24
Tea родила курносого мальчика, родила до срока, на седьмом месяце, но, по мнению врачей, ребенок был вполне жизнеспособен. Она лежала в родильном отделении, бледная, почти прозрачная, но, как всегда во время пребывания в больнице, была в приподнятом настроении и обращалась с мужем снисходительно. Ребенку уже исполнилось восемь дней, и ему дали имя Мартин, Мартин Гордвайль. Гордвайль-отец приходил в больницу каждый день, во второй половине дня, в отведенные для посещений часы. Этого момента он ждал днем и ночью, постоянно, а все остальное время было в его глазах лишено всякого смысла. Но единственный этот дорогой час, как очень скоро выяснилось, оказался короче любого обычного часа, по крайней мере на две трети, только успеешь войти и пройти через длинный зал с двумя рядами коек по сторонам и оказаться в соседнем помещении, где лежала Tea, — и вот уже разносится, поднимаясь снизу, со двора, протяжный певучий голос: «Зако-ончился час посеще-ений!» — и ты снова так и не успел как следует насладиться видом ребенка.
Было начало июля. Стояли жаркие желто-голубые дни. На тротуарах проступал черный пот плавящегося асфальта. С утра до вечера человека одолевала жажда желтого холодного пива с шапкой белоснежной пены. Одежда становилась тяжелой, как вериги, и прилипала к коже, начиная жать и спереди, и сзади. Проходишь по мосту над Дунайским каналом, и колдовской силой влечет тебя к себе вода внизу, так, верно, притягивает она самоубийц. Просыпалась зависть к распростертым на песке перед купальными кабинками обнаженным телам, а порой, и к рабочим с голым торсом, работавшим на лесах высоких строящихся зданий.
Уже два месяца как Гордвайль прекратил работать у доктора Крейндела и шатался без дела. Другую должность найти было непросто, особенно теперь, во время летних отпусков. Он работал сам для себя, а время от времени получал немного денег из разных издательств. Недостаток покрывал, занимая у знакомых и надеясь, что с течением времени все устроится и он сможет жить литературным трудом. Теперь, после того как у него родился сын, он был крайне озабочен. Рождение ребенка застало его врасплох, и не только потому, что роды пришли до срока. Нужно было привыкнуть к этому новому состоянию, к которому внутренне он оказался недостаточно готов, хотя все время Теиной беременности только об этом и думал. Он чувствовал себя как человек, очутившийся в чужой стране и не знающий ни ее языка, ни обычаев. С рождением ребенка для него начался новый период. Ребенок стал теперь главным смыслом в жизни, а все остальное отодвинулось в сторону. Tea тоже превратилась в нечто несущественное. Когда ему приходили на ум всякие тягостные соображения, связанные с ней, ему легко удавалось прогонять их прочь: ребенок искупал все. И даже полученное им накануне письмо с подписью «преданный Вам друг», не дававшее ему покоя целый день, — даже его оказалось недостаточно, чтобы надолго вывести его из себя. «Такие вещи нам неподвластны, да и ничего за ними не стоит!» — сказал он себе. Какое значение могут иметь слова какого-то неведомого склочника! Потому что этот тайный «друг» никак не может быть порядочным человеком! Порядочный человек не станет писать анонимные письма! Все это презренные сплетни и больше ничего! И откуда этот аноним с такой точностью знает, что отец — доктор Оствальд?! Он что, стоял в изголовье?! Или же у него есть какие-то точные признаки? Только потому, что она у него работает? Если и верно, что она ему изменяла, так ведь не только с доктором Оствальдом, Господи, сколько их было, и откуда ему знать, что именно доктор Оствальд отец ребенка?! Или только потому, что этот Оствальд прислал ей подарок по случаю рождения ребенка? Но это же ничего не значит! Все так делают! Ведь она работает у него уже больше трех лет, в средствах он не стеснен, вот и послал ей подарок. Напротив, надо думать, что будь у него действительно рыльце в пушку, то он ничего бы и не послал, и уж никак не детскую коляску, зачем вызывать лишние подозрения… Но это последнее соображение в тот же миг показалось Гордвайлю слабым и неубедительным. «Нет! — сказал он сам себе. — Это не доказательство! Как раз и мог послать! Так даже меньше подозрений…» Но, по правде говоря, все это совсем неважно! Напрасно он забивал себе этим голову весь вчерашний день! В конце-то концов, вполне возможно, что именно он, Гордвайль, настоящий отец… С ним-то она спала в любом случае… Уж это вне всякого сомнения! И с чего это должен быть отцом кто-то другой, а не он сам?! Как бы то ни было, что это не доктор Оствальд, можно сказать почти с полной уверенностью… Tea, правда, сама не раз утверждала так, но этому же нельзя придавать особого значения… Просто хотела подразнить его. К тому же она ведь не называла доктора Оствальда определенно!.. В жизни его не упомянула! Только и говорила, что ребенок не от него, не от Гордвайля, ну так это все вздор и болтовня. А теперь, мысленно прервал он сам себя, хватит трепаться! Больше он не станет морочить себе голову этакой ерундой…
Гордвайль сидел сейчас на скамейке в Народном саду. Солнце уже зашло за верхушки деревьев, вызолотив кровлю Парламента, видневшуюся над железной оградой. Вечер был уже на исходе, и дети, гулявшие в саду, устали от беготни и игр. Разгоряченные и голодные, они подбегали к матерям и боннам и жадно проглатывали остатки еды, которые те запихивали им в рот. Нижняя аллея была уже погружена в полумрак, но воздух все еще оставался горячим и плотным. Где-то неподалеку играл парковый оркестр, мелодия сливалась с лязгом и звоном трамваев и гудками авто, образуя пеструю смесь шумных звуков. Только напряженно вслушиваясь, можно было выделить чистую мелодию, отгородив ее от чуждых ей элементов, что требовало известного усилия. Гордвайлю же было приятно слушать ее такой, какая она есть, с прорывающимся сквозь нее биением городского шума. Так он представлял себе игру оркестра на палубе корабля в открытом море, когда свист ветра и удары волн вплетаются в мелодию. Его вдруг затопила огромная волна радости — оттого, что он живет в этом городе, является частью этого беспрестанного пестрого движения. В этот миг он любил все вокруг. Все люди рядом были ему родными, как члены его семьи, дети были его детьми, плоть от плоти его. Он ласково улыбнулся малышам, сгрудившимся возле его скамейки, — маленькой девчушке в голубом платьице и двум мальчуганам с запачканными коленками — и был счастлив, когда те улыбнулись в ответ. Пройдет совсем немного дней, и его Мартин станет таким же сорванцом, с такими же горящими глазенками и голыми грязными коленками. Все было так невыразимо прекрасно, что желание стенать и печалиться, казалось, могло зародиться лишь в косной и черствой душе. В мире, правда, так безмерно много горя, но он, Гордвайль, не способен в эту минуту воспринять даже малую его толику. Сейчас он вовсе его не замечает. Что поделаешь, если сигарета, которую он курит, крепка и ароматна, как никогда прежде? Если гвоздики и нарциссы на круглой клумбе напротив, сами не желая того, окропляют его душу нектаром своей неброской, скромной красоты? И если у него есть сын, настоящий сын, которого зовут Мартин и который живет в белой колыбели номер 26 в общей городской больнице города Вены? Возможно, как раз сейчас он заходится от крика, и голосок его слаб и тонок — но это не имеет никакого значения. Это только от избытка энергии. Ах, какой день, пусть он и клонится уже к закату! Всякий, кто прожил один лишь день, вобрал в себя всю вечность, вне всякого сомнения. Блажен, кто удостоился прожить хотя бы один день!
