака, по меньшей мере тридцать из которых — согласные. Консонантные формы предполагают такую голосовую организацию, которая немногим отличается от земной. В конечном счете способ звукоизвлечения детерминирован физическими характеристиками воспроизводящего их субъекта. Однако я считаю-и мои коллеги согласны со мной, — что нет никаких оснований утверждать, что существует связь между данным языком и каким-либо из известных языков на Земле. Поэтому я воздерживаюсь от комментариев относительно происхождения языка. Это не моя область, и это не являлось целью моей работы.

Президент кивнул головой:

— Мы понимаем, профессор. — Гольдман продолжал:

— Нам кажется, что наиболее эффективным будет пока результатов нашей работы на экране. Перевод неполон — его легче принимать зрительно, чем на слух. Свет в зале погас, и на экране появился следующий загаловок:

Экспериментальный частичный перевод текста

из первых двух кадров фрагмента кинопленки,

представленной для работы нижеподписавшимся

Затем следовало:

— жадный, похотливый (предназначенный?), (занимамающиеся) массовый (убийство?) (смерть?) —

— (время) поколения (кого?) убийство —

— (послушный?) (готовый?) И когда выражение вели —

— (именуемый?) (мнимый?) (хвастливый или мнимый?) человек (или человечество?) —

— (сравнивать с?) (приравнять к?) болезнь (или чума, или ржавчина) на лице (справедливой) (богатой?) планеты (или земного шара) —

Профессор Гольдман комментировал представленный текст:

— Это первый кадр. Как вы видите, наш перевод — пробный и неполный. Слова, которые даны в скобках — предположительны. Более точный результат мог быть получен только на основании значительно большего по объему фактического материала. Теперь я предлагаю вашему вниманию второй кадр. На экране возник новый отрывок перевода:

— Сила (или насилие) понял (или реагировал на) —

— человек (или человечество) —

— примитивный (или номер один) развитие атомной (сила или мощность или двигатель) —

— (космическая станция или малая планета) —

— (возможно неимеющий отношения к космической станции) —

— (открытый космос?) (вакуум?) негативный (длинноствольное оружие) (орудие?) —

— (суеверие?) (невежество?) (безумный) —

Собравшиеся, не отрываясь, напряженно вглядывались в текст стараясь связать слова воедино и одновременно слушая пояснения Гольдмана:

— Когда мы заключаем в скобки несколько слов подряд, это значит, что мы не уверены, которому из них отдать предпочтение. В сущности, переведены только отдельные слова…

Усталый, монотонный голос профессора оборвался. На экране появились имена шести филологов. Затем в зале загорелся свет, и наступила глубокая, продолжительная тишина. В конце концов госсекретарь, посмотрев на президента и получив от него знак одобрения, поднялся с места и обратился к профессору Гольдману:

— Мне бы очень хотелось услышать ваше мнение, профессор… Этот текст — фальшивка? Он земного происхождения? Или мы действительно имеем дело с марсианами? Я не боюсь произнести это слово вслух. Каждый из нас думает так, но все молчат. Каково ваше мнение, профессор?

— Я ученый и филолог, сэр. Я формирую общее мнение, только когда располагаю точными фактами, доказывающими их правоту. В данном случае я таковых не имею.

— Но у вас больше фактов, профессор, чем у кого бы то ни было на Земле! Вы смогли прочесть эту диковинную невнятицу!

— Я знаю не более, чем вы, сэр, — мягко ответил Гольдман. — Все, что прочитал я, прочли и вы.

— Но вы подходите к этому как филолог, — настаивал госсекретарь.

— Да.

— Тогда скажите, как филолог, каково ваше мнение о возможности земного происхождения этого языка?

— Как я могу ответить на такой вопрос, сэр? Чего стоит мое мнение, основанное на столь мизерном материале?

— А не видите ли вы связи с каким-либо из известных земных языков?

— Нет, нет. Я не знаю, — ответил Гольдман, печально улыбаясь. И снова наступила тишина. В зале появился один из секретарей президента и раздал копию отчета каждому из присутствующих. Наступила еще более длительная пауза. Все погрузились в изучение отчета. Потом слово попросил посол Франции.

— Господин президент, — заявил он, — члены кабинета и многие из собравшихся в этом зале знают, что правительство моей страны вчера также собиралось для обсуждения этого вопроса. Мне было дано указание при определенном стечении обстоятельств обратиться к вам с просьбой особого характера. Я думаю, что теперь ситуация именно такова. Я прошу срочно вызвать посла Советского Союза.

Это, казалось, никого не удивило. Позвонили и советское посольство. Судя по всему, посол ждал этого, потому что через несколько минут появился в зале. Первым делом он заявил, что намерен также представлять КНДР, а в случае несогласия покинет Белый дом. Президент США подавил улыбку и утвердительно кивнул головой. Советскому послу вручили копии отчетов, и, после того как он ознакомился с ними, совещание возобновилось. Оно продолжалось до трех часов ночи с пятницы на субботу. Выступили тридцать два технических специалиста. Затем был объявлен пятичасовой перерыв, и дальнейшая работа проходила совместно с представителями Индии, Китая, Великобритании, Италии и Германии. Через четыре дня заседание закрыли и сразу же была созвана чрезвычайная сессия Ассамблеи ООН. К этому времени профессор Гольдман со своими коллегами — филологами из Японии, Китая и России закончили перевод фрагмента кинопленки. Перед тем как полный перевод был опубликован в международной прессе, его предложили для рассмотрения делегатам Ассамблеи ООН. Спустя неделю после того, как сержант уголовного розыска Том Бристол взламывал дверь магазина на Пятой авеню, на Accамблее ООН с обращением выступил премьер-министр Индии.

— Весьма прискорбно, — сказал он с некоторой печалью к голосе, — что мы, будучи так глубоко презираемы другой планетой, культурой и людьми, можем найти не слишком много аргументов в свое оправдание. Как близко мы подошли к гибельной черте, отмеченной этими людьми из открытого космоса! Как страшно ocoзнавать, что мы должны навсегда проститься с прекрасными мечтами о мирном и счастливом будущем! Будет ли для нас утешением необходимость объединить усилия против нового врага вместо того, чтобы бороться друг против друга?

Я верю в это и молюсь об этом, потому что моя страна беззащитна и находится в стороне от великих мировых процессов. Господа, Индия — ваша. В ней миллионы людей, готовых работать на благо всей планеты. Великое множество заводов и шахт — в распоряжении всего мира, и я всем сердцем надеюсь, что у нас хватит времени построить новые промышленные объекты.

Затем выступили представители Советского Союза и Соединенных Штатов. Посланцы Китая и еще восьми стран были допущены на Ассамблею ООН без права вето. Было решено провести серию международных акций, которые через месяц привели к созданию мировой космической программы, предусматривающей совместное строительство четырех крупных орбитальных станций, формирование подразделения атомных космических кораблей, конструирование военной базы оборонного значения на Луне под контролем ООН. Был принят также план по защите Земли, рассчитанный на три года, и, наконец сформировано мировое правительство, включающее руководителей суверенных государств.

Через три месяца после выдающейся находки сержанта Бристола первый мировой свод законов был представлен на утверждение Генеральной Ассамблеи ООН. Началась ликвидация устаревших видов вооружений — артиллерии, военно-морских кораблей старого типа, управляемых снарядов, малокалиберного оружия. Все это говорило о начале работы мирового правительства.

Менее чем через год одна из крупнейших в мире промышленных компаний Калпепер Моторс объявила о создании аналогичного марсианскому атомного подвесного мотора. Никто не воспринял эту информацию всерьез. Однако, когда люди вглядывались в небо едва различая красноватые отблески Марса, в их сердцах страх сменялся доверительностью. Человечество вдруг по-новому осознало себя. Люди поняли, что составляют одну нацию — нацию человечества. Это было начало нового мышления, непростое и непривычное, но начало. И его отмечали во всем мире.

Одним из таких мест был особняк господина Франклина Харвуда Пламмера, расположенный в округе Путнэм в Нью-Йорке. Дом состоял из восьмидесяти трех комнат и находился на территории в одиннадцать сотен акров. Празднование было пышным — соответственно месту и обстоятельствам. Господин Пламмер имел обыкновение устраивать грандиозные приемы, которые в то же время оставались как бы незамеченными прессой. Нельзя сказать, что этот факт не имел отношения к тому, что Пламмер контролировал львиную долю издательств. Тем не менее, нынешний прием был исключительным — число приглашенных составляло триста двадцать семь человек, не считая самого хозяина и его восемнадцати коллег из Совета директоров Калпепер Моторс.

Господин Пламмер являлся президентом компании Калпепер Моторс. Ему было пятьдесят восемь лет. Чистый капитал компании составлял пятнадцать миллиардов долларов. Собственность компании уступала только американской фирме Тел и Тел, но если кому-нибудь пришлось бы рассмотреть связи и влиятельность девятнадцати членов Совета директоров Калпепер Моторс, вопрос о приоритете становился бесполезным. Фактическим хозяином всей собственности являлся господин Пламмер, которого лучше всего может характеризовать история его жизни. Тридцать пять лет назад Пламмер начинал токарем в старых мастерских Люетт. Он сам проложил себе нелегкий путь наверх. В современной истории Америки можно насчитать несколько подобных случаев, но не более чем пальцев на одной руке.

Господина Пламмера не любили даже в кругу близких друзей. Конечно, его уважали и боялись, но для всех, кроме членов его семьи и университетских товарищей, он оставался странным и непредсказуемым человеком. Пламмер был высок и широк и плечах, с багровым лицом и седыми волосами. Сейчас он стоил но главе стола в огромной гостиной гигантского, тесно уставленного мебелью дома и жаловался, что не умеет играть в гольф. Триста двадцать семь гостей и восемнадцать коллег позволили себе слегка улыбнуться.

— Нет, — продолжал господин Пламмер, никакого гольфа, никакого тенниса и никаких яхт. Я всегда был чрезвычайно деловым человеком. Моим основным занятием было делагь деньги. Если иногда моя совесть нуждалась в допинге, я вспоминал единственное остроумное высказывание поразительно неостроумного человека, Кальвина Кулиджа: «Бизнес Соединенных Штатов — есть бизнес». Этот афоризм всегда придавал мне силу.

