Конец парада. Том 1. Каждому свое

Форд Форд Мэдокс

Впервые на русском языке публикуется знаменитая тетралогия «Конец парада» английского писателя и журналиста Форда Мэдокса Форда. Роман, который стоит в одном ряду с такими великими произведениями «потерянного поколения», как «На Западном фронте без перемен» Ремарка, «Смерть героя» Олдингтона, «Прощай, оружие!» Хемингуэя.

Действие происходит в Англии в начале XX века. Главный герой Кристофер привязан к жене и сыну, но внезапно в его жизни появляется очаровательная девушка Валентайн. А затем начинается Первая мировая война...

 

Часть первая

 

I

Двое молодых мужчин из числа госслужащих сидели в шикарном купе первого класса. Кожаные ремни на окнах поражали своей новизной, зеркала под новыми багажными полками так сияли, словно в них мало кто еще успел отразиться; купе украшала роскошная багрово-желтая обивка с изящным узором из драконов, придуманным каким-то геометром из Кёльна. Ощущался легкий, приятный аромат олифы. Движение поезда было бесперебойным — совсем как обмен ценными бумагами, подумалось Титженсу. Состав ехал быстро, но, если бы он стал трястись и подскакивать где-нибудь еще, помимо поворота перед Тонбриджем и некоторых участков пути в Ашфорде, где без этого не обходится и к чему уже все привыкли, Макмастер непременно написал бы жалобу железнодорожной компании — Титженс нисколько в этом не сомневался. А может, даже и в газету «Таймс» написал бы.

Они следили за порядком повсюду, а не только в недавно созданном Имперском департаменте статистики под руководством сэра Реджинальда Инглби. Если они видели произвол полицейских, грубость носильщиков, нехватку фонарей на улицах, недостатки в обслуживании граждан или в укладе жизни других стран, они реагировали на это — либо вслух, с бесстрастностью выпускников Оксфорда, либо в письмах в редакцию газеты «Таймс». С сожалением и возмущением они вопрошали: «Что же стало с британским тем-то и тем-то?..» Или же писали статьи для серьезных журналов, многие из которых до сих пор существуют, о манерах, искусстве, дипломатии, внешней торговле или личной репутации почивших государственных деятелей и интеллектуалов.

Макмастер, сказать по чести, именно так и поступил бы, но в отношении себя Титженс сомневался. Вот он, Макмастер, сидит напротив — миниатюрный виг с ухоженной остроконечной черной бородкой, такие бородки носят мужчины маленького роста, чтобы лишний раз подчеркнуть свою непохожесть на остальных; с черными, непослушными, густыми волосами, зачесанными назад твердым железным гребнем; с острым носом, сильными, ровными зубами; в воротнике-бабочке, белоснежном, словно фарфор, в галстуке с запонкой в виде золотого кольца из ткани сероголубого цвета с черными крапинками, под цвет глаз, как было известно Титженсу.

Сам же Титженс никак не мог вспомнить, какого цвета его собственный галстук. От департамента до их квартиры он доехал на кэбе, потом натянул брюки, мягкую рубашку, свободное, сшитое на заказ пальто и собрался в путь — быстро, но довольно методично, умудрившись вместить огромное количество предметов в объемистую дорожную сумку с двумя ручками, которую можно закинуть в багажный вагон, если понадобится. Он не любил, когда прислуга трогала его вещи и когда горничная его жены собирала их за него. Ему не нравилось даже, когда носильщики таскали его сумки. Он был настоящим тори, и поскольку не любил переодеваться в поездах, то теперь сидел в купе на самом краю сиденья в своих больших, коричневых, крепких ботинках для гольфа, склонившись вперед, широко расставив ноги и положив на колени большие белые ладони, — сидел и о чем-то думал.

А Макмастер откинулся на спинку сиденья, пробегая глазами текст, напечатанный на маленьких страничках, стопкой лежащих перед ним. Вид у него был сосредоточенный, он слегка хмурился. Титженс знал, что для Макмастера этот момент чрезвычайно важен. Сейчас он вносил правки в рукопись своей первой книги.

Титженс знал также, что писательская жизнь — сфера неоднозначная, полная тонких нюансов.

В ответ на вопросы о том, писатель ли он, Макмастер слегка пожимал плечами.

«Что вы, что вы, милая леди!» — говорил он интересующейся даме — мужчина не стал бы задавать такие вопросы человеку столь искушенному и опытному. И с улыбкой продолжал: «Какой из меня писатель. Так, балуюсь время от времени. Думаю, я скорее критик. Да! Скорее критик».

Однако Макмастеру были открыты двери гостиных, где среди длинных портьер, бело-голубых тарелок из китайского фарфора, обоев с крупными узорами и больших, чистых зеркал можно было встретить талантливейших деятелей искусства. Он подбирался как можно ближе к милым дамам — хозяйкам этих домашних салонов — и умело вел разговор в несколько менторской манере. Ему нравилось, когда присутствующие с уважением слушали его рассуждения о Боттичелли, Россетти и о тех итальянских художниках, которых он называл примитивистами. Титженс несколько раз видел его в таких салонах. И не осуждал.

Даже если публику, собирающуюся на таких вечерах, и нельзя было назвать высшим обществом, все равно эти встречи помогали продвигаться по долгому и непростому пути к высоким должностям на поприще государственной службы. И хотя сам Титженс был чужд карьеризма, он, как это ни иронично, уважал амбициозность своего друга. Это была странная дружба, но в странности дружбы — залог ее длительности.

Титженс был младшим сыном одного йоркширского землевладельца, и происхождение обязывало его пользоваться лучшими из благ, доступных представителям высших классов. Он был начисто лишен амбиций — впрочем, они вполне могли возникнуть в будущем, как это обычно бывает в Англии. Он позволял себе небрежность в одежде, в общении, в высказываниях. У него был небольшой личный доход от имения матери и небольшое жалованье служащего Имперского департамента статистики, он был женат на богатой женщине, поддерживал тори и умел талантливо и метко шутить в разговоре, чем и притягивал к себе внимание. Ему было двадцать шесть лет, но он отличался рослой и по-йоркширски нескладной фигурой и весил куда больше, чем полагалось в его возрасте. Его начальник, сэр Реджинальд Инглби, с огромным вниманием слушал, когда Титженс рассуждал об общественных течениях, влияющих на статистику. Иногда сэр Реджинальд говорил: «Титженс, да вы ходячая энциклопедия точного знания о материальном мире!», и тогда Титженсу казалось, что это — его прямая обязанность, и он принимал похвалы молча.

А вот Макмастер на его месте непременно ответил бы сэру Реджинальду что-нибудь вроде: «Вы очень любезны, сэр Реджинальд!», и Титженс находил это весьма уместным.

Макмастер был старше по должности и, вероятно, по возрасту. О его годах и происхождении Титженс имел самое расплывчатое представление. Судя по всему, Макмастер родился в Шотландии, и со стороны казалось, что он получил хорошее религиозное воспитание. Однако в действительности он вполне мог оказаться сыном бакалейщика из Капара или носильщика из Эдинбурга. Когда имеешь дело с шотландцами, это не столь важно, к тому же Макмастер и сам предпочитал не распространяться о своих корнях, и окружающие, привыкнув к этому, и вовсе перестали интересоваться сим вопросом.

Титженс радушно принимал Макмастера всегда и везде: и в Клифтоне, и в Кембридже, и на Чансери-лейн, и в их квартире на Грейс-Инн. К Макмастеру он испытывал глубокую привязанность, даже благодарность. Макмастер, судя по всему, старался отплатить ему тем же. Он всегда старался услужить Титженсу. Уже работая в Казначействе личным секретарем сэра Реджинальда Инглби, Макмастер в разговорах со своим начальником всячески расхваливал своего друга, который в то время еще учился в Кембридже. Сэр Реджинальд в то время как раз подыскивал молодых людей, которым мог бы поручить заботу о своем «детище» — новом департаменте, и потому с радостью принял Титженса на работу своим вторым заместителем. В свою очередь Макмастера в Казначейство когда-то отрекомендовал именно отец Титженса, который рассказал о талантливом юноше сэру Томасу Блоку. И конечно, именно родители Титженса (точнее сказать, его мать) одолжили Макмастеру некоторую сумму, на которую тот смог доучиться в Кембридже и устроиться в Лондоне. И он уже частично отплатил за это — например, тем, что поселил Титженса в квартире, которую арендовывал, когда Титженс приехал в город.

Отношения у них были добрые и непринужденные. Титженс вполне мог зайти утром к своей светловолосой, пышнотелой, доброй матери и сказать:

«Мама, послушай! Помнишь того парня, Макмастера? Ему нужно немного денег, чтобы закончить университет».

И она ответила бы:

«Помню, милый. Какая сумма его устроит?»

Молодой англичанин из низшего сословия счел бы такую помощь проявлением классового долга, но Макмастер смотрел на это иначе.

Когда в жизни Титженса случилась беда — четыре месяца назад его жена уехала за границу с другим мужчиной, — Макмастер поддержал его так, как не смог бы никто больше. Когда дело касалось чувств, Титженс отличался неизменной молчаливостью. Он считал, что говорить о чувствах бессмысленно. Да и думать о них — тоже.

Само собой, побег жены потряс его так сильно, что он и сам не до конца осознавал это, но о случившемся высказал слов двадцать от силы. И почти все из них — своему отцу, высокому, крупному седоволосому мужчине с очень прямой спиной, который в тот день плавно вошел в гостиную Макмастера и Титженса на Грейс-Инн и, помолчав с пять минут, спросил:

— Так ты будешь с ней разводиться?

Кристофер ответил:

— Нет! Только мерзавец обрек бы свою жену на такую муку, как развод.

Мистер Титженс ждал подобного ответа. Вскоре он задал новый вопрос:

— Но ты разрешишь ей развестись с тобой?

Кристофер ответил:

— Если она сама захочет. Не стоит забывать о ребенке.

Мистер Титженс спросил:

— Ты позаботишься о том, чтобы ее часть имущества досталась сыну?

Кристофер ответил:

— Если получится осуществить это мирным путем.

— Ясно, — проговорил мистер Титженс.

А через несколько минут добавил:

— Твоя мама чувствует себя очень хорошо.

А потом:

— Наш механический плуг сломался.

А потом:

— Я буду ужинать в клубе.

Кристофер спросил:

— А можно я приведу с собой Макмастера, сэр? Вы говорили, что сможете его там устроить.

— Да, говорил. Там будет старый генерал Фоллиот. Он ему поможет. Стоит с ним познакомиться. — И он ушел.

Титженс считал, что его отношения с отцом почти идеальны. Они были словно два члена одного клуба — уникального клуба — и мыслили столь похоже, что можно было и не разговаривать. Прежде чем преуспеть на поприще землевладельца, Титженс-старший долго жил за границей. Через болотистые земли в промышленный город, которым мистер Титженс тоже владел, он всегда ехал в коляске, запряженной четверкой лошадей. В самом поместье Гроби никогда не курили табак: главный садовник мистера Титженса каждое утро набивал ему двенадцать трубок и прятал их в розовые кусты перед домом. Эти трубки мистер Титженс и выкуривал в течение дня. Большая часть его земель была обработана; с 1876 по 1881 год он заседал в парламенте Холдернесса, но не выставил свою кандидатуру на выборы после перераспределения мест, материально помогал одиннадцати приходам, время от времени ходил на охоту с собаками и регулярно практиковался в стрельбе. Кроме Кристофера у него были еще трое сыновей и две дочери. Ему исполнился шестьдесят один год.

В день, когда сбежала жена, Кристофер позвонил своей сестре Эффи в Йоркшир и спросил:

— Не возьмешь ли Томми к себе пожить на некоторое время? Марчент поедет с ним. Она согласна присматривать и за твоими малышами, так что ты сможешь сэкономить на няне, а я оплачу за них все расходы и добавлю немного сверх.

Сестра ответила:

— Конечно, Кристофер.

Она была женой священника, который служил неподалеку от Гроби. У них было несколько детей.

Макмастеру Титженс сказал:

— Сильвия уехала с человеком по фамилии Пероун.

Макмастер только ахнул.

Титженс продолжал:

— Я съезжаю из дома, а мебель сдаю на хранение. Томми отправится к моей сестре Эффи. Марчент едет с ним.

Макмастер сказал:

— Тогда ты, наверное, захочешь переселиться в нашу прежнюю квартиру.

Макмастер занимал почти весь этаж одного из домов на Грейс-Инн. После свадьбы Титженс от него съехал, и Макмастер стал наслаждаться одиночеством, а его слуга перебрался из мансарды в спальню Кристофера.

Титженс сказал:

— Я перееду к тебе завтра, если не возражаешь. К тому времени Ференс успеет вернуться в мансарду.

В то утро за завтраком, спустя четыре месяца после побега супруги, Титженс получил от нее письмо. Она без тени раскаяния просила ее забрать. Писала, что ей до ужаса надоели Пероун и Бретань.

Титженс взглянул на Макмастера. Макмастер, сидевший в кресле к нему спиной, обернулся и посмотрел на друга большими круглыми серо-голубыми глазами, бородка у него подрагивала. Когда Титженс заговорил, Макмастер положил руку на горлышко графина с бренди из граненого стекла на деревянной подставке.

— Сильвия просит ее забрать, — сообщил Кристофер.

— Выпей чуть-чуть! — предложил ему Макмастер.

Титженс хотел было машинально отказаться. Но вместо этого согласился:

— Да. Наверное, стоит. Рюмочку.

Он заметил, что крышка графина подрагивает и звенит. Видимо, у Макмастера дрожали руки. Не оборачиваясь, Макмастер спросил:

— И ты ее заберешь?

Титженс сказал:

— Полагаю, да.

От бренди у него по всей груди разлилось приятное тепло.

— Выпей еще, — посоветовал Макмастер.

— Хорошо. Спасибо.

Макмастер продолжил завтракать и разбирать почту. Титженс тоже. Вошел Ференс, забрал тарелки с беконом и поставил на стол серебряное блюдо с яйцами пашот и пикшей. Спустя долгое время Титженс сказал:

— Да, судя по всему, я поеду за ней. Но мне нужно три дня, чтобы обдумать детали.

Казалось, случившееся не пробудило в нем никаких чувств. У него из ума все не шли кое-какие обидные фразы из письма Сильвии. Бренди не опьянял его, но спасал от предательской дрожи.

— Пожалуй, в Рай поедем к одиннадцати сорока. Можно будет прогуляться после чая, пока день длинный. Хочу заехать к священнику, который живет неподалеку. Он очень помогает мне с книгой, — сказал Макмастер.

Титженс посмотрел на него:

— Так твой поэт и со священниками был знаком? Ну, разумеется... Как его фамилия? Дюшемен, верно?

Макмастер продолжал:

— Мы прибудем к нему в два тридцать. Это не поздно для загородних имений. Останемся часов до четырех, а кэб будет ждать нас у дома. И тогда первое чаепитие начнем уже в пять. Если нам понравится такой расклад, то останемся еще на день, во вторник отправимся в Хит, а в среду — в Сэндвич. Или можем остаться в Рае на все три дня, что нужны тебе для раздумий.

— Мне, наверное, лучше сейчас не засиживаться нигде надолго, — сказал Титженс. — Еще ведь есть твои расчеты по Британской Колумбии. Если мы возьмем кэб прямо сейчас, я закончу с ними за один час двенадцать минут. А Британская Северная Африка пусть идет в печать. Сейчас всего восемь тридцать.

Макмастер слегка встревоженно сказал:

— Нет, так нельзя! Я предупрежу сэра Реджинальда о нашем отъезде.

— А вот и можно. Инглби будет безумно рад, когда ты сообщишь ему, что закончил с расчетами. Я доделаю их за тебя, так что к его приходу в десять часов они будут готовы.

Макмастер воскликнул:

— Какой же ты невероятный человек, Крисси! Почти гений!

— Да ладно, — отмахнулся от него Титженс. — Вчера, когда тебя не было, я просмотрел все бумаги и почти всё подсчитал в уме. Я думал об этих цифрах перед сном. Мне кажется, ты допустил одну ошибку: переоценил численность населения Клондайка. Границы открыты, но туда особо никто не стремится. Я сделал соответствующую приписку у тебя в расчетах.

В кэбе он сказал:

— Прости, что снова докучаю тебе со своими бедами. Но что ты об этом скажешь? И что говорят в департаменте?

— В департаменте? — переспросил Макмастер. — Да ничего особенного. Все думают, что Сильвия за границей ухаживает за миссис Саттертуэйт. А я... Я... — Он сжал мелкие, крепкие зубы. — Как бы я хотел, чтобы ты смешал эту женщину с грязью! Как бы я хотел, видит Бог! Она же тебе всю жизнь искалечит! Довольно!

Титженс потупил взгляд.

Это многое объясняет. Несколько дней назад один молодой человек, который приятельствовал скорее с его супругой, чем с ним самим, подошел к нему в клубе и выразил надежду, что миссис Саттертуэйт — матери его жены — уже лучше. Теперь же Титженс сказал:

— Все понятно. Миссис Саттертуэйт, вероятно, поехала за границу, чтобы прикрыть побег Сильвии. Она женщина умная, хоть и стервозная.

Двухколесный экипаж летел по почти пустым улицам. Госслужащие еще не ехали на работу — было слишком рано. Копыта лошади гулко стучали по мостовой. Титженс предпочитал именно такие экипажи с хорошими — под стать благородным и состоятельным пассажирам—лошадьми. Он ничего не знал о том, что его приятели думают о его делах. И спросить их — значило вступить в борьбу с мощной, тайной инерцией.

Последние несколько месяцев он занимал себя тем, что по памяти классифицировал ошибки в энциклопедии «Британника», переиздание которой появилось не так давно. Он даже написал статью для одного скучного ежемесячного журнала по этой теме. Статья была настолько язвительной, что не возымела должного эффекта. Он презирал людей, которые ссылались друг на друга, но его точка зрения была настолько необычной, что на статью никто не отозвался, кроме разве что Макмастера. А еще она впечатлила сэра Реджинальда Инглби, которому было невероятно приятно думать о том, что под его началом работает человек со столь цепкой памятью и энциклопедическими познаниями... Титженс погружался в это занятие, как погружаются в глубокий сон. Но теперь пришла пора задать несколько вопросов.

— А что говорят о моем отказе от дома? Больше я там жить не буду.

— Все думают, что миссис Саттертуэйт не понравилось на Лаундес-стрит. Этим объясняется ее болезнь. Там якобы слишком сыро. Сэр Реджинальд целиком и полностью одобряет такой поворот. Он не считает, что молодой женатый служащий госучреждений непременно должен жить в дорогих апартаментах на юго-западе.

Титженс сказал:

— Будь он проклят. — А потом проговорил: — Впрочем, он, вероятно, прав. — А затем добавил: — Спасибо. Это все, что я хотел узнать. Рогоносцам к лицу общественное неуважение. И это правильно. Жену нужно уметь удержать.

Макмастер запальчиво воскликнул:

— Нет! Нет! Крисси!

А Титженс продолжил:

— Государственное учреждение сродни частной школе. Вполне может быть, что они не захотят, чтобы в числе служащих был человек, чья жена якшается с другими служащими. Помню, в какое бешенство пришли все в Клифтоне, когда начальство взяло на работу первого еврея и первого негра.

Макмастер сказал:

— Пожалуйста, хватит.

— Был еще один парень, — продолжил Титженс, — наш сосед. Его звали Кондер. Жена часто ему изменяла. Уезжала с каким-то мужчиной месяца на три — и так каждый год. Кондер и пальцем не пошевелил, чтобы исправить положение. Но все в Гроби чувствовали себя неуютно. Хозяевам было очень неловко представлять его — а уж его супругу тем более — гостям, даже в собственном доме. И еще как неловко. Все знали, что младшие дети не от него. Какой-то парень женился на одной из младших дочерей, и она перебралась к нему. Но даже ее никто не спешил навестить. Не от большого ума, не из чувства справедливости. Просто люди и впрямь не доверяют рогоносцам. Потому что боятся, что им придется содействовать глупости и подлости.

— Но ты ведь помешаешь Сильвии и не допустишь этого! — с чувством воскликнул Макмастер.

— Не знаю, — отозвался Титженс. — А как мне ее остановить? Видишь ли, как по мне, Кондер был очень даже прав. Такие беды — воля Божья. Джентльмен должен с ними смириться. Если женщина не захочет разводиться, он должен принять ее обратно, но об этом станут судачить. В этот раз ты правильно поступил. Да и миссис Саттертуэйт. Но ты не всегда будешь рядом. А я могу встретить другую женщину...

Макмастер охнул. И через секунду осторожно спросил:

— И что тогда?

Титженс сказал:

— Одному Богу известно... Нужно не забывать и о несчастном малыше. Марчент говорит, он уже перенимает йоркширский говор.

Макмастер сказал:

— Если бы не ребенок... Все было бы решить...

Титженс только рукой махнул.

Они остановились напротив ворот под серой остроконечной аркой из цемента. Протягивая кучеру деньги, Титженс сказал:

— Вы стали подмешивать кобыле в корм меньше солодки. Я же говорил, что она станет проворнее!

Кучер, с красным блестящим лицом, в лоснящейся шляпе и мешковатом пальто с гарденией в петлице, удивленно воскликнул:

— Все-то вы помните, сэр!

В поезде Макмастер, едва разложив багаж, взглянул на своего друга, который таки успел забросить свою дорожную сумку в вагон проводников. Это был знаменательный день для Макмастера. На столике перед ним лежали гранки его первой, тоненькой, но такой значимой для него книги... От страниц, покрытых черными буквами, по-прежнему пахло типографской краской! Он жадно вдыхал этот аромат. Бумага еще не до конца просохла. Белыми, несколько неуклюжими и вечно холодными пальцами он сжимал тонкий золотистый карандашик, который приобрел специально для того, чтобы вносить исправления в гранки. Но в тексте не было ни единой ошибки!

Он рассчитывал сполна насладиться моментом, ведь это была единственная чувственная радость, которую он позволил себе за многие месяцы. Казаться джентльменом при скудном достатке — задача непростая. Но наслаждаться собственными фразами, смаковать их саркастичную меткость, ощущать их ритм, гармоничный и спокойный, — вот высшее из наслаждений, и вовсе не такое дорогостоящее. Он получал его и при чтении собственных статей о философии и жизни таких великих личностей, как Карлейль или Милль, или о развитии внешней торговли. Теперь же перед ним лежала его собственная книга.

Он рассчитывал на то, что книга поможет ему закрепить свои позиции. Среди его коллег по департаменту были в основном те, кому должности доставались «по рождению», и потому особой симпатии эти люди к нему не питали. Но была среди них небольшая группка молодых людей (и она, к слову, начинала расти), которые добились своего положения личными заслугами и завидным трудолюбием. Такие наблюдали за повышениями коллег по службе с легкой завистью, всегда замечали, когда у других повышался оклад лишь благодаря благородному происхождению, и дружно сетовали на фаворитизм.

Таких Макмастер старался не замечать. Его близость с Титженсом давала ему шанс примкнуть к «родовитым» чиновникам, а его покладистость — а он знал, что ему присущи услужливость и покладистость! — на службе у сэра Реджинальда Инглби нередко спасала его от неприятностей. Статьи давали ему право на некоторую строгость манер, а книга, как он рассчитывал, должна была обеспечить авторитет. Благодаря ей он сможет стать «Тем Самым Мистером Макмастером», критиком, уважаемой фигурой. Начальство лучших из департаментов вовсе не против того, чтобы их коллективы украшали личности выдающиеся, во всяком случае, продвижению таких личностей по службе ничто не мешает. Макмастер почти физически ощущал, как сэр Реджинальд Инглби замечает, с какой любезностью с его подчиненным обходятся в гостиных таких уважаемых людей, как миссис Лимингтон, миссис Кресси, достопочтенная миссис де Лимо, — как сэр Реджинальд замечает все это, хотя сам не читает ничего, кроме правительственных публикаций, и думает о том, что может с легкостью помочь своему талантливому и скромному подчиненному в продвижении по службе.

Макмастер, сын бедного экспедитора грузов из далекого портового городишки в Шотландии, довольно рано понял, о какой карьере мечтает. Он с легкостью сделал выбор между героями мистера Смайлса, весьма популярного автора в детские годы Макмастера, и интеллектуальными возможностями, открывшимися для бедного шотландца. Шахтер может стать владельцем шахты, а упорный, одаренный, трудолюбивый юный шотландец, который уверенно и целеустремленно стремится к тому, чтобы стать образованным человеком и приносить обществу пользу, непременно добьется признания, богатства, всеобщего восхищения. Нужно было выбрать между этим самым «может» и «непременно добьется», и этот выбор дался Макмастеру легко. Он почти не сомневался в том, что к пятидесяти годам получит рыцарский титул, а задолго до этого разбогатеет, организует свой литературный салон, найдет супругу, которая только приумножит его скромную славу. Он отчетливо представлял, как она будет ходить по гостиной среди умнейших интеллектуалов своего времени, грациозная, преданная — главная награда за его проницательность и труды. Он был уверен в себе и не боялся непредвиденных бед, считая, что они ему не грозят. Причина всех зол — в алкоголизме, бедности и женщинах. Первые два несчастья Макмастеру не грозили, хотя расходы его всегда несколько превышали доходы и он всегда был должен Титженсу. У Титженса, к счастью, средств было достаточно. А вот относительно третьего несчастья — женщин — Макмастер сомневался. Он, с позволения сказать, истосковался по слабому полу, и теперь, когда появилась возможность узаконить женское присутствие в своей жизни, он боялся поторопиться с выбором. Он в точности знал, какая она, женщина его мечты: высокая, изящная, темноволосая, любящая пышные платья, страстная, но осмотрительная, с красивой овальной формой лица, мудрая, любезная со всеми, кто ее окружает. В своих мечтах он даже слышал шорох ее платья.

И все же... Бывали случаи, когда Макмастера безумно и невыносимо, почти до потери дара речи, влекло к каким-нибудь смешливым, пышногрудым, румяным продавщицам. И только Титженс спасал его от этих крайне сомнительных интрижек.

— Ну же, остынь, — говорил Титженс. — Не стоит иметь дела с этой развратницей. Ты только и сможешь, что устроить ее в табачный магазин, а она тебе всю бороду вырвет. Не говоря уже о том, что у тебя не хватит на нее средств.

И Макмастер, который уже успел очароваться милой толстушкой, словно она была прекрасной Мэри из известной песни на стихи Роберта Бёрнса, потом еще целый день всячески поносил Титженса за эту возмутительную грубость. Но теперь он благодарил небеса за то, что у него есть такой друг. Макмастеру было почти тридцать, и до сих ему удавалось уберечься от горя, болезней и несчастной любви.

С глубоким сочувствием и тревогой он взглянул на своего замечательного друга, который не смог спасти самого себя. Титженс попал в настоящую ловушку, в самую жестокую из ловушек, уготованную для него подлейшей из женщин.

Внезапно Макмастер осознал, что не испытывает никакого наслаждения от чтения собственной книги, вопреки своим ожиданиям. Он решительно начал перечитывать аккуратно отпечатанный на странице абзац с самого начала... Вне всяких сомнений, свое дело издатели знали превосходно.

«Кем бы мы ни считали этого человека — создателем таинственных, чувственных, безупречных, пластичных образов; талантливым автором, умеющим жонглировать звучными, живыми и полнокровными строками и словами, преисполненными цветом, как и его картины; или глубоким философом, черпающим прозрения из сфер таинственных, не менее загадочных, чем он сам, — Данте Габриэлю Россетти, герою нашей небольшой монографии, стоит отдать должное как человеку, сделавшему существенный вклад в живопись, в людское общение, в жизнь высокоразвитого общества, которое мы сегодня составляем».

Дочитав до этого места, Макмастер осознал, что не испытывает той радости, какой ожидал, и перешел к абзацу посередине третьей страницы, сразу после окончания предисловия. Его взгляд рассеянно заскользил по новой строке:

«Герой нашей книги родился на востоке Англии, в...»

Слова будто не несли в себе никакого смысла. Видимо, он еще не отошел от утренних событий.

Он поднял взгляд от чашки кофе, которую держал в руках, на сероватый лист бумаги, зажатый в пальцах Титженса, дрожащий, исписанный крупным, размашистым почерком этой злобной ведьмы. А сам Титженс смотрел ему, Макмастеру, в глаза не мигая, будто бешеная лошадь! Что за лицо у него! Помрачнело! Осунулось! Нос выделялся бледным треугольником! И это лицо Титженса, его друга...

У Макмастера было такое чувство, словно его резко и сильно ударили в живот. Он подумал, что Титженс сходит с ума, что он уже лишился рассудка. Но все прошло. Титженс вновь надел маску пассивности и деланного безразличия. Позже, в департаменте, Титженс прочтет сэру Реджинальду убедительную, но довольно резкую лекцию о том, почему он не согласен с официальными данными о притоке населения к западным колониям. Сэр Реджинальд останется под сильным впечатлением. Данные требовались для составления доклада министра по делам колоний или для ответов на возможные вопросы, и сэр Реджинальд обещал изложить высокопоставленному чиновнику соображения Титженса по данной теме. Такой поворот событий обыкновенно был на руку молодому служащему, потому что повышал репутацию всего департамента. Они работали с данными, предоставленными правительством колоний, и обнаружение ошибок в этих сведениях было весьма похвально.

Но в ту минуту он сидел перед Макмастером в своем сером костюме, широко расставив ноги, такой неуклюжий, нескладный; его большие «интеллигентские» руки безвольно висели между ног, а взгляд был прикован к цветной фотографии порта Булонь-сюр-Мер, висевшей у зеркала под багажной полкой. Невозможно было сказать, о чем думает этот светловолосый, румяный, погруженный в себя человек. Возможно, о какой-то математической теории или о недочетах в чьей-нибудь статье об арминианстве. Хоть это и казалось абсурдным, но Макмастер сознавал, что ему почти ничего неизвестно о чувствах друга. Титженс редко откровенничал с ним о жене. Макмастер припомнил только два таких случая.

Накануне отъезда в Париж, где Титженс собирался жениться, он сказал:

— Винни, дружище, теперь свадьба — единственный выход. Она обвела меня вокруг пальца.

И уже гораздо позже добавил:

— Черт возьми, а я ведь даже не знаю, мой ли это ребенок!

Последнее признание поразило Макмастера до глубины души — ребенку тогда было только семь месяцев, он часто болел, и неуклюжая нежность Титженса по отношению к сыну сама по себе казалась Макмастеру удивительной, даже когда он еще не слышал этих кошмарных слов; теперь же признание друга так сильно его ранило и привело в такой ужас, что он едва не счел эту новость личным оскорблением. Такими откровениями редко делятся с себе равными — разве что с адвокатами, врачами или со священниками, которые занимают особое положение. Так или иначе, подобные признания обычно высказываются для того, чтобы разжалобить ближнего, а Титженс однозначно не нуждался в сочувствии. Чуть позже он язвительно сказал:

— Она великодушно дает мне все основания для подозрений. И не только мне, но и Марчент. — Так звали старую няню Титженса.

Внезапно — словно на миг потеряв рассудок — Макмастер воскликнул:

— И все-таки это был настоящий поэт, напрасно ты с этим споришь!

Это замечание вырвалось у него невольно, когда в ярком освещении купе он вдруг заметил серебристо-белую прядь, упавшую на лоб, и круглое седое пятно над виском. Возможно, Титженс поседел уже давно, ведь бывает такое, что живешь с человеком рядом и не замечаешь перемен, происходящих с ним. Йоркширцы, румяные и светловолосые, часто седеют в юности; первые серебристые волоски появились у Титженса уже лет в четырнадцать; и это было особенно заметно на солнце, когда он снимал шляпу и кланялся. Но Макмастер с ужасом сделал вывод о том, что друг поседел из-за письма жены — всего за четыре часа! А это значило, что он страшно страдает и что его нужно во что бы то ни стало отвлечь.

Макмастер не успел как следует обдумать это свое предположение. По размышлении здравом он ни за что не стал бы сейчас заговаривать о знаменитом художнике и поэте.

— Что-то не припомню, чтобы я это оспаривал, — проговорил Титженс с упрямством, которое тут же передалось Макмастеру, и он продекламировал одно из стихотворений Россетти:

И вот со мною рядом ты, Коснуться бы руки. О, лучше б были мы с тобой Безмерно далеки. Так пусть теперь разлучит жизнь Навек друг с другом нас: Нет ничего больней, чем взгляд Твоих любимых глаз.

— Не будешь же ты отрицать, что это поэзия. Великая поэзия, — проговорил он.

— Не буду, — небрежно бросил Титженс. — Я поэзию вообще не читаю, только Байрона. Но та мерзкая картина...

Макмастер неуверенно сказал:

— Не понимаю, о какой картине речь. О той, что находится в Чикаго?

— Нет, той картины, о которой я говорю, вообще не существует. Но я отчетливо ее вижу, — сказал Титженс, а потом с неожиданной яростью добавил: — Проклятие! Зачем так усердно оправдывать блуд? Англию просто с ума свели эти странные попытки. Есть же эти ваши Джордж Стюарт Милль и Джордж Элиот — самое то для высшего класса. А всех остальных оставьте в покое. Или хотя бы меня. Я с отвращением думаю об этом толстом потном мужчине, который никогда не моется, в заляпанном жиром халате и в нижнем белье, в котором он спал, представляю, как он стоит рядом с натурщицей с завитыми волосами, которая получит за все про все пять шиллингов, или со знаменитой Миссис Такой-То, и они, воркуя о страсти, смотрят в зеркало, где отражаются их зловонные фигуры, статуэтки, абажуры и тарелки, на которых лежат горы остывшего, жирного мяса.

Макмастер побледнел. Его бородка встала дыбом.

— Ты не имеешь... Ты не имеешь права говорить в таком тоне! — воскликнул он, заикаясь.

— Имею! — воскликнул Титженс. — Но не... не с тобой! Согласен. Но и тебе не стоит заводить со мной таких разговоров. Они оскорбляют мой ум.

— Само собой, — сухо сказал Макмастер. — Я выбрал неудачный момент.

— Не вполне понимаю, о чем ты, — проговорил Титженс. — О таком вообще лучше не говорить. Сойдемся на том, что строить карьеру — дело грязное и в моем, и в твоем случае. Но, как известно, хорошие прорицатели всегда ухмыляются под своими масками. И не поучают друг друга.

— Что-то ты увлекся эзотерикой, — тихо заметил Макмастер.

— Обращаю твое внимание, — продолжил Титженс, — на то, что я прекрасно понимаю, что тебе важно расположение миссис Кресси и миссис де Лимо! Ведь к ним прислушивается сам старина дон Инглби.

— Проклятие! — воскликнул Макмастер.

— И я с этим не спорю, — продолжал Титженс. — Я с этим соглашаюсь. Это ведь игра, и давняя. Она вошла в традицию, так что все справедливо. Она существует еще со времен Мольера — вспомни его комедию «Смешные жеманницы».

— Умеешь же ты подбирать точные слова, — заметил Макмастер.

— На самом деле нет, — сказал Титженс. — И именно поэтому мои слова и остаются в памяти таких, как ты, писателей, которые вечно охотятся за меткими выражениями. Но вот главное, что я хочу сказать: я всецело за моногамию.

— Ты! — воскликнул Макмастер и ахнул.

На что Титженс ответил небрежным «Я!» и продолжил:

— Я за моногамию и целомудрие. И за то, чтобы не говорить об этом. Само собой, если мужчина чувствует себя мужчиной и его тянет к женщине, он волен провести с ней ночь. И опять же, не стоит о том говорить. Ему от этого станет лучше, но еще лучше будет, если он все же воздержится. Это все равно что воздержаться от лишнего бокала виски.

— И это ты называешь моногамией и целомудрием! — прервал его Макмастер.

— Да, — сказал Титженс. — И не исключено, что я прав, во всяком случае, здесь все предельно ясно. А вот все эти ваши лапанья женщин под юбками и многословные оправдания любовью — это просто омерзительно. Ты уважаешь слезливую полигамию. В этом нет ничего страшного, если твои сторонники все же начнут жить иначе.

— Тебя не поймешь, — сказал Макмастер. — Ты говоришь очень неприятные вещи. По сути, ты оправдываешь беспорядочные связи. Мне это не нравится.

— Вероятно, я действительно говорю очень неприятные вещи, — согласился Титженс. — Как и все пессимисты. Но надо бы запретить разговоры о показной морали лет на двадцать. Эти ваши Паоло и Франческа, нарисованные этим вашим Данте Габриэлем и описанные Данте Алигьери, уже давно в аду, где им и место, и это даже не обсуждается. И Данте нет нужды их оправдывать. И он скулит о том, как хочет попасть на Небеса...

— Неправда! — воскликнул Макмастер, а Титженс невозмутимо продолжил:

— Бывают еще романисты, которые пишут книгу всякий раз, когда хотят оправдаться после каждого десятого, а то и пятого совращения наивных и совершенно обычных девушек...

— Тут ты прав, Бриггс перегибает палку, — согласился Макмастер. — Я только в минувший четверг у миссис Лимо говорил ему...

— Я не говорю ни о ком конкретно, — сказал Титженс. — Я не читаю романов. Я лишь изобретаю примеры. И тут все гораздо прозрачнее, чем у твоих мерзких прерафаэлитов! Нет! Я не читаю романов, но слежу за общественными настроениями. И если мужчина решает оправдать соблазнения скучных, но симпатичных девушек, поскольку он свободен и имеет на это право, это, можно сказать, похвально в глазах других. И ладно бы он хвастался своими похождениями прямо, без обиняков. Однако...

— Иногда в своих шутках ты чересчур далеко заходишь, — сказал Макмастер. — А ведь я же тебя предупреждал.

— Я сама серьезность, — сказал Титженс. — Низшие классы наконец подали голос. Собственно, почему бы и нет? Только они в этой стране и мыслят здраво. Если Англию можно спасти, ее спасут именно низшие классы.

— И ты еще считаешь себя тори! — воскликнул Макмастер.

— Те представители низших классов, — хладнокровно продолжил Титженс, — которые успешно окончили среднюю школу, предпочитают беспорядочные и довольно кратковременные связи. В каникулы они отправляются в путешествие по Швейцарии и другим живописным местам. Промозглые дни они проводят в ванных, хохочут, шлепают друг друга, брызгаются...

— А говоришь, что не читаешь романов. Я ведь узнал аллюзию, — сказал Макмастер.

— Я не читаю романов, — повторил Титженс. — Но имею представление, о чем они. Ничего достойного не писалось на английском языке с восемнадцатого века, разве что женщинами... Но эти твои любители банных процедур, естественно, стремятся приобщиться к многообразному миру литературы. А почему бы и нет? Здоровое, очень понятное желание; а сегодня, когда печать и бумага стоят не так уж дорого, его вполне можно исполнить. Здоровое желание, говорю тебе. Куда здоровее, чем... — тут он осекся.

— Чем что? — спросил Макмастер.

— Я думаю, — сказал Титженс. — Думаю, как бы сказать помягче.

— Ты хочешь оскорбить, — с горечью сказал Макмастер, — людей, которые ведут жизнь созерцательную... размеренную...

— Именно так, — сказал Титженс. И продекламировал:

Она идет, моя мечта, Пастушка на пастьбе, Так осторожна и чиста, И мысли — при себе [4] .

— С ума сойти, Крисси! И все-то ты знаешь! — воскликнул Макмастер.

— Да... — задумчиво сказал Титженс. — Думаю, неудивительно, что мне так хочется ее оскорбить. Но это не значит, что у меня есть такое право. Я уж точно не стал бы этого делать, будь она симпатичной. Или будь она твоей пассией. За это не беспокойся.

Макмастер тут же представил большую, неуклюжую фигуру Титженса рядом с его, Макмастера, возлюбленной, когда он наконец встретит ее, — представил, как они идут вместе вдоль оврага, среди высокой травы и маков, и жарко спорят о Тассо и Чимабуэ. Как бы там ни было, Макмастеру представлялось, что его любимой Титженс не понравится. Как правило, он не нравился женщинам. Их тревожили его тяжелые взгляды и молчаливость. Они либо терпеть его не могли, либо души в нем не чаяли. И Макмастер примирительно сказал:

— Да уж, пожалуй, об этом мне тревожиться не стоит. — А потом добавил: — И в то же время неудивительно, что...

Он хотел сказать: «Неудивительно, что Сильвия говорит о твоей аморальности». Жена Титженса считала своего супруга мерзким. По ее словам, он изводил ее молчанием, а когда высказывался, безнравственность его взглядов выводила ее из себя. Но Макмастер не успел закончить свою мысль — Титженс продолжал свою речь:

— В любом случае, когда начнется война, Англию спасут эти маленькие снобы, потому что им хватит храбрости на то, чтобы понять и высказать, чего они хотят.

Макмастер высокомерно проговорил:

— Временами ты удивительно старомоден, Крисси. Тебе, как и мне, прекрасно известно, что война невозможна — во всяком случае, мы в ней участвовать не будем. Просто потому что... — Он засомневался было, но потом уверенно продолжил: — Потому что мы, представители благоразумного — да-да, благоразумного — класса, убережем свой народ от беды.

— Мой дорогой друг, война неизбежна, — сказал Титженс. Поезд стал сбавлять скорость, подъезжая к Ашфорду. — И наша страна окажется в самом ее эпицентре. Просто потому что твои приятели — подлые лицемеры. Ни одна страна в мире нам не доверяет. Мы постоянно, что раньше, что теперь, предаем истину, говоря о Небесах, совсем как твой приятель. — Он снова намекнул на содержание монографии, написанной Макмастером.

— Он никогда, никогда не скулил о том, как хочет попасть на Небеса! — воскликнул Макмастер, едва не начиная заикаться снова.

— А вот и неправда, — сказал Титженс. — То кошмарное стихотворение, которое ты цитировал, заканчивается так:

Так пусть теперь разлучит жизнь Навек друг с другом нас. Я верю, что на Небесах Мы встретимся не раз.

И Макмастер, боявшийся этого удара, ибо никогда нельзя было предсказать, насколько большой — или маленький — фрагмент стихотворения его друг помнит наизусть, начал судорожно снимать свои баулы и клюшки с полки, хотя обычно поручал это носильщику. А вот Титженс, несмотря на то что поезд уже замедлял ход, прибывая на нужную им станцию, сидел неподвижно, пока вагон не остановился, а потом сказал:

— И все-таки война неизбежна. Во-первых, есть эти твои приятели, которым нельзя доверять. К тому же есть еще великое множество любителей банных процедур, о которых я уже говорил. Их миллионы, и они рассеяны по всему миру. Не только по Англии. Но даже всех ванных мира им мало. Это примерно как у вас, любителей полигамии. Во всем мире не хватит женщин, чтобы удовлетворить ваши аппетиты. Но в мире не хватит и мужчин на каждую женщину. А большинство женщин ведь жаждет внимания не одного, а нескольких мужчин. Отсюда разводы. Полагаю, ты не скажешь, что из-за того, что вы все такие правильные и осмотрительные, больше не будет никаких разводов? Война так же неизбежна, как развод...

Макмастер высунул голову в окно купе и принялся звать носильщика.

По платформе к поезду до Рая под водительством рослого, нагруженного багажом лакея спешили несколько женщин в милых соболиных шубках, с фиолетовыми и красными саквояжиками в руках, в прозрачных шелковых платках, развевающихся на ветру. Две из них кивнули Титженсу.

Макмастер считал, что непременно нужно соблюдать опрятность в одежде: никогда не знаешь, кого встретишь в поездке. Это разительно отличало его от Титженса, который ни капли не стеснялся того, что выглядит, как трубочист.

К Титженсу, собиравшемуся было войти в вагон для проводников, подскочил высокий мужчина с румяными щеками, светлыми волосами и бородой. Он хлопнул молодого человека по плечу и сказал:

— Приветствую! Как поживает ваша теща? Леди Клод очень интересуется, как у нее дела. Передает, чтоб вы непременно зашли в гости, если будете в Рае.

У мужчины были удивительно синие, невинные глаза.

Титженс сказал:

— Приветствую, генерал. Полагаю, ей уже гораздо лучше. Она много отдыхает. А это Макмастер. Думаю, скоро уеду на пару дней за супругой. Они обе сейчас в Лобшайде... Это немецкий курорт.

— Очень хорошо. Молодому мужчине одиночество только во вред. Поцелуйте Сильвии руку, скажите, я попросил. Она у вас восхитительная. Вы везунчик! — А после с тревогой поинтересовался: — А что же с завтрашней игрой? Пол Сэндбах не придет. Его тоже всего скрючило, как и меня. Игроков явно не хватает.

— Вы сами виноваты, — сказал Титженс. — Надо было пойти к моему костоправу. Обсудите все это с Макмастером, хорошо? — И он заскочил в темный вагон для проводников.

Генерал окинул Макмастера быстрым, проницательным взглядом.

— Так это вы — Макмастер? — поинтересовался он. — Видимо, так, раз ждете Крисси.

И тут кто-то позвал высоким голосом:

— Генерал! Генерал!

— Мне нужно с вами поговорить, — сказал генерал. — О цифрах из вашей статьи о юге Африки. Цифры верные. Но мы ведь лишимся этой проклятой страны, если... Но обсудим все сегодня за ужином. Вы же придете к леди Клод?

Макмастер порадовался, что опрятно одет. Это Титженсу к лицу наряд трубочиста, ведь он ни к чему не стремится. А вот он, Макмастер, совсем другой. Он желает стать уважаемым человеком, а уважаемые люди носят на галстуках золотые зажимы и предпочитают одежду из тонкого сукна. У генерала лорда Эдварда Кэмпиона есть сын, временный глава Казначейства, от которого зависят жалованье и карьерный рост всех остальных служащих.

Титженсу пришлось бежать, чтобы успеть на поезд. Сумку он забросил в окно купе, а сам заскочил на подножку. Макмастер подумал о том, что если бы так сделал он сам, то полплатформы завопило бы: «А ну, слезай!»

Но за Титженсом бросился начальник вокзала, открыл ему дверь в купе и широко улыбнулся.

— Отличный бросок, сэр! — прозвучала похвала, ведь в этом графстве особенно любили играть в крикет.

«Вот уж точно», — подумал Макмастер, и ему на ум пришли такие строки:

Любим удачей кто, а кто лишен ее: Даруют боги каждому свое.

 

II

Миссис Саттертуэйт со своей служанкой-француженкой, знакомым священником и мистером Бейлиссом, дружба с которым значительно портила ее репутацию, остановилась в Лобшайде — на этом малоизвестном и немноголюдном курорте в сосновых лесах Таунуса. Миссис Саттертуэйт была элегантной и хладнокровной женщиной, она выходила из себя, только если на ее глазах за столом кто-нибудь ел знаменитый виноград сорта «троллингер», не снимая кожицы с ягод. Отец Консетт поехал с ними, чтобы отдохнуть на славу от ливерпульских трущоб, воспользовавшись трехнедельным отпуском. Тощий как скелет мистер Бейлисс — синий сержевый костюм, золотистые волосы и розоватое лицо — так страдал от туберкулеза, безденежья и высоких цен, что безропотно молчал как рыба, выпивал по шесть пинт молока в день и старался вести себя прилично. По правде сказать, в его обязанности входило в первую очередь ведение корреспонденции миссис Саттертуэйт, но та никогда не пускала его к себе в комнату — боялась инфекции. Так что Бейлиссу только и оставалось, что проникаться все большим уважением к отцу Консетту. Отец Консетт — широкое лицо, никогда не отличавшееся особой чистотой, большой рот, высокие скулы, растрепанные черные волосы и подвижные, вечно грязные руки — ни секунды не сидел на месте и говорил с тем акцентом, который часто упоминается в старомодных английских романах об ирландской жизни, но теперь такой услышишь не часто. Он то и дело посмеивался, и смех этот напоминал скрип карусели. Святой человек, и мистер Бейлисс знал это, хотя и не понимал откуда. При финансовой поддержке со стороны миссис Саттертуэйт мистер Бейлисс стал ведать раздачей милостыни при отце Консетте, вступил в Общество святого Викентия де Поля и сочинил несколько замечательных и витиеватых стихотворений на религиозную тему.

Компания подобралась приятная и весьма невинная. Миссис Саттертуэйт живо интересовалась (надо сказать, это был единственный ее интерес) симпатичными, статными молодыми людьми с удивительно плохой репутацией. Она либо сама ждала их у ворот тюрьмы, либо посылала за ними кэб. Она охотно обновляла их гардероб и давала денег на приятное времяпрепровождение. И когда, вопреки всем ожиданиям, из них получались нормальные люди — а чаще всего так и происходило, — миссис Саттертуэйт лениво радовалась удаче. Порой она отправляла своих протеже в какое-нибудь путешествие вместе со священником, которому требовался отдых, а порой приглашала к себе, на запад Англии.

Итак, общество собралось весьма приятное, и все его члены были счастливы. Лобшайд состоял из пустой гостиницы с большими верандами и нескольких квадратных домиков: белых, с серыми стропилами, разрисованных букетами из синих и желтых цветов или бордовыми охотниками, стреляющими по пурпурным оленям. Казалось, эти милые домики из картона и их кто-то расставил среди высокой травы. А за ними виднелись сосновые леса — мрачные, коричневатые, аккуратные, — они тянулись на несколько миль и шли то под гору, то в гору. Служанки носили здесь черные бархатные безрукавки, платья с белыми корсажами, бесчисленное множество нижних юбок и смешные прически с разноцветными лентами; размером и формой эти прически напоминали дешевые булочки. Девушки ходили рядами по четыре — шесть человек, медленно, выделывая танцевальные па ногами в белых чулках, торжественно покачивая прическами; а юноши носили голубые рубашки, бриджи, а по воскресеньям и треуголки, и ходили за девушками по пятам, хором распевая песни.

Французская служанка, которую миссис Саттертуэйт выменяла у графини де Карбон Шате-Эро на свою прежнюю горничную, сначала считала это место довольно maussade. Но потом закрутила страстный роман с симпатичным, высоким, светловолосым парнем, у которого были пистолет, длинный охотничий нож с позолотой, серо-зеленый костюм с золотыми пуговицами и бляхой, и смирилась со своей долей. Когда юный лесничий попытался ее застрелить — по ее же собственным словам, et pour cause, — она пришла в восторг, а миссис Саттертуэйт лениво порадовалась.

Миссис Саттертуэйт, отец Консетт и мистер Бейлисс играли в бридж в большой, тенистой столовой. Юный, светловолосый, преисполненный подобострастия младший лейтенант, для которого пребывание здесь было последним шансом вылечить правое легкое и спасти свою карьеру, и бородатый курортный врач тоже включились в игру. Отец Консетт, тяжело дыша и то и дело поглядывая на свои часы, выкладывал карты торопливо и часто восклицал:

— Живее, живее, уже почти двенадцать! Ну же, ну же!

Заметив, что мистер Бейлисс жульничает, он воскликнул:

— Тройка — не козырь! Мой ход! А вы пока принесите мне виски, да побыстрее, только с содовой не переборщите...

Поразительно проворно выложив три последние карты, он воскликнул:

— Ох! Ну что за проклятие! Объявляю ренонс! — Тут он допил свой виски с содовой, посмотрел на часы и сказал: — Минута в минуту! Доктор, жму вам руку, закончите, пожалуйста, сами со всей этой чепухой.

Утром ему предстояло служить мессу у одного местного священника, и потому после полуночи полагалось поститься: воздерживаться от пищи, питья и карточных игр. Бридж был его единственной страстью. И он ежегодно посвящал ей две недели своей утомительной жизни. Во время отпуска отец Консетт вставал в десять. В одиннадцать всех созывали на партию в бридж. С двух до четырех отдыхающие гуляли в лесу. В пять вновь звучал призыв присоединиться к игре. В девять священника опять спрашивали: «Отец, не хотите ли сыграть в бридж?» Тогда отец Консетт улыбался во весь рот и говорил: «Балуете вы старика. Господь воздаст вам за это».

Оставшаяся четверка играла молча. Отец Консетт уселся позади миссис Саттертуэйт, буквально дыша ей в затылок. В самые мучительные моменты он хватал ее за плечи и восклицал:

— Ходите дамой, о женщина! — И тяжело дышал ей в спину.

Миссис Саттертуэйт пошла бубновым валетом, и священник со стоном откинулся на спинку дивана. Миссис Саттертуэйт бросила ему через плечо:

— Мне нужно поговорить с вами, отец. Партия завершена, я выиграла семнадцать с половиной марок у доктора и восемь марок — у младшего лейтенанта.

Доктор возмущенно воскликнул:

— Фы не можете фсять у нас такой болшой сумма и уйти! Нас же теперь еще и херр Бейлисс ограбит!

Миссис Саттертуэйт, окутанная черным атласом, грациозно пересекла комнату, спрятала деньги в черную атласную сумочку и удалилась со священником. Они вошли в комнату, где на стене висели огромные оленьи рога и пахло парафиновыми лампами, сосной и олифой.

— Пойдемте ко мне в гостиную. Блудная дочь вернулась. Сильвия приехала, — сообщила она.

— Я краем глаза заметил ее после ужина. Собирается вернуться к мужу. О, этот безумный мир!

— Она безнравственная дрянь!

— А я ведь знаю ее с девяти лет, — заметил отец Консетт. — И, сказать по правде, в ней не так уж много качеств, которые хотелось бы привести в пример пастве. Хотя, возможно, я так строг из-за того, что до глубины души потрясен случившимся.

Они медленно поднялись по лестнице. Миссис Саттертуэйт неторопливо опустилась в плетеное кресло.

— Итак...

На ней была черная шляпа, напоминающая формой колесо, и платье причудливого фасона: казалось, несколько квадратных кусков шелка просто сшили воедино и набросили на нее. Поскольку она считала, что цвет ее кожи, которая когда-то была белоснежной, за двадцать лет приобрел из-за косметики какой-то лиловый оттенок, в те дни, когда она не пользовалась косметикой — а в Лобшайде она действительно почти ей не пользовалась, — она украшала себя краснокоричневыми ленточками, чтобы оттенить нездоровый цвет кожи и показать, что она не в трауре. Миссис Саттертуэйт была высокой и невероятно худой; в ее темных глазах с синеватыми кругами под ними читались то усталость, то безразличие.

Отец Консетт расхаживал по комнате взад-вперед, сцепив руки за спиной, опустив голову и не сводя глаз с блестящего пола. В гостиной горели две свечи, но света давали мало; они стояли в оловянных и довольно грязных подсвечниках, выполненных в стиле ар-нуво; еще в комнате были диван из дешевого красного дерева, с красными плисовыми подушками и подлокотниками, стол с дешевой скатертью и старинное американское бюро со множеством ящичков и откидной крышкой, заваленный бумагами и какими-то свитками. Миссис Саттертуэйт была довольно равнодушна к меблировке, но настояла на том, чтобы ей выделили стол для бумаг. Еще ей хотелось, чтобы ее комнату украшали цветы, причем не садовые, а оранжерейные, однако в Лобшайде ни садов, ни оранжерей не было, так что пришлось обойтись без цветов. Как правило, она требовала себе еще и удобный диванчик для отдыха, но в Германской империи в те дни не было подходящих диванчиков, и потому приходилось отдыхать на кровати. Стены комнаты были увешаны картинами, на которых изображались животные в последние минуты их жизни: тетерева в предсмертной агонии, от которых по белому снегу растекаются ярко-красные струйки крови; умирающие олени с запрокинутыми головами, остекленевшими глазами и окровавленными шеями; смертельно раненные лисы, заливающие зеленую траву алой кровью. Примерно такими были все картины — дело в том, что раньше гостиница была герцогским охотничьим домиком, который потом «переоборудовали» по вкусу постояльцев из Англии: обили сосной, снабдили ванными комнатами, верандами и современными, но шумными уборными.

Миссис Саттертуэйт сидела на краешке кресла. У нее вечно был такой вид, будто она вот-вот встанет и уйдет — или только что зашла и собирается снять верхнюю одежду. Она проговорила:

— Днем пришла телеграмма на имя Сильвии. Я знала, что она приедет.

— Да, я заметил эту телеграмму, — сказал священник. — И меня тут же охватили дурные предчувствия.

Миссис Саттертуэйт сказала:

— Я и сама по меркам общества женщина безнравственная, но...

Отец Консетт воскликнул:

— Истинно так! Вне всяких сомнений, именно от вас она понабралась всей этой дряни, ведь ваш супруг был замечательным человеком. Но я не могу думать сразу о нескольких грешницах. Я не святой Антоний... Так что, молодой человек согласен принять ее обратно?

— На определенных условиях, — уточнила миссис Саттертуэйт. — Он приедет сюда, чтобы их обсудить.

— Видит Бог, миссис Саттертуэйт, бывают времена, когда даже священнику брачные законы Церкви кажутся крайне строгими — настолько, что он ставит под сомнение их непогрешимую мудрость. Я имею в виду не вас. Временами я думаю о том, что молодому человеку следовало бы воспользоваться единственным преимуществом протестантизма и развестись с Сильвией. Говорю вам, среди моей паствы есть много печальных примеров... — Он взмахнул рукой. — Я видел много несчастных людей, ибо душа человеческая порабощена грехом. Но не встречал никого несчастнее супруга Сильвии.

— Как вы говорите, мой муж был замечательным человеком, — сказала миссис Саттертуэйт. — А ведь я его ненавидела, но только он был в этом виноват не меньше моего. А то и гораздо больше! И главная причина, по которой я не хочу, чтобы Кристофер разводился с Сильвией, в том, что это покроет позором имя моего мужа. Но при этом, отец...

— Еще чуть-чуть — и с меня довольно, — проговорил священник.

— Вот что я хочу сказать в защиту дочери, — продолжила миссис Саттертуэйт. — Иногда в женщине вскипает ненависть к мужчине, как в Сильвии по отношению к мужу... Говорю вам, со мной такое бывало: я шла позади супруга и до безумия хотела впиться ногтями ему в шею. Это было какое-то наваждение. А у Сильвии эти чувства гораздо сильнее. Какое-то природное отвращение.

— О женщина! — взорвался отец Консетт. — Терпения на вас не хватает! Если женщина следует учению Церкви, рожает детей от своего мужа и живет достойной жизнью, она подобных чувств не испытывает. Они возникают от грешной жизни и непристойных поступков. То, что я священник, вовсе не значит, что я идиот.

— Но у Сильвии есть ребенок, — возразила миссис Саттертуэйт.

Отец Консетт развернулся так резко, словно в него стрельнули.

— А чей это ребенок? — поинтересовался он, наставив грязный указательный палец на свою собеседницу. — Его настоящий отец — тот мерзавец Дрейк, так ведь? Я давно это подозреваю.

— Не исключено, — сказала миссис Саттертуэйт.

— Тогда почему же вы не побоялись адских мук и не уберегли этого славного парня от невыносимых страданий?

— Ваша правда, отец, — сказала миссис Саттертуэйт. — Временами при мыслях об этом на меня нападает дрожь. Не подумайте, сама я не принимала участия в этом обмане. Но я не могла ему помешать. Сильвия — моя дочь, а ворон ворона, как известно, не клюет.

— А порой надо бы, — презрительно заметил священник.

— Неужели же, — продолжила миссис Саттертуэйт, — я как мать, пускай и плохая, в ситуации, когда дочь мою «обрюхатил», как это называют кухарки, женатый мужчина, должна была помешать этой свадьбе, которая была для нас как дар Божий...

— Не примешивайте имя Господне к грязным интрижкам девок с Пикадилли! — возмущенно воскликнул священник, а после ненадолго затих. — Господи, помилуй, — сказал он. — И не спрашивайте меня, как надо и не надо было поступать. Вы же знаете, что я любил вашего мужа как брата; что я любил и вас и малютку Сильвию с первых дней ее жизни. И слава богу, что я не ваш духовник, а просто друг во Христе. Потому что, задай вы мне этот вопрос, у меня нашелся бы только один ответ... — Он резко прервался и спросил: — Где же эта женщина?

Миссис Саттертуэйт закричала:

— Сильвия! Сильвия! Иди сюда!

Дверь отворилась, и в темную комнату хлынул свет. На пороге появилась высокая фигура, очень глубокий голос произнес:

— Не могу понять, мама, как ты здесь живешь, — тут же грязно и темно, как в трюме! — С этими словами Сильвия Титженс прошла в комнату. А потом добавила: — Впрочем, это не особо важно. Какая скука.

Отец Консетт простонал:

— Господи помилуй, она словно Дева Мария кисти Фра Анджелико.

Сильвия Титженс была удивительно высокой, стройной и грациозной; светлые, чуть рыжеватые волосы она собирала в элегантную прическу, украшенную эффектным обручем. Ее овальное, правильное лицо имело выражение равнодушное и невинное — такое часто можно было увидеть на лицах парижских куртизанок лет десять назад. Сильвия Титженс решила, что раз уж у нее есть завидная возможность бывать везде, где хочется, и очаровывать каких угодно мужчин, то нет нужды изображать на лице особое оживление, к чему стремились более посредственные красавицы в начале двадцатого века. Она медленно отошла от двери и томно опустилась на диван у стены.

— А вот и вы, отец, — заметила она. — Руку вам протягивать не стану — вы наверняка откажетесь ее пожать.

— Я ведь священник, — сказал отец Консетт, — а посему не смог бы вам отказать. К сожалению.

— Как по мне, здесь невыносимо скучно, — повторила Сильвия.

— Завтра ваше мнение изменится, — сказал священник. — Есть тут парочка юношей... А еще можно отбить лесничего у служанки вашей матери.

— Вы хотите меня оскорбить, — заметила Сильвия. — Но мне нисколько не обидно. С мужчинами покончено. Мама, скажи, у тебя ведь тоже в молодости случился переломный момент, когда ты пообещала себе, что в твоей жизни больше не будет мужчин? Всерьез пообещала!

— Да, — ответила миссис Саттертуэйт.

— И ты сдержала свое слово? — уточнила Сильвия.

— Сдержала, — подтвердила женщина.

— Как ты думаешь, а я смогу его сдержать?

— Нисколько в этом не сомневаюсь.

— Надо же, — бросила Сильвия.

— Я бы хотел увидеть телеграмму от вашего мужа, — сообщил священник. — Такое лучше прочесть своими глазами.

Сильвия решительно поднялась.

— Что ж, пожалуйста. Вас она не обрадует, — проговорила она и направилась к двери.

— Ну разумеется, иначе вы бы не стали мне ее показывать, — заметил священник.

— Вы правы, — согласилась Сильвия.

Ее силуэт застыл в дверях. Она остановилась, опустила плечи и обернулась.

— Вы вот с мамой сидите и думаете, как бы облегчить Волу жизнь, — сказала она. — Я зову мужа Волом. Он такой мерзкий, как огромное, неуклюжее животное. Вот только... Ничего у вас не выйдет. — И дверной проем, залитый светом, опустел.

Отец Консетт вздохнул.

— Говорил же я вам, место здесь нехорошее, — сказал он. — Лесная чаща... В любом другом месте такие злые мысли ей бы в голову не пришли.

— Едва ли, отец. Злые мысли приходят Сильвии на ум везде, — сказала миссис Саттертуэйт.

— Временами, — сказал священник, — по ночам мне кажется, будто я слышу, как бесы скребутся в окна. А ведь этот край последним в Европе сбросил с себя оковы язычества. Может статься, христианство даже не прижилось тут до конца, и потому бесы до сих пор не покинули эту землю.

Миссис Саттертуэйт сказала:

— Об этом лучше рассуждать днем. Днем этот лес кажется романтичным. А вот ночью — совсем другое дело. И в самом деле, здесь жутковато.

— Согласен. Злые силы не дремлют, — заметил отец Консетт.

Сильвия вновь вернулась в комнату, в руках у нее была телеграмма из нескольких страниц. Отец Консетт поднес их к свече — он страдал от легкой близорукости.

— Мужчины омерзительны, все до единого, — заявила Сильвия. — Правда, мама?

— Нет, я с этим не соглашусь, — сказала миссис Саттертуэйт. — Это слова бессердечной женщины.

— Миссис Вандердекен говорит, что все мужчины гадкие и жить рядом с ними — мучительная обязанность женщины, — продолжила Сильвия.

— Ты общаешься с этой развратницей? — спросила миссис Саттертуэйт. — Она ведь русская шпионка! И даже хуже!

— Она была в Гусажу одновременно с нами, — сказала Сильвия. — И не нужно ахать. Она нас не выдаст. Это порядочный человек.

— Я и не думала ахать, — заметила миссис Саттертуэйт.

Священник, погруженный в чтение телеграммы, вдруг воскликнул:

— Миссис Вандердекен! Боже упаси!

На лице Сильвии, севшей на диван, отразилось вялое и скептическое веселье.

— И что же вы о ней знаете? — спросила она у священника.

— То же, что и вы, — ответил он. — И мне этого довольно.

— Отец Консетт расширяет круг общения, — сообщила Сильвия матери.

— Не стоит жить среди мерзавцев, если нет желания о них слышать, — сказал отец Консетт.

Сильвия встала.

— Немедленно перестаньте говорить гадости о моих друзьях, если хотите меня перевоспитывать и наставлять на путь истинный. Если бы не миссис Вандердекен, я бы сюда не приехала и вам некого было бы возвращать в свою церковь!

— Не говорите так, дитя мое! — воскликнул священник. — По мне, так лучше, чтобы вы открыто жили во грехе, прости Господи.

Сильвия вновь опустилась на диван, апатично сложив руки на коленях.

— Как угодно, — сказала она, и отец погрузился в чтение четвертой страницы телеграммы.

— Что это значит? — вдруг спросил он, вернувшись к первой странице. — «Возвращение ярма согласен», — прочел он со сбившимся дыханием.

— Сильвия, иди зажги спиртовку. Скоро будем пить чай.

— Такое чувство, будто я сельский мальчишка на побегушках... Почему бы тебе служанку не разбудить? — проговорила Сильвия, вновь поднимаясь. — «Ярмом» мы называем наш... союз, — пояснила она священнику.

— Получается, между вами достаточно теплые чувства, раз вы придумываете общие эвфемизмы. Это я и хотел узнать. Смысл его слов я и так понял.

— Среди этих, как вы их называете, эвфемизмов было довольно много обидных, — заметила Сильвия. — Проклятия превосходили числом комплименты.

— Значит, эти проклятия звучали из твоих уст, — подметила миссис Саттертуэйт. — Кристофер ни единого обидного слова тебе не сказал.

Недобрая усмешка тронула губы Сильвии. Она повернулась к священнику.

— Вот она, мамина трагедия, — торжественно сообщила она. — Мой муж — один из ее любимчиков. Она его обожает. А он терпеть ее не может.

С этими словами Сильвия неспешно вышла в соседнюю комнату, и вскоре послышался тихий звон чайной посуды, а отец Консетт продолжил чтение у свечи. Его огромная тень расползлась по сосновому потолку, по стене и тянулась по полу к его ногам в неуклюжих ботинках.

— Ужасно, — проговорил он. При этом он бормотал себе под нос едва различимое «ам-ням-ням». — Ам-ням-ням... Хуже, чем я боялся...Ам-ням... «Возвращение ярма согласен но строгих условиях». Что еще за «собенно»? Видимо, первую букву «о» пропустили. «Особенно отношении ребенка урезать расходы нелепо нашем положении перевести все средства ребенку квартира вместо дома без развлечений готов уволиться поселиться Йоркшир полагаю будешь против ребенок живет сестры Эффи навещать любое время телеграфируй если условия временно приемлемы тогда вышлю срочно новые списки расходов тебе матери подумать выезжаю вторник прибываю Лобшайд четверг потом Висбаден две недели обсуждение социальных проблем зпт решение наших вопросов только подчеркнуто четверг».

— То есть он не собирается читать ей нотации, — заметила миссис Саттертуэйт. — Он делает акцент лишь на том, что все решится в четверг.

— Но зачем же... Зачем же он потратил на эту телеграмму столько денег? Неужели искренне полагал, что вы тут все с ума сходите от беспокойства?.. — спросил отец Консетт, а потом замолчал.

В дверях появилась Сильвия, она медленно шла, держа в вытянутых руках чайный поднос, поверх которого виднелось ее поразительно оживленное лицо с выражением необычайной загадочности.

— О дитя мое! — воскликнул отец. — Ни Марфа, ни Мария, которой пришлось делать непростой выбор, не выглядели столь же невинно. Почему же вы не можете служить опорой добродетельному мужчине?

Послышался тихий звон подноса. Три кусочка сахара упали на пол. Миссис Титженс с досадой прошипела:

— Так и знала, что этот проклятый сахар попадает с подноса.

Она с шумом опустила поднос на стол, покрытый скатертью.

— Я заключила пари с самой собой, — сообщила она, а потом повернулась к священнику. — Я скажу вам, почему он послал телеграмму. Все из-за стремления походить на занудных английских джентльменов, которых я терпеть не могу. Ведет себя, как министр, а на самом деле он младший сын в семье, только и всего. Вот за что я его презираю.

— Он прислал телеграмму не поэтому, — вмешалась миссис Саттертуэйт.

Сильвия изобразила на лице усталую сдержанность.

— Само собой, не поэтому, — сказала она. — Он отправил ее из предусмотрительности, той самой высокомерной, показной предусмотрительности, которая так меня злит. Он сказал бы так: «Полагаю, будет лучше, если тебе дадут время на раздумья». Такое ощущение, что я вовсе не живой человек, а памятник какой-то, и со мной можно говорить лишь по определенному протоколу. А еще он отправил телеграмму потому, что он совсем как деревянная кукла — его ни за что не согнуть, не сломать, эдакое воплощение непоколебимой честности! Он не стал писать мне письмо, потому что не смог начать его с обращения «Дорогая Сильвия!» и закончить фразой «Искренне твой», или «Твой навеки», или «С любовью»... Честный дурак, вот он кто. Он такой формалист, что не может обойтись без миллиона условностей, но предельная честность мешает ему соблюсти и половину из них.

— Что ж, раз вы, Сильвия Саттертуэйт, так хорошо знаете своего супруга, то почему так и не научились жить с ним в мире? — спросил отец Консетт. — Недаром говорят: Tout savoir c’est tout pardonner.

— Это неправда, — сказала Сильвия. — Когда узнаешь о человеке все, становится скучно... скучно... скучно!

— А как вы ответите на его телеграмму? — поинтересовался отец Консетт. — Или вы уже ответили?

— Я подожду до понедельника: пусть поволнуется. Заодно и проверим, отправится ли он в путь во вторник. Вечно он носится со своими сборами и отъездами, как курица с яйцом. В понедельник я напишу ему: «Ладненько» — и ни слова больше.

— Зачем же отвечать ему так вульгарно? — спросил священник. — Ведь вам это совсем не свойственно. Пожалуй, речь — единственное, в чем не проявляется ваша вульгарность.

— Благодарю! — сказала она, забралась с ногами на диван и устроилась на нем, закинув голову так, что ее красивый «готический» подбородок смотрел в потолок. Она очень любила свою шею — белую и очень длинную.

