1

Деревня Фонтенэ предстала перед нами как давно забытое видение мира и благополучия. Ее крыши весело сверкали черепицей, дома стояли совершенно целые, добротные, хорошие, каменные дома; могучие платаны оберегали их прохладу, фруктовые сады окружали их приветливостью, тучные огороды простирались у самого берега прозрачной речки, и в каждом дворе на все голоса мычал, ревел и блеял сытый скот.

Легионеры возмущались.

— Что ж это, — говорили они, — во Франции еще есть места, где живут счастливые народы, не знающие, что такое война? Это как же так?

Война врылась когтями в землю километрах в сорока по прямой линии отсюда. Там она укрепилась и замерла, а здесь был неприкосновенный, спокойный, благополучный тыл.

Мы прибыли в Фонтенэ на продолжительный отдых, — оправиться от потерь, понесенных в боях за высоту 110.

Разместившись кое-как на сеновалах, в сараях и конюшнях, легионеры вышли побродить по деревне, поискать вина и приключений. Одни мы с Лум-Лумом никуда не пошли. Ни у него, ни у меня не было ни сантима. Куда сунешься?

Мы понуро стояли у ворот, как вдруг Лум-Лум хлопнул себя по ляжкам и в восторге закричал:

— Зузу! Здесь стоят зузу! И как раз второй полк!..

Он бросился к рослому зуаву, который пересекал улицу.

— Эй, приятель, — кричал Лум-Лум. — Стой! Ты какого батальона?.. Первого? Вот здорово! А вторая рота здесь?

Вторая рота оказалась расквартированной на соседней улице.

— А не знаешь, Бигудо есть?

— Сержант Бигудо? Не знаю!

— Неужели он уже сержант? — изумился Лум-Лум и, обращаясь ко мне, добавил: — Раз Бигудо сержант, то я знаю кое-кого у нас в Легионе, кто сегодня славно выпьет. Не беда, что у нас с тобой денег нет! Легионеру не нужно денег, легионеру нужна удача! Бигудо — мой лучший друг! Идем!

Зуаву было с нами по дороге. Мы узнали, что их полк тоже пришел в Фонтенэ после тяжелых потерь. От первого батальона осталось едва сто человек.

— Вот тут их канцелярия, — сказал зуав, указывая на большую ферму, которая открывалась из-за поворота.

— Ха! Сержант! Он уже произведен в сержанты, этот черт Бигудо! Ну, раз так, то у меня жажда! — говорил Лум-Лум.

Он пришел в радостное возбуждение, что было ему совершенно несвойственно. Обычно молчаливый и замкнутый, он сделался словоохотлив.

— Эх, — говорил он, — зуавы! Вот это солдаты! Зуав гебе накалывает, кого надо, на штык, как охапку сена на вилы. А какие товарищи! Конечно, попадается дрянь и между ними — маменькины сынки из Парижа, которые приперли в полк, чтобы носить безрукавку с шитьем и шешию с кисточкой, это нравится девчонкам! Таких я не считаю! Но есть настоящие братья! Ты подружился с ним, значит, кончено, вы навеки одна кровь. И все! И этот черт Бигудо из таких! Ты с ним подружишься, Самовар! Клянусь, через два дня вы будете неразлучны, как спина и рубаха. Вообще я страшно рад, что мы попали в эту дыру все вместе! Мы хорошо поживем здесь.

У Лум-Лума сделалась на радостях прыгающая походка, от нетерпения он стал шумлив.

— И заметь, — говорил он громко и быстро, — судьба всегда сводит нас с Бигудо самым неожиданным образом. Она никогда не разлучает нас надолго. Легион в Бель-Абессе — и они в Бель-Абессе. Угоняют нас в Сфиссифу — смотрю, через некоторое время и мои зуавы тут. Однажды я попадаю в Кэнэг-Эль-Азир, вхожу в кабак— и что я вижу? Мой Бигудо уже здесь и поет песни. Ты подумай только! Смешно было, когда мы встретились в Тизи-Узу. Ты знаешь, где это? Там как раз начинаются кабильские горы, Джебель-Эль-Кабиль. Словом, мой Бигудо взял там однажды нашего славного Миллэ левой за кадык, а правой двадцать минут размягчал ему скулы. Как я не треснул со смеху?! Миллэ потом месяц пролежал в госпитале…

— За что это он его так? — спросил я.

— Странный вопрос! — ответил Лум-Лум. — За что же можно бить Миллэ, если не за подлость души?

— А именно?