Господин Пламмер улыбнулся. У него были неожиданная и заразительная улыбка. Улыбка человека, через много лет возвращающегося в родной городишко в шикарном кадиллаке.

— Я люблю делать деньги, — скромно сказал он. Меня часто обвиняют в стремлении к власти. Ерунда! Меня прельщает только одна вещь, выражаемая отвратительным и откровенным словом — барыш. Я имею его и буду иметь всегда. Вместе со мной этим заняты восемнадцать моих коллег, сидящих сейчас за столом по обе стороны от меня. Ради этого им, как и мне, приходится быть прямыми и грубыми. Но если есть Бог, я благодарю его за то, что меня никогда не учили хорошим манерам. Я всегда преследовал только две цели. Первая — прибыль во всем. В этом я добился успеха. Я сумел укрепить компанию Калпепер Моторс настолько, что каждые пять лет ее капитал возрастает вдвое. И вторая — я собрал вокруг себя лучших представителей человеческого рода. Не буду объяснять, что значило для меня работать с каждым из трехсот двадцати семи человек, присутствующих здесь. Думаю, вы сами можете догадаться.

Я рассказал об этом, чтобы успокоить тех, кто, сотрудничая с нами, получал деньги в отличие от других, которые не получили ничего. Те, кому заплатили, возможно, почувствуют некоторую вину. На это я могу сказать — нонсенс! Никто не делает ничего исключительно ради денег — всегда присутствуют другие причины. Но о себе я знаю, что пошел на это дело только ради долларов и центов — просто и ясно, и то же сделали вначале мои более чем святые коллеги из Совета директоров. Но в процессе работы мы изменились. Мои коллеги теперь могут перестать желать мне смерти. Я действительно люблю их такими, какие они есть. Два года назад, когда мы начинали это дело, я ничего подобного к ним не испытывал.

Среди нас находится Джоунс Вейн из Форт Файет, Кентукки Этот человек — старый кузнец, и, возможно, лучший в Америке мастер по металлу. Без него мы бы не справились. Тем не менее он не взял с меня ни доллара, даже на покрытие собственных расходов. Он глубоко верит в Бога и относится к нашей работе так, как будто делал ее для Бога, а не для меня. Возможно, так оно и есть. Не знаю. За одним столом с ним сидит господин Орендель, посол Франции. Он далеко не миллионер, и его расходы были нами оплачены. Между нами нет секретов. Но мы все связаны на всю жизнь нашей тайной и умрем с ней. Профессор Джулиус Гольдман был, как вы знаете, центральной фигурой в нашем плане. Для него оказалось совсем несложным расшифровать марсианскую письменность, но далеко не так просто было изобрести ее — эта задача заняла у него больше времени, чем разработка атомного мотора у конструкторов. Он не возьмет денег — не потому, что он религиозен, а потому, как он сам это объясняет, что он — ученый. Комо Агучи, физик — он сидит рядом с профессором Гольдманом — получил от меня сто тысяч долларов, которые собирается потратить на лечение умирающей от рака жены. Можем ли мы осуждать его? Или нам следует объявить войну раку?

Что можно сказать о сержанте уголовного розыска Томе Бристоле? Честный ли он полицейский? Он получил четыреста акций Калпепер Моторс — по сотне на каждого из своих детей. Он хочет, чтобы они учились в колледже, и они будут учиться. Мисс Клементине Арден, возможно, лучшему дизайнеру на Земле и на Марсе, мы заплатили сорок тысяч долларов за первоклассную оформительскую работу. Цена, назначенная ею, была вполне оправданной. Мисс Арден — трезвая деловая женщина, и если она сама не позаботится о себе, кто это за нее сделает? В то же время она отказались от других заказов. Но не отказалась от нашего.

Да, мои дорогие друзья, дамы и господа, похоже, мы с вами больше никогда не встретимся. Мой отец всю жизнь был рабочим. Он всегда говорил мне, что, если бы мне когда-нибудь удалось открыть магазин, пусть даже самый маленький, моя жизнь перестала бы быть предметом прихотей и капризов хозяев. Возможно, он был прав. С вашей любезной помощью я открыл три магазина. Если вас интересует, я могу сообщить вам, что их общая стоимость составила приблизительно двадцать один миллион долларов. Это было исключительно выгодное капиталовложение. За следующие три месяца компания Калпепер Моторс пополнила свой капитал суммой, в пять раз превышающей затраченную изначально. Магазины марсиан сделали свое дело.

Это все, что я хотел вам сказать. Многие из вас, наверняка, сожалеют, что не будет воздвигнуто памятников, которые бы увековечили нашу работу. Мне хотелось бы, чтобы это стало возможным. Но, увы, будем смотреть правде в глаза — это нереально. Что касается лично меня, я думаю, что, когда внутреннее состояние человека доходит до определенной точки, после которой он начинает испытывать дискомфорт, ему лучше держаться подальше от паблисити… Храните нашу тайну. Храните ее не потому, что вам не поверят. А потому, что вас засмеют…

По прошествии некоторого времени встал вопрос об экспонировании единственной ценности, оставленной «космическими коммерсантами», как их теперь стали называть. Это были золотые буквы с вывесок магазинов. В конце концов было принято решение выставить их в стеклянном экспозиционном ящике и Организации Объединенных Наций. Посетители национальных музеев Франции и Японии также всегда могут лицезреть это высеченное из золота напоминание:

Продукция Марса

Howard Melvin Fast «The Martian Shop», (1959).

Сборник «Англо-американская фантастика. Том 2», (1991).

 

― КНИГОНОША ―

Мы были очень бедны, но не так бедны, как солдаты. До войны все было иначе, но с тех пор как началась война, мы жили все беднее и беднее, а все-таки были не так бедны, как солдаты.

Солдаты стояли лагерем в долине возле нашего дома. Было это в конце года — кажется, тысяча семьсот восьмидесятого. Зима еще только-только начиналась, и в тот день, когда они пришли, снег запорошил всю долину, спускавшуюся к реке, которая видна была из нашего дома. Наш дом стоял на холме, высоко над долиной, и рекой, и заречными полями. Мать все, бывало, смотрела в долину. Она говорила, что когда вернется отец, мы увидим, как он едет вверх по долине от реки. Отец был капитаном, служил в 3-м Континентальном полку. Все это случилось еще до того, как его убили.

Солдаты пришли берегом реки по проселочной дороге и завернули в нашу долину, чтобы здесь расположиться лагерем. Это были бойцы Пенсильванских регулярных войск, все худые, кожа да кости, и с усталыми лицами. Мы побежали их встречать, и они махали нам в знак приветствия. Мне было совестно перед ними, такой я был толстый и здоровый.

Во главе колонны ехал верхом командир, а чуть позади него — адъютант. Увидев меня, командир пустил лошадь в галоп, подскакал ко мне, осадил лошадь и перегнулся через луку.

— Здорово, сынок, — сказал он.

Я ничего не ответил, потому что боялся, что он думает о том, какой я толстый, а сам он такой худой. Мундир на нем был разорван и весь в грязи, треуголка уныло обвисла. Но лицо его мне понравилось. Оно было худое, суровое, но небольшие синие глаза смотрели весело.

Однако мне не хотелось, чтобы он счел меня круглым дураком, и я лихо отдал ему честь.

— Так-так, — улыбнулся он, — из тебя выйдет хороший солдат. А сколько тебе лет?

— Десять, сэр.

— И как же тебя зовут?

— Бентли Корбатт, сэр.

— Ты, наверное, живешь в том большом доме на холме? А это твоя сестра?

— Да, сэр, — отвечал я, немного сконфуженный тем, что Энн такая маленькая. — Но у меня и еще есть, сэр.

— Еще один дом? — спросил он, по-прежнему улыбаясь.

— Нет, сэр. Еще одна сестра, она гораздо старше вот этой, Энн. А вы к нам не заедете, сэр?

— Пожалуй… Вы, значит, не за англичан?

— Что вы, сэр, — быстро сказал я, а потом добавил: — У меня отец служит в 3-м Континентальном полку. Он капитан, — закончил я гордо.

— Так, — сказал он, теперь уже без улыбки. Он задумчиво посмотрел на меня, потом перевел взгляд на наш дом. — Так, — повторил он. Потом продолжал: — Я генерал Уэйн. Ты, надеюсь, не откажешься познакомить меня с твоей матерью?

— Она умерла, сэр.

— Прошу прощенья. Тогда с твоей сестрой, раз она теперь хозяйка дома.

Я кивнул. Он наклонился, подхватил меня и посадил в седло впереди себя. Потом сделал знак адъютанту, тот посадил к себе Энн, и мы поехали к дому.

— Когда умерла твоя мать, сынок? — спросил он меня по дороге.

— Около трех недель, сэр, совсем недавно.

Я рассказал ему, как она все смотрела в долину.

— Отец, понимаете, еще не знает про нее. Сестра думает, что лучше ему не сообщать.

— Понятно. — Он серьезно кивнул головой, но синие глаза его были ласковые и веселые; они, кажется, никогда не теряли своего веселого блеска. Я изогнулся в седле, чтобы посмотреть, как войска втягиваются в долину. Солдаты уже шли через наш фруктовый сад, и многие нагибались на ходу и подбирали с земли гнилые яблоки. Он проследил за ними взглядом.

— Трудное это дело — война, особенно для солдат, верно? — Он словно и меня включал в их число.

— Не такое уж трудное, — ответил я спокойно, — для солдат.

Джейн поджидала нас на пороге, лицо у нее было очень серьезное, как всегда с тех пор, как умерла мать. Мы подъехали, и генерал спустил меня с седла прямо на ступеньку. Потом он спешился, отвесил Джейн учтивый поклон, сняв треуголку изящным жестом, точно она не была вся мятая и рваная.

— Мисс Корбатт? — осведомился генерал.

Джейн наклонила голову.

— Я — генерал Уэйн, Континентальная армия, Пенсильванские регулярные войска. У меня две тысячи солдат, которых я хотел бы разместить в этой долине — всего на несколько недель, надеюсь, но, возможно, и почти на всю зиму. Это, очевидно, ваша земля?

— Да. — Джейн сделала реверанс. — Да, это земля моего отца. Входите, пожалуйста. Мы поговорим в комнатах.

Генерал Уэйн переступил порог следом за Джейн, за ним шел его адъютант, а я шел за адъютантом. Энн попробовала было войти за мной, но я оттолкнул ее и сказал строго:

— Девчонкам здесь не место.