— А как тебя зовут? — спросил он девчушку, которая стояла рядом, уставившись на него и теребя в руке плитку шоколада.
Та хихикнула и ничего не ответила.
— Отчего ты не отвечаешь господину, невоспитанная девочка? — сказала ее бонна, молодая и совсем не безобразная девица, сидевшая подле Гордвайля и читавшая книгу. Ей польстило внимание, вызванное ее воспитанницей, как будто она сама удостоилась похвалы.
— Не хочу говорить, — забавляясь, сказала девочка. — Пусть господин сам догадается!
Гордвайль стал называть разные имена, а девчушка, которую так увлекла игра, что она даже позабыла про свой шоколад, то и дело кричала: «Нет, не так!» Тогда Гордвайль стал придумывать ненастоящие имена, такие странные, что, наверно, они могли существовать только в говоре каких-нибудь диких племен в джунглях Австралии или Африки. Само звучание их сразу вызывало в памяти картинки с обнаженными чернокожими туземцами и увешанными тяжелыми плодами тропическими деревьями. Он говорил: «Бутми, Кашилу, Му, Араси, Мамхура, Бизи…»
— Нет, нет! — девчушка вздрагивала от смеха, показывая маленькие, ровные и острые зубки с налипшим коричневым пятнышком шоколада. — Нету таких имен!
Бонна тоже благожелательно улыбалась.
— Ну, тогда тебя зовут Зузи! Да-да, конечно, Зузи! Ты такого же роста, как она, да и лицом вы похожи с ней как две капли воды…
— Неправда! — возразила девочка. — Я ее больше! Зузи еще маленькая! Вот такая, — она показала рукой на пол-локтя от земли. — Она и через год не пойдет в школу, а я осенью иду в первый класс. Ведь правда, фро-ойляйн?
— Да, моя милая.
Бонна закрыла книгу и положила ее на скамейку рядом с собой, настроившись, как видно, на беседу, обещавшую быть более занятной, чем то, о чем говорилось в книге.
— Ну, если так, — снова заговорил Гордвайль, — если вы в этом году пойдете в школу, значит, вы и правда уже взрослая девушка. И конечно, у вас должно быть имя!
— Конечно, есть! Можно мне сказать ему, фройляйн?
— Скажи, что ж тут плохого!
— Меня зовут Тини, Тини Мертель.
И после мимолетной паузы:
— А как вас зовут? Вы тоже должны сказать мне!
— Не будь такой нескромной, Тини! — выговорила ей бонна.
— С удовольствием, юная госпожа! Меня зовут Рудольф.
— Как моего дядю! Дядю Рудольфа! — обрадовалась девочка. — А фамилия?
— Гордвайль.
— Гордвайль, — немного разочарованно повторила она. — А у дяди Рудольфа как у нас — тоже Мертель. И у него большая машина! Он всегда берет меня покататься. Один раз мы даже доехали до самого Гринцинга. Мама тоже была. А у вас есть машина?
— Нет, юная фройляйн, — широко улыбнулся Гордвайль, — машины у меня нет. Но у меня есть маленький сын, его зовут Мартин.
— А в какую группу он ходит?
— А он еще не ходит! Он лежит в колыбели. Он вот такой маленький, — Гордвайль развел в стороны руки, показывая рост Мартина.
— И-и! — пренебрежительно скривила губы девочка (так, наверное, делает ее мать, промелькнуло у Гордвайля). — Такой маленький! Я не люблю таких маленьких! Они очень глупые!
— А у тебя нет маленького брата?
— Нет. И не нужно. Они все время орут! — защищалась девочка, как будто кто-то пытался насильно дать ей его в руки. Помедлив, она передумала и сказала:
— Но вы можете принести его как-нибудь сюда, и тогда я его увижу. Если он не будет орать, то сможет прокатиться один раз на машине дяди Рудольфа. Я скажу дяде Рудольфу, и он его покатает. Но только один раз, а больше нет! Правда, фройляйн? Один раз можно дать маленькому покататься! Но только если он начнет орать, тогда все! Я вас предупредила! — Нет, подождите! — задумалась вдруг малышка. — Теперь невозможно! Приводите его в другой раз, когда мы вернемся с дачи. Мы через два дня уезжаем. А может быть, вы тоже едете в Ишль?
— Нет, точно не в Ишль. Если и поеду, то наверняка в другое место…
Он на миг представил себе маленькое местечко, зажатое громадами гор, и в нем тихо шевельнулось приятное желание оказаться там сейчас с Теей и сыном Мартином, сидеть таким вот мирным вечером, зная, что ты можешь жить там, в тишине и покое, защищенный горами от любых невзгод.
— Ты уже бывала в Ишле? — спросил он.