— Еще тебе именно! Он нечестно воюет. У нас ведь там постоянная война с арабами. Тоже, скажу тебе, занятие — стрелять в безоружных, которые голодны и бунтуют. Но что делать, для того нас там и держат. Значит, делай свое дело, но не усердствуй. А такая падаль, как Миллэ, убивает детей. Он старух штыком обрабатывает. Он это любит. Он только это и любит. Заколет ребенка и думает: «Я герой, меня все будут бояться…» Заберется в арабскую деревню, перестреляет несколько стариков и старух, ограбит — и поскорей назад! Разве так солдат поступает?! У него не душа, а дырка! Вот Бигудо с ним однажды и разговорился. Миллэ потом месяц пролежал в госпитале…

Помолчав немного, видно что-то вспомнив, Лум-Лум весело тряхнул головой и прибавил:

— Здорово он его тогда отделал, мой Бигудо… Да, старый Самовар, таких парней, как Бигудо, не очень-то много на свете. Прежде всего, честная душа! А уж бабник! Я тебе скажу одну вещь: никогда не ищи его там, где он не бывает, — например, в церкви. Лучше посмотри по кабакам. В особенности где кабатчица потолще. Вот где его надо искать…

— И до чего же толстые бабы сами на него бросаются, пропасть можно! — продолжал Лум-Лум после небольшой паузы. На него, видимо, нахлынули воспоминания. — Как раз в Кэнэг-Эль-Азире втюрилась в него одна еврейка-кабатчица. Ну и толстуха! Клянусь тебе распятием и деревянной рукой капитана Данжу, мяса, в ней было прямо-таки гора Синайская, скрижаль завета! А моего Бигудо она обожала, этого сухого черта, как кошка! Ну прямо кошка! Вот когда мы с ним хорошо выпивали!..

Наконец вот и канцелярия зуавов.

— Что нужно Легиону? — спросил сидевший за столом усатый капитан с перевязанной рукой.

Лум-Лум вскинул два пальца к козырьку и только собрался спросить про своего приятеля, когда, хлопая дверью, в помещение ворвался дородный пожилой фермер. Не снимая шляпы, он направился прямо к капитану и, неистовым басом покрывая голос Лум-Лума, начал с места в карьер:

— Это невозможно, мсье! Я не обязан это терпеть!

— Что еще? — вяло спросил капитан.

— Я все по поводу этого сержанта!

— Бигудо?

Лум-Лум толкнул меня под локоть:

— Мой Бигудо!..

— Бигудо или не Бигудо, — мне безразлично его имя! Но я требую, чтобы его убрали немедленно!

— Так и есть! — шепнул мне Лум-Лум. — Не иначе, как мой Бигудо. Опять он чего-нибудь натворил! Если у этого чудака молодая жена, то я догадываюсь, что именно…

— Я, кажется, сказал вам — после обеда, — хмуро ответил капитан.

— После обеда! После обеда! — не унимался фермер. — Мне некогда ждать, когда ваши господа соизволят пообедать! Уберите его немедленно!

— Вон! — с напускной вялостью сказал капитан.

Тогда вуступил Лум-Лум.

— Папаша! — сказал он, лукаво ухмыляясь. — Откуда его надо убрать, Бигудо? Он у вашей дочки? Тогда лучше его не торопить…

— Эй, там, Легион! — поднял голос капитан. — Не соваться не в свое Дело!

В ярости и волнении фермер не услышал колкости Лум-Лума.

— Из-за него мои овцы потеряли аппетит! — кричал он о своем.

— Великий боже! — шепнул мне Лум-Лум. — Что он там мог натворить, этот черт Бигудо, если овцы потеряли аппетит?

— Плевать мне на ваших овец и на вас тоже. Вон! — совсем уж флегматично ответил капитан.

Фермера это взорвало.

— Как?! — заорал он. — Плевать? Вы забываетесь, мсье! Я французский избиратель! Я налогоплательщик! Я отец семейства! Я фермер! На меня плевать? Я буду жаловаться генералу! Мы от немцев обиды не видели, а тут приходят свои…

Офицер поднялся и, подойдя к фермеру вплотную, гаркнул «вон» с такой неожиданной силой, что у налогоплательщика и избирателя задрожали ноги. Мы расступились, и он пулей вылетел в дверь.

Тогда Лум-Лум снова вскинул руки к козырьку.

— Господин капитан! — сказал он. — Мы тоже по поводу Бигудо. Это мой старый закадыка, еще из Африки! Мне бы его повидать. Можно?

— Он там, в сарае, валяется, — сказал капитан.

2

Здоровенный детина, покрытый шинелью с сержантским галуном на рукаве, лежал в сарае на соломе, в темном углу. Шинель была натянута до подбородка, зуавская шешия с кисточкой надвинута на нос.

— Вот он, сын старой свиньи! — обрадованно воскликнул Лум-Лум. — Дрыхнет! Вставай! Вставай, живей!

Лум-Лум пихнул приятеля ногой.

— Кто вы? — испуганно спросил зуав, появившийся в дверях. — Вы сумасшедшие?

Пришел фермер.