В гостиной меня не заметили, и я притаился в уголке. Джейн сидела на стуле, красивая как картинка, а оба военных стояли перед ней навытяжку.

— Видите ли, — говорил генерал Уэйн, — нам нельзя быть слишком далеко от англичан, и слишком близко тоже нельзя. Здесь для нас самое подходящее место.

— Кажется, я понимаю.

— Но вы знаете, что такое солдаты — две тысячи оголодавших солдат.

— У меня отец в армии, сэр.

— Ну, тогда спасибо. Вы храбрая девушка.

— Нет-нет, — быстро перебила его Джейн. — Благодарить меня не за что. Мне самой будет спокойнее, если рядом войска.

Генерал Уэйн улыбнулся печально.

— Едва ли. Не так уж приятно, когда твой дом превращают в поле сражения. Как ни взгляни, а война — жестокое дело.

— Я знаю, — сказала Джейн.

— Дом мы взяли бы под штаб-квартиру. Это значит — постой для меня и двух-трех офицеров. И комната, где заниматься делами.

Джейн кивнула.

— Я надеюсь, вам будет здесь удобно.

— Вы очень добры. А теперь разрешите откланяться и договоритесь, пожалуйста, обо всем с капитаном Джонсом.

Генерал вышел из комнаты, я за ним. Во дворе он с любопытством оглянулся на меня.

— Надо полагать, — сказал он задумчиво, — ты, когда вырастешь, тоже захочешь быть солдатом.

— Да, сэр.

Лицо его было очень серьезно, губы вытянуты в нитку. Одной рукой он взъерошил мои длинные волосы; другая то сжималась в кулак, то разжималась.

— Давай-ка, — заговорил он, — давай-ка я назначу тебя при себе особым адъютантом, чтобы помогать мне, если я за чем недогляжу.

Меня так и распирало от гордости, я был до того рад, что чуть не заорал во весь голос; но я сдержался, отдал ему честь и сказал только: «Очень хорошо, сэр». И долго еще стоял, глядя ему вслед, пока он спускался в долину.

Я не мог сразу вернуться в дом. Мне нужно было побыть одному в своей славе; и я стоял тихо-тихо, глядя вдаль, туда, где река под лучами заходящего солнца казалась блестящей красной лентой. Постояв так немножко, я вошел в сени.

Из гостиной доносился смех Джейн, это меня удивило: со смерти матери она еще ни разу не смеялась. Я вошел — и правда, она стояла там с адъютантом и смеялась каким-то его словам. Увидев меня, она умолкла, а капитан Джонс шагнул ко мне, протягивая руку.

— Здравствуйте, сэр, — сказал я с достоинством, помня, что я теперь военный.

— Здравствуйте, — ответил он.

— Капитан Джонс, генерал Уэйн и еще несколько офицеров будут жить у нас, Бентли, — сказала Джейн.

— Знаю.

Я пошел прочь и в дверях услышал, как капитан Джонс сказал:

— Уж вы извините мой мундир. Мы все теперь смахиваем на нищих.

Следующие несколько дней были, кажется, самые интересные в моей жизни. Я всегда считал, что наш дом — скучное место, потому что мне не с кем было играть, кроме Энн и Джека, сына сторожа. А тут сразу две тысячи солдат — и в саду, и на лугах, и вдоль длинного спуска к реке. За одну ночь всюду, как пузыри, повыскочили палатки, а под навесами и возле них стояла целая сотня лошадей. На лужайку перед домом вкатили шестнадцать пушек — черных, безобразных, но я просто глаз не мог от них отвести.

А солдаты! Я подружился с многими из них до того, как явился книгоноша, но про книгоношу я расскажу после. Генерал Уэйн, как видно, всем дал знать, что произвел меня в офицеры, потому что солдаты стали звать меня «лейтенант», и я очень этим гордился, хоть и старался не показывать вида. Я таскал для них на кухне лепешки и хлеб — у нас у самих было не так уж много, но у них вовсе ничего не было; и все свободное время я проводил в лагере. Солдаты рассказывали мне всякие истории, кое-кто из них знал моего отца. Иногда они позволяли мне взять в руки мушкет, но мушкеты были большущие, больше меня, и такие тяжелые, что я еле-еле их поднимал. От того, что я видел в лагере, мне порой становилось скверно на душе. Люди вечно мерзли: им не хватало одежды и одеял; редко у кого были башмаки, а уж худые все были — смотреть жалко. У меня становилось скверно на душе, и я уже сам не знал, хочу ли я быть солдатом. Но они не переставая толковали о том, что когда-нибудь им пришлют из Филадельфии жалованье — и тогда все будет не в пример лучше.

Надвинулась зима, а солдаты всё стояли у нас в долине. Их подходило всё больше, пока не набралось около трех тысяч. По ночам их костры поблескивали в темноте, как светляки, а днем у них шли сплошные ученья и разводы. Я не мог понять, к чему им столько муштры, но однажды капитан Джонс объяснил мне: затем, чтобы помнили, что они солдаты, и забывали, что голодают. Я дивился, как это можно голодать и все-таки жить так долго. Но война — очень странная вещь, в ней многое непонятно.

В доме у нас стало людно. Гостиная служила генералу Уэйну штаб-квартирой, иногда он проводил там целые дни — писал, сидя за столом, принимал курьеров, отправлял курьеров. Я знал, что если он пишет — значит, требует денег и провианта для своих солдат, все разговоры вертелись вокруг этого. Целыми днями верховые подъезжали к дому и отъезжали, и не раз, проснувшись ночью, я слышал, что у крыльца бьет копытом лошадь.

Наверно, капитан Джонс успел приглянуться нашей Джейн, да и неудивительно, ведь он столько времени проводил у нас в доме и такой был видный молодой джентльмен, и здоровый, и румяный, не то что генерал Уэйн.

Солдаты уже недели три жили в нашей долине, когда явился книгоноша. Теперь таких книгонош почти не осталось. Они ездили по стране, продавали на фермах книги и сообщали всякие новости. Некоторые и сами писали книги, печатали их и продавали, вот как пастор Уимс — свои рассказы из жизни генерала Вашингтона.

Так вот, книгоноша появился однажды под вечер, приехал верхом, но не от реки, а по тропинке, что вела к нам из-за холмов. На нем было поношенное домотканое платье и старая широкополая шляпа, а к седлу с обеих сторон приторочены пачки книг. Он не стал подъезжать к дому, а остановился у сарая, и я побежал к нему поглядеть, что он привез. Я знал, что это книгоноша, и знал, что за войну они почти совсем перевелись.

— Эй, — закричал я, — эй, книгоноша, здравствуйте!

Он посмотрел на меня очень серьезно и сразу мне ужасно понравился. Глаза у него были маленькие, синие, блестящие, как у генерала Уэйна, длинные льняные волосы падали на плечи. Тогда он показался мне старым, как почти все взрослые, но едва ли ему было многим больше тридцати лет.

— Здравствуйте, сэр, — сказал он. Выговор у него был странный, но как будто знакомый. Я решил, что он приехал издалека, из самой глуши. — Как поживаете?

— Очень хорошо, — отвечал я. — А у вас есть книжки из Англии? Мы бы купили, хоть Джейн и говорит, что сейчас их нельзя читать.

— Почему же их сейчас нельзя читать? — спросил он.

— А у нас же, знаете, война.

— Да, это я знаю. Я сюда еле добрался из-за этих окаянных часовых.

Послушать его, так выходило, будто он не одобряет, что во время войны выставляют часовых. Потом взгляд его скользнул мимо меня, в долину. Он увидел, сколько там солдат и палаток, и сказал с удивленным видом:

— Ого, какой большой лагерь.

Я гордо кивнул головой.

— Да, тут чуть не все Пенсильванские регулярные войска.

Но ему, видно, не хотелось говорить об армии и о войне.

— Ты какие книги любишь? — спросил он, приглядываясь ко мне.

Тут я спохватился, какой я невежа.

— Зайдите в дом, — пригласил я его, — выпейте чего-нибудь, погрейтесь. Моя сестра, наверно, тоже захочет посмотреть ваши книги.

Он подхватил свой товар и пошел за мной на кухню, и пока Мэри, кухарка, ставила чайник на огонь, я побежал за Джейн. Джейн всегда радовалась, когда появлялся книгоноша, — все-таки живой человек.

— Простите, что мы принимаем вас в кухне, — сказала она, — но дом наш превратился в самый настоящий бивак. Я бы предложила вам чаю, да чая у нас теперь нет — вы сами знаете.

— Вы, наверно, очень лояльная семья? — спросил книгоноша.

— Мой отец служит в 3-м Континентальном, — тихо ответила Джейн.

Книгоноша посмотрел на нее, точно знал, о чем она думает — что, мол такому крепкому мужчине куда больше пристало бы служить в армии, чем разъезжать по дорогам со связкой книг. По губам его поползла улыбка, и он сказал:

— Кто-нибудь должен же продавать книги. Они нужны не меньше, чем война.

— Может быть, — сказала Джейн.

Тут меня позвала Энн, и мы с ней пошли в долину. Когда я вернулся, книгоноша показывал Джейн свой товар.

Книги были разложены на полу, а они с Джейн стояли на коленях, близко друг к другу, и в сумерках его льняные волосы красиво выделялись рядом с темными волосами Джейн. Когда я вошел, Джейн подняла голову.

— А ты не хочешь посмотреть книжки, Бентли?

— Я был в долине, — ответил я важно. — Там большое оживление. Думаю, войска скоро выступят, пожалуй, в конце этой недели, а то и раньше.

Книгоноша глядел на меня очень внимательно, у меня даже мелькнула мысль, что это странно, раз он совсем не интересуется войной. Но я тут же забыл об этом и стал разглядывать книжки вместе с Джейн. У него было много детских книг с разноцветными картинками, мы таких почти и не видели. И все их он, видно, прочел — я еще не слышал, чтобы кто-нибудь так говорил о книгах. И о книгах для Джейн он тоже говорил, и я видел, что многое в нем нравится Джейн так же, как мне.

Я пообедал, и когда кончил обедать, Джейн все еще разговаривала с книгоношей о книгах и обо всяких других вещах. Тогда я вышел на крыльцо, где капитан Джонс курил трубку.