— Знаю, вы — красивая женщина, — сказал священник. — Многие мужчины завидуют вашему мужу. Я это вполне допускаю. Многие, глядя на вас, начинают грезить о сказочных наслаждениях, о том, чтобы погрузиться в волну ваших красивых волос. О наслаждениях, которые им не суждено изведать.

Сильвия оторвала взгляд от потолка и задумчиво посмотрела темными глазами на священника.

— Мы несем свой крест, — сказал он.

— Я не знаю, почему выбрала именно это слово, — сказала Сильвия. — Но слово только одно, значит, телеграмма обойдется всего в пятьдесят пфеннигов. Едва ли мне удастся пошатнуть его показную самонадеянность.

— Мы, священники, несем свой крест, — повторил отец Консетт. — Священник может жить в миру, но он обязан с этим миром бороться.

Миссис Саттертуэйт сказала:

— Отец, выпейте чашечку чая, пока он горячий. Сильвия, наверное, единственный человек во всей Германии, который умеет заваривать чай.

— Да, священник всегда в воротничке и шелковом нагруднике, и люди ему не верят, — продолжил отец Консетт. — А ведь он знает о человеческой природе больше, чем вы все. В десять... нет, в тысячу раз больше.

— Не понимаю, — благодушно сказала Сильвия, — откуда вы, сидя в своих трущобах, можете что-нибудь знать о Юнис Вандердекен, о Элизабет Б., о Квини Джеймс или о ком-нибудь еще из моего круга? — Она вновь поднялась с дивана и теперь подливала сливки священнику в чай. — На секунду представлю, что вы сейчас не делаете мне выговор.

— Рад, что вы еще хорошо помните школьные годы.

Сильвия отступила на несколько шагов и снова села на диван.

— Ну вот опять, — сказала она. — Вечно вы поучаете. А все ради того, чтобы вновь превратить меня в невинную девочку.

— Неправда, — сказал отец Консетт. — Глупо требовать невозможного.

— Так, значит, вы здесь не за этим? — с ленивой недоверчивостью поинтересовалась Сильвия.

— Нет же! — воскликнул сященник. — Но временами так хочется, чтобы вы вспомнили, что когда-то и впрямь были невинной девочкой.

— Не верю. Если бы монахини знали меня получше, они бы выгнали меня из католической школы.

— Не выгнали бы. Нашли, чем кичиться. Монахини слишком мудры... Вы... в любом случае, я не требую от вас, чтобы вы вели себя как невинная девочка или как протестантская дьяконисса, что до ужаса боится адских мук. Мне бы хотелось, чтобы вы были здоровой, предельно честной с собой молодой замужней чертовкой. Именно такие женщины спасают и губят этот мир.

— Вам нравится моя мама? — внезапно спросила миссис Титженс. А потом вскользь добавила: — Видите, и вам не уйти от спасения.

— Я говорю о том, что именно мужа нужно содержать в сытости и довольстве, — сказал священник. — Само собой, мне нравится ваша мама.

Миссис Саттертуэйт едва заметно шевельнула рукой.

— Вы с ней точно сговорились против меня, — сказала Сильвия. А потом с повышенным интересом спросила: — А можно мне брать с нее пример, творить добро и тем самым спасаться от адского пламени? Она, между прочим, в Великий пост ходит во власянице.

Миссис Саттертуэйт очнулась от дремы, сидя на краешке кресла. Она доверяла мудрости отца Консетта и очень надеялась, что он сумеет показать дочери всю ее безграничную наглость, задеть нужные струны души так, чтобы Сильвия по меньшей мере обдумала свои поступки.

— Сильвия, прекрати! — неожиданно воскликнула она. — Я вовсе не добродетельна, но у меня есть совесть. Я боюсь попасть в ад, до ужаса боюсь. Но я со Всемогущим Господом не торгуюсь. И верю в то, что Он пропустит меня в рай. И все равно я пыталась бы вытаскивать из грязи достойных юношей, даже если бы знала, что попаду в ад так же твердо, как знаю, что лягу сегодня в кровать, — видимо, это вы с отцом Консеттом и имели в виду. Так-то!

— Полагаю, мама, ты не стала бы вытаскивать из грязи мужчин, не будь среди них молодых, интересных, раскрепощенных красавцев, — с легкой издевкой заметила Сильвия.

— Не стала бы. Если мне неинтересен человек, как я буду его спасать?

Сильвия посмотрела на отца Консетта.

— Если вы еще не кончили меня распекать, продолжайте живее, — сказала она. — Уже поздно, а я тридцать шесть часов провела в дороге.

— Продолжаю, — сказал священник. — Считается, что, если бить по мухам со слишком большой силой, на стенах станутся следы. А я пытаюсь оставить след в вашем сознании. Неужели вы не видите, куда движетесь?

— В ад? — равнодушно спросила Сильвия.

— Нет же, — сказал отец Консетт. — Сейчас я говорю о земной жизни. О загробной жизни с вами поговорит ваш духовник. Но я вам не скажу, куда вы движетесь. Я передумал. Я скажу об этом вашей матери, когда вы уйдете спать.

— Скажите мне, — потребовала Сильвия.

— Не скажу, — упрямо повторил отец Консетт. — Сходите лучше к гадалкам из Эрлс-Корта; они вам детально опишут внешность девушки, которой стоит опасаться.

— Некоторые из них не врут, — заявила Сильвия. — Ди Уилсон рассказывала мне об одной гадалке. Та напророчила, что у Ди будет ребенок... Но вы ведь не о том, отец? Клянусь, я никогда...

— Сказать по правде, нет, — ответил священник. — Но давайте поговорим о мужчинах.

— О мужчинах я и без вас все знаю, — заявила Сильвия.

— Сказать по правде, нет, — вновь проговорил отец Консетт. — Но повторим-ка пройденное. Предположим, что вы могли бы уезжать с новым мужчиной каждую неделю... и никто бы вас ни о чем не спрашивал. Или вам хотелось бы менять мужчин почаще?

Сильвия сказала:

— Минуточку, отец. — А потом обратилась к миссис Саттертуэйт: — Думаю, мне надо бы лечь.

— Ступай, — кивнула миссис Саттертуэйт. — Здесь я отпускаю служанку в десять. Что ей делать по ночам в таком месте? Разве что слушать шум домовых, которых здесь полно.

— Как предусмотрительно! — с усмешкой похвалила миссис Титженс. — И справедливо. А то я бы еще, чего доброго, хорошенечко отлупила эту твою Мэри расческой, приблизься она ко мне. Вы говорите, мужчины, отец... — задумчиво проговорила она и вдруг продолжила с внезапным оживлением: — Передумала насчет телеграммы! Завтра я первым делом напишу ему: «Согласна условие Телефонная Станция едет тобой».

Сказав это, она снова обратилась к Консетту:

— Я называю свою служанку «Телефонная Станция», потому что у нее очень высокий, пронзительный голос, который напоминает звонок телефона. Когда я зову ее: «Телефонная Станция» и она говорит: «Да, мэм!», можно подумать, что это отвечает телефонистка... Так вы говорите о мужчинах...

— Я хотел вам напомнить! — сказал отец Консетт. — Однако продолжать нет нужды. Вы уловили суть моих замечаний. Поэтому и притворяетесь, что не слышите.

— Нет, уверяю вас, — сказала миссис Титженс. — Просто если мне в голову приходит какая-то мысль, мне непременно нужно ее высказать... Так, вы говорите, если бы я могла уезжать с новым мужчиной каждые выходные...

— Вы уже урезали срок. Я давал вам неделю, — заметил священник.

— Конечно, у человека должен быть дом, — сказала Сильвия. — Свой адрес. Какие-то еженедельные дела. Стало быть, действительно нужны муж и помещение для содержания служанки. Телефонная Станция все это время получала и столовые, и квартирные деньги. Но не думаю, что ей это сильно нравится... Давайте остановимся на том, что если бы у меня каждую неделю был новый мужчина, то мне очень быстро наскучила бы вся эта суета. Ведь вы к этому клоните?

— Однажды, стоя у билетной кассы в ожидании своего спутника, вы поймете, что настал поворотный момент... Что отношения сходят на нет. И это ощущение будет только усиливаться. Вам станет до безумия скучно, и вы захотите вернуться к мужу.

— Подождите-ка, а ведь вы нарушаете тайну исповеди! — заметила миссис Титженс. — Точно такие же слова я слышала из уст Тотти Чарльз. Она три месяца пыталась так жить, пока Фредди Чарльз был в Мадейре. Она рассказывала ровно то же самое, и даже теми же словами — «у билетной кассы», «до безумия скучно». Да даже «поворотный момент»! Только Тотти Чарльз вставляет это выражение через каждые два слова. Нам больше нравится «переломный момент». По-моему, в этой фразе куда больше смысла.

— Разумеется, я вовсе не нарушаю тайны исповеди, — мягко возразил отец Консетт.

— Ну конечно, не нарушаете! — запальчиво воскликнула Сильвия. — Вы — человек порядочный, знаток человеческих душ, и вы видите нас насквозь!

— Ну, насквозь-то вряд ли, — сказал отец Консетт. — Иначе разглядел бы и добродетели, которые прячутся в недрах ваших душ.

— Благодарю за комплимент, — сказала Сильвия. А потом поспешно добавила: — Погодите-ка, так вы уехали в эту глушь из-за нас? Из-за того, что разглядели в нас, будущих матерях Англии, у мисс Лампетер? Из отвращения и отчаяния?

— Давайте без лишнего драматизма, — попросил отец Консетт. — Положим, мне хотелось перемен. Я не чувствовал, что от меня есть толк.

— О, вы сделали для нас все возможное, учитывая, что мисс Лампетер вечно была не в себе, а французские гувернантки оказались злыми как черти.

— Ты это все уже говорила, — вставила миссис Саттертуэйт. — Однако этот пансион считался лучшим в Англии. Уж о стоимости обучения там я знаю не понаслышке!

— Ну, значит, дело в нашей развращенности, — заключила Сильвия, а потом спросила у отца Консетта: — Ведь мы же были развратницами, правда?

— Не знаю. Не думаю, что вы были — и остаетесь — хуже собственной матери или бабушки, или римских патрицианок, или жриц богини Аштарот. Видимо, у нас должен быть правящий класс, а правящий класс подвержен определенным страстям.

— Кто такая Аштарот? — спросила Сильвия. — Астарта? — А после задала новый вопрос: — Отец, скажите с высоты своего жизненного опыта, фабричные девушки из Ливерпуля или из еще какой глуши и впрямь лучше нас, тех, кого вы опекаете вот уже столько лет?

— Астарта Сирийская была властной дьяволицей. Кое-кто считает, что она жива до сих пор. Не знаю, стоит ли этому верить.

— Ну ладно, довольно о ней, — сказала Сильвия.

Отец Консетт кивнул.

— Вы общались с миссис Профумо? — спросил он. — И с этим мерзавцем... как его имя?

— Вас это удивляет? — спросила Сильвия. — Должна признать, отношения были непростыми... Впрочем, с ними покончено. Отныне я доверяю только миссис Вандердекен. И конечно же Фрейду.

Священник кивнул и сказал:

— Конечно! Конечно...

Но миссис Саттертуэйт вдруг с необычайной живостью воскликнула:

— Сильвия Титженс, делай и читай, что тебе вздумается, но если ты еще хоть слово скажешь той женщине, не смей больше со мной заговаривать!

Сильвия растянулась на диване. Она широко распахнула карие глаза и медленно опустила ресницы.

— Я уже говорила, что мне не нравится, когда о моих друзьях дурно отзываются. Юнис Вандердекен — оклеветанная женщина. Она замечательный друг, — заявила Сильвия.

— Она русская шпионка! — заявила миссис Саттертуэйт.

— У нее русская бабушка, — сказала Сильвия. — Да даже если и так, какая разница? Она всегда мне рада... Слушайте, вы оба. Когда я сюда входила, я подумала: «Судя по всему, эта парочка не на шутку распереживалась за меня». Я знала, что вы злитесь на меня сильнее, чем я того заслуживаю. И я пообещала себе, что выслушаю все ваши нравоучения, даже если вы будете читать мне нотации до самого утра. И я выслушаю. Это моя искупительная жертва. Вот только не смейте клеветать на моих друзей.

Священник и мать замолчали. Из-за окна полутемной комнаты слышался тихий, царапающий шорох.

— Слышите? — обратился священник к миссис Саттертуэйт.

— Это ветки, — ответила та.

— Но ведь ярдов на десять вокруг нет ни одного дерева, — заметил отец Консетт. — Думаю, все дело в летучих мышах.

— Я же просила вас не напоминать о них, — поежившись, сказала миссис Саттертуэйт.

— Не знаю, о чем вы оба. Видимо, опять эти ваши суеверия, — заметила Сильвия. — Мамина голова ими просто набита.

— Я и не говорю, что сюда стучится сам сатана, — сказал священник. — Но нам стоит всегда помнить о том, что он и впрямь постоянно стучится в наши души. А здесь особое место. Это необычные чащи. — Он внезапно повернулся и указал на темную стену: — Кто, как не язычник, одержимый дьяволом, счел бы эту картину украшением? — Он указывал на большую, грубо нарисованную картину с изображением умирающего кабана в натуральную величину, с перерезанным горлом, истекающего алой кровью. Предсмертные муки других зверей скрывали тени.

— Охота! — прошипел священник. — Чем не бесовское действо!

— Возможно, вы и правы, — согласилась Сильвия.

Миссис Саттертуэйт поспешно перекрестилась. В комнате вновь повисла тишина.

Наконец Сильвия сказала:

— Если вы закончили говорить, теперь мой черед. Начнем с того, что... — Тут она замолчала, выпрямилась и прислушалась к шороху за окном. — Начнем с того, что вы пощадили меня и не стали рассказывать, что станет со мной с годами, — с жаром начала она. — Мне все это известно. Такие, как я, сильно худеют, у них портится цвет лица, зубы искривляются. И становится скучно. Да, знаю, человеку становится скучно... скучно... скучно! Уж о скуке вы мне ничего нового не сообщите. Мне тридцать. Я знаю, что меня ждет. Отец, вы бы с радостью мне сказали, если бы только не боялись навредить своей репутации мудреца, вы бы с радостью мне сказали, что можно спастись от скуки и кривых зубов любовью к супругу и ребенку. Эдакий семейный фокус! И я верю в это! Очень даже верю. Вот только мужа своего я ненавижу... и ненавижу... ненавижу своего сына.

Она замолчала, ожидая перепуганных и неодобрительных возгласов от священника. Но тот молчал.

— Только подумайте о том, сколько бед принес мне этот ребенок, — сказала Сильвия. — Подумайте о родовых муках, о страхе смерти.

— Ну конечно же, — согласился священник. — Женщины рожают детей в ужасных муках.

— Как по мне, — продолжила миссис Титженс, — говорить о таком не подобает. Вы ведь... спасли девушку из пучины греха и заставляете рассказать о нем. Само собой, один из вас — священник, вторая — мать, мы — en famille, однако же сестра Мария из монастыря учила так: «В семейной жизни носи бархатные перчатки». Кажется, сейчас мы их сняли.

Отец Консетт все молчал.

— Само собой, вы пытаетесь вытянуть из меня признания, — проговорила Сильвия. — Это и невооруженным глазом видно... Ну что ж, будь по-вашему...

Она перевела дух.

— Хотите знать, за что я ненавижу мужа? А я вам скажу, за что: за его незатейливую, абсолютную аморальность. Я имею в виду его взгляды, а не поступки! О чем бы он ни говорил, от его слов мне безумно хочется — клянусь — всадить в него нож; и я ничего не могу с этим поделать; я не в силах доказать его неправоту даже в самых незначительных мелочах, но я могу причинить ему боль. И я это сделаю... Он рассаживается в этих своих креслах со спинками, неповоротливый, как камень, и часами сидит неподвижно... Уж я-то заставлю его содрогнуться. И даже вида не подам... Такого человека вы назвали бы преданным... о, преданность... У него есть один сумасбродный приятель-коротышка... этот Макмастер... и есть мать... так вот, он по совершенно не понятным мне причинам упрямо зовет их святыми... протестантскими святыми!.. и эта его старая няня, которая следит за ребенком... и сам ребенок... Говорю вам, стоит мне только приоткрыть глаза — да, только самую малость, когда кто-то из них упоминается, — и ему становится мучительно больно. Он тут же закатывает глаза в немой муке... Конечно же он при этом молчит. Ведь он же англичанин и джентльмен.

— Эта аморальность вашего мужа, о которой вы говорите... — начал священник. — Никогда ее не замечал. Я много за ним наблюдал в течение той недели до рождения вашего сына, которую я провел у вас. Я много с ним говорил. Не считая вопроса о евхаристии, в котором, как по мне, мы тоже не слишком расходимся во мнениях, я считаю его абсолютно здравомыслящим человеком.

— Здравомыслящим! — с чувством неожиданно воскликнула миссис Саттертуэйт. — Разумеется, он мыслит здраво. Это еще слабо сказано. Лучше его не найти. Хорошим человеком я могу назвать разве что твоего отца... и его. И все.

— Ох, да вы просто не знаете, — простонала Сильвия. — Послушайте. И постарайтесь посудить справедливо. Допустим, я просматриваю за завтраком «Таймс» и вдруг заявляю (хотя до этого с неделю ни слова ему не сказала): «Честь и хвала врачам! Видел последнюю новость?» И он тут же окажется на коне — ведь он знает все на свете! — и начнет доказывать... доказывать, что больных детей нужно усыплять, иначе весь мир рухнет. Он словно гипнотизирует: невозможно ничего ему возразить. Или еще может довести до белого каления своими рассуждениями о том, что нельзя казнить убийц. И тогда я спрашиваю как ни в чем не бывало, надо ли усыплять детей с запором. Потому что Марчент — так зовут няню — вечно жалуется, что у ребенка нерегулярный стул и что это чревато жуткими болезнями. Само собой, это его задевает. Потому что он до ужаса сентиментален по отношению к ребенку, хоть и догадывается, что сын не от него... Это-то я и подразумеваю под аморальностью. Он считает, что убийц не стоит казнить, что надо рожать от них детей, ведь они невероятно храбры, а невинных детей необходимо убивать, потому что они болеют... И вы готовы с ним согласиться, хоть и испытываете бесконечное отвращение к его идеям.

— А не хотели бы вы, — почти умоляюще начал отец Консетт, — уехать куда-нибудь на месяц-два, пожить в уединении?

— Это невозможно. Куда мне ехать? — спросила Сильвия.

— Неподалеку от Биркенхеда есть премонстрантский монастырь, многие дамы туда перебираются, — продолжил отец Консетт. — Там очень хорошо готовят, и можно пользоваться своей мебелью и услугами своей горничной, если не хочется, чтобы за вами ходили монашки.

— Нет, это невозможно. Сами посудите, — сказала Сильвия. — Люди тут же почуют неладное. Кристофер обо всем узнает...

— Да, отец, боюсь, это невозможно, — наконец вмешалась миссис Саттертуэйт. — Я несколько месяцев пряталась здесь, заметая следы Сильвии. За домом присматривает Уэйтмен. А на следующей неделе приедет новый управляющий.

— И все-таки, — настойчиво повторил отец с легкой дрожью в голосе. — Всего на месяц... всего на пару недель... Так поступают очень многие дамы-католички... Стоит об этом подумать.

— Понимаю, к чему вы клоните, — сказала Сильвия с неожиданной злостью, — вам противно от мысли о том, что из рук одного мужчины я тут же попаду в руки другого.

— Как по мне, лучше выдержать паузу, — сказал священник. — Иначе это, что называется, дурной тон.

Сильвия вытянулась в струнку на диване. Все ее тело охватило заметное напряжение.

— Дурной тон! — воскликнула она. — Вы обвиняете меня в дурноте тона!

Отец Консетт чуть опустил голову, как человек, которому дует в лицо сильный ветер.

— Да, — подтвердил он. — Это позорно. И неестественно. Я бы на вашем месте немного попутешествовал бы.

Сильвия положила руку на длинную шею.

— Я поняла, к чему вы, — проговорила она. — Хотите спасти Кристофера... от унижения. От... отвращения. Оно, бесспорно, его захлестнет. В этом у меня нет никаких сомнений. И мне от этого станет чуть легче.

— Довольно, женщина. Не могу больше это слушать.

— А придется, — сказала Сильвия. — Послушайте... Я ведь знаю, чего ждать: вот я остепенюсь, стану жить рядом с этим мужчиной. Стану такой же добродетельной, как другие женщины. Я уже все решила, так и будет. И мне до самого конца моих дней будет смертельно скучно. Но от этой скуки меня спасет лишь одно. Я ведь могу мучить этого человека. И буду. Вы понимаете, как именно? Есть много способов. Но в худшем случае я всегда могу его одурачить... испортив ребенка! — Она задышала чаще; вокруг карих радужек показались белки. — Уж я ему отомщу. Я это умею. Я знаю как, сами видите. И вам отомщу через него — за то, что вы меня мучили. Я ехала из Бретани без остановок. И без сна... Но я могу...

Отец Консетт положил ладонь поверх сюртука, чуть пониже груди.

— Сильвия Титженс, — сказал он. — Для подобных случаев у меня во внутреннем кармане всегда лежит маленький сосуд со святой водой. Что, если я окроплю вас двумя каплями и прокричу: «Exorcio Ashtaroth in nominee...»?

Она вновь выпрямилась на диване, приподнявшись над своей пышной юбкой, словно кобра, что вот-вот ринется в атаку. Лицо было бледным, взгляд — пристальным.

— Вы... вы не посмеете! — воскликнула она. — Сотворить такое... злодейство! — Ее ноги медленно соскользнули на пол, взглядом она оценила расстояние до двери. — Вы не посмеете. Я донесу на вас епископу...

— Доносите, но капли обожгут вас раньше, — сказал священник. — Прошу, уходите и прочтите «Ave, Maria!» раз-другой. Сейчас вам это необходимо. И никогда больше не говорите при мне про развращение ребенка.

— Не стану, — подтвердила Сильвия. — Не стоило мне...

Ее черный силуэт темнел на фоне дверного проема.

Когда дверь за ней закрылась, миссис Саттертуэйт сказала:

— А обязательно было так ее запугивать? Конечно, вам виднее. Но, по-моему, получилось чересчур.

— Это немного ее отрезвит, — сказал священник. — Она глупая девчонка. Участвует в черных мессах вместе со своей миссис Профьюмо и тем парнем, чье имя я позабыл. Это же видно. Они перерезают горло белому козленку, разбрызгивают его кровь... Это-то она и припомнила... Все не слишком серьезно. Так, сборище глупых, беспечных девочек. Для них это не более чем хиромантия или гадание, если расценивать эту мерзость как грех. Тут все дело в воле, а воля — это суть любой молитвы, что к Богу, что к дьяволу... И сегодня она вспомнила об этом и уже не забудет.

— Само собой, это ваши дела, отец, — лениво проговорила миссис Саттертуэйт. — Вы сильно по ней ударили. Не думаю, что ей когда-либо наносили подобные удары. А что такое вы решили ей не говорить?

— Смолчал я по той единственной причине, что такую мысль лучше не вкладывать ей в голову... Однако для нее ад на земле случится тогда, когда ее муж побежит — решительно и слепо — за другой женщиной.

Миссис Саттертуэйт задумчиво посмотрела на стену, затем кивнула.

— Да, — проговорила она. — Я тоже об этом думала... Но произойдет ли это? Он очень здравомыслящий мужчина, разве не так?

— А что может его остановить? — сказал священник. — Только благодать милостивого нашего Господа, которой у этого человека нет и к которой он не стремится. К тому же... Он молод, полон сил, и они не станут жить... в супружестве. Я ведь его знаю. И тогда... Тогда она потеряет голову. Все будет напоминать ей о былых ошибках.

— Не хотите ли вы сказать, что Сильвия совершит что-то преступное? — спросила миссис Саттертуэйт.

— Разве не так поступает любая женщина, когда лишается мужа, которого изводила годами? — спросил священник. — Чем больше усилий она прилагает к тому, чтобы его замучить, тем увереннее она в том, что никогда его не потеряет.

Миссис Саттертуэйт мрачно всмотрелась в сумрак:

— Бедняга... Обретет ли он когда-нибудь покой в этой жизни?.. Что случилось, отец?

— Только что вспомнил, что Сильвия дала мне чай со сливками и я его выпил. Теперь я не смогу служить мессу у отца Рейнхардта. Нужно пойти и сообщить об этом его викарию, который живет в лесу.

У двери он сказал со свечой в руках:

— Я бы посоветовал вам не вставать ни сегодня, ни завтра, если получится. Сошлитесь на головную боль, и пусть Сильвия за вами ухаживает... Ведь вам же придется говорить, что она за вами ухаживала, когда вы вернетесь в Лондон. Если хотите меня порадовать, прошу, не лгите больше необходимого... К тому же, наблюдая за тем, как она за вами ухаживает, вы сможете запомнить и пересказать, как это было, в деталях, и тогда вся история станет правдоподобнее... Рассказывать, например, как Сильвия задевала рукавами склянки с лекарствами, чем очень вас раздражала... или... сами разберетесь! Если есть возможность скрыть скандал от наших прихожан, надо ей воспользоваться.

И священник побежал вниз по лестнице.

 

III

Дверь тихо скрипнула, заставив Титженса вздрогнуть, и в комнату вошел Макмастер. Титженс, одетый в некое подобие смокинга, сидел в спальне, оборудованной прямо на чердаке, и раскладывал пасьянс. Потолок был покатым, его подпирали стропила из темного дуба, разбивающие на квадраты стены, выкрашенные кремовой краской. Еще там стояли кровать с пологом, угловой дубовый комод, на блестящем, но плохо уложенном дубовом паркете лежало несколько плетеных ковриков. Титженс, который всей душой ненавидел весь этот холеный антиквариат, сидел в центре комнаты за шатким карточным столиком под электрическим светом удивительной белизны, в здешней обстановке казавшейся совсем неуместной. Это был один из тех старых домов, которые в то время было модно переделывать в гостиницы. Именно здесь Макмастер, который черпал вдохновение в прошлых веках, и предпочел поселиться. Титженс, не желая ему в этом мешать, смирился с обстановкой, хотя с удовольствием поселился бы в другом месте — посовременнее и подешевле. Он, как человек, привыкший к мрачному хаосу, царящему в йоркширском поместье, не любил находиться среди собранных с любовью, но весьма жалких предметов антиквариата — как он сам говорил, в подобной обстановке он чувствовал себя неуютно, будто заявился на бал-маскарад в строгом костюме. Макмастер же, напротив, завидев старинную мебель, с серьезным и сосредоточенным видом проводил по дереву пальцами и заявлял, что это — «подлинный Чиппендейл», а это — «мореный дуб». Казалось, с каждым прикосновением к новому изделию он становился все серьезнее и манернее. Однако Титженс с первого взгляда, словно профессиональный оценщик антиквариата, определял, что перед ними дешевая подделка, и чаще всего оказывался прав, а Макмастер, тихо вздыхая, продолжал совершенствоваться в нелегком деле оценщика. В итоге, благодаря своему прилежанию, он достиг таких высот, что временами его звали в Сомерсет-хаус оценивать дорогостоящее имущество для завещаний — должность эта была весьма почетной и приносила приличный доход.

Титженс с чувством ругнулся, как человек, вздрогнувший по чужой вине и весьма расстроенный тем, что другие это заметили.

Макмастер — к слову, в вечернем костюме он казался еще миниатюрнее! — сказал:

— Прости, старина, я знаю, как ты не любишь, когда тебя отвлекают. Однако генерал сильно не в духе.

Титженс с трудом поднялся, подошел нетвердой походкой к умывальнику розового дерева, сделанному в восемнадцатом веке, взял с полочки над ним стакан виски с содовой и сделал приличный глоток. Потом задумчиво огляделся, взял блокнот с «чиппендейловского» бюро, что-то быстро в нем подсчитал карандашом и вскинул взгляд на друга.

Макмастер повторил:

— Прости, старина, но мне придется отвлечь тебя от важных расчетов.

— Не придется. Это так, мысли, — сказал Титженс. — Очень рад тебя видеть. Так что ты там говоришь?

Макмастер повторил:

— Я говорю, генерал сильно не в духе. Отчасти из-за того, что ты не явился на ужин.

— Да ерунда, хорошее у него... Настроение. Он безмерно счастлив, что те дамы скрылись из его глаз.

— Он сказал, что велел полицейским прочесать всю округу, а тебе рекомендует уехать утренним поездом завтра же, — проговорил Макмастер.

— Не поеду. Не могу. Мне нужно дождаться телеграммы от Сильвии, — сказал Титженс.

Макмастер застонал.

— О боже! О боже! — А потом обнадеженно предложил: — Но ведь телеграмму можно переслать в Хит.

— Послушай, никуда я не поеду! — воскликнул Титженс с легким раздражением. — Я уже обо всем договорился с полицией и с этой свиньей из кабинета министров. Я наложил повязку на пораненную лапку канарейки жены констебля. Ты присядь и сам посуди. Полиция не тронет таких, как мы.

Макмастер проговорил:

— Мне кажется, ты не понимаешь настроения общества...

— Прекрасно понимаю, особенно настроение таких, как Сэндбах, — успокоил его Титженс. — Присядь, говорю тебе... Выпей немного виски... — Он налил себе еще стакан и тяжело опустился в низкое плетеное кресло, отделанное кретоном. Под его весом кресло заметно просело, а воротник рубашки сбился набок.

— Что с тобой такое? — спросил Макмастер.

Глаза Титженса налились кровью.

— Говорю тебе, я жду телеграммы от Сильвии, — повторил он.

— А! — воскликнул Макмастер. И добавил: — Но телеграмма не придет сегодня — уже слишком поздно.

— Может, и придет, — проговорил Титженс. — Я обо всем договорился с почтальоном — он сразу же принесет мне ее, как получит! Возможно, Сильвия отправит ее лишь в самый последний момент, чтобы потрепать мне нервы. И тем не менее я жду от нее телеграммы, и ровно поэтому у меня такой вид.

— Эта женщина — безжалостнейшее из чудовищ... — сказал Макмастер.

— Тебе было бы нелишним вспомнить, что ты говоришь о моей жене, — напомнил ему Титженс.

— Не понимаю, — отозвался Макмастер, — как вообще можно говорить о Сильвии без...

— Логика очень простая, — продолжил Титженс. — Давать оценку поступкам дамы можно лишь в том случае, если они тебе известны и если тебя о том просят. Не нужно ничего комментировать. А в данном случае действия дамы тебе совершенно не известны, так что прикуси язык, — посоветовал он, глядя прямо перед собой.

Макмастер сделал глубокий вдох. Он с тревогой думал о том, что же станет с его другом дальше, если всего семнадцать часов ожидания его так изменили.

Тут Титженс заявил:

— Я смогу говорить о Сильвии после еще двух стаканов виски... Давай сперва разрешим другие вопросы, которые тебя волнуют... Фамилия блондинки — Уонноп. Валентайн Уонноп.

— Был ведь известный профессор с такой фамилией, — проговорил Макмастер.

— Да, это дочь покойного профессора Уоннопа, — подтвердил Титженс. — И писательницы.

— Но... — встрял было Макмастер.

— После смерти отца она год проработала горничной в богатом доме, — сообщил Титженс. — А теперь, по сути, работает служанкой у собственной матери, писательницы, помогая ей содержать их небольшой домик. Полагаю, эти обстоятельства и подтолкнули ее к борьбе за права представительниц прекрасного пола.

Макмастер снова попытался было вставить свое «но...».

— Я узнал это от полицейского, пока бинтовал канарейке лапку.

— От того полицейского, которого ты свалил с ног? — уточнил Макмастер, и его глаза округлились от удивления. — Так, значит... он знал мисс... э-э-э... Уонноп!

— Ты, судя по всему, невысокого мнения о полицейских Сассекса, — заметил Титженс. — И совершенно напрасно. Констеблю Финну хватает ума на то, чтобы узнать юную леди, которая вот уже несколько лет организует чаепития и соревнования для жен и детей полицейских. По его рассказам, мисс Уонноп — рекордсменка Восточного Сассекса по бегу на четверть мили и полмили, по прыжкам в высоту и в длину, по толканию ядра... Вот почему она смогла так изящно перескочить тот ров... И как же обрадовался этот добрый, простой человек, когда я попросил оставить девушку в покое. Сказал, что ему не хватило бы наглости арестовывать мисс Уонноп. Другая девушка — та, что вскрикнула, — не отсюда, вероятно, из Лондона.

— Ты попросил полицейского... — начал было Макмастер.

— Я передал ему похвалу от достопочтенного Стивена Фенвика Уотерхауза и сообщил, что тот будет ему очень признателен, если констебль сообщит начальству, что поймать злоумышленниц не представляется возможным. Еще я дал ему новейшую пятифунтовую банкноту — прямиком из кабинета министров — и добавил от себя парочку фунтов да сумму, равную стоимости новой пары брюк. Так что теперь он — счастливейший из сассекских констеблей. Славный малый; рассказал мне, как отличить следы самца выдры от следов беременной самки... Но тебе это вряд ли интересно.

Он продолжил:

— Ну что у тебя за дурацкий вид! Я же сообщил тебе, что буду ужинать с этой свиньей... Нет, нехорошо так его называть после того, как он угостил тебя ужином. К тому же он очень славный малый...

— Ты мне не рассказывал, что ужинал с мистером Уотерхаузом, — сказал Макмастер. — Надеюсь, ты помнишь, что он, помимо прочего, возглавляет Комиссию по долгосрочным государственным займам и в его руках судьба и нас, и нашего департамента.

— Право ужинать с сильными мира сего есть не только у тебя, согласись! — воскликнул Титженс. — Я хотел обсудить с ним... Те расчеты, которые его проклятая свора вынудила меня подделать. Хотел хоть немного объяснить ему свою позицию.

— Не может быть! — воскликнул Макмастер с каким-то паническим ужасом. — Но ведь они вовсе не вынуждали тебя подделывать расчеты. Они просили подкорректировать итоги, исходя из имеющихся данных.

— Как бы там ни было, — отозвался Титженс, — я с ним объяснился. Сказал ему, что те три пенса могут обернуться для страны — и для него как для политика! — полным крахом.

Макмастер прошептал:

— Боже правый! Ты что, забыл о том, что ты — государственный служащий? Он мог...

— Мистер Уотерхауз спросил меня, не соглашусь ли я перейти в его секретариат, — сообщил Титженс. — А после того, как я послал его к черту, еще два часа слонялся со мной по улицам и спорил... Когда ты меня прервал, я как раз обдумывал новый расчет для него. Я обещал предоставить ему новые данные к половине второго в понедельник.

Макмастер сказал:

— Быть того не может... Клянусь Богом, ты — единственный человек в Англии, кто на такое способен.

— Мистер Уотерхауз сказал то же самое, — заметил Титженс. — Сказал, что старина Инглби так меня ему отрекомендовал.

— Очень надеюсь, — проговорил Макмастер, — что ты учтиво ему ответил.

— Я сообщил ему, что наберется с дюжину человек, способных сделать все необходимые вычисления, и упомянул твое имя, — сообщил Титженс.

— Но это же неправда! Конечно, я смог бы заново пересчитать все данные. Но там ведь речь об актуарных расчетах, а я хуже в них разбираюсь.

— Не хочу, чтобы мое имя было замешано в этом возмутительном деле, — небрежно бросил Титженс. — Поэтому, когда в понедельник я отдам ему бумаги, я скажу, что большую часть работы сделал ты.

Макмастер вновь застонал.

Его печалил отнюдь не альтруизм Кристофера. Макмастер, всей душой желающий своему талантливейшему другу всяческих успехов, был амбициозен и в отношении себя, но очень ценил свой покой. В Кембридже его абсолютно устраивало стабильное и уважаемое положение среди студентов-математиков. Он знал, что в этом гарант спокойствия его жизни; еще больше его умиротворяла мысль о том, что от него не потребуется покорение заоблачных высот впоследствии. Но когда два года спустя Титженс окончил Кембридж не первым, а вторым студентом, Макмастера постигло горькое разочарование. Он прекрасно понимал, что Титженс попросту не стал утруждать себя учебой, причем десять к одному, что намеренно. Хотя обучение давалось ему легко.

На все укоры Макмастера, на которые тот не поскупился, Титженс отвечал, что одна мысль о том, чтобы всю жизнь проходить с клеймом лучшего студента, для него совершенно невыносима.

Макмастер довольно рано понял, что лучше всего для него жить мирной жизнью, будучи при этом все же человеком уважаемым, и водиться с людьми респектабельными. Ему хотелось идти по улице Пэлл-Мэлл под руку с лучшим студентом Кембриджа у всех на виду, вернуться с восточной стороны, уже под руку с самым юным лорд-канцлером в истории Англии, прогуляться по Уайтхоллу со всемирно известным писателем, непринужденно болтая с ним и салютуя по пути высокопоставленным чиновикам Казначейства. И чтобы после чая в клубе в течение часа все эти люди тесной компанией беседовали с ним с уважением и почтением. Так он представлял себе благополучие.

И у него не было никаких сомнений в том, что Титженс — талантливейший из англичан своего времени, и ничто не вызывало в нем столько тревоги, как мысль о том, что его друг не сделает блестящей и головокружительной карьеры и не займет высокую государственную должность. Он с огромной охотой — это была его самая главная мечта — увидел бы, как Титженс его превосходит! Но он не осуждал чиновников за маловероятность такого расклада...

Однако Макмастер не оставлял надежды. Он осознавал, что есть и иные карьерные пути, отличные от тех, которые он сам себе предназначил. Он не мог представить, как поправляет — даже самым что ни на есть почтительным тоном — человека старше себя по должности, зато наблюдал, что Титженс общается практически с любым вышестоящим чиновником так, будто перед ним круглый идиот, но никого это особо не обижает. Само собой, Титженс был Титженсом из Гроби, но разве же одного этого достаточно для спокойной жизни? Времена меняются, и, как казалось Макмастеру, им довелось жить в эпоху демократии.

Но Титженс снова всевозможными путями уходил от карьерного успеха и проявлял безрассудство...

И сегодня выдался один из таких ужасных дней. Макмастер встал и налил себе еще виски — ему стало невероятно грустно и нестерпимо захотелось выпить. Титженс, ссутулившийся на своем кресле, продолжал смотреть перед собой.

— Наливай, — сказал он и, не глядя на Макмастера, протянул ему высокий стакан. Макмастер дрожащей рукой налил ему виски. — Что ты еще хотел сказать?

— Уже поздно. Мы приглашены на завтрак к семейству Дюшемен к десяти часам, — сказал Макмастер.

— Не волнуйся, сынок. Зайдем мы к твоей красавице, — успокоил его Титженс. — Подожди еще с четверть часа. Мне нужно с тобой поговорить, — добавил он.

Макмастер снова сел и принялся обдумывать прошедший день. Он начался кошмарно — и продолжается в том же духе.

С легкой горечью и сожалением Макмастер принялся вспоминать и обдумывать слова генерала Кэмпиона, сказанные ему на прощание. Генерал, сильно хромая, проводил его до самой входной двери Маунтби. Потом этот высокий, чуть сутулый и очень дружелюбный человек, похлопывая Макмастера по плечу, проговорил:

— Послушайте, Кристофер Титженс — славный малый. Но ему нужна хорошая женщина, которая будет за ним приглядывать. Уговорите его вернуться к Сильвии как можно скорее. Они же разругались из-за пустяков, правда? Ничего серьезного? Крисси не ухлестывает за симпатичными дамами? Нет? Ну, самую малость. Нет? Что ж, хорошо...

Макмастер застыл как вкопанный, настолько сильно было его замешательство. Запинаясь, он пробормотал:

— Нет! Нет!

— Мы так давно знаем их обоих, — продолжил генерал. — В особенности леди Клодин. Поверьте мне, Сильвия — великолепная женщина. Прямолинейная, необычайно преданная друзьям. И храбрая — не побоится самого дьявола, если ее рассердить. Поглядели бы вы на нее в обществе охотников из «Бивора»! Ах да, вы ее знаете... Что ж, хорошо!

Макмастер успел пролепетать, что, разумеется, знаком с Сильвией.

— Что ж, хорошо... — продолжил генерал. — Вы же согласитесь со мной в том, что виноватым в их ссорах сочтут Титженса. И общество возмутится. Очень сильно. Настолько, что Кристофера больше не пустят на порог этого дома. Но он говорит, что собирается ехать за ней и миссис Саттертуэйт.

— Да... — начал было Макмастер. — Полагаю, что да...

— Что ж, хорошо! — одобрил генерал. — Отлично... Кристоферу Титженсу непременно нужна хорошая женщина... славный он малый. Мало кого из молодых людей я сильнее... можно даже сказать, уважаю... Но женщина ему нужна. Как балласт.

Потом, сидя в экипаже, ехавшем под гору, и удаляясь от Маунтби, Макмастер мучительно пытался подавить отвращение к генералу. Ему хотелось прокричать, что генерал — упрямый идиот, дурень, лезущий не в свое дело. Но с ним в экипаже сидели двое секретарей кабинета министров, среди которых был достопочтенный Стивен Фенвик Уотерхауз, прогрессивный либерал, выехавший поиграть в гольф на выходные. Он считал неприемлемым обедать в доме консерватора. В то время в обществе намечалась фаза острой социальной вражды между партиями — до последнего времени такое состояние для английской политики отнюдь не было типичным. Но на двух молодых друзей эта неприязнь не распространялась.

Макмастер не без удовольствия отметил, что попутчики относятся к нему с определенным уважением. Они ведь видели, как сам лорд Кэмпион по-приятельски с ним беседует. И разумеется, дожидались, пока генерал, похлопав Макмастера по плечу и взяв его под руку, говорил ему что-то на ухо.

Но это было единственное удовольствие, которое Макмастер мог себе позволить.

Да, день начался кошмарно — с письма Сильвии, а закончился — если это был конец! — едва ли не хуже: генеральским восхвалением этой женщины. В течение дня Макмастер собирался с духом, готовясь к неприятному разговору с Титженсом. Титженс обязан с ней развестись. Это совершенно необходимо для спокойствия его самого, его друзей, семьи, ради его карьеры, во имя порядочности!

Но Титженс предвосхитил события. Это, пожалуй, было самым неприятным событием за день. Они приехали в Рай к обеду — к этому моменту Титженс почти опустошил бутылку бургундского. За обедом он передал Макмастеру письмо Сильвии, сказав, что ему потребуется дружеский совет, и поэтому Макмастеру следует заранее ознакомиться с тем, что пишет миссис Титженс.

Письмо оказалось невероятно бесстыдным и ровным счетом ничего не проясняло. Помимо заявления: «Я готова к тебе вернуться», оно содержало в себе лишь сообщение о том, что миссис Титженс очень — крайне! — нуждается в услугах ее горничной по прозвищу Телефонная Станция. И если ему, Титженсу, хочется, чтобы Сильвия вернулась, он должен сделать так, чтобы Телефонная Станция ждала ее у порога дома — и все в таком духе. Она уточняла, что никому, подчеркнуто, никому больше не доверит за собой ухаживать. Поразмыслив, Макмастер пришел к выводу, что это было лучшее письмо, какое только способна написать женщина, когда хочет, чтобы ее приняли назад. Ударься она в оправдания и объяснения, скорее всего, Титженс понял бы, что не вынесет больше жизни с женщиной со столь отвратительным вкусом. Но Макмастер никогда прежде не замечал в Сильвии такой savoir faire.

Тем не менее письмо только сильнее убедило его, что надо уговорить друга на развод. Он решил осуществить задуманное между делом, по пути к преподобному мистеру Дюшемену, который ранее был учеником самого мистера Рёскина, а также патроном и знакомым поэта и художника, о котором Макмастер и написал свою монографию. На эту встречу Титженс не поехал: сказал, что погуляет по городу, и условился встретиться с Макмастером в гольф-клубе в половине пятого. Он был не в настроении заводить новые знакомства. Макмастер, который понимал, какие страдания сейчас переживает его друг, решил, что это довольно разумно, и поехал по Иден-Хилл один.

Мало кто из женщин так бы восхитил Макмастера, как миссис Дюшемен. Он знал по себе, что бывают у него минуты, когда его способна поразить почти любая женщина, но посчитал, что это все равно не объясняет того сильнейшего впечатления, которое моментально оказала на него эта дама. Когда его ввели в гостиную, там были две юные девушки, но они моментально куда-то исчезли, и хотя сразу после этого он заметил, как они проезжают на велосипедах за окном, он понимал, что уже никогда не узнает их в лицо. С того самого момента, когда она встала при виде него и поприветствовала словами: «Не может быть! Сам мистер Макмастер!», он уже не замечал никого больше.

Вне всяких сомнений, преподобный мистер Дюшемен был одним из тех священников, которые обладают приличным достатком и хорошим вкусом и нередко становятся украшением Английской церкви. Его дом — просторный и уютный, из очень старого красного кирпича — примыкал к одному из самых больших амбаров, какие только Макмастер видел в своей жизни. Сама же церковь с простой дубовой крышей ютилась в углу, образованном домом и амбаром, и была меньшей из всех трех построек; она имела столь заурядный вид, что, если б не колокольня, ее можно было бы принять за коровник. Все три здания стояли на краю гряды холмов, смотрящих на Ромни-Марш. От северного ветра их защищала ровная стена из вязов, а на юго-западе — высокая тисовая изгородь и кустарники. Короче говоря, это было идеальное место для отдохновения души богатого священника с хорошим вкусом, потому что примерно на милю вокруг не было ни одного сельского домика.

Макмастеру этот дом показался идеалом английского поместья. О гостиной миссис Дюшемен он, вопреки своему обыкновению (а он был довольно чувствителен и внимателен к подобным деталям), впоследствии помнил мало, разве что то, что гостиная была удивительно симпатичной. Три высоких окна выходили на ухоженную лужайку, на которой по отдельности и группами росли розовые кусты: круглые, увенчанные бутонами, словно вырезанными из розового мрамора. За лужайкой виднелась низкая каменная стена, а за ней в лучах солнца поблескивали заболоченные луга.

Мебель в комнате была деревянной и старинной и мягко поблескивала — ее часто обрабатывали пчелиным воском. Картины на стенах Макмастер узнал сразу — они принадлежали перу художника Симеона Соломона, одного из наиболее слабых и сентиментальных эстетов: картины изображали очень бледных дам с нимбами и лилиями, которые совсем не походили на лилии. Написаны они были в рамках традиции, но не являлись лучшими ее образцами. Макмастер решил — и впоследствии миссис Дюшемен подтвердила его подозрения, — что мистер Дюшемен прячет лучшие картины у себя в кабинете, а в более посещаемой комнате слегка неуважительно, но добродушно повесил картины «послабее». Это налагало на мистера Дюшемена какую-то печать избранности.

Он сам, как ни странно, отсутствовал, и вообще, встретиться с ним оказалось очень трудно. Мистер Дюшемен, по словам его супруги, по выходным всегда был страшно занят. Со слабой и почти отсутствующей улыбкой она добавила слово «естественно». И Макмастер тут же понял, что для священника такая занятость в выходные — вещь обыденная. Миссис Дюшемен неуверенно предложила Макмастеру с другом прийти и отобедать у них завтра — в воскресенье. Но Макмастер уже обещал генералу Кэмпиону, что сыграет с ним в гольф с двенадцати часов до половины второго, а потом еще — с трех до половины пятого. Далее Макмастер с Титженсом по плану должны были сесть в поезд до Хита, отбывающий в половине седьмого, а потому завтра они не смогут приехать ни на чай, ни на ужин.

С заметным, но весьма сдержанным сожалением миссис Дюшемен воскликнула:

— О боже! О боже! Вы непременно должны увидеться с моим мужем и посмотреть картины, раз уж приехали!

Из-за стены раздались громкие и резкие звуки — было слышно, как лает собака, как двигают тяжелую мебель и чемоданы, как что-то хрипло выкрикивают.

— Очень уж они шумят, — глубоким голосом проговорила миссис Дюшемен. — Пойдемте лучше в сад, я покажу вам розы моего супруга, если у вас есть еще свободная минутка.

У Макмастера в голове пронеслись строки из стихов Россетти: «Твои глаза увидел я и черноту волос».

Волосы у миссис Дюшемен и впрямь были почти черные, кудрявые, они ниспадали на квадратный, низкий лоб, а темно-синие глаза завораживающе сияли. Такую красоту Макмастер видел впервые в жизни и мысленно поздравил себя с очередным подтверждением тому, что герой его монографии был человеком исключительной наблюдательности, хотя это и так было весьма очевидно.

Миссис Дюшемен вся светилась! У нее была смуглая, гладкая кожа, на скулах проступил нежный румянец светлокарминового цвета. Чертами — и в особенности остротой подбородка — ее лицо напоминало лица алебастровых статуэток средневековых святых.

Она сказала:

— Ну конечно же вы — шотландец! Я сама из Эдинбурга.

Макмастер сразу почувствовал это. Он сообщил, что родился в портовом городе Лит. Утаить что-нибудь от миссис Дюшемен казалось делом немыслимым.

— Ах, вы непременно должны познакомиться с моим супругом и увидеть картины, — безапелляционно повторила она. — Что ж... Надо подумать... Не желаете ли позавтракать?

Макмастер сообщил, что они с другом госслужащие и потому привыкли рано вставать, и выразил сильнейшее желание позавтракать в этом доме.

— Тогда без четверти десять наш экипаж будет на углу вашей улицы, — сообщила миссис Дюшемен. — Путь займет всего минут десять, так что вы не успеете сильно изголодаться!

На глазах расцветая, миссис Дюшемен сообщила, что Макмастер конечно же волен привести с собой друга, которому можно передать, что его ждет встреча с очень милой девушкой. Тут она на мгновение замолчала и неожиданно добавила:

— По меньшей мере это вполне возможно.

Она сообщила, что за столом будет человек по фамилии Уэнстэд — по крайней мере, так послышалось Макмастеру, — а также ее подруга и мистер Хорстэд, младший священник в приходе ее мужа.

— Да, закатим настоящий праздник... — машинально проговорила она, а после добавила: — Веселый и шумный. Надеюсь, ваш друг не прочь поболтать!

Макмастер начал было говорить о неудобствах, которые они с Титженсом доставят семейству Дюшемен.

— Да бросьте, никаких особых неудобств вы не причините, — заверила она. — Моему мужу такие встречи только на пользу. Мистер Дюшемен склонен к меланхолии. Вероятно, здесь ему чересчур одиноко, буду с вами откровенной.

По пути назад Макмастер думал о том, что миссис Дюшемен — женщина необыкновенная. Знакомство с ней походило на возвращение в комнату, из которой тебе давно пришлось переехать, но которую ты не перестал любить. Это было приятное чувство. Возможно, дело в ее «эдинбургскости». Макмастер сам придумал это слово. В Эдинбурге жило высшее общество, куда он вхож не был, но о котором знал из шедевров шотландской литературы! Ему живо представлялось, как знатные шотландские дамы, осмотрительные и степенные, не лишенные при этом чувства юмора и скромные, радушно принимают гостей в просторных комнатах своих поместий. Вероятно, именно такой «эдинбургскости» и не хватало его друзьям в лондонских гостиных. Миссис Кресси, достопочтенная миссис Лимо и миссис Делони были близки к совершенству — их манеры, речи, самообладание искренне восхищали. Но они были уже в летах, родились не в Эдинбурге и не могли похвастаться такой же восхитительной элегантностью!

А у миссис Дюшемен все это было. Ее уверенные, спокойные манеры не выдавали ее возраст, а представлялись загадочной женской особенностью, но со стороны казалось, что она не старше тридцати. Но это было совершенно не важно, поскольку вела она себя не как юная девушка. Например, она никогда не бегала, а всегда плавно ступала, будто бы «плыла» по комнате! Макмастер попытался припомнить в деталях ее платье.

Оно точно было темно-синим — и точно из шелка, из этого шершавого, изысканного материала, складки которого поблескивали, будто серебро. Платье было темное и красивое, хоть и строгое! И при этом весьма изысканное! Рукава были чересчур длинными, но ей это, определенно, шло. На шее у нее красовалось массивное ожерелье из желтого блестящего янтаря, которое очень выделялось на темно-синем фоне! А еще миссис Дюшемен сказала, что бутоны роз ее мужа напоминают ей маленькие розовые облачка, которые спустились на землю отдохнуть... Очаровательное сравнение!

«Она бы так подошла Титженсу, — подумалось Макмастеру. — Почему бы ей не повлиять на него?»

Перед ним тут же открылись новые перспективы! Он представил себе Титженса, «оправившегося» благодаря этой близости, в меру страстного, любимого, относящегося к миссис Дюшемен со всей ответственностью, но не без собственнического чувства. Он представил и как через год или два Дама Его Сердца, которую он наконец к тому времени найдет, будет сидеть у ног миссис Дюшемен — а Дама Его Сердца будет не только мудрой, но и юной и прекрасной! — и постигать тайны уверенности в себе, умения одеваться и носить украшения из янтаря, изящно склоняться над розами — и тайны «эдинбургскости»!

Макмастера охватило сильное волнение. Обнаружив Титженса за чаем в просторном гольф-клубе среди мебели, покрытой зелеными пятнами, и газет, он воскликнул:

— Завтра утром мы оба завтракаем у Дюшеменов! Надеюсь, ты не против!

Надо сказать, Титженс был не один — с ним за столом сидели генерал Кэмпион и его зять, достопочтенный Пол Сэндбах, член консервативной партии и муж леди Клодин. Генерал любезно воскликнул:

— Завтрак! У Дюшеменов! Поезжай, мой мальчик! Это будет лучший завтрак в твоей жизни! — А потом добавил, обращаясь к зятю: — Не то что жалкая стряпня, которой леди Клодин потчует нас каждое утро.

Сэндбах заворчал:

— То-то же она пытается выкрасть ее кухарку, как только мы сюда выезжаем!

Генерал любезно — а он всегда был любезен, — с полуулыбкой обратился к Макмастеру, слегка шепелявя:

— Мой зять шутит, вы же понимаете. Моя сестра ни за что не стала бы красть чужую кухарку. А уж тем более у Дюшеменов. Она бы побоялась.

Сэндбах проворчал:

— А кто бы не побоялся?

Оба джентльмена прихрамывали: мистер Сэндбах — от рождения, а генерал — после незначительной, но запущенной травмы. Его тщеславие проявлялось только в одном — он считал себя умелым шофером, но на самом деле был крайне неопытным и невнимательным водителем и потому часто попадал в аварии. У мистера Сэндбаха было смуглое, круглое, бульдожье лицо, а еще он отличался крайней вспыльчивостью. Его дважды отстраняли от работы в парламенте за то, что он прилюдно называл канцлера Казначейства «наглым лжецом». В настоящий момент он все еще был отстранен.

Вдруг Макмастер ощутил смутную тревогу. Он был невероятно чувствителен и всегда безошибочно распознавал напряжение в воздухе. А еще он заметил во взгляде Титженса странную жесткость. Титженс смотрел прямо перед собой; в комнате повисла тишина. За спиной у Титженса сидели двое мужчин в ярко-зеленых плащах, в красных вязаных жилетках, с багровыми лицами. Один был плешивым блондином, второй — брюнетом, с волосами, щедро намазанными бриолином; обоим было чуть больше сорока. Они сидели, приоткрыв рты и внимательно прислушивались. Напротив каждого стояло по три пустых стакана из-под сливовой настойки и один полупустой графин виски и содовая. Макмастер понял, зачем генерал стал объяснять ему, что его сестра и не пыталась красть кухарку миссис Дюшемен.

— Допивайте свой чай и давайте начнем, — сказал Титженс. Он достал из кармана несколько бланков для телеграмм и начал их перебирать.

Генерал сказал:

— Не обожгись. Мы не можем начать раньше, чем все... все остальные господа. Сегодня дело идет крайне медленно.

— По-моему, оно не идет вообще, — вставил Сэндбах.

Титженс передал бланки Макмастеру.

— Лучше сам посмотри, — сказал он. — Возможно, мы уже не увидимся сегодня после игры. Ты ужинаешь в Маунтби. Генерал тебя подвезет. Пусть леди Клод простит меня. Очень много работы.

Для Макмастера это был еще один повод к беспокойству. Он знал, что Титженс вряд ли будет в восторге от перспективы ужинать в Маунтби с Сэндбахами, у которых обыкновенно собиралось множество гостей, порой весьма неглупых, но по большей части невежественных. Титженс называл это общество «чумным пятном партии», имея в виду партию тори. Но Макмастер не мог отделаться от мысли, что даже такой безрадостный ужин его другу будет полезнее, чем одинокая прогулка по людному городу.

— Мне нужно поговорить с этой свиньей! — заявил Титженс и картинно выпятил квадратный подбородок.

Глядя на него поверх двух любителей виски Макмастер догадался, что его друг парордирует одно из тех лиц, на которые часто рисуются карикатуры. Однако он не смог сразу же его определить. Скорее всего, это политик, возможно, министр. Но какой? В голове царила жуткая путаница. Его взгляд пробежал по бланку телеграммы в руке Титженса. Макмастер заметил, что она адресована Сильвии Титженс и начинается со слова «Согласен». Он быстро спросил:

— Ты ее уже отправил, или это лишь черновик?

— Я тебе говорю про достопочтенного Стивена Фенвика Уотерхауза. Он возглавляет Комиссию по долгосрочным государственным займам. Из-за этой свиньи нам пришлось подделывать отчеты, — сказал Титженс.

Казалось, настал худший момент в жизни Макмастера. Хуже уже некуда. А Титженс все продолжал:

— Я хочу с ним переговорить. Вот почему я не ужинаю в Маунтби. Это вопрос государственной важности.

Ход мыслей Макмастера резко оборвался. Он находился в комнате с большими окнами. За окнами виднелось солнце. И облака. Розовые и белые. И такие мягкие на вид! Похожие на корабли. За столом сидели двое мужчин: один с темными, блестящими волосами, а второй — прыщавый, светловолосый, с залысинами. Они говорили, но их слова совершенно не трогали Макмастера. Мужчина с темными, блестящими волосами заявил, что не повезет Герти в Будапешт. Ни за что на свете!

Макмастер заморгал, словно пробудившись от кошмара. Перед глазами появились двое мужчин и еще одно нелепое лицо... Реальность в самом деле напоминала кошмар, а лицо члена кабинета и впрямь походило на гигантскую маску для пантомимы: блестящую, с огромным носом и узкими, китайскими глазами.

Однако она не отталкивала! Макмастер был вигом по своим убеждениям, природе, темпераменту. Он считал, что государственные служащие не должны вмешиваться в политику. Тем не менее он не считал либерально настроенного министра чудовищем. Напротив, мистер Уотерхауз производил впечатление искреннего, доброжелательного, веселого человека. Он с уважением прислушивался к одному из секретарей, положив руку ему на плечо и сонно улыбаясь. Без сомнений, работа очень его утомила. А потом он не сдержал смеха, и все его тело затряслось. А ведь он пополнел!

Как жаль! Как жаль! Макмастер пробегал глазами по строкам из непонятных слов, неразборчиво написанных Титженсом. Квартира вместо дома... Без развлечений... ребенок «живет сестры»... Он перечитывал слова снова и снова. Ему трудно было связать фразы друг с другом без предлогов и знаков препинания.

Человек с блестящими волосами слабым голосом сказал: «Герти — горячая штучка, но не для Будапешта, с этими его цыганочками, о которых ты мне рассказывал. А ведь Герти живет со мной вот уже пять лет. Шикарная женщина!» Голос его друга звучал так, будто тот страдает от несварения. Титженс, Сэндбах и генерал сидели с прямыми, как кочерга, спинами.

«Как жаль!» — думал Макмастер.

Это он должен был сидеть рядом... Как приятно было бы, если бы он вообще сидел рядом с министром. В рядовом случае он, Макмастер, так бы и поступил. Лучшие из местных гольфистов обыкновенно играли с высокопоставленными гостями, но на юге Англии мало кто мог превзойти Макмастера. Играть он начал в четыре года — маленькой клюшкой и найденным где-то мячиком за один шиллинг; тренировался неподалеку от города каждое утро, когда шел в сельскую школу, возвращался на обед, шел обратно в школу — и домой. Его путь пролегал по холодным, заросшим камышами песчаным берегам, вдоль серого моря. В обувь набивался песок. Найденный мячик за один шиллинг прослужил ему три года....

Макмастер воскликнул:

— Боже правый! — Из телеграммы он только что понял, что Титженс собирается ехать в Германию во вторник.

Словно в ответ на это восклицание друга, Титженс проговорил:

— Да. Это невыносимо. Генерал, если вы не остановите эту свинью, я сам это сделаю.

Генерал прошипел сквозь зубы:

— Погоди минутку... Погоди... Может, кто другой его остановит.

Мужчина с темными блестящими волосами сказал:

— Если Будапешт — это и впрямь город красивых девушек, дружище, со всеми этими турецкими банями и тому подобным, то в следующем месяце мы непременно закутим там!

Его друг, опустив голову, что-то, казалось, бурчал про себя, с опаской поглядывая на генерала из-под прыщавого лба.

— Не то чтобы я не любил жену, — продолжил темноволосый. — Она очень даже ничего. К тому же у меня есть Герти. Горячая штучка! Шикарная женщина... Но я бы сказал, что мужчине требуется... Ох! — неожиданно воскликнул он.

Генерал, очень высокий, худой, румяный мужчина с белыми волосами, зачесанными вперед, спрятав руки в карманы, неспешно направился к их столику. Он остановился где-то в двух ярдах поодаль, но казалось, что ушел очень далеко. Склонился над столиком, и те, кто за ним сидел, подняли на него широко распахнутые глаза — такими глазами смотрят школьники на аэростаты. Он сказал:

— Рад, что вам понравилось наше поле для гольфа, господа.

Мужчина с залысинами воскликнул:

— Очень! Замечательное поле! Первоклассное! Играть на нем сущее наслаждение!

— Однако, — продолжил генерал, — обсуждать свои... э-э-э... домашние дела в... в людном гольф-клубе неуместно. Вас могут услышать.

Господин с блестящими волосами привстал и хотел было возразить:

— Н-но...

— Бриггс, заткнись, — пробормотал другой.

Генерал продолжил:

— Я глава клуба. И моя обязанность — следить за тем, чтобы его членам и гостям было комфортно. Надеюсь, вы не возражаете.

Генерал вернулся на свое место. Он дрожал от досады.

— Приходится самому становиться таким же хамом, как и они! — проворчал он. — Но что еще делать?

Двое мужчин из города поспешно ушли переодеваться; в комнате повисла зловещая тишина. Макмастер подумал о том, что по меньшей мере для этих тори конец света уже настал. Конец Англии! В сильнейшем душевном смятении он вернулся к телеграмме Титженса... Титженс едет в Германию во вторник. Он хочет уйти из департамента... Немыслимо. Невообразимо!

Он снова начал перечитывать телеграмму. На тонкую бумагу упали тени. Достопочтенный мистер Уотерхауз встал между торцом стола и окнами.

— Мы вам так благодарны, генерал! — сказал он. — Из-за этих мерзких извращенцев и их гадких историй мы самих себя не слышали. По милости вот таких вот господ наши дамы и становятся суфражистками! И это их оправдывает... — А после добавил: — Здравствуйте, Сэндбах! Всё отдыхаете?

Генерал проговорил:

— А я-то надеялся, что вы возьмете на себя труд отчитать этих негодяев.

Мистер Сэндбах с выступающей вперед бульдожьей челюстью и короткой черной шевелюрой, вставая, рявкнул:

— Здравствуйте, Скотерхауз! А вы все грабите народ?

Мистер Уотерхауз, высокий, сутулый, растрепанный, приподнял полы своего плаща. Плащ был изрядно потрепан, а из рукавов торчали соломинки.

— Вот все, что от меня оставили суфражистки, — посмеиваясь, сказал он. — Нет ли среди вас случайно гения по фамилии Титженс? — Он взглянул на Макмастера.

— Вот Титженс, а это — Макмастер, — проговорил генерал.

— О, так это вы? — очень дружелюбно поинтересовался министр. — Я просто хотел воспользоваться возможностью и поблагодарить вас.

— О боже! — воскликнул Титженс. — За что?

— Вам виднее! — сказал министр. — Без ваших расчетов мы не успели бы предоставить отчет в парламент до начала следующей сессии, — уточнил он и хитро добавил: — Правда ведь, Сэндбах? —А потом снова обратился к Титженсу: — Инглби сказал мне...

Титженс весь выпрямился и побледнел. Запинаясь, он произнес:

— Это не меня надо благодарить... Я считаю...

Тут вмешался Макмастер:

— Титженс... Ты... — Он и сам не знал, что скажет.

— О, вы слишком скромны, — заверил его мистер Уотерхауз. — Уж мы-то знаем, кого благодарить... — Он перевел слегка отсутствующий взгляд на Сэндбаха. И его лицо озарилось.

— О, послушайте, Сэндбах! — сказал он. — Подойдите ко мне, а? — Он отошел в сторону на несколько шагов и обратился к одному из своих молодых спутников: — Эй, Сэндерсон, принеси этому малому выпить. Что-нибудь крепкое. — Сэндбах неуклюже выскочил из своего кресла и подскочил к министру.

Титженс взорвался:

— Я слишком скромен! Я!.. Свинья... Грязная свинья!

— В чем дело, Крисси? — спросил генерал. — Вероятно, ты и в самом деле слишком скромен.

— Плевать я хотел на скромность. Дело серьезное. И из-за него я оставлю работу в департаменте.

— Нет, нет! — вмешался Макмастер. — Ты неправ. Это неправильная позиция. — И он с искренним чувством принялся растолковывать генералу суть дела. Это предприятие уже доставило ему немало неприятностей. Правительство запросило у департамента статистики отчеты, в которые должны были входить именно те данные, которые им очень хотелось представить палате общин в рамках нового законопроекта. Представлять его должен был мистер Уотерхауз.

В ту самую минуту Уотерхауз как раз похлопывал мистера Сэндбаха по спине, убирал волосы со своих глаз и хохотал, как истеричная школьница. Вид у него неожиданно сделался очень усталым. Констебль с блестящими пуговицами встал у стеклянной двери и стал пить из оловянного чайника. Двое гостей из города ринулись из раздевалки к одной и той же двери, на ходу застегивая пуговицы.

Министр громко сказал:

— Налейте-ка мне на гинею.

Макмастеру казалось ужасно несправедливым, что Титженс назвал такого добродушного, искреннего человека грязной свиньей. Это было нечестно.

Он продолжил растолковывать генералу суть дела.

Правительству требовались данные, полученные на основании так называемого расчета В7. Титженс, который работал над вычислениями по расчету Н19, был убежден в том, что это — единственный способ получить корректные данные.

Генерал вежливо проговорил:

— Для меня это все — китайская грамота.

— Все очень просто, — заверил его Макмастер. — Представьте, что правительство в лице сэра Реджинальда Инглби из своих принципиальных соображений попросило Крисси посчитать, сколько будет трижды три. Когда как, по мнению Крисси, правильнее умножать не три на три, а девять на девять...

— В общем, правительство хочет отнять у трудящихся как можно больше денег, — подытожил генерал. — Простейшим путем... Или обеспечить себе голоса.

— Но дело не в этом, сэр, — продолжил Макмастер. — В итоге Крисси заставили умножить три на три....

— И, судя по всему, у него это получилось, чем он и заслужил бесконечные благодарности, — сказал генерал. — И это славно. Мы все никогда и не сомневались в способностях Крисси. Но он у нас малый с характером.

— Он был невообразимо груб с сэром Реджинальдом из-за всей этой истории, — продолжил Макмастер.

— Господи! Господи! — воскликнул генерал. Он кивнул головой в сторону Титженса, и на лице его возникло пустое, слегка разочарованное выражение, какое часто можно увидеть у офицеров. — Меня всегда расстраивают истории о грубости по отношению к начальству. В любой сфере.

— На мой взгляд, — начал Титженс с поразительной мягкостью, — Макмастер не вполне справедливо обо мне судит. Конечно, у него есть право на свое мнение о том, чего требует служебная дисциплина. Однако я ясно дал Инглби понять, что скорее уволюсь, чем выполню этот безумный перерасчет...

— Зря вы так, — сказал генерал. — Что станет с государственной службой, если все поступят так же, как вы?

Сэндбах, усмехаясь, вернулся и тяжело опустился в свое кресло с низкими подлокотниками.

— Этот малый... — начал было он.

Генерал слегка приподнял руку.

— Одну минуту, — провозгласил он. — Я хотел только сказать Крисси, что, если бы мне предложили должность... вернее, скорее приказали бы подавить силы Ольстерских добровольцев... я бы горло себе перерезал, чем выполнил этот приказ...

— Ну конечно, дружище, — согласился Сэндбах. — Ведь они же наши братья. Да будет проклято это чертово правительство.

— Я хотел сказать, что приказ нужно выполнить, — проговорил генерал. — Не стоит уклоняться от своих обязанностей.

Сэндбах воскликнул:

— Боже правый!

— Я с этим не согласен, — проговорил Титженс.

— Генерал! Вы! После всего того, что мы с Клодин говорили... — вскричал Сэндбах, но Титженс его перебил:

— Прошу прощения, Сэндбах. Это мне тут сейчас выговаривают. Я не был груб с Инглби. Если бы я высказал неуважение к его словам или к нему самому, это было бы неправильно с моей стороны. Но я этого не делал. Он ни капли не обиделся. Да, он очень походил на попугая, но он на меня не обиделся. И я согласился с его словами. Он был прав. Сказал, что, если я откажусь от работы, эта свинья поручит ее кому-нибудь из вышестоящих служащих, и они охотно подделают все расчеты вместе с исходными данными!

— Именно о том я и говорю! — сказал генерал. — Если я не соглашусь подавить Ольстерских добровольцев, туда пошлют малого, который сожжет все фермы и изнасилует всех женщин в трех графствах. Такой у них всегда есть наготове. Он только попросит себе в спутники Коннаутских рейнджеров, чтобы идти с ними на север. Вы же понимаете, к чему я это все. И все равно... — тут он взглянул на Титженса, — нельзя грубить начальству.

— Говорю же вам, я не грубил! — воскликнул Титженс. — Не нужно на меня смотреть таким добрым, отеческим взглядом! Поймите же наконец!

Генерал покачал головой.

— Вы славные малые, — сказал он. — Нельзя вам руководить страной, армией, никем. Это — удел безмозглых дураков вроде меня и Сэндбаха, а также здравомыслящих господ вроде нашего друга. — Он кивнул на Макмастера и, поднявшись, продолжил: — Пойдемте сыграем, Макмастер. Говорят, вы игрок, каких поискать. А вот у Крисси получается хуже. Он пойдет с Сэндбахом.

Они с Макмастером пошли к раздевалке.

Сэндбах, неуклюже выбираясь из своего кресла, прокричал:

— Спасать страну... Проклятие... — Он наконец встал на ноги. — Я и Кэмпион... Поглядите, во что страна превратилась... Благодаря свиньям вроде тех двух, что забрели к нам в клуб! Полицейским приходится бегать по полю для гольфа, чтобы защитить министров от безумных женщин... Боже! С удовольствием содрал бы кожу с одной из этих спин, видит Бог. — Потом он немного помолчал и добавил: — Этот самый Скотерхауз — хороший спортсмен. Я все не мог вам сообщить о нашем уговоре, вы столько наделали шума... А ваш друг в самом деле лучший гольфист в Норт-Бервике? А вы сами как играете?