— Плевать на меня?! — ворчал он, отчаянно жестикулируя. — Ну нет, мсье! Хоть я и не ношу галунов, но у меня есть кое-что поважнее! Я — хозяин! И подбрасывать мне эту гадость, из-за которой мои овцы не едят, — нет, этого я не позволю! Нет…

Он распахнул ворота сарая и выгнал овец. Они выбежали с блеянием и, пробегая мимо Бигудо, шарахались от него в страхе, а он так и не просыпался.

— Видать, здорово нализался, старый верблюд! — сказал Лум-Лум. — Узнаю Бигудо! Эй ты, штанина, — обратился он к зуаву, — что он, давно пьян?

— Кто ты там, наконец, у вас в Легионе? — с изумлением спросил зуав. — Ты батальонный дурак или кто? Не видишь, парень смердит уже третьи сутки!

— Бигудо? — воскликнул Лум-Лум внезапно сорвавшимся голосом. — Бигудо?

— А как же… — ответил зуав. — Когда ходили на высоту сто девятнадцать, он воткнул штык в какого-то баварца и не мог вытащить. У баварцев мясо тугое, знаешь…

— Ну! — нетерпеливо дернулся Лум-Лум.

— Ну, а другой баварец выстрелил в него в упор из револьвера. Бигудо и упал. Когда это кончилось, вся эта карусель, мы передали позиции марокканским стрелкам, а сами занялись погребением.

— Ну! Ну!.. — нетерпеливо восклицал Лум-Лум.

— Вот тебе и ну! Бросили Бигудо в общую яму и еще пятьдесят парней с ним. Уже их стали засыпать землей, как вдруг этот Бигудо начинает ворочаться и стонать. «Я жив», — он говорит. И тут санитар, трусливая сволочь — им страшно быть под открытым небом, — санитар кричит: «Жив? Вранье! Все так говорят!» И сыплет себе землю прямо на Бигудо. Хорошо, что тут случились свои ребята из взвода, которые знали Бигудо. Они понимали: раз он говорит, что жив, значит, жив. Ну, его откопали — и сразу в госпиталь. Парень был, правда, плох. Доктор говорил, повредили ему там что-то, когда бросали в могилу, — оторвали что-то или поломали. Но все-таки он был жив. Все бредил, рвался в бой, требовал ручных гранат. И однажды ночью пропал. Ушел из госпиталя, и нет его. А вчера его нашли на огородах, уже холодного.

— Скажи пожалуйста! — пробормотал Лум-Лум совсем осипшим голосом.

Мой приятель стоял бледный и хмурый. Он подавал реплики рассеянно. Он отсутствовал. Он уже не слышал рассказа зуава о том, что капитан хотел похоронить своего любимого сержанта непременно в гробу и непременно с мессой, а это вызывало задержку, потому что местный гробовщик мобилизован, работает его жена, но медленно и плохо, да и полковой кюре убит, и пришлось долго искать по окрестным деревням, покуда где-то километрах в пяти, в штабе кавалерийской дивизии, нашли двух драгун-вестовых, из которых один был до войны сельским кюре, а другой монахом из конгрегации маринитов. Они умели отпевать покойников.

— Должно быть, это они и есть, — сказал зуав, когда на двух могучих гнедых лошадях, шедших крупной рысью, во двор въехали два драгуна.

Они легко соскочили наземь, привязали лошадей к дереву, достали из тороков церковное облачение, надели его поверх солдатской формы, нахлобучили камилавки вместо кепи и направились к нам. Оба были молодые и рослые. Оба носили густые, давно не тронутые ножницами, черные бороды. Громко и бодро звякая своими огромными драгунскими шпорами, они подошли к покойнику, опустились на колени и стали читать молитвы.

Лум-Лум смотрел остановившимися глазами на них, на нас, на Бигудо и, казалось, ничего не понимал.

Какие видения носились перед его глазами? Живой Бигудо и забубенные радости африканских походов? Или внезапно собственная жизнь возникла, туго-натуго и навеки заколоченная в солдатский ранец?

Во дворе показался санитар. Он нес на голове гроб, держа его обеими руками.

— Ну, наконец-то вот и коробочка для Бигудо! — громко сказал зуав, покрывая голоса молившихся драгун.

Мы стали все вместе водворять Бигудо в его последнее жилище. И только тогда Лум-Лум наконец почувствовал то, чего не чувствовал раньше, захваченный неожиданностью и первым ощущением горя: мучительный запах смерти. Остатки йодоформа еще оказывали сопротивление, лекарства еще не бросили борьбы. Но уже давно она была бесполезна. Тление трубило в могучие трубы.

— И что у него там такое в животе, у этого парня? — пробормотал Лум-Лум.

Он сгреб в охапку солому, на которой лежал покойник, и вынес во двор позади сарая.

— Надо сжечь это, — сказал он. — Овцам вредно.