— Это что за оборванец? — спросил меня капитан Джонс.

— Да так, просто книгоноша.

— Ах, просто книгоноша?

— Да, — кивнул я и подсел к нему для компании.

В тот вечер я сидел на кухне и слушал книгоношу. Он рассказывал не про войну, как солдаты, а про далекие чужие страны. Я чувствовал, что понравился ему, а меня к нему тянуло так, как никогда еще не тянуло к постороннему человеку. Позже пришла Джейн и тоже подсела к огню, и тогда книгоноша стал больше обращаться к ней. Кое-что из его слов я запомнил.

— Египет… словно старинное запястье в песке. Там три огромные пирамиды, они стоят все вместе, и когда смотришь, как за ними садится солнце… — И все в том же роде. Казалось, нет той страны, где бы он не побывал, хотя как было попасть туда книгоноше — этого мы не могли себе представить.

— А война? — один раз спросила его Джейн.

— Я иногда думаю о войне, — отвечал он, — но не знаю, нужна она или нет. Эта новая страна такая большая, такая пустынная — к чему из-за нее воевать?

— Наша Америка — очень красивая страна, — сказала Джейн.

— Да, и в ней много красивых женщин.

Не знаю, рассердилась ли Джейн на эти слова, только она ничего не сказала.

— Страна храбрых мужчин и красивых женщин, — продолжал книгоноша. — Вон солдаты там, в долине, медленно умирают с голоду — разве я не знаю? Как ни безобразна война, все мы ради нее делаем больше, чем в человеческих силах.

— И все-таки вы не настолько в нее верите, чтобы идти воевать?

— И без меня достаточно льется крови.

— Может быть.

— Я люблю книги, — сказал книгоноша. — Когда-то я мечтал о просторном доме, где мог бы спокойно доживать свои дни, и чтобы вокруг было много-много книг… и мир. Я часто мечтал об этом.

— Я понимаю, — кивнула Джейн.

— О чем только не мечтаешь, правда?

Когда я пошел спать, Джейн все еще сидела и разговаривала с книгоношей. Она сказала: «Спокойной ночи, Бентли», а книгоноша пожал мне руку и сказал: «Не увлекайся войной, малыш».

Ночью мне снилось то, о чем рассказывал книгоноша. Его устроили ночевать в сарае, потому что в доме не было места, и я уже предвкушал, как увижу его утром.

На следующий день в лагере было и того оживленнее. Все утро шел снег, но солдаты, высыпав из палаток, и под снегом продолжали учение, и к ним прибавлялись все новые и новые. Дома генерал Уэйн бушевал так, что я не решался заглянуть в гостиную. Среди дня к крыльцу подъехал высокий усталый офицер с двумя адъютантами и больше часа пробыл у генерала Уэйна. Я слыхал, как часовые шептались, что это — генерал Вашингтон, но это был совсем не тот великий человек, о котором я столько слышал, а просто высокий усталый мужчина в залатанном мундире.

Я побрел в кухню поглядеть на книжки, и пока я там был, вошел сам книгоноша. Я обрадовался, что он еще не уехал. Мне хотелось, чтобы он очень понравился Джейн и она уговорила бы его погостить у нас недельки две. Я готов был без конца слушать его мягкий, баюкающий голос.

— Вот, почитай-ка это, — сказал он, протягивая мне книгу Мэлори про короля Артура, и я пристроился с ней к огню.

Прошло еще два дня, книгоноша гостил у нас, и я заметил, что Джейн проводит с ним все больше времени. А капитану Джонсу это было явно не по душе. Прежде я видел раз, как он обнимал Джейн, и когда Джейн говорила о нем, взгляд у нее делался какой-то странный, словно задумчивый. Даже теперь, когда у нас гостил книгоноша, Джейн становилась все печальнее по мере того, как войскам подходило время выступать.

— Но книгоноша останется у нас, — сказал я ей однажды.

— Да, — отвечала Джейн.

Войска должны были выступить на следующее утро. В тот день они начали сниматься с лагеря, и пушки укатили с нашей лужайки на дорогу, к реке. В гостиной генерал Уэйн заканчивал свои дела, и видно было, до чего он волнуется.

— Старый лис что-то задумал, — сказал мне один из часовых.

— Недаром он шушукался с генералом Вашингтоном, — добавил другой.

Мне тут делать было нечего, раз все были так заняты, и я отправился искать книгоношу. Я полез под крышу сарая, где он жил в каморке над сеновалом, решив подкрасться к нему потихоньку. В двери была щель, я заглянул в нее. Книгоноша сидел на полу и писал что-то, держа на колене тетрадку. Тогда я постучал. Он сразу насторожился. Бумагу, на которой писал, он сложил и засунул в щель между половицами, а письменные принадлежности закрыл сеном. Потом пошел к двери. Увидев, что это всего-навсего я, он как будто успокоился.

— Да, — сказал он, — я как раз хотел поговорить с твоей сестрой. Я скоро уезжаю, надо выяснить, какие книги она возьмет.

— Вы уезжаете?

— А тебе не хочется меня отпускать, паренек? Но всем нам рано или поздно надо отправляться в дорогу. Может, я еще когда-нибудь вернусь.

Я пошел вместе с книгоношей к дому, совсем забыв про бумагу. Потом вспомнил и под каким-то предлогом отстал от него. Не думая о том, что делаю, я бегом вернулся на сеновал, в его каморку. Теперь я весь дрожал от волнения, потому что твердо решил узнать, кто же такой наш книгоноша.

Я вытащил бумагу из щели и прочел:

«Ваше превосходительство!

Я сделал, что мог, однако обнаружил весьма немного. Сейчас здесь сосредоточено не менее трех тысяч войск при двадцати двух орудиях. В то утро, когда Вы получите это письмо, они выступят на север — возможно, на соединение с генералом Вашингтоном…»

Я пробовал читать дальше, но все расплывалось перед глазами. Сначала я плакал, и мне было очень стыдно; потом сообразил: нельзя, чтобы книгоноша застал меня здесь. Зажав бумагу в руке, я спустился с сеновала прямо в снег, и холодный воздух прояснил мне мозги. Все вокруг меня кружилось и падало.

— Почему именно он? — сказал я тихо.

Я пошел в кухню взглянуть на него еще раз, наверно для того, чтобы проверить, неужели это он, мой чудесный книгоноша. Я тихо отворил дверь. В кухне книгоноша целовал Джейн.

— Уходите отсюда, — прошептала она.

— Но ведь ты меня любишь, — сказал он.

— Не знаю… не знаю.

— Так я тебе скажу. Ты меня любишь, но очень уж много забрала в свою очаровательную головку. Я — оборванец, бродяга, который заворожил тебя своими рассказами, и глупо губить себя ради такого, как я. Но ты меня любишь.

— Да.

Джейн покачала головой, и я помню, что даже тогда подумал, какая Джейн молодчина.

— Нет, — сказала она. — Я не жалею. К чему жалеть? Я вас люблю, вот и все.

— Значит, ты понимаешь. За те несколько дней, что я пробыл здесь, ты поняла.

— Да, я поняла.

Лицо книгоноши было видно мне сбоку, я, кажется, никогда не видел такого печального лица. И такого красивого. Да еще эти его льняные волосы, спадавшие до плеч… Даже не пойму, как у меня хватило сил стоять и смотреть на все это, зная его тайну.

— Если бы ты знала все… но, слава богу, ты не знаешь. Слушай, Джейн. Я тебя поцеловал один раз. Больше я тебя не поцелую… если только не вернусь сюда когда-нибудь. Ты будешь ждать?

— Я вас люблю, — сказала Джейн. — Я знаю, что никогда никого не полюблю так, как вас.

Больше я не мог этого выдержать. Я ушел к себе и расплакался. Потом я вспомнил, что солдаты не плачут. Кажется, я вспомнил, что произведен в офицеры.

Генерала Уэйна я застал в гостиной и сразу увидел, что он не рад моему приходу, потому что очень занят. Но он кивнул мне.

— По какому делу, сэр? — осведомился он.

— Можно у вас спросить одну вещь?

Он отодвинул свои бумаги. Глаза его уже блестели, и я знал, что теперь он меня не прогонит. Он всегда хорошо ко мне относился.

— Что, если солдат убежит? — спросил я.

— Бывает, что и самые лучшие солдаты бегут — приходится, — улыбнулся генерал.

— Но если он знает, что его долг — наступать?

— Тогда он, значит, трус и изменник, — медленно произнес генерал, глядя на меня очень внимательно.

— Тогда он трус, сэр?

— Да.

Я протянул ему смятую бумагу. Но я не заплакал, а смотрел прямо ему в глаза.

— Что такое? — Он прочел все до конца, поджал губы, перечитал снова. — О черт, — пробормотал он. — Где ты это взял, сынок?

Я ответил. Сказал, где можно найти книгоношу, а потом спросил:

— Можно мне теперь уйти, сэр? — Я знал, что, если сейчас же не уйду, что-то у меня внутри оборвется.

В тот вечер книгоношу расстреляли. Капитан Джонс пытался удержать Джейн дома.

— Тебе нельзя это видеть, — уговаривал он ее. — Ради бога, Джейн, ну зачем тебе это видеть?

— Зачем? — Она посмотрела на него удивленно, потом обеими руками коснулась его лица. — Ведь ты меня любишь, Джек?

— Пора бы тебе это знать.

— И ты знаешь, что делает с человеком любовь. Ну так вот, я должна это видеть, должна.

Но он не понял. И я в то время тоже не понял.

Пока они разговаривали, в комнату вошел генерал Уэйн. Он остановился, поглядел на нас, потом сказал отрывисто:

— Пусть смотрят, капитан, если им хочется. Я думаю, Бентли это не повредит. Этот шпион — храбрый человек.

Книгоношу поставили к стене сарая, спиной к каменному фундаменту. Когда ему хотели завязать глаза, он только улыбнулся и попросил, чтобы ему не связывали руки.

— Можно мне с ним поговорить? — спросил я.

— Можно, только недолго.

Лицо у книгоноши было усталое. Пока я не подошел к нему, он не отрываясь смотрел на Джейн. Тут он взглянул на меня.

— Прощай, паренек, — сказал он.

Глаза у меня были полны слез, я видел его как в тумане.

— Хорошие солдаты не плачут, — улыбнулся он.