— Макмастер — лучший из лучших. Погодите немного — сами увидите.

— Боже правый, — проговорил Сэндбах. — Что тут сказать, боец...

— А я, — продолжил Титженс, — терпеть не могу эту мерзкую игру.

— Я тоже, — сказал Сэндбах. — Давайте просто прогуляемся следом за ними.

 

IV

Они вышли на поле, залитое солнцем. Казалось, пространство вокруг преломляется под его яркими лучами. Их было семеро, Титженс не взял с собой мальчика, который подносил бы ему клюшки, все стояли на старте и ждали.

Макмастер подошел к Титженсу и спросил вполголоса:

— Ты в самом деле отправил ту телеграмму?

— Сейчас она уже, наверное, в Германии! — ответил Титженс.

Мистер Сэндбах, прихрамывая, ходил от одного игрока к другому, рассказывая об условиях пари, которое он заключил с мистером Уотерхаузом. Мистер Уотерхауз поспорил со своим молодым противником, что сможет дважды попасть в восемнадцать лунок двух гостей из города, которые будут идти впереди. Поскольку в гольфе министр достиг значительных успехов, мистер Сэндбах счел его честным игроком.

Идти до первой лунки было довольно далеко. Мистер Уотерхауз с двумя спутниками только-только приблизился к началу поля. Справа от них высились огромные песчаные холмы, а слева путь закрывали камыши и узкий ров. Впереди двое джентльменов из города остановились вместе с мальчикаи, подносящими клюшки и мячи во время игры, на краю рва и что-то увлеченно рассматривали в зарослях камыша. По холмам бегали какие-то девушки. Полицейский прогуливался по дороге, не отставая от мистера Уотерхауза.

Генерал сказал:

— По-моему, можно начать.

— Скотерхауз продемонстрирует им свой удар у следующей лунки. Они все равно застряли у рва, — сказал Сэндбах.

Генерал ударил по новенькому, упругому мячу. Замахиваясь для удара, Макмастер услышал крик Сэндбаха:

— Боже! Почти попал! Смотрите, куда мяч укатился!

Макмастер поглядел на него через плечо и досадливо прошипел сквозь зубы:

— А вас никогда не учили, что нельзя орать, пока человек готовится к удару? Вы что, сами в гольф никогда не играли? — И он поспешно побежал за мячом.

— Мама дорогая! Да у этого малого взрывной нрав! — сказал Сэндбах Титженсу.

— Только во время игры, — проговорил Титженс. — Но вы сами виноваты.

— Виноват... Однако я не испортил его удара. Он обошел генерала на двадцать ярдов.

— А если бы не вы, обошел бы на все шестьдесят, — заметил Титженс.

Они прогуливались по полю в ожидании остальных.

— Боже правый, ваш друг бьет уже второй раз... Не ожидаешь подобной прыти от такого коротышки, — заметил Сэндбах и добавил: — Ведь он же не из высшего класса, так?

Титженс посмотрел себе под ноги.

— Кстати, о нашем классе! Макмастер ни за что бы не стал заключать пари о том, что забьет мяч в лунку тех игроков, что идут впереди, — сказал он.

Сэндбах ненавидел Титженса за то, что он был Титженсом из Гроби; Титженса не на шутку раздражал даже сам факт существования Сэндбаха, который был сыном недавно получившего дворянство мэра города Мидлсбро, находившегося в семи милях от Гроби. Между кливлендскими землевладельцами и кливлендскими богачами всегда была ожесточенная война. Сэндбах сказал:

— Судя по всему, он выручает вас на любовном фронте и на службе, а вы в благодарность повсюду его с собой таскаете. Практичная комбинация.

— Да, мы с ним примерно как «Поттл Миллс» и «Стэнтон», — язвительно отметил Титженс. Финансовые операции, связанные со слиянием этих двух ферм, когда-то покрыли имя отца Сэндбаха позором в Кливленде...

— Титженс, послушайте... — начал было Сэндбах, но передумал. — Давайте играть. — И он неуклюже, однако довольно умело ударил по мячу. Игрок из него был определенно получше Титженса.

Они играли очень медленно, поскольку удары их были беспорядочными, а Сэндбах еще и сильно хромал. Они потеряли из виду других игроков, которые уже скрылись за домиками береговой охраны и дюнами еще до того, как Сэндбах с Титженсом прошли третью лунку. Из-за болей в ноге Сэндбах посылал мяч совершенно не туда, куда следовало. В этот раз мяч залетел в чей-то сад, и Сэндбах вместе с мальчиком перелезли через невысокий забор и принялись искать его в картофельных кустах. Титженс же, лениво подталкивая свой мячик перед собой и таща сумку за лямку, не спеша шел дальше.

Титженс ненавидел гольф, как и другие виды соревновательного спорта, и, сопровождая Макмастера на его тренировочных вылазках, он погружался в математические вычисления траекторий. Макмастера он сопровождал по той причине, что ему было приятно участвовать в том, в чем друг бесспорно превосходил его, — оказываться лучше всегда и во всем ему было трудно. Но он заранее условился с Макмастером о том, чтобы каждые выходные посещать три различных — и по возможности незнакомых — поля. Его весьма интересовало обустройство самих полей, тем самым он многое узнавал об их «архитектуре»; также он охотно выполнял сложные расчеты, касающиеся траектории полета мяча после удара скругленной клюшкой или количества энергии, израсходованной той или иной мышцей. Нередко он рекомендовал Макмастера как честного, хорошего игрока какому-нибудь неудачнику, незнакомому человеку. Затем проводил день в гольф-клубе, где изучал родословные и породы скаковых лошадей, потому что в каждом гольф-клубе непременно был полный справочник лошадиных пород. В весеннее время он выискивал и рассматривал птичьи гнезда, ибо его очень интересовали повадки кукушек, несмотря на то что он ненавидел природоведение и полевую ботанику.

Сегодня он просмотрел некоторые свои заметки об ударах, спрятал блокнот в карман и осторожно стукнул по мячу клюшкой, напоминающей своей формой топорик и снабженной необычно твердым наконечником. Взявшись за кожаную рукоятку, педантично оттопырил мизинец и средний палец. Поблагодарил небо за то, что Сэндбах отстает минимум на десять минут, поскольку отчаянно ищет потерянные мячи, и осторожно отвел клюшку назад, готовясь к удару.

Вдруг он заметил, что позади него, тяжело дыша, кто-то стоит, наблюдая за ним: из-под козырька кепки для гольфа Титженс заметил белые мальчишеские кожаные туфли. Его нисколько не смущал посторонний взгляд, ибо он вовсе не собирался щеголять удачным ударом. Голос произнес:

— Прошу вас...

Титженс не отводил глаз от мяча.

— Простите, что мешаю, — сказал голос. — Но...

Титженс бросил клюшку на землю и выпрямился. Он увидел светловолосую девушку, которая сосредоточенно смотрела на него, нахмурившись. Незнакомка слегка запыхалась; на ней была укороченная юбка.

— Прошу вас, — повторила она. — Найдите Герти и защитите ее. Я ее потеряла где-то там... — Она указала на холмы. — Ее наверняка окружили эти гады!

Выглядела она совершенно непримечательно, если бы не суровый взгляд: голубые глаза, светлые волосы под белой парусиновой шляпой. На ней были полосатая хлопковая блузка и желтовато-коричневая пышная юбка.

— Так вы тут демонстрацию проводите... — сказал Титженс.

— Конечно! И конечно, вы из принципа с нами не согласитесь. Но не допустите же вы грубого обращения с девушкой! Не надо мне ничего говорить — я и так знаю...

Вокруг стало шумно. Сэндбах, который находился за садовой оградой ярдах в пятидесяти от них, вопил: «Эй! Эй! Эй! Эй!» — эти звуки очень уж напоминали собачий лай — и отчаянно жестикулировал. Его мальчик, запутавшийся в лямках сумки для гольфа, безуспешно пытался перелезть через стену. На вершине холма стоял полицейский, он размахивал руками, как мельница, и кричал. Неподалеку от него виднелись головы генерала и Макмастера, а также их мальчиков. Позади всех шли мистер Уотерхауз со своими спутниками и мальчики. Министр размахивал клюшкой и тоже что-то орал. Они все голосили.

— Самая настоящая охота на крыс, — проговорила девушка, считая людей. — Одиннадцать человек и вон еще два мальчика! — Вид у нее был весьма довольный. — И я ото всех убежала, не считая тех двух чудовищ, которые не могут бежать. Но Герти тоже не может...

И тут она воскликнула:

— Пойдемте же скорее! Нельзя оставлять Герти с этими тварями. Они же пьяные...

— Срежьте путь, — велел Титженс. — А я защищу Герти.

Он поднял свою сумку.

— Нет, я пойду с вами!

— Вы же не хотите в тюрьму? Так бегите! — воскликнул он.

— Чепуха, — сказала она. — Я и не такое видала. Девять месяцев в рабстве... служанкой. Пойдемте же!

Титженс побежал, словно бык на красную тряпку. Его подстегивали пронзительные крики где-то вдалеке. Девушка бежала рядом.

— А вы... неплохо... бегаете! — задыхаясь, похвалила она. — Прибавим скорость.

В то время в Англии людям не часто приходилось кричать, протестуя против физического насилия. Титженс никогда ничего подобного не слышал. Эти крики расстраивали его и пугали, хотя он видел перед собой лишь холмы и лужайку. Полицейский, которого сразу можно было узнать по сверкающим пуговицам, спускался с крутого холма, соблюдая предельную осторожность, чтобы не упасть. В серебристой каске и при полном параде он выглядел довольно комично на фоне холмов и лужайки. Воздух был такой чистый и спокойный; казалось, Титженс находится в музее под открытым небом и просто любуется экспонатами...

Из-за зеленого пригорка проворно, как крыса, уходящая от преследования, выбежала невысокая девушка. «Вот она, та дама, за которой гонятся!» — промелькнуло в голове у Титженса. Ее черная юбка была вся в песке, потому что она, вероятно, падала; на ней была шелковая блузка в черносерую полоску; один рукав отодрали преследователи, и сквозь дыру проглядывало нижнее белье.

С песчаного холма, запыхавшись и разрумянившись, сбежали два горожанина в красных вязаных жилетках, надутые ветром, как мехи. Темноволосый мужчина, тот самый, со страстным, пошлым взглядом, нес в руке обрывок черносерой материи. Он насмешливо прокричал:

— Разденьте эту дрянь!... Тьфу! Разденьте ее догола!

С этими словами он спрыгнул с небольшого пригорка и влетел прямиком в Титженса, который тут же оглушительно заорал:

— Эй ты, свинья проклятая! Я тебе голову оторву, если двинешься с места!

Голос за спиной Титженса прокричал:

— За мной, Герти! Здесь недалеко!

— Я... не могу... Ой, сердце... — задыхаясь, еле проговорила девушка.

Титженс не сводил глаз с горожанина. У того отвисла челюсть и выпучились глаза! Казалось, весь его прочный мир, в основе которого лежало потаенное мужское желание унижать женщин, разлетелся на части.

— Ну и... Ну и ну! — задыхаясь, проговорил он.

Раздался новый крик — на этот раз где-то вдалеке, — и Титженсу стало не по себе. Почему эти несчастные девушки кричат? Он резко развернулся, не выпуская сумки из рук. Полицейский с красным, как вареный рак, лицом вяло ковылял за двумя девушками, спешащими ко рву. Он вытянул вперед руку, тоже багровую. Расстояние до него было меньше ярда.

Титженс слишком устал и потому не мог ни кричать, ни думать. Он стянул сумку с клюшками с плеча, замахнулся и швырнул ее прямо под ноги полицейскому, словно вещевой мешок в вагон. Полицейский споткнулся и рухнул на четвереньки. Шлем сполз ему на глаза, а сам он застыл на мгновение в какой-то задумчивости, потом снял шлем и осторожно перевернулся на спину, перекатился на другой бок и сел на траве. Его лицо, довольно проницательное, вытянутое, с рыжеватыми усами, ровным счетом ничего не выражало. Он вытер бровь бордовым носовым платком в белую крапинку. Титженс подошел к нему.

— Какой же я неуклюжий! — воскликнул он. — Надеюсь, вы не ушиблись. — Он достал из кармана серебряную фляжку.

Полицейский молчал. Он тоже пребывал в сильном смущении и искренне радовался, что можно спокойно сидеть на месте и не позориться.

— Нет. Только меня колотит. И немудрено! — пробормотал он.

Ему полегчало, и он принялся внимательно разглядывать остроконечную крышку фляжки. Титженс снял крышку. Девушки торопливо, хоть и устало приближались ко рву. Светловолосая все пыталась на ходу закрепить шляпу своей спутницы — та едва держалась на шпильках и хлестала девушку по плечам.

Остальные неспешно приближались к месту действия. Двое мальчишек побежали было, но потом Титженс заметил, как они в нерешительности остановились. До его слуха долетели слова:

— Стойте, бесенята. Она вам голову оторвет.

Достопочтенному мистеру Уотерхаузу явно ставил голос истинный знаток своего дела. Девушка в желто-коричневом боязливо перешла ров по узкому мостику из дощечки; светловолосая же просто перепрыгнула его, высоко подскочив, и приземлилась с крайне серьезным видом. Как только ее подруга перешла ров, светловолосая упала на колени и потянула дощечку на себя.

Ее спутница побежала в поле, а девушка бросила мостик в траву. Потом подняла взгляд и увидела мужчин и мальчиков, выстроившихся у дороги. Высоким, пронзительным, каким-то петушиным голосом она прокричала:

— Семнадцать против двоих! Как же это по-мужски! Теперь вам придется идти в обход, через железнодорожный мост неподалеку от замка Камбер, а мы к тому времени уже успеем добраться до Фолкстона. У нас есть велосипеды! — Она собралась было уходить, но обернулась, ища взглядом Титженса, и воскликнула: — Хочу извиниться за свои слова. Не все из вас хотели нас поймать. Но кое-кто хотел. Семнадцать против двух. — И тут она обратилась к мистеру Уотерхаузу. — Почему вы запрещаете женщинам голосовать? — спросила она. — Если вы не даруете им это право, они постоянно будут мешать вам играть в ваш любимый гольф. А что тогда станет со здоровьем нации?

— Если бы вы пришли и спокойно с нами поговорили... — сказал Уотерхауз.

— Ох, ну хватит рассказывать сказки, — проговорила девушка и отвернулась.

Мужчины наблюдали за тем, как ее фигура исчезает вдали. Никто из них не рискнул бы повторить тот прыжок: высота грязи во рву составляла по меньшей мере девять футов. После того как девушка убрала дощечку, действительно придется пройти несколько миль в обход. Это был тщательно продуманный побег. Мистер Уотерхауз назвал блондинку восхитительной, остальные сочли ее вполне заурядной девушкой. Мистер Сэндбах, который только недавно перестал вопить свое «Эй!», поинтересовался, как теперь будут ловить этих женщин, но мистер Уотерхауз сказал ему: «Ох, Сэнди, брось» — и отошел в сторону.

Мистер Сэндбах отказался продолжать игру с Титженсом. Он сказал, что такие, как Титженс, погубят Англию. Сказал, что с удовольствием выписал бы ордер на арест Титженса за то, что он препятствует правосудию. Титженс заметил, что Сэндбах — не полицейский и потому не имеет права его арестовывать. Сэндбах, прихрамывая, пошел дальше и вступил в яростную перебранку с двумя господами из города, вернувшимися на поле. Теперь он заявлял, что такие, как они, погубят Англию. Они блеяли в ответ что-то невнятное, как овцы.

Титженс медленно пошел по полю, отыскал свой мяч, осторожно сделал еще один удар и обнаружил, что мяч отклонился от нужной траектории не так сильно, как он рассчитывал, — разница составила несколько футов. Он повторил удар, отметил ту же закономерность и записал свои наблюдения, а потом с чувством удовлетворения неспешно пошел к гольф-клубу.

Это ощущение возникло у него впервые за четыре месяца. Сердце билось спокойно; жар палящего солнца казался приятным теплом. На склонах высоких, древних холмов он замечал тончайшие из травинок, а среди них — крошечные красные ароматные цветы. Их постоянно щипали овцы — вот почему они не вырастали высокими.

Умиротворенно прогуливаясь вокруг песчаных холмов, Титженс, подошел к небольшой гавани. Немного понаблюдав за тем, как плещутся прибрежные илистые волны, прибивая к берегу всякий мусор, он, по большей части с помощью жестов, вступил в долгий разговор с финном, перегнувшимся за борт просмоленного судна с поломанной мачтой и приличной дырой на том месте, где полагалось бы висеть якорю. Судно прибыло из Архангельска и везло несколько тонн древесины. Оно было кое-как сбито из хвойных деревьев — на это ушло порядка девяноста фунтов материала. Позади него поблескивала медь на новой рыбацкой лодке, совсем недавно построенной для порта города Лоустофт. Уточнив цену лодки у человека, усердно ее красившего, Титженс пришел к выводу, что на эти деньги можно было бы построить три корабля из архангельской древесины и что такой корабль за час плавания заработал бы за перевозку тонны груза вдвое больше...

Когда мысли Титженса не были заняты житейскими бедами, он собирал и накапливал в памяти проверенные, узкоспециальные сведения. Когда сведений набиралось достаточно, он их классифицировал — не с умыслом, а просто потому, что обладание знанием радовало его, дарило уверенность в своих силах и приятное осознание того, что ему известно что-то такое, о чем другие и не подозревают... День выдался долгий, спокойный и располагающий к размышлениям.

В раздевалке посреди шкафчиков, старых плащей, керамических тазов и кувшинов для умывания, стоявших на выскобленных столах, он столкнулся с генералом. Генерал оперся ладонью на один из столов.

— Ах ты негодяй! — воскликнул он.

— Где Макмастер? — спросил Титженс.

Генерал сказал, что отправил Макмастера вместе с Сэндбахом в двухместном экипаже. Макмастеру нужно переодеться перед ужином в Маунтби. Он снова повторил:

— Негодяй!

— Это потому, что я сбил с ног полицейского? — уточнил Титженс. — Он был вполне доволен собой.

— Сбил полицейского... Я этого не видел, — проворчал генерал.

— Он не желал ловить девушек. У него все на лице было написано. Всей душой не желал.

— Ничего не хочу об этом знать, — отрезал генерал. — Я уже наслышан обо всем от Пола Сэндбаха. Дайте ему фунт — и забудем об этом. Я ведь мировой судья и смогу уладить это дело.

— А в чем моя вина? — спросил Титженс. — Я просто помог девушкам спастись от преследования. Вы не хотели их ловить, Уотерхауз — тоже, полицейский — тем более. Никто не хотел, кроме той свиньи. Так в чем же дело?

— Проклятие! — проговорил генерал. — Молодой человек, вы что, забыли, что вы женаты?

Уважая годы и заслуги генерала, Титженс все силы положил на то, чтобы сдержать смех.

— Что вы, — проговорил он, — я отлично это помню. И едва ли я когда-либо публично позорил Сильвию.

Генерал покачал головой.

— Об этом мне ничего не известно, — сказал он. — Проклятие, я не на шутку взволнован. Я... Проклятие, я ведь давний друг вашего отца. — В свете запыленных песком окон из матового стекла он действительно выглядел обеспокоенным и печальным. — Эта девчонка, она... ваша приятельница? Вы с ней заранее обо всем договорились?

— Не будет ли лучше, если вы, сэр, откроете мне, что у вас на уме?

Генерал чуть зарделся.

— Не хотелось бы, — честно сказал он. — Вы — славный малый... Мой милый мальчик, я просто хочу вам намекнуть, что...

Титженс чуть более жестко проговорил:

— Я хотел бы узнать, что вы думаете, сэр... У вас есть право высказаться честно, как у давнего друга моего отца.

— Хорошо, — выпалил генерал. — Тогда хотел бы узнать, за кем это вы волочились по Пэлл-Мэлл? В тот день, когда еще был парад и выносили знамя? Сам-то я вашей пассии не видел... Но это та же самая девушка? Пол сказал, по виду она напоминает кухарку.

Титженс выпрямился еще сильнее.

— По правде сказать, это была секретарша из букмекерской конторы, — сказал Титженс. — Полагаю, я вправе ходить, с кем хочу и где хочу. И никто не смеет меня в чем-либо подозревать... Я не имею в виду конкретно вас, сэр. Но больше таких людей нет.

Генерал озадаченно проговорил:

— А ведь вы такой талантливый... все говорят, что вы невероятно талантливы...

— Можете сомневаться в моей разумности... Я могу вас понять, но взываю к вашему здравомыслию. Поверьте, там не было ничего непристойного.

Генерал перебил его:

— Будь ты глупым молодым служкой и скажи, что показывал новой кухарке своей матери дорогу до станции Пикадилли, я бы тебе поверил... Но ни один глупый молодой служка не допустил бы настолько возмутительной и гадкой оплошности! Пол сказал, что вы шагали позади нее, как король в зените славы! И это на людной улице Хеймаркет, а не где-нибудь еще!

— Я признателен Сэндбаху за похвалу... — проговорил Титженс. Потом с минуту подумал. И добавил: — Я встретил эту девушку у конторы, где она работает... И хотел с ней пообедать на углу Хеймаркет... Хотел отвадить ее от моего друга. Но это лишь между нами, разумеется.

Он сообщил об этом с большой неохотой, поскольку не хотел выносить на всеобщее обозрение вкусы Макмастера, ибо речь шла о девушке, с которой не пристало прогуливаться осмотрительным госслужащим. Но он не упомянул имени Макмастера, а ведь у него были и другие друзья.

Генерал чуть не задохнулся от возмущения.

— За кого вы меня принимаете, ради всего святого? — изумленно воскликнул он. — Если бы мой штабной офицер — глупейший чурбан из всех, кого я знаю, — сообщил мне подобную нелепейшую ложь, я разжаловал бы его на следующий же день, — сказал он, а потом укоризненно продолжил: — Проклятие, да это первая обязанность солдата — и англичанина — суметь убедительно соврать, когда тебя обвиняют. Но такая ложь...

Тут он замолчал, переводя дыхание, а после продолжил:

— Так я лгал своей бабушке, а мой дедушка — своему дедушке. И вас после этого называют гением! — Повисла пауза, а потом генерал с укоризной поинтересовался: — Или вы считаете, что я уже выжил из ума?

— Сэр, я знаю, что вы умнейший генерал во всей британской армии. Предоставляю вам возможность самостоятельно сделать выводы о том, почему я сказал то, что сказал... — проговорил Титженс. Он сообщил генералу сущую правду, но ему совершенно не было обидно, что тот ему не поверил.

— Мой вывод таков: вы лжете, но при этом всеми силами даете мне понять, что лжете. Весьма разумный маневр. Как я понимаю, вы хотите, чтобы вся эта история не предавалась огласке ради женской чести. Но послушайте, Крисси. — Его тон вдруг приобрел предельную серьезность. — Если женщина, вставшая между вами и Сильвией и уничтожившая вашу семью — ибо, черт побери, это именно так называется! — это юная мисс Уонноп...

— Ту девушку зовут Джулия Мандельштайн, — проговорил Титженс.

— Да, да, конечно! — поспешно согласился генерал. — Но если речь действительно о юной мисс Уонноп и все еще не успело зайти далеко... Оттолкните ее... Оттолкните ее, ведь вы же были замечательным парнем! Это слишком жестоко по отношению к ее матери...

— Генерал! — воскликнул Титженс. — Да я слово вам даю...

— Мой мальчик, я вас ни о чем не спрашиваю, — сказал генерал. — Я сам говорю. Вы рассказали мне ту версию событий, которую нужно сообщить обществу, и я перескажу ее людям! Но эта девчонка, она... такая честная и прямолинейная — во всяком случае, раньше так было. Осмелюсь предположить, что вам это известно лучше, чем мне. И конечно, когда такие дамы попадают в общество взбалмошных и сумасшедших женщин, произойти может всякое... Говорят, все они проститутки... Прошу прощения, если вам и впрямь понравилась эта девушка...

— А мисс Уонноп участвует в демонстрациях? — спросил Титженс.

— Сэндбах сказал, что ему не удалось внимательно ее разглядеть, и потому он не может утверждать, что это та самая девушка, что была с вами на улице Хеймаркет. Но он решил, что та же... В этом у него нет ни малейших сомнений.

— Ах да, он ведь женат на вашей сестре, — заметил Титженс. — Совершенно очевидно, что он разбирается в женщинах.

— Повторяю, я не задаю вам вопросов, — сказал генерал. — Но посоветую еще раз — оттолкните ее. Профессор Уонноп был очень дружен с вашим отцом, и ваш отец его очень уважал. Говорил, что это — самая светлая голова в партии.

— Разумеется, я знаю профессора Уоннопа, — сказал Титженс. — Ничего нового я от вас не услышал.

— А вот и не знаете, — сухо сказал генерал. — Иначе вам было бы известно, что он не оставил наследства, а проклятое либеральное правительство после его смерти отказалось от выплаты денежного пособия его супруге и детям на основании того, что он временами писал для газеты тори. Вы, вероятно, лышали, что его супруга попала в очень затруднительное положение, и только недавно дела семьи пошли в гору. Если можно так выразиться. Я знаю, что Клодин отдает им все персики, какие ей только удается выпросить у садовника Пола.

Титженс собирался было сказать о том, что роман миссис Уонноп, супруги профессора, это единственная достойная прочтения книга из написанных с восемнадцатого века... Но генерал продолжил:

— Послушайте, мальчик мой... Если вы жить не можете без женщин... Вообще, мне так кажется, лучше Сильвии никого не найти. Но я знаю нас, мужчин... И не делаю из себя святого. Как-то на прогулке я слышал, как одна женщина говорила, что проститутки спасают жизнь и красоту добродетельных женщин по всей стране. Осмелюсь сказать, это правда... Но лучше выберите девушку, которую сможете устроить на работу в табачную лавку и воркуйте с ней в задней комнате. Не на Хеймаркет... Даст бог, у вас это получится. Это ваше личное дело. Вас, судя по всему, одурачили. А учитывая, на что Сильвия намекнула Клодин...

— Не могу поверить, что Сильвия о чем-то сказала леди Клодин, — проговорил Титженс. — Для этого она слишком честная.

— Я и не говорил, что она прямо о чем-то сказала, — уточнил генерал. — Я сказал «намекнула». Возможно, и этого говорить не следовало, но вы же знаете, как чертовски хорошо женщины все вынюхивают. Клодин в этом смысле хуже всех женщин, что я знаю...

— И конечно же она попросила Сэндбаха о помощи, — проговорил Титженс.

— О, этот человек опаснее любой женщины! — воскликнул генерал.

— Так к чему же сводится ее обвинение? — спросил Титженс.

— О, забудьте, — сказал генерал. —Я ведь никакой не детектив, я просто хочу добиться от вас правдоподобной истории, которую можно будет сообщить Клодин. Или даже не очень правдоподобную. Сойдет и очевидная ложь, лишь бы она доказывала, что вы не оскорбляете общество прогулками с юной мисс Уонноп по улице Хеймаркет втайне от жены.

— В чем меня обвиняют? На что Сильвия «намекнула»? — терпеливо спросил Титженс.

— Только на то, что вы — точнее, ваши взгляды — аморальны. Разумеется, они нередко ставили меня в тупик. Конечно, вы мыслите совсем не так, как другие, и не скрываете этого, поэтому окружающие вполне могут заподозрить вас в аморальности. Вот почему Пол Сэндбах стал так пристально за вами наблюдать!.. К тому же вы экстравагантны... Ох, проклятие... Вечные экипажи, такси, телеграммы... Знаете, мой мальчик, ведь времена изменились — и теперь все совсем не так, как тогда, когда женился я или ваш отец. Мы считали, что младший сын вполне может прожить на пять тысяч в месяц... А ведь эта девушка тоже... — В его голосе вдруг послышались тревожные, болезненные нотки. — Вы, вероятно, об этом не думали... Но, само собой, у Сильвии имеется собственный доход... Разве же вы не видите... Вы ведь живете не по средствам... Короче говоря, тратите деньги Сильвии на другую женщину, и этого-то люди не могут стерпеть. — И тут он поспешно добавил: — Должен сказать, что миссис Саттертуэйт во всем вас поддерживает. Во всем! Клодин ей писала. Но вы же сами знаете, как дамы ведут себя с симпатичными зятьями, которые проявляют к ним учтивость. Но я должен вам сказать, что, если бы не ваша теща, Клодин вычеркнула бы вас из списков гостей несколько месяцев назад. И многие последовали бы ее примеру...

— Благодарю. Думаю, на этом можно остановиться, — сказал Титженс. — Мне нужно пару минут поразмыслить над вашими словами...

— Я пока вымою руки и переодену плащ, — сказал генерал с заметным облегчением.

По истечении двух минут Титженс произнес:

— Нет, мне нечего к этому добавить.

— О, мой дорогой друг, — воодушевленно воскликнул генерал. — Признаться — это уже шаг к исправлению... И... Постарайтесь проявлять побольше уважения к начальству... Проклятие, ведь они же считают вас гением. Я благодарю Бога, что вы не у меня в подчинении... Я верю, что вы славный малый. Но из-за таких, как вы, вся дивизия становится на уши... Обычный... Как там его? Обычный Дрейфус!

— Как вам кажется, он и впрямь был виновен? — поинтересовался Титженс.

— Будь он проклят! — воскликнул генерал. — Хуже, чем просто виновен, — он из тех, кому нельзя верить, но чью виновность невозможно доказать.

— Понятно, — сказал Титженс.

— Нет, в самом деле, — не унимался генерал. — Такие, как он, возмущают общество. Перестаешь понимать, что происходит. Не можешь трезво оценивать события. Все эти неприятности возникают из-за таких, как он... Вот ведь еще один гений! Наверное, теперь он уже бригадный генерал... — проговорил Кэмпион и обнял Титженса за плечи. — Ну будет, будет, мой дорогой мальчик, — проговорил он. — Пойдемте-ка выпьем сливового джина. Вот истинное спасение от всех этих осточертевших бед.

Титженсу удалось поразмыслить о своих бедах далеко не сразу. Экипаж, в котором они с генералом возвращались, неспешно ехал за другими экипажами по ветреной дороге, пролегающей меж заболоченных полей, а в стороне виднелся старинный замок, походящий на красную пирамиду. Титженсу пришлось выслушать генеральские советы — тот порекомендовал ему не появляться в гольф-клубе до понедельника, обещался организовать Макмастеру достойные игры, называл его славным и здравомыслящим малым и сокрушался, что Титженсу не хватает этого здравомыслия.

До этого генерал успел пересечься с двумя гостями из города, которые сыпали яростными обвинениями в адрес Титженса: их возмутило, что он обозвал их «проклятыми свиньями», причем прямо в лицо, и теперь они собирались в полицию. Генерал поведал Титженсу, что с искренней досадой сообщил им, что они и впрямь «проклятые свиньи» и ни за что уже не получат новых билетов в клуб. Но до понедельника у них, разумеется, сохраняется право в нем бывать — клубу не нужны скандалы. Сэндбах, к слову, тоже безумно злился Титженса.

Титженс сказал, что огромной ошибкой было вообще пускать в компанию джентльменов такого отпетого негодяя, как Сэндбах. Он своими грязными речами очерняет вполне правильные поступки, суетится, что-то мямлит. Он добавил, что знает, что Сэндбах — зять генерала, но это ничего не меняет. И это была сущая правда... Генерал сказал: «Да, знаю, мой мальчик, знаю...» А потом напомнил, что существуют ведь общественные требования. Клодин нуждалась в состоятельном мужчине, а Сэндбах оказался всем хорош — он и осторожный, и здравомыслящий, и занимает верную политическую позицию. Да, он действительно негодяй, но ведь у всех нас есть свои недостатки! И Клодин задействовала все свое влияние — которое, кстати сказать, было немалым — ох уж эти женщины! — чтобы обеспечить ему дипломатическую работу в Турции, подальше от миссис Крандалл. Миссис Крандалл была главной противницей суфражисток в их городке. Вот почему Сэндбах так обозлился на Титженса. Все это было сказано генералом для того, чтобы Кристофер лучше понял ситуацию.

Титженс надеялся быстро обдумать свое положение и уже к этим мыслям не возвращаться. Он едва слушал генерала. Его обвиняли в страшных вещах, но он с легкостью игнорировал эти обвинения; ему казалось, что, если он перестанет о них говорить, он больше о них и не услышит. А если в клубах и салонах о нем все же поползут слухи, пусть лучше его самого считают негодяем, чем его жену — проституткой. Это было обычное мужское тщеславие — привилегия английского джентльмена! Будь Сильвия невиновна, как и он сам — ведь он знал, что его совесть чиста! — он бы, определенно, защитился, по меньшей мере перед генералом. Но он не стал этого делать. Ему казалось, что если он попытается оправдаться, то генерал ему поверит. Но он решил повести себя правильно! Дело было не в тщеславии. Просто у его сестры Эффи сейчас живет его сын. И пусть лучше у него будет отец-негодяй, чем мать-проститутка!

Генерал принялся расхваливать прочность залитого солнечными лучами приземистого, похожего на груду шашек замка, стоявшего слева от них. Генерал сказал, что теперь такие никто не строит.

— Ошибаетесь, — заметил Титженс. — Все замки, возведенные вдоль побережья Генрихом VIII в 1543 году, строились довольно быстро и из непрочных материалов... In 1543 jactat castra Delis, Sandgatto, Reia, Hastingas Henricus Rex... Получается, возводились они буквально в два счета.

Генерал засмеялся:

— Вы неисправимы... Если бы были хоть какие-то проверенные, неоспоримые факты...

— Подойдите к замку и присмотритесь получше, — сказал Титженс. — Вы увидите, что снаружи он облицован кайенским камнем, а сами стены сделаны из низкопробного щебня... Послушайте, ведь тем самым якобы проверенным и неоспоримым фактом является то, что старые добрые восемнадцатифунтовые пушки лучше, чем семидесятипятимиллиметровые французские! Так нам говорят в парламенте, с трибун, так пишут в газетах — и общество верит в это... Но выставили бы вы хоть одну из этих своих маленьких пушечек — кстати, сколько залпов в минуту они дают? четыре? — против тех самых семидесятипятимиллиметровых, оснащенных пневматической системой?

Генерал задумчиво возвышался на мягком сиденье.

— Это совсем другое дело, — проговорил он. — Откуда вам известны такие тонкости?

— Никакое не другое, — сказал Титженс. — Это та же ошибочная логика, из-за которой мы восхищаемся постройками времен Генриха VIII и считаем допустимым использование безнадежно устаревших орудий в боях. Вы же разжалуете любого подчиненного, который скажет, что нам не выстоять против французов и двух минут.

— Как бы там ни было, — проговорил генерал, — я благодарю Бога за то, что вы не мой подчиненный, а то вы бы мне за неделю все зубы заговорили. И правильно, что общество...

Но Титженс уже его не слушал. Он задумался о том, что для такого выродка, как Сэндбах, совершенно естественно предавать солидарность, которая должна существовать между мужчинами. И совершенно естественно со стороны бездетной леди Клодин Сэндбах, будучи замужем за таким скандалистом и донжуаном, крепко верить в неверность мужей других женщин!

Генерал спросил:

— Кто вам вообще рассказал про французские пушки?

— Вы сами. Три недели назад! — сказал Титженс.

А все остальные дамы из высшего света, которым изменяют мужья... Они ведь считают своим долгом делать все возможное, чтобы унизить мужчину. Перестают приглашать его в свой дом! Ну и пусть. Бесплодные блудницы, верные спутницы неверных евнухов... Вдруг он подумал о том, что не знает точно, он ли отец ребенка Сильвии, и застонал.

— Что я опять сказал не так? — спросил генерал. — Неужели вы и впрямь считаете, что фазаны любят свеклу?..

— Нет конечно! — поспешно возразил Титженс, чтобы не сойти за сумасшедшего. — Я просто вспомнил о канцлере! Надеюсь, этого объяснения вам достаточно.

Дело принимало скверный оборот. Титженс с трудом скрывал тревожные мысли. Он был на грани того, чтобы заговорить сам с собой...

В окне соседнего экипажа он увидел мистера Уотерхауза, который любовался окрестным видом. Уотерхауз узнал Титженса и жестом позвал к себе. Он прекрасно понимал, что преследование Титженса, человека, которого он считал вполне здравомыслящим, вызванное инцидентом с двумя девушками, нужно остановить. Устроить это самостоятельно он не мог, но мог заплатить полицейским и поспособствовать их продвижению по службе, если они пообещают не предавать это дело огласке.

Осуществить этот план было легко: как только в клубе появлялось высокопоставленное лицо, в местный бар тут же сбегались мэр, госслужащие, начальник полиции, врачи и адвокаты — и начинали пить вместе. После этого именитый гость присоединялся к ним, что бесконечно радовало присутствующих.

Титженс, ужинавший наедине с министром, с которым хотел обсудить законопроект о жалованье трудящихся, не почувствовал к нему неприязни: министр не был ни дураком, ни хитрецом, разве что много шутил; он явно устал, но заметно оживился после пары стаканов виски. Определенно, богатство еще не успело его испортить: вкусы у него были совсем как у четырнадцатилетнего мальчишки — он обожал яблочный пирог с кремом. И даже по его скандальному законопроекту, который потряс всю страну полным несоответствием настроениям и нуждам рабочего класса в Англии, можно увидеть, что мистер Уотерхауз стремится к честности. Он с благодарностью принял несколько статистических поправок от Титженса... А за портвейном они пришли к согласию в отношении двух важнейших пунктов законодательства: каждый трудящийся должен получать минимум четыреста фунтов в год, а каждый бессовестный фабрикант, который будет платить меньше, подлежит казни. Предельный торизм Титженса стал походить на крайний левый радикализм...

И Титженс, который ни к кому не испытывал ненависти, сидя рядом с этим приятным и простодушным мужчиной с душой школьника, гадал, отчего отдельные представители человечества зачастую оказываются замечательными людьми, а сам людской род в совокупности столь отвратителен. Если взять с дюжину человек, среди которых не будет ни дураков, ни мерзавцев, и поручить каждому свое дело, а затем сформировать из них правительство или клуб, то притеснения, неудачи, слухи, клевета, ложь, подлость и взяточничество превратят их в то сборище волков, тигров, ласок и вшивых обезьян, на которое так походит человеческое общество. Он припомнил слова кого-то из писателей: «Коты и обезьяны, обезьяны и коты — в них вся человеческая жизнь».

Остаток вечера Титженс и Уотерхауз провели вместе.

Пока Титженс разговаривал с полицейским, министр сидел на ступеньках крыльца и курил дешевые сигареты, а когда Титженс собрался уходить, он настойчиво попросил его отправить мисс Уонноп сердечное письмо с приглашением в любое удобное время прийти к нему в кабинет в палату общин и обсудить движение суфражисток. Мистер Уотерхауз решительно отказывался верить, что Титженс ни о чем заранее не договаривался с мисс Уонноп. По его словам, все было чересчур тщательно спланировано — женщина так бы не смогла, а еще он сказал, что Титженсу крайне повезло, ибо мисс Уонноп — чудесная девушка.

Уже у себя в комнате Титженс поддался волнению. Он долго ходил от стены до стены и наконец, поскольку у него не получалось избавиться от назойливых мыслей, достал карты и стал раскладывать пасьянс, серьезно обдумывая свои отношения с Сильвией. Он хотел избежать скандала, если это возможно; он хотел, чтобы семья жила только на его доход, хотел избавить ребенка от влияния матери. Цели были предельно ясны, но достичь их было непросто... И он принялся размышлять, что именно стоит изменить, пока руки раскладывали по лакированной поверхности стола дам и королев.

Внезапное появление Макмастера в комнате вызвало у него сильнейший шок. Его чуть не стошнило: голова закружилась, комната вокруг завертелась. На глазах Макмастера, округлившихся от ужаса, Титженс выпил несколько стаканов виски, но даже после этого не смог говорить и упал на кровать. Он смутно чувствовал, как друг пытается его раздеть. Кристофер осознал: он так долго и усиленно пытался сознательно подавить свои мысли, что теперь подсознание взяло над ним верх и парализовало на время и разум, и тело.

 

V

— По-моему, это не вполне честно, Валентайн, — сказала миссис Дюшемен, поправляя какие-то маленькие цветочки, плавающие в плоской стеклянной вазе.

На столе, покрытом узорчатой скатертью, девушки красиво расставили блестящую серебряную посуду, блюда с ровными пирамидами персиков и большие серебряные вазы с шикарными букетами из роз, клонящихся вниз; во главе стола высились горы серебряных столовых приборов, два высоких серебряных кофейника, большой серебряный котелок на трех ножках, пара серебряных ваз с букетами из дельфиниума на невероятно высоких стеблях, отчего букеты походили на пышные веера. Комната, обставленная в стиле восемнадцатого века и отделанная панелями из темного дерева, была очень высокой и длинной. В центре каждой из панелей, там, где свет падал наиболее выгодно, висели картины, написанные в оттенках спелого апельсина. На них изображались туманные пейзажи и очертания кораблей в рассветных лучах. На каждой из золотых рам внизу была прибита табличка с надписью: «Дж. М. У. Тёрнер». У стульев, расставленных вокруг стола, накрытого на восемь персон, были тонкие, изящные спинки из красного дерева производства Чиппендейла; позади серванта из красного дерева с золотистым отливом виднелись зеленые шелковые шторы на медном карнизе, а на самом серванте стоял огромный окорок в панировке, еще одно блюдо с персиками, большой мясной пирог с блестящей корочкой, тарелка с большими, светлыми дольками грейпфрута, блюдо с заливным — кусочки мяса в густом желе.

— О, в наше время женщины должны помогать друг другу, — сказала Валентайн Уонноп. — Я не могла оставить тебя одну, ведь мы завтракаем вместе каждую субботу уже не вспомнить сколько.

— Я бесконечно признательна тебе за моральную поддержку, — сказала миссис Дюшемен. — Не стоит мне, наверное, рисковать в такой день. Я попросила Пэрри не пускать его сюда до 10:15.

— Это очень смело с твоей стороны, — проговорила Валентайн. — Думаю, попытаться все-таки стоило.

Миссис Дюшемен, все суятящаяся вокруг стола, слегка поправила цветы дельфиниума.

— По-моему, они очень красиво смотрятся! — сказала она.

— Никто их все равно не заметит, — заверила ее Валентайн. И вдруг с неожиданной решимостью добавила: — Послушай, Эди. Перестань переживать за меня. Если ты думаешь, что после девяти месяцев работы кочегаром в Илинге, в доме с тремя мужчинами, женой-инвалидом и кухаркой-пьяницей, что-нибудь из сказанного за столом может навредить моему рассудку, ты попросту ошибаешься. Пусть твоя совесть будет спокойна, и давай больше не будем об этом.

— О, Валентайн! Да как же мать тебя отпустила? — спросила миссис Дюшемен.

— Она ни о чем не знала, — проговорила Валентайн. — Она была вне себя от горя. Все девять месяцев просидела в пансионе, сложа руки, за двадцать пять шиллингов в неделю — на пансион уходили те пять шиллингов, что я зарабатывала еженедельно. Гильберта, конечно, пришлось оставить в школе, в том числе и на каникулы.

— Не понимаю, — проговорила мисс Дюшемен. — Просто не понимаю.

— И не поймешь, — сказала девушка. — Ты как те добрые люди, которые скупили на аукционе библиотеку моего отца и подарили маме. Ее содержание обходилось нам в пять шиллингов за неделю, а в Илинге на меня постоянно ругались из-за состояния моих платьев...

Тут она осеклась и сказала:

— Давай больше не будем об этом, если не возражаешь. Я твой гость, стало быть, у тебя есть право «наводить справки», как любят говорить хозяйки богатых домов. Но ты всегда была ко мне очень добра и никогда не расспрашивала о моей жизни. А правда все-таки всплыла: вчера на поле для гольфа я рассказала одному господину, что проработала прислугой девять месяцев. Я пыталась объяснить, почему стала суфражисткой; а поскольку я просила у него помощи, мне показалось, что я обязана честно рассказать ему о себе.

Миссис Дюшемен, бросившись к девушке, воскликнула:

— Милая моя!

— Погоди-ка, я еще не закончила. Вот что я хочу до тебя донести: я никогда не рассказываю об этом периоде моей жизни, потому что мне стыдно. Мне стыдно потому, что, как мне кажется, я поступила неправильно — вот почему. Я ушла в прислуги, поддавшись минутному порыву, — и осталась работать прислугой из упрямства. Вероятно, было бы куда действеннее пойти с протянутой рукой просить у добрых людей денег на содержание матери и на завершение моего образования. Но в семье Уонноп по наследству передается не только неудачливость, но и гордыня. Я не смогла так поступить. К тому же мне было только семнадцать, и я уже всем рассказала, что мы переезжаем за город после продажи имущества. Образование мое, как ты знаешь, не завершено, потому что папа, человек по-своему гениальный, преследовал свои цели. Он был убежден в том, что я должна стать спортсменкой, а не образцовым профессором Кембриджа, которым вполне могла бы сделаться. Я не знаю, откуда у него эта идея фикс... Но я хочу, чтобы ты поняла вот что. Во-первых: как я уже сказала, то, что я услышу в этом доме, ни за что не шокирует и не развратит меня, даже если говорить будут на латыни. Я понимаю латынь почти так же хорошо, как английскую речь, потому что папа нередко заговаривал с нами на ней, когда заговаривал... И да, я суфражистка, потому что прислуживала в богатом доме. Но я хочу, чтобы ты, дама более старомодная, которой два этих факта — что я была в рабстве и стала суфражисткой — покажутся подозрительными, знала, что несмотря ни на что я чиста! То есть целомудренна... И совесть моя ничем не запятнана.

— О, Валентайн! — воскликнула миссис Дюшемен. — Ты носила чепчик и передник? Ты! Чепчик и передник!

— Да, — ответила мисс Уонноп. — Я носила чепчик и передник и гнусаво говорила «Мэм!», когда обращалась к хозяйке, и спала под лестницей. Потому что ни за что не стала бы спать рядом с этой сумасшедшей кухаркой.

Миссис Дюшемен выбежала вперед, схватила мисс Уонноп за руки и поцеловала сначала в левую, а потом в правую щеку.

— О, Валентайн! — воскликнула она. — Ты просто герой. А ведь тебе всего двадцать два!.. Ох, это не шум автомобиля? — прислушалась миссис Дюшемен.

— О нет, никакой я не герой, — сказала мисс Уонноп. — Вчера я попыталась пообщаться с этим министром — и не смогла. Говорила Герти. А я переминалась с ноги на ногу и, запинаясь, выдавливала из себя: «П...п...право г-г-голоса д-д-для ж-ж-женщин!» Будь я и вправду храброй, я не постеснялась бы заговорить с незнакомцем... Тут ведь нужна именно храбрость...

— Ну так тем более! — воскликнула миссис Дюшемен, не выпуская рук девушки из своих. — Стало быть, ты еще храбрее, чем я думала... Настоящий герой — это человек, который делает то, что боится делать, разве не так?

— О, когда нам с братом было по десять лет, мы часто спорили с отцом об этом. Откуда же знать. Нужно сперва дать определение храбрости. Я же была жалкой... Могла разглагольствовать перед целой толпой, когда удавалось ее собрать. А хладнокровно поговорить с одним-единственным человеком — не смогла... Конечно, я разговаривала с тем рослым пучеглазым гольфистом — просила спасти Герти. Но это совсем другое.

Миссис Дюшемен отпустила руки девушки.

— Как тебе известно, Валентайн, — сказала она, — я — женщина старомодных взглядов. Я считаю, что истинное место женщины — рядом с мужем. И в то же время...

Мисс Уонноп отошла от нее.

— Нет, нет, Эди, не надо! — воскликнула она. — Если ты и впрямь так считаешь, ты мне не сторонница. Не пытайся угодить и тем, и другим. Это твой недостаток, честно тебе скажу... Послушай, во мне нет ничего героического. Я до ужаса боюсь тюрем и терпеть не могу перепалки. Я благодарю Бога за то, что мне приходится держать себя в руках, потому что я должна ухаживать за мамой и печатать для нее тексты, — из-за этого я не могу выкинуть ничего серьезного... Посмотри на эту несчастную, больную малышку Герти, которая прячется у нас на чердаке. Она всю ночь проплакала от переживаний. При этом она уже пять раз бывала в тюрьме, пережила промывание желудка и все такое. И ни секунды не боялась!.. Я же, якобы твердая как кремень, не видела тюрьмы... Мне ведь ужасно страшно. Вот почему я несу всякую чушь, как наглая школьница. Я боюсь каждого звука — боюсь, что это шаги полицейских, пришедших за мной.

Миссис Дюшемен пригладила светлые волосы девушки и заправила выбившуюся прядь ей за ухо.

— Вот бы ты разрешила мне показать тебе, как делать красивую прическу, — проговорила она. — Тот самый мужчина может появиться в любую минуту.

— Тот самый мужчина! — повторила мисс Уонноп. — Спасибо за тактичную смену темы. Я уверена, что тот самый мужчина окажется уже женатым. Мы, Уоннопы, до безумия неудачливы!

— Не говори так, — с заметной тревогой проговорила миссис Уонноп. — С какой стати ты считаешь себя менее удачливой, чем другие люди? У твоей мамы дела, бесспорно, идут совсем неплохо. У нее есть положение в обществе, она зарабатывает...

— Но ведь мама не урожденная Уонноп, — заметила девушка. — А настоящие Уоннопы... Их казнят, лишают прав, несправедливо обвиняют, они погибают в авариях, женятся на авантюристах или умирают без гроша в кармане, как мой отец. Так было с самого начала. Да и потом, у мамы ведь есть «талисман»...

— О, что за талисман? — спросила миссис Дюшемен, слегка оживившись. — Какая-то реликвия?

— Неужели ты не слышала о ее «талисмане»? — спросила девушка. — Она ведь всем о нем рассказывает... Ты не слышала историю о человеке с шампанским? О том, как мама сидела у себя в спальне и обдумывала самоубийство, и вдруг к ней вошел мужчина со странной фамилией... что-то вроде «Диженс». Она вечно зовет его своим «талисманом» и просит поминать его в молитвах. Этот мужчина был с папой в немецком университете много лет назад и очень его любил, но с тех пор с ним не общался. Девять месяцев его не было в Англии, поэтому он не знал о смерти папы. И он спросил: «Ну так что же случилось, миссис Уонноп?» И она все ему рассказала. А он сказал: «Что вам сейчас нужно — так это шампанское». Потом дал служанке соверен и отправил ее за бутылкой «Вдовы Клико». Он разбил горлышко бутылки о каминную полку, потому что штопор не несли слишком долго. И стоял рядом с мамой, пока она не выпила половину бутылки. А потом повел ее на ужин в ресторан... о... что-то я замерзла!.. И читал ей лекции... И устроил ее на работу в газету, одним из владельцев которой был, — писать передовицы...

— Ты вся дрожишь! — воскликнула миссис Дюшемен.

— Я знаю, — отозвалась девушка, а потом быстро добавила: — И мама всегда писала папины статьи за него. Он придумывал идеи, но не умел их правильно выразить, а она очень хорошо чувствовала стиль... И с тех пор в трудную минуту этот «талисман» — Диженс — всегда приходил на помощь. Но однажды владельцы газеты разозлились на маму и стали даже грозить увольнением из-за каких-то неточностей! Она ужасно безалаберная в этом смысле. И тогда он составил для нее список, который должен назубок знать каждый автор передовиц, например что А. Еbоr — это архиепископ Йоркский, а у власти сейчас либеральное правительство. Однажды ее благодетель пришел и сказал: «А почему бы вам не написать роман по мотивам той истории, которую вы мне рассказывали?» И он одолжил ей деньги, на которые мы купили домик, где сейчас и живем, чтобы она писала там в тишине и покое... Ох, не могу говорить!

Мисс Уонноп разрыдалась.

— Я вспоминаю эти жуткие дни... — проговорила она. — И жуть, произошедшую вчера! — Она с силой прижала костяшки пальцев к глазам, отстраняясь от объятий миссис Дюшемен и не принимая протянутый ей носовой платок. А потом сказала почти презрительно: — Какой же из меня приятный и обходительный человек. Ведь над тобой нависло такое испытание! Думаешь, я не восхищаюсь твоим тихим героизмом, который ты проявляешь дома, пока мы маршируем с флагами и кричим на улицах? Но мы делаем это для того, чтобы положить конец духовным и физическим страданиям таких, как ты, страданиям, которые изводят вас день за днем, и мы...

Миссис Дюшемен опустилась на стул у окна, закрыв лицо платком.

— Почему же женщины в твоем положении не ищут себе любовников? — с жаром проговорила девушка. — Или же ищут...

Миссис Дюшемен подняла глаза. Несмотря на то что в них стояли слезы, а лицо стало белее мела, на нем читалось какое-то серьезное достоинство.

— О нет, Валентайн, — начала она глубоким, грудным голосом. — В целомудрии есть что-то восхитительное, прекрасное. Я не ханжа. И я не склонна критиковать других. Я не осуждаю. Но всю жизнь сохранять верность в словах, мыслях и поступках... Не такая уж и простая задача...

— Все равно что бегать наперегонки, держа в зубах ложку с яйцом, — проговорила мисс Уонноп.

— Я бы сказала иначе, — мягко не согласилась миссис Дюшемен. — По-моему, куда более точный символ — Аталанта, которая торопится перегнать своего жениха и подбирает на ходу золотые яблоки. Мне всегда казалось, что именно в этом вся суть красивой легенды...

— Не знаю... — сказала мисс Уонноп. — Когда я читаю то, что пишет об этом Рёскин в «Венке из дикой оливы»... Или нет, в «Королеве воздуха». По-моему, это какая-то греческая чушь, разве нет? Так вот, когда я это читаю, мне вечно кажется, что это мало отличается от бега с яйцом, во время которого девушка не смотрит, куда бежит. Мне кажется, это одно и то же.

— Моя дорогая, в этом доме не стоит осуждать Джона Рёскина! — предупредила ее миссис Дюшемен.

Миссис Уонноп вскрикнула — раздался чей-то звучный голос:

— Сюда! Сюда... Дамы уже здесь!

У мистера Дюшемена было трое викариев. Приходов в округе было тоже три, и они почти не давали дохода, поэтому содержать их мог только очень богатый священник. Викарии, все как один, были рослыми и сильными и больше походили на профессиональных борцов, чем на людей в сане. Поэтому, когда помощники вместе с мистером Дюшеменом, который и сам был исключительно высок и плечист, выходили в сумерках на дорогу, у всех злоумышленников, что встречались им по пути в тумане, сердце уходило в пятки.

У второго викария — мистера Хорсли — был вдобавок невероятно громкий голос. Он выкрикивал четыре-пять слов, хихикал, потом выкрикивал еще четыре-пять слов, и его вновь разбирал смех. Запястья у него были такие широкие, что им было тесно в рукавах сутаны; еще в нем привлекало взгляд огромное адамово яблоко; он был коротко острижен, его вытянутое, худое, бесцветное лицо с глубоко посаженными глазами напоминало оголенный череп. Когда он начинал говорить, его было невозможно заставить замолчать — из-за свого громкого голоса он не слышал никаких возражений.

В то утро на правах жителя дома, встречая гостей — Титженса и Макмастера, которые прибыли как раз в тот момент, когда он сам поднимался по ступенькам, — он решил рассказать им любопытную историю. Однако вступление было не особо удачным...

— ОСАДНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ, ДАМЫ! — проорал он, а потом захихикал: — Мы живем в условиях вечной осады... Вы представляете...

Оказалось, что накануне вечером, после ужина, мистер Сэндбах и еще с полдюжины молодых людей из тех, кто был в тот вечер в Маунтби, прочесали всю округу на велосипедах с мотором в поисках... суфражисток! Они останавливали всех женщин, которых встречали в темноте, оскорбляли их, угрожали им тростями и подвергали внимательному досмотру. Вся округа встала на уши.

Он рассказывал об этом долго, погрузившись в воспоминания и не брезгуя повторами, и за это время Титженс и мисс Уонноп не упустили возможности обменяться взглядами. Мисс Уонноп, по правде сказать, боялась этого большого, неуклюжего мужчину со странной внешностью, боялась, что во время их новой встречи он выдаст ее полиции, которая, как ей казалось, везде ищет ее и ее подругу Герти, то есть мисс Уилсон, которая сейчас лежит в постели под присмотром миссис Уонноп. На поле для гольфа ей казалось, что он ведет себя естественно и уместно; теперь же, глядя на его одежду, висящую на нем, на огромные руки, на седое пятно в коротко стриженных волосах, на всю его бесформенную фигуру, она поражалась тому, что он казался в этой обстановке и чужим, и своим. Его вид хорошо сочетался с окороком, мясным пирогом, заливным и даже отчасти с розами — но не с картинами кисти Тёрнера, не с эстетичными занавесками и не с летящими полами платья миссис Дюшемен, не с янтарем и розами в ее волосах. Да даже со стульями от Чиппендейла. И она вдруг почему-то, отвлекшись от рассказов мистера Хорсли и собственных волнений, подумала о том, что его твидовый костюм хорошо смотрится с ее юбкой, и очень порадовалась, что на ней шелковая блузка кремового цвета, а не хлопковая, розовая, в полоску.

Внутри человека всегда есть некое противоречие: чувство борется с разумом, интеллект подавляет страсть, а впечатления опережают здравые размышления. Первые впечатления нередко оказываются обманчивыми, а спокойное осмысление помогает их ослабить.

Накануне Титженс думал о Валентайн. Генерал Кэмпион решил, что она — его mаîtressе-du-titrе. По его словам, Титженс разорился и разрушил свою семью, заведя интрижку с этой девушкой, и бессовестно тратил на нее деньги своей супруги. Это была ложь. Но, с другой стороны, такое вполне могло произойти. Встретив на своем жизненном пути достойную женщину, вполне здравомыслящие мужчины нередко поступают подобным образом. Как знать, может, и его постигнет та же участь. Но разориться на эту неприметную девушку в розовой блузке, которая призналась, что прислуживала в богатом доме... Это, как ему казалось, выходило за грани даже безумных клубных сплетен!

Настолько сильным оказалось это самое первое впечатление. По недолгом размышлении он пришел к тому, что очень даже хорошо, что эта девушка — служанка не по рождению, что она — дочь профессора Уоннопа и хорошая прыгунья. Титженс искренне верил в то, что высший класс не боялся «потерять почву под ногами», а низший старался это ни в коем случае не допустить — это-то их и разделяло.

...Сильное впечатление не ослабевало. Все же мисс Уонноп была служанкой. Причем по природе своей. Она из хорошей семьи, ведь первые известные Уоннопы появились в Бёрдлипе в Глостершире аж в 1417 году, — очевидно, существенно обогатившись после битвы при Азенкуре. Но даже в достойнейших из семей время от времени рождаются девочки, которые по природе своей являются служанками. Это одна из причуд наследственности... И хотя Титженс признал мисс Уонноп героиней, которая принесла себя в жертву ради творчества матери и образования брата, —до всего этого он догадался, — у него все равно не получалось разглядеть в ней кого-то, кроме служанки. Героини чудесны, они достойны восхищения, порой в них можно разглядеть святость; но если невзгоды оставляют свой след на их лицах и телах... То им лучше ждать той награды, что непременно ждет их на Небесах. В этом же мире они едва ли смогут выйти замуж за мужчин из приличного общества. И на них уж точно никто не захочет транжирить супружеские деньги. Такова правда.

Но сегодня Валентайн словно преобразилась: шелковая блузка вместо розовой хлопковой, блестящие кудрявые волосы, которые раньше были скрыты под белой шляпой, прекрасная юная шея, красивая обувь под аккуратными лодыжками, здоровый румянец вместо вчерашней испуганной бледности — в этом кругу людей хороших и уважаемых она казалась им ровней; маленькая, но хорошо сложенная, здоровая внешне; с огромными голубыми глазами, которые без всякого смущения глядят прямо ему в глаза...

«Боже правый... — подумал он. — А ведь правда! Что за славная любовница вышла бы из нее!»

Он мысленно клял Кэмпиона, Сэндбаха и клубные сплетни за эти мысли. За жестокое, печальное и глупое давление общества, которое, как кажется, производит некий отбор: если люди начинают обсуждать мужчину и женщину и считать их парочкой, значит, их союз и впрямь может быть гармоничным. А ведь подобного рода предположения оказывают на людей свое влияние!

Он бросил взгляд на миссис Дюшемен, и ему подумалось, что она удивительно заурядна и, вероятно, скучна. Ему не понравилось ее чересчур пышное синее платье с открытыми плечами, а еще он подумал о том, что женщины ни в коем случае не должны носить непрозрачный янтарь — он больше годится для мундштуков. Он вновь взглянул на мисс Уонноп и подумал о том, что она была бы хорошей женой для Макмастера — тот любит прытких девушек, а мисс Уонноп к тому же довольно женственна.

Тут он услышал, как мисс Уонноп кричит миссис Дюшемен сквозь позвякивание посуды:

— Может, мне пересесть в начало стола, чтобы удобнее было разливать всем чай?

— Не надо! — ответила миссис Дюшемен. — Я уже попросила мисс Фокс. Она все равно почти ничего не слышит. — Мисс Фокс была бедной сестрой недавно преставившегося священника.

Титженс отметил про себя, что у миссис Дюшемен неприятный визгливый голос; он перекрывает даже бас мистера Хорсли, подобно тому, как пение дрозда перекрывает шум бури. Голос был противный. Титженс заметил, что мисс Уонноп тоже слегка поморщилась.

Мистер Хорсли поворачивался к каждому из гостей, сидевших неподалеку от него, обращаясь к ним по очереди. Сейчас он что-то кричал Макмастеру; после чего Титженсу предстояло выслушать историю об инфаркте пожилой миссис Хэглен из Ноби. Однако этому не суждено было произойти...

В комнату стремительно вошла румяная, круглолицая дама в возрасте за сорок, с выразительными глазами и в симпатичном черном платье, показывающем, что она не так давно овдовела. Она легонько похлопала мистера Хорсли по руке, которой тот увлеченно жестикулировал во время своей речи, но он этого как будто бы и не заметил, и тогда она крепко пожала ее. И требовательно спросила высоким голосом:

— Кто тут мистер Макмастер, критик? — Повисла мертвая тишина. Дама набросилась на Титженса: — Это вы? Нет!.. Тогда, стало быть, вы.

Она повернулась к Макмастеру. В мгновение ока в ней угас всякий интерес к Титженсу — с такой беспардонностью Титженс сталкивался нечасто, но дама отвернулась с настолько деловым видом, что он нисколько на нее не обиделся.

Она решительно обратилась к Макмастеру:

— О, мистер Макмастер, на следующей неделе, в четверг, выходит моя новая книга. — Сообщив это, дама и повела Макмастера к окну в противоположном углу комнаты.

—А как же Герти? — спросила мисс Уонноп.

— Герти? — с удивлением, будто только пробудилась от сна, переспросила миссис Уонноп, а именно так звали нежданную гостью. — Ах да! Она уснула. Проспит до четырех. Я попросила Ханну за ней присмотреть.

Мисс Уонноп бессильно уронила руки на колени.

— Мама! — вырвалось у нее.

— Ах да! — воскликнула миссис Уонноп. — Ведь мы же договорились, что сегодня дадим старушке Ханне выходной. Совсем забыла! — Она повернулась к Макмастеру. — Ханна — это наша горничная, — пояснила она и слегка замялась, а потом с жаром продолжила: — Вам будет очень полезно услышать о моей новой книге. Как журналисту вам не помешают предварительные разъяснения... — И она решительно потащила молодого человека, который только тихо что-то блеял, за собой...

Причина случившегося была вот в чем: когда мисс Уонноп садилась в двуколку, в которой ее должны были отвезти в дом священника, сама она управляться с лошадьми не умела, она сообщила матери, что за завтраком будут двое незнакомцев — имя одного из них она не знает, а второго зовут мистер Макмастер, и он — известный критик. Миссис Уонноп заинтересованно переспросила:

— Критик? А что он критикует? — ее вялость как рукой сняло.

— Не знаю, — ответила ей дочь. — Книги, наверное...

Несколько мгновений спустя, когда крупная черная лошадь, которой трудно было стоять на месте, в несколько прыжков преодолела двадцать ярдов, извозчик сказал мисс Уонноп:

— Ваша мамаша вас кличет.

Но мисс Уонноп только рукой махнула. Она была уверена в том, что все предусмотрела. Она рассчитывала вернуться к обеду; ее подруга Герти Уилсон, отдыхающая на чердаке, должна была до этого момента оставаться под маминым присмотром; а Ханну, которая приходила к ним каждый день и помогала по хозяйству, она попросила на день отпустить. Нельзя было допустить, чтобы Ханна прознала, что в одиннадцать часов утра на чердаке в их доме спит незнакомая девушка. Иначе новость об этом в момент разлетится по всей округе, и полицейские тут же явятся за девушками.

Но миссис Уонноп была женщиной крайне деловой. Услышав о том, что неподалеку будет завтракать известный критик, она заявилась к нему, прихватив с собой яйца в качестве подарка. В дом священника она направилась, как только пришла Ханна. Мысль о том, что в это время домой может нагрянуть полиция, ее нисколько не пугала, да она и забыла о полиции.

Появление миссис Уонноп не на шутку встревожило миссис Дюшемен, потому что она хотела, чтобы к моменту прихода ее мужа все гости уже сидели за столом и завтракали. А это было непросто. Миссис Уонноп, которую на завтрак вообще никто не приглашал, не желала расставаться с мистером Макмастером. Мистер Макмастер сказал ей, что он не пишет рецензий для еженедельных газет — только статьи для ежеквартальных толстых журналов, и миссис Уонноп решила, что подобная статья в толстом журнале о ее книге — это именно то, что нужно. Поэтому она начала увлеченно рассказывать мистеру Макмастеру, что именно нужно написать. Миссис Дюшемен дважды уводила мистера Макмастера к его месту за столом, но миссис Уонноп утаскивала его обратно, к окну. Тогда миссис Дюшемен пришлось сесть рядом с Макмастером — из стратегических соображений.

— Мистер Хорсли, будьте добры, усадите миссис Уонноп рядом с собой и угостите ее завтраком, — выкрикнула она, ибо миссис Уонноп, увидев, что место свободно и что Макмастер сидит совсем неподалеку, смело отодвинула чиппендейловский стул, предназначенный мистеру Дюшемену, и собралась было на него усесться. А это грозило катастрофой: ведь мистер Дюшемен вполне мог разбушеваться, оказавшись среди гостей.

Мистер Хорсли выполнил поручение с такой твердостью, что миссис Уонноп сочла его очень неприятным и неуклюжим типом. Он сидел неподалеку от мисс Фокс, неприметной старой девы, которую едва было видно за высокой серебряной посудой и которая увлеченно рассматривала ручки и краны из слоновой кости. Опустившись на свой стул, миссис Уонноп решила, что если она чуть отодвинет серебряные вазы с высокими цветами дельфиниума, то увидит мистера Макмастера, сидящего наискосок от нее, и сможет с ним переговорить. Но это ей не удалось, и она в итоге послушно опустилась на стул, предназначенный для мисс Герти Уилсон, которая должна была стать восьмым гостем. Миссис Уонноп сидела в какой-то рассеянной мрачности, время от времени говоря дочери:

— По-моему, все организовано хуже некуда. По-моему, здесь царит страшный бардак.

Мистер Хорсли поставил перед ней блюдо с рыбой, но она поблагодарила его весьма холодно. А на Титженса даже не взглянула.

И вот, сидя рядом с Макмастером и не сводя глаз с маленькой двери в углу, миссис Дюшемен вдруг ощутила внезапное и невыносимое беспокойство. Ей даже пришлось сказать своему гостю то, о чем она хотела бы промолчать:

— Возможно, я поступила несправедливо, вынудив вас проделать такой путь. Может статься, встреча с мужем ничего вам не даст. На него порой находит... особенно по субботам...

Она в нерешительности замолчала. Возможно, еще обойдется. Две субботы из семи обходились без происшествий. В таком случае, можно ни о чем не рассказывать, и тогда это симпатичное создание исчезнет из ее жизни, даже не зная, что оставил неизгладимый след в ее памяти... Но тут ей подумалось, что если бы он знал о ее страданиях, то непременно остался бы, чтобы ее утешить. Мысленно она подбирала слова, которыми лучше было бы закончить предложение. Но тут Макмастер заговорил сам:

— Милая леди! («Какое очаровательное обращение!», — подумалось ей). С годами понимаешь... С годами начинаешь замечать и понимать... что умнейшие люди... вечно в своих мыслях...

Миссис Дюшемен облегченно выдохнула. Макмастер использовал исключительно правильные слова.

— К тому же... — продолжил Макмастер, — провести хоть миг, быстротечный, как полет ласточки... «И ласточкой порхать с калитки на калитку!»... Вы же знаете эти строки... В таком чудесном месте...

Волны блаженства захлестнули ее. Именно так и должны говорить мужчины, именно так они и должны выглядеть — темно-синий галстук, кольцо из, как кажется, настоящего золота, темно-синие глаза под черными бровями! Его слова согрели ее, разум чуть затуманился, ей стало спокойно и хорошо, как бывает, когда засыпаешь в тепле и уюте. Розы на столе поразили ее своей красотой, до нее донесся их нежный аромат.

— Надо признать, все обставлено с большим вкусом, — произнес чей-то голос.

Рослый, неуклюжий мужчина, которого ее дивный гость привез с собой, пытался привлечь к себе ее внимание. Он поставил перед ней маленькую голубую тарелочку, на которой лежало немного черной икры с кусочком лимона, и изящное, розовое блюдце из севрского фарфора с самым спелым персиком в комнате, — она сама не так давно попросила ей передать это.

Миссис Дюшемен поспешно приняла вид самый что ни на есть чарующий; а Титженс не сводил круглых рыбьих глаз с икры, стоящей перед ним.

— Как же вам удалось ее достать? — поинтересовался он.

— О! Если бы не мой муж, можно было бы счесть это показной роскошью. Мне кажется, это ни к чему, — сказала она и улыбнулась лучезарной, но какой-то натянутой улыбкой. — У мистера Симпкинса с Нью-Бонд-стрит. Если позвонить накануне, он высылает людей на рыбный рынок в Биллингсгейт; на рассвете они уже там и оттуда привозят партию лосося и барабульки — вот она, видите, — причем вместе со льдом. Очень хорошая рыба... К семи часам машина с рыбой уже оказывается на станции Эшфорд... Все равно ведь завтраки редко начинаются раньше десяти.

Ей вовсе не хотелось растрачивать на этого неприметного незнакомца силы и время, но повернуться к невысокому гостю, расточавшему такие приятные для нее речи, будто взятые из ее любимых книг, она не могла, хоть и очень хотела.