— Ха! — ответила девочка, явно гордясь своей опытностью. — И не раз! В прошлом году мы тоже ездили туда. Едешь на поезде целый день. Поезд едет по трем высоким-высоким мостам! И мне позволяют смотреть из окна вниз! Мама разрешает мне. Внизу глубоко-глубоко, но я ни капельки не боялась! Совсем ни капельки! А внизу были такие маленькие домики и маленькие-маленькие коровы, как мухи, но не понарошку, живые! Они так стоят и едят, опустив голову к земле. А одна была черная, вся-вся черная, как собака господина Мессершмидта. Черная мне совсем не понравилась, фуй, такая уродина! И еще есть длинный-длинный туннель. И там сразу делается темно. Ничего не видно. Даже мамы не видно. И сразу закрывают окна, чтобы кто-нибудь не вывалился в темноте наружу. Но я нисколечки не боялась. И вдруг снова светло. Солнышко светит. И тогда открывают окна. А потом снова туннель, еще длиннее. И опять становится темно, как ночью. А потом уже приезжаешь в Ишль. И поезд делает тру-ту-ту, тру-ту-ту! А потом свистит, и тогда ты уже в Ишле. Ваш малыш наверняка бы испугался. Маленькие дети, они такие глупые! Я ничуточки не боялась. Он уже ездил в поезде, ваш мальчик?
— Нет! — улыбнувшись, ответил Гордвайль.
— Вот видите, это потому, что он боится!
— Да нет, вовсе ему не страшно, Тини! — сказал Гордвайль и погладил девчушку по льняным кудрям. — Он парень смелый, еще немного и тоже пойдет в школу. И тоже получит маленькую машину. Знаешь, настоящую машину, такую зеленую, спереди два сиденья, а позади два надувных колеса. Тогда вы сможете кататься вместе.
— Хорошо! — уступила Тини. — А кто будет водителем?
— Вы оба по очереди. Немного ты, немного Мартин.
В этот момент он заметил вдали доктора Астеля с Лоти. Они тоже увидели его и ускорили шаг ему навстречу. Он поднялся и протянул девочке руку:
— Вот, Тини, сейчас я должен идти. Но мы ведь еще увидимся, не так ли?
Он кивнул головой бонне и направился к друзьям.
— Ну, что с вами происходит? — встретил его доктор Астель. — С тех пор как вы заделались отцом, вас совсем не видно!
Гордвайль покраснел и, почувствовав это, рассердился на себя.
— А как поживает наследник? Все в порядке? Такое впечатление, что вы просто скрываетесь ото всех. Можно подумать, что это вы родили, ха-ха-ха!
— Ну, до этого я еще не дошел, — шутливо ответил Гордвайль.
Лоти, все время изучающе смотревшая на него, наконец спросила:
— А как его назвали?
— Мартин, — ответил Гордвайль, внимательно посмотрев на Лоти, чей голос показался ему беззвучным, глухим, совсем не таким, как прежде, словно во всех словах ее сквозило отчаяние. Но лицо ее ничего не выражало.
Они двинулись и молча пошли вперед по аллее. Прошли между двумя рядами занятых гуляющими скамеек и, дойдя до киоска, торговавшего прохладительными напитками, свернули направо и, идя вдоль ограды, обошли сад по кругу, выйдя по другую сторону круглой цветочной клумбы. Духота начала спадать: в воздухе все больше ощущалось наступление вечера, несущего приятную прохладу. И настроение Гордвайля тоже сделалось вдруг легким, воздушным, прозрачным. Ощущение мощного, незамутненного счастья переполнило его. Посреди Народного сада было немало почти уже взрослых девушек, погруженных в чтение романов, и в лице каждой читавшей проступало отчетливое сходство между нею и, конечно же, таинственной и нежной героиней книги. Увлеченные романами, они не замечали молодых людей, десятый раз кряду проходивших мимо них по аллее. Юная незрелость сквозила во всем их виде, и возбуждение, вызванное чтением, только подчеркивало это. На взятых напрокат стульях сидели также и молодые женщины, по всей видимости, недавно вышедшие замуж. Те поджидали со службы мужей. Вязали, вышивали или тоже читали, но с меньшим воодушевлением и жертвенностью, и широко открытые их глаза не пропускали ни одного мужского взгляда. В саду прохаживались и мужчины самого разного толка. Были среди них такие, что уже достигли возраста обеспеченного безделья: военные в отставке, чье прошлое положение проглядывало и сквозь гражданскую одежду, а седые усы все еще по-генеральски лихо торчали вверх, как императорские знаки отличия; просто представительные старики, большинство в странной формы жестких шляпах-канотье и костюмах, пошитых лет пятнадцать тому назад. Были здесь и те, кто еще не вышел из возраста обеспеченного безделья, — гимназисты и студенты высшей школы. Были и такие, кто коротал здесь дни отпуска, не имея средств для выезда на дачу. А снаружи, из-за железных прутьев ограды, на разные голоса шумел город, со звоном и скрежетом проносились трамваи, рычали и гудели автомобили, лязгали сцепления тяжелых вагонов, Бог знает куда спешили люди, кричали продавцы газет, и протягивали руку за подаянием нищие и инвалиды войны. Кипение и суета жизни. Неостановимо и уверенно вступал в свои права вечер. Здесь, в саду, особенно явно ощущалось его приближение.
Гордвайль предложил своим спутникам:
— А хорошо бы выехать сейчас куда-нибудь за город, в Кобенцель например, и остаться там на весь вечер. Очень бы недурно было, я полагаю.
С этим согласились и доктор Астель, и Лоти.
— Это можно, — сказала она. — Тем более что сегодня мне не нужно быть дома к ужину.
Летом у них дома устанавливается иной порядок. А кроме того, она ведь уезжает через несколько дней, и разумно будет устроить что-то вроде прощального вечера, не так ли?
По дороге к трамвайной остановке Гордвайль спросил, куда собирается Лоти этим летом.
Она еще не решила. Но наверняка или в Цель-ам-Зее, или в Аахензее. В любом случае в Тироль. Да, на сей раз ей хочется в Тироль. А куда конкретно, это она обычно решает в последний момент, уже покупая билет, тогда на нее находит какое-то внезапное озарение. Может еще статься, что она поедет вовсе даже не туда, а куда-нибудь в Циллерталь, в Майерхофен, например, все это станет ясно в последнюю минуту.