— Я знаю.

— Ты хочешь сказать мне, что видел, как я прятал бумагу, верно?

— Да.

— А теперь тебе жаль?

— Я не мог поступить иначе.

— Я понимаю. Дай мне руку, паренек.

Потом я вернулся к Джейн, и она обняла меня за плечи так крепко, что стало больно. Я все смотрел на книгоношу.

— Сэр! — крикнул он вдруг. — Доведите до сведения моего командования. Меня зовут Энтони Энгл. Чин — подполковник.

Генерал Уэйн кивнул. А потом грянул залп, и книгоноши не стало…

 

― ХОЛОДНЫЙ, ХОЛОДНЫЙ БОКС ―

Как обычно, ежегодно собрание Совета директоров состоялось в девять часов утра 10 декабря. Девять часов были выбраны как оптимальное время для начала утренних заседаний. Что касается числа, то оно создавало некоторую гарантию против соблазна впасть в словоблудие. Каждый из директоров, несомненно, хотел оказаться дома на Рождество (или его эквивалент в зависимости от страны, которую он представлял). Поэтому повестка дня была рассчитана ровно на две недели и не часом дольше.

Сначала такой порядок привел к многочасовым заседаниям — иногда директора совещались сутками без перерывов. Но со временем, когда все устоялось, ежедневное обсуждение стало обычно заканчиваться в четыре часа дня, и бывали годы, когда Совет заканчивал свою работу на день или два раньше срока.

Нынешнее собрание Совета директоров было очень конкретным. Большие часы на стене прекрасного просторного зала низким, музыкальным голосом пробили девять раз, и последний из директоров занял свое место. Собравшиеся приветливо кивали друг другу, как бывает при встрече добрых друзей. Они были полностью раскованы — никакого напряжения или тяжелых мыслей в преддверии долгих обсуждений.

Директоров было ровно триста. Они удобно устроились и комфортабельных креслах, поставленных в несколько рядов и образующих круг, похожий на амфитеатр. Два прохода вели к сцене, также круглой, размером около двадцати футов в диаметре. На сцене находилась небольшая трибуна, позволяющая выступающему поворачиваться в любом направлении.

Несмотря на то, что количество совещающихся в числе трехсот было установлено после неоднократных проб и ошибок как оптимальное, в зале всегда оставались пустые места.

Время от времени велись разговоры о перепланировке зала заседаний, но никто никогда не брался за это дело всерьез, и до сих пор пустующие места были обычным явлением, к которому все привыкли.

В Совете было равное число мужчин и женщин в возрасте не младше тридцати лет. Уход на пенсию зависел от собственного желания каждого, и многим было за семьдесят. Две трети от общего числа составляли члены Совета от пятидесяти до шестидесяти лет. С тех пор как Совет стал заниматься и международными делами, в его состав были делегированы представители всех расовых и национальных групп. Среди директоров были черные и белые, желтые и коричневые всех возможных оттенков кожи. Как и в Организации Объединенных Наций (впрочем, члены Совета были слишком скромны, чтобы проводить подобные аналогии), в зале была установлена система синхронного перевода. Однако наиболее употребимым языком был английский.

Председатель Совета, родом из Индокитая, открыл заседание. Он обратился к собравшимся со словами приветствия и назвал общее число присутствующих. Затем сообщил следующее:

— В начале нашего ежегодного заседания — и это установленная процедура — мы должны рассмотреть одну моральную и нравственную проблему. Она касается господина Стива Коувэка. Мы обсудим этот вопрос вне повестки дня, потому что он — совершенно особый. Это дело нашей совести. Я говорю об этом не без волнения, потому что обсуждение проблемы, связанной с господином Коувэком, — единственное, что Совет вынужден хранить в тайне. Все остальное, включая итоги голосования по каждому вопросу, будет опубликовано. Но о господине Стиве Коувэке мир не знает ничего. Таково было решение, ежегодно принимаемое нашим Советом. На каждом заседании сессии господин Коувэк становился, если так можно выразиться, объектом репрессий со стороны членов Совета. И в результате принималось одно и то же решение — продолжать скрывать господина Коувэка от мира.

Речь председателя у большинства членов Совета не вызвала никаких эмоций. Но лица тех, кто впервые присутствовал на заседании, выражали недоумение и протест. В зале раздавались возгласы недоверия. Нельзя сказать, что члены Совета были безнравственными людьми.

— В этом году, так же как и прежде, мы ставим вопрос о господине Коувэке первым. Мы не можем обсуждать повестку дня до его решения. Как и раньше, нам предстоит определить, посылать дело на криминальное расследование или воздержаться.

Молодая женщина — вновь избранный член Совета — с лицом, пылающим от негодования, поднялась со своего места, чтобы спросить председателя, будет ли его собственное отношение к этому вопросу лояльным. Председатель утвердительно склонил голову. Женщина не была довольна его ответом:

— Я не понимаю, господин председатель, то, что вы говорите, — серьезно или это шутка, студенческая выходка?

— К вашему сведению, миссис Раму, наш Совет не пользуется такими словами, как «студенческая выходка», — мягко ответил председатель. — Я вполне серьезен.

Молодая женщина, опустив глаза и закусив нижнюю губу, села на свое место. Вслед за ней слово попросил молодой человек.

— Да, господин Стефансон, — обратился к нему председатель.

Но молодой человек сел на свое место, не произнеся ни слова. Старшие члены Совета были серьезны и внимательны, но и в их лицах сквозило нетерпение.

— Я не собираюсь отказываться от дискуссии, — продолжал председатель, — и с огромным удовольствием перейду к следующим вопросам. Но сначала еще немного об этом многострадальном деле. Есть серьезные причины, заставляющие нас каждый год рассматривать проблему господина Коувэка. Во-первых, потому, что преступление, совершенное нами в прошлом, не может оставлять нас равнодушными. Мы должны помнить о нем. Преступление, обдуманное заранее, — огромная угроза для общечеловеческой морали, и если бог поможет нам, мы никогда не станем благодушными по отношению к себе! Во-вторых, каждый год в нашем Совете появляются новые члены, и необходимо, чтобы и они ознакомились со всеми фактами по делу господина Коувэка. В этом году у нас семь новых членов. Я адресую это выступление им и одновременно ко всем своим старым коллегам по Совету.

Стив Коувэк, — начал свой рассказ председатель, — родился в Питсбурге в 1913 году. Он был одним из семерых детей, только четверо из которых дожили до совершеннолетия. Это не было такой уж редкостью в те дни бедности, невежества и допотопной медицины.

Джон Коувэк, отец Коувэка, работал сталелитейщиком. Когда Стиву было шесть лет, на заводе вспыхнула забастовка из-за заработной платы. Я уверен, что все вы знакомы с забастовочными методами, и поэтому не буду останавливаться на этом подробно.

Во время забастовки умерла мать Стива, а годом позже Джон Коувэк упал в чан с расплавленной сталью. Мать скончалась от туберкулеза, неизлечимой в то время болезни. Тело отца сгорело в расплавленной стали. Я упоминаю эти факты потому, что они оказали глубокое влияние на формирование умственных способностей и характера Стива Коувэка. Оказавшись в семь лет сиротой, он вырос как зверь в джунглях. Стива Коувэка отправили в окружной сиротский приют, где его считали трудновоспитуемым. Его ежедневно били и лишали пищи, наказывали всеми возможными способами, которые допускали невежество и бесчувственность администрации приюта. После двух лет такой кошмарной жизни он сбежал.

Это очень короткая предыстория детства замечательнейшего из людей, человека блистательного, с мужественным характером, изобретательным умом и страшной судьбой. К сожалению, психика Стива Коувэка была травмирована. Отчет психиатров о его состоянии заранее подготовлен, и каждый из вас имеет его в своем портфеле. В отчете перечислены также все жизненные испытания, пережитые Стивом Коувэком в возрасте от девяти до двадцати лет. Все эти годы он боролся за свою жизнь.

Вы найдете в отчете множество деталей, рассказывающих о его жизни в то время, на которых я не могу подробно останавливаться. Вопрос, стоящий перед нами сегодня, непосредственно связан с этой историей, и при обсуждении нам необходимо будет учитывать все детали, которые имеют к ней отношение.

Председатель Совета сделал паузу, отпил воду из стакана и заглянул в свои записи. Новые члены Совета тем временем посмотрели в экземпляры отчета психиатров. Те же, кто не первый раз присутствовал на обсуждении этого вопроса, были поглощены собственными мыслями. Впрочем, нельзя сказать, чтобы им было скучно. Сколько бы раз ни затрагивалась судьба Стива Коувэка, они не могли оставаться равнодушными.

— В возрасте двадцати лет, — продолжал председатель, — Стив Коувэк работал на сталелитейном заводе в окрестностях Питсбурга. В то время его другом стал некто по имени Эмери. Этот Эмери был одинок, без семьи и средств к существованию. Бывший шахтер, он страдал болезнью легких, обычной для людей его профессии. Единственное, что у него было, страховой полис на пять тысяч долларов. Стив Коувэк согласился поддерживать Эмери, и в ответ Эмери сделал его владельцем своего страхового полиса. В то время страховые полисы часто были единственным средством, при помощи которого семья могла существовать после смерти кормильца. Четырьмя месяцами позже Эмери не стало. Спустя годы прошел слух, что Коувэк ускорил его смерть. Но нет никаких доказательств, подтверждающих этот слух. Пять тысяч долларов стали основой для накопления капитала. Двадцать лет спустя чистый капитал Стива Коувэка составлял уже около трех биллионов долларов. Возможно, он был самым богатым человеком в Соединенных Штатах, Он стал промышленным магнатом в сталелитейной и алюминиевой индустрии, под его управлением находились химические заводы, медные копи, железные дороги, нефтеперегонные заводы и десятки предприятий смежных отраслей. Стиву Коувэку было сорок шесть лет. Шел 1959 год.

История восхождения Стива Коувэка к власти и богатству уникальна для поколения, к которому он принадлежал. Он был сильным человеком, красивым и властным, но был измучен долгой борьбой, страстным желанием отомстить за себя и своих родителей, за бедность и страдания своего детства.