— В этом нет ничего показного, — сказал Титженс. — Это Великая традиция. Не стоит забывать, что все наслышаны о знаменитых завтраках у Дюшемена из колледжа Магдалины.

Он внимательно смотрел ей в глаза — было непонятно, что именно выражал этот взгляд. Вне всяких сомнений, ему очень хотелось ей угодить.

— Я и не забываю, — проговорила она. — Но ведь мой муж сам ничего такого не ест. Он аскетичен до ужаса. По пятницам он вообще ни крошки в рот не берет. Что доставляет мне много волнений... по субботам.

— Знаю, — проговорил Титженс.

— Знаете! — воскликнула она чуть ли не резко.

— Да, конечно, — продолжил он, не сводя с нее глаз. — Многие знают о замечательных застольях в доме Дюшемена. Он ведь участвовал в ремонте дорог вместе с Рёскиным. И, по слухам, больше всех на него походил!

Миссис Дюшемен ахнула. Ей тут же вспомнились обрывки ужасных историй, которые рассказывал ей о своем наставнике муж, когда пребывал в худшем расположении духа. Она вообразила, что самые интимные подробности ее жизни также могут быть известны этому расплывшемуся чудовищу. Ибо когда Кристофер повернулся к ней лицом, его черты словно расплылись — и он показался ей настоящим чудовищем. Он виделся ей мужиковатым, пугающим, неуклюжим, мерзким и чужим! Она поймала себя на том, что мысленно угрожает Титженсу, обещает, что ему не поздоровится, если... Она вдруг почувствовала свое влияние на вкусы, мысли и будущее мужчины, сидящего по другую сторону от нее. Он тоже был мужчиной, как и Титженс, но только ласковым, родным; его присутствие дарило ей ощущение гармонии, утоляло ее духовный голод, как насыщает голодного сладкая мякоть спелого инжира... Появление этих чувств было совершенно неизбежно, учитывая природу отношений миссис Дюшемен со своим мужем...

Почти без эмоций — настолько сильным было ее напряжение — она услышала за своей спиной дрожащий, высокий, скрежещущий голос:

— Post coitum triste! Xа! Ха! Вот что это такое! — Голос повторил латинскую фразу и язвительно поинтересовался: — Вы знаете, как это переводится? — Однако волнения, связанные с мужем, внезапно появившимся, отошли для миссис Дюшемен на второй план. Ее куда больше беспокоило, что скажет это чудовищное, мерзкое существо своему другу, когда они отсюда уедут.

А он все смотрел ей в глаза. А потом невозмутимо проговорил, понизив голос:

— На вашем месте я бы не оборачивался. Винсент Макмастер вполне справится сам.

В его голосе слышалась фамильярность старшего брата. И внезапно миссис Дюшемен поняла: он прекрасно видит, что между нею и Макмастером пробежала искра. Он говорил так, как говорят в особых случаях мужчины с любовницами своих лучших друзей. Он был из тех опасных и грозных мужчин, обладающих тонкой интуицией.

— Слышали! — воскликнул Титженс.

Злорадному, жестокому голосу, который спросил: «Знаете, как это переводится?» — Макмастер ответил четко, однако с раздражительностью учителя, который отчитывает нерадивого ученика:

— Конечно, знаю. Тоже мне, открытие! — И тон Макмастер выбрал самый что ни на есть правильный.

Титженс — и миссис Дюшемен — слышали, как мистер Дюшемен, спрятавшись за стеной из дельфиниума и серебра, что-то прогнусавил в ответ, словно пристыженный школьник. За невидимым стулом стоял невысокий человечек с довольно жестоким лицом в сером твидовом костюме, застегнутом по самое горло, и смотрел прямо перед собой. «Боже мой! Пэрри! Чемпион Бермондси в среднем весе! Он здесь наверняка для того, чтобы угомонить мистера Дюшемена, если тот разбушуется!» — подумал Титженс.

Пока он оглядывал стол, миссис Дюшемен чуть сползла со своего стула и коротко выдохнула от облегчения. Худшее позади. Пусть теперь Макмастер думает о ней, что хочет. Теперь он знает страшную тайну! Худшее произошло — к сожалению или к счастью. Через секунду она поднимет на него взгляд.

— Все будет хорошо, — сказал Титженс. — Макмастер прекрасно со всем справится. У нас в Кембридже был друг, который временами вел себя совсем как ваш муж, и Макмастер всегда умело успокаивал его в обществе... К тому же мы все тут благородные люди!

Он заметил, что мистер Хорсли и миссис Уонноп увлеклись поглощением завтрака. В отличие от мисс Уонноп. Титженс поймал на себе взгляд больших голубых глаз, смотрящих на него с явной мольбой. Он подумал: «Она что-то скрывает. И просит меня не выдавать ее, не путать ей карты. Как жаль, что она все это видит — совсем ведь юная девушка!» И он ответил ей взглядом, который будто говорил: «Все будет хорошо, по крайней мере, в этой части стола».

Миссис Дюшемен ощутила прилив душевных сил. Макмастер увидел худшее; теперь же Дюшемен, гнусавя, цитировал ему на ухо фрагменты самых непристойных эпизодов из «Сатирикона» Петрония. Ее слух уловил фразу: Froturianas, puer callide... Когда-то супруг, в исступлении сжимая ее запястье, снова и снова переводил эти слова... Вне всяких сомнений, этот мерзкий человек, что сидит рядом с ней, вновь обо всем догадается!

— Конечно, мы все здесь благородные люди, — проговорила она. — В наше время добиться этого совсем не сложно.

— Не сказал бы, — не согласился Титженс. — Ведь сегодня всякие проходимцы так и норовят пробиться во святая святых!

Миссис Дюшемен отвернулась от него раньше, чем он успел закончить свою мысль. Преисполненная спокойствия, она жадно смотрела на Макмастера.

Четыре минуты назад Макмастер, единственный из всех, заметил, как через дверь, обитую деревом, за которой была еще одна дверца, отделанная темно-зеленым сукном, в комнату вошел преподобный мистер Дюшемен, а следом за ним — мужчина, в котором Макмастер, как и Титженс, моментально узнал Пэрри, бывшего чемпиона по боксу. У него в голове тут же пронеслась мысль о том, что это поразительное стечение обстоятельств. Кроме того, он тут же подумал: крайне странно, что такого эстетически привлекательного мужчину, как супруг миссис Дюшемен, Церковь, которая очень ценит мужскую красоту, еще не удостоила высокого сана. Мистер Дюшемен был удивительно рослым и слегка сутулился, как и подобает священнику. Лицо у него было алебастрового цвета, седоватые волосы, разделенные ровным пробором, красиво ниспадали на высокие брови; взгляд был живой, проницательный, строгий; благородный нос с горбинкой. Он был как раз таким мужчиной, который мог бы послужить украшением величественному и прекрасному храму, а миссис Дюшемен — как раз такой женщиной, которая могла украсить гостиную епископа. Он обладал достатком, был хорошо образован, поддерживал традиции... «Почему же он тогда не декан, по меньшей мере?» — подумал Макмастер, которого внезапно охватили подозрения.

Мистер Дюшемен быстро подошел к своему стулу, который Пэрри, поспешно следуя за преподобным, успел выдвинуть из-за стола, и элегантным движением опустился на сиденье. Он кивнул незаметной мисс Фокс, которая потянулась рукой к крану из слоновой кости. Рядом с его тарелкой стоял стакан с водой, и его длинные, белые пальцы сомкнулись вокруг него. Бросив быстрый взгляд на Макмастера, он посмотрел на него пристальнее своими блестящими, смеющимися глазами.

— Доброе утро, доктор, — сказал он. Макмастер хотел было возразить, но преподобный был неумолим: — Да! Да! Вы предусмотрительно спрятали стетоскоп в цилиндр, оставленный в прихожей!

Бывший спортсмен в узких гетрах из гладкого сукна, обтягивающих габардиновых бриджах и коротком тесном пиджаке, застегнутом до самого подбородка, — в этом костюме он безумно напоминал конюха какого-нибудь богача, — быстро взглянул на Макмастера и явно узнал его, а затем бросил взгляд на мистера Дюшемена, многозначительно подняв брови. Макмастер, который знал Пэрри довольно хорошо, ибо тот обучал Титженса боксу, когда они еще учились в Кембридже, отчетливо уловил, что тем самым спортсмен говорил ему: «Как же вы переменились, сэр! Присмотрите-ка за ним минутку!» — и легкой, танцующей походкой профессионального боксера отошел к серванту. Макмастер бросил быстрый взгляд на миссис Дюшемен. Она сидела вполоборота к нему, крайне увлеченная разговором с Титженсом. Его сердце подскочило, когда, вновь посмотрев на мистера Дюшемена, он заметил, что тот привстал со своего места и принялся внимательно осматривать заслон из высокой серебряной посуды. Но потом преподобный вновь уселся на свой стул и принялся разглядывать Макмастера с выражением невиданной хитрости на своем аскетичном лице. Вдруг он громко поинтересовался:

— А ваш друг? Тоже медик? И оба со стетоскопами. Ну конечно, нужно два медика, чтобы подтвердить...

Он оборвал свою мысль и с внезапной, исступленной яростью оттолкнул руку Пэрри, который хотел было поставить перед ним тарелку с кусочками рыбного филе.

— Забери! — выкрикнул он громовым голосом, — Это все разжигатели постыдной страсти к... — Но тут он бросил на Макмастера еще один хитрый и подозрительный взгляд и воскликнул со старооксфордским акцентом: — Да! Да! Пэрри! Прекрасно! Да! Рыбки! И немного почек. Еще! Да! Грейпфрута! И хереса! — Он расстелил салфетку на коленях и поспешно запихнул в рот кусок рыбы.

Макмастер терпеливо и членораздельно попросил позволения представиться и сообщил, что его зовут Макмастер и что он переписывался с мистером Дюшеменом по поводу его небольшой монографии. Мистер Дюшемен взглянул на него с нарастающим вниманием, которое постепенно вытеснило в нем всю подозрительность, и воскликнул с каким-то злорадством:

— Ах да, Макмастер! Макмастер. Талантливый критик. Вероятно, немного гедонист? Да, припоминаю, вы присыла ли мне телеграмму о том, что собираетесь приехать. Два друга! Не медики! Друзья!

Он приблизился лицом к Макмастеру и проговорил:

— Какой же уставший у вас вид! Ужасно! Ужасно!

Макмастер хотел было сказать, что много работал в последнее время, но тут послышался неприятный гогот, а потом и фраза на латыни, которую услышали миссис Дюшемен и Титженс! И тогда он понял, с чем предстоит иметь дело. Он бросил еще один взгляд на боксера, повернул голову в другую сторону, быстро ища взглядом великана мистера Хорсли, чей рост приобрел для него совершенно новый смысл. Затем опустился на свое место и принялся за почки. Вне всяких сомнений, мужчины, сидящие в комнате, обладают достаточной физической силой, чтобы утихомирить мистера Дюшемена, если тот вдруг разбушуется. К тому же тут присутствовали спортсмены! По забавному совпадению в Кембридже он подумывал даже нанять Пэрри для своего дорогого друга Сима. Сим, человек невероятно ироничный и остроумный и в то же время здравомыслящий и очень порядочный, чаще всего демонстрирующий поразительную стыдливость, страдал от точно таких же приступов, как и мистер Дюшемен. В обществе он вдруг мог вскочить и выкрикнуть или зашептать что-нибудь возмутительное или в высшей степени непристойное. Макмастер, который очень его любил, сопровождал его всюду, где мог, и таким образом научился правильно себя вести во время этих приступов... Внезапно он почувствовал даже некую радость! Ему подумалось, что он заслужит уважение в глазах миссис Дюшемен, если сможет мирно и успешно справиться с возможными трудностями. Быть может, это даже их сблизит! Что может быть лучше!

Он знал, что миссис Дюшемен повернулась к нему: он явственно ощущал, что она прислушивается к каждому его слову и наблюдает за ним; ему даже казалось, что он чувствует у себя на щеке тепло от ее взгляда. Но он не поворачивался — он упрямо наблюдал за священником, чье лицо приняло злорадное выражение. Мистер Дюшемен тем временем цитировал Петрония, склонившись к своему гостю. Макмастер же невозмутимо поглощал почки.

— Ямб здесь передан не вполне точно, — заметил он. — У Виламовица-Мёллендорфа, чьи работы мы...

Чтобы перебить Макмастера, мистер Дюшемен учтиво похлопал его по руке худой ладонью. На среднем пальце у него был большой перстень из красного золота с сердоликом. Он продолжил исступленно цитировать Петрония, чуть склонив голову набок, словно прислушиваясь к невидимому хору. Макмастеру искренне не нравилась латынь с оксфордским акцентом. Он бросил быстрый взгляд на миссис Дюшемен; ее глаза смотрели на него — большие, темные, полные благодарности. Он видел и то, что они полны слез.

Он снова украдкой взглянул на Дюшемена. И вдруг осознал, что его жена страдает! Судя по всему, она страшно страдает. Он не думал, что такое возможно — во-первых, ему самому подобные чувства были чужды, а во-вторых, он был уверен, что она восхищается им. Теперь же его до глубины души возмутило то, что она обречена на страдания.

Миссис Дюшемен была в отчаянии. Макмастер пристально взглянул на нее, а потом отвернулся! В его взгляде она прочла, что он презирает ее положение и злится на то, что оказался в этой комнате. В этом своем отчаянии она коснулась его руки.

Макмастер почувствовал это прикосновение, и на душе у него сделалось спокойно и сладостно. Но он упрямо смотрел перед собой. Ради ее же блага он не смел отвести взгляд от перекошенного яростью лица. Приближалась кульминация. Мистер Дюшемен уже добрался до английского перевода. Он положил ладони на скатерть, готовясь подняться, — он хотел выкрикивать непристойности стоя, да так, чтобы их слышали все гости. Больше медлить было нельзя.

— «Юнец остроязыкий» — крайне неточный перевод словосочетания риеr саllidе! Безумно устаревший...

Дюшемен, жуя, спросил:

— Что? Что? В чем дело?

— Любят в Оксфорде изучать подстрочники восемнадцатого века. Это, наверное, перевод Уинстона и Диттона? Очень на них похоже... — Макмастер взглянул на Дюшемена, чью пламенную речь он перебил, — священник с трудом понимал, что происходит, словно человек, которого разбудили в незнакомом месте!

— Это все какая-то похабщина из тех, что выдумывают пятиклассники. Если не хуже. Попробуйте заливное. Я вот сейчас угощусь. У вас рыба остыла.

Мистер Дюшемен взглянул в свою тарелку.

— Да! Да! — пробормотал он. — С сахаром и в уксусном соусе!

Боксер-чемпион вновь ускользнул к серванту — славный, тихий человек; ненавязчивый, как жук-могильщик.

— Вы ведь собирались мне кое-что рассказать для моей монографии, — напомнил ему Макмастер. — Что стало с Мэгги... Мэгги Симпсон. Шотландкой, которая позировала для картины «Женщина в окне»?

Мистер Дюшемен взглянул на Макмастера здравомыслящим, но растерянным и уставшим взглядом.

— «Женщина в окне»! — воскликнул он. — Ах да! У меня ведь есть акварельный набросок. Я сам видел, как она позировала, и купил набросок прямо на месте... — Он вновь оглядел стол, заметил у себя в тарелке заливное и начал жадно есть. — Красавица! — добавил он. — С очень длинной шеей... И конечно же она не пользовалась особым... уважением! Думаю, она еще жива. Но уже немолода. Видел ее пару лет назад. У нее дома было много картин. Редчайших, само собой! Она жила на Уайт-чапел-роуд. Разумеется, она была из того самого класса... — Он продолжил что-то бормотать, склонив голову над тарелкой.

Макмастер решил, что приступ кончился. Он ощутил неодолимое желание повернуться к миссис Дюшемен; лицо у нее было суровое, строгое. Он быстро сказал:

— Если он немного поест, желудок заполнится... и тогда кровь отольет от головы...

— О, извините! — простонала она. — Как же это ужасно! Я себя никогда не прощу!

— Нет! Нет... Что вы, ведь я для того и приехал!

Глубокие чувства оживили все ее бледное лицо.

— Какой же вы славный! — грудным голосом проговорила она, и они так и замерли, не сводя глаз друг с друга.

Вдруг Макмастер услышал крик у себя за спиной:

— Говорю вам, он заключил с ней сделку, dum casta et sola, конечно. Пока она целомудренна и одинока!

Мистер Дюшемен, внезапно почувствовав, что над ним более не властна некая темная, мощная сила, подавляющая его собственную волю, радостно вскочил, слегка задыхаясь.

— Целомудренна! — прокричал он. — А сколько намеков в этом слове... — Он оглядел широкую и длинную скатерть — она раскинулась перед ним, будто луг, по которому можно пробежать, разминаясь после долгого заточения. Прокричал три неприличных слова и вернулся к тону, очень характерному для участников Оксфордского движения. — Но целомудрие...

И вдруг миссис Уонноп ахнула и взглянула на свою дочь: та чистила персик, а лицо ее медленно заливала краска. Миссис Уонноп повернулась к мистеру Хорсли, сидящему рядом, и проговорила:

— Полагаю, вы тоже пишете, мистер Хорсли. И наверняка что-нибудь куда более умное, нежели то, что интересует моих скромных читателей...

Мистер Хорсли, в соответствии с инструкциями от миссис Дюшемен, хотел было пересказать миссис Уонноп статью, которую писал о поэме «Мозелла» Авсония. Но он все медлил, и потому дама его опередила. Она принялась обстоятельно рассуждать о вкусах широкой публики. Титженс склонился к мисс Уонноп с наполовину очищенным инжиром в правой руке и сказал так громко, как мог:

— У меня для вас сообщение от мистера Уотерхауза. Он просил передать, что если вы...

Совершенно глухая мисс Фокс, которая тоже была не чужда писательству, заметила, обращаясь к миссис Дюшемен, сидевшей наискосок от нее:

— Думаю, сегодня будет гроза. Вы заметили, сколько мошек летает...

— Когда мой почтенный наставник, — вдруг прогремел мистер Дюшемен, — в день своей свадьбы сел в экипаж, он сказал своей невесте: «Мы с тобой заживем, как ангелы небесные!» Какие прекрасные слова! Я, кстати, после свадьбы тоже...

— О... нет! — вырвалось у миссис Дюшемен.

Все замолчали, будто переводя дыхание после быстрого бега. А потом продолжили говорить с вежливой оживленностью и слушать с большим вниманием. Титженс счел это величайшим достижением и оправданием английских манер!

Бывший чемпион Пэрри дважды ловил своего хозяина за руку и кричал ему, что завтрак остынет. Он сообщил Макмастеру, что они с преподобным мистером Хорсли могли бы увести мистера Дюшемена, но тот начнет активно сопротивляться.

— Погодите! — шепнул им Макмастер и, повернувшись к миссис Дюшемен, проговорил: — Я могу его остановить. Можно?

— Да! Да! Сделайте что угодно! — воскликнула она. Он увидел слезы, бегущие по ее щекам, — никогда раньше он ничего подобного не видел. С великой осторожностью и нестерпимой яростью он шепнул в волосатое ухо бывшего чемпиона просьбу:

— Ударьте его в почки. Большим пальцем. Со всей силы — только смотрите, палец не сломайте...

В это время мистер Дюшемен как раз провозгласил:

— Я, кстати, тоже после свадьбы... — Он начал размахивать руками, переводя взгляд с одного лица на другое.

Миссис Дюшемен вскрикнула.

Мистер Дюшемен решил, что его настигла Божья кара. Что он — недостойный посланник Господень. Ему еще не доводилось испытывать столь сильной боли. Он упал на стул и съежился; в глазах у него потемнело.

— Больше он не встанет, — с благодарностью шепнул Макмастер боксеру. — Захочет. Но побоится. — А после обратился к миссис Дюшемен: — Милая леди! Все позади. Уверяю вас. Мы его успокоили способом, эффективность которого научно доказана.

— Простите, — сквозь слезы прошептала она. — Вы не сможете уважать...

Ее глаза забегали по его лицу — она искала знак прощения, как ищет его на лице палача осужденный. Сердце не билось, дыхание перехватило...

И тут настал миг истинного блаженства. Она ощутила на своей левой ладони прохладные пальцы, скользнувшие под ткань рукава. О, этот мужчина всегда знает, как поступить! И она сжала эти холодные, словно цветы нарда или амброзии, пальцы в своих.

А он, преисполнившись наслаждения, продолжил говорить в этой затихшей комнате. Он выражался невероятно учтиво — и как изысканно! Он объяснил, что некоторые приступы связаны исключительно с нервами и что их можно если не вылечить совсем, то хотя бы прервать, если напугать, если сделать что-то совсем неожиданное, причинить острую физическую боль, которая, само собой, тоже воздействует на нервы!..

Тем временем Пэрри проговорил на ухо священнику:

— Пора готовиться к завтрашней проповеди, сэр.

И мистер Дюшемен ушел так же тихо, как появился, проскользив по толстому ковру сквозь маленькую дверь.

Тогда Макмастер спросил у своей собеседницы:

— Вы ведь из Эдинбурга? Стало быть, знаете побережье Файфшира?

— Да, разумеется! — воскликнула она.

Макмастер все не отпускал ее руки. Он заговорил об утеснике, растущем на заболоченных лугах, о песчанках, летающих вдоль низкого берега, и интонации у него были такие шотландские, а описания такие красочные, что она погрузилась в воспоминания о детстве, и ее глаза наполнились слезами радости. После долгого, нежного рукопожатия она отпустила его ладонь. Но когда он ее убрал, казалось, у миссис Дюшемен забрали саму жизнь.

— Вы наверняка знаете поместье Кингасси? — спросила она. — Оно совсем рядом с вашим городом. Там я в детстве проводила каникулы.

— Возможно, я, тогда еще босоногий мальчишка, играл где-то поблизости, а вы — внутри, в роскошных комнатах... — ответил он.

— О нет, едва ли! Все-таки у нас есть разница в возрасте! И знаете... Мне определенно есть что вам рассказать.

И тут она обратилась к Титженсу, снова решительно вооружившись своим женским очарованием:

— Подумать только! Оказывается, мы с мистером Макмастером, можно сказать, играли вместе в юности!

Она знала, что в ответ он взглянет на нее с сочувствием, которое ее невероятно злило.

— Стало быть, вы дружите с ним дольше меня, — проговорил он. — Мы познакомились, когда мне было четырнадцать, и я с трудом могу поверить, что вы знаете его лучше меня. Он славный малый...

Она возненавидела в Титженсе это снисхождение по отношению к человеку, который был явно лучше него, и за это предупреждение — а она понимала, что это предупреждение, — о том, что его друга стоит беречь.

Миссис Уонноп вскрикнула — громко, но не испуганно. Мистер Хорсли рассказывал ей о необычной рыбе, которая во времена Римской империи водилась в реке Мозель. Мозелла из поэмы Авсония. Так уж получилось, что в своем эссе он пишет по большей части о рыбе...

— Нет же! — с жаром воскликнул он. — Говорили, что речь о плотве. Но теперь в реке плотва не водится. Vаnnulis viridis, oculisque. Нет. На самом деле все наоборот: красные плавники...

Миссис Уонноп вскрикнула, взмахнула рукой — да так, что ладонь едва не закрыла оратору рот, а кончик рукава чуть не попал ему в тарелку! — и, конечно, этого оказалось достаточно — он тут же затих.

— Титженс! — выкрикнула она. — Как такое возможно?..

Она согнала дочь со стула, уселась на ее место, поближе к молодому человеку, и стала бурно и громко выражать ему свою любовь. Когда Титженс повернулся к миссис Дюшемен, миссис Уонноп заметила его орлиный профиль и сразу же его узнала — точно такой же был у отца Кристофера, она видела его на праздничном завтраке в день своей свадьбы. И она рассказала всем собравшимся ту историю, которую все — кроме Титженса, разумеется, — уже давно знали наизусть: о том, как его отец спас ей жизнь и сделался ее талисманом. И предложила сыну, ибо его отец сам никаких благодарностей не принимал, свою лошадь, свой кошелек, свое сердце, свое время — всю себя. Она была так искренна, что когда завтрак завершился, коротко кивнула Макмастеру, с силой схватила Титженса под руку и небрежно бросила критику:

— Прошу прощения, больше я помогать вам со статьей не могу, а вот мой дорогой Крисси обязан забрать у меня любые книги, какие только хочет! Сейчас же! Сию же минуту!

И она поспешно вышла из дома, таща за собой Титженса, а мисс Уонноп поспешила за ними, как юная лебедь за своими родителями.

В своей грациозной манере миссис Дюшемен принимала благодарности от гостей за чудесный завтрак, в надежде, что теперь-то, когда все разъедутся...

Казалось, в воздухе еще висели отзвуки утреннего пиршества. Макмастер и миссис Дюшемен взглянули друг на друга, и во взгляде их читались опаска — и страсть.

— Как жаль, что мне пора уходить, — проговорил он. — Но у меня назначена встреча...

— Да! Я знаю! — воскликнула она. — С вашими замечательными друзьями!

— О, на самом деле лишь с мистером Уотерхаузом и генералом Кэмпионом, — проговорил он. — И конечно, с мистером Сэндбахом...

Ее на мгновение объяло злорадство от мысли о том, что Титженса в этой компании не будет. Она радовалась тому, что ее симпатичный собеседник теряет связь со своей вульгарной юностью, с прошлым, о котором она почти ничего не знала... Она резко воскликнула:

— Не поймите меня неверно. Поместье Кингасси — это лишь летняя школа. Никакой не дворец.

— Но школа очень дорогая, — сказал он, и она подскочила.

— Да! Да! — почти шепотом сказала она. — Но ведь и вы теперь богаты! А мои родители были очень бедны. Джонстоны из Мидлотиана. Настоящие бедняки... Я... Можете сказать, он меня купил... Ну, знаете... Устраивал меня в очень дорогие школы, когда мне было четырнадцать... Моя семья очень этому радовалась... Но, думаю, если бы мама знала, когда я выходила замуж... — Тут она вся задрожала. — О, ужас! Ужас! — вскричала она. —Хочу, чтобы вы знали...

Руки Макмастера дрожали, словно он сидел экипаже, трясущемся на неровной дороге.

Их обоих охватила печаль; на глазах выступили слезы, и в порыве этой страстной жалости их губы встретились. Потом Макмастер чуть отстранился и проговорил:

— Я должен вас видеть этим вечером... Иначе я сойду с ума от тоски...

— Да! Да! — зашептала она. — На тисовой аллее. — Она закрыла глаза и крепко прижалась к нему: — Вы... первый... мужчина... — прошептала она на выдохе.

— Первый и единственный — навсегда, — отозвался он.

Он заметил в круглом зеркале, украшенном фигурой орла, которое висело в комнате с высоким потолком и длинными шторами, их отражение; оно поблескивало, словно украшенная драгоценными камнями картина потрясающей красоты, изображающая крепкие объятия двух влюбленных.

Они взглянули друг на друга, держась за руки... И тут послышался голос Титженса:

— Макмастер! Ты сегодня ужинаешь у миссис Уонноп. Можно не наряжаться — я лично не буду.

Титженс взглянул на них безо всякого выражения, словно помешал карточной игре, не более того, — рослый, мрачный, с грубыми чертами лица, с белым пятном седины, поблескивающим в волосах.

— Хорошо. Это ведь недалеко отсюда? — спросил Макмастер. — У меня встреча как раз после... — Титженс заверил его, что это не страшно: он и сам будет работать. Возможно даже всю ночь. Выполнять поручение Уотерхауза...

— И вы позволяете ему собой командовать... — с ноткой ревности заметила миссис Дюшемен, когда Титженс ушел.

— Кому, Крисси? — рассеянно переспросил Макмастер. — Ну да! Иногда он мной командует, иногда я им... Мы с ним все решаем сообща. Это мой лучший друг. Умнейший человек в Англии, из самой лучшей семьи. Титженс из Гроби... — Чувствуя, что его собеседница не слишком-то жалует его друга, он рассеянно продолжал его нахваливать: — Он сейчас делает расчеты. Для правительства. Никто больше не способен их произвести. Но он собирается...

И тут его вдруг охватила сильнейшая тоска; с легкой грустью, но не без торжества он ощутил, что миссис Дюшемен больше его не обнимает. В голове возникла смутная мысль о том, что теперь он будет гораздо реже видеться с Титженсом. Как же это печально.

Он услышал, как его собственный дрожащий голос цитирует поэта:

— «И вот со мною рядом ты, коснуться бы руки»...

— Ах да! — отозвалась она грудным голосом. — Очень красивое стихотворение... И правдивое. Оно ведь о расставании... А мы ведь непременно расстанемся. В этом мире... — Говорить эти слова ей было и радостно, и горько; необходимость их говорить пробуждала в сознании самые разные образы.

Макмастер печально добавил:

— Нужно немного подождать.... — А потом горячо воскликнул: — Итак, сегодня вечером! — Он вообразил себе сумерки под тисовой изгородью.

К дому, поблескивая в лучах солнца, подъехал автомобиль.

— Да! Да! — воскликнула она. — На аллею можно попасть через маленькую белую калитку. — Она представила, как они будут страстно беседовать о радости и печали в полумраке, среди смутных очертаний кустов и деревьев. Вот какие романтичные мысли она себе позволила!

А потом он заглянет в дом, якобы справиться о ее здоровье, и они в мягком свете фонарей прогуляются по лужайке у всех на виду и станут немного устало болтать о маловажных, но красивых стихотворениях, а между ними опять будут пробегать искры... И так еще много лет...

Макмастер спустился по высоким ступенькам к машине, сияющей в солнечных лучах. Розы сверкали над идеально подстриженной травой. Его каблук ударил по камню с торжеством победителя. Ему хотелось кричать!

 

VI

Титженс, стоя рядом с калиткой, закурил трубку, сперва тщательно вычистив ее при помощи хирургической иглы: по его опыту, лучшего средства для чистки трубок было не найти, поскольку такая игла сделана из немецкого серебра, гибка, не ржавеет и не ломается. Он методично стер большим листом папоротника липкие коричневые крупинки сгоревшего табака, чувствуя на себе пристальный взгляд девушки, которая стояла у него за спиной и наблюдала за ним. Как только он убрал иглу в блокнот, в котором она всегда и хранилась, и спрятал его в широкий карман, мисс Уонноп решительно пошла по тропе: тропа была такой узкой, что идти по ней можно было лишь друг за другом. По левую руку высилась десятифутовая, неухоженная живая изгородь. Цветки боярышника только начинали темнеть по ее краям, и едва-едва показались зеленые ягодки. С правой стороны высилась трава — по колено, а в тех местах, где проходили люди, она была заметно примята. Солнце стояло прямо над ними; зяблики щебетали: «Фьють! Фьють!»; у девушки была очень красивая спина.

«Вот она, Англия!» — думалось Титженсу. Мужчина и девушка идут кентским полем, заросшим высокой, готовой к покосу травой. Мужчина благороден, чист, честен; девушка целомудренна, чиста, добродетельна; он — из хорошей семьи; и она тоже; каждый из них досыта позавтракал и в состоянии этот завтрак переварить. Каждый из них провел это утро в обществе людей выдающихся, и их прогулка одобрена матерями, друзьями, старыми девами, словно они — два священника одной церкви или два государственных деятеля... Каждый знает по именам всех птиц, что щебечут над их головами, и все травинки, что приминаются под их ногами: вот зяблик, а вот зеленушка, вот овсянка обыкновенная (получившая свое название потому, что часто селится у конюшен, чтобы угоститься лошадиным овсом), вот садовая славка, вот провансальская славка, белая трясогузка, которую еще называют судомойкой (ох уж эти прелестные диалекты!). Цветки маргариток, проглядывающие в траве, бескрайней белой волной разливающиеся вокруг; зелень, в которой в тумане поблескивают пурпурные цветы и которая простирается до самой дальней изгороди, — в ней можно разглядеть и мать-и-мачеху, и дикий белый клевер, и эспарцет, и плевел многоцветковый (это все — технические названия, которые обязаны знать люди образованные, это лучший корм для скота на Уолденских полях). А в самой изгороди проглядывают подмаренник настоящий, яснотка пурпурная, василек синий (но в Сассексе его называют «кукушкин цвет») — как это все интересно! Калужница (куриная слепота), репейник, лопух; листья фиалок (цветки уже давно сошли); черная бриония, клематис, а потом и уснея; плакун-трава (молодые девушки любят такие нежные названия, а пастухи предпочитают слова погрубее!) Ну что ж, идите по полю, благородный юноша и прекрасная девушка, занимая голову бесполезными мыслями, цитатами, дурацкими эпитетами! Мертвенно тихие, не способные говорить после чересчур плотного завтрака. А вот обед, судя по всему, страшно его разочарует—девушка предупредила, что состоять он будет из розовой, напоминающей резину, недоваренной холодной говядины, а также из остывшей картошки с водой, поданных в фарфоровой миске с синими узорами. (Не волнуйтесь, мистер Титженс, фарфор, само собой, не китайский.) А еще из перезрелых листьев салата с обжигающим рот древесным уксусом; из солений — тоже в древесном уксусе; из двух бутылок трактирного пива, которые плюются брызгами в стену, когда их открываешь. А еще будет стакан разбавленного портвейна — и это для джентльмена!.. и это после слишком сытного завтрака, съеденного в 10:15, после которого внутрь уже ничего не лезет! А сейчас на дворе только полдень!

«Вот она, Богом хранимая Англия!» — подумалось Титженсу. Настроение у него было самое что ни на есть приподнятое. Земля надежды и славы! Фа-мажор спускается к тонике до-мажор, звучит квартсекстаккорд с задержанием на доминанте и снова переходит в до-мажор... Все безупречно! Контрабасы, виолончели, скрипки... Духовые инструменты из меди и дерева. Большой орган; все струны исправны, подобран нужный регистр, слышны звуки валторны... По всей земле зазвучала мелодия, которую слышал и его отец... Какая славная трубка. Так и есть: трубка под стать благородному англичанину, хороший табак. Изящная девичья спина. Стоит полдень, английское лето в самом разгаре. В Англии лучший климат на всем белом свете! На прогулку можно ходить хоть каждый день!

Титженс остановился и с силой ударил своей ореховой тростью по высокому стеблю желтого коровяка с этими его блеклыми, пушистыми, сизоватыми листьями и невыразительными, похожими на пуговицы, еще не успевшими распуститься бутончиками желтых цветов. Растение изящно согнулось, словно дама в кринолиновом платье!

— Вот я и стал убийцей! — воскликнул Титженс. — Но я запятнан не кровью! А жизненным соком ни в чем не повинного растения... И Боже правый! В стране нет ни единой женщины, которая не отдастся тебе после часового знакомства!

И он сшиб еще два цветка коровяка и осот! На шестьдесят акров вокруг темнели в траве пурпурные цветы и белели маргаритки, словно маленькие юбочки из белого кружева!

— Боже правый! — воскликнул он. — Церковь! Государство! Армия! Его величество Министерство; Ее величество Оппозиция; Ее величество Коммерция... Все правящие классы! Прогнили! Слава богу, у нас еще остается флот! Но, может, и он прогнил! Как знать! Британии защита не нужна... Тогда слава Богу за то, что честный мужчина и добродетельная девушка теперь идут по летнему полю; он — убежденнейший тори, как и должно быть; она — воинствующая суфражистка, и воюет здесь, на земле... как и должно быть! Как и должно быть! А как еще женщине сохранить непорочность в начале двадцатого века? Вот они и проповедуют с трибун — к слову, это очень полезно для легких! — и отбиваются от полицейских... Нет! Думаю, пришел черед мне взять на себя эту работу, мисс!.. Двадцать миль тащить тяжелые транспаранты в составе процессии по улицам Содома. Восторг! Держу пари, она целомудренна. Это видно по глазам. Какие прекрасные глаза! Изящная спина. Девственная дерзость... Да, вот лучшее занятие для матерей империи, чем ублажать похотливых мужей год за годом, а потом впадать в истерики, как кошки, когда у них течка... Так случается почти с каждой... Слава богу за то, что есть тори, благородный женатый мужчина и юная девушка-суфражистка... Вот на чем держится Англия...

Он сшиб еще один цветок.

«Но, Господи, ведь мы же оба в непростом положении! Оба!.. Это дитя и я! И генерал лорд Эдвард Кэмпион, и леди Клодин Сэндбах, и достопочтенный Пол, член парламента, хоть и отстраненный, — все охотно пересказывают эту историю... Как и сорок беззубых и старомодных членов клуба, которые охотно поделятся этой вестью с другими; а есть ведь еще бесчисленные списки гостей салонов, из которых тебя с огромным удовольствием вычеркнут, мой мальчик!.. Мой милый мальчик, мне так жаль, старейший друг твоего отца... Боже мой, фисташки в том заливном! Вот откуда отрыжка! Сдается мне, завтрак был не так уж хорош! При том, что у меня очень крепкий желудок — может переварить что угодно, — так нет же! Мрачные мысли; истеричность, как у той большеглазой проститутки! И по той же причине! Неправильный рацион, неправильный образ жизни: блюда, рассчитанные на охотников, съедены людьми, ведущими сидячий образ жизни. Англия, страна пилюль... Немцы ее так и называют — Das Pillen-Land. Довольно точно... А еще эти обеды на открытом воздухе, будь они прокляты: диетическая вареная баранина, репа, — сидячий образ жизни... и весь день вдыхаешь эти отвратительные запахи, хуже которых нет во всем свете! Однако я ведь столь же беден, сколь и она. Сильвия так же порочна, как и Дюшемен!.. Никогда об этом не думал... Неудивительно, что после мяса болит желудок... главный признак неврастении... Что за неразбериха! Бедный Макмастер! Его песенка спета. Несчастный прохвост — лучше бы он влюбился в эту светловолосую девушку. Песня о „Горянке Мэри“ на стихи Бёрнса удалась бы ему куда лучше, чем баллада Суинберна, в которой есть такие слова: „Вот она, смерть мужских желаний“... Можно было бы выбить эту строку у него на надгробии или на его визитке, которую он сунул новоиспеченной прерафаэлитской проститутке...»

Вдруг он резко остановился. Он внезапно понял, что нельзя ему гулять вместе со своей юной спутницей!

— Черт побери, — сказал он сам себе, — а ведь Сильвии это только на руку... кому какая разница! Пускай. Все равно ее, вероятно, уже давно вычеркнули из списков гостей во многих местах... как суфражистку!

Мисс Уонноп, которую отделяло от него расстояние крикетного удара, ловко перебралась через невысокую изгородь по приставленной к ней лесенке: левую ногу поставила на нижнюю ступеньку, правую — на верхнюю перекладину, левой ногой оттолкнулась от следующей ступеньки и спрыгнула на белую, пыльную дорогу, которую им, вне всяких сомнений, предстояло перейти. Она стояла спиной к нему и ждала... Ее резвые шаги, ее чарующий взгляд, спина — все это теперь вызывало в нем безумную жалость. Допустить, чтобы она стала героиней скандала, — все равно что подрезать крылья щеглу, этому красивому, золотисто-белому, нежному созданию, крылья которого, кажется, своими взмахами создают в лучах солнца легкую дымку. Проклятие! Предать ее скандалу — преступление пострашнее, чем ослеплять зябликов, что иногда проделывают любители птиц... Его переполняло сочувствие!

В ветвях вяза где-то над калиткой зяблик снова прощебетал: «Фьють! Фьють!» Этот глуповатый звук не на шутку разозлил Титженса, и он мысленно сказал птице:

«Пропади они пропадом, твои глаза! Пусть их тебе вообще вырежут! — Эта птица, издающая противный щебет, после ослепления начинала петь как жаворонок или синица. — Да будут прокляты все птицы, натуралисты, ботаники!»

Так же он мысленно обратился и к спине миссис Уонноп:

«Будь она проклята, ваша спина! Ваше целомудрие вызывает сомнения! Зачем тогда вы заговариваете у всех на виду с незнакомым мужчиной? Вы же знаете, что в этой стране такое запрещено. Будь это благородная, честная страна, как, например, Ирландия, где люди перерезают друг другу горло из-за религиозных споров... Тогда да! Тогда вы могли бы спокойно обойти всю Ирландию с востока до запада, заговаривая по пути с каждым встречным мужчиной... „Прекраснейший жемчуг она носила...“, как писал Томас Мур... С каждым встречным мужчиной, только не с англичанином знатного происхождения: это ведь вас опорочит! —думал он и неуклюже перелезал через изгородь. — Ну что же, несите тогда печать позора, беспечно пятнайте свое доброе имя. Стоит только заговорить с незнакомцем — и вы уже опорочены... На радость Священству, Армии, Кабинету Министров, Правительству, Оппозиции, матерям и старым девам Англии... Они все охотно вам сообщат, что нельзя разговаривать не пойми с кем средь бела дня, на поле для гольфа, так, чтобы вас не сочли „заменой“ какой-нибудь Сильвии... Что ж, так „прикройте“ Сильвию, и пусть вас совсем перестанут приглашать на званые вечера! Чем серьезнее обвинения против вас, тем отчетливее я ощущаю себя подлейшим злодеем! Я бы хотел, чтобы нас здесь увидели все: это упростило бы дело...»

Однако, остановившись у дороги рядом с мисс Уонноп, которая на него не смотрела, и заметив, что дорога убегает в бесконечную даль, он серьезно поинтересовался:

— А где же следующий перелаз? Ненавижу ходить по дорогам!

В ответ девушка кивнула на изгородь, виднеющуюся впереди.

— Еще пятьдесят ярдов! — сообщила она.

— Так пойдемте же! — воскликнул Титженс и поспешил вперед. Он вдруг подумал о том, как кошмарно будет, если по этой дороге проедет генерал Кэмпион на своей излюбленной двуколке, леди Клодин или Пол Сэндбах. Он сказал себе:

«Боже правый! Если они не пощадят эту девушку, я переломаю им хребты! — И решительно зашагал вперед. — Это самое чудовищное, что может случиться. Не исключено, что дорога ведет прямиком к Маунтби!»

Мисс Уонноп шла чуть поодаль. Она считала Титженса необыкновенным мужчиной — и неприятным, и сумасшедшим. Нормальные люди, если уж торопятся — кстати, к чему вообще спешка? — идут в тени живых изгородей, а не по графским дорогам. Что ж, пускай идет впереди. Чуть позже она с ним поговорит — взмокнуть от быстрого шага ей совсем не хотелось, и она решила: будь что будет. И пусть он глядел на нее своими противными, но такими необычными глазами навыкате, будто лобстер, она все равно сохраняла спокойствие и уверенность.

За спиной у них вдруг послышался шорох колес двуколки!

Вдруг у нее в голове вспыхнула мысль о том, что этот дурак наврал, когда сказал, что полиция решила оставить их в покое, — наврал за завтраком... в двуколке наверняка сидит полицейский, отправившийся в погоню за ними!

Она не стала тратить время и оглядываться — она ведь не так глупа, как Аталанта. Сбросила туфли, схватила их и понеслась вперед со всех ног. Обогнала своего спутника на полтора ярда и первой добежала до калитки, белевшей в живой изгороди впереди; ее охватил панический страх, она тяжело дышала. Титженс несся за ней следом, не сбавляя скорости, — мгновение, и они оказались лицом к лицу! Калитка состояла из трех частей и была сбита таким образом, чтобы скот не мог сквозь нее пройти. Высокий нескладный йоркширец ничего не знал об этой хитрости, и потому ломился в калитку, как бешеный бык! Они оказались в ловушке. И теперь им грозят три недели в тюрьме в Уандсворте... Вот же проклятье...

Из двуколки, стоявшей футах в двадцати от них, высунула свое румяное круглое лицо миссис Уонноп — слава богу, это была она! — и бодро проговорила:

— О, можете прижимать мою Вал к калитке и обнимать ее... но она обогнала вас аж на семь ярдов и прибежала первой. Вот оно, отцовское упорство! — Для нее они были все равно что дети, затеявшие игру в догонялки. Сияющими глазами она взглянула на Титженса, сидя рядом с кучером; кучер был в черной шляпе с опущенными полями и с седой бородой, как у святого Петра.

— Мой милый мальчик! — воскликнула она. — Мой милый мальчик! Какая же радость приютить тебя под своей крышей!

Черный конь попятился — кучер натянул поводья.

— Стивен Джоэл! Я еще не закончила говорить! — заявила миссис Уонноп.

Титженс взглянул на покрытый потом живот лошади.

— Недолго вам осталось, — проговорил он. — Поглядите, что стало с подпругой. Шею себе сломаете.

— О, это вряд ли, — сказала миссис Уонноп. — Джоэл купил новую только вчера. Да и конь у нас недавно.

С плохо скрываемой яростью Титженс взглянул на кучера.

— А ну слезайте, — велел он. Затем обхватил ладонями лошадиную голову. Ноздри животного моментально расширились от удивления, и оно уткнулось лбом ему в грудь. — Ты молодец, молодец, — прошептал Титженс, и лошадь заметно расслабилась.

Пожилой кучер с трудом спустился на землю, и Титженс возмущенно дал ему несколько указаний:

— Уведите коня в тень от вон того дерева. Уздечку не трогайте — у него рана во рту. Послушайте, а где вы вообще приобрели этого красавца? На рынке в Эшфорде, за тридцать фунтов, тогда как везде они стоят дороже... Но, проклятие, неужели вы не видите, что упряжь ему не подходит — она на пони высотой в тринадцать хэндов в холке, а у вас ведь взрослый конь, чья высота шестнадцать с половиной хэндов. Ослабьте уздечку на три дырочки — она разрезает бедняге язык пополам... У него крипторхизм. Вы знаете, что это значит? Если его две недели подряд кормить кукурузой, он взбесится и разнесет на куски и повозку, и конюшню, да и вас угробит.

Он повел коня в тень дерева, а за ним потянулась и повозка, в которой сидела невероятно довольная миссис Уонноп.

— Ослабьте же уздечку, — велел Титженс кучеру. — А, вы боитесь...

Он ослабил ее самостоятельно, испачкав пальцы в смазке для упряжи, которую так ненавидел.

А потом обратился к мисс Уонноп:

— Можете подержать ему голову — или тоже боитесь? Если он откусит вам руки, значит, есть за что! Подержите?

— Нет! — ответила та. — Я и в самом деле боюсь лошадей. Я могу управиться с любой машиной, а вот лошадей боюсь.

— Ну что ж, правильно делаете, — проговорил Титженс, сделал полшага назад и взглянул на коня — тот опустил голову и блаженно оторвал пятку задней ноги от земли.

— Пусть пока отдохнет, — велел Титженс. Он принялся расстегивать неудобную, грязную и потную подпругу, и она развалилась на куски прямо у него в руках.

— А ведь правда, — сказала миссис Уонноп. — Если бы не вы, мы бы разбились через пару минут. Повозка бы перевернулась...

Титженс достал большой складной нож с изогнутой ручкой — похожие носят с собой школьники, — выбрал подходящее лезвие и раскрыл нож:

— Нет ли у вас какой бечевки? Веревочки? Проволоки? Кроличьих силков хотя бы? Ну же, силки у вас наверняка есть, ведь вы же человек работящий.

Кучер отрицательно покачал головой под шляпой с опущенными полями. Ему не хотелось прослыть браконьером.

Титженс положил подпругу на оглоблю и проткнул ее лезвием ножа.

— Халтурно сделано! — сообщил он миссис Уонноп. — Но домой вы точно доедете, и с полгодика упряжь еще послужит... Но вашего коня я завтра продам.

Миссис Уонноп вздохнула.

— Надеюсь, хоть десять фунтов за него выручить удастся... — проговорила она. — Полагаю, лучше мне самой пойти на рынок.

— Нет! — не согласился Титженс. —Я продам его за пятьдесят — или я не йоркширец. Ваш кучер... он вовсе не хотел вас обмануть, когда лошадку покупал. Он выискивал самое лучшее за разумные деньги. К тому же он, похоже, плохо понимает, что больше подходит дамам. А вам нужны белый пони и легкая плетеная повозка.

— О, звучит заманчиво... — проговорила миссис Уонноп.

— А то. Однако такая упряжь — это слишком.

Титженс тихо вздохнул и достал хирургическую иглу.

— Хочу сшить этот фрагмент вот с этим, — пояснил он. — Материал такой гибкий, что хватит и пары стежков — и будет уже не порвать.

Кучер подошел к нему и выложил все содержимое своих карманов: грязный кожаный кисет, шарик пчелиного воска, нож, трубку, кусочек сыра и тоненький кроличий силок. Он передумал, решив, что Титженс вряд ли сдаст его в полицию, и великодушно предложил все свои сокровища.

— О! — воскликнул Титженс и принялся распутывать проволоку.

— Что ж... послушайте... Вы купили лошадь у торговца из постоялого двора «Баранья нога»?

— «Голова сарацина», — пробормотал кучер.

— И заплатили тридцать фунтов, потому что продавцу срочно нужны были деньги. Я знаю. И обошлась покупка очень дешево... Но все же такой конь подходит не всем. Для ветеринара или для торговца лошадьми — вполне. Как и повозка, которая чересчур высока!.. Вы, конечно, очень стараетесь. Вот только вам ведь уже не тридцать, правда? А конь попался взбалмошный, да и повозка неудобная — вы даже не сразу смогли из нее вылезти. А еще простояли на солнце два часа, ожидая хозяйку.

— У конюшни был тенечек, — пробормотал кучер.

— И все же ждать лошадке не очень понравилось! — благодушно заметил Титженс. — Поблагодарите Бога, что вы шею себе не свернули. Подтяните ремешок и застегните на ту дырочку, которую я проделал.

Он хотел было влезть на место кучера, но миссис Уонноп возникла прямо перед ним.

— О, нет, стойте! — воскликнула она. — Править этим красавцем разрешено лишь двоим — мне и моему кучеру. Не вам, мой дорогой мальчик.

— Тогда я поеду с вами, — заявил Титженс.

— О, нет, не поедете! Если кто и сломает шею в этой повозке, то только я и Джоэл. Возможно, даже сегодня.

— О, мама, нет! — внезапно воскликнула мисс Уонноп.

Но кучер уже взгромоздился на двуколку, и миссис Уонноп щелкнула хлыстом. Конь тут же сдвинулся с места, а миссис Уонноп склонилась к Титженсу.

— Что за жизнь у этой бедняжки, — проговорила она, имея в виду, судя по всему, миссис Дюшемен. — Непременно нужно ей помочь. Как знать, может, завтра ее муж попадет в сумасшедший дом. Она его туда не отдает — какое поразительное самопожертвование!

Конь шел мягким, спокойным шагом.

— У вашей матери такие руки... — проговорил Титженс. — Не часто можно увидеть, как женщина с такими руками управляется с лошадью... Видели, как она слушается ее?

Он прекрасно знал, что все это время девушка наблюдала за ним сияющими глазами, пристально, очарованно.

— Судя по всему, вы сотворили чудо, — заметила она.

— Да нет, на самом деле, ничего особенного, — сказал он. — Давайте сойдем с дороги.

— Поставили на место бедных, слабых женщин, — продолжила мисс Уонноп. — Успокоили коня со всей своей мужской основательностью. Полагаю, и женщин вы так успокаиваете. Как же мне жаль вашу жену... Вы — настоящий землевладелец! Тут же приобрели преданного вассала в лице кучера. Феодальная система в своем истинном проявлении...

— Вы же знаете, человек работает лучше, когда у него доверительные отношения с хозяином. Все представители низшего класса таковы. Послушайте, давайте уйдем с дороги.

— Вы ужасно торопитесь спрятаться за изгородью, — заметила она. — За нами что, следит полиция? Вероятно, вы наврали за завтраком, чтобы успокоить расшатанные нервы слабой женщины.

— Я не врал. Терпеть не могу дороги, когда неподалеку есть полевые тропки...

— А это уже фобия, женщины славятся ими! — воскликнула она.

— Полагаю, остановив полицию своими благородными мужскими методами, вы теперь считаете, что уничтожили мою романтическую, юношескую мечту. А вот и нет. Я не хочу, чтобы за мной гонялась полиция. Я умру, если меня посадят... Я ужасная трусиха.

— Нет, конечно нет, — сказал он, думая, однако, о чем-то своем, впрочем, и мисс Уонноп его не слушала. — Осмелюсь все же назвать вас героиней. И не потому, что вы упорствуете в действиях, последствий которых ужасно боитесь. Осмелюсь сказать, что к вам не пристает грязь.

Будучи слишком хорошо воспитанной, чтобы перебивать, она дождалась, пока Титженс договорит, а потом сказала:

— Давайте обсудим заранее кое-какие детали. Очевидно, что мама захочет вас видеть у нас в гостях как можно чаще. Вы тоже станете талисманом, как ваш отец. Полагаю, вы уже и сами считаете себя таковым: вчера вы спасли меня от полиции, сегодня вы спасли маму. Да еще и пообещали нам двадцать фунтов прибыли с продажи коня. А вы похожи на человека, который свои обещания выполняет... Двадцать фунтов в такой семье, как наша, сумма немаленькая... Так что вам, судя по всему, придется стать bel ami для семейства Уонноп...

— Надеюсь, не придется, — проговорил Титженс.

— О, я ведь совсем не о том, что вы сделаетесь любовником всех женщин нашей семьи, — сказала она. — К тому же в распоряжении у вас лишь я. Однако мама вынудит вас заниматься самыми что ни на есть странными делами, а за нашим столом для вас всегда найдется место. Не вздрагивайте так! Из меня не такая уж плохая кухарка, хоть я и предпочитаю cuisine bourgeoise. Стряпне меня обучила настоящая умелица, пусть и любительница выпить. Мне нередко приходилось готовить добрую часть обеда, причем для чиновников и высокопоставленных лиц. В Илинге живут по большей части именно они и им подобные. Так что я знаю мужскую природу... — Она замолчала, а потом добродушно продолжила: — Ради бога, забудьте то, что было. Мне очень жаль, что я нагрубила вам. Но так трудно стоять без дела, пока мужчина хладнокровно и собранно устраняет все трудности.

Титженс поморщился. Еще немного — и начнутся те самые осуждения, которых он наслушался от своей жены. И она воскликнула:

— Нет! Это несправедливо! Неблагодарная я тварь! Вы были совсем как талантливый умелец, выполняющий свое дело в толпе глупых бездельников. Но скажите же наконец. Скажите — в этой своей красивой, помпезной манере, — что вы симпатизируете нашим целям, но решительно не одобряете наши методы!

И тут Титженс внезапно понял, что девушку куда сильнее интересует то, за что она борется: право голоса для женщин, — нежели ему сперва показалось. Он не был расположен к разговору, однако же ответил то, что крутилось у него на языке:

— Нет. Я абсолютно одобряю ваши методы, но цели у вас идиотские.

— Вы, полагаю, не знаете, — сказала она, — что Герти Уилсон, которая сейчас отлеживается в кровати у нас дома, ищет полиция, и не только из-за того, что произошло вчера, но и потому, что она подложила динамит в несколько почтовых ящиков.

— Нет, этого я не знал, — сказал Титженс. — Но она, бесспорно, правильно поступила. Ни одно из моих писем не сгорело, иначе бы я очень разозлился, однако все равно одобрил бы такой поступок.

— Как вы думаете, грозит ли нам с мамой серьезное наказание за то, что мы ее покрываем? — с жаром спросила девушка. — Для мамы это будет большое горе... Она ведь против суфражистского движения...

— Мне ничего не известно о наказании, — сказал Титженс. — Но лучше уберечь от него вашу маму.

— О, и вы мне поможете? — спросила мисс Уонноп.

— Разумеется, нельзя, чтобы миссис Уонноп оказалась в стесненных обстоятельствах, — ответил Титженс. — Все же из всего написанного с восемнадцатого века лишь ее книга достойна прочтения.

— Послушайте, — остановившись, серьезно произнесла она. — Не будьте одним из тех болванов, которые говорят, что право голоса ничего женщинам не даст. Женщины переживают непростое время. Это действительно так. Увидь вы то, что доводилось видеть мне, вы бы поняли, что я не вру и не преувеличиваю. — Голос у нее стал хрипловатым, а на глазах появились слезы. — Бедные женщины, незначимые, слабые создания! Нужно изменить семейное законодательство в отношении разводов. Нужно улучшить условия жизни женщин. Вы бы не смогли жить спокойно, если бы знали то, что я знаю.

Ее искренность сбила его с толку. Между ними возникла та близость, которой он в тот момент не хотел. Обыкновенно женщины открывают свои чувства лишь членам семьи.

— Возможно. Но я всего этого не знаю и потому живу спокойно, — сухо сказал он.

— О, какое же вы чудовище! — с разочарованием воскликнула она. — И я никогда не стану перед вами извиняться за эти слова. Я не верю, что вы и в самом деле так думаете, но сами эти слова невероятно жестоки.

И тут он вновь вспомнил об обвинениях Сильвии и поморщился:

— Вам ведь не известно, что случилось в Пимлико, на фабрике военной одежды?

— Я прекрасно знаю этот случай, — сказал Титженс. — Он привлек мое внимание в ходе работы; помню, что еще подумал: никогда не встречал более откровенного аргумента в пользу того, что право голоса ни к чему.

— Тогда вы говорите о каком-то совсем другом случае! — воскликнула она.

— Об одном и том же, — возразил он. — Фабрика военной одежды в Пимлико находится в избирательном округе Вестминстер, а заместитель военного министра — депутат от Вестминстера; на прошлом голосовании он обошел других на шестьсот голосов. На фабрике работают семьсот человек, и ставка у них — один шиллинг и шесть пенсов в час, и у каждого из рабочих есть право голоса в Вестминстере. Так вот, эти семьсот человек написали этому самому заместителю министра, что, если их зарплату не поднимут до двух шиллингов, они все проголосуют против него в следующий раз...

— Что ж, и правильно!

— И потому заместитель военного министра уволил семьсот мужчин, работавших за восемнадцать пенсов, и нанял семьсот женщин за десять пенсов. Что же хорошего принесло право голоса мужчинам? Что хорошего оно приносит людям вообще?

Мисс Уонноп задумалась, и, предвосхищая ее возражения, Титженс поспешно проговорил:

— А теперь получается, что если бы семьсот женщин при поддержке других изнуренных дам, тоже пострадавших от общественной несправедливости, стали бы угрожать заместителю министра, подожгли бы почтовые ящики, перерыли бы все поля для гольфа вокруг его дома, то добились бы тем самым повышения зарплаты уже через неделю. Это единственный эффективный метод. Феодальная система как она есть.

— Нельзя портить поля для гольфа, — заметила мисс Уонноп. — По крайней мере, на заседании Женского общественно-политического союза был спор об этом, и было решено, что такие «антиспортивные» меры существенно попортят нам репутацию. А я лично была за.

Титженс простонал.

— С ума сойти можно: когда женщины объединяются, при столкновении с конкретными трудностями у них в голове возникает такая же путаница, как и у мужчин, и их охватывает такой же страх...

— Кстати сказать, — перебила его девушка, — у вас не получится ничего продать завтра. Вы забыли, что завтра воскресенье.

— Ну что ж, тогда продам в понедельник, — сказал Титженс. — К слову о феодальной системе...

После обеда, а он был невероятно хорош и состоял из холодной баранины, молодого картофеля и большого разнообразия соусов на основе мяты, уксуса и вина, нежных, как поцелуи, из неплохого кларета и весьма вкусного портвейна — за ним миссис Уонноп обращалась к виноделам, знавшим ее покойного мужа, — зазвонил телефон, и мисс Уонноп сама взяла трубку...

Дом был, вне всяких сомнений, дешевый — старый, просторный и удобный; но комнаты с низкими потолками обставлены не без усердия и роскоши. Над окнами в столовой по каждой из стен тянулись длинные карнизы; по обеим сторонам от камина стояли старые деревянные кресла; серебряные приборы явно были куплены на распродаже, стаканы из граненого стекла также были «с историей». В саду тянулись дорожки из красного кирпича, на клумбах росли подсолнухи, штокрозы и алые гладиолусы. Ничего особенного здесь не было, но калитка в сад закрывалась на надежный замок.

Как бы там ни было, содержание такого дома, по мнению Титженса, требовало недюжинных усилий. Здесь жила женщина, у которой всего несколько лет назад в кармане не было ни гроша, которая находилась в самых что ни на есть стесненных обстоятельствах. Разве не так? А ведь еще у нее был младший сын, который учится в Итоне... Траты бессмысленные, но благородные.

Миссис Уонноп сидела напротив него в деревянном кресле — замечательная хозяйка, восхитительная женщина. Полная энтузиазма, но уставшая. Подобно старой лошади, которая перед конюшней так брыкается, что обуздать ее под силу только троим взрослым мужчинам; сперва она несется, как дикий жеребец, а потом, быстро устав, переходит на неспешный шаг. Лицо хозяйки дома было румяное от свежего воздуха, но уже морщинистое. Она могла бы спокойно сидеть в своем кресле, как знатная дама Викторианской эпохи, ее пухлые руки, укутанные тонкой черной шалью, могли бы лежать у нее на коленях, но за обедом она проговорилась о том, что вот уже несколько лет пишет по восемь часов в день — и так каждый день. Однако сегодня суббота, и она может позволить себе не работать.

— Этот день, мой дорогой мальчик, я всецело посвящаю вам, — проговорила она. — Я не пошла бы на это ни ради кого больше, кроме вас и вашего отца. Отказала бы даже... — Тут она назвала имя человека, наиболее ею уважаемого. — И это чистая правда, — добавила она.

Тем не менее за обедом она то и дело впадала в тяжелую и глубокую рассеянность, высказывая поразительно ошибочные суждения — по большей части об общественных делах...

Они сидели и неспешно беседовали. На столике рядом с Титженсом стояли его кофе и портвейн; весь дом был в его распоряжении.

— Мой дорогой мальчик, — обратилась к нему миссис Уонноп. — У вас ведь столько дел. Неужели вы и впрямь считаете, что обязаны вести этих девушек в Плимсоль сегодня вечером? Они молоды и беспечны, а ваша работа, как-никак, куда важнее.

— Но ведь здесь совсем недалеко, — проговорил Титженс.

— Это вам так кажется, — добродушно усмехнулась она. — Плимсоль находится в двадцати милях от Тентердена. Если не выедете до десяти часов — когда выходит луна, — то до пяти вернуться не успеете, даже если путь обойдется без происшествий... Хотя с лошадью все в порядке....

— Миссис Уонноп, — проговорил Титженс. — Должен вам сказать, что обо мне и вашей дочери распускают слухи. И весьма гадкие!

Она резко повернулась к нему, словно выныривая из забытья.

— А? — непонимающе переспросила она. — Ах да! Вы о том эпизоде на поле для гольфа... Вероятно, он всем показался подозрительным. Осмелюсь сказать, что вы действительно погорячились, когда отгоняли от моей дочки полицию. — Тут она застыла в задумчивости на какое-то время, словно старый священник, и добавила: — О, вы все переживете.

— Должен вам сказать, — настойчиво повторил он, — что все куда серьезнее, чем вы думаете. Полагаю, мне не стоит бывать здесь.

— Не стоит! — воскликнула она. — А где же еще на земле вам стоит быть? Да, я знаю, у вас размолвки с женой. Очень уж она непутевая. Так кто же еще о вас позаботится, как не мы с Валентайн?

Удар оказался болезненным, ибо в этом мире Титженса ничто так не волновало, как репутация супруги, и потому он довольно резко спросил, с какой стати миссис Уонноп решила, что Сильвия непутевая.

— Мой дорогой мальчик, да ни с какой! — как-то вяло и недоуменно воскликнула миссис Уонноп. — Я догадалась, что вы очень разные — уж в чем в чем, а в проницательности мне не откажешь. А поскольку вы совершенно точно человек путевый, то получается, что супруга у вас непутевая. Вот и все, уверяю вас.

От этого объяснения Титженсу стало чуть легче, и его решимость сохранить доброе имя мисс Уонноп только усилилась. Ему очень нравился этот дом; нравилась его атмосфера, нравилась аскетичность в выборе мебели, нравилось, как падает свет из окон; нравились ощутимая здесь усталость от трудной работы, любовь матери и дочери к друг другу, их любовь к нему, которая тоже, бесспорно, присутствовала, — и он намеревался сделать все возможное, чтобы спасти репутацию девушки.

Он считал, что порядочные мужчины не должны сплетничать, и потому крайне осторожно изложил основную суть его разговора с генералом Кэмпионом в раздевалке. Казалось, он вновь видит потрескавшиеся умывальники и выскобленные дубовые столы. Лицо миссис Уонноп заметно помрачнело и как будто даже осунулось, на нем проступила легкая обида! Временами она кивала — либо для того, чтобы показать, что внимательно слушает, либо в полудреме.

— Мой дорогой мальчик, — наконец проговорила она. — Как же грустно, что о вас говорят такие вещи. Я все понимаю. Но я всю свою жизнь живу в скандалах. У любой женщины по достижении моего возраста возникает это чувство... И теперь все это не имеет никакого значения... — Тут она надолго замолчала и едва не уснула, но потом вновь заговорила: — Я не знаю... В самом деле не знаю, чем могу помочь вам не потерять репутацию. Если бы могла, я бы сделала все, поверьте... Но мне и без того есть о чем подумать... Мне нужно содержать дом, следить, чтобы дети всегда были сыты, и оплачивать их учебу. У меня нет возможности думать о чужих заботах...

Тут она окончательно пробудилась и вскочила с кресла.

— Ну что я за чудовище! — воскликнула она, и в ее голосе внезапно послышалась та же интонация, что была и у ее дочери; она в своем поистине викторианском величии, в черной шали и длинных юбках, зашла за кресло Титженса с высокой спинкой, наклонилась над ним и ласково провела пальцами по волосам на его правом виске. — Мой дорогой мальчик, — проговорила она, — жизнь полна трудностей. Я — старая писательница, и я знаю это наверняка. И пока вы отдаете все свои силы делу спасения нации, ваше доброе имя с воем и визгом порочат взбесившиеся животные... Сам Диззи на одном из приемов сказал мне эти слова. Он сказал: «А вот я, миссис Уонноп...» — Она вдруг замолчала, но потом заговорила вновь. — Мой дорогой мальчик, — прошептала она, наклонив голову к самому его уху. — Это совершенно не важно, совершенно. Вы это переживете. Хорошо делать свое дело — вот что важно, и только. Поверьте женщине, прожившей непростую и долгую жизнь. Есть у моряков такое понятие — «трудные деньги», так они называют доплату, которую получают за работу в непростых условиях. Формулировка почти жаргонная, а какая правдивая. И такое утешает. Вы все это переживете. А может, и нет — одному Богу решать. Но все это утратит свою важность... «Как дни твои, будет умножаться богатство твое».

Она погрузилась в свои мысли; ее очень волновал сюжет нового романа, и ей не терпелось вернуться к его обдумыванию. Замолчав, она принялась внимательно всматриваться в сильно выцветшую фотографию мужчины с бакенбардами и с пышным воротником — ее супруга, при этом продолжая с невероятной нежностью гладить Титженса по волосам.

По этой причине Титженс не мог встать. Он знал, что в глазах у миссис Уонноп стоят слезы, и ее нежность была почти невыносима для его честной, простой и чувствительной души. В театре он всегда опускал глаза после любовных сцен и потому не любил туда ходить. Он дважды спросил себя, не стоит ли попытаться встать, хотя это было выше его сил. Ему хотелось сидеть неподвижно.

Миссис Уонноп убрала руку от его головы, и он вскочил.

— Миссис Уонноп, — проговорил он, — вы абсолютно правы. Мне не следует переживать о том, что говорят обо мне эти свиньи, но я переживаю. Я подумаю о ваших словах, я хорошенько их обдумаю...

— Да, да! Мой дорогой, — ответила она, не сводя глаз с фотографии.

— Однако, — продолжил Титженс, взяв ее за руку и отводя назад, к креслу. — Сейчас меня беспокоит не столько моя репутация, сколько репутация вашей дочери, Валентайн.

Она расслабленно опустилась в кресло с высокой спинкой и стала похожа на воздушный шар.

— Репутация Вал, — проговорила она. — Ох, так вы о том, что ее перестанут принимать в знатных домах? Об этом я не подумала. Ну что ж, пускай! — И она вновь надолго погрузилась в размышления.

Валентайн уже была в комнате и тихонько посмеивалась. До этого она кормила кучера обедом и все еще оставалась под большим впечатлением от его похвал в адрес Титженса.

— У вас появился поклонник! — сообщила она Титженсу. — Он все говорит, что вы «проткнули проклятую упряжь, аки дятел полое бревно». Он выпил еще пинту пива и после каждого глотка живо повторял свои похвалы!

Она привела Титженсу еще несколько забавных высказываний кучера, пояснила непонятные слова местного диалекта из его речи, а потом принялась убирать со стола и спросила:

— У вас ведь нет никого в Германии?

— Есть, у меня там сейчас жена, она живет в Лобшайде.

Мисс Уонноп поставила гору тарелок на лакированный черный поднос.

— Я ужасно извиняюсь, — сказала она без особого сожаления в голосе. — Вечно путаница с этими телефонными звонками. Значит, это на ваше имя пришла телеграмма. Я думала, что это сведения для маминой новой статьи. Их обычно передает человек с инициалами, очень похожими на ваши, а девушку, которая их присылает, зовут Хопсайд. Сведения были довольно неразборчивыми, но я решила, что речь о немецкой политике, и подумала, что мама все поймет... Вы что, уснули оба?

Титженс открыл глаза. Девушка уже успела отойти от стола и стояла рядом с ним, протягивая ему листок бумаги, на котором было записано сообщение. Виднелись какие-то неаккуратные рисунки и буквы. Титженс прочел:

«Ладненько. Согласна условие. Телефонная Станция едет тобой. Сильвия Хопсайд Германия».

Титженс откинулся на спинку кресла и долго глядел на слова — они казались ему совершенно бессмысленными. Мисс Уонопп положила записку ему на колени и отошла к столу. Он представил, с каким трудом она записывала эти непонятные фразы на слух.

— Разумеется, будь я поумнее, я бы поняла, что это не может быть информация для маминых передовиц: она никогда не приходит в субботу.

— Здесь сообщается о том, что я должен поехать за своей женой во вторник вместе с ее служанкой, — громко и четко проговорил Титженс, делая паузу после каждого слова.

— Вот вы счастливец! — воскликнула девушка. — Хотелось бы мне оказаться на вашем месте. Я никогда не была на родине Гёте и Розы Люксембург.

Она отошла от стола с тяжелым подносом; сложенная скатерть висела у нее на предплечье. Титженс смутно припомнил, что до этого она смахнула крошки со стола специальной щеткой. Работала мисс Уонноп с поразительной проворностью и при этом говорила, не переставая. Этому она научилась в Илинге — обычная девушка провозилась бы с уборкой стола вдвое дольше, а сказать успела бы вдвое меньше, если бы пыталась говорить. Вот он, навык!