Что-то шевельнулось в груди у Гордвайля при известии о скором отъезде Лоти. Вдруг оказалось, что в известном смысле она ему очень дорога, эта Лоти, запечатлена в его сердце. Ему было бы нелегко отказаться от нее, если бы вдруг выяснилось, что она уезжает надолго. Да, он не слишком часто встречается с ней, но всегда успокаивала уверенность, что она где-то здесь, поблизости, такая добрая и заботливая, и что в любое время можно ее увидеть. А если бы она вдруг умерла… Последняя мысль пришла ему в голову совершенно неожиданно, словно проскользнув сквозь какую-то трещину в сознании, и он весь содрогнулся. Даже остановился на минуту. Это было так странно, что мысль о возможной смерти Лоти пришла ему в голову именно сейчас. Девушка казалась такой молодой и здоровой, что подобная мысль казалась нелепостью, и от этого он перепугался еще больше. Постарался прогнать эту чепуху из головы, выставив против нее предвкушение приятной поездки в Кобенцель прекрасным сегодняшним вечером, подобно тому, как пытаются перебить дурной запах в комнате, распылив в воздухе немного одеколона, но внутреннее равновесие его уже непоправимо нарушилось. Сжавшись почти до пределов возможного, жуткая эта мысль бежала в какой-то уголок сознания, но и оттуда продолжала тайком отравлять ему ядом душу. Настроение его испортилось.
— Почему вы вдруг помрачнели, Гордвайль? — спросила Лоти, заметившая сумрачное выражение его лица.
— Вовсе нет! — ответил он и через силу улыбнулся.
А доктор Астель не преминул уколоть его:
— Человек озабочен! Прибавление семейства.
Спустя минуту у них перед носом остановился трамвай с тремя пустыми вагонами, заполнившимися людьми в мгновение ока. Через полчаса они прибыли в Гринцинг и решили сначала подняться наверх, поужинать. К их счастью, сразу же подошел автокар, доставлявший посетителей наверх, и они покатили по широкой отличной дороге, вившейся вверх по склону, по сторонам пробегали окруженные садами виллы, рощи, лужайки и виноградники. В кущах деревьев уже сгустился вечер, но на открытых местах в воздухе было разлито розоватое сияние, какое бывает сразу после заката. Легкий ветерок дул навстречу движению упорно карабкавшегося все выше и выше огромного вагона. Скрываясь в чаще ветвей, наверняка пели уже и птицы, и, как водится, стрекотали цикады, но все эти звуки заглушал грохот вагона. Когда он достиг наконец пункта назначения и остановился, в первый момент они были оглушены чрезмерной, почти давящей тишиной. Пассажиры стали выходить, сразу же попадая на широкую открытую веранду большого ресторана «Кобенцель», где уже сидело немало посетителей. Трое наших героев не пошли туда, а направились в первое попавшееся из нескольких больших заведений попроще, что были разбросаны вокруг. С выбранной ими террасы виден был огромный город, широко раскинувшийся внизу, с устремленными ввысь темными шпилями церквей, которые выделялись на фоне все еще светлого неба, как вырезанные ножницами силуэты. Далеко-далеко вдали повисло огромное чертово колесо, кабинки которого почему-то уже зажглись электричеством, хотя отблеск дневного света еще не угас. Зрелище города казалось взятым из сказки, и трудно было поверить, что обычные люди живут в нем обыденной своей жизнью.
Лоти сказала:
— Хорошая мысль была — выбраться сюда. Как будто огромный груз свалился с плеч, и можно вздохнуть полной грудью.
Они заказали вино к ужину. Лоти ела без аппетита, оставив на тарелке половину омлета, который она себе заказала. Бросив взгляд на нее, Гордвайль заметил, что лицо Лоти похудело и еще больше побледнело за последнее время, темные круги проступили под глазами. От этого открытия у Гордвайля защемило сердце. Что это с ней, спросил он себя. Такая веселая девушка! Всего год назад она была совсем другой! Надо будет как-нибудь с ней поговорить, когда она вернется из Тироля. Так или иначе, но внезапно и у него пропал всякий аппетит, и жаркое сразу стало жестким и безвкусным.
Тем временем вечер неотвратимо разливался в воздухе густеющей зеленовато-серой синевой. Воздух был напоен чем-то неуловимым, что проникало в душу, незаметно делая ее мягче и чуть печальнее, отчего она открывалась для еле заметных, тонких и мимолетных перемен настроения. В траве на лужайке подпрыгнул и быстрыми скачками промчался какой-то небольшой зверек. Заяц, конечно, с такой нежностью, словно о любимом брате, подумал Гордвайль. Внизу, в городе, зажглись бесчисленные огни, от горизонта к горизонту. Далеко-далеко слева двигалась цепочка желтых огней, удалявшаяся все дальше и дальше в сторону.
— Эй, поглядите-ка туда! — показала Лоти влево. — Наверняка это поезд!
Все стали напряженно вглядываться в темноту, стараясь выделить среди остальных, несущественных сейчас огней медленно ползущий состав.
— Я вижу! — сказал доктор Астель. — Вон там, рядом с чертовым колесом.
Но уже ничего нельзя было различить, поезд скрылся вдали.
На веранде кафе тоже зажегся свет. Посетителей было немного. Три официанта в белоснежных куртках, сгрудившись вместе, стояли возле балюстрады, вызывая жалость своим вынужденным ничегонеделанием. Хотелось попросить их о чем-то и таким образом вызволить их, спасти от меланхолии…
— Расплатимся и пойдем погуляем немного, — предложил доктор Астель. — Или вы хотите посидеть еще здесь?
Нет, дольше оставаться в кафе им не хотелось. Они поднялись и вышли. Лоти дала нести свою сумочку доктору Астелю и взяла своих спутников под руку и пошла вперед между ними. Гордвайль ощутил тепло ее руки через одежду, и в нем разлилась приятная спокойная уверенность в себе. Они шли по узкой и немного неровной тропинке, между двух рядов невысоких розовых кустов, цеплявшихся иногда за брюки и ботинки. Здесь царил полумрак. Откуда-то свежо и росисто пахнуло скошенной травой. Иногда из крон близстоящих деревьев доносился легкий и словно сдавленный шорох. Мгновенье — и снова воцарялась тишина. Слышались только неслаженные звуки их шагов. Говорить не хотелось. Было очень хорошо. Если бы еще донесся сейчас из-за деревьев звонкий женский голос, поющий какую-нибудь песню, не слишком веселую и не самую грустную, а так, чтобы казалось, будто она порождение глубинной сути этого вечера! Так и только так можно получать настоящее удовольствие от пения, думал Гордвайль. Ему вспомнился другой летний вечер, еще до войны, когда все было просто, ясно и четко. Ильза Рубин сказала тогда где-то на дороге в окрестностях Медлинга: «Счастье и горе человека заключены в нем самом, а не приходят к нему извне». По сути, она была права. Уже тогда он знал, что она права. Странная была девушка. Во всем умела находить что-то хорошее, радовалась всякой малости и просто излучала любовь. Каким простым был мир в ее глазах! Из всех людей, встречавшихся Гордвайлю, к ней единственной нельзя было испытывать жалость ни в какой ситуации. Чувство жалости было неприменимо к Ильзе Рубин, потому как даже в самых жутких обстоятельствах она оставалась счастливейшим из людей в силу огромной своей любви к миру. Где-то она теперь?