Его стремление к власти и те факторы, которые формировали его характер, обернулись в результате психическими расстройствами и паранойей. Стив Коувэк создал особую структуру власти. Он владел газетами, авиалиниями, телестанциями, издательствами и контролировал еще множество объектов. В то же время он имел возможность оставаться в тени. За все пятидесятые годы вы не найдете почти ни одного упоминания о нем в прессе.

Это было время акционерных обществ. Само слово «акционер» было тогда символом силы и честолюбия. Именно оно подходило Стиву Коувэку. Он был жестоким, честолюбивым и совершенно лишен чувства сострадания. Он безжалостно разрушал все на своем пути и так или иначе получал желаемое. Он подстраивал ложные обвинения и обманывал конкурентов, использовал насилие там, где невозможен был подкуп. Теми или иными средствами он всегда получал все, что хотел. Он подкупал частных лиц и парламенты, подкупал целые правительства. Он создал систему контроля, которая простерлась во все уголки планеты.

И вот в свои сорок шесть лет, в зените богатства и власти, он обнаружил, что у него рак.

Председатель собрания сделал паузу, как бы давая возможность словам осесть. Он снова отпил глоток воды. Затем заглянул в лежащие перед ним бумаги.

— Я предлагаю вашему вниманию короткий отрывок из дневника доктора Фредерика, — продолжал председатель. — Я думаю, большинство из вас знакомы с работой доктора. В любом случае вы знаете, что он был выбран членом нашего Совета. Это было очень давно. Мне хотелось бы только упомянуть, что доктор Якоб Фредерик был одним из мудрейших и терпеливейших исследователей раковых заболеваний.

Не только большим врачом, но и большим ученым. Отрывок, который я вам прочту, датирован 12 января 1959 года.

Сегодня у меня был необычный пациент, Стив Коувэк, промышленный магнат. Я слышал легенды о богатстве, влиянии и власти этого человека. Он оказался поразительной личностью — высокий, мускулистый, красивый, с широким мужественным лицом и огромной шевелюрой волос, покрытых ранней сединой. У него голубые глаза, прекрасный цвет лица, и кажется, что он в расцвете сил и здоровья. Но на самом деле это не так. Я внимательно осмотрел его. У него нет никакой надежды. — Доктор, — сказал он мне. — Я хочу знать правду. Мне уже известно, что со мной. Вы не первый врач, к которому я обращаюсь. Но я хочу услышать, что думаете вы — прямо и без обиняков.

Я должен был сказать ему правду. Он не из тех, от кого ее легко скрыть.

— Хорошо, — сказал ему я. — У вас рак. Ваш случай не поддается лечению. Вас ждет смерть.

— Сколько мне осталось?

— Я не могу сказать точно. Возможно, год.

— А если сделать операцию?

— Операция может на год-два продлить вашу жизнь. Но это в том случае, если пройдет удачно. В любом случае последствия ее — боль и немощь.

— И нет никаких способов исцеления?

Внешне он оставался спокоен. Прекрасно управлял голосом — должно быть, понадобились годы, чтобы достигнуть такого хладнокровного контроля над собой. Но под этой маской я мог разглядеть испуганного, доведенного до отчаяния человека.

— Пока нет.

— Я знаю, что знахари и специалисты по лечению диетой обещают исцеление.

— Обещать легко, — ответил я. — Но подобных средств просто нет.

— Доктор, — сказал он мне. — Я не хочу умирать. И не собираюсь. Я двадцать пять лет работал, чтобы достичь того, чем обладаю теперь. Я молод и силен, и лучшие годы моей жизни — впереди. Когда Коувэк говорил, его слова казались очень убедительными даже для меня. Это было в его характере — не ждать милостей от жизни, а брать все самому. Он привык отрицать неизбежное.

Но факт оставался фактом.

— Ничем не могу помочь вам, господин Коувэк, — сказал я ему.

— Это мне придется вам помочь, — спокойно заметил он. Я пришел к вам потому, что вы знаете о раке больше, чем кто-либо другой в мире. Во всяком случае, так мне говорили.

— Вас неправильно информировали — коротко ответил я. — Ни один человек не знает о раке более других. Все, что известно и было исследовано на эту тему, — результат совместного труда.

— Я верю в личность, а не в толпу. И конкретно в вас. Поэтому я готов заплатить вам миллион долларов, если вы найдете способ вылечить меня и вернуть мне полноценную жизнь.

Он достал из бумажника подписанный чек на миллион долларов.

— Это ваше, — сказал он. — Если я выживу.

Я попросил Стива Коувэка прийти на следующий день и допоздна просидел в лаборатории, размышляя, что может значить миллион долларов для моей работы, моих планов и в итоге для всего человечества. Только одна идея пришла мне в голову. Идея была фантастической. Но не фантастической ли личностью был Стив Коувэк?

Председатель собрания снова сделал паузу и внимательно посмотрел на молодых людей, впервые присутствующих на заседании Они слушали его чрезвычайно сосредоточенно, словно загипнотизированные. Но чувствовалось, что они хотели бы задать вопрос или выразить свое недоумение.

— Я продолжаю чтение дневника доктора Фредерика, — сказал председатель.

13 января, как мы и договорились, Стив Коувэк пришел ко мне в два часа дня. На его губах блуждала доверительная улыбка.

— Доктор, если вы готовы продать мне ваш секрет, я покупаю его!

— Вы на самом деле думаете, что можете купить жизнь?

— Я могу купить все что угодно. Вопрос только в цене.

— Вы сможете купить будущее? — спросил я его. — Именно в будущем открытие методов лечения рака. Вы хотите купить его?

— Я покупаю его. Потому что вы мне его продаете, — ответил Стив Коувэк решительно. — знаю, с кем имею дело. Жду ваши предложения, доктор Фредерик.

То, что я предложил ему, было на первый взгляд совершенно нереальным. Но сначала я рассказал Коувэку о своих экспериментов по воздействию интенсивного холода на раковые клетки. Я подробно описал характер работы. К тому времени мои исследования позволяли еще определить методику лечения, но я сделал огромнейший шаг вперед, применяя интенсивное воздействие чрезвычайно низких — температур или, выражаясь более доступно, удаляя тепло из живых организмов. Я начал с экспериментов на лягушках и змеях, замораживая их и удаляя внутреннее тепло. Тем самым я перевёл жизненные процессы на более отдаленное время. Те же эксперименты позднее я проводил с мышами, собаками, кошками, а в самое последнее время — с обезьянами.

Коувэк слушал меня с огромным вниманием.

— Как вы возвращаете их к жизни? — спросил он.

— Я не возвращаю их к жизни. Жизнь в них не останавливается. В отсутствие тепла, которое и обусловливает созревание или старение, жизненные процессы временно прекращаются, но сама жизнь продолжается. Время и движение очень тесно взаимосвязаны. Под действием интенсивного холода движение замедляется, но теоретически внутри ядра атома движение прекратиться не может. С прекращением движения останавливается и время.

— Это болезненно?

— Насколько я понимаю, нет. Переход совершается слишком быстро.

— Я хотел бы увидеть эксперимент.

Я сказал ему, что в моей лаборатории есть обезьяна, находящаяся под воздействием холода семь недель. Мои ассистенты могли бы подтвердить это. Коувэк пошел со мной в лабораторию, и в его присутствии мы вернули обезьяну к жизни. Казалось, это было не самое худшее.

— А что при этом происходит с разумом? Я пожал плечами:

— Не знаю. Я никогда не пробовал этого на человеке.

— Но вы думаете, что все удастся?

— Почти уверен, что результат будет положительным. Мне для этого нужно только более высококачественное оборудование, рассчитанное на человека. Имея на это деньги, я смогу значительно усовершенствовать процесс.

Коувэк кивнул головой и достал из бумажника чек:

— Это — в соответствии с нашим договором, помимо того, что вам понадобится затратить на оборудование и подготовку. Вы свободны тратить столько, сколько хотите. Никакого потолка. А после того как я проснусь, когда будет найдено лечение, я добавлю к этой сумме второй миллион. Я не такой уж щедрый человек, но никогда не скуплюсь, когда покупаю, что хочу. Когда вы будете готовы?

— Это зависит от хода вашей болезни, — ответил я. — Мы не можем откладывать более чем на пять недель. К этому времени я буду готов. А вы?

— Я буду готов, — ответил Стив Коувэк. — Мне нужно решить достаточно много технических и юридических вопросов. Как вы, наверное, знаете, у меня много крупных интересов. А это путешествие в неизвестность. Я также позабочусь о вашей юридической ответственности.

Потом он ушел, и все было решено. Возможно, состоялся самый диковинный договор, когда-либо заключенный между доктором и пациентом. Я стараюсь думать только об одном — теперь у меня есть миллион долларов, и я могу вложить его в мои исследования и мою работу.

Председатель Совета носил пенсне, и теперь он прервался, чтобы протереть его. Он откашлялся, перелистал бумаги и начал свое объяснение:

— Видите ли, план господина Коувэка был простым и вполне разумным. Так как его болезнь была неизлечимой, он хотел использовать единственную возможность — задержать ее ход до момента открытия методов лечения рака. Робость никогда не была чертой господина Коувэка. Он проанализировал ситуацию, взвесил все «за» и «против» и понял, что спасти его может только это. Он принялся за устройство своих дел так, чтобы гарантировать работу и преуспевание всех его предприятий, пока он будет отсутствовать, и возврат под его власть, когда он вернется к жизни.

Другими словами, он сформировал единую компанию, владеющую контрольными пакетами акций всех его предприятий. Он создал Совет директоров и поручил ему управлять в его отсутствие этой компанией, сделав себя заочным президентом и назначив заместителя, который бы осуществлял руководство, пока его не будет. Он принял ряд постановлений, ограничивающих действия администрации, — руководство офисами должно было каждые два года переизбираться, новые члены должны были каждый год пополнять Совет директоров. Все его распоряжения преследовали единственную цель — полный возврат власти к нему после его возвращения. Стив Коувэк создал уникальную структуру власти, беспрецедентную в истории экономики.

Компания-учредитель была освобождена от традиционных налогов, накладываемых в случае смерти владельца. Пока господин Koyвэк не вернется, компания будет существовать. Естественно, во главе Совета директоров был поставлен доктор Фредерик.

Именно так возник наш Совет директоров.

Председатель позволил себе первый раз улыбнуться: — Есть ли у вас вопросы по этой части, — мягко спросил он.

Новый член Совета из Японии поднялся со своего места и задал вопрос, почему, если дело только в этом, нельзя сообщить миру правду?