Титженс только теперь осознал, что ему предстоит возвращение к Сильвии — возвращение в ад! Само собой, для него это был ад. Если злобный и искусный дьявол... Впрочем, дьявол, несомненно, глуп, и в его распоряжении лишь дешевые игрушки; одному Богу под силу придумать для человека невыносимые душевные муки... И в Его воле (спорить с которой невозможно, но всегда надеешься, что Господь смилостивится над тобой) погрузить Титженса в это бесконечное, утомительное отчаяние... Но если Господь это попустил, то, несомненно, как некую кару. Но за что? Кто знает, какие из его, Титженса, грехов подлежат столь жестокому наказанию в глазах Бога, Бога, который справедлив?.. Может быть, Бог таким образом карает его за развращенность?

Его пронзило болезненное воспоминание о комнате, в которой они всегда завтракали, заставленной медной посудой, какими-то электрическими приборами, пашотницей, тостерами, грилями, нагревателем для воды, которые Титженс презирал за абсолютную бесполезность; с огромными букетами парниковых цветов, которые он ненавидел за их экзотичность; с белыми эмалированными панелями, которые ему не нравились; с бледными картинами в рамках — конечно же подлинниками, гарантия от аукционного дома «Сотбис», — на которых были изображены розоватые женщины в вычурных шляпах, как на картинах Гейнсборо, продающие макрель или веники. Подарок на свадьбу, который он терпеть не мог. И миссис Саттертуэйт неглиже, но при этом в широкополой шляпе, читающая газету «Таймс», непрестанно шурша страницами, — она все никак не могла сосредоточить внимание на одной статье; а рядом прохаживается Сильвия, потому что у нее не получается усидеть на месте; она держит кусочек тоста, но руки заведены за спину. Очень высокая, светлокожая, такая же изящная, полнокровная и такая же жестокая, какими обыкновенно бывают развращенные победители дерби. Их поколениями растили для одной-единственной цели: сводить с ума мужчин определенного типа... Мелькать перед глазами, восклицать: «Мне скучно! Скучно!»; порой даже бить тарелки... И говорить! Говорить безостановочно, обыденно, умно, глупо, с ужасно раздражающей неточностью, со злобной проницательностью, постоянно подбивая собеседника на спор; а ведь джентльмен обязан отвечать на вопросы жены... Ему вспомнились постоянная мигрень, упрямство, благодаря которому он не вставал со своего места, обстановка комнаты до мельчайших деталей. Теперь это все смутно предстало перед глазами. И вновь та же боль в голове...

Миссис Уонноп что-то ему говорила, но он не помнил ее слов, как и не помнил, что говорил ей сам.

«Господи! —думал он про себя. — Если Бог наказывает за развращенность, то Он бесспорно справедлив и мудр!» А все потому, что он вступил в связь со своей супругой еще до свадьбы! В вагоне поезда, который следовал из Ноттингемшира. Какая она была красивая!

Куда же теперь делась ее красота? Он припомнил, как его сильно к ней влекло, вспомнил, как она подалась назад, вспомнил, как за окном мелькали графства... Разум подсказывал, что она соблазнила его с умыслом. Но он усилием воли отталкивал эту мысль. Ни один джентльмен не станет думать так о своей жене.

Ни один джентльмен... Но боже, ведь она на тот момент наверняка уже была беременна от другого мужчины... Последние четыре месяца он гнал от себя эти мысли... Он понял: все то время, что он боролся с сомнениями, он пытался заглушить душевную боль, погружаясь в цифры и волновые теории... Последние слова, самые последние слова, что она ему сказала... было уже темно, и она шла, вся в белом, к себе в гардеробную... и сообщила ему о ребенке... «Предположим...» — начала она... Больше он ничего не помнил. Зато помнил ее глаза. И движение, которым она стягивала длинные белые перчатки...

Он взглянул на камин миссис Уонноп; он считал недостатком вкуса оставлять дрова в камине летом. Но что тогда делать с камином летом? В йоркширских домах камины закрывают особыми разрисованными заслонками. Но это тоже весьма старомодно.

«Боже, у меня, наверное, инсульт», — подумал он и вскочил, чтобы проверить, может ли стоять на ногах... Но никакого инсульта не было. Возможно, подумал он, боль от этих мыслей столь сильна, что он даже не может ее почувствовать — подобно тому, как сильная физическая боль часто проходит незамеченной. Нервы, словно весы, отмеряют вес лишь до определенного предела, а потом выходят из строя. Один бродяга, которому поезд отрезал ноги, рассказывал Титженсу, что после трагедии даже пытался встать, вовсе не чувствуя боли... Однако потом боль возвращается...

— Прошу прощения. Я задумался и не слышал, что вы говорили, — сказал он миссис Уонноп.

— Я сказала, что это лучшее, что я могу для вас сделать, — повторила миссис Уонноп.

— Мне в самом деле очень жаль — именно этого-то я и не услышал. Я немного не в себе, понимаете, — проговорил он.

— Понимаю, понимаю. Ваш ум рассеян, но мне бы очень хотелось, чтобы вы меня выслушали. Мне пора идти работать, вам тоже, а после чая вы с Валентайн отправитесь в Рай за вашим багажом.

Сдерживая воображение, ибо в тот момент Титженс ощутил внезапное и мощное удовольствие и представил, как солнечный свет заливает красные руины вдали, как они с мисс Уонноп спускаются по крутому зеленому холму. «О боже, как же хочется на воздух!» — подумалось ему.

— Я понял. Вы берете нас обоих под свою защиту. Поможете нам выкрутиться, — проговорил Титженс.

— Насчет двоих не знаю, — холодно проговорила миссис Уонноп. —Я беру под защиту — пользуясь вашими же словами — только вас. Что же касается Валентайн — она эту кашу заварила, пусть теперь и расхлебывает. Я ведь вам уже обо всем рассказала. Нет сил повторять. — тут она замолчала, а через некоторое время с усилием продолжила: — Очень неприятно оказаться вычеркнутыми из списка гостей Маунтби. Там устраивают чудесные вечера. Но я слишком стара, чтобы об этом переживать, к тому же они будут скучать по моему обществу больше, чем я по их. Конечно, я спасу дочь от этого зверинца. Всеми правдами и неправдами. Я спасла бы ее, даже если она бы жила с женатым мужчиной или родила детей вне брака. Но я не одобряю, не одобряю деятельность суфражисток; я презираю их цели, ненавижу их методы. Я не считаю, что юные девушки должны заговаривать с незнакомцами. Валентайн вот заговорила — сами видите, сколько неприятностей это вам доставило. Всего этого я не одобряю. Я женщина, но я выбрала свой путь, и моему примеру может последовать любая, если есть желание и силы. Я не одобряю! Но не думайте, что когда-нибудь я предам суфражисток, будь это моя дочь или незнакомая женщина. Не думайте, что когда-нибудь я скажу против них хоть слово в расчете на то, что другие его подхватят, — нет же, не будет такого. Или что я напишу хоть слово против них. Нет, я женщина и останусь на стороне женщин! — С этими словами она энергично вскочила на ноги. — Пора пойти поработать над романом, — проговорила она. — Сегодня нужно будет выслать рукопись, чтобы к понедельнику она попала в издательство. А вы можете устроиться у меня в кабинете. Валентайн даст вам бумагу, чернила и двенадцать разных перьев на выбор. Весь кабинет заставлен книгами профессора Уоннопа. Придется смириться с тем, что Валентайн будет печатать в углу. У романа две части — одна в рукописном виде, другая — в печатном.

— А как же вы? — спросил Титженс.

— А что я! — воскликнула миссис Уонноп. — Я буду писать в спальне на коленке. Я женщина и потому справлюсь. А вы — мужчина, и значит, вам необходимы удобное кресло и отдельная комната... Как вы, готовы работать? Тогда у вас есть время до пяти часов, а потом Валентайн подаст чай. В половине шестого вы отправитесь в Рай. И к семи вернетесь вместе с другом и вашими вещами.

Он хотел было что-то возразить, но миссис Уонноп его опередила.

— Будьте благоразумны, — сказала она. — Вашему другу, вне всяких сомнений, больше понравится наш дом и стряпня Валентайн, чем паб и тамошние угощения. К тому же он сможет немного сэкономить... Никаких неудобств нам это не причинит. Полагаю, ваш друг не станет никому рассказывать о злосчастной юной суфражистке, что прячется у нас наверху? — Она немного помолчала, а потом добавила: — А вы точно успеете закончить работу вовремя и отвезти Валентайн с подругой к назначенному месту? Это вынужденная мера: девушка боится путешествовать поездом, так что приходится втягивать в дело человека, никак с суфражистками не связанного. А пока пусть прячется у нас... Не нужно лишней спешки, если вы не успеете закончить работу, я сама их туда отвезу... — И она вновь опередила возражения, на этот раз довольно резко: — Говорю вам, ни о каких неудобствах не может быть и речи. Мы с Валентайн всегда сами убираем свои кровати. Мы не допускаем прислуг до самого личного. Местные жители готовы предоставить нам втрое больше помощи, чем на самом деле нужно. Нас тут любят. За «дополнительную» работу получаешь в свое время «дополнительную» помощь. Мы могли бы нанять постоянную прислугу, если бы хотели. Но нам с Валентайн нравится ночевать вдвоем. Мы очень друг друга любим.

Она пошла было к двери, но потом вернулась и добавила:

— Знаете, у меня все никак не идет из головы та несчастная женщина и ее муж. Мы непременно должны им помочь. — И тут она, будто опомнившись, воскликнула: — Боже, я ведь мешаю вам работать!.. Кабинет вон там, за той дверью.

Сама она юркнула в другую дверь и поспешила по коридору, крича на ходу:

— Валентайн! Валентайн! Отведи Кристофера в кабинет. Сейчас же... Сейчас... — И ее голос затих вдалеке.

 

VII

Девушка спрыгнула с высокой ступени двуколки и исчезла в серебристом тумане: на ней была шляпа без полей темного цвета, но и та пропала из виду. Казалось, девушка нырнула глубоко под воду, в снег, сквозь огромный лист папиросной бумаги. Но уж очень неожиданно! В темноте или же в толще воды еще с секунду виднелось бы подвижное светлое пятно; в снегу или папиросной бумаге осталась бы яма или дыра. Титженс же ничего не видел.

Это его заинтересовало. Он внимательно наблюдал за девушкой, опасаясь, что она оступится, пропустив нижнюю ступеньку, и тогда неизбежно поранится. Однако она ловко и храбро спрыгнула с двуколки, несмотря на его просьбу спускаться осторожнее. Сам бы он так никогда не поступил, не рискнул бы нырнуть в белую пелену...

Он хотел спросить, не ушиблась ли она, но он уже и так попросил ее быть осторожнее, а демонстрировать излишнюю заботу ему казалось неуместным — ему хотелось сохранять бесстрастность. Он был бесстрастным йоркширцем; она — южанкой, мягкой, эмоциональной, позволяющей себе восклицания вроде «Надеюсь, вы не поранились!», тогда как йоркширец бормотал что-то неразборчивое. Мягкой, потому что жила на юге страны. Она была ничем не хуже мужчины — мужчины-южанина. Она относилась к северной сдержанности с уважением... Таково было их соглашение, и потому он не крикнул ей: «Вы не ушиблись?», хотя ему очень того хотелось.

Ее приглушенный голос раздался, казалось, из его же затылка, словно он вдруг овладел удивительным талантом чревовещания.

— Иногда заговаривайте со мной. Тут очень плотный туман, а фонарь почти не светит. Он вот-вот потухнет.

Титженс вернулся к размышлениям о «камуфлирующем» воздействии водного пара. Ему нравилось думать о том, как гротескно выглядит его фигура в этом однообразном пейзаже. Справа виднелся огромный, неправдоподобно яркий полумесяц, и свет от него разливался вокруг, словно по морю, и падал ему на шею; рядом с месяцем сияла удивительно яркая и большая звезда, а над ними расположилась Большая Медведица — единственное созвездие, которое он знал. Хоть он и был математиком, но астрономию презирал, она была недостаточно теоретической наукой для истинного ученого, и непонятно было, как ее применять в повседневной жизни. Разумеется, ему доводилось высчитывать траектории движения небесных тел, но только исходя из предоставленных ему цифр, в небе же он эти тела никогда не искал... Небо над его головой было усыпано другими звездами, большими и источающими яркий свет, но бледнеющими перед рассветом настолько, что их легко потерять из виду.

Рядом с луной виднелись одно-два облачка, розовых снизу и багровых сверху, два пятна на бледноватой голубизне ясного неба.

Но что за странный туман!.. Он подходил вплотную к его шее, густой, серебряный, и тянулся до самого горизонта. Вдалеке справа виднелись черные силуэты деревьев, растущих группками, и таких группок было четыре, они были точь-в-точь как коралловые острова в серебряном море. Он никак не мог избавиться от этого дурацкого сравнения — других попросту не было.

Но несмотря на то что туман обхватил его шею, он видел свои руки, поднятые на уровень груди, — они походили на бледных рыбин, а от них тянулись в никуда длинные поводья. Но когда он дергал за них, лошадь поднимала голову. В разлитом вокруг серебре виднелись два треугольных уха: туман поднимался чуть не на десять футов от земли. Что-то вроде того... Ему хотелось бы, чтобы девушка вернулась и еще раз спрыгнула с двуколки. На этот раз он бы понаблюдал за ней глазами ученого. Разумеется, он не мог попросить ее об этом — это бы ее разозлило. Этот эксперимент мог бы доказать — или опровергнуть — его идею о дымовой завесе. Представители китайской династии Мин, как принято считать, подкрадывались и побеждали врагов в облаках тумана, разумеется, не ядовитого. Еще Титженс читал о том, что жители Патагонии под покровом тумана научились так близко подходить к животным и птицам, что брали их голыми руками. А греки в эпоху правления династии Палеологов...

Вновь послышался голос мисс Уонноп — он звучал откуда-то из-под двуколки:

— Прошу, скажите что-нибудь. Тут очень одиноко, да и опасно. По обеим сторонам дороги наверняка есть канавы.

Справедливое замечание. Он так и не смог придумать, что ответить, чтобы не выдать своего беспокойства, а выражать его было нельзя — это значило нарушить правила игры. Он попытался было просвистеть известную песню об охотнике Джоне Пиле, но получилось неважно. Он пропел: «Знаешь ли ты Джона Пила...» — и ощутил себя полным дураком. Но песню он продолжил — на единственный известный ему мотив. Эта песня была маршевой у йоркширской легкой пехоты, в полку, находящемся в Индии, в нем служили его братья. Титженс и сам очень хотел в армию, но отец не соглашался отдать в офицеры третьего сына. Титженс гадал, удастся ли ему еще когда-нибудь вообще поохотиться с борзыми, как Джону Пилу, как было уже пару раз. Или с гончими из Кливленда, которых он видел, когда был еще мальчишкой. Раньше он и сам сравнивал себя с Джоном Пилом, который, как известно, носил серый плащ... Он представлял, как сквозь заросли вереска стая собак разбегается по полям Уортона, как с травы капает роса, а кругом клубится туман... совсем не такой южный и серебристый. Удивительная субстанция! Волшебная! Да, вот это слово. Глупое слово... Юг страны... На севере тяжелый серый туман обыкновенно клубится у подножий черных холмов.

Теперь его в армию уже не тянуло — вот что сделала с ним жизнь бюрократа!.. Если бы он ушел туда раньше, вместе с двумя своими братьями — Эрнестом и Джеймсом... Но там бы ему, вне всяких сомнений, не понравилось. Дисциплина! Вероятнее всего, ему пришлось бы с ней смириться — для джентльмена это неизбежно. Потому что, как говорится, noblesse oblige — последствия же его не особо пугали... Армейские офицеры казались ему жалкими. Они вечно орали, брызжа слюной, чтобы заставить солдат ловко подпрыгивать, и в результате таких апоплексических усилий они действительно начинали ловко прыгать. Но это еще цветочки...

На самом деле туман был не серебряным — или, возможно, не до конца серебряным, если взглянуть на него взглядом художника... Точным взглядом! В нем просматривались полосы фиолетового, красного, оранжевого цвета, нежные отражения, темно-синие тени неба, где клубились целые сугробы тумана... Точный взгляд, точное наблюдение — абсолютно мужская работа. Исключительно мужская. Почему же тогда художники такие нежные, женоподобные, совсем не похожие на мужчин, а армейские офицеры с ограниченным умом школьного учителя мужественны, как и подобает мужчине? Пока не становятся похожи на старух!

А как же бюрократы? Они становятся толстыми и разнеженными, как он сам, или сухими и жилистыми, как Макмастер или старик Инглби? Они ведь тоже выполняют мужскую работу — делают точные наблюдения, возвращают бланк № 17 642 для доработок. Но иногда впадают в истерику: носятся по коридорам и неистово звонят в звонки, что стоят на столах, и высоким голосом недовольного евнуха интересуются, почему бланк № 90 002 не готов. И все же мужчинам нравится бюрократическая жизнь — вот хотя бы его брат, Марк, глава семьи, наследник Гроби... Старше Кристофера на пятнадцать лет, высокий, худой как жердь, чопорный, смуглый, вечно в котелке, а нередко и с гоночными очками, болтающимися на шее. Ходит в свою контору, когда хочет; он слишком ценен для начальства, и потому его берегут. И при этом он — наследник Гроби, и как знать, что сделает с поместьем этот человек?.. Скорее всего, он уедет и начнет слоняться повсюду — от Шотландии, где будет посещать лошадиные гонки, на которых он никогда ни на кого не ставил, и до Уйатхолла, где его считали совершенно незаменимым... Почему же? Почему, во имя всего святого! Этот-то доходяга, который ни разу не охотился, не умел стрелять, не в состоянии был отличить нож плуга от его ручки и никогда не снимал котелка! «Здравомыслящий» мужчина, образец всех таких здравомыслящих мужчин. Никогда никто не пожимал Марку руку со словами: «Вы замечательный!» Замечательный! Этот доходяга! Он не замечательный, он незаменимый, а это совсем не одно и то же!

«Боже правый, — подумал Титженс, — а ведь девушка, что недавно выбралась из повозки, единственное разумное существо из всех тех, кого я встречал за последние годы!»

Да, она слегка резковата в манерах, не вполне объективна в аргументации, что вполне понятно, но весьма умна, хоть и порой делает ошибки в произношении. Моментально появляется там, где нужна! Происходит из хорошей семьи — и мать, и отец у нее чудесные! И, вне всяких сомнений, она и Сильвия — это два единственных человеческих существа, что он встречал за многие годы, действительно достойные уважения: одну стоит уважать за то, как талантливо она губит других, вторую — за созидательное стремление и талант. Убить или спасти! Вот два человеческих свойства. Если хочется чего-то лишиться, стоит обратиться к Сильвии Титженс — она наверняка поможет: изничтожит на корню то, от чего вам хочется избавиться: чувство, надежду, идеал, — уничтожит быстро и метко. Если хочется спасти что-нибудь, стоит пойти к Валентайн — она придумает, как это сделать... Два типа мышления: беспощадный враг, верное укрытие, острие... ножны!

А может, будущее мира и впрямь зависит от женщин? Почему нет? Он вот уже много лет не встречал мужчину, с которым не приходилось говорить свысока, как с ребенком, — так он говорил и с генералом Кэмпионом и с мистером Уотерхаузом... так он всегда говорил с Макмастером. А ведь все они по-своему чудесные люди...

А ему будто бы уготована доля одинокого буйвола, отбившегося от стада, но ради чего? И ведь он — не художник, не солдат, не бюрократ, и уж точно вполне заменимый человек, вовсе не здравомыслящий в глазах знатоков... Внимательный наблюдатель...

Хотя даже это в последние шесть с половиной часов ему не особо удается.

Die Sommernacht hat mir’s angetan, Das ist ein schweigsames Reiten...

— продекламировал он вслух.

Как же это перевести? Да никак, разве можно вообще переводить стихи?

Летняя ночь меня в плен захватила. Был тих и беззвучен мой путь...

И тут в его теплые, сонные мысли ворвался голос:

— Ах, вот вы где. Вы поздно заговорили. Я уже налетела на лошадь.

Он заговорил вслух, сам того не осознавая. Он ощутил, как вздрогнул конь, — поводья задрожали у него в руках. Животное уже успело привыкнуть к Валентайн — дернулось, но слабо... Титженс спросил себя, а как давно он пел песню о Джоне Пиле... И сказал:

— Что ж, тогда забирайтесь сюда. Нашли что-нибудь?

— Да, есть кое-что... Но невозможно разговаривать вот так... Я сейчас...

Голос моментально стих, будто кто-то захлопнул дверь. Он ждал, ждал напряженно, словно это было дело всей его жизни! Даже прищелкнул хлыстом, чтобы исправиться и подать наконец сигнал. Конь тут же пошел вперед, и Титженс поспешно остановил его, ругая себя. Разумеется, лошадь двинется с места, если щелкнуть хлыстом.

— Вы как, целы? — спросил он. Повозка вполне могла сбить девушку с ног. Получается, Титженс нарушил уговор.

Голос Валентайн послышался откуда-то издалека:

— Да, цела! Смотрю, что по другую сторону...

Последняя мысль вновь вернулась к нему. Да, он нарушил их уговор: проявил заботу, как любой другой мужчина...

Боже правый! Почему бы не дать себе волю, не нарушить на время все эти уговоры?

Он не был знаком с этой девушкой и двадцати четырех часов, а между ними уже возникла негласная договоренность, нерушимая и бесспорная, по которой он должен был вести себя сдержанно и холодно, а она — человечно и ласково... Однако мисс Уонноп держалась так же холодно, как и он сам, — даже холоднее, ведь в глубине души Титженс был, вне всяких сомнений, человеком весьма сентиментальным.

Договоренность самая что ни на есть глупая... Пора нарушить все эти уговоры с этой девушкой, да и с самим собой. На сорок восемь часов... Ведь до его отъезда в Дувр осталось почти двое суток...

И должен скрыться я в лесу, Изгой и одинокий странник!

Средневековая баллада! Сочиненная милях в семи от Гроби, не больше!

Судя по опускающемуся месяцу и по тому, что петухи уже пропели свою летнюю предрассветную песнь — что за сентиментальность! — уже занималось воскресное утро, и время — около половины пятого. Титженс подсчитал, что для того, чтобы успеть в Дувр на паром, нужно уехать от Уоннопов в 5:15 во вторник утром и до станции добраться на машине... Что за невероятные вояжи на поезде через всю страну! За пять часов он и сорока миль не преодолеет.

Стало быть, у него есть еще сорок восемь часов и сорок пять минут! Пусть это и будет время отдыха! Прежде всего от самого себя — от своих правил, от соглашений с самим собой. От пристальных наблюдений, дотошных размышлений, от постоянной демонстрации окружающим их ошибок, от подавления эмоций... От всей той усталости, из-за которой он теперь терпеть себя не может... Он почувствовал, как расслабились руки и ноги.

Что ж, позади уже шесть с половиной часов. Их путешествие началось в десять, и Титженс, как и любой мужчина, наслаждался поездкой, несмотря на то что ему было безумно трудно удерживать неуправляемую повозку в равновесии, а Валентайн сидела за ним и обнимала свою подругу, которая испуганно вскрикивала при виде каждого дуба...

Если бы он о том задумался, то признал бы, что нелепый месяц, плывущий в небе над ними, совершенно его заворожил, как и аромат скошенной травы, как и пение соловьев, уже ставшее конечно же хриплым — в июне соловьиные голоса меняются, как и полет коростелей, летучих мышей, цапли, шум крыльев которой он дважды услышал над головой. Они проехали мимо иссиня-черных теней от снопов пшеницы, от высоких дубов с округлыми кронами, от солодосушилен, напоминавших то ли церковную колокольню, то ли дорожный указатель. Дорога серебрилась, ночь была теплой... И именно эта теплая, летняя ночь так на него подействовала... hat mir’s angetan, Das ist ein schweigsames Reiten...

Тишина, разумеется, не была абсолютной! На обратном пути из дома священника, где они оставили лондонскую хулиганку, они говорили очень мало... В доме священника жили вполне приятные люди: сам он приходился мисс Уонноп дядей, а три его дочери тоже были весьма симпатичными, хоть и напрочь лишенными индивидуальности... Там их ждали удивительно хороший кусок говядины, вкуснейший сыр и немного виски, доказавшего, что священник — настоящий мужчина. Зажженные свечи. Мать семейства, которая с поистине материнской заботой увела «преступницу» вверх по лестнице... частый смех дочерей... Отправка в путь на час позже, чем планировали... Но это было совершенно не важно: перед ними была целая вечность, хорошая, сильная лошадь — а она и впрямь была хороша!

Сперва они перебросились парой фраз — обсудили то, что в Лондоне Герти не страшна полиция, то, с каким великодушием принял ее в свой дом священник. А ведь одна она на поезде и до Чаринг-Кросс не добралась бы...

А потом они стали подолгу молчать. Рядом с их фонарем пролетела летучая мышь.

— Какая огромная! — воскликнула мисс Уонноп. — Это Noctilux major...

— И где вы научились этой абсурдной латинской классификации? — спросил Титженс. — Разве это не phalaena...

— У Уайта, — ответила она. — В его «Естественной истории Сельбурна» — единственная книга по этой теме, которую я читала...

— Это последний английский писатель, что умел писать, — заметил Титженс.

— Он называет холмы «величественными и прекрасными возвышенностями», — проговорила она. — И где вы только научились такому ужасному латинскому произношению? Ведь это же Phal...i...i...na! Рифмуется с «Дина», а не с «Елена»!

— Он называл холмы «грандиозными и прекрасными возвышенностями», а не «величественными и прекрасными», — поправил Титженс. — Как и у всех учеников общественных школ, мое латинское произношение основывается на немецком.

— Вот именно! — воскликнула она. — Папа рассказывал, что его это жутко раздражало.

— «Цезарь» — то же, что «Кайзер», — проговорил Титженс.

— Да ну их, ваших немцев! Никакие они не этнологи, и филологи из них дрянные! — сказала мисс Уонноп. А потом добавила, чтобы не казаться столь педантичной: — Папа так всегда говорил...

И воцарилась тишина! Мисс Уонноп поплотнее укуталась в плед, одолженный ей тетей, и теперь ее тень походила на черную гору со слегка вздернутым носом. Будь у нее шапочка квадратной формы, она походила бы на ткачиху, но на ней была красивая лента, и потому девушка больше напоминала богиню Диану. Ехать рядом со спокойной, тихой девушкой в тумане, не пропускающем лунного света, было и приятно, и волнительно. Копыта коня звонко стучали по дороге. Ближайший фонарь вдруг осветил коричневатую фигуру мужчины с мешком за плечами; он вжался в изгородь, а у ног его, жмурясь, стояла его собака.

«Хорошо он укутался, этот лесник, — подумал Титженс. — Вечно эти южные лесники спят всю ночь... А потом платишь им по пять фунтов за возможность поохотиться на выходных...» И тут он понял, что ему предстоит осесть дома. Больше никаких выходных с Сильвией в особняках среди высшего общества...

И тут его спутница внезапно проговорила, когда повозка выехала на просеку глубоких лесов:

— Я вовсе на вас не злюсь из-за того замечания о латыни, хотя вы повели себя удивительно невежливо. И я вовсе не хочу спать. Как же тут хорошо.

Он с минуту помолчал в раздумьях. Мисс Уонноп сказала какую-то девичью ерунду. Обычно она подобных глупостей не говорила. Нужно одернуть ее для ее же блага...

— Да, весьма неплохо, — проговорил он. Девушка посмотрела на него, повернув голову; теперь он больше не видел ее профиль. Месяц светил прямо у нее над головой, вокруг сияли неизвестные звезды; ночь была теплой. А ведь даже самым мужественным мужчинам не чужда снисходительность! Давно же он ее себе не позволял...

— Как это мило с вашей стороны! — воскликнула она. — Могли бы и намекнуть, что эта долгая, проклятая поездка отнимает у вас время на такую важную работу...

— О, думать я могу и по пути, — сказал Титженс.

— Вот оно что! Меня не задела ваша грубость, потому что я куда лучше знаю латынь, чем вы. Вы ведь и нескольких строк Овидия не процитируете без десятка ошибок... Там ведь vastum, а не longum. Terra tribus scopulis vastum procurrit. А дальше — alto, а не coelo... Uvidus ex alto desilientis... Разве мог Овидий написать ex coelo? С после х — это же просто язык сломаешь!

— Excogitabo! — насмешливо воскликнул Титженс.

— Напоминает собачий лай, — недовольно бросила Валентайн.

— Кстати сказать, — вставил Титженс, — longum звучит куда красивее, чем vastum. Терпеть не могу вычурные прилагательные вроде vastum...

— Какова скромность — поправлять Овидия! — воскликнула мисс Уонноп. — И тем не менее вы говорите, что Овидий и Катулл были единственными истинными поэтами в Риме. А все потому, что они сентиментальны и пользуются такими словами как vastum... «Смешай поцелуи свои с горькой слезою любви!» Что это, если не сентиментальность?

— А ведь правильнее было бы «Слей поцелуи свои с горькой слезою любви», — предостерегающе произнес Титженс. — Tristibus et lacrimis oscula mixta dabis.

— Удавиться можно! — негодующе воскликнула девушка. — Если бы человек вроде вас умирал в канаве, я прошла бы мимо. Вы слишком черствы — даже для человека, научившегося латыни от немцев.

— Я ведь математик, — пояснил Титженс. — С филологией у меня неважно.

— Вот уж действительно, — язвительно заметила мисс Уонноп.

После затяжного молчания от ее черной фигуры вновь послышались слова:

— Вы перевели слово mixta как «слей», а не как «смешай». Судя по-всему, английский вы не в Кембридже изучали! Впрочем, всему остальному там тоже учат так себе, как говорил папа.

— А ваш отец, само собой, учился в Баллиоле, — подметил Титженс с легким раздражением и пренебрежением.

Но мисс Уонноп восприняла это как комплимент, ибо привыкла жить среди ученых из Баллиола.

А чуть погодя Титженс заметил, глядя на ее силуэт:

— Не знаю, заметили ли вы, но мы уже несколько минут едем практически строго на запад. А нам нужно двигаться на юго-восток с уклоном на юг. Полагаю, вы знаете эту дорогу...

— Каждый ее дюйм! — проговорила она. — Я много раз по ней ездила на мотоцикле с коляской, в которой сидела мама. Следующий перекресток называется «перекресток Деда». До него еще одиннадцать полных миль и одна четверть. Здесь дорога поворачивает в обратную сторону — все из-за Сассекских железных рудников, их здесь сотни, и она петляет между ними. В девятнадцатом веке город Рай торговал хмелем, пушками, чайниками и печными заслонками. Ограда вокруг собора Святого Павла сделана из сассекского железа.

— Конечно же я это знаю, — проговорил Титженс. — Я и сам из графства, где добывают железную руду... Почему же вы не разрешили мне отвезти вашу подругу на мотоцикле, раз он с коляской? Тогда мы бы добрались куда быстрее.

— Все дело в том, что три недели назад я разбила коляску, когда на огромной скорости — миль под сорок — влетела в указатель у Хогс-Корнер.

— Какой это был, вероятно, мощный удар! — заметил Титженс. — Мамы в коляске не было?

— Нет, — ответила девушка. — Я везла суфражистскую литературу. Всю коляску ей забила. Удар и впрямь был мощный. Разве вы не замечаете, что я до сих пор прихрамываю?

А через несколько минут она призналась:

— У меня нет ни малейшего представления о том, где мы находимся. Напрочь забыла, что надо следить за дорогой. И мне все равно... Хотя вон стоит указатель, давайте к нему подъедем...

Однако свет фонарей не доставал до надписей: фонари светили тускло, и видно было лишь землю. Густой туман наполнил воздух. Титженс передал поводья своей спутнице, спустился на землю, взял фонарь в руки и, пройдя один-два ярда вперед, принялся всматриваться в едва видимый указатель...

Девушка негромко вскрикнула, и этот крик пронзил его насквозь; копыта лошади неожиданно застучали, повозка покатилась вперед. Титженс поспешил следом; удивительно, но повозка совсем пропала из виду. А потом он в нее влетел: она была вся в тумане, краснела впереди еле заметно. Туман внезапно стал гораздо гуще. Он клубился вокруг фонаря, который Титженс прилаживал на место.

— Вы это нарочно? — спросил он девушку. — Или вы не можете лошадь удержать?

— Я не умею обращаться с лошадьми, — проговорила мисс Уонноп. — Я их боюсь. И мотоцикл водить не умею. Я все это выдумала, потому что знала, что вы признаетесь, что куда охотнее отвезли бы Герти в коляске, чем поехали бы на повозке со мной.

— Тогда, будьте так любезны, скажите, знакома ли вам вообще эта дорога? — спросил Титженс.

— Ни капельки! — невозмутимо сообщила она. — Никогда в жизни по ней не ездила. Нашла ее на карте перед тем, как мы отправились в путь, потому что мне до смерти надоела та дорога, которой мы приехали. От Рая до Тентердена ходит омнибус, который тянет одна лошадь, а от Тентердена до дядиного дома я множество раз ходила пешком...

— Вероятно, мы доберемся до дома лишь утром, — сказал Титженс. — Как вы на это смотрите? Лошадь, наверное, устала...

— О, бедняжка! — воскликнула она. — Мы-то с вами спокойно прокатаемся всю ночь... Но наш несчастный конь... Какая же я равнодушная — о нем-то я не подумала!

— Мы примерно в тринадцати милях от местечка под названием «Брид», в одиннадцати с четвертью милях от города, название которого я не смог прочитать, и в шести полных милях и трех четвертях от населенного пункта под названием вроде «Уддльмер», — объявил Титженс. — Это дорога на Уддльмер.

— Значит, мы и впрямь на перекрестке Деда, — сообщила девушка. — Я хорошо знаю это место. Перекресток так зовется в честь старого джентльмена, который любил сидеть здесь, звали его Дед Финн. Всякий раз, когда в Тентердене устраивалась ярмарка, он продавал пироги проезжающим мимо. Ярмарки в Тентердене запретили в 1845 году — это было последствие отмены «Хлебных законов». Вам как тори это должно быть интересно.

Титженс говорил сдержанно и терпеливо — он понимал, что его спутница только-только сбросила с плеч тяжкий груз; долгая жизнь под одной крышей с Сильвией научила его умело справляться с резкими переменами настроений у женщин.

— Будьте так любезны, скажите... — начал было он.

— Перекресток Деда, — перебила она его. — Слово «перекресток» происходит от слова «крест», а на высоком французском звучит как carrefour... А может, это неверный перевод. Вот она, ваша извечная логика...

— Вы, вне всяких сомнений, частенько ходили от своего дома до этого перекрестка со своими кузинами, — заметил Титженс. — Носили виски инвалиду, живущему в доме у дороги. Вот откуда вы узнали историю о Деде Финне. Вы сказали, что никогда по этой дороге не ездили, а вот пешком ходили. Вот она, ваша извечная логика, не правда ли?

Она ахнула.

— Тогда, — продолжил Титженс, — не подскажете ли вы мне, ради нашего несчастного скакуна, где находится Уддльмер: на той же дороге, что приведет нас домой, или нет? Как я понимаю, в этой части дороги вы никогда не бывали, но знаете, куда она ведет.

— Ваш пафос тут ни к чему, — проговорила девушка. — Кого беспокоит наше положение — так это вас. Лошадь совершенно спокойна.

Повозка проехала еще с пятьдесят ярдов, а потом Титженс сказал:

— Это верный путь. Поворот на Уддльмер нам как раз и нужен был. Иначе вы бы не дали коню и пяти шагов ступить. Вы так же нежно любите лошадей, как и я.

— Хоть в чем-то мы с вами похожи, — сухо сказала она. — Перекресток Деда находится почти в семи милях от Удимора, а Удимор — ровно в пяти милях от нашего дома, итого одиннадцать миль и три четверти; точнее, двенадцать миль и четверть — если добавить полмили, которые надо проехать по самому Удимору. Правильное название — Удимор, а не Уддльмер. Местные любители топонимики считают, что название происходит от словосочетания O'er the теrе. Полная чушь! Вот какая легенда за этим стоит: строители хотели построить церковь с мощами святого Румвольда, но заложили фундамент не в том месте и внезапно услышали голос, говоривший: «За озером». Откровеннейшая ерунда!.. Просто ужас что такое! В фонетическом смысле совершенно не понятно, как О' еr могло превратиться в Udi, а слово теrе вообще не относится к средненижненемецкому языку...

— Почему вы мне все это рассказываете? — спросил Титженс.

— Потому что такова ваша извечная логика, — проговорила девушка. — Ваш ум копит в памяти бесполезные факты, подобно тому как серебро впитывает серные пары и тускнеет! Ваш ум копит бесполезные факты и обобщает их при помощи давно устаревшей логики — вот он, источник вашего торизма... Я раньше никогда не встречалась с тори из Кембриджа. Мне казалось, их чучела уже давно в музеях показывают, а вы вновь их оживляете... Так говорил мой отец, а он был оксфордским консерватором-империалистом, последователем Дизраэли...

— Знаю, конечно, — сказал Титженс.

— Разумеется, знаете, — сказала девушка. — Вы ведь все знаете... Вы ведь из всего на свете вывели абсурдные принципы. Вы считаете, что отец был не вполне в своем уме, раз пытался во всем увидеть закономерности. Вам же хочется быть английским джентльменом и черпать принципы из газет и слухов, которые звучат на скачках. А страна пусть катится к черту: вы и пальцем для ее спасения не пошевелите — разве что поднимите палец в воздух и назидательно скажете: «Вот видите, я же вам говорил!»

И вдруг она тронула его за руку.

— Простите меня! Это просто порыв. Я так счастлива. Так счастлива.

— Ничего страшного! Ничего страшного! — воскликнул он. Но еще минуту или две приходил в себя. Женщины прячут острые когти в бархате перчаток; но они способны причинить сильнейшую боль, если коснутся ваших самых уязвимых или больных мест — пусть даже одним лишь бархатом.

— Ваша мама очень загружает вас работой, — заметил он.

— Какой вы проницательный! Поразительная проницательность для человека, который пытается сохранять невозмутимость актинии. Да, это мой первый выходной за целых четыре месяца: шесть часов в день я печатаю, четыре часа работаю на благо нашего движения, три часа уделяю работе по дому и саду, три часа слушаю, как мама читает вслух свои рукописи в поисках ошибок... А еще тот инцидент на поле и страх... Невыносимый, знаете ли, страх. Представьте, что маму посадят в тюрьму... Да я с ума сойду... По будням и воскресеньям... — Она запнулась. — Простите меня, правда, — проговорила она. — Конечно, мне не следовало бы с вами так говорить. Вы — высокопоставленный чиновник; спасаете страну с помощью статистики и из-за этого кажетесь жестоким человеком... но какое же облегчение — понять, что вы... тоже человек из плоти и крови... Я опасалась этой поездки... Она пугала бы меня в десять раз сильнее, если бы я не боялась так сильно встречи с полицией и не переживала за судьбу Герти. И если бы я сейчас сдержалась в разговоре с вами, то соскочила бы с повозки от переизбытка чувств и понеслась бы рядом... Я бы смогла...

— Не смогли бы, — перебил ее Титженс. — Вы просто не увидели бы повозку.

Они въехали в полосу плотного тумана, мягкого, но цепкого. Он слепил, он заглушал все звуки; было в его романтичной необычности что-то радостное, но и печальное. Свет фонарей почти пропал из виду, стук копыт едва слышался — лошадь тут же перешла на шаг. Титженс и мисс Уонноп сошлись на том, что никто не виноват в том, что они заблудились, — это было неизбежно. К счастью, лошадь вывезла их во владения местного торговца, человека, который скупал домашнюю птицу для перепродажи. Они пришли к тому, что никто из них не виноват в произошедшем, и надолго — никто из них точно не знал на сколько — погрузились в молчание. Туман, правда очень-очень медленно, начал рассеиваться... Один-два раза на подъеме в гору они замечали в небе бледные звезды и месяц, но с трудом. На четвертый раз они вынырнули из серебристого озера, словно русалки из тропического моря...

— Лучше спуститесь с фонарем, — велел Титженс. Посмотрим, сможете ли вы найти мильный камень. Я бы и сам спустился, но не уверен, что вы удержите лошадь... — И девушка сделала, как он сказал...

Титженс остался на своем месте; сам не зная почему, он чувствовал себя Гаем Фоксом, и в голову ему приходили самые что ни на есть приятные мысли: как и мисс Уонноп, ближайшие сорок восемь часов — до утра понедельника! — он намеревался отдыхать! Он был весь в предвкушении долгого, чудесного дня наедине с цифрами, отдыха после ужина, потом еще нескольких ночных часов работы; а потом, в понедельник, его ждали хлопоты по продаже лошади на местном рынке — благо он был знаком с торговцами лошадьми. Уж его-то знал каждый охотник в Англии! Предвкушал Титженс и долгие торги, и ленивую перебранку с конюхом, острым на язык. День предстоит восхитительный; да и пиво в пабе наверняка будет отменным. А если не пиво, то вино... Вино в пабах на юге страны обыкновенно очень вкусное — оно плохо продается, и потому успевает настояться.

Но в понедельник все вернется на круги своя, и начнется это с его встречи со служанкой жены в Дувре...

Перво-наперво он хотел отдохнуть от самого себя и пожить, как другие люди, освободиться из смирительной рубашки собственных убеждений...

— Иду к вам! Я тут нашла кое-что... — объявила девушка, и Титженс внимательно посмотрел туда, откуда она должна была появиться, в очередной раз подумав о том, насколько же непроницаем туман для человеческого глаза.

На темной шляпе мисс Уонноп виднелись капельки росы; как и на волосах. Девушка слегка неуклюже влезла в повозку — глаза ее радостно сияли, она слегка задыхалась, щеки разрумянились. Волосы потемнели от влажности тумана, но в лунном свете казались золотыми.

Пока она забиралась в повозку, Титженс чуть ее не поцеловал. Но сдержался. Всепоглощающий, сильнейший порыв!

— Сохраняйте спокойствие и осторожность! — посоветовал он ей, к своему собственному удивлению.

— Могли бы мне и руку подать, — заметила мисс Уонноп. — Я нашла камень, разобрала на нем буквы «I.R.D.C.», и тут фонарь погас. Мы не на болоте, потому что по обеим сторонам от нас — живая изгородь. Вот что я нашла... А еще поняла, почему так резка с вами...

Он все поражался тому, что она так спокойна — предельно спокойна. Послевкусие того порыва в нем было невероятно сильно — как если бы он действительно попытался прижать ее к себе, а она вырвалась из его рук... Должна же она быть возмущена, удивлена, рада, в конце концов... Должно же в ней проявиться хоть какое-то чувство...

— Все из-за того, что вы тогда перебили меня этим своим дурацким рассказом о фабрике в Пимлико. Этим вы меня оскорбили.

— Вы же поняли, что я вру! — воскликнул Титженс. Он не сводил глаз с мисс Уонноп.

Он не понимал, что с ним творится. Она посмотрела на него широко раскрытыми глазами, пристально и холодно. Казалось, сама Фортуна, которая обыкновенно поворачивалась к Титженсу спиной, вдруг взглянула на него. «Какому мужчине не захочется поцеловать юную красавицу в перепалке?..» — мысленно спросил он себя. И услышал какую-то карикатуру на собственный голос: «Джентльмены так не поступают...»

— Джентльмены так не поступают... — начал было он и резко замолчал, осознав, что говорит вслух.

— О, еще как поступают! — воскликнула девушка. — Изобретают красивые, но лживые аргументы, чтобы победить в споре. И оставляют глупых девушек ни с чем. Вот чем вы меня так разозлили. На той нашей встрече — три четверти дня назад — вы говорили со мной, как со школьницей!

— Но теперь все не так! — воскликнул Титженс. — Господь свидетель, теперь все совсем не так!

— Ваша правда, — сказала она.

— Не обязательно было показывать всю вашу эрудицию синего чулка, чтобы меня убедить...

— Синего чулка! — высокомерно воскликнула она. — Я совершенно не такая! Я знаю латынь лишь потому, что отец говорил с нами на ней. Вы и то больше напоминаете синий чулок...

И вдруг она расхохоталась. Титженсу стало нехорошо, физически нехорошо. А она все смеялась.

— В чем дело? — запинаясь, спросил он.

— Солнце! — воскликнула она, указывая пальцем. Над серебряным горизонтом поднималось солнце, еще не красное, сияющее, блестящее.

— Не понимаю... — начал было Титженс.

— Не понимаете, что тут смешного? — спросила она. — Начало нового дня!.. Начинается самый длинный день... И завтрашний день будет таким же долгим... Летнее солнцестояние, вы же знаете... Послезавтра день начнет укорачиваться к зиме. Но завтрашний день будет таким же долгим... Как же я рада...

— Что мы пережили эту ночь? — спросил Титженс.

Она снова одарила его долгим взглядом.

— Знаете, а не такое уж вы и чудовище, если честно, — проговорила она.

— Что это за церковь? — спросил Титженс.

Из тумана, примерно в четверти мили от них, возник ярко-зеленый пригорок, а на нем — неприметная церквушка с дубовой темной кровлей, блестящей, как грифель, с ослепительно сияющим флюгером. Вокруг росли темные вязы, все покрытые капельками воды из-за тумана.

— Иклшем! — тихо воскликнула мисс Уонноп. — О, мы уже почти дома. Чуть выше — Маунтби... Мы уже близко...

Виднелись деревья, черные и седоватые из-за тумана, который уже начал потихоньку рассеиваться, виднелись изгородь и аллея, что вела к Маунтби; она под прямым углом вливалась в дорогу, а та вела к воротам поместья.

— Нужно успеть свернуть налево, до того как доедем до аллеи, — проговорила мисс Уонноп. — Иначе лошадь, скорее всего, подвезет нас прямиком к дому. Торговец, бывший хозяин лошади, нередко покупал яйца у леди Клодин...

— Проклятое Маунтби! — грубо воскликнул Титженс. — Ноги бы моей здесь не было!

Он подстегнул лошадь, и та внезапно понеслась рысью. Копыта застучали неожиданно громко. Мисс Уонноп положила свою руку на ладонь Титженса в перчатке. Будь он без перчатки, она не стала бы этого делать.

— Мой дорогой, ведь это не может длиться вечно... Вы хороший человек. И очень умный... Вы переживете это...

Меньше чем в десяти ярдах впереди Титженс заметил какой-то объект, очень похожий на большой чайный поднос; вынырнув из тумана, объект надвигался прямо на них, поблескивая. Титженс оглушительно вскрикнул, кровь ударила ему в голову; его вопль потонул в громком ржании лошади. Он решительно натянул левый повод. Повозка резко повернулась, а потом из тумана вынырнули лошадиная голова и плечи. Попытавшись встать на дыбы, конь напоминал статую в фонтане у Версаля. Точь-в-точь! Казалось, он застыл в воздухе навечно.

Девушка испуганно подалась вперед, а Титженс отпустил поводья. Голова лошади снова пропала из виду. Случилось худшее! И Титженс предвидел, что так будет.

— Не бойтесь! — сказал он.

Послышались скрежет и треск; казалось, они столкнулись сразу с двадцатью гигантскими подносами, и этот пугающий звук висел в воздухе очень долго. По всей вероятности, они процарапали боковую сторону невидимой машины. Титженс чувствовал, как напряглось животное, но не видел его, лошадь неслась, сломя голову. Титженс натянул поводья.

— Я знаю, что с вами все точно будет хорошо, — проговорила девушка.

Вдруг они оказались в лучах яркого солнца: лошадь, повозка, привычные изгороди... Дорога шла в гору, склон был крутым. Титженс не был уверен, в самом ли деле она сказала «Дорогой!» или «Мой дорогой!». Возможно ли это, ведь они так мало знакомы?.. Но ночь была долгой. К тому же он, вне всяких сомнений, спасал ей жизнь. Он осторожно натянул поводья. А еще этот холм. Крутая, белая дорога между зелеными, аккуратно подстриженными лужайками!

Прокляие, да стой же! Бедное животное... Девушка выпала из повозки. Нет! Ловко соскочила на землю! Конь запрокинул голову. Девушка чуть не упала, но удержалась за уздечку... Невозможно! Нежные губы... боится лошадей...

— Лошадь ранена! —Лицо мисс Уонноп стало белым, как бланманже. — Сюда, скорее! — позвала она.

— Я еще немного ее подержу, — проговорил Титженс. — Если отпущу поводья, лошадь может побежать. Рана серьезная?

— Крови много. Льется рекой!

Наконец Титженс выбрался из повозки и подошел к своей спутнице. Мисс Уонноп была права. Правда, кровь лилась не рекой, а скорее ручьем, но тем не менее.

— На вас белая нижняя юбка, — сказал Титженс. — Перелезьте через изгородь и снимите ее.

— И порвать? — уточнила она. — Хорошо!

Пока она бежала к изгороди, он крикнул ей:

— Разорвите юбку пополам и одну из частей порвите на лоскуты.

— Хорошо! — отозвалась она.

Мисс Уонноп перебралась через изгородь далеко не так изящно, как Титженс рассчитывал. Обошлось без элегантных прыжков. И все же она справилась.

Лошадь дрожала и смотрела вниз, ноздри у нее раздувались, кровь заливала передние ноги. Рана была в плече. Титженс положил правую ладонь лошади на глаза. Казалось, животное с облегчением выдохнуло... Ох уж этот магнетизм, которым обладают лошади... А может, и женщины? Одному Богу известно. Он уже почти не сомневался, что она тогда сказала «дорогой».

— Держите! — крикнула мисс Уонноп.

Титженс поймал брошенный ему белый круглый комок. Развернул его. Слава богу, именно то, что нужно. Длинная, прочная белая лента...

Что это еще за шипение?.. Маленький крытый автомобиль с помятыми крыльями, почти бесшумный, сверкающий, черный...

Проклятый автомобиль проехал мимо и остановился в десяти ярдах от них... Лошадь резво отскочила в сторону... Из маленькой двери автомобиля выпорхнуло некое подобие красно-белого петуха... Генерал.. Белые перья! Девяносто медалей! Красный плащ! Черные брюки с красными лампасами. И, боже правый, шпоры!

— Черт бы вас побрал, старая свинья! Убирайтесь!

Генерал подошел к Титженсу и сказал:

— Могу подержать вашу лошадь. Я вышел, чтобы увести вас с глаз Клодин.

— Как великодушно, черт возьми! — выпалил Титженс с поразительной грубостью. — Вы должны заплатить за лошадь.

— Проклятие! — воскликнул генерал. — Да с какой стати? Вы же сами вывели своего бешеного верблюда мне под колеса.

— Вы никогда не сигналите, — сказал Титженс.

— Я нахожусь на частной территории, — проорал генерал. — И вообще, я вам сигналил.

Тощий, раскраснейшийся, изрядно перетрусивший, он держал лошадь за уздечку. Титженс развернул нижнюю юбку, поднял перед глазами и оценивающе осмотрел, примеряя к лошадиной груди.

— Послушайте! Я должен возглавить торжественную процессию к собору Святого Петра в Дувре. Там планируется освящение знамен нашей армии или что-то подобное.

— Вы никогда не сигналите, — повторил Титженс. — Почему вы не взяли с собой шофера? Он человек умелый... На словах вы якобы очень хорошо относитесь к вдове и ее дочери... При этом грабите их, серьезно поранив их лошадь...

— А вы какого дьявола ехали по нашей дороге в пять часов утра?

Титженс, который уже успел приладить половину нижней юбки к груди и плечу раненого коня, проговорил:

— Подайте-ка.

И он указал на лежащий у ног генерала тонкий белый комок ткани, который прикатился со стороны изгороди.

— Можно я отпущу лошадь? — уточнил генерал.

— Конечно, — сказал Титженс. — Уж лошадь я могу успокоить получше, чем вы — водить автомобиль.

Длинными лоскутами он закрепил повязку, обмотав их вокруг лошадиной груди. Генерал, стоявший за Титженсом, переминался с пятки на носок, положив руку на эфес своей позолоченной шпаги. А Титженс продолжил бинтовать рану.

— Послушайте-ка, — вдруг зашептал генерал на ухо Титженсу, внезапно подавшись вперед. — А что же я Клодин скажу? По-моему, она успела заметить девушку.

— Скажите ей, что мы приехали спросить, когда вы спускаете своих проклятых собак для охоты на выдр, — проговорил Титженс. — Вполне себе правдоподобная история.

— В воскресенье! — воскликнул генерал, и в голосе его послышалось чуть ли не отчаяние. Потом с заметным облегчением в голосе он добавил: — Я скажу ей, что вы ехали на раннюю литургию в церковь к Дюшемену в Петт.

— То есть, помимо убийцы лошадей, вы хотите прослыть еще и богохульником, — проговорил Титженс. — Однако заплатить за лошадь придется.

— Черт побери, да не буду я платить! — прокричал генерал. — Говорю же, вы сами виноваты.

— Тогда заплачу я, — сказал Титженс. — И понимайте это, как хотите.

Он распрямился и посмотрел на лошадь.

— Убирайтесь, — велел он генералу. — Говорите что хотите. Делайте что хотите! Но когда поедете через Рай, отправьте сюда ветеринара, срочно. Не забудьте. Я хочу спасти эту лошадь...

— Знаете, Крис, — сказал генерал, — вы чудесно ладите с лошадьми... Другого такого человека нет во всей Англии...

— Знаю, — сказал Титженс. — Убирайтесь. И вышлите нам ветеринара... Вон ваша сестра уже выходит из машины...

— Вечно я все всем объясняю, что за несчастная доля... — проговорил генерал, но, услышав писклявые крики: «Генерал! Генерал!», поправил шпагу на боку, чтобы она не путалась между ног в черных брюках с красными лампасами, и поспешил к автомобилю — надеясь, что пышно разодетое создание в шляпе с перьями не успеет из него выбраться. Он повернулся к Титженсу и помахал ему со словами: — Я вызову вам ветеринара!

Лошадь, чья передняя нога и грудь были перевязаны полосками белой ткани, сквозь которую начали уже медленно проступать пурпурные пятна, неподвижно стояла на дороге, опустив голову, словно мул под слепящим солнцем. Чтобы облегчить страдания несчастному животному, Титженс начал расстегивать упряжь. Девушка тем временем перескочила через изгородь, подбежала к нему и принялась помогать.

— Ну что ж, моя репутация погибла, — весело проговорила она. —Я знаю, какая она, эта леди Клодин... Зачем вы так упорно нарывались на ссору с генералом?..

— О, подайте-ка на него в суд, — зло посоветовал Титженс. — Будет вам аргумент, если начнут спрашивать, почему вы не бываете в Маунтби.

— И все-то вы продумали! — воскликнула она.

Вдвоем они откатили повозку от неподвижной лошади. Саму лошадь Титженс вывел на два ярда вперед, чтобы она не видела собственной крови на земле. Потом Титженс и Валентайн опустились рядом на траву.

— Расскажите мне о Гроби, — наконец попросила девушка.

И Титженс начал рассказывать ей о своем доме... Там тоже была аллея, переходящая в дорогу под прямым углом. Совсем как в Маунтби.

— Там все обустроил мой прапрадед, — сказал Титженс. — Он любил уединение и не хотел, чтобы его дом был видел с дороги... Как и тот человек, что строил поместье Маунтби, вне всяких сомнений... Но это чудовищно опасно теперь, когда появились автомобили. Придется это учесть... И все переделать. Лошадей нужно беречь... Понимаете...

И вдруг ему в голову вновь пришла мысль о том, что он, вероятно, не отец ребенку, который получит в наследство этот милый его сердцу дом, в котором воспитывалось не одно поколение Титженсов. Еще со времен Вильгельма III Оранского. Этого проклятого нонконформиста!

Титженс сидел так, что колени были почти вровень с подбородком. Тут он почувствовал, что сползает вниз.

— Если я когда-нибудь вас туда отвезу... — начал было он.

— Но ведь этого не будет, — сказала мисс Уонноп.

Ребенок был не его. Наследник Гроби! Все его братья были бездетны... Во дворе был глубокий колодец. Если кинуть в него камешек и начать считать, то тихий плеск услышишь, только когда досчитаешь до шестидесяти трех. И он очень хотел научить сына этому трюку. Но что, если это не его сын?! Возможно, он бесплоден. Все его женатые братья бездетны... Его затрясло от неуклюжих всхлипов. Внезапная рана лошади окончательно его добила. Ему казалось, что это он во всем виноват. Несчастное животное доверилось ему, а он устроил эту аварию.

Мисс Уонноп обняла его за плечи.

— Мой дорогой, — проговорила она. — Ведь вы никогда не отвезете меня в Гроби... Наверное... о... наверное, мы знаем друг друга не так уж долго, но я чувствую, что вы замечательнейший...

«Мы вообще друг друга не знаем», — подумал он. И ощутил сильнейшую боль, а перед глазами его возникла высокая золотоволосая женщина — его супруга...

— Экипаж едет! — воскликнула девушка и поспешно убрала руку.

К ним подлетела повозка, которой правил кучер с сонными глазами. Он сказал, что генерал Кэмпион буквально вытащил его из постели, оторвав от жены. И попросил фунт за то, что доставит Титженса и мисс Уонноп к миссис Уонноп, ведь его разбудили в такую рань! Ветеринар скоро будет.

— Везите мисс Уонноп домой немедленно, — велел Титженс. — Ей нужно помочь матери с завтраком... А я не оставлю лошадь до приезда ветеринара.

Кучер коснулся кнутом своей позеленевшей от времени шляпы.

— О да, — пробасил он, пряча деньги в карман жилетки. — Истинный джентльмен... Благородный человек поступает благородно и по отношению к животным... А я вот не покинул бы свою хибарку и не пропустил бы завтрак ни ради одного зверя... Тут уж, как говорится, каждому свое.

Он уехал, увозя девушку на своей старой повозке.

Титженс остался на склоне холма, в лучах набирающего силу солнца, рядом со стремительно теряющей силы лошадью. Она прошла сорок миль и потеряла много крови.

«Я выбью из правительства деньги за нее. Семье деньги нужны... — подумал Титженс. — Но это против правил игры!»

Потом, после долгого молчания, он сказал вслух:

— К черту все принципы! — А потом: — Но нужно ведь как-то жить дальше...

Принципы — как примерная карта местности — помогают понять, куда ты идешь: на восток или на север.

Коляска ветеринара показалась из-за угла.

 

Часть вторая

 

I

Сильвия Титженс встала из-за стола и заскользила по комнате с тарелкой в руках. Волосы у нее были украшены лентой, а платья она всегда носила длинные, чтобы ее ненароком не приняли за участницу гайдовского движения. Возраст никоим образом не сказался на цвете ее лица, на фигуре, на плавности движений. Кожа нисколько не испортилась; однако в глазах читалось куда больше усталости, чем она хотела бы показать, но она намеренно сохраняла выражение насмешливого высокомерия. Делала она это потому, что чувствовала: чем она холоднее, тем сильней ее власть над мужчинами. Она знала, что при ее появлении в комнате замужние женщины тут же начинают неусыпно следить за своими благоверными. Сильвии нравилось думать о том, что все эти дамы очень скоро поймут — в подобной предосторожности нет никакой необходимости. Едва переступив порог комнаты, она холодно и отчетливо произносила: «Ничего интересного!», тем самым ясно давая понять остальным дамам, что ей без надобности их драгоценные муженьки.

Как-то раз она стояла в Йоркшире на краю поросшего вереском обрыва, пока остальные увлеченно охотились, это занятие — охота — прочно вошло в моду. И вдруг какой-то мужчина обратил внимание Сильвии на серебристых чаек, кружащих над морем. Они кидались от скалы к скале и безобразно кричали. Некоторые из них даже роняли пойманную сельдь — на ее глазах крохотные серебряные рыбешки падали в синие волны. Мужчина велел ей посмотреть выше: в небе плавно и величественно кружила красивая птица, и солнце подсвечивало снизу ее оперение. Незнакомец сказал, что это орлан. Большая птица обычно преследует чаек, которые от страха роняют свою добычу, и хищник успевает перехватить рыбешек, прежде чем они упадут в волны. В ту минуту орлан ни на кого не нападал, но чайки все равно перепугались.

Сильвия долго наблюдала за полетом красивой хищной птицы. Ей очень нравилось, что чайки, хоть им ничего и не угрожало, с криком роняли сельдь... Все это напоминало ее собственное отношениие к другим женщинам... Не то чтобы ее манили скандалы — ей просто нравилось отвергать приятных, по-настоящему приятных и обеспеченных мужчин, — это было ее излюбленное занятие.

Она отвергала их всеми возможными способами: самых что ни на есть приятных, с симпатичными усиками, с темными, как у морских котиков, глазами, с честными, подрагивающими голосами, выдающими пышные фразы, прямыми спинами, восхитительными достижениями — если не копать слишком глубоко. Как-то раз незнакомый молодой человек, которому она по ошибке улыбнулась, приняв его за кого-то другого, последовал в кэбе за ее экипажем; разгоряченный вином, самолюбованием и твердым убеждением, что все женщины находятся в общей собственности, он ворвался к ней в комнату... Она была выше его на голову, а за последующие несколько минут стала казаться еще футов на десять выше благодаря ледяному голосу и сказанным словам, которые обожгли его. В комнату он вошел с резвостью жеребца: сверкая покрасневшими глазами, топая ногами, а спустился по лестнице, как промокшая крыса, помрачневший, удивительно жалкий. А ведь она не сказала ему ничего кроме того, как следует вести себя с женами тех, у кого в братьях — армейские офицеры (хотя в разговорах с близкими подругами она заявляла, что это полная чушь). Ему, однако же, в ее голосе почудился голос собственной матери в молодости, будто она обращается к нему с Небес, и он тут же дофантазировал остальное — и потому разрыдался. Тут тебе и война, и драма, но Сильвию это ни капли не интересовало. Она предпочитала наносить раны поглубже и понеожиданнее.

Она льстила себе мыслью о том, что сразу может понять, насколько мужчина ею очарован. И либо вовсе не удостаивала взглядом, либо безразлично и быстро оглядывала какого-нибудь несчастного, который уже в момент знакомства едва сдерживал свои чувства; после ужина она смотрела на жертву уже более внимательно, оглядывала мужчину всего снизу вверх — скользила взглядом от правой стопы несчастного вверх по выглаженной брючине, затем по рубашке, на секунду задерживалась на запонках, а потом моментально отводила глаза, задержав на мгновение взгляд где-то над левым плечом, чем приводила жертву в полное смятение и портила несчастному весь вечер — он словно отвергался по всем статьям. На следующий же день жертва судорожно меняла сапожников, обращалась к другим продавцам чулок, к другим портным, мастерам по изготовлению запонок и рубашек, даже начинала сокрушаться о том, что нельзя изменить форму лица, серьезно глядя в зеркало после завтрака. Жертва невыносимо мучилась из-за того, что Сильвия так ни разу и не взглянула ей в глаза... Возможно, правильнее было бы сказать, «не осмелилась взглянуть».

Сама же Сильвия признавала, что, возможно, и впрямь помешана на мужчинах, как и ее подруги, все эти многочисленные Элизабет, Алексисы, леди Мойры из еженедельных иллюстрированных журналов, печатающихся на красивой бумаге. Это было условие их дружбы, да и появления на фотографиях в модных изданиях. Они украшали свои прически красивыми обручами и перьями, носили боа и постоянно следили за тем, чтобы таких украшений больше ни на ком не было, укорачивали волосы и юбки и как могли маскировали пышность бюста, которая обеспечивает... некоторую... В общем, своей манерой поведения они копировали — и весьма неправдоподобно — манеру общения продавщиц из чайных лавочек с городскими завсегдатаями. А потом из судебных отчетов по делу об ограблении вдруг узнаешь, что это за дамочки! Возможно, в действительности они пользовались таким же уважением, что и большинство женщин, и даже, пожалуй, большим уважением, нежели представительницы среднего класса до войны; и, безусловно, не шли ни в какое сравнение с собственными слугами, чьи представления о морали, зафиксированные судебной бракоразводной статистикой, с которой Сильвию познакомил Титженс, пристыдили бы даже жительниц деревень Уэльса и шотландских низин. Ее мать часто говорила, что ее лакей попадет в рай, потому что ангел, записывающий добрые и злые дела, добрый и милостивый по своей ангельской природе, не осмелится даже записывать — не говоря уже о чтении вслух! — даже самые мелкие из прегрешений Моргана...

Сильвия Титженс, скептик по своей природе, не особо верила в аморальность своих друзей. Она не верила, что кто-либо из них и впрямь является, как это называют французы, чьей-нибудь Маîtrssе-еn-titre. По крайней мере, страстность не была их отличительной чертой — они считали, что это удел августейших особ. Дети герцога А. вполне могли оказаться детьми мрачного и страстного герцога Б. Мистер В., политик, представитель партии тори, бывший министр иностранных дел, вполне мог оказаться кровным отцом детей лорда-канцлера Г. Самые видные деятели партии вигов, мрачные и неприятные Расселы и Кавендиши, закрывали глаза на супружескую неверность лорда Д. и лорда Е., ибо и сами имели — вновь воспользуемся французским выражением — collages sérieux... Но это был все же удел благородных кругов. Эти люди никогда не появлялись на страницах еженедельных журналов, ибо выглядели старыми, невероятно уродливыми и крайне безвкусно одевались. О них куда чаще упоминалось в легкомысленных мемуарах, которые уже дописаны, но которым вряд ли суждено выйти в свет в ближайшие полвека...

Интриги окружения Сильвии были куда тоньше. В худшем случае они заканчивались изменами в богатых домах за городом, где колокольный звон начинается в пять утра. Сильвия слышала о таких, но сама никогда в них не бывала. Она представляла роскошные залы под стать представителям знаменитых родов, чьи фамилии заканчиваются на «шен», «штайн» и «баум». А таких становилось все больше и больше, но Сильвия к ним не ездила. Католическое воспитание не позволяло.

Некоторые из наиболее удачливых ее подруг смогли быстро и выгодно выйти замуж; но чаще их ждала та же доля, что дочерей докторов, адвокатов, священников, землевладельцев и госслужащих. Такие браки чаще всего случались по неопытности, после танцев на каком-нибудь званом вечере, после лишнего бокала шампанского, выпитого на голодный желудок. Страстность и похотливость редко приводили к подобного рода быстрым свадьбам.

Сама же Сильвия несколько лет назад тоже выпила лишнего и отдалась женатому мужчине по фамилии Дрейк. Теперь она понимала, что было в нем что-то животное. Но после соития страсть только усилилась, и в ней, и, разумеется, в нем. И когда она, движимая страхом — больше маминым, чем своим, — соблазнила Титженса и женила его на себе, причем в Париже, подальше от чужих глаз, и, что примечательно, венчание проходило в той же католической церкви, где когда-то венчались ее родители, — это и послужило видимым предлогом к празднованию свадьбы за границей! Она устраивала жуткие сцены вплоть до самого венчания. Стоило Сильвии закрыть глаза — и она тут же видела перед собой гостиничный номер в Париже, перекошенное лицо Дрейка, обезумевшего от ревности, а за спиной у него — белое платье и цветы, присланные к свадьбе. Она тогда понимала, что находится на грани жизни и смерти. Но ей и впрямь хотелось умереть.

И даже сейчас ей достаточно было увидеть имя Дрейка в газетах — а стараниями матери Сильвии и ее двоюродного брата, влиятельного члена палаты лордов, Дрейк стал продвигаться по службе по части колониальной торговли, о чем часто писали в прессе, — нет, стоило ей даже на секунду вспомнить о той ночи накануне свадьбы, и она цепенела и замолкала или останавливалась, сжимала кулаки так крепко, что ногти вонзались в ладони, и тихо стонала... Ей пришлось придумать историю о том, будто у нее есть какая-то хроническая сердечная болезнь, из-за которой она временами так странно себя ведет, — и это было для нее оскорбительно...

Это болезненное воспоминание будто призрак посещало ее в любое время, в любом месте. Перед ней вновь и вновь возникало лицо Дрейка, темное на фоне белоснежной постели; она вновь чувствовала, как у нее на плече рвется тонкая ткань ночной рубашки; и в этой темноте, которая в момент поглощала свет, что был в той комнате, ее вновь неодолимо тянуло к чудовищу, искалечившему ее, и это чувство приносило страшные муки. При этом, как ни странно, вид самого Дрейка, которого она несколько раз встречала после начала войны, никак ее не волновал. Он ее и не отталкивал, и не притягивал... Вернее сказать, ее скорее притягивало желание вновь пережить то ужасное чувство. Но уже не с Дрейком.

И если ее любовь к тому, чтобы отвергать по-настоящему достойных мужчин, можно было сравнить со спортом, то этот спорт, определенно, был сопряжен с некоторой опасностью. Она рассчитывала, что успех на этом поприще подарит ей то же воодушевление, о котором рассказывали ей мужчины, что с восторгом отзывались о той радости, которую испытывали всякий раз, когда им удавалось метко стрельнуть из ружья по цели; и, вне всяких сомнений, ей были знакомы чувства, которые испытывают молодые охотники, когда идут на охоту с новичками. И она стала блюсти целомудрие так же, как физическую красоту; после каждого приема ванны она усердно выполняла упражнения у открытого окна, устраивала себе конные прогулки, а по вечерам охотно и много танцевала — а танцевала она в любых помещениях, которые хорошо проветривались. Вне всяких сомнений, две эти стороны жизни были тесно переплетены у нее в сознании: она сохраняла свою привлекательность при помощи искусно отобранных упражнений и чистоплотности, и те же физические нагрузки помогали ей жить воздержанно. Началось это после возвращения к мужу, и причиной стала вовсе не привязанность к супругу или добродетельность, а обещание самой себе, данное из-за минутной прихоти, которое она намеревалась выполнять. Ей было необходимо, чтобы мужчины падали к ее ногам, — такова была плата за хлеб насущный в ее случае, как и в случае ее подруг. Сильвия жила — вот уже несколько лет — в телесном воздержании. Как и, весьма вероятно, ее подруги — многочисленные Мойры, Мэгги, леди Марджори; но она прекрасно понимала, что им всем не обойтись без легкомысленного флера, который ассоциируется с женщинами из публичных домов. Этого требовало общество... Легкий флер, напоминающий тонкие клубы пара, скользящие над самой поверхностью воды в вольерах с крокодилами в зоопарке.

Да, такова была ее доля; и она прекрасно осознавала, что ей весьма повезло. Не многим из ее подруг, поспешно выскочившим замуж, удавалось удержаться на плаву: с месяц, а то и чуть дольше все газеты трубили о том, что леди Марджори, недавно сообщившую о своей свадьбе, и капитана Ханта видели вместе в Рохэмптоне, в Гудвуде и так далее. Затем на смену этим заметкам появлялись списки служащих консульств в далеких тропических странах, а ведь местный климат, как известно, очень плохо влияет на цвет лица. А потом парочка, как любила говорить Сильвия, «пропадала с глаз».