3

Потом было погребение. Собралась вся рота — все, что от нее осталось. Капитан с перевязанной рукой сказал несколько слов. Зуавы слушали молча, низко опустив головы.

Лум-Лум стоял рядом со мной. Я никогда не видел на человеческом лице такой скорби и растерянности.

С кладбища пошли по кабакам. У Лум-Лума нашлись знакомые зуавы, они пригласили нас обоих. В таверне, куда мы зашли, сразу сделалось тесно. Нам подали по литру красного. Вскоре стало шумно. Оживился и Лум-Лум.

— Я тебе говорил?! Я тебе говорил? — повторял он, толкая меня в бок. — На кой нам черт деньги? Были бы друзья — и мы выпьем! Не так, Самовар?

Когда пошли по третьему литру, шум в таверне перешел в сплошной гул. Зуавы пели, хохотали и рассказывали соленые истории о Фатьмах, которые тоскуют по ним в Африке. Потом выступил какой-то капрал и спел довольно приятным тенорком известную песенку про девчонку, которая

Померла, Как жила — В непотребном виде.

Потом Лум-Лум. привлек всеобщее внимание к моей особе. Он сообщил, что я русский волонтер и поступил в Иностранный легион, чтобы сражаться за право и цивилизацию. Он высказал предположение, что на этот поступок меня толкнули побуждения чисто религиозные.

— Мой друг Самовар, — пояснил он, — принадлежит к секте дураков, которые сами лезут туда, куда ни один умный ни за что не пойдет.

Последствием этой рекомендации было то, что хозяин поднес мне в виде личного угощения литр вина, а зуавы стали требовать русских песен. Я спел «Пойдем, Дуня, во лесок» и «Чубарики-чубчики» с гиком и свистом и пожал успех, какого никогда не знавал на родине.

Потом выступил Лум-Лум. Он вышел на середину, сел на корточки и, скроив удивительно тоскливую мину, запел на аннамитском языке унылую, тягучую песню с припевом:

Али-али усаи, Али-али уканти.

Он пел натужным горловым голосом, глаза были уставлены в одну точку, все лицо было неподвижно, и весь он был неподвижен и похож на каменного божка. Если бы дело было не в кабаке и Лум-Лум не старался для общего веселья, это пение могло бы нагнать смертельную тоску. Но перед нами выступал артист, все понимали это и поощряли его аплодисментами и беззаботным, веселым смехом.

Потом были танцы, и, когда стали вызывать меня, я пошел вприсядку. Этот номер вызвал необычайный по силе взрыв веселья. В таверне дрожали стекла.

Поминки были веселые. Про покойника забыли.

Внезапно все переменилось.

В таверне оказалось двое драгун. Я даже не сразу их заметил. Я увидел их, только когда начал вопить Лум-Лум. Они сидели в дальнем углу, изрядно осоловелые, перед каждым стояло по литру. Драгуны были крупного сложения, молодые, бородатые и очень похожие на тех, которые отпевали Бигудо. Скорее всего, это были те самые.

Увидев их, Лум-Лум позеленел. Он встал, поднял свою кружку и, обведя всех довольно мутным взглядом, заорал:

— Все драгуны — падаль! По крайней мере я знаю двоих, которых я считаю долгом назвать падалью перед лицом зуавов и перед лицом Легиона, — взгляд в мою сторону.

И тут пошло.

Драгуны вскочили, точно их ошпарили. Они нетвердо держались на ногах, орали и хотели драться. Их схватили за руки. Кто-то крикнул Лум-Луму:

— Молчи, бурдюк! Не говори плохого про драгун! Они тоже солдаты!

Однако чей-то густой бас прорычал:

— Пусть скажет все, что знает о драгунах. Зуавы сами увидят, кому надо наклепать по шее…

Лум-Лум рванулся к конникам.

— Это вы отпевали Бигудо? Вы? — кричал он. — Это вы просили вашего господа бога упокоить его душу? А на какого черта ему теперь сдалось упокоение? Лучше бы ваш бог оставил Бигудо в покое, пока парень был жив. Лучше бы ваш бог вообще всех солдат оставил в покое. Пусть бы себе дрался с немецким богом, а солдаты ни при чем. И Бигудо был ни при чем. Бигудо хотел жить, он любил вино и баб! Почему ваш бог был против? Почему он позволил убить нашего Бигудо? В чем же его небесное милосердие, скажи ты мне, конная сволочь, если он позволяет у солдата отнять жизнь? Что, ж тогда солдату остается? У него ж ничего нет!

Прошло веселье, прошел хмель, мы вспомнили Бигудо, убитых товарищей, войну, покинутые семьи, горькую нашу солдатскую жизнь. Все стояли в оцепенении.

А Лум-Лум исступленно орал:

— В чем же небесное милосердие, если солдата убивают? Отвечай, шпора с бородой! Говори!