— Мы считали, что лучше этого не делать, — ответил президент. Наш Совет имеет огромный вес и влияние в мире, но не имеет никакого права что-либо изменить в своей структуре. В Соединенных Штатах и Великобритании люди могли бы нормально воспринял эту информацию, но для Советского Союза и Китая она могла бы стать деструктивной. Вспомните, как однажды мы установили в Советском Союзе зону свободной торговли и ввели трех членов правительства в Совет директоров. С этого момента ситуация резко изменилась к худшему. Несмотря на контроль за всеми топливными запасами на земле, мы оказались неспособными избежать вспышки третьей мировой войны. Именно поэтому ни размеры наших владений, ни количество наших доходов не могут не быть засекречены. Я говорю «мы», скромно заметил председатель, — имея в виду наших предшественников. Баланс нашей наличности был выше, чем вся казна Соединенных Штатов, наш промышленный потенциал — мощнее, чем у любой крупной державы. Поверьте мне, не имея специального намерения или цели. Совет директоров неожиданно обнаружил, что является доминирующей силой на земле. Поэтому так важно сейчас уяснить нашу позицию.

Новый член Совета из Австралии спросил: — Сколько к тому времени прошло лет после визита господина Коувэка к доктору Фредерику?

— Это было в тот год, когда доктор Фредерик умер, — ответил председатель. — То есть через двадцать два года после начала эксперимента. Уже пять видов рака открыли свои секреты науке. Но для случая господина Коувэка методы лечения по-прежнему найдены не были.

— И все это время эксперимент оставался в тайне?

— Все это время, — подтвердил председатель.

— Видите ли, — продолжал он, — в то время Совет почувствовал, что весь мир охвачен кризисом и наступил момент для принятия решения. Я говорю «момент», потому что власть в руках Совета была преходящей. У нас не было ни армии, ни флота, ни авиации. Все, что у нас было, — основная часть средств производства. Мы знали, что не можем предотвратить войну, мы можем только отсрочить ее. Но Совет директоров был советом управления, а не советом силы, и в любой день предприятия, принадлежащие нам, могли быть вырваны из-под нашей власти. Именно тогда наши мудрые предшественники решили начать широкую пропагандистскую кампанию, целью которой было убедить мир, что мы представляем тайный парламент лучших и мудрейших сил человечества, и что мы, в сущности, работаем в интересах всего человечества.

И мы добились в этом успеха. Потому что телестанции, газеты, радио, кино и театр — все это принадлежало нам.

В этот краткий удачный для нас момент мы начали атаку. Мы использовали методы Стива Коувэка — давайте будем достаточно честны, чтобы признать это. Мы действовали так, как действовал бы он, но совсем по иным причинам.

Мы подкупали, давали взятки, обвиняли невинных. Наши люди проникли в парламенты всех стран. Мы подкупили военачальников. Мы разоружили армию и флот под предлогом предоставления им нового оружия, супер оружия. А затем уничтожили это супер оружие под предлогом радения за судьбы человечества. Если кого-то из необходимых нам людей нельзя было подкупить, мы привлекали его к работе в Совете директоров. Кроме этого мы сумели взять под контроль каждую существующую на земле производственную единицу любого назначения — военного, промышленного, сельскохозяйственного. Совету директоров потребовалось двадцать девять лет, чтобы добиться этого; и в конце этого срока вся планета стала единым комплексом, работающим на пользу человечества. Некое подобие национальных структур сохранилось, но они были скорее традиционны и напоминали старую структуру штатов США.

Войны, армии, флоты, ядерное оружие — все это существовало теперь только в воспоминаниях. Началась новая эра — эра разума и здравого смысла эра плодотворной деятельности на благо человечества и ради человечества, объединенного единой властью. Таким образом, мы стали людьми закона, равными перед законом и верными закону. Наш Совет директоров никогда не был правительством и не является им сейчас. Как и предполагалось изначально, он осуществляет общее руководство компанией-учредителем.

Сегодня компания-учредитель и совокупность принадлежит человечеству богатств неразделимы. Поэтому наша ответственность так велика.

Председатель Совета протер платком лицо и выпил еще несколько глотков воды. С места поднялась молодая представительница США:

— Но, господин председатель, лечение всех видов рака было открыто шестьдесят два года назад.

— Именно так, — согласился председатель.

— Тогда Стив Коувэк, — представительница США сделала паузу. Она была красивой чувственной женщиной лет тридцати пяти, блестящим физиком и замечательным музыкантом.

— Видите ли, дорогая, — сказал председатель мягко и даже с некоторой фамильярностью (впрочем, его извиняли возраст и положение). — Мы должны были ответить за это. Мы создали законы для всего человеческого общества и подчинили им людей, Значит и сами должны уважать эти законы. Шестьдесят два года назад Стив Коувэк завоевал мир со всеми его богатствами и стал диктатором над диктаторами, тираном над тиранами, королем и императором над всеми королями и императорами.

Тем временем несколько старейших членов Совета покинули зал заседаний. Через некоторое время они вернулись, вкатывая в зал прямоугольный ящик, пяти футов высотой, семи — длиной и трех футов шириной. Ящик был накрыт белым полотном. Они вкатили его на сцену и вернулись на свои места.

— Да, он завоевал мир. Подумайте об этом. Первый раз в истории человечества миром управляли представители всех национальностей. Заново были отстроены города, пустыни были превращены в сады, нищета и преступность отошли в прошлое. Человек поднял голову, распрямился. Он достиг других планет и звезд — и все благодари одному жестокому, безжалостному, деспотичному параноику Стиву Коувэку. Тогда, как и сейчас, мои дорогие коллеги. Совет директоров столкнулся с проблемой, касающейся человека, которому мы обязаны существованием Совета, который, хотя и невольно, ни объединил все человечество и ввел его в новую эпоху, человека, который наделил нас правом на власть и управление, человека, чьей собственностью мы управляем. Тогда, как и сейчас, мы имеем дело со Стивом Коувэком!

Председатель Совета почти театрально сделал шаг в сторону и одним движением снял покрывало с прямоугольного ящика. Взгляды всех членов Совета устремились на бокс. Они увидели, как под покаянным колпаком спит человек, сон которого — не жизнь и не смерть, а временной интервал. Это был Стив Коувэк, красивый, широкий в плечах, с прекрасным цветом лица и копной седых волос. Казалось, сон его легок, доверчив и полон ожидания — словно ему грезилось, как он проснется.

— Это Стив Коувэк, — сказал председатель. — Так он и спит год за годом. Без всяких изменений. Таким его видели ваши предшественники шестьдесят два года тому назад, когда впервые появились средства излечения его болезни и возникла необходимость вернуть его к жизни. Но члены Совета уже шестьдесят два раза совершили преступление — не сделали этого перед лицом закона, долга и священного обязательства. Можем ли мы понять их? Можем ли мы простить их? Можем ли мы понять и простить Совет, который год за годом принимал одно и то же решение. И сможем ли мы простить себя, если запятнаем нашу честь, нарушим закон и проигнорируем нашу преемственность долгу?

— Я не предлагаю обсуждать этот вопрос. Он никогда не обсуждается. Вам представлены факты, и остается только проголосовать. Поэтому всех, кто за возвращение господина Стива Коувэка к жизни, прошу поднять правую руку.

Председатель ждал. Долгие мгновения складывались в минуты, и ни одна рука не поднималась. Двое старейших членов Совета накрыли холодный, холодный бокс покрывалом и выкатили его из зала. Председатель собрания в очередной раз отпил из стакана и объявил:

— А теперь перейдем к обсуждению повестки дня. Конец формы.

The Cold, Cold Box, 1959 г.

 

― ЧУДОВИЩНЫЙ МУРАВЕЙ ―

Однажды вечером мистер Морган увидел на ножке своей кровати странное насекомое и, долго не раздумывая, убил его. Что же стало причиной такого, казалось бы заурядного, поступка?

Каждое лето, обыкновенно в августе, четверо моих близких друзей и я отправляемся на недельку порыбачить на озера Сейнт Реджис, в Адирондаке. Мы постоянно снимаем один и тот же домик, наслаждаемся греблей на каноэ, рыбалкой, а иногда даже вылавливаем несколько окуньков. Мы не так уж и сильны в рыбалке, но зато прекрасно играем в карты, с удовольствием занимаемся хозяйством и вообще расслабляемся.

Прошлым летом я приехал в Адирондак на три дня позже друзей. У меня накопились неотложные дела, которые я должен был закончить до отъезда. Погода стояла приятная — ровная и теплая, и я решил остаться еще на пару дней после отъезда моих друзей. Перед нашим домиком была небольшая совершенно ровная поляна, и мне захотелось часок-другой поиграть на ней в гольф. Вот почему металлическая клюшка для гольфа оказалась потом рядом с моей кроватью.

В первый день, когда я остался один, я открыл на ужин банку консервированной фасоли и пиво. Потом лег в постель, прихватив книгу «Жизнь на Миссисипи», пачку сигарет и двухсотграммовую плитку шоколада.

На улице было еще совсем светло. Сквозь окно проникало достаточно света, чтобы можно было свободно читать. Оторвавшись от книги, я как раз потянулся за очередной сигаретой, когда заметил его на ножке кровати. Кончиками пальцев я нащупал клюшку для гольфа и одним движением поднял и опустил ее. Удар вышел точным и беспощадным — я убил его.

Первым делом я обнаружил, что весь мокрый от пота. Потом почувствовал, что мне становится плохо. Я вышел на воздух. Меня рвало.

Прикоснуться к нему голыми руками не мог. Я взял кусок бумаги, поддел его и бросил в корзину для рыбы. Потом отнес корзину в багажник и поставил рядом с вещами, собранными для отъезда. Затем вернулся, запер дверь, сел в машину и поехал в Нью-Йорк. По дороге всего только раз остановился вздремнуть — на подъезде к Тровею. И проспал не более часа. Когда я подъехал к городу, уже почти рассвело.

Во время завтрака я объяснил жене, что мне никогда особенно не импонировало одиночество. Потом пошел в кабинет, закурил и принялся рассматривать корзину для рыбы, стоявшую на столе.