В ее же случае все было не так ужасно, хоть и немногим лучше. У нее было преимущество: очень богатая мать, а муж ее был не каким-то там капитаном Хантом. Он был важным чиновником; и Анжелика, подруга Сильвии, у которой вообще было весьма туманное представление о государственном устройстве и должностях, всегда называла ее мужа будущим лордом-канцлером или венским послом. В то время они жили в небольшом, но невероятно роскошном доме, содержание которого обходилось в кругленькую сумму. Мать Сильвии, которая жила вместе с молодой семьей, очень помогала молодоженам деньгами, что в первые годы было весьма кстати. Они развлекались как сумасшедшие; и два самых обсуждаемых скандала того времени начались именно в крохотной гостиной Сильвии. Она уже вполне неплохо устроилась в обществе, когда вдруг сбежала с Пероуном...

Возвращение далось не так просто. Она это предвидела, но смутно. Титженс настоял на переселении в квартиру на Грейс-Инн. Ей это казалось весьма глупым, но она решила, что Титженс хочет быть поближе к другу. Она не испытывала к нему особой благодарности за то, что он принял ее назад, и мысль о том, чтобы жить в его доме, ничего, кроме отвращения, у нее не вызывала, но поскольку она дала Титженсу слово, то решила его сдержать. Она никогда не обманывала работников вокзалов, никогда не провозила мимо таможенников подлежащие налоговому обложению духи, никогда не торговалась, когда продавала свои платья скупщику одежды, хотя, учитывая ее положение, могла бы. Она считала справедливым, что Титженс будет жить, где хочет, — так они и переехали в дом с высокими окнами, которые выходили прямо на окна Макмастера — он жил напротив, в доме, построенном в георгианском стиле.

В этом громадном здании они заняли два этажа — и жилось им не тесно: комната для завтрака, в которой во время войны они и обедали, была просторной, заставленной книгами, почти все из которых были в обложках из телячьей кожи; над большим, бело-желтым камином из мрамора висело огромное зеркало; окна были высокими, стекла в них — старыми, выпуклыми, местами они даже порозовели от времени, — все это создавало в комнате атмосферу восемнадцатого века. И эта комната, как заметила Сильвия, очень шла Титженсу, который и сам был личностью скорее восемнадцатого столетия, в духе доктора Джонсона, о котором Сильвия знала лишь то, что он носил атласные рубашки с оборками, бывал в городе Бат и наверняка поражал всех своим занудством.

Более того, гостиная Сильвии тоже была отделана в стиле восемнадцатого века. Потому что у Титженса был поразительный дар по части старой мебели — он терпеть ее не мог, но прекрасно в ней разбирался. Однажды, когда подруга Сильвии, леди Мойра, сетовала на то, какими расходами ей грозит меблировка маленького нового домика под руководством специалиста сэра Джона Робертсона (семейство леди Мойры продало каким-то американцам свой старый дом на Арлингтон-стрит), Титженс, зашедший на чай и молча выслушавший ее жалобы, сказал голосом, полным великодушия и даже некоторой сентиментальности, которую он раз в сто лет показывал самым хорошеньким из подруг Сильвии:

— Лучше бы вы обратились ко мне.

Оглядев огромную гостиную Сильвии с белыми панелями, лакированными китайскими ширмами, шкафчиками из красного дерева, тоже лакированными и украшенными позолотой, и огромный ковер с красивыми сине-голубыми узорами (а Сильвия знала, что ее гостиная прекрасна как минимум потому, что в ней висят сразу три картины кисти некоего Фрагонара, купленных как раз перед тем, как Фрагонар получил широкую известность благодаря почившему королю), леди Мойра сказала Титженсу:

— О, если бы вы только согласились нам помочь!

Он сделал все, причем вчетверо дешевле, чем сэр Джон Робертсон. Он не прикладывал особых усилий, ибо знал все, что представлено у торговцев и аукционеров, казалось, еще до того, как откроет конверт с каталогом. И, что еще более поразительно, Кристофер ухаживал за подругой Сильвии — Титженсы дважды останавливались у семейства леди Мойры в Глостершире, а Мойры, в свою очередь, три раза проводили выходные у миссис Саттертуэйт по приглашению Титженса... Он делал это красиво и деликатно, и этого оказалось достаточно, чтобы леди Мойра восстановила душевное равновесие и силы для интрижки с сэром Уильямом Хитли.

Сэр Джон Робертсон, специалист по антикварной мебели, которого леди Мойра впоследствии попросила оценить меблировку ее дома, пришел, поизучал в большой монокль шкафчики, понюхал лак, которым были покрыты столешницы, постучал по спинкам стульев стариковским подслеповатым движением, а потом сказал леди Мойре, что абсолютно все покупки Титженса стоят своих денег. После этого заявления старика стали уважать еще сильнее, потому что поняли, как он смог нажить состояние в несколько миллионов. Если он по старой дружбе предлагал леди Мойре свои услуги с расчетом всего на триста процентов прибыли — исключительно из любви к хорошеньким девушкам, — трудно представить, какую цену он бы запросил у личного — или всенародного — врага вроде американского сенатора!

Старик и к Титженсу испытывал большую симпатию, что самого Титженса, к удивлению Сильвии, нисколько не обидело. Антиквар захаживал к ним на чай, и если Титженс тоже присутствовал, он всегда засиживался допоздна и целыми часами разглагольствовал о старой мебели. Титженс слушал его молча. Сэр Джон неустанно рассказывал миссис Титженс одно и то же. Это было неописуемо. Титженс действовал по наитию: смотрел на вещь и сразу называл ее цену. По словам сэра Джона, самым примечательным трюком, который выкинул Титженс, была покупка бюро, сделанного знаменитым мастером Джоном Хемингуэем. Титженс купил его на распродаже по цене 3 фунта 10 шиллингов и сообщил леди Мойре, что цены лучше она нигде не сыщет. Остальные торговцы, которые были поблизости, и не взглянули на это бюро, а Титженс даже не открывал его ящички. Но при осмотре дома у леди Мойры сэр Джон приблизил пенсне к маленькой табличке из желтого дерева, на которой были выгравированы имя мастера, место и дата: Джон Хемингуэй, Бат, 1784. Сильвия запомнила надпись, потому что сэр Джон постоянно о ней говорил. Антиквары вот уже много лет гонялись за такой мебелью.

Судя по всему, старик полюбил Титженса за эту покупку. То, что он любил Сильвию, Титженсу было хорошо известно. Он боязливо крутился вокруг нее, устраивал в ее честь пышные празднества и был, пожалуй, единственным мужчиной, которого она никогда не отвергала. О нем говорили, что он содержит гарем в огромном доме в Брайтоне или еще где-то. Но семейство Титженсов он любил иначе: было в этой любви что-то от жалости, какую пожилые люди испытывают к тем, кто приходит к ним на смену.

Как-то раз сэр Джон заявился к ним на чай и весьма официозно и пафосно объявил, что сегодня его семьдесят первый день рождения и что он полный банкрот. Он предложил Титженсу стать его компаньоном и в конечном счете полностью взять дело в свои руки — при условии, что дележа личного состояния не будет. Титженс вполне дружелюбно выслушал его, задав пару уточняющих вопросов по существу предложения. А потом весьма мягко сообщил, что то и дело ухлестывает за симпатичными женщинами, и это навредит делу. Ведь на кону серьезные деньги! В карьерном плане ему это предложение нравится куда больше его нынешней работы... Но на кону ведь и впрямь были серьезные деньги!

И снова к большому удивлению Сильвии — но мужчины вообще чрезвычайно странные существа! — сэр Джон счел это возражение весьма разумным, хоть и выслушал его с сожалением и слабо попытался возразить. Уходил он уже с заметным оживлением: Титженс ему отказал, да, но зато старик пригласил Сильвию отужинать с ним где-нибудь, где можно будет угоститься чем-нибудь вкусным, но противным на вид по цене в пару гиней за унцию. Каким-нибудь деликатесом! За ужином сэр Джон развлекал Сильвию тем, что пел дифирамбы ее мужу. Он сказал, что Титженс — великий человек, и обидно будет, если вся его гениальность уйдет на торговлю старой мебелью, вот почему он не настаивал на своем предложении. И попросил Сильвию передать супругу, что если ему когда-нибудь понадобятся деньги...

Время от времени Сильвия задавалась вопросом, почему окружающие говорят ей, что ее муж необыкновенно талантлив, а такое ведь бывало нередко. Самой Сильвии он казался просто странным. Его действия и мнения представлялись ей плодом капризов, совсем как у нее; а поскольку она знала, что большая часть ее слов и поступков ему противны, она вовсе оставила привычку о нем думать.

Но со временем она стала замечать, что Титженсу присущи по меньшей мере постоянство взглядов и поразительное знание жизни. Она поняла это, когда ей пришлось признать, что переезд в Грейс-Инн помог ей достичь успеха в обществе и оказался очень к месту. Когда они обсуждали переезд в Лобшайде — точнее сказать, когда Сильвия безоговорочно приняла все условия Титженса! — он практически в точности предсказал, что произойдет, когда они вернутся. Больше всего ее поразило то, что он предвидел, что двоюродный брат миссис Саттертуэйт разрешит ей бывать в своей театральной ложе. Тогда, в Лобшайде, он заверил ее, что никоим образом не испортит ее положения в обществе, и она нисколько не сомневалась, что он сдержит свое слово. Он много думал об этом.

Она слушала его невнимательно. Сперва она подумала, что он дурак, а потом — что он просто не хочет ее ранить. И признала, что должна во многом с ним согласиться. Ведь она же сбежала с другим мужчиной, а потом стала просить своего законного супруга не разводиться с ней и не выгонять ее из дому, и поэтому теперь не имеет права оспаривать его условия. Она решила отомстить ему иначе: обходиться с ним подчеркнуто холодно, чтобы он понял, что ему не удалось ее сломить.

В Лобшайде он наговорил и много ерунды — по крайней мере, ей так казалось: он то пророчил, то рассуждал о политике. Канцлер казначейства того времени оказывал слишком сильное давление на крупных землевладельцев, а они в ответ стали распродавать имущество и съезжать из города — эти меры не были радикальными, но вызвали громкое возмущение лакеев и модисток. Титженсы были представителями класса крупных землевладельцев и вполне могли высказать свое неодобрение, оставив богатый дом в фешенебельном районе Мейфэр и обосновавшись в глуши. Особенно если был шанс обосноваться с комфортом!

Титженс велел жене обсудить сложившееся положение с Раджели, двоюродным братом ее матери, человеком весьма влиятельным. Раджели являлся крупным землевладельцем и был буквально одержим выполнением долга не только перед ближними, но и перед дальними родственниками. Титженс попросил Сильвию явиться к герцогу и сообщить, что к переезду их вынудили действия канцлера и что они пошли на это в том числе и ради протеста, и герцог сочтет личным долгом помочь им. Сам Раджели даже в качестве протеста не мог сократить расходы или оставить свой дом в Мексборо. Но если его родственники, живущие более скромно, решились на такой отчаянный шаг, он почти наверняка возместит им все убытки. Для Раджели личные симпатии определяли все.

— Не удивлюсь, если он предоставит тебе свою ложу для этих твоих увеселений, — сказал Титженс.

Именно так и случилось.

Герцог, у которого, видимо, было досье на даже самых дальних родственников, незадолго до возвращения Сильвии услышал, что в семье Титженсов произошел разлад и что это грозит большим и громким скандалом. Он обратился к миссис Саттертуэйт, которую любил, пожалуй, чересчур сильно, и с радостью узнал от нее, что этот слух — не более чем грязная клевета. Так что, когда молодая пара вернулась в Англию, Раджели, который убедился, что Кристофер и Сильвия не только не расстались, но даже как будто еще сильнее сплотились, решил не только помочь им финансово, но и продемонстрировать клеветникам, что он благоволит этому союзу, а уж это он мог сделать легко. Поэтому он, к слову вдовец, дважды приглашал миссис Саттертуэйт составить ему компанию в увесилительных прогулках, разрешал Сильвии созывать гостей, а потом поместил имя миссис Титженс в список тех, кто имеет доступ в его театральную ложу, если ложа не занята. Это была огромная привилегия, и Сильвия знала, как извлечь из нее максимум пользы.

Но одно из предсказаний Титженса в Лобшайде показалось ей полной чушью. До события было еще два-три года, но Титженс сказал, что в 1914 году, в самом начале сезона охоты на куропаток, в Европе начнется вооруженное столкновение, из-за чего половина богатых домов в Лондоне опустеет, а их владельцы враз обеднеют. Он терпеливо пояснил свое предположение статистическими данными, свидетельствующими о приближающемся банкротстве разных европейских стран и росте финансовых аппетитов англичан. Эти слова она выслушала чуть внимательнее, но ей показалось, что это очередная сплетня сродни тем, что звучат в загородных домах, где Титженс всегда помалкивал, что очень злило Сильвию. Но она охотно запомнила пару красноречивых высказываний мужа, дабы ее собственные речи звучали убедительнее, если она вдруг захочет привлечь к себе внимание в обществе трогательными рассуждениями о революции, анархии и войнах. Она заметила, что в тех случаях, когда она выбалтывает идеи Титженса, серьезные, высокопоставленные чиновники начинают живо с ней спорить и обращать на нее куда больше внимания...

И вот теперь, скользя вдоль стола с тарелкой в руке, она не без радости признавала правоту Титженса — и это было ей очень на руку! Шел третий год войны. Оказалось, что жить в таком доме, не дорогом, но уютном, оказалось очень даже удобно, к тому же особых сложностей с его содержанием не возникало — вполне можно было бы управиться с уборкой и прочими хозяйственными делами силами одной только горничной, но преданная Телефонная Станция этого не допускала...

Поравнявшись с Титженсом, Сильвия подняла повыше тарелку, в которой лежали две холодные отбивные, заливное и несколько листиков салата, чуть наклонила ее и быстрым движением сбросила содержимое прямо Титженсу на голову. Потом поставила тарелку на стол и медленно подошла к огромному зеркалу над камином.

— Как скучно! — воскликнула она. — Скучно! Скучно!

Титженс успел увернуться: отбивные и большая часть салата пролетели над его плечом. Но один лист салата все же зацепился за погон, а масло с уксусом — Сильвия знала, что всегда добавляет масло слишком щедро, — пролилось на отворот мундира и закапало вниз, на армейский значок. Сильвия была рада результату — значит, меткости она пока не утратила. При этом она радовалась, что не попала. А еще ее переполняло крайнее равнодушие. Ей вдруг взбрело в голову совершить этот маневр — и она его совершила. И была этим ужасно довольна!

Она задумчиво посмотрела на свое отражение в голубоватом зеркале. Поправила тяжелый обруч на голове. Она была хороша: благородные черты, белоснежная кожа — но это по большей части заслуга зеркала, — красивые, длинные, прохладные руки — и какой мужчина не жаждет их прикосновения? А что за волосы! И какой мужчина не замечтается, представляя, как они падают на белые плечи!.. Наверное, Титженс! Хотя, возможно, и он тоже... Ей бы хотелось так думать. Будь он проклят за то, что никогда не стремился насладиться этой красотой. Само собой, по ночам, налив себе немного виски, он представляет себе все эти волнительные картины!

Она позвонила в звонок и попросила Телефонную Станцию, высокую и смуглую служанку с широко распахнутыми глазами, застывшую в своих мыслях, убрать с ковра.

Сильвия прошлась вдоль книжных полок, остановившись на мгновение у книги под названием Vitae Hominum Notiss, неровными золотыми буквами выбитом на старой коже. У огромного окна она остановилась и приподняла край шторы. Посмотрев в окно, она обернулась.

— О, та женщина в вуали! — воскликнула она. — Заходит в одиннадцатый дом... Конечно же, ведь пробило два часа...

Она пристально посмотрела на спину мужа — на неуклюжую, ссутулившуюся спину, обтянутую тканью военного мундира. Пристально! Она не хотела пропустить ни одного движения этой спины.

— Я разузнала, кто она такая! — провозгласила Сильвия. — И к кому ходит. Вызнала это у швейцара. — Немного помолчав, добавила: — Это та женщина, с которой ты возвращался из Бишоп-Окленда. В тот день, когда объявили войну.

Титженс резко повернулся на стуле. Она знала, что делает он это исключительно из вежливости, и потому жест ничего не значит.

Его лицо побелело в бледном свете, но оно всегда было таким с тех пор, как он вернулся из Франции, где почти не выходил из жестяного барака, спасающего от грязи и пыли.

— Так ты нас видела! — сказал он. Но и это была лишь дань вежливости.

— Разумеется, как и вся толпа гостей, сидящих тогда у леди Клодин. Старик Кэмпион сказал, что с тобой миссис... Забыла имя.

— Я так и думал, что он с ней знаком. Видел, как он заглядывает к нам из коридора!

— Она — твоя любовница или только Макмастера? Или ваша общая? — спросила Сильвия. — Это очень на вас похоже — завести одну любовницу на двоих... У нее еще сумасшедший муж, да? Священник.

— Нет! — воскликнул Титженс.

Сильвия принялась обдумывать новые вопросы, а Титженс, который в подобных спорах никогда не выкручивался и не ерничал, сказал:

— Вот уже больше полугода, как она стала миссис Макмастер.

— Стало быть, она вышла за него на следующий день после смерти мужа, — проговорила Сильвия, сделала глубокий вдох и добавила: — Мне все равно... Вот уже три года каждую пятницу она является сюда... Говорю тебе, я выдам ее тайну, если это чудовище не вернет тебе долг завтра же... Видит Бог, тебе сейчас нужны деньги! — А потом добавила уже с поспешностью, ибо не знала, как Титженс отнесется к ее словам: — Миссис Уонноп звонила сегодня утром — хотела узнать, кто... ах да!.. кто был «злым гением» Венского конгресса. Кто, кстати, у миссис Уонноп секретарша? Она хочет увидеться с тобой сегодня днем. И поговорить о «военных детях»!

— У миссис Уонноп нет секретарши. Звонки делает ее дочь, — проговорил Титженс.

— А, та девчонка, о которой ты так переживал на том кошмарном обеде у Макмастера, — проговорила Сильвия. — У нее что, есть от тебя ребенок? Все говорят, что она твоя любовница.

— Нет, мисс Уонноп мне не любовница, — проговорил Титженс. — Ее матери дали задание написать статью о детях, родившихся вне брака во время войны. Вчера я сказал ей, что мне здесь не о чем рассказывать, и она расстроилась, потому что теперь не сможет написать сенсационную статью. Хочет теперь меня переубедить.

— Мисс Уонноп ведь была на том ужине у твоего бессовестного друга? — спросила она. — А принимала гостей, полагаю, Миссис Как-Ее-Там, вторая твоя любовница. Жуткое зрелище. У тебя отвратительный вкус. Я говорю о том приеме, на котором собрались все эти ужасные люди — лондонские гении. Там еще был человек, похожий на кролика, который обсуждал со мной, как писать стихи.

— Нелестно ты описываешь тот вечер, — сказал Титженс. — Макмастер устраивает приемы каждую пятницу, а не по субботам. Вот уже много лет. Миссис Макмастер каждую пятницу приезжает к нему на помощь. Чтобы принять гостей. Вот уже много лет. Мисс Уонноп тоже приходит, чтобы поддержать миссис Макмастер...

— Вот уже много лет! — передразнила его Сильвия. — И ты ходишь туда каждую пятницу! Чтобы поворковать с мисс Уонноп. О Кристофер! — В ее голосе зазвучала насмешливая жалость. —Я никогда не была высокого мнения о твоем вкусе... Но это уж слишком! Пора положить этому конец. Оставь ее в покое. Она слишком юна для тебя...

— И все лондонские гении, — спокойно продолжил Титженс, — каждую пятницу приходят к Макмастеру. Он теперь ведает присуждением Королевской литературной премии — вот почему они к нему приходят. Вот за что ему был дарован титул рыцаря.

— Не думаю, что гении там к месту, — проговорила Сильвия.

— Конечно, к месту, — сказал Титженс. — Они пишут для прессы. И могут помочь кому угодно... кроме себя любимых!

— Совсем как ты! — воскликнула Сильвия. — Ну в точности как ты! Проклятые взяточники!

— О нет, — проговорил Титженс. — Взятка должна даваться в тайне, и она унизительна сама по себе. Не стоит думать, что Макмастер раздает по сорок фунтов премии в год ради собственных успехов. Сам он ни капли не понимает, как все это работает, и думает, что гости любят его вечера просто потому, что они хороши.

— Хуже некуда, — проговорила Сильвия. — Еда там была отвратительная.

— Ты заблуждаешься, — сказал Титженс. — Между прочим, на обложках книг, что стоят в большом книжном шкафу, кожа, купленная в России.

— Не понимаю, о чем ты, — проговорила Сильвия. — Что за книги? Я думала, ты и без того успел нанюхаться в Киеве кошмарной русской вони.

Титженс на мгновение задумался.

— Что-то не припомню... — сказал он. — Мы были в Киеве?.. Ах да, ведь мы же туда ездили...

— Ты отдал местным властям половину денег твоей матери. Под двенадцать с половиной процента годовых, — напомнила Сильвия. — Городские трамваи... Лицо Титженса исказила гримаса, напугавшая даже Сильвию.

— Ты не в состоянии никуда ехать завтра, — проговорила она. — Я отправлю старику Кэмпиону телеграмму.

— Миссис Дюшемен, — безо всякого выражения проговорил Титженс, — то есть миссис Макмастер, всегда жгла в комнате какие-то ароматические палочки перед приемом гостей... Китайские, что ли... Как они называются? Впрочем, не важно. — Он немного помолчал и продолжил: — Не совершай ошибку. Миссис Макмастер — очень достойная женщина. Невероятно эффектная! Крайне уважаемая. Не советую тебе строить ей козни, особенно теперь.

— Вот оно что! — воскликнула миссис Титженс.

— Я не говорю, что вам есть, что делить, — проговорил Титженс. — Ваши сферы не пересекаются. Но если тебе вдруг захочется вступить с ней в конфликт, не стоит... Я говорю все это потому, что мне кажется, будто ты точишь на нее зубы...

— Мне не нравится, что под моими окнами творится такой беспредел, — заявила Сильвия.

— Какой еще беспредел?.. Я хочу побольше рассказать тебе о миссис Макмастер... Она напоминает мне одну даму, любовницу человека, который сжег очень плохую книгу своего приятеля... Уже не вспомню, как их всех звали...

— Даже не пытайся! — поспешно проговорила Сильвия. — Мне это ни капли не интересно... — добавила она чуть погодя.

— Она была словно Эгерия, — сказал Титженс. — Вдохновение для выдающихся личностей. Миссис Макмастер именно такая. Вокруг нее крутятся гении, и лишь с самыми достойными из них она общается. Она пишет восхитительные, очень изысканные и чувственные письма — по большей части о Высокой Морали. На шотландском, конечно. Когда ее друзья уезжают за границу, она присылает им новости о лондонских событиях в мире литературы; между прочим, весьма толково сформулированные! А время от времени она занимается карьерой Макмастера. Но с огромной осторожностью... Вот, скажем, его орден... Миссис Макмастер заронила в умы гениев номер Один, Два и Три мысль о том, что Макмастера хорошо бы наградить почетным орденом и посвятить в рыцари... Гений номер Один пообедал с секретарем отдела по распределению должностей, который как раз занимается литературными премиями, обедает с другими гениями и делится с ними сплетнями...

— Зачем ты, — начала Сильвия, — одолжил Макмастеру такую большую сумму?

— Так вот, — продолжал свою речь Титженс, — это совершенно легитимно. Так в нашей стране распределяются премии, так и должно быть. Это единственный честный путь. Миссис Дюшемен прикрывает Макмастера, потому что он первоклассно выполняет свою работу. А она имеет влияние на гениев, потому что первоклассно выполняет свою... Она является представителем высшей, более изысканной морали для более изысканных шотландцев. Уже скоро она начнет получать билеты на званые вечера у великих ученых, на которые уже никого не приглашают. Так уже было с вечерами в честь присуждения Королевской премии. А чуть позже, когда Макмастеру дадут еще одну премию за то, что он дал французу в глаз, у нее появится доступ в еще более августейшие круги... Этим людям ведь надо с кем-то советоваться. Когда-нибудь и тебе захочется представить им своего дебютанта. Но ты не сможешь туда попасть...

— Что ж, я очень рада, что написала дяде Брауни об этой женщине! — воскликнула Сильвия. — Утром я немного об этом жалела: судя по тому, что сказала Глорвина, дела твои чертовски плохи...

— А кто у Брауни дядя? — спросил Титженс. — Лорд... Лорд... Банкир! Брауни ведь работает в банке у своего дяди.

— Порт Скато! — воскликнула Сильвия. — Лучше бы ты прекратил забывать имена. Слишком ты в этом усердствуешь.

Лицо Титженса побледнело еще сильнее...

— Порт Скато — глава Комитета расквартирования, ну конечно... — проговорил он. — И ты ему написала?..

— Прости, — сказала Сильвия. — За обвинения в забывчивости... Да, написала и сообщила, что мне, как жительнице Грейс-Инн, категорически не нравится, что твоя любовница — он в курсе ваших отношений, само собой! — каждую пятницу, спрятавшись за вуалью, прокрадывается к нам в дом, а выходит из него в субботу в пятом часу утра.

— Лорд Порт Скато в курсе наших отношений... — начал было Титженс.

— Да, видел, как вы обнимались в поезде, — подтвердила Сильвия. — Так расстроился, что предложил погасить все твои долги по кредитам и вернуть все неоплаченные чеки.

— Чтобы тебе угодить? — уточнил Титженс. — А что, банкиры так поступают? Британское общество предстает передо мной в новом свете!

— Полагаю, банкиры пытаются угодить своим друзьям-женщинам, что вполне свойственно мужчинам, — отрезала Сильвия. — Я решительно ему отказала, сообщив, что особого удовольствия мне это не доставит... Но... — Она замялась. — Я вовсе не хотела давать ему возможность выместить на тебе свое возмущение. Я не хочу вмешиваться в твои дела. Но Брауни ты не нравишься...

— Он хочет, чтобы ты развелась со мной и вышла за него? — уточнил Титженс.

— Откуда ты знаешь? — равнодушно спросила Сильвия. —Я то и дело принимаю от него приглашения на обед — мне выгодно с ним приятельствовать: он разбирается с моими делами, пока тебя нет... Но, само собой, он тебя ненавидит за то, что ты ушел в армию. Все мужчины, оставшиеся дома, терпеть не могут тех, кто ушел на фронт. А когда между ними появляется женщина, те, кто избежал армии, делают все, что в их силах, чтобы устранить соперников. А уж если они банкиры, то рычаги влияния у них находятся быстро...

— Да, наверное, — задумчиво проговорил Титженс. — Бесспорно...

Сильвия отпустила штору, краешек которой придерживала все это время, чтобы свет падал ей на лицо — как ей казалось, это придает ее словам убедительности. Наконец она набралась храбрости и всерьез решила сообщить супругу дурную весть. Она подошла к камину. Кристофер вновь повернулся на стуле, чтобы оказаться лицом к ней.

— Послушай, ведь во всем виновата эта чудовищная война, ведь так? Не будешь же ты с этим спорить?.. Я о том, что достойные, благородные мужчины вроде Брауни превратились в чудовищ!

— Да, наверное, — тупо проговорил Титженс. — Да, в точности так. Ты совершенно права. Все дело в неожиданном упадке героических настроений: когда он слишком силен, внезапно наступает спад и подчиняет все себе. Это объясняет, почему Брауни... все представители этого семейства... сделались чудовищами...

— К чему тогда твое упрямство? — спросила Сильвия. — Видит Бог, я могла бы вытащить тебя с фронта, поддержи ты меня в этом хоть немного!

— Спасибо, но я лучше еще повоюю... — сказал Титженс. — Как еще я заработаю на жизнь?..

— Так ты знаешь! — вскрикнула Сильвия. — Знаешь, что тебя не примут обратно на службу, когда поймут, что удалось от тебя избавиться...

— Это в их духе, — сказал Титженс, а затем продолжил свою мысль: — Когда мы отправимся на войну с Францией, — начал он.

Сильвия знала, что он машинально высказывает свое давнее убеждение, видимо думая совсем о другом. Наверняка все его мысли сейчас о юной Уонноп! О ее миниатюрной фигурке, о ее твидовых юбочках... Провинциальная копия ее самой, Сильвии Титженс... Вот только Сильвия не миниатюрна и не из провинции... Но слова Титженса больно хлестнули ее, словно плеть.

— Нам надо бы вести себя более достойно, — сказал он, — потому что скоро героизм улетучится. Нам... половине из нас... следовало бы постыдиться своих поступков. Тогда героический порыв не ослабнет.

Сильвия наконец прислушалась к его словам, оставив мысли о мисс Уонноп и отговорках Титженса, касающихся Макмастера, его книг и вечеров.

— Боже правый! — воскликнула она. — О чем ты?..

— О грядущей войне с Францией, — продолжил Титженс. — Ведь мы же их естественные враги. И нам придется добывать себе хлеб либо грабежом, либо порабощением.

— Нет! — вскричала Сильвия. — Так нельзя...

— Придется! — проговорил Титженс. — Таково условие нашего существования. Мы — перенаселенная северная страна, находящаяся на грани разорения, они — богатые южане, численность которых сокращается. К 1930 году нам придется сделать то же, что сделала Пруссия в 1914 году. И наши условия будут точно такими же, как у Пруссии. А именно... Как же это называется?..

— Но ты ведь франкофил!.. Тебя даже считают французским агентом... Это-то и вредит твоей карьере!

— О, правда? — равнодушно спросил Титженс, а потом добавил: — Да, пожалуй... — А потом вновь заговорил, уже живее и задумчивее: — Интересным зрелищем будет эта война... Не то что пьяная драка с участием недалеких людей...

— Мама с ума сойдет! — сказала Сильвия.

— Не сойдет, — сказал Титженс. — Напротив, воодушевится, если доживет... Наши герои не станут напиваться вином и распутствовать; наши негодяи не останутся дома, чтобы бить героев в спину. Наш министр ватерклозетов не станет удерживать два с половиной миллиона мужчин на плацдармах ради того, чтобы их жены проголосовали за него на выборах, — вот первое из страшных последствий того, что женщины получили право голоса! Когда французы удерживают Ирландию и выстраиваются сплошной линией от Бристоля до самой улицы Уайтхолл, министра нужно казнить еще до того, как он подпишет бумаги. А еще нужно проявить великодушие по отношению к нашим прусским союзникам и братьям... Наш кабинет министров не должен возненавидеть их сильнее, чем ненавидит французов за их экономность, логическую силу, образованность и безжалостную практичность. Почему-то по отношению к пруссакам мы способны поступать подло, когда нам это удобно...

— Ради бога, хватит! — резко оборвала его Сильвия. — Еще чуть-чуть, и я поверю, что ты говоришь правду. Говорю тебе, мама с ума сойдет. Ее лучшая подруга — графиня Тоннерская Шато-Эро...

— Что ж, а твои лучшие друзья — Мед... Мед... Австрийские офицеры, которым ты возишь шоколад и цветы. Они ведь заварили всю эту кашу... Мы вообще-то с ними воюем, тем не менее нельзя назвать тебя сумасшедшей!

— Не уверена, — сказала Сильвия. — Порой мне кажется, что я теряю рассудок! — Она уронила голову на грудь.

Титженс с очень напряженным лицом всматривался в скатерть. Он бормотал:

— Мед... Мет... Кос...

— Знаешь стихотворение Кристины Россетти «Где-то там»? Начинается так: «Где-то там или здесь непременно есть...»

— Нет, прости. Все никак не могу плотно засесть за изучение поэзии.

— Прекрати! — воскликнула Сильвия, а потом добавила: — Тебе же нужно явиться в Военное министерство в 4.15, не так ли? А сейчас сколько времени? — Ей нестерпимо хотелось успеть сообщить ему жуткую весть до того, как он уйдет, ей нестерпимо хотелось оттянуть этот момент настолько, насколько возможно. Ей хотелось сперва поразмыслить о происходящем, а еще продолжать этот бессвязный диалог, иначе Кристофер может уйти из комнаты. Ей не хотелось говорить ему: «Погоди минутку, мне надо кое-что тебе сказать!» — кто знает, может, он сейчас не в настроении.

Титженс ответил, что еще и двух нет. Значит, у нее есть еще часа полтора.

Чтобы продолжить разговор, Сильвия сказала:

— Наверное, юная Уонноп делает перевязки или состоит в женской вспомогательной службе сухопутных войск. Что-нибудь такое.

— Нет, она пацифистка, — сказал Титженс. — Как и ты. Правда, не столь импульсивная, но, с другой стороны, у нее куда больше аргументов. Пожалуй, ее посадят еще до конца войны...

— Хорошо же тебе между нами метаться, — проговорила Сильвия. Ей отчетливо вспомнился разговор с великой леди по прозвищу Глорвина — хотя, надо сказать, прозвище не самое удачное. — Ты, наверное, все с ней обсуждаешь? — спросила она. — Вы же встречаетесь каждый день.

Она предвидела, что Титженс, возможно, задумается на минуту-две. Он довольно равнодушно сказал — она уловила один лишь смысл его слов, — что последнее время он каждый день пьет чай у миссис Уонноп. Миссис Уонноп переехала в Бедфорд-парк — это недалеко от Военного министерства: дойти можно за три минуты, а то и быстрее. Валентайн он видит самое большее раз в неделю. Они никогда не обсуждают войну — это слишком неприятно для юной девушки. Или, скорее, слишком больно... Он стал говорить все бессвязнее и бессвязнее...

Время от времени они разыгрывали подобную драму, ибо невозможно жить двоим в одном доме и не сталкиваться. И они оба начинали говорить: порой монологи их были долгими и вежливыми, каждый делился своими мыслями, а потом оба погружались в тишину.

С тех пор как Сильвия приобрела привычку уезжать в англиканские монастыри, что очень раздражало Титженса, ибо он терпеть не мог женские обители и считал, что члены разных общин не должны объединяться, она научилась уходить с головой в свои мысли. Вот и теперь она едва осознавала, что великан в мундире, Титженс, сидит за огромным обеденным столом, покрытым белой скатертью, в окружении книг... Перед ее глазами была совершенно иная картина и иные книги — книги мужа Глорвины, ибо знатная дама принимала Сильвию в его библиотеке.

Глорвина, мать двух самых близких подруг Сильвии, однажды послала за ней. Она желала — из добрых и весьма мудрых соображений — переубедить Сильвию в отношении ее воздержанности от любой патриотической деятельности. Она дала Сильвии адрес магазина, где можно закупить оптом готовые детские пеленки, которые Сильвия могла бы отдать в дар какой-нибудь благотворительной организации, сказав, что сшила их своими руками. Сильвия заявила, что ни за что не пойдет на такое, и тогда Глорвина объявила, что поделится этой идей с бедной миссис Пильсенхаузер. Глорвина сказала, что она каждый день придумывает, какие бы патриотичные поступки совершить несчастным богачам с иностранными фамилиями, корнями или акцентами...

Глорвина была дамой в возрасте, около пятидесяти, с острым, серым лицом, которое всегда казалось очень строгим, но, когда Глорвине хотелось показать свое остроумие или о ком-нибудь походатайствовать, на лице проступало доброе выражение. Они сидели в комнате, располагавшейся над садами Белгравии. В комнату проникал дневной свет, и тени, падавшие на Глорвину сверху, подчеркивали морщинки на ее лице, пепельный оттенок седых волос и одновременно суровое и приятное выражение лица. Это очень впечатлило Сильвию, которая привыкла видеть знатную даму только в искусственном свете...

— Глорвина, вы же не принимаете меня за несчастную богачку с иностранной фамилией! — воскликнула она.

— Моя дорогая Сильвия, дело не столько в вас, сколько в вашем муже, — проговорила она. — Ваши последние интрижки с Эстерхази и Меттернихами сильно по нему ударили. Вы забываете, что нынешние наши власти совершенно нелогичны...

Сильвия вспомнила, как тогда подскочила на своем кожаном кресле и воскликнула:

— Так вы хотите сказать, эти твари считают, будто я...

— Моя дорогая Сильвия, — терпеливо произнесла Глорвина, — я ведь уже сказала, что дело не в вас. Кто действительно страдает, так это ваш муж. А он слишком хорош для страданий. Так говорит мистер Уотерхауз. Хотя я лично с ним незнакома.

Сильвия вспомнила, что спросила тогда:

— А кто такой мистер Уотерхауз?

И услышала, что мистер Уотерхауз — бывший министр либерального правительства, и моментально потеряла к нему интерес. И уж конечно, она никак не могла вспомнить, какие именно слова произнесла хозяйка дома далее. Слишком уж ее взволновал их смысл...

И вот теперь она стояла, глядя на Титженса и лишь временами его замечая. Ум ее был целиком увлечен попытками отвоевать у памяти слова Глорвины — она жаждала точности. Обычно она довольно хорошо запоминала разговоры, но в тот раз ярость, легкое головокружение, боль в ладонях от вонзившихся в них ногтей, неистовая круговерть чувств внутри — все это охватило ее.

Она вновь посмотрела на Титженса — на этот раз с каким-то злорадным любопытством. Как такое возможно, что самый честный человек из всех, кого она знает, оказался очернен настолько грязными и беспочвенными слухами? Быть может, благородство — это своего рода проклятие?

Титженс с мертвенно-бледным лицом трогал кончиками пальцев кусок хлеба. Он бормотал:

— Мет... Мет... Мет... — Он вытер бровь салфеткой, задумчиво посмотрел на нее, швырнул на пол и достал носовой платок. При этом он не прекращал бормотать: — Метт... Меттер... — Его лицо озарилось, словно лицо ребенка, приложившего к уху ракушку.

Сильвия, распаленная ненавистью, выкрикнула:

— Бога ради, скажи «Меттерних»... Ты с ума меня сводишь!

Когда она вновь на него посмотрела, его лицо было уже спокойным, он быстро шел к телефону, стоявшему в углу комнаты. Потом он попросил у нее прощения и набрал номер Илинга. А через мгновение сказал в трубку:

— Миссис Уонноп? О! Моя супруга только что напомнила мне, что злым гением на Венском конгрессе был Меттерних. Да! Да! — И прислушался. А через какое-то время добавил: — О, можете даже сказать жестче. Можно написать, что упорство тори в борьбе с Наполеоном стало одной из причин деградации партии, которая... и так далее... Да, Каслри. И конечно же Веллингтон... Прошу прощения, не могу больше говорить... Да, завтра в 8.30 из Ватерлоо... Нет, лучше нам с ней не видеться... Нет, она совершила ошибку... Да, передайте ей привет. До свидания.

Он хотел было положить трубку на место, но серия писклявых выкриков, донесшихся из нее, заставила поднести трубку к уху:

— Ах да, «военные дети»! — воскликнул он. — Я уже выслал вам статистику! Нет! Статистика по рождаемости детей вне брака почти не возросла — изменения весьма несущественны. Таких случаев довольно много в Шотландии, но это стандартный расклад... там и статистика высокая, и горы... — Он засмеялся и добродушно сказал: — О, ну вы же опытный журналист, не упустите своих пятидесяти фунтов... — Он резко прервался, потом продолжил: — Предлагаю написать вот что: статистика не изменилась, и, вероятно, потому, что половина мужчин, ушедших на фронт во Францию, считают, что это их последний шанс насладиться жизнью, и ведут они себя беспечно. Но другая половина становится вдвое серьезнее. Благородный мужчина всегда думает дважды, прежде чем обречь девушку на тяготы в случае его смерти... Бракоразводная статистика, разумеется, растет, а все потому, что люди не упускают возможность начать новую жизнь на законных основаниях... Спасибо... Спасибо... — И он повесил трубку.

Этот разговор удивительным образом помог Сильвии привести свои мысли в порядок. С легкой печалью она проговорила:

— Полагаю, именно поэтому ты и не соблазнил эту девчонку.

Как только Сильвия услышала, как переменился голос Кристофера, когда он проговорил: «Благородный мужчина всегда думает дважды, прежде чем обречь девушку на тяготы в случае его смерти...», она поняла, что он и сам успел подумать дважды.

Она взглянула на него недоверчиво и холодно. И почему он отказывает себе в удовольствии перед уходом на верную смерть?.. Она почувствовала нешуточную, острую боль в сердце... Ну что за несчастный человек ее муж и в какой ад попал...

Сильвия опустилась в кресло у камина и, с интересом подавшись вперед, смотрела на Кристофера, словно на неплохое — что само по себе невозможно — сентиментальное представление под открытым небом. Титженс в этом представлении играл роль сказочного чудовища...

Причем не потому, что был благороден и добродетелен. Она была знакома с несколькими благородными и добродетельными мужчинами. Благородных и добродетельных женщин среди ее французских и австрийских друзей не было — вне всяких сомнений, по той причине, что такие женщины не вызывали у нее восхищения, или же потому что они не были католичками... Однако же известные ей благородные и добродетельные господа жили в комфорте и пользовались общественным уважением. Они не могли похвастаться несметными богатствами, но их можно было бы назвать зажиточными, у них была замечательная репутация, нередко они владели землями за городом... Титженс...

Сильвия предприняла попытку привести мысли в порядок.

— Так что же случилось с тобой во Франции? — спросила она. — Что на самом деле у тебя с памятью? Или с мозгом?

— Он наполовину — вернее сказать, частично — умер. Или скорее ослаб. Кровь поступает плохо... Поэтому многие из воспоминаний стерлись.

— Ты!.. И без памяти! — воскликнула она. Но это был не вопрос, и потому он не ответил.

Стремительность, с которой он направился к телефону, как только услышал имя «Меттерних», убедила Сильвию в том, что в последние четыре месяца он не притворялся ипохондриком и не симулировал плохое самочувствие ради жалости или продления увольнения по болезни. Друзья Сильвии считали «контузию» хитрой выдумкой, цинично посмеивались и одобряли эту выдумку. Вполне порядочные и, насколько ей было известно, храбрые мужья ее подруг смело хвастались тем, что, когда им надоедала война, они добивались увольнения или продлевали его, симулируя ту или иную болезнь. В безумном хаосе лжи, пьянства и распутства, царивших в обществе, такого рода обман казался Сильвии почти добродетелью. В любом случае, когда мужчины проводят время на пышных приемах — или, как Титженс в последние несколько месяцев, у мисс Уонноп за чаем и обсуждением газетных статей, — тогда они хотя бы не убивают друг друга.

— Не расскажешь ли ты мне, что с тобой на самом деле случилось? — спросила Сильвия.

— У меня вряд ли получится... В темноте возле меня что-то вспыхнуло... хотя точнее было бы сказать — «взорвалось». Наверное, тебе это не слишком интересно?

— Очень даже интересно! — воскликнула Сильвия.

— Все дело в том, — проговорил Титженс, — что я не знаю, что произошло, и не помню, что я делал. Три недели словно вычеркнули из моей жизни... Помню только, что очнулся в госпитале и не мог вспомнить свое имя.

— В самом деле? Или это гипербола? — спросила Сильвия.

— Нет, это не гипербола, — проговорил Титженс. — Я лежал на кровати в госпитале... А твои друзья забрасывали его бомбами.

— Не называй их моими друзьями, — сказала Сильвия.

— Прошу прощения, — проговорил Титженс. — Не слежу за языком. Что ж, скажем так: злосчастные варвары сбрасывали с самолетов бомбы прямо на госпиталь... Не думаю, что они понимали, что именно бомбят... Небрежность — только и всего...

— Не нужно из-за меня жалеть немцев! Не нужно жалеть никого из тех, кто способен на убийство! — воскликнула Сильвия.

— Я очень беспокоился, — продолжил Титженс. — Я сочинял предисловие к книге про арминианство...

— Только не говори, что ты написал книгу! — вскричала Сильвия. Ей казалось, что, если Титженс сам напишет книгу, у него появится возможность самостоятельно зарабатывать себе на жизнь. Многие говорили ей, что он просто обязан попробовать себя в писательстве.

— Нет же, никакой книги я не писал, — сказал Титженс. — Я даже не знаю, что такое арминианство...

— Ты прекрасно знаешь, что это за ересь, — резко сказала Сильвия. — Ты же сам мне о ней рассказывал несколько лет назад.

— Именно! — подтвердил Титженс. — Несколько лет назад я знал, что это такое, но в госпитале уже не смог вспомнить. Сейчас я уже помню, но тогда не мог, и переживал по этому поводу. Очень неловко писать предисловие о том, о чем не имеешь ни малейшего понятия. Но в армейском смысле ничего позорного в этом не было... Однако меня по-прежнему ужасно беспокоил тот факт, что я не помню своего имени. Я лежал и все беспокоился и беспокоился, и думал о том, как будет неловко и стыдно, если придет медсестра и спросит, как меня зовут, а я не смогу ей ответить. Разумеется, мое имя было написано на бирке, пришитой к воротнику, но я забыл об этом... А потом толпа пронесла мимо меня то, что осталось от медсестры, — в нее тоже попала немецкая бомба. Они все падали и падали вокруг.

— Боже правый! — воскликнула Сильвия. — То есть ты хочешь сказать, что мимо тебя пронесли мертвое тело?

— О нет, бедняжка была жива, — сказал Титженс. — К сожалению. Ее звали Беатрис Кармайкл... Это первое имя, которое я запомнил после контузии. Теперь-то она, конечно, мертва... Процессия разбудила солдата, который лежал в противоположном углу комнаты; у него на голове была повязка, вся красная от крови... Он соскользнул с кровати и, не говоря ни слова, подошел ко мне и стал меня душить...

— Этого просто не может быть... — проговорила Сильвия. — Прости, но я тебе не верю. Ты же офицер, невозможно, чтобы мимо тебя пронесли раненую медсестру. Они же наверняка знали, что твоя сестра Каролина тоже была медсестрой и погибла на фронте...

— Кэрри утонула вместе с кораблем, на котором работала, — поправил ее Титженс. — Слава богу, вид той раненой девушки не напомнил мне о сестре... Но не стоит думать, что вместе с именем, званием, номером войска и датой поступления на службу они записывают в документах, что я потерял сестру и двух братьев на фронте и что мой отец тоже умер, не сумев этого пережить...

— Но ты ведь потерял лишь одного брата... — сказала Сильвия. — Я носила траур по нему и твоей сестре...

— Нет, двоих, — сказал Титженс. — Но я хотел рассказать тебе о человеке, который меня душил. Он издал несколько душераздирающих воплей, прибежали санитары, оттащили его от меня и обездвижили. «Вера!.. Вера!.. Вера!» — выкрикивал он через каждые две секунды — судя по моему пульсу, — и так до четырех часов утра, а потом умер... Даже не знаю, что он хотел: позвать какую-то девушку или огласить религиозную проповедь, но он очень мне не нравился, потому что именно с него начались мои страдания... Ведь я знал девушку по имени Вера... И нет, мы не были любовниками — это была дочь главного шотландца, главного папиного садовника. Но все дело в том, что каждый раз, когда он говорил «Вера!», я спрашивал себя: «Вера? Какая Вера?» Я не мог вспомнить фамилию папиного садовника.

Сильвия, которая в тот момент думала совсем о другом, спросила:

— Ну и как его фамилия?

— Не знаю, до сих пор не смог вспомнить... Вся суть в том, что, когда я понял, что не помню имя, я ощутил себя несведущим и глупым, как новорожденный, и забеспокоился еще сильнее... В Коране говорится — во время ежедневного чтения энциклопедии «Британника» у миссис Уонноп я добрался лишь до буквы «К», — что «сильный человек побежден тогда, когда побеждена его гордость». Конечно, я тут же выучил наизусть Королевский воинский устав, Руководство по полевым учениям для легкой пехоты и прочие аналогичные документы — все то, что подобает знать английскому офицеру.

— О Кристофер! — вскричала Сильвия. — Ты читал эту энциклопедию? Какая жалость. Ты ведь так ее презирал.

— Именно это я и подразумеваю под «победой над гордостью», — сказал Титженс. — Разумеется, сейчас я запоминаю услышанное или прочитанное... Но я не добрался и до буквы «М» — вот почему меня так обеспокоил Меттерних. Я стараюсь сам запоминать информацию, но у меня далеко не всегда получается. Такое ощущение, словно мою память стерли начисто. Но порой одно имя напоминает о другом. Ты, наверное, заметила: когда я услышал о Меттернихе, мне сразу вспомнились Каслри и Веллингтон... и даже еще кое-кто... И именно это мне и предъявят в Отделе статистики, когда будут меня увольнять. Истинным предлогом послужит то, что я служил. Но мне они скажут, что дело в том, что мои знания ограничиваются энциклопедией, точнее сказать, примерно двумя ее третями... А может, истинным поводом станет то, что я не буду подделывать статистику, дабы обмануть французов. Они просили меня об этом — хотели дать мне такое отпускное задание. Видела бы ты их лица, когда я отказался.

— Ты правда потерял на войне двух братьев? — спросила Сильвия.

— Да, — ответил Титженс. — Одного мы называли Кудряшом, а второго — Долговязым. Ты их никогда не видела, потому что они уехали в Индию. И держались в тени...

— Двое! — воскликнула Сильвия. — А я писала твоему отцу лишь об одном, по имени Эдвард. И о твоей сестре Каролине... В одном письме.

— Кэрри тоже держалась в тени, — проговорил Титженс. — Занималась благотворительностью... Но я помню, что она тебе не нравилась. Сразу было видно, что ей суждено быть старой девой...

— Кристофер! — сказала вдруг Сильвия. — Ты считаешь, что твоя мать умерла от горя, когда я уехала?

— Господи, нет, — ответил Титженс. — Я так не считал и не считаю. Я знаю, что это не так.

— Значит, она умерла от горя, когда я вернулась... — заключила Сильвия. — И не стоит это отрицать. Я помню твое лицо в ту минуту, когда ты открывал телеграмму в Лобшайде. Мисс Уонноп переслала ее туда из Рая. Я помню почтовый штемпель. По-моему, у нее жизненное предназначение было такое — приносить мне горе. В тот момент, когда ты прочел телеграмму, я видела по твоему лицу: ты думаешь о том, что обязан утаить от меня тот факт, что считаешь — она умерла из-за меня. Я видела по твоему лицу, что ты обдумываешь: а возможно ли скрыть от меня ее смерть? Но ты, конечно, не мог этого сделать, потому что помнил, что мы собираемся в Висбаден и что нам подобало теперь носить траур. И ты повез меня в Россию, чтобы не везти на похороны.

— В Россию, — повторил Титженс. — Теперь припоминаю... я тогда получил приказ от сэра Роберта Инглби — он велел мне помочь генеральному консулу Англии в подготовке статистических данных для властей в Киеве... В те дни это был самый многообещающий по части промышленности регион в мире. Сейчас — уже нет, естественно. Я и пенни от вложенных денег вернуть не смогу. Мне казалось в те дни, что я поступаю правильно... И конечно же деньги были мамиными. Я вспоминаю... Да, конечно...

— Не потому ли ты не повез меня на похороны мамы, что тебе казалось, будто мое присутствие оскорбит ее тело? А может, потому что боялся, что в присутствии маминого тела не сможешь скрыть от меня, что считаешь, будто это я ее убила?.. Не отрицай. И не отговаривайся тем, что якобы не помнишь то время. Ты все помнишь — помнишь, что я убила твою мать, что мисс Уонноп переслала телеграмму, — почему ты не винишь ее в том, что она прислала эту новость?.. Или, боже правый, почему не призываешь на себя Божий гнев, почему не винишь себя в том, что, пока твоя мать умирала, ты ворковал с этой девчонкой? В Рае! Пока я была в Лобшайде...

Титженс промакнул бровь носовым платком.

— Что ж, оставим это, — проговорили Сильвия. — Видит Бог, я не имею права вставлять палки в колеса этой девчонке или тебе. Если вы любите друг друга, у вас есть право на счастье, и, осмелюсь сказать, с ней ты и впрямь кажешься счастливым. Я не могу с тобой развестись, ведь я католичка, но я не стану усложнять вам жизнь; а уж такие благоразумные люди, как вы, придумают, что делать. Думаю, ты всему необходимому уже научился от Макмастера и его любовницы... Но, Кристофер Титженс, неужели ты никогда не задумывался о том, насколько грязно меня использовал?!

Титженс взглянул на нее с вниманием и мучительной тоской.

— Если бы ты, — с осуждением продолжала Сильвия, — хоть раз в жизни сказал бы мне: «Шлюха! Дрянь! Ты убила мою мать! Гореть тебе за это в аду!» Если бы ты хоть раз сказал нечто подобное... о ребенке... О Пероуне!.. Мы бы сблизились...

— Ты, безусловно, права, — отозвался Титженс.

— Я знаю, — продолжила она, — это выше твоих сил... Но когда ты в приступе этой вашей фамильной гордости — при том что ты — самый младший сын! — говоришь себе, что... О, боже!.. Даже если тебя застрелят в окопе, ты все равно скажешь... Что никогда не пойдешь на бесчестный поступок... Я верю, что у тебя, единственного на всей планете, есть полное право на эти слова.

— Ты веришь в это! — воскликнул Титженс.

— Как и в то, что однажды предстану перед Спасителем, — отозвалась Сильвия. — Я в это верю... Но, ради бога, скажи, как рядом с тобой вообще может жить женщина... Которую постоянно прощают? Даже не так, скорее не замечают!.. Это благородство тебя угробит. Но боже, признай же... собственные ошибки в суждениях. Ты же знаешь, что бывает с лошадью, если она проскачет много миль со слишком сильно натянутой уздечкой... Уздечка разрежет бедняжке язык пополам... Ты же помнишь конюха, который служил у твоего отца и лично разгонял охотников верхом, и помнишь, в каком состоянии потом была лошадь?.. Ты ведь отстегал его плетью за это, а после, по твоим же рассказам, чуть ли не плакал всякий раз, когда вспоминал израненный рот лошади... Так вот! Вспоминай его почаще! Ты вот уже семь лет точно так же скачешь на мне...

Она замолчала, а потом продолжила:

— Кристофер Титженс, разве ты не знаешь, что есть только один мужчина, от которого женщина способна услышать: «И Я не осуждаю тебя» — и не возненавидеть его сильнее, чем самого дьявола!

Титженс так выразительно на нее посмотрел, что она взглянула на него в ответ.

— Позволь мне спросить, — начал он, — когда же я бросал в тебя камни? Я никогда не осуждал твоих действий.

Руки Сильвии удрученно повисли.

— О, Кристофер, — сказала она, — не нужно продолжать этот спектакль. Не исключено, что больше у нас не будет возможности поговорить. Сегодня ты переспишь с этой твоей девчонкой, а завтра отправишься на фронт, где тебя могут убить. Давай в следующие десять минут будем честными. Удели мне немного внимания. Младшая Уонноп от этого не обеднеет — ей ты достанешься весь...

Она видела, что он обратил на нее все свое внимание.

— Как и ты, я верю, что однажды предстану перед Спасителем, но не меньше я верю и в то, что ты добродетельная женщина. И никогда не предавалась распутству.

Она откинулась на спинку кресла.

— Тогда ты и в самом деле негодяй; я всегда притворялась, что верю в это, хоть и не верила.

— Нет... — проговорил Титженс. — Позволь, я попытаюсь объяснить, как я это вижу.

— Нет! — воскликнула она. — Я — порочная женщина. Я разорила тебя. И я не стану слушать твои возражения.

— Может, и разорила, — сказал Титженс. — Только мне нет до этого дела. Мне все равно.

Сильвия застонала.

— Да, мне это безразлично, — твердо повторил Титженс. — И я ничего не могу с этим поделать. Таковы условия жизни порядочных людей — и таковыми они должны быть. Когда начнется новая война, надеюсь, воевать мы будем именно в таких условиях. Давай же, ради бога, будем говорить о достойных противниках. Всегда. Нам приходится разорять Францию, иначе миллионы наших сограждан погибнут от голода, а им приходится сопротивляться нам, иначе мы попросту сотрем их с лица земли... Так же и мы с тобой...

— Ты хочешь сказать, что не считал меня порочной, когда я... когда я обвела тебя вокруг пальца, как это называет мама?..

— Нет! — громко воскликнул Титженс. — Тебя саму обманул какой-то негодяй. Я всегда считал, что женщина, обиженная мужчиной, вправе — и даже обязана ради собственного ребенка — обидеть другого мужчину в отместку. Начинается противостояние женского и мужского. И я оказался этим мужчиной — такова была Божья воля. Но ты не превысила своих прав. Я никогда не откажусь от этих слов. Ни за что!

— А другие! И Пероун... — проговорила Сильвия. — Я знаю, что ты готов оправдать каждого, кто действует смело и открыто... Но ведь это погубило твою мать. Осуждаешь ли ты меня за то, что я ее убила? Считаешь ли ты, что я испортила ребенка?..

— Нет... Я хочу поговорить с тобой об этом, — сказал Титженс.

— Не считаешь!.. — воскликнула Сильвия.

— Ты же знаешь, что не считаю, — спокойно сказал он. — Пока я был с ним и воспитывал его честным англиканцем, я боролся с твоим влиянием на него. Я благодарен тебе за то, что ты поделилась со мной своими опасениями о моем разорении и смерти. Это правда. Я не смог бы собрать до завтра и сотни фунтов. А посему я определенно не тот человек, который способен в одиночку поставить на ноги наследника Гроби.

— Все мои деньги — до последнего пенни — в твоем распоряжении, — начала было Сильвия, но тут в комнату вошла горничная, Телефонная Станция; она решительно приблизилась к хозяину и протянула чью-то визитку.

— Попросите его подождать пять минут, — велел Титженс.

— Кто это? — спросила Сильвия.

— Один господин, — ответил Титженс. — Дай мне договорить. Я никогда не считал, что ты испортила ребенка. Ты учила его лгать во спасение. На вполне понятных папистских основаниях. Ничего не имею против папистов и против их лжи во спасение. Однажды ты велела ему подсунуть лягушку в ванную к Марчент. Я ничего не имею против того, чтобы мальчик подсовывал своей няне лягушек. Но Марчент — пожилая женщина, а наследник Гроби должен уважать всех пожилых дам, а уж старожил Гроби особенно... Ты, возможно, и не думала о том, что мальчик будет наследником Гроби...

— Если... если твой второй брат убит... А как же твой старший брат?.. — спросила Сильвия.

— У брата есть любовница-француженка, она живет рядом с Юстонским вокзалом. Они проводят вместе те дни, когда нет скачек, и так уже больше пятнадцати лет. Но она не соглашается выйти за него, а возраст у нее уже не детородный. Так что иных претендентов нет...

— То есть ты разрешаешь воспитать ребенка католиком? — уточнила Сильвия.

— Римским католиком... Научи его, пожалуйста, использовать в разговорах со мной именно это название, если мы еще когда-нибудь с ним увидимся...

— О, слава Богу за то, что Он смягчил твое сердце. Теперь беда отойдет от нашего дома.

Титженс покачал головой:

— Не думаю. Разве что от тебя. Очень может быть, что и от Гроби. Возможно, пришло время, когда поместьем снова должен управлять папист. Ты читала, что писал историк Спелден об «осквернении» Гроби?

— Да! — воскликнула Сильвия. — Самый первый Титженс, который пришел вместе с Вильгельмом Оранским, чудовищно обошелся с местными жителями-католиками...

— Таковы они, суровые голландские нравы, — проговорил Титженс. — Но давай-ка продолжим. Время еще есть, но его не слишком много... Мне нужно увидеться с тем господином.

— Так кто он? — спросила Сильвия.

Титженс собирался с мыслями.

— Моя дорогая, — начал он. — Можно тебя так назвать? Все же мы уже довольно давно враждуем, а речь идет о будущем нашего ребенка.

— Ты сказал, «нашего ребенка», а не просто «ребенка»...

— Прости меня за то, что поднимаю эту тему, — очень обеспокоенно проговорил Титженс. — Наверное, тебе больше нравится думать, что он — сын Дрейка. Это невозможно. Это было бы против самой природы... Я так обеднел, потому что... прости меня... Я потратил очень много денег на то, чтобы отслеживать ваши с Дрейком перемещения перед нашей свадьбой. И если тебе станет легче от новости о том...

— Станет, — сказала Сильвия. — Мне... Мне было ужасно неловко обсуждать этот вопрос со знающими людьми и даже с мамой... Мы, женщины, такие невежественные...

— Понимаю, — сказал Титженс. — Вероятно, даже от мыслей об этом становилось неловко. —Тут он замолчал, задумавшись, но вскоре продолжил: — Но это все не важно. Ребенок, рожденный в официальном браке, по закону принадлежит отцу, и если мужчина, считающий себя джентльменом, становится отцом, он обязан достойно принять последствия: супруга и дитя должны стать для него превыше всего остального, даже если ребенок чужой. Дети, рожденные и в худших условиях, чем наши, становились членами благородных семейств. А я полюбил малютку всем сердцем и душой в ту же минуту, когда его увидел. Может, в этом все дело, а может, я чересчур сентиментален... Так вот, пока я был здоров, я боролся с твоим влиянием, ибо оно было католическим. Но теперь я болен, и то проклятие, которому я подвергся, может перейти и на него.

Он замолчал, а потом добавил:

— «И должен я скрыться в лесу, изгой, одинокий странник!»... Самое главное — защити его от проклятия...

— О Кристофер, — проговорила Сильвия. — Это правда — я никогда не желала ребенку зла. И никогда не пожелаю. И Марчент будет при нем до конца своих дней. Ты только прикажи ей не препятствовать тому, чтобы он воспитывался католиком, и она не станет...

— Хорошо, — проговорил Титженс устало, но примирительно. — А ты попроси отца... Отца... Священника, который жил с нами две недели до рождения мальчика, чтобы тот его учил. Это лучший человек из всех, что я встречал, и один из умнейших. Мне будет спокойнее от мысли о том, что ребенок в его надежных руках...

Сильвия встала; ее глаза сверкали на бледном, мраморном лице.

— Отца Консетта, — сказала она, — повесили в тот же день, когда застрелили Кейсмента. Они не осмелились писать об этом в газетах, потому что он был священником, а все свидетели были из Ольстера... И после этого нам еще запрещают ругать войну!

Титженс медленно, по-стариковски покачал головой.

— Я тебе этого не запрещаю, — сказал он. — Говори все что вздумается. И не уходи...

Комната наполнилась голубоватым сумраком. Неуклюжая фигура Титженса возвышалась над стулом.

— В конце концов, может, Спелден и прав в своих рассуждениях об осквернении Гроби. Стоит только взглянуть на Титженсов. После самого первого лорда Титженса не было никого, кто обманом выгонял бы папистов с наших земель, однако многие Титженсы умерли от перелома шеи или остановки сердца... Как там говорится, «будь ты такая-то и такая-то, ты не избегнешь...». Чего?

— Клеветы! — с горечью вскричала Сильвия. — «Будь ты целомудренна, как лед... чиста, как снег...»

— Да! Точно! — подхватил Титженс. — Говорю тебе, ни один из Титженсов не был человеком простым. Ни один! И погибал не просто так... Взять хотя бы моего несчастного отца...

— Не надо! — воскликнула Сильвия.

— Оба моих брата погибли в индийском полку в один день, на расстоянии меньше мили друг от друга. И на той же неделе не стало моей сестры — в море, далеко от них... Незаметные люди. Но некоторые любят таких, незаметных...

Телефонная Станция снова появилась в дверях. Титженс велел попросить лорда Порт Скато прийти к ним...

— Тебе, конечно, стоит знать детали, — проговорил он, — как матери наследника моего отца... Отец получил три сообщения в один день. Этого было достаточно, чтобы он умер от горя. Он прожил лишь месяц. Я видел его...

— Хватит! Хватит! Хватит! — пронзительно закричала Сильвия. Она схватилась за край камина, чтобы не упасть. — Твой отец умер от горя, потому что Рагглс, друг твоего брата, сказал ему, что ты — негодяй, живущий на женские деньги и обрюхативший дочь его старого друга...

— Ах, вот оно что! Да!.. Я что-то подобное подозревал. Я догадывался, правда. Надеюсь, теперь бедный старик знает, как оно на самом деле. Или не знает... Не важно.

 

II

Не раз отмечалось, что истинно английская привычка скрывать свои чувства ставит англичанина в крайне неудобное положение в моменты сильнейшего эмоционального напряжения. В менее значимых бытовых ситуациях он ведет себя очень сдержанно и невозмутимо, но при внезапных столкновениях с чем-либо помимо физической опасности он — почти наверняка! — взрывается. По крайней мере, так считал Кристофер Титженс, и потому он очень страшился разговора с лордом Порт Скато — он опасался за себя, ибо ему казалось, что он уже на грани.

Стремясь быть англичанином во всем, начиная с манер и заканчивая темпераментом, — во всяком случае, в той мере, в какой все это получалось контролировать, ведь родину, как и родителей, не выбирают, однако каждый — при наличии усердия и упорства — может пристально наблюдать за собой и менять свои привычки, — таким образом Титженс осознанно и намеренно приучился вести себя так, как считал наиболее правильным. Если вы каждый день логично и стройно излагаете несколько писклявым голосом свои идеи, как французы, или самоуверенно вопите, прижав шляпу к животу, кланяетесь с ровной спиной, при этом будто угрожая своему собеседнику, как пруссак, если вы столь же слезливы и эмоциональны, как итальянцы, или так же сухи и фантастически привязаны к безделушкам, как американцы, то вы попадете в шумное, хаотичное и глуповатое мужское общество, лишенное даже внешнего спокойствия. И тогда вам не удастся часами просиживать в клубах в глубоких креслах, ни о чем не думая или размышляя о тактиках удара в крикете. Кроме того, перед лицом смерти — не считая гибели в море, при пожаре, в железнодорожной аварии, в речных водах, перед лицом безумия, страсти, бесчестия и — в особенности — длительного умственного напряжения, — вам придется столкнуться со всеми трудностями новичка, что может очень плохо закончиться. К счастью, далеко не каждому человеку доводится при жизни столкнуться с чьей-то смертью, с любовью, публичной клеветой и так далее, а посему до конца 1914 года английское общество пользовалось завидными преимуществами. Человек умирает лишь однажды, но в ту пору смертельная опасность возникала в жизни людей так часто, что ее почти не замечали; а любовь одолевала, как правило, людей слабых; публичное бесчестие страшило знатных богачей — настолько сильна была власть правящего класса, а мощная сила колоний была практически неведома.

Теперь же Титженс столкнулся со всем и сразу, причем совершенно внезапно, однако ему предстоял разговор с человеком, способным спасти его от всего этого, с человеком, которого он очень уважал и вовсе не хотел ранить. Кроме того, он должен был говорить с ним тогда, когда две трети его мозга словно онемели. Это в самом деле было практически так.

И дело было не в том, что острота его ума притупилась после контузии, — скорее возникла ситуация, при которой он не мог больше приводить в защиту своей точки зрения аргументы из целого ряда областей знания. Так, знания по истории у него по-прежнему были очень слабыми. Он не помнил почти ничего из области гуманитарных наук, и, что много хуже, то же касалось и высшей математики. Возвращение всех этих знаний происходило гораздо медленнее, чем он сказал Сильвии. И именно в таком состоянии он должен был говорить с лордом Порт Скато.

Лорд Порт Скато был первым человеком, о котором думала Сильвия Титженс, когда пыталась представить фигуру, обладающую абсолютным достоинством, преисполненную благородства... пусть и лишенную выдающегося интеллекта. Он получил по наследству в свое распоряжение один из самых уважаемых лондонских банков, и потому его коммерческое и общественное влияние было очень велико; он был крайне заинтересован в защите интересов Низкой церкви, в реформировании закона о разводе и популяризации спорта, а еще ему очень нравилась Сильвия Титженс. Ему было сорок пять, он уже начал толстеть, но его ни в коем случае нельзя было назвать полным; у него были большая, круглая голова, очень румяные щеки, которые блестели так, будто их постоянно протирали водой, неровные темные усы, темные, коротко подстриженные блестящие волосы, карие глаза, новый, с иголочки, твидовый серый костюм, новая, с иголочки, шляпа, черный галстук с золотым зажимом и совершенно новые лакированные сапоги с голенищем из белой телячьей кожи. Супруга лорда была его точной копией — она походила на мужа лицом, фигурой, честностью, добротой, интересами, — разве что популяризация спорта волновала ее не так сильно, как проблемы роддомов. Наследником лорда Порт Скато был его племянник, мистер Браунли, более известный как Брауни, который, в свою очередь, внешне был точной копией своего дядюшки, правда, полнеть он до сих пор не начал и потому казался выше, а усы и волосы у него были чуть длиннее и светлее. Этот джентльмен питал тайную и жаркую страсть к Сильвии Титженс и не видел в этом ничего предосудительного, ибо собирался жениться на Сильвии после ее развода с нынешним супругом. Титженса же он хотел уничтожить в глазах общества, потому что считал его неприятным и несостоятельным человеком. Но лорд Порт Скато ничего об этой страсти не знал.

Он вошел в столовую Титженса следом за прислугой, с распечатанным письмом в руках; шел он неестественной походкой, ибо был весьма обеспокоен. Он заметил, что Сильвия плакала — она все еще вытирала слезы с лица. Он оглядел комнату, чтобы понять, что могло вызвать у нее слезы. Титженс сидел за обеденным столом; Сильвия поднялась с кресла, стоявшего у камина.

— Мне нужна минута вашего внимания, Титженс, я хотел бы обсудить с вами одно дело, — сказал лорд Порт Скато.

— У меня есть десять минут... — сказал Титженс.

— Полагаю, миссис Титженс лучше... — Он указал письмом на миссис Титженс.

— Нет! Миссис Титженс останется здесь, — заявил Титженс. И тут же пожалел о том, что его голос, вероятно, прозвучал недружелюбно. — Присядьте, — добавил он.

— Не хотелось бы задерживаться ни на минуту, — сказал лорд Порт Скато. — Но в самом деле... — Он вновь повторил жест письмом, но на этот раз жест получился не таким широким.

— У меня нет никаких секретов от миссис Титженс, — сказал Титженс. — Ровным счетом никаких.

— Ну разумеется... — проговорил лорд. — Но...

— А у миссис Титженс нет секретов от меня. Ровным счетом никаких, — продолжил Титженс.

— При этом не стоит думать, что я рассказываю мужу об интрижках моей горничной или о том, сколько сегодня стоит рыба, — проговорила Сильвия.

— Лучше присядьте, — велел Титженс, а потом примирительно добавил: — По правде сказать, я уже разъяснил Сильвии, как обстоят дела, с тем, чтобы передать ей командование. — Одним из неприятных проявлений его интеллектуальной неполноценности было то, что на память ему приходили лишь военные термины, даже когда нужно было вспомнить совершенно другое. Он почувствовал сильное раздражение. Появление лорда Порт Скато вызвало у него ту легкую тошноту, которую всегда ощущаешь, когда общаешься с человеком гражданским, который не имеет никакого представления о твоих мыслях, словах и заботах. Однако он завершил свою мысль, сохраняя внешнюю невозмутимость:

— И давайте-ка сразу к делу. Я ведь скоро ухожу.

— Да-да, я не задержу вас надолго. У людей столько дел, несмотря на войну... — Он смущенно бегал глазами по комнате.

Титженс заметил, что его взгляд остановился на масляных пятнах, которые оставил на его воротнике салат, выплеснутый Сильвией из тарелки, и на листе салата, висящем у него на погоне. Кристофер подумал о том, что нужно обязательно переодеться перед походом в министерство. Лишь бы не забыть.