Доктор Астель стал напевать себе под нос какую-то мелодию, почему-то вызвавшую раздражение Лоти.
— Перестаньте! — сказала она.
— Что, уже спускаемся? — отозвался тот, словно оправдываясь. — Еще не поздно! А этот путь выведет нас прямо к Сибирингу.
— Все равно нет другой дороги!
— Можно пойти обратно наверх и погулять там до одиннадцати, а тогда уже спуститься в Гринцинг и еще успеть на последний трамвай.
— Нет, пойдем здесь! — сказала Лоти. — Вы за, Гордвайль?
Не все ли равно. Он согласен на любой вариант.
Лоти проговорила раздраженно:
— Что ж, хорошо, вернемся наверх!
Та же тропинка теперь, когда они возвращались, уже не казалась такой красивой, словно, пройдя здесь первый раз, они отчасти лишили ее красоты.
Лоти вдруг спросила:
— А вы его очень любите, вашего сына?
— Да, я его очень люблю, — просто ответил Гордвайль.
— Он родился с волосиками?
— С рыженькими волосиками.
— Г-м… рыженькие волосики… Мы, наверно, объявим о помолвке… через несколько месяцев… Может, уже осенью…
Она нервно рассмеялась.
— Я ведь, — продолжила она, — еще немного и превращусь в старую деву, не так ли? Так что нужно поторопиться, ха-ха!.. Вот и родители мои опасаются этого. Вы ведь возьмете меня, Марк, правда?.. Вы ведь еще не передумали взять меня в жены!.. — И с наигранной ноткой мольбы в голосе: — Пожалуйста, милый, не переду-умайте…
— Но, Лоти, я всегда готов! — сказал Астель то ли всерьез, то ли шутя. — В любой момент, когда вы только пожелаете! Только и жду вашего согласия!
— Это правда? Вы действительно еще не передумали?.. Я ведь просила вас подождать еще немного. Всего несколько месяцев. И вы мною нисколько не гнушаетесь?.. Вы слышали, Гордвайль, он все еще не гнушается мною! И тогда меня станут звать фрау доктор Марк Астель — красивое имя, не так ли? За это вы удостаиваетесь поцелуя!
Она высвободилась из их рук и быстро поцеловала в губы доктора Астеля.
— Вот так, мой дорогой! Это свидетель нашего договора! Ну а сколько сыновей вы желаете, господин Астель? Пять? Шесть? И тоже с рыженькими волосиками, а?.. — голос ее стал вдруг немного хриплым. — А может быть, ни одного не хотите? Такой совершенно современный брак? Каждый сам по себе? Даже отдельная квартира у каждого? Раздельное питание и раздельная постель?! А вот наш друг Гордвайль наверняка не согласился бы на брак такого рода — я знаю!.. Он любит детей, наш друг Гордвайль, ха-ха!.. И одним точно не удовлетворится, и даже пятью, разве не так, Рудольфус?..
— Зачем вы говорите так, Лоти, — сказал Гордвайль шепотом с великой жалостью. — Это неправда. Вы ведь совсем не такая…
Каждое ее слово резало его как ножом и причиняло ужасную боль. Ему хотелось как-то утешить ее, он схватил ее руку и пожал с участием. Но Лоти вырвала у него руку. Перед ними снова возникли залитые светом веранды кафе. Лоти тряслась всем телом, словно в судороге. Но из последних сил сумела овладеть собой. Она забрала у доктора Астеля свою сумочку, достала носовой платок и стала сморкаться. При этом украдкой вытерла глаза. Никто из них не проронил ни слова. Спустя минуту они оказались у ресторана «Кобенцель», доктор Астель взглянул на часы. Шепотом, будто страшась нарушить чей-то сон, он произнес:
— Только четверть одиннадцатого. Лоти, если хотите, мы можем зайти и выпить еще чего-нибудь. Времени предостаточно.
— Хорошо! — ответила Лоти уже другим голосом. — Я и вправду хочу пить.
Они устроились около балюстрады, и Гордвайль, случайно оказавшийся против Лоти, заметил, что лицо ее стало серебряно-бледным, бледнее, чем прежде, а глаза лихорадочно блестят. Лоти захотела пива, они заказали три стакана и сигареты. Она отпила из стакана примерно треть и отодвинула его на середину стола. Затем сказала со слабым смешком:
— Почему вы молчите?
Она сняла свою бледно-голубую соломенную простую шляпку-колокол, и ее густые, вьющиеся от природы и довольно коротко остриженные волосы рассыпались в стороны, развеваясь при каждом дуновении ветерка и делая лицо еще более бледным. У Лоти был красивый лоб, очень женственный, невысокий и мягко очерченный. Она достала из сумочки белую расческу и поправила прическу. Доктор Астель меланхолично следил за каждым ее движением, выпуская густые клубы дыма, которые подхватывались прямо у его губ легким ветерком, смешивались друг с другом в непрестанном движении и, уже лишенные формы, исчезали в ночной темноте. На покрытый розовой скатертью с голубыми квадратами стол слетело вдруг два листа со стоявшего рядом каштана, они опустились рядом со стаканом Гордвайля. Он взял один из них, приблизил к глазам и, внимательно рассмотрев, различил на одной стороне маленькое пожелтевшее пятно. Оторвав засохшую часть листа, Гордвайль стал жевать то, что от него осталось, между затяжками сигаретой. Он проделал все это совершенно рассеянно, поскольку мысли его были заняты Лоти и ее непонятной печалью, приведшей несколько минут назад к вспышке, свидетелями которой они стали. Он не знал, как можно помочь ей. Сердце его грызла щемящая грусть. Он бросил лист и обратил взор на город внизу, в котором уже неразличимы были отдельные здания, а только море мерцающих огней. Весь этот невидимый за огнями огромный город показался ему в этот миг чужим и враждебным, и в нем проснулось чувство беспокойства за сына и жену, брошенных сейчас где-то там, в каком-то углу этого города. Здесь же, за этим столом, никто из них еще не раскрыл рта. Даже у доктора Астеля испортилось, по-видимому, его обычно ровное и хорошее настроение. Как бы то ни было, он упрямо молчал, что совсем ему не шло. В своем грустном молчании он напоминал веселого, шаловливого мальчишку, почему-то неожиданно расплакавшегося, и это оставляло странное, гнетущее впечатление. Лоти спрятала расческу в сумочку. И тут Гордвайль, почему-то ощутив свою вину за испорченное у всех настроение, спросил у доктора Астеля:
— А вы куда собираетесь поехать на время отпуска? Не в Тироль?