Я продолжал сидеть в своем кабинете и курить сигарету за сигаретой. В конце концов я позвонил в музей и спросил, кто заведует отделом энтомологии. Мне назвали имя — Бертрам Либермэн, и я попросил его к телефону. У него был приятный голос. Я представился, назвав свою фамилию Морган. Еще сказал, что я писатель, и Либермэн вежливо заметил, что слышал обо мне и даже читал что-то из моих вещей.

Я попросил Либермэна назначить мне встречу, если это возможно. Он ответил, что сегодня очень занят и спросил меня, нельзя ли перенести на завтра.

— Боюсь, что нам необходимо встретиться незамедлительно, — твердо сказал я.

— О! Вам нужно получить какую-нибудь информацию?

— Нет, я хотел бы показать вам один экземпляр.

— О!

— Я думаю вас это заинтересует.

— Это насекомое? — мягко спросил Либермэн.

— По крайней мере мне так кажется.

— О? Большое?

— Довольно большое, — ответил я.

— Одиннадцать часов вас устроят?

— Я буду, — сказал я.

— Еще один вопрос. Это насекомое — мертвое?

— Да, мертвое.

Кабинет Либэрмэна был большим и квадратным. Кроме него здесь были двое: человек из ФБР Фицджеральд и сенатор Хоппер.

Мы обменялись рукопожатиями, и Либермэн спросил меня, указывая на корзину:

— Это то самое?

— Да.

— Я могу посмотреть?

— Пожалуйста, — ответил я. — Я ничего не собираюсь от вас скрывать. Я могу даже вам его подарить.

— Спасибо, мистер Морган, — сказал Либермэн. Он открыл корзину и заглянул внутрь. Потом резко выпрямился, и Фицджеральд и Хоппер вопросительно посмотрели на него. Либермэн кивнул:

— Да.

— Как вы думаете, что это, мистер Морган? — спросил меня Либермэн.

— Мне кажется, вам это должно быть лучше известно.

— Да, конечно. Я только хотел узнать ваше мнение.

— Это — муравей. Таково мое впечатление. Но я впервые вижу муравья, длиной в четырнадцать-пятнадцать дюймов. И я надеюсь, что в последний.

— Понятное желание, — кивнул Либермэн.

Фицджеральд обратился ко мне:

— Могу я спросить вас, как вы убили его, мистер Морган?

— Клюшкой. Я имею в виду клюшку для гольфа. Я рыбачил с друзьями на озерах Сейнт Реджис в Адирондаке и взял с собой клюшку для коротких ударов. Короткие удары — самое слабое место в моей игре. Когда друзья уехали, я собирался тренироваться в коротких ударах по четыре-пять часов в день. Вы понимаете…

— Нет необходимости вдаваться в такие подробности, мистер Морган, улыбнулся Хоппер.

— Я мирно лежал в постели и читал, и вдруг увидел его на ножке кровати. Рядом со мной была клюшка…

— Я понимаю, — кивнул Фицджеральд.

— Вы стараетесь теперь не смотреть на него, — заметил Хоппер.

— А вы не могли бы сказать, мистер Морган, почему вы его убили, спросил Либермэн.

— Почему?

— Да, почему?

— Я не понимаю вас, — сказал я.

— Садитесь пожалуйста, мистер Морган, — кивнул Хоппер. — Постарайтесь расслабиться.

— Я не спал с тех пор. Мне очень бы хотелось отоспаться, а потом я бы рассказал вам, какой это было пыткой.

— Мы совсем не хотели огорчить вас, мистер Морган, — сказал Либермэн. Но мне кажется, что некоторые детали этого происшествия очень важны. Именно поэтому я и спрашиваю вас, почему вы его убили. У вас, наверное, была причина. Может быть, он нападал на вас?

— Нет.

— Сделал какое-нибудь неожиданное движение по направлению к вам?

— Нет. Он спокойно сидел на ножке моей кровати.

— Почему же тогда?

— Это не умышленно, — вмешался Фицджеральд. — Мы знаем, почему он убил его.

— Правда?

— Ответ очень прост, мистер Морган. Вы убили его потому, что вы человек.

— О?

— Да. Вы понимаете меня?

— Нет, не понимаю.

— Тогда почему же вы его убили? — снова задал этот вопрос Хоппер.

— Я до смерти перепугался.

Либермэн поднялся с кресла.

— Вы умный человек, мистер Морган, и я хочу вам кое-что показать.

Он открыл один из стенных шкафов, и я увидел восемь банок с формальдегидом, и в каждой из них был заспиртован точно такой же экземпляр, как мой. И все без исключения они были изуродованы, что говорило о насильственной смерти.

Либермэн закрыл шкаф.

— И это всего за пять дней, — сказал он и пожал плечами.

— Новый вид муравьев, — довольно глупо пробормотал я.

— Нет, это не муравьи. Подойдите сюда!

Либермэн пригласил меня к столу. Фицджеральд и Хоппер присоединились ко мне. Либермэн достал из ящика стола набор анатомических инструментов и, воспользовавшись одним из них, перевернул насекомое и показал на нижнюю часть туловища, похожую на грудную клетку.

— Видите, какое тут приспособление, мистер Морган.

— Да.

При помощи двух скальпелей Либермэн нашел бороздку и отделил заднюю часть туловища. Она оказалась полой, как жерло бомбометателя, и была похожа на контейнер, который носило на себе насекомое. В нем находились четыре своеобразных и удивительно гармоничных капсули, напоминающие орудия, каждая около полутора дюймов длиной.

Сейчас я видел муравья во всех деталях и понимал, что раньше толком не рассмотрел его. Мы никогда как следует не видим того, что страшит нас или вызывает чувство брезгливости. Сквозь омерзение ничего не увидишь. Но теперь, когда страх и ненависть отступили, я внимательно вглядывался в это существо и понимал, что передо мной был не муравей, хотя и очень походил на него.

— Я не знал! Что можно ожидать от человека при виде насекомого таких размеров?

Либермэн кивнул головой.

— Скажите мне ради бога, как оно называется!

— Мы не знаем, — сказал Хоппер. — Мы представления не имеем, что это такое.

Либермэн показал нам разбитый череп, из которого вытекала белая жидкость.

— Что-то подобное мозгу, — сказал он, — и в большом количестве.

— Это было, наверное, очень умное существо, — предположил Хоппер.

Либермэн рассуждал вслух:

— Совершенно ясно, что это насекомое с развивающейся структурой. Мы очень мало знаем об умственных способностях насекомых. Это не совсем то, что мы обычно понимаем под умом. Скорее совокупное явление — такое, как если бы приходилось задумываться над составляющими тела человека…

Хоппер и Фицджеральд с одобрением слушали Либермэна. Я задал вопрос:

— Что было бы, если бы это было возможно?

— Что?

— Проявление того вида совокупного ума, о котором вы говорите.

— О? Трудно сказать. Это было бы за гранью наших самых смелых предложений. Во всяком случае человек по сравнению с таким муравьем не представлял бы из себя ничего.

— Не верю, — отрезал я.

Мои собеседники невозмутимо ответили:

— Мы тоже не верим. Мы предполагаем.

— Но если это существо такое умное, почему оно не употребило ни одного из своих орудий против меня?

— А это было бы признаком ума? — мягко спросил Хоппер.

— Возможно, ни одна из этих капсул не является орудием, — заметил Либермэн.

— Вы не знаете этого точно? Разве у других таких существ не было таких же капсул?

— Были, — коротко ответил Фицджеральд.

— Откуда все-таки они взялись? Кем они были?

— Мы не знаем, — сказал Либермэн.

— Но вы можете это выяснить. У вас есть ученые, инженеры, и, слава Богу, мы живем в век фантастической техники. Разберите его на части!

— Мы это уже сделали.

— И что вы выяснили?

— Ничего.

— Вы хотите сказать, — спросил я, — что вы не в состоянии сделать никаких выводов относительно этих приспособлений — ни что это такое, ни как они работают, ни для какой цели существуют?

— Совершенно верно, — подтвердил Хоппер. — Ничего, мистер Морган.

— Но наверное они должны действовать как своего рода орудия.

— Почему? — спросил Либермэн. — Посмотрите на себя, мистер Морган. Вы культурный и умный человек и все-таки вы не можете представить себе такой склад ума, который исключал бы оружие как предмет первой необходимости. А ведь оружие — необычная вещь, мистер Морган. Это инструмент убийства. Мы никогда не задумываемся об этом, потому что оружие стало символом мира, в котором мы живем. Признаком цивилизации, мистер Морган? Или оружие и цивилизация в конечном счете несовместимы? Вы можете представить себе уровень мышления, при котором концепция убийства представляется невозможной или совсем не существует? Люди воспринимают окружающее субъективно. Почему тогда подобные существа, к примеру, не могут действовать, исходя из их уровня субъективности? Они идут на сближение с людьми — и в результате погибают. Почему? Скажите, мистер Морган, что может объяснить существование таких высокоорганизованных существ, как это? — Либермэн рукой показал на лежащее на столе насекомое. — Я самым серьезным образом спрашиваю вас. Какое вы можете дать этому объяснение?

— Несчастный случай, — пробормотал я.

— Восемь банок в моем шкафу? Восемь несчастных случаев?

— Я думаю, доктор Либермэн, — сказал Фицджеральд, — вы в конце концов найдете объяснение.

Я сел и закурил сигарету. Мои руки дрожали. Хоппер извиняющимся голосом сказал мне:

— Мы были довольно грубы с вами, мистер Морган. Но буквально за несколько дней еще восемь человек сделали то же, что и вы.

— Но скажите мне, откуда все-таки появляются эти существа?

— Почти не имеет значения, — честно сказал Хоппер. — Может быть, с другой планеты — с Луны или Марса, может, из недр земли. Неважно.

— Тогда почему вы не сообщите о них миру? Нужно положить этому конец, пока дело не зашло слишком далеко!

— Мы уже думали об этом, — признался Фицджеральд. — Но подумайте, что тогда начнется — истерия, паника, дикие предположения, что это результат атомной бомбы?

— Они могут совсем уйти, — сказал я.

— Могут, — подтвердил Либермэн. — Но если у них нет чувства смерти, у них, возможно, нет и чувства страха.

— Я склонен думать, что они все же уйдут, — вставил Фицджеральд. Должен же у них в конце концов быть инстинкт самосохранения, доктор!

— Надеюсь, — согласился Либермэн. — Надеюсь…

Содержание