Пятна настолько озадачили Порт Скато, что он с головой ушел в размышления о том, как они могли там появиться... Мысли медленно зашевелились под его квадратным, блестящим, смуглым лбом. Титженсу очень хотелось ему помочь. Ему хотелось спросить: «Вы ведь пришли из-за письма Сильвии, которое держите в руке, так?» Но... лорд Порт Скато вошел в комнату столь чопорно, той самой причудливой, жеманной походкой, какая бывает у англичан в обстановке формальной и неуютной, когда они, напрягшись, подбираются и отчасти начинают напоминать собак, случайно пересекшихся на улице... Учитывая все это, Титженс не мог называть свою супругу просто «Сильвией». Но если бы он еще раз назвал ее «миссис Титженс», формальность и неуютность обстановки усилились бы еще больше, что вовсе не пошло бы на пользу лорду Порт Скато...

— Вы, видимо, недопоняли, — внезапно сказала Сильвия. — Мой муж уходит на фронт. Завтра утром. Во второй раз.

Лорд Порт Скато резко опустился на стул у стола. Его свежее лицо и карие глаза тут же приняли выражение сильной тревоги, и он воскликнул:

— Как же так, мой дорогой друг! Вы! Боже правый! — А после обратился к Сильвии: — Прошу прощения! — И потом, дабы привести мысли в порядок, повторил, обращаясь к Титженсу: — Вы! Уходите завтра!

Когда он наконец осмыслил эту новость, его лицо внезапно просияло. Он бросил быстрый, юркий взгляд на Сильвию, а потом ненадолго задержался взглядом на мундире Титженса, запачканном маслом. Титженс видел, что лорд не без облегчения делает вывод о том, что уход супруга объясняет и слезы Сильвии, и масло на мундире. Лорд Порт Скато, вероятно, считал, что офицеры уходят на войну в старой одежде...

Но когда мучившие его вопросы были разрешены, лорда пронзило еще более болезненное осознание. Он понял, что стал невольным свидетелем бурных семейных проводов. За всю войну лорд Порт Скато никогда не видел, как расстаются супруги. Он боялся этого зрелища, как чумы, ведь его собственный племянник и все племянники его супруги оставались в банке. Что было вполне обоснованно, поскольку благородная семья Браунли принадлежала не к правящему классу, представители которого просто обязаны были отправиться на войну, а к классу чиновников, которому позволено было остаться. Вот почему расставаний лорд прежде не видел.

Он моментально продемонстрировал свое смущение, ибо начал с воспевания героизма Титженса, а потом, прервавшись на полуслове, быстро вскочил со своего стула и воскликнул:

— Учитывая сложившуюся ситуацию... Я пришел к вам по пустяковому делу... Само собой, я не знал...

— Право слово, не надо уходить, — проговорил Титженс. — То дело, по которому вы пришли, я, разумеется, о нем знаю, лучше уладить.

Порт Скато снова сел, медленно распахнув рот, смуглая кожа слегка побелела. Наконец он сказал:

— Так вы знаете, почему я здесь? Что ж...

Его бесхитростный и добрый ум, судя по всему, с неохотой заработал, крупная фигура обмякла. Он придвинул письмо, лежавшее перед ним на скатерти, Титженсу. Тоном человека, молящего о пощаде, Порт Скато проговорил:

— Но вы никак не можете... знать... Об этом письме...

Титженс оставил письмо лежать на скатерти и стал читать слова, выведенные крупным почерком на серо-голубой бумаге.

— «Супруга Кристофера Титженса хотела бы засвидетельствовать свое уважение лорду Порт Скато и всем достопочтенным членам городского суда...» — Он невольно подумал, где только Сильвия понабралась таких выражений — они казались ему невероятно неуместными. Затем проговорил: — Я же вам уже сказал, что мне известно об этом письме. И, как я уже говорил, я знаю — и одобряю! — все действия миссис Титженс... — Строгий и пугающий взгляд голубых глаз Титженса будто говорил лорду Порт Скато: «Думайте что хотите, черт с вами!»

Порт Скато мягко смотрел на Титженса своими карими глазами, но вдруг во взгляде его промелькнула сильнейшая боль.

— Боже правый! Тогда... — вскричал он.

И вновь посмотрел на Титженса. Его ум, который привык отвлекаться от насущных проблем, погружаясь в дела Низкой церкви, реформы брачного законодательства и в популяризацию спорта, сделался вместилищем безграничной боли, когда он задумался о непростых обстоятельствах, что бывают в жизни. Его глаза будто молили: «Ради бога, только не говорите мне, что миссис Дюшемен, любовница вашего самого близкого друга, это и ваша любовница, и что всеми этими поступками вы пытаетесь выместить на них свою злобу».

Титженс, тяжело наклонившись вперед, напустил на себя предельную таинственность и проговорил медленно и четко:

— Миссис Титженс, само собой, не знает о всех обстоятельствах.

Лорд откинулся на спинку стула.

— Не понимаю! — вскричал он. — Не понимаю! Что мне теперь делать? Вы хотите, чтобы я оставил это письмо без внимания? Так нельзя!

Титженс быстро нашелся и ответил:

— Вам лучше обсудить это с миссис Титженс. Сам я выскажусь позже. Позвольте сказать, что я признаю, миссис Титженс написала это письмо небезосновательно. Леди, вся закутанная в вуаль, приезжает сюда каждую пятницу и остается до четырех часов утра субботы... Если вам хотелось бы оправдать ее действия, лучше сделать это прямо перед миссис Титженс...

Порт Скато живо повернулся к Сильвии.

— Я, конечно, не стану выгораживать эту даму... Упаси боже... — сказал он. — Но, дорогая моя Сильвия... Дорогая моя миссис Титженс. Ведь речь идет о людях столь уважаемых!.. Мы, разумеется, спорим скоре о законе. Это одна из тем, которые я ненавижу всей душой, — закон о предоставлении развода... светского развода, по крайней мере... в тех случаях, когда один из супругов оказывается в сумасшедшем доме. Я же высылал вам брошюры с соответствующими законопроектами, которые мы публиковали. Я знаю, что вы, как католичка, придерживаетесь строгих взглядов... Уверяю вас, я вовсе не сторонник вседозволенности... — Тут он сделался невероятно красноречивым: эта тема его и впрямь занимала, к тому же одна из его сестер много лет была замужем за сумасшедшим. Он с чувством описал все страдания, на которые человека обрекает подобное положение, и был весьма убедителен, а все потому, что только этому горю он в своей жизни и был свидетелем.

Сильвия долго и внимательно смотрела на Титженса — он решил, что она спрашивает у него совета, что ей делать. Он быстро, но пристально взглянул на нее, потом на лорда, который все продолжал свои увещевания, и снова на Сильвию. Он будто хотел сказать: «Послушай немного Порт Скато. Мне нужно подумать о том, как поступить дальше».

С того самого момента, как Сильвия сообщила ему о том, что написала судьям письмо, выставляющее в весьма нелестном свете Макмастера и его возлюбленную, нет, даже с того момента, как она напомнила ему о том, что миссис Дюшемен была в его объятиях в поезде «Эдинбург — Лондон» накануне войны, он погрузился в размышления. Перед глазами у него вставали прекрасные северные пейзажи, хоть он и не мог вспомнить названия тех мест, которые ему тогда довелось увидеть. Его поражало, что он не может вспомнить названия, но к тому, что он не помнит событий, которые происходили в прошлом, он относился спокойно. Не так уж они были и важны: он предпочитал не держать в памяти хроники любовной интриги своего приятеля, тем более что сразу после этого последовали такие события, после которых обыкновенно забываешь все, что было раньше. Тот факт, что миссис Дюшемен рыдала у него на плече в купе поезда, не казался ему хоть сколько-нибудь важным: она была любовницей его самого близкого друга, у нее выдалась тяжелая неделя, окончившаяся жестокой, нервной ссорой с весьма несдержанным возлюбленным. В тот момент она, вне всяких сомнений, оплакивала последствия той ссоры, которые потрясли ее гораздо сильнее, чем можно было ожидать, а все потому, что, подобно Титженсу, она всегда была очень замкнутой. Вообще говоря, самому Титженсу миссис Дюшемен не очень нравилась, и он был более чем уверен, что и она испытывает к нему довольно сильную неприязнь; так что объединяла их лишь любовь к Макмастеру. Однако генерал Кэмпион этого не знал... Он заглянул к ним в купе, как делают многие, когда поезд отъезжает от станции... Только вот от какой станции он тогда отъехал... Донкастер... Нет!.. Дарлингтон? Тоже не то. В Дарлингтоне стоял макет какой-то машины... Огромный неуклюжий левиафан — памятник локомотиву работы... работы... Большие мрачные станции северных железных дорог... Дарем... Нет! Ал ник... Нет! Вулер... Боже правый! Вулен! Там еще можно пересесть на поезд до Бамборо...

В одном из замков Бамборо останавливались они с Сильвией и Сэндбахами. А потом... Название внезапно проступило у него в сознании!.. Два названия!.. Возможно, вот он, тот самый поворотный момент! Впервые... Непременно стоит запомнить эту минуту... Теперь, возможно, получится вспомнить и все остальное... Нужно постараться...

Сэндбахи и Кристофер с Сильвией... и другие... поселились в Бамборо в середине июля; посещали Итон и Харроу, играли в крикет, ждали гостей после 12 числа... Он повторил про себя все эти названия и даты — его успокаивало осознание того, что, несмотря на контузию, он смог вспомнить про Итон и Харроу, крикет, 12 августа, начало сезона охоты на рябчиков... Но этого ничтожно мало...

Генерал Кэмпион приехал в Бамборо, чтобы присоединиться к сестре, через два дня после приезда Титженса. Отношения между ними оставались прохладными; после той аварии они увиделись впервые, не считая встречи в суде... Дело в том, что миссис Уонноп беспощадно засудила генерала за потерю лошади. Лошадь выжила, но теперь ее сил хватало лишь на то, чтоб таскать газонокосилку по крикетному полю... Миссис Уонноп с завидным упорством не отступала от генерала — отчасти потому, что ей нужны были деньги, отчасти из-за того, что ей требовался видимый повод для ссоры с Сэндбахами. Генерал оказался не менее упрямым и в суде нагло врал: кому из самых лучших, самых благородных и великодушных людей мира сего захочется предстать в роли обидчика вдовы и сироты, особенно если в ходе заседания его шоферские умения ставятся под сомнение и всем становится известно, что на опаснейшем из поворотов он не сигналил! Титженс клялся, что генерал не сигналил. Генерал же утверждал обратное. Сомнений быть не могло, говорил он, ибо звук клаксона в его автомобиле был протяжным и громким и напоминал крик перепуганного павлина... Так что до конца июля Титженс не встречался с генералом. Повод для ссоры между джентльменами был весьма веский и удобный, хотя генералу все это дело стоило приличной суммы, которую пришлось заплатить за лошадь, и это не считая других трат. Леди Клодин отказалась вмешиваться в дело — сама она придерживалась мнения, что генерал действительно не сигналил, но ей не хотелось ссориться со своим весьма несдержанным братом. Леди Клодин сохранила теплые отношения с Сильвией, была учтива с Титженсом и старалась приглашать миссис и мисс Уонноп на чаепития, если генерал на них не являлся. Кроме того, она оставалась весьма приветливой с миссис Дюшемен.

Титженс и генерал встретились со сдержанной вежливостью английских джентльменов, которые несколько лет назад обвиняли друг друга в даче ложных показаний в суде. Но на следующее утро между ними возникла крупная ссора на предмет того, сигналил или не сигналил генерал на самом деле. В итоге генерал закричал:

— О господи! Вот если бы вы были под моим командованием...

Титженс вспомнил, что тогда он процитировал и назвал номер небольшого пункта Королевского воинского устава, в котором говорилось о наказании для генералов или офицеров, что предвзято аттестуют своих подчиненных из-за частных конфликтов. Услышав это, генерал шумно возмутился, но в итоге расхохотался.

— О, Крисси, да у тебя не голова, а помойка! Зачем тебе Королевский устав? И откуда ты знаешь, что это пункт 66... или как ты там говоришь? Я вот не знаю, — проговорил он, а потом, посерьезнев, добавил: — Такой уж ты человек, вечно тебя интересует непонятная чушь! Ну для чего она тебе?

В тот день Титженс отправился в долгий путь через вересковые поля к сыну, его няне, своей сестре Эффи и ее детям. Это были последние счастливые деньки, которые на его долю и так выпадали не часто. Он испытывал искреннюю радость. Он играл с мальчиком, который, слава богу, наконец начал крепнуть и поправляться. Он гулял по вересковым полям со своей сестрой Эффи, крупной, бледной женой священника; Эффи по большей части молчала, хотя временами они говорили о матери. Поля очень походили на те, что раскинулись неподалеку от Гроби, и потому брат с сестрой и были так счастливы. Семья жила в голом, мрачном фермерском доме, они пили много сливок и вдоволь лакомились местным сыром. Такая непростая, аскетичная жизнь была пределом мечтаний Титженса, и в душе у него воцарился мир.

Мир воцарился потому, что он знал, что скоро начнется война. Он понял это сразу же, как прочел новость об убийстве эрцгерцога Франца Фердинанда, и внутри у него появилась спокойная уверенность. Если бы он только представил, что станет с его страной, он потерял бы покой. Он любил свою родину за изгибы холмов, за силуэты вязов, за вересковые поля, сливающиеся с небом. Для этой страны война значила лишь унижение, едва заметной туманной дымкой пробегающее над вязами, холмами, вересковыми полями со стороны... о, Мидлсбро! Ведь этой стране не к лицу были и победа, и поражение; ведь британцы не могли сохранять верность ни другу, ни врагу. Ни даже себе!

Но самой войны он не боялся. На его глазах наше правительство сидело, сложа руки, дожидаясь подходящего момента, а потом захватывало французский порт или несколько немецких колоний — такова была цена нейтралитета. И он был благодарен за то, что не приходится во всем этом участвовать, — запасным выходом (вторым!) для него стал французский Иностранный легион. Первым была Сильвия, а потом легион! Две серьезнейшие тренировки — для тела и души.

Он обожал французов: за действенность, за бережное отношение к жизни, за логичность мышления, за восхитительные достижения в области искусства, за пренебрежение индустриальной системой и прежде всего за их преданность восемнадцатому веку. Наверное, служить им — исключительно в качестве наемника — было приятно и спокойно, ведь они трезво, прямо, недвусмысленно и нелицемерно смотрят на жизнь и замечают в ней все то, что способствует человеческому распутству... Лучше бы он сидел на лавочке в бараке, начищая кокарду в подготовке к долгому марш-броску под алжирским солнцем!

Но он не питал иллюзий относительно французского Иностранного легиона. Там с тобой обращались не как с героем, а как с побитой собакой, — Титженс хорошо представлял все те насмешки, жестокость, тяжесть орудий, карцеры. Сначала ты полгода проходишь подготовку в пустыне, а потом тебя отправляют на фронт, где тебе предстоит стать пушечным мясом... иностранцев там не жалели. Но эта перспектива приносила Титженсу удовлетворение — спокойной жизни он никогда не просил, а теперь она ему и вовсе осточертела... Мальчик выздоровел, Сильвия, учитывая изменения в быту, невероятно разбогатела... и Титженс нисколько не сомневался, что если такое препятствие, как он сам, исчезнет, Сильвия будет отличной матерью...

Очевидно, что у него есть шанс выжить, но после сильнейших физических мучений, которые ему придется пережить, он будет уже другим человеком, со слабыми, иссушенными песком костями, с ясным умом. В глубине души он всегда жаждал святости, мечтал не пачкаться ни о какую грязь. То, что он знал, отделяло его от сентиментальной части человечества. Но он ничего не мог с этим поделать, ведь кем-то надо быть: стоиком или эпикурейцем, султаном с гаремом или дервишем, страждущим в песках пустыни. А ему хотелось стать святым на англиканский манер... как его мать, которая достигла всего этого безо всяких монастырей, ритуалов, клятв или чудес, дарованных этими вашими мощами! И такую святость вполне мог подарить Иностранный легион... Мечта каждого английского джентльмена, начиная с полковника Хатчинсона... Тайная мечта...

Припоминая все эти чистые и светлые наивные мечтания — хотя амбициозности в Титженсе не поубавилось ни на йоту, — он тяжело вздохнул, придя в себя и оглядев столовую. Он все пытался понять, сколько времени был в своих мыслях, обдумывая, что сказать лорду Порт Скато... За это время тот успел придвинуть свой стул поближе к Сильвии, склонился к ней почти вплотную и теперь живо перечислял все напасти, которым подверглась его сестра, выйдя замуж за сумасшедшего. На мгновение Титженс вновь предался самоуничижению. Он подумал о том, что он глупый, закосневший, обедневший и настолько оклеветанный человек, что порой и сам верит во всю ту ложь, которая высказывалась в его адрес, ибо невозможно вечно противостоять клевете, не подвергаясь воздействию услышанных слов. Если долго нести на плечах тяжелейший груз, распрямиться потом уже не получится...

На мгновение его мысли замедлили свой бег, и он тупо взглянул на письмо Сильвии, лежавшее на скатерти. Он сосредоточил все свое внимание на небрежно выведенных на бумаге буквах:

«В течение последних девяти месяцев женщина...»

Титженс стал вспоминать, что же он уже успел сказать лорду Порт Скато, — только то, что знал о письме жены, не уточнив обстоятельств, при которых он о нем узнал! И что он одобряет ее действия! Причем из принципа! Он выпрямился. Вот ведь раз, человека можно довести до того, что он начнет думать настолько медленно!

Он припомнил все то, что произошло в поезде из Шотландии и ранее...

Однажды утром Макмастер появился за их столом, накрытым для завтрака, он был весьма оживлен и казался очень маленьким в матерчатой кепке и новом сером твидовом костюме. Ему нужно было пятьдесят фунтов на то, чтобы оплатить все свои счета в каком-то заведении неподалеку от... от... В памяти Титженса внезапно вспыхнуло название — Берик!

Географическое положение в те дни было таким: Сильвия жила в Бамборо, на побережье (станция Вулер), а он сам — на северо-западе, среди вересковых полей. Макмастер же находился к северо-востоку от него, сразу же за границей — в каком-то красивом местечке, где трудно кого-нибудь встретить. И Макмастер, и миссис Дюшемен знали это место и с наслаждением ворковали там, обмениваясь литературными ассоциациями... Ширра! Марджори Флеминг... Тьфу! Макмастер писал о них статьи, зарабатывая честные, но небольшие деньги, а миссис Дюшемен во всем его поддерживала.

Она стала его любовницей, насколько Титженсу было известно, после жуткой сцены в доме, когда мистер Дюшемен налетел на свою супругу, словно бешеная собака, прямо на глазах у Макмастера... Это было ожидаемо, учитывая садистские наклонности священника. Но Титженсу хотелось бы, чтобы сложилось иначе. А теперь оказалось, что они провели вместе целую неделю... а то и дольше. В то время мистер Дюшемен уже был в сумасшедшем доме...

Титженс узнал, что рано утром они выбрались из постели и арендовали лодку, чтобы полюбоваться рассветом на каком-то озере, а потом очень приятно провели день, то и дело цитируя стихотворение Данте Габриэля Россетти, начинающееся со строк: «И вот со мною рядом ты, коснуться бы руки...», и другие его стихи — несомненно, для того, чтобы оправдать свое грехопадение. По пути назад они нос к носу столкнулись у чайного столика с семейством Порт Скато и мистером Браунли, племянником лорда, который только-только приехал сюда на автомобиле. Семейство Порт Скато решило переночевать в той же гостинице, стоявшей у самого озера, что и Макмастер. Такие неприятные совпадения были отнюдь не редкостью на островах площадью всего в несколько ярдов.

Макмастер и его спутница не на шутку перепугались, несмотря на то что леди Порт Скато отнеслась к миссис Дюшемен с поистине материнской нежностью, — она была с ней так ласкова, что влюбленные могли бы подумать: семья Порт Скато скорее покровительствует им, нежели осуждает. Но их невероятно опечалил Браунли, который был не вполне любезен с Макмастером, которого он знал как друга Титженса. Браунли спешно прибыл из самого Лондона, чтобы обсудить с дядей, который так же спешно приехал с запада Шотландии, политику банка в эти непростые времена...

Но Макмастер не стал ночевать в той гостинице: он сбежал в Джедбург, или в Мелроуз, или еще куда-то и вернулся, когда уже почти рассвело, и где-то в пять утра они с миссис Дюшемен, которая к трем часам ночи уже пришла к пугающим выводам о своем положении, начали бурно выяснять отношения. Впервые за время существования их союза они поссорились не на шутку. Макмастер слушал обвинения миссис Дюшемен и не верил своим ушам...

Когда Макмастер появился на завтраке у Титженса, он уже почти потерял голову. Он хотел, чтобы Титженс поехал с ним на автомобиле в гостиницу, оплатил его счет и отправился в город вместе с миссис Дюшемен, которая определенно была не в состоянии путешествовать в одиночестве. Кроме того, Титженс должен был примирить возлюбленных и одолжить Макмастеру пятьдесят фунтов наличными, потому что обменять чек на деньги в округе было негде. Титженс одолжил эту сумму у своей старой няни — та не доверяла банкам и потому носила свои сбережения в кармашке под нижней юбкой.

Макмастер, пряча купюры в карман, проговорил:

— Итого я должен тебе ровно две тысячи гиней. На следующей неделе позабочусь о том, чтобы вернуть их тебе.

Титженс вспомнил, что тогда посерьезнел и строго сказал другу:

— Ради бога, не делай этого. Прошу. Пусть деньгами Дюшемена занимается государство. Только не трогай его капитал. Я тебя умоляю. Ты сам не понимаешь, чем это все может для тебя кончиться. Ты мне ничего не должен, но всегда можешь на меня положиться.

Титженс не знал, что сделала миссис Дюшемен с имуществом супруга, которым была вправе распоряжаться, но ему казалось, что с той минуты Макмастер стал к нему холоднее и что сама миссис Дюшемен терпеть его не может. В течение нескольких лет Макмастер одалживал у Титженса по сотне фунтов за раз. Интрижка с миссис Дюшемен обошлась ему в кругленькую сумму; выходные он почти всегда проводил в довольно дорогих гостиницах Рая. К тому же вот уже несколько лет он устраивал пятничные вечера, на которые приглашал только самых талантливых людей Лондона, и поэтому купил новую мебель, новые ковры, и он конечно же одалживал гениям деньги, во всяком случае до тех пор, пока не стал причастным к Королевской премии. Так что сумма выросла до двух тысяч фунтов, а потом и гиней. Но с того дня Макмастеры не предлагали Титженсу возвращение долга.

Макмастер сказал, что боится ехать вместе с миссис Дюшемен в одном поезде, потому что в нем непременно будет полно лондонцев. Так и получилось — они заскакивали в поезд на всех станциях по всему пути следования, настолько всех взволновало объявление войны в августе 1914 года. Титженс сел на поезд в Берике; здесь к составу присоединили дополнительные вагоны, а за плату в пять фунтов проводнику, который не мог гарантировать полного уединения, можно было обеспечить себе отдельное закрытое купе. Закрытым оно пробыло не столь долго — миссис Дюшемен не успела наплакаться, зато успели произойти некоторые неприятные события. Семейство Сэндбахов тоже село в поезд на станции Вулер, а семейство Порт Скато — еще где-то. У них кончились запасы бензина, а его продажа (даже банкирам) в стране прекратилась. Макмастер, который, прячась, ехал тем же поездом, «встретил» миссис Дюшемен на Кингс-Кросс, и этим, казалось, все кончилось.

Теперь, сидя за столом у себя дома, Титженс ощутил одновременно и облегчение и злость. Он сказал:

— Порт Скато. Времени осталось мало. Если не возражаете, я хочу поскорее разобраться с тем письмом.

Порт Скато словно пробудился ото сна. Он в очередной раз обнаружил, что агитировать миссис Титженс за вступление в ряды сторонников нового закона о разводах очень даже приятно.

— Ах да! Конечно! — воскликнул он.

— Потрудитесь выслушать, — медленно проговорил Титженс. — Макмастер женат на той женщине вот уже девять месяцев... Понятно вам? Миссис Титженс и сама узнала об этом лишь сегодня. Временной промежуток, обозначенный миссис Титженс в ее жалобе, составляет как раз ровно девять месяцев. Она совершенно верно поступила, написав это письмо. Я вполне одобряю этот поступок. Знай она, что Макмастеры теперь живут законным браком, она бы не стала этого делать. Я не знал о ее намерениях. Если бы знал, то попросил бы ее воздержаться от такого поступка. И тогда она, вне всяких сомнений, не стала бы ничего писать. Но в тот момент, когда вы пришли, мне уже было известно о письме. Я услышал о нем за обедом ровно десять минут тому назад. Разумеется, мне следовало бы разузнать о всей этой истории раньше, но дело в том, что я впервые обедаю дома за последние четыре месяца. Сегодня мне дали отгул перед отправкой на фронт. Я квартирую в Илинге. Сегодня мне впервые за долгое время выдалась возможность серьезно поговорить с миссис Титженс... Надеюсь, я прояснил вам ситуацию?..

Порт Скато поспешил к Титженсу, вытянув руку вперед; его сияющая фигура напоминала фигуру восхищенного новобрачного. Титженс немного отвел свою правую руку в сторону, избегая тем самым розовой, полной ладони Порт Скато, и невозмутимо продолжил:

— Кроме того, вам следует знать еще кое-что: покойный мистер Дюшемен был душевнобольным человеком со скотскими и, как выяснилось впоследствии, убийственными склонностями. У него периодически случались приступы — как правило, по субботам утром. Все потому, что по пятницам он постился, и крайне строго. А еще по пятницам он пьянствовал. Тяга к выпивке появлялась у него во время поста — после того как он выпивал на голодный желудок вино, оставшееся после причастия. Так нередко бывает. В последнее время он начал подвергать физическому насилию миссис Дюшемен. Она же, в свою очередь, вела себя с ним в высшей степени осторожно — ей надо было бы давно уже сдать его в сумасшедший дом, но, подумав о том, какие страдания ему принесет несвобода в те минуты, когда к нему будет возвращаться здравомыслие, она отказалась от этой затеи. Я сам стал свидетелем этого поразительного героизма с ее стороны. Что же касается поведения Макмастера и миссис Дюшемен — уверяю вас и, полагаю, общество подтвердит мои слова! — что поведение это было весьма осмотрительным и правильным! Их чувства не были тайной. И полагаю, их стремление вести себя достойно до свадьбы даже не ставится под сомнение...

— Нет! Нет! — ответил лорд. — Ни за что... Самое... как вы и говорите... осмотрительное и, да... правильное поведение!

— Миссис Дюшемен, — продолжил Титженс, — помогала Макмастеру проводить литературные встречи довольно долгое время — само собой, это началось еще до их свадьбы. Однако, как вам известно, эти вечера не были тайными, их даже можно назвать широко известными...

— Да! Да! Разумеется... — проговорил лорд Порт Скато. — Если бы только мне удалось достать приглашение для леди Порт Скато...

— Пусть приходит без приглашения, — сказал Титженс. — Я их предупрежу. Они будут очень рады... Вот только сегодня вряд ли получится: сегодня особый, праздничный день... Миссис Макмастер обыкновенно приходила к Винсенту в обществе юной леди, которая потом провожала ее на последний поезд до Рая. Или же я сам ее провожал, когда Макмастер был занят написанием газетной статьи о прошедшем вечере... Они поженились на следующий день после похорон мистера Дюшемена.

— И их нельзя за это осуждать! — провозгласил лорд.

— Я и не собирался, — сказал Титженс. — Миссис Дюшемен претерпела невообразимые страдания, и это достаточное оправдание тому, что она стала искать защиты и понимания — обстоятельства буквально обязывали ее к этому. Чета Макмастеров не сразу объявила о своей свадьбе — во-первых, им хотелось соблюсти траур, во-вторых, миссис Дюшемен считала, что недопустимо веселиться и праздновать, когда на фронте гибнут и страдают британские солдаты. Однако небольшое застолье, которое они устраивают сегодня, — это своего рода и есть публичное объявление о свадьбе. — Тут он ненадолго замолчал, погрузившись в мысли.

— Прекрасно понимаю! — воскликнул лорд Порт Скато. — И от души одобряю. Поверьте, мы с леди Порт Скато сделаем все... Все! Такие уважаемые люди... Титженс, мой дорогой друг, ваши поступки... столь замечательны...

— Погодите-ка... — прервал его Титженс. — В августе четырнадцатого был один случай. На границе. Не помню название местечка...

— Мой дорогой друг... И вспоминать не стоит... Умоляю вас... — вскричал лорд Порт Скато.

— Как раз после того, как мистер Дюшемен напал на свою жену. Именно это и стало последней каплей. Его отправили в сумасшедший дом. Он нанес урон не только ее физическому, но и психическому здоровью. Ей было совершенно необходимо сменить обстановку... Полагаю, вы согласитесь со мной в том, что даже в этом случае их поведение было... опять-таки, осмотрительным и правильным...

— Согласен, согласен, — проговорил лорд. — Мы с леди Порт Скато пришли к выводу — даже не зная всего того, о чем вы мне сейчас рассказали, — что несчастные поступили, пожалуй, даже чересчур осмотрительно... Мистер Макмастер ведь ночевал в Джедбурге?

— Да! Они и впрямь оказались чересчур осмотрительны... Меня срочно вызвали туда, чтобы сопроводить миссис Дюшемен домой... Разумеется, случившееся вызвало непонимание...

Порт Скато, переполненный воодушевлением от одной мысли о том, что по меньшей мере две несчастные жертвы ненавистного закона о разводах смогли счастливо воссоединиться, выпалил:

— Боже правый, Титженс! Если я услышу хоть слово против вас... Как же блистательно вы отстаиваете честь своего друга... Как... Как непоколебима ваша преданность...

— Погодите-ка минутку... — попросил Титженс, расстегивая нагрудный карман.

— Человек, который так блистательно повел себя в этой ситуации, — проговорил лорд. — И вы отправляетесь во Францию... Если кто-нибудь... Если кто-нибудь... осмелится...

При виде тонкой книжечки с зелеными краями в руке Титженса Сильвия резко поднялась, а когда Титженс достал из книжечки измятый чек, она сделала три больших шага ему навстречу.

— О, Крисси! — выкрикнула она. — Не может быть, чтобы эта тварь...

— Может... — ответил Титженс. Он передал чек банкиру. Тот взглянул на него с неспешным удивлением.

— «Превышен кредитный лимит», — прочел лорд. — Браунли... это почерк моего племянника... Клубу... Это же...

— Ты же это так не оставишь? — спросила Сильвия. — О, слава богу, что ты решил во всем разобраться!

— Нет! Конечно же не оставлю, — проговорил Титженс. — С чего бы?

Лицо банкира вдруг приняло подозрительное выражение.

— Судя по всему, вы проявили неосмотрительность в тратах, — проговорил он. — Надо быть внимательнее. На какую сумму вы превысили лимит?

Титженс протянул лорду сберегательную книжку.

— Я не понимаю, какими принципами ты руководствуешься, — сказала Сильвия Титженсу. — Обычно ты безропотно все терпишь, а теперь вдруг решил возмутиться.

— По-моему, это сущие мелочи, — проговорил Титженс. — Но я стараюсь ради ребенка.

— В прошлый четверг я распорядилась перевести на твой банковский счет тысячу фунтов. Но не мог же ты превысить кредитный лимит более чем на тысячу фунтов!

— Я ничего не превышал. Вчера у меня был небольшой долг — в пятнадцать фунтов. Но я и знать не знал об этом.

Лорд Порт Скато был белее мела. Он судорожно листал банковскую книжку.

— Ничего не понимаю, — проговорил он. — Судя по всему, у вас на счету всегда есть деньги, и вы почти не выбиваетесь из лимита. Разве что на день-два.

— Вчера у меня был долг в размере пятнадцати фунтов, — сказал Титженс. — В течение трех-четырех часов — это время доставки почты от места моего квартирования до вашего главного отделения. За это время ваш банк выбрал два из шести моих чеков, сумма каждого из которых не превышала и двух фунтов, и отказал мне в платеже; один из этих чеков был отправлен в Илинг, что совершенно меня возмутило — его мне, конечно, не вернут. На нем тоже было написано: «Превышен кредитный лимит», — причем тем же почерком.

— О боже! — сказал банкир. — Ведь это же означает, что вы совершенно разорены.

— Определенно так, — сказал Титженс. — Такова и была задумка.

— Но ведь, — начал банкир, и на его лице, по которому было видно, что он глубоко задумался о судьбе разорившегося человека, проступило облегчение, — у вас наверняка есть и другие банковские счета... Может, какой-нибудь «спекулятивный» счет, на котором практически нет денег... Сам я редко интересуюсь счетами клиентов, разве что очень большими, ибо они непосредственно влияют на политику банка.

— А надо бы, — проговорил Титженс. — Надо бы вам интересоваться и очень маленькими счетами, как джентльмену, который строит карьеру благодаря им. У меня нет другого счета в вашем банке. Я никогда и ничем в своей жизни не спекулировал. Я очень многое потерял на операциях с Киевом — большую часть средств. Как, собственно говоря, и вы сами.

— Тогда... пари на скачках! — предложил Порт Скато.

— В жизни не ставил и пенни ни на одну лошадь, — сказал Титженс. — Я слишком хорошо знаю лошадей.

Порт Скато взглянул сперва на Сильвию, потом на Титженса. Все-таки Сильвия была его давним другом. Она сказала:

— Кристофер никогда не делает ставки и не спекулирует. Размер его личных трат куда скромнее, чем у любого горожанина. Можно сказать, у него вовсе нет никаких личных трат.

И снова по открытому лицу лорда пробежала тень подозрения.

— О, ну не можете же вы подозревать нас с Кристофером в том, что мы сговорились, чтобы вас шантажировать, — проговорила Сильвия.

— Нет, у меня нет подобных подозрений, — заверил ее банкир. — Но иное объяснение кажется мне столь невероятным... Подозревать банк... банк... Как это объяснить? — он обращался к Титженсу; его круглая голова опустилась и стала казаться квадратной, челюсть слегка подрагивала.

— Вот что я вам скажу. Вы вольны разрешить сложившуюся ситуацию, как вам заблагорассудится, — проговорил Титженс. — Но десять дней назад я получил документы о переводе на другое место службы. Я передал их офицеру, а после мне нужно было выписать чек нашему армейскому портному и повару на общую сумму в один фунт и двенадцать шиллингов. Мне пришлось также купить компас и револьвер — работники Красного Креста забрали мои, пока я был в госпитале...

— Боже правый! — вскричал лорд.

— А вы что же, не знали, что они забирают личные вещи? — спросил Титженс. А потом продолжил: — В общей сложности мой долг составил пятнадцать фунтов, но я не думал о нем, ибо армейская бухгалтерия обещала его погасить, перечислив вам часть моего оклада в начале месяца. Как вы понимаете, заплатили мне только сегодня, тринадцатого. Но, заглянув в мою банковскую книжку, вы легко сможете убедиться, что они всегда платили мне не первого, а тринадцатого. Пару дней назад я заходил в клуб и выписал чек на один фунт, четырнадцать шиллингов и шесть пенсов: фунт и десять шиллингов — это мои личные расходы, а остальное — стоимость обеда...

— То есть вы действительно превысили кредитный лимит, — строго проговорил банкир.

— Да, вчера, на два часа, — подтвердил Титженс.

— Что же вы от нас требуете? — уточнил лорд. — Сделаем все, что в наших силах.

— Не знаю, — сказал Титженс. — Делайте что хотите. Неплохо было бы, если б вы объяснились перед моим начальством. Если они отдадут меня под трибунал, вам будет хуже, чем мне. Уверяю вас. Можно ведь все им объяснить.

Внезапно Порт Скато задрожал.

— Что... что... что значит «объяснить»? — вскричал он. — Так, значит... Вы... Проклятие... Вы... вынесли сор из избы... И осмелились упомянуть мой банк... — Он замолчал, провел ладонью по лицу и продолжил: — И все же... Вы разумный, здравомыслящий человек... Я слышал много обвинений в ваш адрес. Но не поверил им... Ваш отец всегда отзывался о вас очень хорошо... Помню, он как-то сказал, что, если вам нужны деньги, вы всегда можете занять у нас от его имени три-четыре сотни фунтов... Вот почему произошедшее кажется мне столь странным... Это... Это... — Волнение захватило его с головой. — Я потрясен до глубины души...

— Послушайте, лорд, — сказал Титженс. — Я всегда вас уважал. Понимайте, как хотите. Исправьте ситуацию любым возможным неунизительным для вашего банка способом. Я уже ушел из клуба...

— О нет, Кристофер! — воскликнула Сильвия. — Только не это!

Порт Скато отшатнулся, сидя за столом.

— Но если правда на вашей стороне! — вскричал он. — То вы не можете... Только не уход из клуба... Я член комитета... Я все им объясню — в самом полном, в самом подробном...

— Вы им ничего не объясните, — проговорил Титженс. — Сплетни распространяются чрезвычайно быстро... Они облетели уже пол-Лондона. Сами знаете, как падки на них члены этого вашего комитета... Андерсон! Фоллиот!.. И друг моего брата, Рагглс...

— Друг вашего брата, Рагглс, — проговорил Порт Скато. — Но послушайте... Ведь он же как-то связан с судом, правда? Послушайте... — Тут ход его мыслей резко прервался. Он сказал: — Опасно превышать кредитный лимит... Но меня весьма беспокоит тот факт, что ваш отец разрешил вам пользоваться его средствами... Вы замечательный человек... Это видно уже по вашей банковской книжке... Вы платите аккуратно и проверенным людям. Именно таким книжкам больше всего радовался мой глаз, когда я был младшим клерком в банке... — Сентиментальные воспоминания волной нахлынули на него, и он вновь замолчал.

Сильвия вернулась в комнату — они и не заметили, как она уходила. В руках у нее было письмо.

— Послушайте, Порт Скато, пора взять себя в руки. Пообещайте мне, что будете делать все, что в ваших силах, когда убедитесь, что я вам не вру. Я не стал бы вас беспокоить, мне это все глубоко безразлично, но дело в миссис Титженс. Мужчина должен либо смириться с подобным раскладом, либо погибнуть. Но в высшей степени несправедливо подвергать страданиям миссис Титженс, в некотором роде «привязанную» к этому мужчине.

— Но это неправильно, — сказал лорд Порт Скато. — Вы неверно смотрите на ситуацию. Нельзя мириться с... О, я в полном замешательстве...

— Вы не имеете права на замешательство, — заявила Сильвия. — Вас беспокоят затраты, которые потребуются для того, чтобы сохранить репутацию вашему банку. Мы знаем, что банк для вас как родное дитя. Ну что ж, тогда лучше за ним присматривайте.

Порт Скато, который уже успел на пару шагов отойти от стола, теперь вернулся к нему. Ноздри Сильвии расширились.

— Вы не должны так легко отпустить его из вашего проклятого клуба! — заявила она. — Не должны, и все тут! Формально комитет обязан попросить его забрать прошение об уходе. Вы меня поняли? И он его заберет. А потом все же уйдет от вас навсегда. Он слишком хорош для того, чтобы якшаться с такими, как вы... — Она замолчала, ее грудь быстро поднималась и опускалась. — Поняли вы, что вам нужно сделать? — спросила она.

Жуткая мысль смутно пронеслась в голове Титженса — озвучить ее он не осмелился бы.

— Не знаю... — сказал банкир. — Я не уверен, что смогу убедить комитет...

— Вы обязаны, — сказала Сильвия. — И я скажу вам, почему... Кристофер никогда не залезал в долги. В прошлый четверг я попросила ваших сотрудников положить тысячу фунтов на счет моему мужу. Свою просьбу я продублировала в письменной форме, и копия этого письма, засвидетельствованная моей личной горничной, хранится у меня. Письмо было заказным, и у меня есть чек о его отправке... Можете его посмотреть.

— Письмо к Браунли... — бормотал Порт Скато, рассматривая бумаги. — Да, это чек на отправку письма к Браунли... — И он с обеих сторон осмотрел маленькую зеленую бумажку. А потом сказал: — В прошлый четверг... А сегодня понедельник... Просьба продать северо-восточные акции и вырученную сумму в тысячу фунтов перевести на счет, принадлежащий... И...

— Этого довольно... — проговорила Сильвия. — Сколько можно откладывать... Ваш племянник уже участвовал в подобного рода аферах... Вот что я вам расскажу. В прошлый четверг за обедом Браунли сообщил мне, что адвокаты брата Титженса добились того, что отныне превышение кредитных лимитов по счетам, имеющим отношение к поместью Гроби, невозможно. Эта мера касалась нескольких членов семьи. Ваш племянник сказал, что планирует застать Титженса врасплох — это его собственные слова — и отклонить его следующий чек. Он сказал, что ждет этой возможности с самого начала войны и что запрет на превышение кредитных лимитов брата дал ему такую возможность. Я умоляла его отказаться от этой затеи...

— Боже правый! — воскликнул банкир. — Ведь это же неслыханно...

— Ну почему же, — не согласилась Сильвия. — У Кристофера было пять гадких, мелких, жалких подчиненных, которых ему пришлось защищать на суде, — так вот, с ними случилось примерно то же самое. Один из случаев был в точности таким же...

— Боже правый! — вновь воскликнул банкир. — Люди, отдающие жизнь за родину... То есть вы хотите сказать, что Браунли поступил так, дабы отомстить Титженсу за защиту невинных солдат на суде... Но потом... Ваша тысяча фунтов никак не обозначена в банковской книжке вашего супруга...

— Разумеется, — отозвалась Сильвия. — Эту сумму не внесли на счет. В пятницу мне пришло официальное письмо, в котором ваши люди писали, что северо-западные акции сейчас растут в цене и просили меня еще раз обдумать свое предложение. В тот же день я написала им ответ, в котором недвусмысленно велела поступить именно так, как я прошу... С тех пор мне и начал докучать ваш племянник просьбами не помогать мужу. Только что, когда я выходила из комнаты, он был здесь. Умолял меня уехать с ним.

— Может быть, хватит, Сильвия? — спросил Титженс. — Ты мучаешь нашего гостя.

— Пусть мучается, — отрезала она. — Впрочем, действительно хватит.

Порт Скато закрыл лицо розовыми ладонями. Он вскричал:

— Боже мой! Опять этот Браунли...

В комнате появился Марк, брат Титженса. Он был пониже, посмуглее, помрачнее Титженса, и голубые глаза навыкате казались более круглыми. В одной руке он держал котелок, в другой — зонтик, на нем был костюм цвета «перец с солью», на груди висели гоночные очки. Марк недолюбливал Порт Скато, и это было взаимно. Не так давно он получил титул рыцаря.

— Здравствуйте, Порт Скато, — сказал он, забыв поприветствовать свою невестку.

Застыл неподвижно, оглядел комнату и остановил взгляд на миниатюрном бюро, стоявшем под книжными полками.

— Смотрю, ты хранишь этот стол, — сказал он Титженсу.

— О нет, не храню, — ответил Титженс. — Я продал его сэру Джону Робертсону. Он заберет его сразу же, как найдет для него место.

Порт Скато нетвердой походкой обошел вокруг обеденного стола и остановился у одного из высоких окон, глядя наружу. Сильвия вновь опустилась в свое кресло у камина. Братья стояли лицом к лицу; Кристофер напоминал мешок с пшеницей, а Марк — деревянную резную трость. Их окружали книги с золотистыми корешками, а неподалеку поблескивало голубым большое зеркало. Телефонная Станция тем временем убирала со стола.

— Слышал, ты завтра снова на фронт, — сказал Марк. — Я хотел бы переговорить с тобой кое о каких делах.

—Да, в девять часов отъезжаю от станции Ватерлоо, — сказал Кристофер. — У меня не так много времени. Можешь прогуляться со мной до министерства, если хочешь.

Марк внимательно наблюдал за горничной в черном платье и белом переднике, снующей вокруг стола. Она вышла вместе с подносом. Внезапно Кристоферу вспомнилось, как убирала со стола Валентайн Уонноп. Телефонная Станция заметно уступала ей в проворности.

— Порт Скато! — воскликнул Марк. — Раз уж вы здесь, давайте обсудим одно дело. Я сделал распоряжения о том, чтобы мой брат не смог гасить свои долги за счет отцовского капитала.

— Мы все уже знаем об этом. Увы, — громко проговорил лорд, глядя в окно.

— Однако я прошу вас, — продолжил Марк Титженс, — переводить тысячу фунтов в год с моего счета на счет брата, если ему понадобятся деньги. Но не более тысячи фунтов в год.

— Напишите письмо в банк, — велел лорд Порт Скато. — Я не разбираюсь со счетами клиентов во время личных визитов.

— Не понимаю почему, — сказал Марк. — Ведь вы же зарабатываете этим себе на хлеб, не правда ли?

— Марк, не стоит обрекать себя на такие неудобства, — проговорил Кристофер. —Я все равно закрываю счет.

Порт Скато резко повернулся на каблуках.

— Умоляю, не надо! — вскричал он. —Умоляю, давайте... давайте цивилизованно продолжим наше сотрудничество.

Его челюсть вновь конвульсивно задергалась, а его голова в лучах света напоминала скругленный столб ворот.

Он сказал Марку Титженсу:

— Можете сообщить своему приятелю, мистеру Рагглсу, что я разрешаю вашему брату брать средства с моего личного счета... С моего частного, личного счета, в любом размере, в любое время. Я говорю это, чтобы показать вам, насколько я ценю вашего брата. Я уверен, что он не возьмет на себя обязательств, которые не сможет выполнить.

Марк Титженс застыл без движения, слегка облокотившись на изогнутую ручку зонтика, а другой рукой демонстрируя белую шелковую подкладку своего котелка — самое светлое пятно во всей комнате.

— Это ваше дело, — сказал он лорду. — Меня волнует лишь то, чтобы на счет моего брата гарантированно перечислялась тысяча фунтов в год.

Кристофер Титженс обратился к лорду Порт Скато тоном, в котором, как он и сам понимал, чувствовалась сентиментальность. Он был очень тронут, ему подумалось, что после спонтанного возвращения в его память нескольких имен и после доброй оценки в свой адрес из уст банкира жизнь точно изменится — и этот день действительно стоит запомнить.

— Ну конечно, Порт Скато, я не закрою мой злосчастный крошечный счет в вашем банке, если вы хотите, чтобы он там был. Мне очень льстят ваши слова. — Тут он помолчал и добавил: — Я бы только хотел избежать этих... этих семейных сложностей. Но, полагаю, вы сможете сделать так, чтобы деньги брата не поступали на мой счет. Я не хочу его денег:

Потом он сказал Сильвии:

— Надо бы обсудить с лордом и еще кое-что. — И добавил, обращаясь уже к банкиру: — Я невероятно вам обязан, Порт Скато... Загляните с супругой на вечер к Макмастеру на минуточку — до одиннадцати часов...

Потом он посмотрел на Марка:

— Пойдем же, Марк. Я иду в Военное министерство. Можем поговорить по пути.

— Мы еще встретимся?.. Знаю, ты очень занят... — сказала Сильвия едва ли не с робостью.

Мрачные мысли промелькнули в голове у Титженса.

— Да, — сказал он. — Я заберу тебя от леди Джоб, если меня не задержат в Военном министерстве. Ужинать я буду, как ты знаешь, у Макмастера — не думаю, что останусь там надолго.

— Я тоже пойду к Макмастеру, — сказала Сильвия, — если ты сочтешь это уместным. Приведу с собой Клодин Сэндбах и генерала Уэйда. Только посмотрим на русских танцоров. И тут же уйдем.

С подобными мыслями Титженс мог справиться в два счета.

— Да, хорошо, — поспешно сказал он. — Вам будут очень рады.

Он пошел было к двери, но потом вернулся, а Марк почти уже переступил порог. Кристофер вновь обратился к Сильвии — на этот раз по менее серьезному поводу:

— Все никак не могу вспомнить слова той песни. Начинается она так: «Где-то там или здесь непременно есть неувиденный лик, неуслышанный глас...» Хотя, может, там было не «непременно есть», а «без сомнения, есть» — это лучше укладывается в ритм... Не помню, кто написал эти строки. Но, надеюсь, за день смогу вспомнить.

Сильвия вся побелела.

— Не надо! — воскликнула она. — О... не надо! — И холодно добавила: — Не стоит себя утруждать!

Наблюдая за тем, как он удаляется, она прижала к губам крошечный носовой платок.

Когда-то она услышала эту песню на благотворительном концерте и расплакалась. Потом прочла текст песни в программке и с трудом сдержала новые слезы. Позже она потеряла эту программку, и слова песни больше не попадались ей на глаза. Но их эхо звучало внутри, притягательное и жуткое, словно нож, который она однажды достанет и вонзит себе в грудь.

 

III

Два брата молча прошли двадцать шагов по пустому тротуару Грейс-Инн. Каждый сохранял видимое спокойствие. Кристоферу казалось, что они вновь в Йоркшире. Ему живо представлялось, как Марк стоит на лужайке у Гроби в своем котелке и с зонтиком, а стрелки поспешно бегут по лужайке и вверх по холму на стрельбище. Возможно, в прошлом такого ни разу не было, но именно эта картина стояла перед глазами у Кристофера. Марк же думал о том, что одна из спиц на зонте погнулась. Он размышлял, стоит ли сейчас раскрыть зонт и распрямить ее самостоятельно — а это довольно трудно! — или лучше дойти до клуба так, а там уже попросить швейцара ее выпрямить. Но тогда ему придется милю с лишним шагать по Лондону с погнутой спицей, а это весьма неприятно.

— Я бы на твоем месте не принял от банкира такого подарка, — сказал он.

— А! — воскликнул Кристофер.

Он подумал, что, несмотря на то что мозг его теперь работает лишь наполовину, ему вполне хватило бы сообразительности, чтобы урезонить Марка, но он страшно устал от споров. Он полагал, что попытки рассорить его с лордом Порт Скато — это происки Рагглса, с которым Марк был дружен. Но ему это было неинтересно. Марку сделалось неловко. Он спросил:

— Так что, сегодня утром твой чек не приняли в клубе?

— Да, — подтвердил Кристофер.

Марк ждал от него объяснений. Кристофера приятно удивила скорость, с которой распространилась эта весть, — вот лишнее подтверждение всему тому, что он сказал лорду. Он попытался взглянуть на происходящее со стороны. Казалось, он наблюдает за работой хорошо отлаженного механизма.

А вот Марк забеспокоился не на шутку. Проработав тридцать лет на шумном юге, он совершенно забыл, что есть такая вещь, как молчаливость. Если он в министерстве лаконично обвинял транспортного клерка в нерадении или свою любовницу-француженку — не менее лаконично — в том, что она добавила слишком много специй в баранину или чересчур щедро посолила воду, в которой варила картошку, он обыкновенно слышал либо множество извинений, либо поток оправданий — энергичных, долгих. И потому он привык считать себя единственным на планете человеком, способным кратко формулировать свои мысли.

Внезапно он вспомнил с тревогой — но и не без удовольствия, — что перед ним ведь родной брат. Сам он не знал о Кристофере ничего. Он привык смотреть на младшего брата свысока и издалека и видеть в нем непослушного мальчишку. Не истинного Титженса, а маменькиного сынка — Кристофер был поздним ребенком и потому больше походил на мать, чем на отца. Мать была замечательной женщиной, но родом с юга, а потому мягкой и щедрой. Старшие дети, сталкиваясь с житейскими бедами, часто винили отца в том, что он женился не на местной. Поэтому он ничего и не знал об этом мальчике. Говорили, что он безмерно талантлив, а это совсем не по-титдженовски. Весьма словоохотлив!.. Напрасно, все же он совсем не болтун.

— А как ты поступил с теми деньгами, которые нам оставила мать? — спросил Марк. — Там ведь было порядка двадцати тысяч, так?

Они шагали по узкому переулку между домами, построенными в георгианском стиле. Когда они вышли на небольшую прямоугольную площадь, Титженс остановился и взглянул на брата. Марк тоже застыл на месте, будто специально для того, чтобы не мешать ему себя разглядывать.

«У этого человека есть право задавать подобные вопросы», — подумал Кристофер.

Казалось, они были героями кинофильма, вот только предыдущий кадр кто-то вырезал. Человек, стоящий рядом, теперь был хозяином родового поместья, а он, Кристофер, был наследником. Именно в тот момент их отец, лежащий под землей вот уже четыре месяца, умер для них по-настоящему.

Кристоферу припомнился странный случай. После похорон, когда они вернулись из церкви и сели обедать, Марк достал портсигар — у Титженса до сих пор стояла перед глазами эта поразительная картина, — выбрал из него сигару и пустил порстигар по кругу, угощая присутствующих. У всех, кто сидел за столом, перехватило дыхание. До этого дня в Гроби в доме никто никогда не курил — отец семейства прятал двенадцать трубок, предварительно набитых табаком, по розовым кустам в саду и курил только на улице...

Этот случай сочли просто неприятным — в нем увидели проявление дурновкусия, не более... Сам Кристофер, который тогда только-только вернулся из Франции, даже не стал заострять на нем свое внимание — так рассеян был тогда его ум, — и только священник шепнул ему на ухо: «До этого дня в Гроби никогда не курили».

Но теперь! Теперь он увидел в этом символ, и абсолютно закономерный. Нравилось это людям или нет, у дома был хозяин и наследник. Хозяин дома предпринимает те меры, которые считает нужными, наследник спорит с ними или соглашается, но у старшего брата есть законное право требовать ответа на свои вопросы.

— Половина суммы перешла на ребенка. Семь тысяч я потерял в финансовых операциях с Киевом. Остальное потратил...

Они прошли под аркой и оказались на улице Холборн. Теперь уже Марк остановился и взглянул на брата, а Кристофер замер в ожидании, пока тот закончит свой осмотр, глядя прямо ему в глаза.

«И ведь он ни капли не боится на меня смотреть!» — подумал Марк. Он был уверен, что Кристофер не осмелится поднять на него глаза.

— Ты потратил их на женщин? — спросил он. — Где ты вообще берешь деньги на женщин?

— Я в жизни не потратил и пенни на женщину, — ответил Кристофер.

— Вот как! — воскликнул Марк.

Они перешли улицу Холборн и окольными путями направились к Флит-стрит.

— Слово «женщина» я использую в самом обычном смысле. Разумеется, я угощал знатных дам чаем и ужинами и платил извозчикам за них. Наверное, лучше сказать так: я ни разу — ни до, ни после брака — не изменял Сильвии.

— Вот как! — повторил Марк.

«Стало быть, Рагглс лжет», — подумалось ему. Это его ни поразило, ни расстроило. Двадцать лет они с Рагглсом жили на одном этаже в большом и довольно мрачном здании в районе Мейфэр. Они привыкли разговаривать, бреясь в общей ванной, — за ее пределами они встречались редко, разве что в клубе. Рагглс имел какое-то отношение к Королевскому суду, возможно, служил чьим-то заместителем, мечтая о повышении лет через двадцать. Марк Титженс никогда этим особо не интересовался. Он был безмерно горд собой и зациклен на себе и потому не проявлял вовсе никакого любопытства. Он жил в Лондоне, ибо этот город огромен, неповторим, руководил всей страной и откровенно не проявлял интереса к собственным жителям. Если бы он нашел на севере такой же достойный и примечательный город, он переехал бы в него.

О Рагглсе он знал мало — всего ничего. Однажды он услышал словосочетание «симпатичный пустослов» и сделал про себя вывод, что Рагглс именно такой, не особо вдумываясь в смысл фразы. Пока они брились, Рагглс делился с ним самыми громкими скандалами дня. Он никогда не упоминал тех женщин, чья добродетельность была бесспорной, и тех мужчин, которые отказались бы пожертвовать честью жены ради продвижения по службе. Все это соответствовало представлениям Марка о юге. Но когда Рагглс позорил человека или семью с севера, Марк всегда прерывал его словами:

— О, нет. Это неправда. Ведь это же Крейстеры из поместья Уонтли-Фэллс! (Фамилии людей и названия поместий менялись в зависимости от того, о ком рассказывал его приятель.)

Рагглс, наполовину шотландец, наполовину еврей, был очень высок и немного напоминал сороку, потому что голова его почти всегда была склонена набок. Будь он англичанином, Марк никогда не стал бы жить с ним по соседству. Разумеется, он знал нескольких влиятельных соотечественников благородного происхождения, которые были, по его мнению, достойны подобной привилегии, однако с другой стороны, мало кто из благородных и высокопоставленных англичан согласился бы жить в столь неуютных комнатах, обставленных стульями из красного дерева, набитыми конским волосом, в комнатах, куда свет проникал сквозь мрачноватые матовые стекла окон. Марк перебрался в город в двадцать пять лет, и тогда он жил в этом доме с человеком по имени Пиблс, уже давно почившим, и с тех пор не изменилось ровным счетом ничего, разве что Рагглс занял место Пиблса. Отдаленное сходство фамилий совершенно не беспокоило Марка Титженса — наоборот, он считал, что, будь они разными, было бы гораздо хуже. Он часто думал, что ему было бы куда неприятнее жить с человеком по фамилии, скажем, Грэйнджер. Более того, он до сих пор часто звал Рагглса Пиблсом, но тот не обижался. Изначально Марк ничего не знал о происхождении Рагглса — таким образом, их союз очень напоминал союз Кристофера и Макмастера. Но если Кристофер был готов отдать своему соседу последнюю рубашку, Марк мог одолжить Рагглсу лишь пятифунтовую купюру, не более того, и непременно выгнал бы Рагглса из дома, если бы тот не вернул деньги к концу квартала. Но поскольку Рагглс никогда ничего не просил в долг, Марк считал его самым что ни на есть благородным человеком.

Иногда Рагглс рассказывал о своем желании жениться на той или иной богатой вдове или о своем влиянии на высокопоставленных людей, но когда он начинал такие разговоры, Марк переставал его слушать, и Рагглс вскоре возвращался к историям о продажных женщинах и всепрощающих мужчинах.

Однажды утром, примерно пять месяцев назад, Марк сказал Рагглсу:

— А узнайте-ка все, что удастся, о моем младшем брате Кристофере и сообщите мне.

Накануне вечером отец подозвал Марка к себе из противоположного угла курительной комнаты и сказал:

— Выясни о Кристофере все что возможно. Не исключено, что ему нужны деньги. Понимаешь ли ты, что он — наследник поместья?! Главный наследник после тебя... — Трагическая гибель детей заметно состарила мистера Титженса. Он спросил: — Полагаю, ты не собираешься жениться?

— Нет, не собираюсь. Но, думаю, живется мне получше, чем Кристоферу. На его долю, судя по всему, выпало немало невзгод.

Получив соответствующие указания, мистер Рагглс проявил поразительное усердие в подготовке досье на Кристофера Титженса. Не каждый день опытному клеветнику выпадает возможность собрать слухи о человеке совершенно легитимно. К тому же Рагглс недолюбливал Кристофера Титженса той длительной нелюбовью, какую испытывает человек, обожающий сплетни, к человеку, который не сплетничает никогда. А Кристофер Титженс относился к Рагглсу с плохо скрываемым презрением. Поэтому за последующую неделю фалды фрака Рагглса успели промелькнуть в рекордно большом числе дверей, а цилиндр — посверкать перед рекордно большим числом высоких красивых арок перед богатыми домами.

Помимо прочих он посетил леди Глорвину.

Говорят, существует книга, скрытая от любопытных глаз. Она содержит в себе записи о всех грехах именитых и высокопоставленных англичан. Марк Титженс и его отец — а вместе с ними и огромное число здравомыслящих высокопоставленных англичан — тайно верили в ее существование. Кристофер Титженс не верил — он считал, что деятельности таких людей, как Рагглс, вполне достаточно, чтобы поставить крест на карьере тех, кто не по душе правительству. С другой стороны, Марк и его отец имели возможность взглянуть на английское общество из-за границы и увидеть, что в нем есть люди, бесспорно обладающие талантами и умениями, необходимыми для успешной карьеры в той или иной сфере, но при этом они не удостаиваются продвижения по службе, титулов, денег, преференций. Каким-то таинственным образом им не удается пробиться. Марк и его отец списывали это на действие книги.

Рагглс не просто верил в существование этого сборника с именами людей подозрительных и безнадежных, а считал, что от него самого всерьез зависит, чьи имена появятся на его страницах. Он верил, что если он с большей сдержанностью и основательностью, чем обычно, оклевещет определенных людей перед определенными слушателями, тем, на кого он пожалуется, придется несладко. И потому, будучи твердо уверенным в своих словах, Рагглс оклеветал Титженса перед нужными людьми. Он не мог понять, почему Кристофер принял Сильвию после ее побега с Пероуном; и уж тем более не понимал, зачем Кристофер женился на ней, когда она забеременела от человека по фамилии Дрейк, кроме того, у него в голове не укладывалось, как Кристофер смог выпросить у лорда Порт Скато такие щедрые подношения, не предложив ему взамен ночь с Сильвией. В основе всех этих поступков он видел лишь жажду наживы и карьерного роста; он не понимал, как иначе Титженсу достать средства на содержание миссис Уонноп, мисс Уонноп и ее ребенка, а также обеспечивать миссис Дюшемен и Макмастеру ту шикарную жизнь, которую они так любят, при том, что миссис Дюшемен состоит в любовных отношениях с самим Кристофером. Иной расклад он даже представить не мог. Все же опасно быть большим альтруистом, чем люди вокруг тебя.

Однако Рагглс не имел никакого представления о том, вредит ли он брату своего соседа, и если да, то до какой степени. Как ему самому казалось, он собрал правдивые сведения, но у него не хватало доказательств, чтобы придать им весомости. И он отправился к леди Глорвине, чтобы та подтвердила или опровергла сплетни о Титженсе. Если кто и знал правду, то лишь она.

Она и впрямь очень ему помогла, ибо была гораздо умнее, и он знал это. Как он выяснил, знатная дама испытывала сильную любовь к Сильвии, близкой подруге ее дочери, и ее не на шутку обеспокоила новость о том, что дела у Кристофера Титженса плохи. Рагглс нанес ей визит, не скрывая того, что хочет узнать, можно ли чем-нибудь помочь брату Марка, его соседа. От нее он узнал, что Кристофер — человек весьма одаренный, однако и в департаменте, откуда он, вне всяких сомнений, не ушел бы, устраивай его перспективы, и в армии он занимал исключительно подчиненное положение.

— Можно ли, — спросил у Глорвины Рагглс, — что-нибудь для него сделать? — А потом добавил: — На нем словно черную метку поставили...

Знатная дама тут же с большим оживлением заявила, что ничем не может ему помочь. Оживление нужно было для того, чтобы показать: ее партия настолько унижена, притеснена и разбита партией, стоящей у власти, что у нее самой не осталось ровным счетом никакого влияния ни в одной из сфер. Это было преувеличение, но Титженсу оно пошло только во вред, ибо Рагглс решил, что тем самым леди Глорвина намекает ему на то, что Титженс обречен из-за черной метки, стоящей у его имени в книге, которая доступна только узкому кругу людей, и среди, вне всяких сомнений, присутствует и она сама.

Глорвина же вдруг обеспокоилась судьбой Титженса. В существование книги она не верила и никогда не видела ее. Но она была готова поверить в то, что на Титженсе поставлена черная метка в метафорическом смысле, и потому в течение последующих пяти месяцев при случае наводила о Кристофере справки. Она обратилась к майору Дрейку — офицеру разведки, обладающему доступом в центральный архив, в котором хранятся личные дела офицеров, — и он с огромным радушием показал ей личное дело Титженса. Сведения, содержащиеся в деле, указывали по большей части на то, что Титженс очень беден и симпатизирует французам, в частности роялистам. Так было во времена разногласий с союзниками, и посему характеристика, которая ранее обеспечивала Титженсу завидное преимущество перед другими, теперь только ухудшала его положение. Глорвина выяснила, что Титженса отправили во французскую артиллерию как офицера связи и некоторое время он прослужил там, но затем, получив контузию, был выслан обратно. После этого в его деле приписали: «К службе офицером связи не годен».

На военной карьере Титженса сказались и визиты Сильвии к пленным австрийским офицерам — после этого в личном деле появилась новая приписка: «Не доверять работу с засекреченными документами».

До какой степени майор Дрейк повлиял на все эти отметки, знатная дама не знала и знать не хотела. Она была знакома с отношениями между партиями и понимала, что в некоторых полнокровных брюнетах страсть к женщине и желание отомстить ее супругу живут очень долго, и мирилась с этим. Однако от мистера Уотерхауза, теперь ушедшего в отставку, она узнала, что он сам очень высокого мнения о личности Титженса и его талантах и что перед самой своей отставкой мистер Уотерхауз горячо рекомендовал Титженса к повышению. Одного этого, учитывая симпатии и антипатии, проявлявшиеся тогда в правительстве, было достаточно для того, чтобы уничтожить на корню любого человека, чья судьба зависела напрямую от этого самого правительства.

Поэтому Глорвина послала за Сильвией, ибо она была настолько мудра, что считала: даже несмотря на то, что между молодыми людьми могут быть разногласия, о которых ей неизвестно, Сильвия встанет на защиту материальных интересов супруга. К тому же Глорвина не только питала к этой паре искреннюю симпатию, но и видела во всей этой истории возможность ущемить по меньшей мере некоторых представителей правящей партии. Человек, занимающий относительно низкий государственный пост, может порой наделать очень много шума, если с ним поступят несправедливо, если он обладает упорством и мощным тылом. Все это у Сильвии, несомненно, присутствовало.

Сильвия восприняла новости от знатной дамы так бурно, что стало совершенно очевидно — она всецело поддерживает своего супруга и все расскажет ему о случившемся. Однако Сильвия до сих пор этого не сделала.

Наконец Рагглс собрал полный набор сведений о Кристофере и сообщил их Марку во время бритья. Марка они не удивили и не возмутили. Он привык называть всех детей своего отца, кроме того сына, что родился следом за ним, «щенками», и их заботы его нисколько не трогали. Они все женятся, производят на свет потомство, давая начало побочным ветвям рода Титженсов, и пропадают — такова их участь. Гибель младших братьев потрясла семью совсем недавно, и потому Марк по старой памяти считал Кристофера жалким «щенком», человеком, чьи поступки могут быть неприятными, но не имеют решающего значения. Он сказал Рагглсу:

— Лучше поговорите об этом с моим отцом. Не уверен, что смогу удержать в памяти все эти детали.

Рагглс охотно взялся за дело — еще бы, ведь оно увеличивало его значимость в обществе, подчеркивало его близость со старшим сыном мистера Титженса, который подтверждал его надежность в финансовых вопросах и сборе информации о людях, их делах и успехах, — и в тот же день, в тихом углу клуба за чаем, Рагглс рассказал мистеру Титженсу-старшему о том, что супруга Кристофера уже была беременна, когда он на ней женился, что он скрыл ее тайный побег с Пероуном и не препятствовал ее интрижкам с другими мужчинами, к своему собственному позору, а также о том, что высший свет подозревает, что он — французский шпион, и поэтому напротив его имени в Великой Книге стоит черная метка... И что Титженс-младший пошел на это ради того, чтобы достать денег и обеспечивать мисс Уонноп, родившую от него ребенка, а также материально помогать Макмастеру и миссис Дюшемен, дабы они могли жить прилично при своих крошечных доходах; при этом миссис Дюшемен — любовница Кристофера. История о том, что мисс Уонноп родила от Титженса, сперва была лишь сплетней, а затем подтвердилась, ведь стало известно, что в Йоркшире Кристофер прячет своего сына, который никогда не появляется на Грейс-Инн.

Мистер Титженс был человеком здравомыслящим, но не настолько, чтобы усомниться в правдивости подробной истории Рагглса. Втайне он верил в существование Великой Книги — как и несколько поколений землевладельцев, — ведь он видел, что его одаренному сыну не удается добиться карьерных взлетов, несмотря на наличие многих талантов, и подозревал, что эта одаренность могла стать причиной предосудительных наклонностей. Более того, его старинный друг, генерал Фоллиот, несколько дней назад настоятельно рекомендовал ему поинтересоваться делами Кристофера. Когда мистер Титженс-старший вытянул из друга, что тот имеет в виду, генерал рассказал, что Кристофера подозревают в грехах, связанных и с деньгами, и с женщинами. А посему клевета Рагглса стала для мистера Титженса подтверждением подозрений, которые раньше казались просто эффектной выдумкой.

Он горько сожалел о том, что, зная о талантливости Кристофера, позволил ему плыть по течению, а это судьба большинства младших сыновей — плыть или утонуть. Он говорил себе, что всегда мечтал держать этого мальчика, к которому испытывал приливы необычайной нежности, дома, у себя под присмотром. Его супруга, к которой он питал сильную, страстную привязанность, тоже нежно любила Кристофера, ибо он был ее младшим сыном, поздним ребенком. И после смерти жены Кристофер был особенно дорог мистеру Титженсу, словно в нем остались то сияние и свет, что были у его матери. Разумеется, после смерти супруги мистер Титженс хотел попросить Кристофера с женой переехать в Гроби, чтобы помочь ему управляться с поместьем, и разумеется, при условии, что он перепишет поместье на младшего сына, тем самым как бы компенсируя ему вынужденное прерывание перспективной работы в департаменте. Но родительская совесть помешала ему это сделать.

Его невероятно опечалил тот факт, что Кристофер, судя по всему, не только соблазнил, но и «обрюхатил» мисс Уонноп. Будучи истинным феодалом в своих манерах, мистер Титженс всегда считал, что его долг — покровительствовать искусству, и если он не так много сделал в этом отношении, разве что купил несколько дорогих картин французских художников, то, по крайней мере, очень старался помогать вдове и детям его старого друга, профессора Уоннопа, радуясь тому, что у него есть такая возможность. Он был убежден — и небезосновательно, — что именно он сделал из миссис Уонноп писательницу, и считал ее поистине великой писательницей. Его уверенность в виновности Кристофера усиливала легкая зависть по отношению к сыну — чувство, в котором он не осмеливался себе признаться. Ибо с тех пор, как Кристофер неизвестными мистеру Титженсу путями — ибо он не знакомил сына с семейством Уонноп — стал вхож в этот дом, миссис Уонноп совершенно перестала спрашивать у него советов, а ведь раньше делала это охотно и часто. Теперь же она пела дифирамбы Кристоферу, причем в самых пышных выражениях. Она постоянно говорила о том, что если бы не почти ежедневные визиты Кристофера — или по крайней мере разговоры с ним по телефону, — она едва бы смогла работать в полную силу. Мистера Титженса это не особо радовало. Он чувствовал к Валентайн Уонноп глубокую привязанность — нечто похожее чувствует отец к сыну. Несмотря на свой уже немолодой возраст — а ведь ему было шестьдесят лет! — он подумывал о том, не жениться ли ему на ней. Она — настоящая леди, и стала бы прекрасной хозяйкой Гроби, и хотя передача собственности была строго регламентирована законом, он по меньшей мере смог бы сделать так, чтобы после его смерти она не нуждалась в деньгах. А посему он нисколько не сомневался в виновности Кристофера и униженно думал о том, что его сын не только предал эту замечательную девушку, но сделал это так неуклюже, что она забеременела от него, и об этом стало известно. А все дело в непростительной тяге к лидерству, свойственной сыну джентльмена. Теперь Кристофер уже не мальчик, а наследник Гроби, отец незаконорожденного ребенка. И этого уже не исправить!