— Не знаю. Может быть, в Форарльберг, но не раньше конца месяца.
И спустя минуту добавил:
— Я бы охотно пригласил вас поехать со мной на недельку-другую, если бы вы захотели.
Лоти бросила на доктора Астеля признательный взгляд. Все-таки он порядочный человек, подумала она, и добрый товарищ.
— Я, к сожалению, не смогу. Теперь, с ребенком… Нельзя же оставить его одного.
— Но почему забота о нем должна лежать на вас? — вмешалась Лоти. — Для этого есть Tea! И ее родители! Уж на неделю-то вы могли бы выбраться!
— Нет, невозможно. В другое время я бы с удовольствием принял приглашение, но сейчас это невозможно. К тому же я вовсе не нуждаюсь в отдыхе. Чувствую себя здоровым как медведь. Вот если бы я мог послать куда-нибудь Тею! Ей после больницы это будет очень нужно.
Он не заметил, как при последних его словах Лоти скривила губы и они с доктором Астелем многозначительно переглянулись. И на этот раз, как всегда, Гордвайлю неприятно было касаться в разговоре своих семейных обстоятельств. Упоминая Тею в беседе с кем-нибудь, он обычно испытывал легкое смущение и старался быстро замять эту тему и перевести разговор на что-нибудь другое.
Он сделал большой глоток пива, словно стараясь вымыть из себя остатки неприятного ощущения. Над столом опять повисло тягостное, напряженное молчание. В кафе становилось все меньше и меньше посетителей. Кто-то из уходивших садился в машину — они поджидали хозяев словно терпеливые животные, скучившиеся на площадке перед верандой, — другие удалялись пешком, из темноты доносился их смех и иногда обрывки песен. Лоти тоже захотела уйти. Невесть почему она вдруг сделалась веселой, отчего улучшилось настроение и у ее спутников. Чуть отойдя от павильонов, когда огни кафе скрылись позади за стеной деревьев, совершенно умиротворенная Лоти вдруг побежала по ровной дороге, спускавшейся вниз с легким уклоном, так что двое ее спутников были вынуждены гнаться за ней. Они сделали это с удовольствием. Звонко смеясь, Лоти мчалась вниз ровными, маленькими, но быстрыми прыжками, доктор Астель давал ей уйти вперед, потом делал несколько крупных скачков на своих длинных, как у цапли, ногах и, нагнав, сразу же ловил ее, запыхавшуюся и часто-часто дышавшую высоко поднимающейся грудью. Так повторялось несколько раз. Наконец Лоти сказала:
— Гордвайль — растяпа! Вы что, не умеете бегать? Попробуйте поймать меня хоть раз!
Тогда он побежал и схватил ее. Небольшого роста, он был гибок и быстр в движениях. Она положила голову ему на плечо, словно отдыхая, и оставалась так, пока не подошел доктор Астель.
— Я устала, мальчики! Не могу идти. Придется вам нести меня!
— Отлично!
Мужчины сплели руки крест-накрест, и Лоти забралась на этот «стул» из четырех рук, обняв обоих за шею. Так они пронесли ее сотню шагов вниз, при этом она то наклонялась, то откидывалась назад в ритме их шагов, как наездник на лошади. «Слабая тень Лоти полуторагодовой давности, — промелькнуло у Гордвайля. — Но все же узнаешь прежнюю Лоти!» Тем не менее сердце его было неспокойно за нее.
— Мы так можем нести вас до самого дома, — весело прокричал доктор Астель. — Вы легкая как пушинка!
Но Лоти уже захотела слезть. Хватит, она уже отдохнула. И все время боялась, как бы «бедняга Гордвайль» не рухнул под непосильной ношей.
Ну, это она зря. У него достанет сил нести ее еще часа два с половиной! Если хочет, может убедиться в этом! А доктор Астель вообще готов нести ее один, без всякой помощи, хоть до самого города. Это доставит ему безграничное удовольствие!
Нет, спасибо! Не такая уж она немощная! Просто пойдемте помедленней.
Позади них с яростным визгом вынырнула машина, согнав их с середины дороги. Передние фары выхватывали обширную полосу впереди, заливая ее оранжевым сиянием, настолько ярким, что слепило глаза. Теперь они шли по обочине. Лоти сказала:
— Ох уж эти летние ночи! Иногда их ощущаешь физически, как тело молодой женщины, полной любви! Вы не обращали внимания? Они напоены запахом. Но, прохладные или пышущие жаром, они всегда пахнут, как молодое женское тело! Неудивительно, что такие ночи сводят некоторых мужчин с ума, наполняя их вожделением и делая способными на все. Я это хорошо понимаю. В них больше дикого вожделения, чем в весенних ночах, а вдали от города и подавно! Такая черная ночь, просто слышишь, как она дышит и живет! Нежная, она ластится, горячит кровь!
Они словно воочию увидели всю нежность и ласку ночи. В ней было разлито что-то от плоти самой Лоти, от нежного, гибкого и душистого тела вот этой Лоти, которая была здесь, рядом и сумела обострить их чувства, открыв перед ними и ночь, и себя самое. Сделалось душно, разгоряченный разум был словно затуманен вином, во рту появилась сухость. В первый раз за этот вечер они почувствовали усталость. Все молчали, продолжая шагать вниз по дороге. Ни одной машины не прошло мимо них. Ни одного прохожего. Только стеной справа и слева встали деревья. И шелестели тихо-тихо, так что шелест их был едва различим. Где-то вдали прогудел паровоз и замолк. С другой стороны, тоже очень далеко, залаяла собака, тявкнула раз-другой коротко и рассерженно, передумала и тоже замолкла. Теперь можно ждать хоть до скончания света, пока она снова залает. Только звук шагов раздавался в ночи, тук-тук-тук, шаги Лоти, доктора Астеля и Гордвайля. Никому из них не приходило в голову нарушить молчание. Нет, такая ночь должна хоть какое-то время оставаться нетронутой, округлой и плотной, без всякого словесного вздора. Возможно, воспоминание об этой ночи останется с ними тремя на всю жизнь, и когда-нибудь, через двадцать или тридцать лет, они со щемящей тонкой грустью переживут ее заново.
У Лоти вдруг вырвался короткий резкий смех, как завершение какой-то потаенной мысли. Он, казалось, пробудил и остальных от тяжелого сна, и все отчего-то почувствовали смущение.
— Дайте мне сигарету! — попросил Гордвайль.
Все, даже Лоти, закурили.
Дорога сделала крутой поворот влево, надломившись подобно согнутому колену, и перед ними открылось несколько далеких одиноких домов с освещенными окнами. Оказалось, что и фонари уже светятся, хотя и стоят на большом расстоянии друг от друга. За оградой какой-то виллы при звуке их шагов снова залаяла собака, может быть, даже та самая, давешняя.
— Мы входим в Гринцинг! — возвестил доктор Астель.
Он посмотрел на часы при свете фонаря:
— Десять минут двенадцатого. Еще есть время! За десять минут мы дойдем до остановки.
Здесь уже начинался город, хотя и походивший еще на деревню. Словно раздумывая и собираясь с мыслями, он перебирался через две лощины. Стоявшие тут домики по большей части были низкие, деревенские, но местами среди них вдруг вздымался вверх многоэтажный дом. Город был похож здесь на музыканта, еще только настраивающего свой инструмент, извлекая из него разрозненные, неверные аккорды, пока наконец верный лад не будет найден, и тогда только польется мелодия. Улицы были пустынны и плохо освещены. В большинстве маленьких домов люди уже легли спать. Белоснежные занавески, видневшиеся здесь и там в окнах, наводили на мысль о приятном здоровом сне и материнской заботе. Где-то заплакал ребенок и тотчас замолчал. Им навстречу, хромая, выбежал щенок, замедлил шаг возле них, принюхался и остался стоять, глядя им вслед. На углу темного бокового проулка, на скамейке, скрытой тенью дерева, расположилась, обнявшись, пара влюбленных. Но вот перед спутниками открылась широкая освещенная площадка, и они очутились недалеко от опирающегося на колоннаду навеса конечной остановки, откуда в тот же миг отошел трамвай и с отчаянным звоном покатил в сторону города. Это был не последний трамвай, но жажда успеть на него охватила всех троих, и, словно сговорившись, они кинулись в погоню за трамваем, описывавшим широкую дугу. «Успеем! Успеем!» — кричал на бегу доктор Астель. Они вскочили в третий вагон, промчались по нему из конца в конец и уселись впереди, переглянувшись так, словно давно не виделись, и хлопая глазами, как люди, долго находившиеся в темном помещении, когда внезапно включают свет.
Вагон был почти пуст. Двое рабочих в грязно-синих комбинезонах — как видно, автомеханики — забились каждый в свой угол и явно намеревались вздремнуть, будто поездка должна была продлиться всю ночь. Была там еще женщина из простонародья, с ней маленький мальчик и прикрытая тряпкой корзина, с края которой свешивалась, болтаясь из стороны в сторону, мертвая кроличья голова. Мальчик то и дело протягивал руку, норовя ее потрогать, а женщина выговаривала ему и шлепала по руке, что вызывало у него радостный смех. Наконец женщина спустила корзину вниз, затолкав ее под скамейку, и обругала мальчика: «Успокойся наконец, паршивый мальчишка!» Кроличья голова продолжала высовываться из-под скамейки. Легкий вагон резво катился вперед, оглушительно скрипя тормозами на поворотах, то и дело раскачиваясь и содрогаясь, так, что казалось, будто он сошел с рельсов и волочится по булыжникам мостовой. На остановках он почти не останавливался. Потом пришел контролер, чтобы собрать деньги за билеты. Движения его были сонные и небрежные, он пожалел и не стал будить заснувших рабочих.
«Публичные места, — думал Гордвайль, — как вот это, к примеру, рассчитанные на большое число людей, производят крайне гнетущее впечатление, когда они пусты и безлюдны, и лишь отдельные приметы недавно кипевшей здесь жизни напоминают о ней: раздавленные окурки, использованные билеты, смятые газеты. Все это вызывает почему-то некое смешанное чувство — жалость и ужас одновременно. Таковы ночью почта, кинозал, кафе, театр, цирк, да что ни возьми».
Он прочел объявление на стене вагона напротив, над окнами, извещавшее о весенней выставке в Сецессионе, по срокам, впрочем, уже закрывшейся, о шестой венской ярмарке, которая будет проводиться осенью, о шоколаде «Гала Петер», лезвиях «Жилетт», лучших из лучших в мире, о восходящей звезде в театре «Ронехер», превосходных новых сеялках, о самом большом в мире передвижном здании, которое можно перевозить за море и по всему миру, и: «Покупайте и читайте „Час“!»; многие объявления были приклеены к окнам и бились на ветру, вызывая раздражение. Ничего из этого Гордвайлю не было нужно. Он читал в полной рассеянности, не вдаваясь в прочитанное, а просто так, скуки ради.
Он скосил глаза на Лоти, сидевшую подле него. Она выглядела уставшей и слабой. Он вспомнил о том, как несколько часов назад представил себе, что она умерла, и снова ужаснулся. Однако тут же поймал себя на этом и нашел свои страхи глупыми и беспричинными. Если содрогаться каждой такой мысли, конца-края этому не будет! Но как было бы хорошо, если бы она вышла наконец замуж за доктора Астеля!.. Семейная жизнь приводит в порядок мысли. Маленькие повседневные заботы заполняют пустоту. Ему захотелось сказать ей что-нибудь хорошее, чтобы злое выражение, несомненно, застывшее на ее лице, наконец исчезло. И в тот же миг он испугался, как бы у него не вырвалась какая-нибудь глупость, которая все испортит, как с ним уже случалось в различных ситуациях с самыми разными людьми. Но именно потому, что страх этот уже возник в нем, он вдруг понял, что не сумеет удержаться и произнесет эту глупость. И сразу же стало ясно, что он произнесет те самые слова, которые никак нельзя было сейчас произносить. Короткий миг он еще пытался бороться с собой, зная наперед, что усилия его напрасны. Внутренняя эта борьба проявилась беспокойством во всем теле. Он не мог усидеть на месте. Чуть отодвинулся в сторону, отстраняясь от Лоти, закинул ногу на ногу. И в конце концов совсем утратил самообладание. Резким движением снова придвинулся к Лоти и сказал с какой-то странной поспешностью, словно стряхивая с себя отвратительное насекомое:
— Вы боитесь смерти, Лоти?..
Глупо улыбнулся и потупил взор… «Вот и все!» — с облегчением пронеслось у него в голове. Ответ был вовсе не интересен. Главное было спросить. Вопрос, оказалось, обладал даже определенным достоинством: в нем как бы содержалось предостережение перед лицом опасности… И тем не менее ответное молчание Лоти стало угнетать его. Он поднял на нее глаза и увидел, что она сидит как сидела, чуть наклонив голову и устремив взгляд прямо перед собой, на окно напротив. Навязчивое сомнение овладело им: да полно, задал ли он вопрос вслух или спросил только в мыслях?.. Последняя возможность напугала его, и он спросил снова, на этот раз так громко, что слышно было и доктору Астелю, сидевшему с другой стороны:
— Вы боитесь смерти, Лоти?
Она отчужденно посмотрела на него и спросила без тени шутки в голосе:
— Вы, конечно, хотите получить ответ не сходя с места?! Отложить на потом никак нельзя?
А доктор Астель, улыбаясь, сказал:
— Что это на вас вдруг снизошел философский дух, а?
— Да нет, это не важно! Пустое!
За две остановки до Нуссдорфа сошла женщина с мальчиком и кроликом. А вошел высокий грузный человек с полным и румяным лицом, посреди которого торчала, как гвоздь, длинная бурая вирджинская сигара; на голове его была соломенная шляпа. За детиной тащилась маленькая сухонькая женщина, едва достававшая ему до плеча. Они уселись прямо напротив. Детина выдыхал жидкие и почти невидные струйки дыма и не сводил глаз с Лоти. Неожиданно он обратился к своей спутнице, но так, что всем было слышно:
— Везде эти полячишки, везде!
Трое сделали вид, будто ничего не слышали. Лоти словно окаменела. Она почувствовала: что-то должно произойти, и хотела сказать своим спутникам, что лучше бы им выйти. Но ничего не сказала.
Детина, увидев, что его слова не достигли цели, теперь прямо обратился к ним:
— Да, да! — сказал он грубым голосом мясника с венским выговором. — Нечего таращить на меня глаза! Я имею в виду евреев! Вы ведь евреи, а?!
Доктора Астеля и Гордвайля словно сдернуло с места. Горячая волна ударила Гордвайлю в голову. Он то бледнел, то краснел.
— Вы! Вы! — давился доктор Астель от ярости, размахивая тросточкой перед носом детины. — Извольте оставить при себе ваши замечания, не то я выкину вас из вагона!
— Кого? Меня ты выкинешь из вагона?! — взревел детина, тоже вскочив с места. — Меня? Коренного венца? Убирайся в свою Галицию, откуда тебя принесло! Меня он хочет выкинуть из вагона! — обратился он к двум рабочим, которые, как вдруг оказалось, уже вовсе не спали и таращились коровьими глазами на бранившихся.
На подножке появился кондуктор и прикрикнул:
— Господа, если вы немедленно не прекратите, я всех вас удалю из вагона!
— Что? Я заплатил за билет! Вот жидов удаляйте!
Женщина, все время дергавшая его за рукав: «Ну, Шурл, хватит тебе!», теперь встала:
— Шурл, пошли, нам пересаживаться! Уже Нуссдорф!
— Заткнись, старая перечница! Я сам знаю, где пересадка!
Когда они вышли, Гордвайль и доктор Астель вернулись на свои места и сели. Кондуктор выдавил извиняющимся тоном: «Он ведь вдрабадан пьяный!» — и вышел. Оба рабочих снова задремали. Вошло еще несколько пассажиров, чувствовалось, что обстановка несколько разрядилась. Доктор Астель, гнев которого испарился в мгновение ока, сказал удовлетворенно, как будто одержал решительную победу:
— Экий подонок! Напился как свинья и сразу норовит выплеснуть ушат грязи на евреев!
Никто не ответил. Гордвайлю почему-то стало стыдно, как будто это он был единственной причиной перепалки. У него появилось такое ощущение, словно он упустил что-то, что непременно должен был сделать, и его поразило чувство недовольства самим собой. Он посмотрел в окно — полупустые улицы показались ему чужими, неприятными. Он не осмеливался взглянуть на Лоти, как если бы обидел ее. Когда они наконец добрались до Шоттентора, он словно почувствовал избавление. Была полночь. Доктор Астель и Лоти пересаживались здесь на трамвай, идущий к Рингу, Гордвайлю же было нужно в противоположном направлении. Прощаясь, Лоти сказала:
— Ну, Гордвайль, мы, верно, больше не увидимся перед моим отъездом. Если только вам не захочется навестить меня завтра или послезавтра во второй половине дня.
Нет, к сожалению, у него не будет времени, особенно трудно выкроить его во второй половине дня.
Да, она как раз сейчас вспомнила, что у нее тоже не будет времени. Нужно ведь еще собрать немного вещей к поездке. Купить кое-что. Лучше уж попрощаться сейчас, не так ли? Но, конечно же, она пришлет ему цветную открытку. Может быть, даже письмо…
— Да-да, разумеется! — сказал Гордвайль, так и не понявший сути. — Очень прошу вас, пишите, я тоже буду слать вам весточки обо всем, что со мной происходит, и о состоянии Мартина тоже. То есть если это вам интересно, конечно.
— О, еще как! — ответила Лоти с легкой насмешкой. — Ну что ж, желаю вам всего наилучшего!