Таким образом, все четверо чудесных сыновей его разочаровали. Старший связал свою жизнь с проституткой, хоть и весьма симпатичной, двое средних погибли, а младший — и того хуже, а его собственная жена умерла, не вынеся этого горя.

Мистер Титженс, человек трезвый, но верующий, крепко уверовал в виновность Кристофера. Он знал, что богатому так же трудно войти в Царствие Небесное, как верблюду пройти сквозь Иерусалимские ворота, называемые «игольными ушами». Он покорно надеялся, что Господь все же помилует его. Но поскольку он богат — страшно богат, — то его страдания на земле тоже должны быть страшными...

С самого начала чаепития до того времени, когда пришла пора идти на ночной поезд до Бишоп Окленда, он просидел со своим сыном Марком в клубе. Они сделали много заметок. Он видел своего сына, Кристофера, — тот был в военной форме и показался ему опечаленным и каким-то опухшим, Титженс-старший списал это на любовь к спиртному. Кристофер был в противоположном углу комнаты, и отец избегал его взгляда. Он в одиночестве сел на поезд и добрался до Гроби. Когда стемнело, он достал ружье. На следующее утро его нашли мертвым, рядом в траве валялись две кроличьих тушки; он лежал у изгороди, неподалеку от церкви. Видимо, он перелезал через эту изгородь, таща за собой ружье дулом вперед. Сотни людей в Англии, по большей части фермеров, ежегодно погибали точно так же...

Помня все это — или по крайней мере большую часть из этого, — Марк начал расследовать дела своего брата. Вообще, он не особо торопился, поскольку судьба поместья уже была решена, однако утром Рагглс рассказал ему о том, что клуб не принял чек Кристофера и что завтра он уезжает во Францию. Прошло ровно пять месяцев со дня смерти отца. Он умер в марте, теперь же стоял август; был яркий, солнечный день, и свет заливал узкие переулки Лондона.

Марк наконец привел мысли в порядок.

— Какая сумма нужна тебе для вольготной жизни? — спросил он. — Если тысячи недостаточно, то сколько же надо? Две?

Титженс ответил на это, что деньги ему не нужны, а жить в роскоши он не собирается.

— Я обязан предоставить тебе три тысячи, если ты поселишься за границей, — сообщил ему Марк. — Это не моя воля, а отцовская. На эти деньги во Франции можно шикарно кутнуть.

Кристофер молчал.

Тогда Марк снова заговорил:

— Так вот, о трех тысячах, что перешли нам в наследство от матери. Ты передал их своей девчонке или просто потратил на нее?

Кристофер терпеливо повторил, что нет у него никакой девчонки.

— Я о девчонке, которая родила от тебя ребенка. Мне велено в том случае, если ты еще не решил этот вопрос — отец допускал, что ты уже обо всем позаботился, — обеспечить ее суммой, необходимой для вольготной жизни. Как ты думаешь, сколько ей потребуется? Шарлотте я даю четыре сотни. Хватит ли этого? Полагаю, ты и дальше будешь ее содержать? На три тысячи не особо-то проживешь с ребенком.

— Почему бы тебе не упомянуть конкретные имена? — поинтересовался Титженс.

— Нет! — воскликнул Марк. — Я никогда этого не делаю. Речь идет о писательнице и ее дочери. Полагаю, эта девушка — дочь нашего отца, не так ли?

— Нет, — сказал Титженс. — Это невозможно. Я сам об этом думал. Ей двадцать семь. Перед самым ее рождением мы два года провели в Дижоне. А отец вернулся в поместье лишь год спустя. Семейство Уонноп в то время жило в Канаде. Профессор Уонноп был ректором местного университета. Не помню какого именно.

— Ах да! — воскликнул Марк. — В Дижоне. Я там учил французский! — А потом добавил: — Ну что ж, значит, она не папина дочь. И это хорошо. По тому, с каким рвением он хотел передать им деньги, я подумал, что это его дети. Там ведь и сын есть. Ему полагается тысяча. Чем он занимается?

— Он отказался идти на фронт. Служит на минном тральщике. Матрос. Он считает, что находить мины — значит, «спасать жизни», а не отнимать их.

— Ну, тогда деньжата ему пока не нужны, — заметил Марк. — Они ему пригодятся после — как стартовый капитал в деле, которое он для себя изберет после войны. Так как полное имя и адрес твоей девчонки? Где ты ее содержишь?

Они говорили под открытым небом, среди грязных деревянных и кирпичных построек, которые еще не успели снести. Кристофер остановился неподалеку от столбика, что когда-то был пушкой; опершись на него, он подумал, что его брат слишком подвержен влиянию со стороны. Медленно и терпеливо он проговорил:

— Вот тебе мой совет о том, как выполнить отцовские указания, учитывая, что речь идет о деньгах, постарайся-ка разобраться с фактами. Если бы не денежный вопрос, я бы не стал тебя утруждать. В первую очередь, никакие деньги там не нужны. Я могу жить на жалованье. У меня относительно состоятельная супруга. Ее мать — очень богатая женщина...

— Она ведь любовница Раджели, так? — спросил Марк.

— Нет, — ответил Кристофер. — Уверяю тебя, нет. С какой стати? Она его двоюродная сестра.

— Тогда твоя жена — любовница Раджели? — спросил Марк. — Иначе каким образом она получила право бывать в его театральной ложе?

— Сильвия ведь тоже в родстве с Раджели, разве что в чуть более дальнем, — сказал Титженс. — И ничья она не любовница. В этом можешь быть уверен.

— Все говорят иначе, — сказал Марк. — Говорят, она обыкновенная шлюха... Ты, наверное, считаешь, что я оскорбляю тебя этими словами.

— Нет, нисколько... Лучше раскрыть все карты. Мы с тобой мало что знаем друг о друге, но у тебя есть право задавать вопросы.

— Так, значит, нет у тебя никакой любовницы и тебе не нужны на нее деньги... Но можно ведь дать себе волю. Мужчина имеет полное право завести и достойно содержать молоденькую любовницу...

Кристофер ему не ответил. Марк оперся на остатки пушки, поигрывая зонтом.

— Но, — проговорил он, — если у тебя нет любовницы, кто же... — «Окружает тебя домашним уютом», — хотелось ему досказать, но тут ему в голову пришла новая мысль. — Ну конечно же, — сказал он. — Заметно же, что твоя супруга безумно в тебя влюблена. — Немного помолчав, он добавил: — Безумно... Это видно и невооруженным глазом...

Кристофер открыл рот от удивления. В эту секунду — именно в эту, и ни мгновением раньше, — он твердо решил попросить мисс Уонноп провести эту ночь с ним. Так дальше не может продолжаться, думал он. Он знал, что она любит его чисто, непоколебимо и искренне, а его собственное чувство к ней заволокло его разум подобно тому, как порой заволакивают небо плотные облака. Неужели им суждено умереть, так и не признавшись друг другу? Но для чего? Кому от этого лучше? Ему казалось, что все обстоятельства сложились ровно таким образом, чтобы столкнуть их вместе! Противиться не было сил!

А его брат Марк все разглагольствовал.

— Я знаю о женщинах все, — заявил он. Может, и так. Вот уже много лет он сохранял образцовую верность довольно невзрачной женщине. Возможно, детальное изучение одной женщины дарит мужчине ключ ко всем остальным.

— Послушай, Марк, — сказал Титженс. — Лучше просмотри все мои банковские книжки за последние десять лет. А еще лучше — с тех пор, как я завел счет. Этот разговор ни к чему нас не приведет, если ты мне не веришь.

— Не хочу я смотреть твои банковские книжки. Я тебе верю, — заявил Марк, а потом добавил: — Какого дьявола ты в этом сомневаешься? Нужно признать одно из двух: либо что ты — благородный джентльмен, либо что Рагглс — лжец. Здравый смысл подсказывает, что он и впрямь врет. Раньше у меня не было оснований так думать.

— Сомневаюсь, что «лжец» — подходящее слово, — проговорил Кристофер. — Он просто собирал все, что обо мне говорили. Несомненно, слухи эти он передал довольно точно. Обо мне много судачат. Не знаю почему.

— Потому, — с чувством сказал Марк, — что ты относишься к этим подонкам с юга ровно с тем презрением, какого они заслуживают. Они же не в состоянии понять мотивы джентльменов. Если живешь среди свиней, обществу кажется, что ты и сам свинья. Как же иначе? И мне казалось, что ты теперь такая же дрянь, как они, ибо провел слишком много времени с ними.

Титженс взглянул на брата с тем уважением, какое обычно выказывают людям невежественным, но сообразительным. Какое открытие — оказывается, его брат схватывает все на лету.

Разумеется, так. Ведь он возглавлял важный департамент. А значит, у него есть выдающиеся качества... И ведь никто в нем эти качества не воспитывал, никто его не учил. Дикарь! Но какой проницательный!

— Пойдем, — сказал он. — Или я поймаю кэб.

Марк отошел от остатков пушки.

— Так что ты сделал с другими тремя тысячами? — спросил он. — Три тысячи — сумма не плевая, ее на раз-два не потратишь. Особенно если ты — младший сын.

— Купил кое-какую мебель для комнат Сильвии, — проговорил Титженс. — А остальное одолжил.

— Одолжил! — воскликнул Марк. — Этому самому Макмастеру?

— По большей части, — ответил Кристофер. — Но около семи сотен ушло Дики Свайпсу из поместья Каллеркотс.

— Господи! Ему-то они зачем? — выпалил Марк.

— О, ну потому что это Свайпс из поместья Каллеркотс, — ответил Кристофер. — К тому же он меня попросил. Я бы и больше дал, но и этой суммы ему хватило, чтобы напиться до беспамятства.

— Надеюсь, ты даешь деньги не каждому, кто у тебя попросит?

— Каждому, — ответил Кристофер. — Это вопрос принципа.

— Какое счастье, что об этом мало кто знает, — проговорил Марк. — Иначе деньги закончатся у тебя очень быстро.

— Они и закончились, — проговорил Кристофер.

— Знаешь, — проговорил Марк, — как-то не ждешь от младшего брата, что он станет всеобщим патроном. Это вопрос личностный. Я-то в жизни попрошайке и полпенни не дам. Но многие Титженсы были довольно щедры. Одно поколение зарабатывает, другое бережет, третье растрачивает. И это нормально... Полагаю, супруга Макмастера — твоя любовница? Вот почему у тебя ничего нет с мисс Уонноп. А двери дома Макмастеров для тебя всегда открыты.

— Нет. Я помогаю Макмастеру просто потому, что хочу ему помочь. Отец первый стал одалживать ему деньги.

— Так это правда! — воскликнул Марк.

— Его жена — вдова Дюшемена, священника, который устраивал знаменитые на всю округу завтраки. Ты его знал?

— О да, старину Дюшемена я знал, — подтвердил Марк. — Хорошо же устроился этот Макмастер. Довольствуется теперь капиталом Дюшемена.

— Да, — проговорил Кристофер. — Скоро Макмастеры и не вспомнят обо мне.

— Черт побери! — воскликнул Марк. — Ведь Гроби к твоим услугам. Приезжай, делай что хочешь. Я тебе не помешаю — жениться и заводить детей я не планирую.

— Спасибо. Мне это не нужно, — сказал Кристофер.

— Можно считать это ударом в спину? — спросил Марк.

— Да, — ответил Кристофер. — В спину всем вам — и Рагглсу, и Фоллиоту, и отцу!

— Ох! — воскликнул Марк.

— А ты не ожидал, что я так поступлю? — спросил Кристофер.

— О нет, никак не ожидал, — ответил Марк. — Я считал тебя бесхарактерным. А теперь вижу, что ошибался.

— Я ведь родился на севере, как и ты, — проговорил Кристофер.

На Флит-стрит они попали в плотную людскую толпу, и их разделил поток пешеходов, автомобилей и экипажей. Кристофер по-офицерски уверенно маршировал между автобусами и грузовиками. Марк же с требовательностью, присущей главе департамента, обратился к полицейскому:

— Эй, остановите-ка это проклятое движение и дайте мне пройти.

Кристофер оказался проворнее и уже ждал брата у ворот Среднего темпла. Он был всецело занят тем, что представлял себе миг, когда мисс Уонноп окажется у него в объятиях. Он говорил себе, что сам сжег все мосты.

Марк, подойдя к нему, произнес:

— Тебе стоит знать волю отца.

— Только быстро, мне пора идти, — проговорил Кристофер. Ему нужно было сперва зайти по делам в Военное министерство, и только потом он мог встретиться с Валентайн Уонноп. У них будет всего несколько часов на то, чтобы признаться друг другу в безграничной любви. Он видел ее золотые волосы и восхитительно прекрасное лицо. Он в восхищении думал, какое выражение оно примет. Он видел на нем радость, испуг, нежность, искреннюю злость, вызванную его, Кристофера, политическими мнениями. Его милитаризмом!

Тем не менее из уважения к почившему отцу они задержались у фонтана. Марк пустился в объяснения. Кристофер улавливал некоторые из его слов, а логическую связь между ними выстраивал сам. Мистер Титженс не оставил завещания, будучи уверенным в том, что старший сын позаботится о выполнении его воли по части распределения огромного наследства. Он хотел было его написать, но приходилось учитывать и шаткое положение Кристофера. Будь он по-прежнему самым младшим из сыновей в многодетной семье, можно было бы просто дать ему приличную сумму — пусть делает с ней, что ему в голову взбредет. Но теперь, по воле Господней, он стал наследником.

— Папа считал, — начал Марк у фонтана, — что никакие деньги не направят тебя на путь истинный. Он полагал, что если ты живешь на деньги женщин, как грязный сутенер... Ничего, что я так говорю?

— Нет-нет, я очень рад, что ты формулируешь все, как есть, — проговорил Кристофер. Он разглядывал листья, плавающие в воде фонтана. Цивилизация довела мир до того, что листья начали гнить уже в августе. Мир обречен!

— В том случае, если ты действительно сутенер, живущий на женские деньги, составлять завещание было бы неправильно. Оставалась надежда, что ты все же сможешь вернуться к более праведной жизни, если у тебя будет вдоволь денег. И нужно было их тебе дать. Предполагалось, что ты будешь жить так же распутно, но на честные деньги. Я же должен был все разузнать. Я должен был выяснить, насколько это осуществимо и разобраться с остальной частью наследства... У отца просто толпы людей на содержании...

— Сколько же он нам оставил? — спросил Кристофер.

— Бог его знает... Ты же видел, мы выяснили, что поместье стоит примерно миллион с четвертью — так нам сказали оценщики. Но, может статься, состояние вдвое больше. А то и впятеро! Учитывая изменение цен на сталь за последние три года, невозможно сказать, какой доход будут приносить даже поместья в Мидлсбро... А еще ведь есть налог на наследство. Но существует много способов его обойти.

Кристофер с любопытством взглянул на брата. Этот смуглый человек с круглыми глазами навыкате, на вид несколько усталый, одетый в довольно потрепанный костюм цвета перец с солью, с немного погнутым зонтиком, со старыми гоночными очками на шее и в неизменном котелке — единственная опрятная деталь его костюма, — вне всяких сомнений, выглядел, как принц. Строгие черты, серьезный вид! Все настоящие принцы должны так выглядеть.

— Я не возьму у тебя и пенни, — проговорил он.

Марк уже начинал в это верить.

— Ты не простишь отца? — спросил он.

— Я не прощу его за то, что он не составил завещание. Не прощу его за то, что он обратился к Рагглсу. Я видел вас с ним в клубе вечером накануне его смерти. Он так и не заговорил со мной. Хотя мог. Какая нелепая глупость. Это непростительно.

— Он выстрелил в себя, — сказал Марк. — Тех, кто стреляет в себя, как правило, прощают.

— А я не смогу, — сказал Кристофер. — К тому же он, вероятно, и так в раю и ему не нужно мое прощение. Десять к одному, что он в раю. Он был хорошим человеком.

— Одним из лучших, — уточнил Марк. — И вообще, это я привлек к делу Рагглса.

— Тебя я тоже простить не смогу, — сказал Кристофер.

— Но должен, — сказал Марк, поддаваясь чувствам, — возьми столько денег, сколько тебе нужно для вольготной жизни!

— Господи! — вскричал Кристофер. — Да я презираю все эти ваши чудовищные тосты с маслом, бараньи ребрышки, этот ваш уют со скользкими коврами и изысканной выпивкой, дворцы Ривьеры, автомобили с личным шофером, лифты и оранжереи — от всего этого омерзительно веет блудом.

И тут его захватило без остатка (такое он позволял себе весьма редко) предвкушение свидания с Валентайн Уонноп, которое должно было пройти в обыкновенном, простом доме, без тяжелых портьер, жирной пищи, липких афродизиаков...

—Я не возьму у тебя и пенни, — вновь сказал он.

— Да не кричи ты так. Нет так нет. Идем дальше. У тебя осталось мало времени. Что ж, допустим, с одним вопросом разобрались... А теперь скажи: ты и впрямь задолжал банку? Я выплачу все деньги, и ни одна из твоих проклятых уловок меня не остановит.

— У меня нет никаких долгов, — сказал Кристофер. — На моем счету тридцать фунтов, да еще тысяча, которую мне перевела Сильвия. Банк ошибся.

Марк замялся. Ему казалось почти невероятным, что банк мог ошибиться. Один из величайших банков. Опора Англии.

Они пошли к набережной. Марк ткнул своим зонтиком в сторону теннисных лужаек, по которым скользили белые, нечеткие фигуры, словно марионетки, занятые в сцене массовой казни.

— Господи! — воскликнул он. — И это то, что осталось от Англии... Только в моем департаменте никогда не ошибаются. Помяни мое слово, наши ошибки стоили бы человеческих жизней! — А потом добавил: — Но не думай, что я готов расстаться с комфортом — это не так. Моя Шарлотта готовит тосты с маслом гораздо лучше, чем это делают в клубе. А еще у нее есть французский ром, который не раз спасал мне жизнь после промозглых скачек. И все это она делает лишь за пять сотен жалованья, а главное, содержит себя в чистоте и опрятности. Никто не ведет хозяйство лучше француженок... Боже правый, да я женился бы на своей любовнице, не будь она католичкой. Она была бы счастлива, да и мне не стало бы хуже. Но я не вынесу свадьбы с католичкой. Им нельзя верить.

— Но тебе придется смириться с прибыванием католика в Гроби, — проговорил Кристофер. — Мой сын будет воспитываться в католическом духе.

Марк остановился и воткнул зонтик в землю.

— Ох, какая ужасная новость, — сказал он. — Что же тебя заставило пойти на такой шаг?.. Видимо, его мать тебя уговорила. Обвела тебя вокруг пальца еще до свадьбы. — А потом добавил: — Не стал бы я спать с твоей супругой. Слишком она худощавая и жилистая, все равно что вязанка хвороста. Да уж, вы с ней друг друга стоите... Ох, но я и не подозревал, что ты окажешься таким слабым.

— Я принял это решение только сегодня, — сказал Кристофер, — когда банк не принял мой чек. Ты знаком с трудами Спелдена по истории Гроби?

— Признаться, нет, — ответил Марк.

— Тогда бесполезно объяснять, — проговорил Кристофер, — да и некогда. Но ты зря думаешь, что Сильвия выдвигала подобные условия для нашего брака. Я бы тогда ни за что не согласился. Но мое согласие ее осчастливило. Бедняжка верит, что наш дом проклят, потому что его наследником еще никогда не был католик.

— Но почему же ты передумал? — спросил Марк.

— Я же тебе сказал — это случилось, когда мне вернули чек, — сказал Кристофер. — Отец, который не в состоянии сам воспитывать ребенка, обязан предоставить его воспитание матери... К тому же католику не так стыдно быть сыном разорившегося человека, чем протестанту. Католицизм нынче и так не в чести.

— Твоя правда, — проговорил Марк.

Они стояли у ограды общественного сада у станции «Темпл».

— А если я попрошу юристов составить и показать тебе документ, подтверждающий, что твой долг погашен за счет выплат из отцовского капитала, мальчика все равно воспитают католиком? Ведь тогда вопрос задолженности будет снят.

— Нет у меня никакого долга, — повторил Кристофер. — Но если бы ты меня предупредил, я навел бы справки в банке и эта ошибка вообще не произошла бы. Почему ты мне ничего не сказал?

— Я хотел, — сказал Марк. — Но я ненавижу писать письма. И я все отложил. Мне не особо хотелось иметь дело с человеком, за которого тебя принимал. Полагаю, за это ты меня тоже не простишь?

— Нет. Я не смогу простить тебя за то, что ты меня не уведомил, — проговорил Кристофер. — Ведь это твоя рабочая обязанность — писать письма.

— Терпеть не могу это делать, — проговорил Марк. Кристофер продолжил движение. — Но есть еще кое-что, — добавил Марк. — Правильно я понимаю, что этот мальчик — твой кровный сын?

— Да, — ответил Кристофер.

— Что ж, чудесно, — сказал Марк. — Надеюсь, ты не против, если я возьму его на воспитание в случае твоей смерти?

— Конечно, не против, — ответил Кристофер.

Они неспешно шли вдоль набережной, и фигуры их были похожи: прямые спины, угловатые плечи. Они были весьма довольны совместной прогулкой, и им не хотелось ее заканчивать. Один-два раза они останавливались, чтобы вглядеться в грязное серебро реки, ибо им обоим нравились темные детали пейзажа. Они чувствовали себя очень уверенно, словно были владельцами этой земли!

Вдруг Марк захихикал и проговорил:

— Чертовски смешно. Размышлять о свойственной нам обоим... как это называется?.. моногамии? Что ж, прекрасно, когда получается сохранить верность одной женщине... С этим невозможно поспорить. Так куда проще жить.

Кристофер остановился под мрачноватой аркой перед Военным министерством.

— Я тоже зайду, — сказал Марк. — Хочу переговорить с Хогартом. Давно с ним не виделся. О размещении грузовых вагонов у Риджентс-парк. Я отвечаю за весь этот кошмар и много еще за что.

— Говорят, у тебя это чертовски хорошо получается, — сказал Кристофер. — Говорят, ты незаменим. — Он понимал, что брат хочет пробыть с ним рядом как можно дольше. Он и сам этого хотел.

— Да, вполне! — подтвердил Марк. — Полагаю, ты-то такой работой во Франции заниматься не можешь? Нужно иметь дело с транспортом и лошадьми, —добавил он.

— Могу, — ответил Кристофер. — Но буду связистом, наверное.

— Не обязательно, — сказал Марк. — Могу замолвить за тебя словечко перед транспортниками.

— Хорошая мысль, — сказал Кристофер. — Я не готов вернуться на передовую. Да и вообще, никакой я не герой! Я всего лишь младший офицер. Титженсам вообще никогда не удавалось прославиться на военном поприще.

Они прошли под аркой. Валентайн Уонноп — а эта встреча показалась Кристоферу невероятно уместной, ожидаемой и необходимой — стояла у здания министерства и изучала списки погибших, висящие на доске под козырьком, выкрашенным дешевой зеленой краской из желания сэкономить деньги налогоплательщиков.

Она повернулась к Кристоферу, появление которого было для нее таким же уместным и ожидаемым. Лицо у нее было бледное и перекошенное.

— Только взгляните на этот ужас! — бросилась она к нему, крича. — И вы в этой вашей проклятой военной форме этому только способствуете!

Листы бумаги, висящие под зеленой крышей, были исписаны множеством имен, и каждое имя означало смерть человека.

Титженс ступил назад и сошел с тротуара, обрамлявшего квадратный двор.

— Это мой долг, — проговорил он. — А вы порицаете этот ужас, потому что это ваш долг. Мы с вами находимся по разные стороны баррикад. — А потом добавил: — Познакомьтесь, мой брат Марк.

Она резко повернулась к Марку, лицо у нее было, точно восковая маска. Казалось, повернулась голова манекена в витрине магазина.

— Я и не знала, что у мистера Титженса есть брат, — сказала она Марку. — Даже не догадывалась. При мне он ни разу о вас не упоминал.

Марк слабо улыбнулся и снял шляпу, демонстрируя ее белую подкладку.

— Не думаю, что от меня кто-нибудь когда-нибудь слышал упоминания о Кристофере, — сказал он. — И все же он мой брат!

Она шагнула к Кристоферу и двумя пальцами схватилась за край его рукава.

— Мне необходимо с вами поговорить, — сказала она. — Давайте отойдем.

Не отпуская рукава, мисс Уонноп потянула Кристофера в сторону, на мрачную, неприветливую, пустую площадь. Когда они остановились, она развернула его к себе лицом. Потом шумно сглотнула — казалось, это потребовало многих усилий. Кристофер окинул взглядом контуры зданий из грязного камня. Он часто размышлял, что будет, если воздушная бомба рухнет на эти холодные, неприветливые каменные горы, ударит охваченному войной миру в самое сердце.

Девушка жадно смотрела ему в лицо; ей хотелось увидеть, как он поморщится. Она проговорила, почти не разжимая мелких аккуратных зубов:

— Вы правда отец ребенка, который должен был родиться у Этель? Ваша жена говорит, что да.

Кристофер рассматривал двор.

— Этель! А кто это? — поинтересовался он. Мистер и миссис Макмастер называли друг друга исключительно «Гуггумс», подражая Данте Габриэлю Россетти, который дал своей возлюбленной Лиззи Сиддал это смешное прозвище. Поэтому Кристофер вряд ли слышал настоящее имя миссис Дюшемен до контузии и уж тем более после нее.

Он пришел к выводу, что площадь и министерство не выдержат взрыва в случае падения бомбы.

— Эдит Этель Дюшемен! — воскликнула девушка. — То есть миссис Макмастер! — Она напряженно ждала ответа.

Кристофер нетвердо проговорил:

— Нет! Разумеется, нет!.. А что говорят в обществе?

Марк Титженс склонился над краем тротуара, стоя неподалеку от доски под зеленой крышей, словно ребенок над ручьем. По тому, как он поигрывает зонтиком, было видно, что он ждет, и весьма терпеливо. Казалось, это был единственный оставшийся у него способ заявить о себе.

Девушка сказала Кристоферу, что сегодня утром, когда она позвонила ему, женский голос сообщил ей («Безо всяких прелюдий», — подчеркнула она): «Руки прочь от моего мужа, если ты — девчонка из семьи Уонноп. У него уже есть любовница — миссис Дюшемен. Руки прочь!»

— Она и впрямь так сказала? — спросил Кристофер. Он все думал, как Марку удается сохранить равновесие.

Валентайн молчала. Она ждала. С упорством, которое изводило его — казалось, высасывало из него душу. Это было невыносимо. И он предпринял последнюю попытку.

— Проклятие, — сказал он. — Как вы можете задавать такие дурацкие вопросы? Вы! Я вас считал умным человеком. Единственным умным человеком из всех, кто мне знаком. Разве вы меня не знаете?

Она изо всех сил старалась не растерять твердости.

— А разве миссис Титженс нельзя верить? — спросила она. — Мне она показалась человеком честным, когда я увидела ее в гостях у Винсента и Этель.

— Она верит своим словам, — сказал Титженс. — Верит в то, во что ей в данную минуту хочется верить. Хотите называть это честностью — называйте. Ничего против не имею, — проговорил он, а про себя подумал: «Не стану же я перед ней очернять свою жену»

Вся ее резкость моментально исчезла, подобно тому, как исчезают острые углы у куска сахара, если на них капнуть водой.

— О, так это неправда, — проговорила она. — Я знала, что это неправда. — Она вдруг расплакалась.

— Пойдемте. Я весь день отвечаю на глупые вопросы. И впереди меня ждет встреча еще с одним глупцом, а потом я освобожусь.

— Я не могу пойти с вами — я же вся в слезах, — сказала она.

— Можете, — сказал Кристофер. — Здесь женщины часто плачут. — К тому же, — добавил он, — с нами ведь Марк. А уж этот прохвост умеет успокаивать. Эй, пригляди-ка за мисс Уонноп, — сказал он Марку. — Тебе ведь хочется с ней пообщаться, правда? — И словно привередливый ревизор, шагнул в мрачный холл.

Он ощутил, что если сейчас же не заговорит с каким-нибудь бесчувственным дураком с красной, зеленой, синей или розовой петлицей, с рыбьими глазами навыкате, который тут же начнет задавать ему глупые и бессмысленные вопросы, он тоже разрыдается. От облегчения! Поистине, в этом месте плачут не только женщины!

Однако вскоре ему пришлось отвлечься от своих чувств — в длинных коридорах министерства он столкнулся с весьма умным, худым, смуглым человеком с пурпурными петлицами. Это означало, что перед ним старший по званию, а не абы кто.

Смуглый мужчина тотчас сказал ему:

— Послушайте! Что там за волнения в полевых госпиталях? Вы же провели там какое-то время. На что жалуются солдаты? Во всем, как обычно, старые полковники виноваты?

— Но вы же знаете, я не шпион! Эти самые «старые полковники» были со мной весьма обходительны, — ответил Титженс.

— Пожалуй, — кивнул смуглый мужчина. — К вам особое отношение. Генерал Кэмпион называл вас умнейшим из своих подчиненных. Так в чем же причина недовольства солдат? Виноваты сослуживцы? Или командование? Называть конкретные имена не нужно.

— Как это любезно со стороны Кэмпиона, — сказал Титженс. — Дело не в командовании и не в сослуживцах. А в прогнившей системе. Солдаты ждут признания от своей родины... А вы их обриваете — вот и вся благодарность...

— Это не мы, — перебил его смуглый, — а медчасть. Боятся, как бы кто не привез с фронта вшей.

— Отсюда и недовольства, — проговорил Титженс. — Солдату хочется пройтись с любимой женщиной, красиво зачесав волосы, полив их бриолином. Мало приятного, когда тебя принимают за арестанта. А такое нередко случается.

— Что ж, допустим... Может, присядем?

— Я немного тороплюсь, — сказал Титженс. — Завтра я вновь ухожу на фронт, а внизу меня ждут брат и еще кое-кто.

— О, сочувствую. Но, черт побери, такие, как вы, очень нужны здесь. Так ли вам хочется на фронт? Мы найдем способ оставить вас здесь, если пожелаете.

Титженс с минуту колебался.

— Да! — воскликнул он наконец. — Я хочу на фронт.

Пару мгновений он боролся с искушением остаться. Но тут ему вспомнились слова Марка о том, что Сильвия влюблена в него. До этого он особо и не размышлял о них, но теперь они больно ударили его, словно бык, которому вдруг взбрело в голову полягаться. Он не мог в это поверить, но чувствовал, что ему лучше всего отправиться на войну и погибнуть там как можно скорее. Тем не менее он твердо решил сперва провести ночь с девушкой, которая теперь плакала на первом этаже министерства...

У него в ушах совершенно отчетливо послышались строки:

Голос, который еще никогда

На мои слова не отзывался.

Ему подумалось: «Этого-то Сильвия и хотела! Теперь все ясно!»

Смуглый мужчина что-то сказал ему. Титженс повторил:

— Если вы меня остановите, я сочту это за оскорбление... Я хочу на фронт.

— Ну что ж, воля ваша. В конце концов, каждому свое. Я запишу ваше имя на случай, если вы вернетесь, вы же не против? Желаю вам поскорее разобраться со всем делами и повеселиться на славу перед отправкой на фронт. Говорят, там сейчас настоящий ад. Невообразимый кошмар! Нас постоянно бомбят. Вот почему они хотят всех вас туда пригнать.

На мгновение перед глазами Титженса встал серый фронтовой рассвет; ему почудилось, что он слышит, как бурлит вода в кипящем неподалеку котелке. На него нахлынули воспоминания о фронте, и он начал быстро и живо говорить о госпитале и военном лагере. Он не сдерживал своей ярости, рассказывая, как бесчеловечно обходились с людьми на фронте. Просто возмутительно!

То и дело смуглый мужчина перебивал его словами вроде:

— Не забывайте, что полевой госпиталь — это то место, куда отправляются больные и раненые и где их должны быстро поставить на ноги. Это наша главная задача.

— И как успехи? — спросил Титженс.

— Плохо, — ответил собеседник. — Вот почему мы начали разбираться, в чем дело.

— У вас в девяти милях от Саутгемптона, на северной стороне, за огромным холмом находятся три тысячи человек из Шотландии, Северного Уэльса, Камберленда... Бог весть откуда еще, и все они сходят с ума от тоски по далекому дому... Вы даете им отгул на час в день, в то время, когда уже закрываются пабы, вы обриваете их, чтобы они не приглянулись местным женщинам, которых там и так нет, запрещаете им ходить с тростями! Бог знает почему! Полагаю, чтобы не выкололи себе глаза, если споткнутся. И вот они бродят по узким тропкам, а вокруг — ни куста, ни изгороди, в тени которой можно укрыться от палящего солнца... И, черт побери, если к вам попадают друзья из одного полка, скажем из Сифортской или Аргайл-Сатерлендской пехоты, вы не разрешаете им ночевать в одной палатке, а пихаете их к упитанным выходцам из Кентской или Уэльской армии, от которых разит луком и которые даже не говорят по-английски.

— Это врачебное распоряжение — все для того, чтобы солдаты не болтали по ночам!

— Поэтому-то они и сговариваются не выходить на утреннее построение, — сказал Титженс. — Вот вам и причина беспорядков... И вообще, черт возьми, они ведь славные люди. Замечательные ребята. Почему же вы — а ведь мы живем в христианской стране! — не отпустите их домой, чтобы они немного отдохнули в кругу любимых девушек и друзей, сходили в пабы, пощеголяли своим геройством? Почему, бога ради, вы этого не делаете? Разве мало выпало на их долю страданий?

— Я бы предпочел, чтобы вы не говорили «вы», — сказал смуглый мужчина. — Это не мое решение. Моя личная задумка состояла в том, чтобы организовать во всех полевых госпиталях театры и кинотеатры. Но проклятые медики мне помешали... Из боязни инфекции. И естественно, священники и нонкомформисты...

— Что ж, надо что-то делать, — проговорил Титженс, — иначе вам только и останется, что благодарить Бога за флот. Ибо пехоты у вас не будет. Недавно я был с визитом в полевом госпитале Уилтшира, и три приятеля из Уорика спросили меня, почему они должны сидеть здесь, в то время как бельгийские беженцы насилуют их жен в Бирмингеме. И когда я спросил, кого это возмущает, поднялось порядка пяти десятков солдат. Все из Бирмингема...

— Я возьму это на заметку, — произнес смуглый. — Продолжайте.

И Титженс продолжил, ведь пока он стоял там, он ощущал себя мужчиной, занятым настоящим мужским делом, и его охватило горькое презрение к дуракам, которое и подобает испытывать и выражать настоящему мужчине. Он будто отдавал последний долг перед тем, как снова уйти на фронт.

 

IV

Марк Титженс, робко поигрывая зонтиком и надвинув на уши котелок, шел по площади рядом с плачущей девушкой.

— Прошу, не будьте с Кристофером слишком суровы из-за его милитаристских взглядов... — сказал Марк. — Не забывайте, завтра он вновь уходит на фронт, а он ведь один из лучших людей современности...

Она быстро посмотрела на него, а потом отвела взгляд. На щеках ее блеснули слезы.

— Один из лучших людей современности, — повторил Марк. — Человек, который в жизни ни разу не солгал, не совершил ни одного бесчестного поступка. Отпустите его без скандалов, вы же славная девушка. Вы просто обязаны, понимаете.

Валентайн, не глядя на него, воскликнула:

— Да я жизнь за него отдам!

— Знаю, — сказал Марк. — Я с первого взгляда могу отличить хорошую девушку от плохой. Но подумайте вот о чем! Ведь он, вероятно, считает, что... отдает свою жизнь за вас. И за меня тоже, конечно!.. Совсем другой взгляд на мир. — Он схватил девушку за руку — неуклюже, но цепко. Предплечье под рукавом голубого плаща оказалось на удивление щуплым.

«Боже правый! — подумал Марк. — Любит же Кристофер худышек! Его привлекают спортивные фигуры. Она ведь стройна, как...» Он не смог подобрать подходящее сравнение, чтобы подчеркнуть стройность мисс Уонноп, но его переполнило теплое чувство удовлетворения от того, что он достиг близости с этой девушкой и своим братом.

— Вы ведь не уйдете? — спросил он. — Не сказав ему ни одного доброго слова. Задумайтесь! Ведь его могут убить... Кстати. Может статься, он не убил ни одного немца. Он ведь служил связистом. А потом отвечал за продовольственный склад. Все придумывал, как сделать так, чтобы солдаты питались еще скуднее. Ведь тогда гражданским больше достанется. Вы ведь не возражаете против того, чтобы у мирного населения было больше мяса? Стало быть, он совсем не убийца...

Он почувствовал, как она прижала его руку к своему теплому боку.

— Что же он теперь будет делать? — спросила она. Голос у нее дрожал.

— Так я здесь как раз для этого, — уверил ее Марк. — Пришел повидаться со стариной Хогартом. Знаете Хогарта? Старого генерала Хогарта? Думаю, я смогу выпросить у него для Кристофера работу, связанную с транспортом. Безопасную работу. Самую что ни на есть безопасную! Без этого героизма, будь он проклят. Без убийств немцев, будь они прокляты... Если вы любите немцев, очень извиняюсь.

Она убрала руку от его руки и посмотрела ему в глаза.

— О! — воскликнула она. — Вы ведь тоже не хотите, чтобы он добивался военной славы, пропади она пропадом? — Кровь вновь прилила к ее лицу, она взглянула на Марка широко распахнутыми глазами.

— Нет! — воскликнул он. — С какой, черт побери, стати?!

«У нее огромные глаза, изящная шея, красивые плечи и грудь, стройные бедра, маленькие руки. И ноги совсем не кривые, аккуратные лодыжки. Женственная походка. Ступни не слишком длинные! Ровно такие, как надо! Очень симпатичная девушка!» — подумал он. И продолжил вслух:

— С какой, черт побери, стати его должна прельщать солдатская слава? Он ведь наследник Гроби. Одного этого вполне достаточно.

Мисс Уонноп стояла неподвижно, дожидаясь, пока Марк закончит изучающе ее оглядывать, а потом наконец взяла его под руку, и они направились к ступенькам, ведущим в здание министерства.

— Тогда давайте поторопимся, — сказала она. — Давайте сразу же уладим вопрос с его фронтовой работой. Не будем ждать его завтрашнего отъезда. Чтобы быть спокойными за его безопасность.

Юбка Валентайн привлекла внимание Марка. Довольно строгая, темно-синяя и весьма короткая. Белая рубашка с черным шелковым мужским галстуком. Широкополая фетровая шляпа с какими-то цифрами на ленте.

— Да вы ведь сами в военной форме, — сказал он. — И как вам только совесть позволяет работать в этой сфере?

— Это учительская форма. У нас плохо с деньгами, — ответила девушка. — Я преподаю гимнастику в одной хорошей школе — зарабатываю этим себе на хлеб... Пойдемте скорее!

Она оттягивала ему руку, и ему это льстило. Он слегка отклонился назад, чтобы она проявила еще больше настойчивости. Ему очень нравилось, когда его о чем-то упрашивали симпатичные девушки, а возлюбленная Кристофера определенно к ним относилась.

— О, такие дела за минуту не решаются, — сказал Марк. — Но мы все уладим, в этом у меня никаких сомнений. Подождем в фойе, пока генерал не спустится.

Он сообщил одному из двух благожелательных швейцаров, стоявших за стойкой в людном холле, что хотел бы увидеть генерала Хогарта. Но посылать коридорного не надо. Он может немного подождать. Потом неуклюже присел рядом с мисс Уонноп на деревянную скамейку, а люди ходили мимо, едва не наступая им на ноги, словно они сидели на пляже. Мисс Уонноп слегка отодвинулась, уступая ему место, и от этого у него только улучшилось настроение.

— Вы сказали, «у нас плохо с деньгами». У нас — это у вас и Кристофера? — спросил он.

— У нас с мистером Титженсом? О, нет! У нас с мамой! Газета, для которой она писала, закрылась. После смерти вашего отца, полагаю. Он ее спонсировал, судя по всему. Мама совершенно не создана для работы на дому. Она и так всю жизнь трудилась изо всех сил.

Он смотрел на нее своими круглыми выпученными глазами.

— Никогда не работал на дому, — сказал он. — Но уверен в одном: вы должны жить в комфорте и достатке. Сколько вам с матерью нужно для комфортного существования? С небольшим запасом, чтобы Кристофер временами мог полакомиться бараниной!

Она слушала его невнимательно.

Он настойчиво добавил:

— Послушайте! Я ведь здесь по делу. Я вам не какой-то там престарелый воздыхатель, жаждущий вашего внимания. Хотя, видит Бог, вы мне искренне нравитесь... Но мой отец очень хотел, чтобы ваша мать жила в комфорте...

Она повернулась к нему, и лицо ее вдруг сделалось серьезным.

— Вы ведь не хотите сказать, что... — начала она.

— Не перебивайте, пожалуйста. Так вы быстрее меня поймете. Позвольте, я изложу дело со своей стороны. Мой отец хотел, чтобы ваша мать жила в достатке. Так, чтобы, как он говорил, «писать не газетные статьи, а книги». А потом добавлял, что прекрасно знает, что это совсем не одно и то же. Он хотел, чтобы и вы жили в достатке... Чтобы у вас не было никаких сложностей! Нет ли... нет ли у вас иных занятий? Может, вы содержите магазинчик шляпок, который не приносит никакого дохода? Некоторые девушки...

— Нет. Я учу детей, вот и все... О, поторопитесь же...

Впервые в жизни он поспешил исполнить желание ближнего.

— Вам стоит об этом подумать, — проговорил он. — Потому что мой отец оставил вашей матери в наследство небольшое состояние. — И тут он задумался, собирая рассеявшиеся мысли.

— Неужели! Неужели все-таки оставил! — вскричала девушка. — О, слава богу!

— И вам тоже достанется часть этой суммы, если хотите, — проговорил он. — Впрочем, возможно, Кристофер запретит вам ею пользоваться. Он обижен на меня. Но денег хватит и на то, чтобы ваш брат занялся частной врачебной практикой. Вы ведь не упадете в обморок от радости?

— Нет, я не падаю в обмороки. Но могу заплакать, — ответила она.

— А, ну тогда ничего страшного, — проговорил Марк и продолжил: — Таково ваше положение. Теперь несколько слов о моем. Я хочу, чтобы у Кристофера было такое место, где его всегда ждут вкусно приготовленная баранина и кресло у камина. И человек, которому Кристофер небезразличен. Как вам, например. Я это вижу. Я знаю женщин!

Девушка плакала, тихо и долго. В ней впервые ослабло то напряжение, что возникло накануне того, как немцы пересекли бельгийскую границу неподалеку от городка Жамниш.

Все началось с возвращения миссис Дюшемен из Шотландии. Поздно ночью она послала за мисс Уонноп, и та послушно прибыла в дом священника. В свете свечей, горевших в высоких серебряных подсвечниках вдоль стен, обитых дубовыми панелями, миссис Дюшемен походила на лишившуюся рассудка мраморную статую с широко распахнутыми черными глазами и растрепанными волосами. Жестким, каким-то искусственным, а не человеческим голосом она спросила:

— Как избавиться от ребенка? Ты же была прислугой. Ты должна знать!

Это было величайшее потрясение, решающий момент в жизни Валентайн Уонноп. Предыдущие несколько лет ее жизни прошли в спокойствии и меланхолии, ведь она любила Кристофера Титженса. Но довольно быстро она научилась жить без него, к тому же она считала, что в жизни человеку неизбежно приходится чем-то жертвовать и страдать. Титженс должен был остаться человеком, который приходит навещать ее мать и рассказывает очень интересные вещи. Она была искренне счастлива, когда он сидел у них дома, а она сама суетилась в кладовке, готовя все к чаю. Кроме того, она усердно помогала матери. Погода в целом была хорошей, а то место, где они жили, по-прежнему очень им нравилось. Здоровье у Валентайн было отменное, временами она каталась на послушной и сильной лошади, которую Титженс приобрел взамен коня, пострадавшего после аварии, а ее брат успешно доучился в Итоне, поступил в Оксфорд и стал получать там такую приличную стипендию, что почти не обращался к матери за помощью. Замечательный, веселый мальчик, который вполне мог бы добиться больших успехов в университете — и стать его гордостью, — если бы его только не исключили за политические воззрения. Он сделался коммунистом!

В священническом доме жили супруги Дюшемен, точнее, миссис Дюшемен, а по выходным почти всегда где-то поблизости крутился Макмастер.

Страстная любовь Макмастера к Эдит Этель и Эдит Этель к Макмастеру представлялась мисс Уонноп одним из прекраснейших явлений на свете. Казалось, они обитали в своей особой вселенной, которая зиждилась на самопожертвовании, красивых цитатах, верности, ожидании. Как личность Макмастер особенно не интересовал Валентайн, но она уважала его, потому что он был возлюбленным Эдит Этель и давним другом Кристофера Титженса. На ее памяти он никогда не произносил ничего оригинального, а всегда приводил — хоть и к месту — довольно избитые цитаты. Но она искренне верила в то, что он — замечательный человек, подобно тому, как пассажир поезда верит в то, что двигатель работает исправно. Ведь его собрали умные люди...

Увидев миссис Дюшемен в таком безумном состоянии, девушка впервые стала подозревать, что ее замечательная подруга, которой она верила так же безоговорочно, как и в то, что Земля круглая и вращается вокруг Солнца, является любовницей человека, в которого она, мисс Уонноп, влюблена чуть ли не с первого взгляда... И что миссис Дюшемен все это время умело скрывала свойственную ей резкость и поразительную грубость речи. Эдит Этель металась в свете свечей, понося своего возлюбленного последними словами и выказывая сильнейшую ненависть к нему. «Неужели этот кретин настолько глуп?! — вопрошала она. — Мерзкий коротышка, рыбачок из города Лит...»

Но зачем же тогда эти высокие свечи в серебряных подсвечниках? И блестящие деревянные панели?

Валентайн Уонноп недаром прожила в Илинге несколько месяцев в одном доме с пьяной кухаркой, хозяйкой-инвалидом и тремя перекормленными мужчинами — за это время она успела многое узнать о половой разнузданности, какая встречается у некоторых людей. Но подобно тому, как несчастная городская прислуга находит отдохновение в мечтах о красивой и элегантной жизни и каком-никаком достатке, она всегда думала, что вдали от Илинга с его графскими чиновниками, чревоугодниками и насмешниками обитают люди безгрешные, чистые, с прекрасными мыслями, великодушные и осмотрительные.

И она верила, что когда-нибудь сможет стать одной из них. Она мечтала попасть в какую-нибудь лондонскую компанию, состоящую из людей замечательных, и притом ее друзей. Об Илинге она и думать забыла. Она часто вспоминала слова Титженса — однажды он сказал, что человечество состоит из людей умных и творческих, с одной стороны, а с другой — из «начинки для кладбищ»... Так что же стало с этими умными и творческими людьми?

А что стало с ее влечением — большее она и вообразить себе не смела — к Титженсу? Неужели она больше не будет счастлива от мысли о том, что он сидит в мамином кабинете? И что же стало с влечением Титженса к ней, о котором она знала? Она задавала себе извечный вопрос (и понимала, что на него нет ответа): возможно ли, чтобы это чудесное чувство между мужчиной и женщиной так и осталось лишь влечением? И, глядя на миссис Дюшемен, мечущуюся туда-сюда в свете свечей с голубовато-белым лицом и растрепанными волосами, Валентайн Уонноп воскликнула:

— Нет! Нет! Хищник, спрятавшийся в траве, рано или поздно дает о себе знать! Хотя тут не о хищнике речь, а о павлине скорее...

Она вообразила Титженса, сидевшего по другую сторону стола, рядом с ее матерью, представила, как он поднял голову и взглянул на нее долгим, задумчивым взглядом, — раз так, глаза у него должны быть не голубыми и слегка выпученными, а кошачьими: желто-зелеными, с вытянутыми черными зрачками и хитрым блеском.

Она понимала, что Эдит Этель поступила с ней жестоко, ведь потрясения подобного рода оставляют в душе неизгладимый след. Во всяком случае, на многие годы. Тем не менее она сидела с миссис Дюшемен почти до рассвета, а потом та рухнула, будто красивый, как хвост павлина, мешок с костями, в глубокое кресло, отказываясь говорить и двигаться, но мисс Уонноп и тогда не оставила свою дорогую подругу...

А на следующий день началась война. Это был сущий кошмар, страдание, не ослабевающее ни днем ни ночью. Кошмар начался утром четвертого числа, когда брат мисс Уонноп прибыл домой из какой-то оксфордской летней школы для коммунистов в Бродсе. На нем была немецкая фуражка, и он был ужасно пьян. Он провожал в Харидже друзей-немцев. Тогда мисс Уонноп впервые увидела пьяного мужчину, так что это был хорошенький подарок.

Протрезвев, он вел себя не менее возмутительно. Симпатичный, темноволосый — в отца, нос с горбинкой — в мать, Эдвард всегда был весьма вспыльчив — сумасшедшим его назвать было нельзя, но он всегда чересчур резко отстаивал ту позицию, которая была у него в данный момент. В летней школе его учили весьма саркастичные преподаватели самых разных взглядов. До сего момента это не имело особого значения. Ее мать писала статьи для газеты тори, а брат, когда бывал дома, редактировал какие-то материалы для оксфордской оппозиционной газеты. Но мама над ним только посмеивалась.

Война все изменила. Их обоих охватила жажда крови и страданий, они оба не обращали друг на друга внимания. До конца своих дней Валентайн запомнила эту картину — в одном углу комнаты стоит на коленях ее стареющая мать — подняться самостоятельно ей уже трудно — и охрипшим голосом молится — просит Бога о том, чтобы Он позволил ей голыми руками задушить, замучить, содрать всю кожу с существа, называемого кайзером, а в другом углу ее брат, прямой, темноволосый, рассерженный и язвительный, сжав руку в кулак и подняв над головой, проклинает британских солдат и желает им мучительной смерти, желает, чтобы кровь хлестала из их обожженных грудных клеток. Оказалось, что коммунистический лидер, которого очень любил и уважал Эдвард Уонноп, потерпел неудачу в попытках поднять восстание в некоторых подразделениях британской армии, и неудача его была невероятно досадной — над ним смеялись, его перестали воспринимать всерьез; уж лучше бы утопили в конском пруду, застрелили или убили еще как-нибудь. Именно поэтому Эдвард решил, что именно британские солдаты виновны в войне. Если бы эти подлые наемники отказались воевать, миллионы перепуганных, несчастных солдат бросили бы оружие!

Но поверх всей этой жуткой фантасмогории проступала фигура Титженса. Он был в сомнении. Сама мисс Уонноп несколько раз слышала, как он рассказывал об этих сомнениях ее матери, у которой каждый день становилось все меньше работы. Однажды миссис Уонноп спросила:

— А что об этом думает ваша жена?

— О, миссис Титженс поддерживает Германию, — ответил он. — Вернее, нет, не так! У нее есть в друзьях плененные немцы, и она им помогает. Но большую часть времени она проводит в женском монастыре, где читает довоенные романы. Сама мысль о физическом насилии для нее совершенно невыносима. И я не могу ее винить.

Миссис Уонноп больше его не слушала, в отличие от Валентайн.

В глазах мисс Уонноп война сделала Титженса более человечным и менее притягательным — война и миссис Дюшемен, вставшая между ними. Казалось, он стал менее безгрешным. Человек, страдающий от сомнений, более человечен — у него есть глаза, руки, ему нужна пища, нужно, чтобы все пуговицы были на месте. Мисс Уонноп однажды собственноручно пришивала ему к перчатке отлетевшую пуговицу.

Однажды днем у Макмастера у нее с Титженсом состоялся долгий разговор — впервые с того дня, когда произошла та памятная авария.

С тех пор как Макмастер начал приглашать к себе по пятницам гостей — а началось это незадолго до войны, — Валентайн Уонноп всегда сопровождала миссис Дюшемен в город на утреннем поезде, а вечером провожала до дома. Валентайн разливала чай, а миссис Дюшемен плавно прохаживалась вдоль стен, заставленных книгами, в просторной комнате, среди гениев и лучших журналистов.

В тот день — в ноябрьский, промозглый день — на обед почти никто не пришел, хотя в предыдущую пятницу народу собралось необычайно много. Макмастер и миссис Дюшемен повели архитектора мистера Спонжа в столовую, чтобы он осмотрел невероятно красивую серию гравюр «Виды Рима» работы Пиранези — Титженс где-то откопал их и подарил Макмастеру. Мистер Джегг и миссис Хэвилэнд сидели вместе у окна. Они переговаривались приглушенными голосами. От мистера Джегга временами слышалось слово «Запретить!». Титженс поднялся со своего места у камина и подошел к мисс Уонноп. Он попросил принести ему чашку чая и поговорить с ним. Валентайн согласилась. Они сели бок о бок в кожаные кресла на блестящих медных ножках, огонь из камина согревал их спины. Кристофер сказал:

— Что ж, мисс Уонноп. Как ваши дела?

И они углубились в разговор о войне. Это было неизбежно. Валентайн с удивлением обнаружила, что Титженс не столь мерзок, как она себе представляла, ибо под продолжительным влиянием пацифистов, с которыми дружил ее брат, и бесконечных рассуждений о морали со стороны миссис Дюшемен у нее возникло ощущение, что все храбрые мужчины — это похотливые негодяи, которые мечтают лишь о том, чтобы нестись по полю боя и добивать раненых в диком неистовстве. Она знала, что Титженс совсем не такой, но от своей точки зрения не отказывалась.

Она обнаружила, что он, как она и подозревала, поразительно спокойный человек. Она много раз наблюдала за тем, как он выслушивал мамины тирады о кайзере. Но он ни разу не повысил на нее голос, не выказал никаких эмоций.

— Мы с вами такие люди... — Он сделал паузу, а потом торопливо продолжил: — Вы видели рекламу мыла, которая читается по-разному — в зависимости от того, под каким углом смотреть на надпись? Если подойдешь вплотную, то написано «Мыло „Манкиз“». А если отойти в сторону, то видишь другую надпись: «Смывается с первого раза»... Мы с вами будто смотрим на одну и ту же надпись под разным углом — и читаем разные слова. Возможно, встань мы бок о бок, мы прочли бы совершенно другую, третью надпись... Но, надеюсь, мы уважаем друг друга. Мы оба честны. Во всяком случае, я бесконечно уважаю вас и надеюсь, что это взаимно.

Она молчала. За спинами у них похрустывал огонь. Мистер Джегг сидящий в противоположном углу комнаты, произнес:

— Ошибка координирования... — И понизил голос.

Титженс внимательно посмотрел на мисс Уонноп.

— Вы меня не уважаете? — спросил он. Мисс Уонноп упрямо молчала.

— Я бы хотел, чтобы вы прямо об этом сказали, — повторил он.

— О! — вскричала она. — Как я могу вас уважать, когда кругом столько страданий? Столько боли! Столько мучений... Я не могу спать... Совершенно... Я совсем не сплю по ночам с тех пор, как... Ночью бесконечным кажется все, особенно боль и страх... Мне кажется, по ночам эти чувства и впрямь только усиливаются... — Она понимала, что ее страх был ненапрасным. Ведь он сказал: «Я бы хотел, чтобы вы прямо об этом сказали», и она невольно обратила внимание на прошедшее время глаголов. Ей стало казаться, что так он прощается с ней. Любимый ее покидает...

И она понимала — всегда в глубине души понимала, а теперь окончательно призналась себе в этом, — что источником многих ее страданий была мысль о том, что однажды он с ней попрощается, как негласно прощается теперь. А когда он временами — возможно, даже неосознанно — говорил «мы», она понимала, что он ее любит.

Мистер Джегг приближался к ним, а миссис Хэвилэнд была уже у двери.

— Не будем мешать вашей беседе о войне, — сказал мистер Джегг. А потом добавил: — Как по мне, главная обязанность человека — сохранять красоту там, где ее возможно сохранить. Не устаю это повторять.

Стоял безветренный день; мисс Уонноп осталась наедине с Титженсом. Она думала: «Он должен меня обнять. Должен! Должен!» Самые глубинные инстинкты выбрались на поверхность сквозь толщу мыслей, о которых она и сама не знала. Она буквально чувствовала на себе его руки, ощущала особый аромат его волос — он напоминал слабый запах яблочной кожуры. «Ты должен! Должен!» — думала она. И тут ее охватили воспоминания об их поездке и о том миге, том поразительном миге, когда, выбравшись из белого тумана, она почувствовала, с какой силой его повлекло к ней, а ее — к нему. Внезапный порыв, напоминающий краткий сон, когда кажется, что падаешь в бездну... Перед ее глазами возник белый диск солнца над серебристым туманом, вспомнилась та долгая, теплая ночь...

Титженс сидел понуро и напряженно, а отсветы от огня играли на седых прядях в его волосах. За окном почти совсем стемнело; они сидели в просторной комнате, которая неделю за неделей становилась все больше похожа — благодаря чистоте, позолоте, полировке — на шикарную обеденную залу дома супругов Дюшемен. Титженс поднялся со своего кресла усталым движением, словно оно было для него слишком высоким. Он сказал голосом, в котором слышалась горечь, но еще больше усталость:

— Что ж, мне нужно еще сообщить Макмастеру, что я ухожу из департамента. Тоже дело не из приятных! Но не то чтобы мнение бедного Винни могло тут что-нибудь изменить, — проговорил он и добавил, помолчав: — Как же все странно, милая... — Несмотря на хаос чувств, охвативший Валентайн, она почти не сомневалась, что он назвал ее «милой». — Не более трех часов тому назад моя супруга сказала мне почти те же слова, что и вы сейчас. Почти точь-в-точь. Она говорила о том, что не может спать по ночам из-за мыслей о людских страданиях... Говорила, что боль усиливается по ночам... И что не может меня уважать...

Мисс Уонноп подскочила:

— Ах! Она не это имела в виду. И я тоже, — сказала она. — Почти каждый мужчина — если он настоящий мужчина — обязан поступить так, как поступили вы! Но разве вы не видите, что мы всеми силами пытаемся уговорить вас остаться — из соображений морали? Разве же мы можем бездействовать, когда гибнут лучшие из лучших? — спросила она с таким жаром, словно одни эти слова могли помешать людской гибели. — Да и вообще, как же вы можете примирить происходящее со своим чувством долга, даже учитывая ваши взгляды! Вы ведь принесете больше пользы своей стране, если останетесь, и вы знаете это...

Он стоял над ней, слегка ссутулившись, и во всей позе его читались бесконечная нежность и забота.

— Я не могу примирить свою совесть со всем этим, — сказал он. — Это попросту невозможно. Я не говорю, что мы не должны участвовать в войне или принять в ней иную сторону. Должны. Но я высказываю вам то, что не говорил больше ни одной живой душе.

Простота этого откровения моментально сделала все те многословные речи, которые она слышала от окружающих, лживыми и постыдными. Казалось, с ней говорит ребенок. Он рассказал ей о разочаровании, которое испытал лично, как только страна вступила в войну. Он даже описал ей залитые солнцем вересковые поля севера, на которых он пообещал себе, что вступит в ряды французского Иностранного легиона как обыкновенный солдат, будучи уверенным в том, что это смоет с него позор.

Уходить на фронт было нечестно. Но теперь не осталось ровным счетом ничего честного — ни для него, ни для любого другого человека. Можно было с чистым сердцем бороться за цивилизацию, если угодно, отстаивать восемнадцатый век в битве с двадцатым — примерно это и являла собой война Франции против вражеских стран. Но вступление Англии моментально все изменило. Двадцатый век будто разделился напополам, и одна его часть начала нападать на другую при помощи восемнадцатого века. Верно, других путей просто не было. Сперва ситуация была терпимой. Можно было бы держаться за свою работу — подделывать статистику, — но потом и это осточертело до головокружения. Мягко говоря.

Вероятно, было неразумно подыгрывать врагу. Может, рано или поздно все разногласия уладились бы сами собой. А может, и нет. Все зависело от начальства. Очевидно! Сперва в правительстве работали славные ребята. Глуповатые, но относительно непредвзятые. Но теперь!.. Что же теперь? Он продолжал, почти неразборчиво...

Внезапно она отчетливо увидела в нем человека невероятно дальновидного, когда речь заходила о делах других людей, о великих делах, однако, когда дело касалось его самого, он был наивен, как дитя. И благороден! И невероятно бескорыстен. Он не высказал ни одной эгоистичной мысли!.. ни одной!

Он продолжал:

— Но теперь!.. С этой толпой взяточников!.. Представьте: один из них просит подделать данные по гигантской партии обуви для того, чтобы вынудить кого-то отправить какого-то несчастного генерала и его солдат, скажем, в Салоники, при том что все прекрасно понимают, что это сущая катастрофа... Нашими войсками попросту играют... Морят голодом некоторые подразделения по политическим... — Он уже говорил сам с собой, не с мисс Уонноп. И отчетливо произнес: — Видите, я не могу говорить с вами. Судя по тому, что мне известно, вы словом — да и делом — симпатизируете врагу.

— Нет! Нет! — с чувством воскликнула она. — Как вы смеете так говорить?

— Это не важно, — ответил он. — Нет! Я уверен, что нет... Но тем не менее, ведь это все официальные детали. Человеку не престало — если он порядочен — даже говорить о них... И потом... Видите, это все подразумевает бесчисленное множество смертей... И еще эти вмешательства со стороны... И потом... Я должен выполнять приказы, потому что надо мной стоит начальство... Но выполнение приказов подразумевает бесчисленное множество смертей...

Он посмотрел на нее со слабой, почти комической улыбкой.

— Видите! — воскликнул он. — Возможно, мы вовсе не такие уж и разные! Не думайте, что вы — единственная, кто замечает все эти смерти и мучения. И я тоже отказываюсь от службы в департаменте из соображений морали. Моя совесть не позволяет мне и дальше воевать под началом этих людей...

— Но неужели нет иного... — начала было она.

— Нет! — перебил ее он. — Нет никакого иного пути. В этом деле можно участвовать или умственно, или физически. Полагаю, я скорее ум, чем тело. Мне так кажется. Может, я обманываюсь. Но совесть не позволяет мне пользоваться своим умом им на благо. Но ведь у меня есть и громадное, крупное тело! Признаю, во мне, наверное, мало хорошего. Но мне незачем жить — то, во что я верил, уничтожено. Того, чего мне хочется, я иметь не могу, вы знаете. Поэтому...

— О, говорите! Говорите же! — с горечью воскликнула она. — Скажите, что ваше громадное, неуклюжее тело остановит две пули, закрыв собой двух тощих, анемичных солдат. И как вы смеете заявлять, что вам незачем жить? Вы вернетесь. Снова приметесь за свою полезную работу. Вы же знаете, ваша работа была полезной...

— Да, я с этим согласен. Я презирал ее, но теперь скорее соглашусь с вами... Но нет! Они ни за что не отпустят меня назад. Скорее, выгонят со скандалом. Будут методично меня преследовать... Видите ли, в таком мире, как наш, идеалист — или сентименталист — должен быть забит камнями до смерти. Он ведь причиняет другим столько неудобств. Ходит за ними хвостом во время игры в гольф... Нет, уж они меня достанут, так или иначе. А мою работу будет выполнять кто-нибудь другой — скажем, Макмастер. Он будет справляться с ней чуть хуже и менее честно. Или нет. Не стоит мне так говорить. Он будет работать с энтузиазмом и добросовестностью. Будет выполнять приказания начальства с примерным послушанием и безропотностью. Он будет подделывать статистику с неистовством Кальвина, а когда война разгорится еще сильнее, выполнит все необходимые фальсификации и в праведном гневе уничтожит врагов, словно Господь — жрецов Ваала. И будет прав. Только на это мы и способны. Не нужно было ввязываться в эту войну. Нужно было захватывать чужие колонии в качестве платы за нейтралитет...

— О! — воскликнула Валентайн. — Как же вы можете так сильно ненавидеть свою родину?

— Не говорите так! И не думайте! — с величайшей серьезностью сказал он. — Ни на секунду не допускайте таких мыслей! Я люблю каждый дюйм наших полей и каждый цветок, каждую травинку — и окопник, и коровяк, и лютики, и высокие пурпурные цветы, которым либерально настроенные пастухи дают вульгарные названия... И другие мелочи — вы же помните поле между домом четы Дюшемен и вашей матери, — а мы ведь всегда были взяточниками, ворами, разбойниками, пиратами, похитителями скота и все равно создали великие традиции, которые любим... Но любить их больно. Сегодня мы ничем не хуже, чем общество во времена Уолпола, но и не лучше. Кто-то считает, что Уолпол объединил народ за счет государственного долга, кто-то не одобряет его методов... Моему сыну — и его сыну — будут рассказывать лишь о той доблести, с какой мы воевали в этой безобразной войне. Или в следующей... Они ничего не узнают о наших методах. В школе им будут твердить о том, что по всей стране просто пронесся клич, который услышал их отец или дед... Но это уже совсем другая позорная история...

— Но вы! — воскликнула Валентайн. — Вы! Что вы будете делать? После войны!

— Я! — воскликнул он в легком замешательстве. — Я!.. О, я займусь антикварной мебелью. Мне предложили работу...

Она не верила, что он говорит серьезно. Она знала, что он и не задумывался о своем будущем. Но внезапно перед ее глазами предстали его седая голова и бледное лицо в глубине темного магазинчика, полного пыльной мебели. Представилось, как он выходит, тяжело опускается на пыльный велосипед и едет на сделку по продаже дома.

— Так почему же вы медлите? — вскричала она. — Почему не принимаете предложение? Ведь в глубине темного магазинчика его хотя бы не убьют.

— О нет! — воскликнул он. — Не в этот раз. К тому же продажа антиквариата сейчас, вероятно, не так прибыльна... — Было видно, что он думает о чем-то другом. — Наверное, я поступил как наглец и эгоист, измучив вас своими сомнениями, — проговорил он. — Но мне хотелось проверить, в чем проявится наше сходство. Мы ведь всегда — по крайней мере, мне так казалось — мыслили очень похоже. Осмелюсь сказать, я даже хотел, чтобы вы меня уважали...

— О, я уважаю вас! Уважаю! — воскликнула она. — Вы невинны, как дитя!

— И я хотел подумать кое о чем, — продолжил он. — Последнее время мне нечасто удается посидеть в тишине у огня... с вами! Чтобы поразмышлять о чем-нибудь вместе. В вашем присутствии и впрямь становится куда проще разобраться со своими мыслями.... А у меня сегодня такая путаница в голове... Но она рассеялась пять минут назад! Помните, как мы ехали с вами в повозке? Вы тогда рассуждали о моем характере. Никому другому я бы не позволил... Но вы видите... Вы же видите?

— Нет! Что я должна увидеть? — спросила она.

— Что я определенно больше не английский джентльмен, который подхватывает сплетни на лошадиных рынках и говорит: «Пусть страна катится к черту!»

— Неужели я так говорила? Да, точно!

Чувства захлестнули ее мощной волной, девушку начала бить мелкая дрожь. Она вытянула руки... Вернее, ей так показалось. Кристофера едва было видно. Валентайн вообще ничего не видела — слезы застлали ей глаза. Она никак не могла вытянуть руки, ведь ими она прижимала к глазам носовой платок. Кристофер что-то сказал, но точно не признался в любви, иначе она ухватилась бы за эти слова! Фраза начиналась с: «Что ж, я должен...» А потом он надолго замолчал, а она все представляла, что эта мощная волна нежности шла от него. Но его уже не было в комнате...

А дальше потянулись невероятно мучительные дни, так было вплоть до того, как Валентайн с Марком пришли в министерство. Газета, с которой сотрудничала ее мать, сократила гонорары, заказы на статьи перестали поступать; дела матери шли все хуже и хуже. Вечные язвительные речи брата были для нее как удары хлыста по оголенной коже. Казалось, он молился о смерти Титженса. О Титженсе не было ни слуха ни духа. В гостях у четы Макмастеров она однажды услышала, что он недавно уехал. Из-за этого каждый раз при виде газет ей нестерпимо хотелось кричать. Нищета подступила к ним вплотную. Полиция внезапно нагрянула к ним домой: искали ее брата и его приятелей. Потом брат отправился в тюрьму — куда-то в Мидлендс. Былая дружелюбность соседей превратилась в угрюмую подозрительность. Они не могли достать молока. Добыть пищу стало практически невозможно, разве что далеко от дома. Три дня подряд миссис Уонноп чувствовала себя весьма неважно. Потом ей стало лучше, и она принялась за новую книгу. Книга обещала получиться очень хорошей. Но у нее не было издателя. Эдвард освободился из тюрьмы в веселом и шумном расположении духа. Видимо, заключенные очень много выпивали. Но, услышав, что его мать чуть с ума не сошла от такого позора, после ужасной сцены с участием Валентайн, в которой он обвинил сестру в том, что она — любовница Титженса и потому милитаристка, он дал согласие на то, чтобы мать воспользовалась своим влиянием — которым по-прежнему обладала, — чтобы устроить его на минный тральщик матросом. Валентайн стала до ужаса бояться не только пальбы, доносящейся с моря, но и сильного ветра. Матери становилось все лучше; она очень гордилась тем, что ее сын пошел на флот. Она уже успела смириться с тем, что газета вообще перестала ей платить. Пятого ноября толпа незнакомцев сожгла чучело миссис Уонноп прямо у их дома и разбила окна на первом этаже. Миссис Уонноп выбежала из дома и в свете огня сбила с ног двух подростков — работников с фермы. Вид миссис Уонноп с растрепанными седыми волосами, поблескивающими в отсветах огня, ужасно напугал присутствующих. После этого случая мясник напрочь отказался выдавать им мясо — что по карточкам, что без. Переезд в Лондон стал неизбежным.

Горизонт над болотами закрыли гигантские сваи, небо над ними наполнилось аэропланами, а по дорогам начала активно ездить военная техника. Теперь эхо войны звучало повсюду.

Как только они решили переезжать, вернулся Титженс. Сперва Валентайн казалось, что теперь она в раю. Но потом, месяц спустя, она столкнулась с ним буквально на минуту — он тогда показался ей очень мрачным, постаревшим и скучным. И тогда ей сделалось едва ли не хуже, чем когда он был на фронте, — она всерьез засомневалась, что он в своем уме.

Услышав, что Титженс будет квартировать — или, во всяком случае, находиться — неподалеку от Илинга, миссис Уонноп тут же сняла небольшой дом в районе Бедфорд-парк, а в это время, чтобы как-то свести концы с концами, ибо мать работала крайне мало, Валентайн устроилась учительницей гимнастики в большую школу довольно далеко от дома. Таким образом, хоть Титженс и приходил почти каждый день пить чай в их ветхий пригородный домик, она его почти не видела. Единственным свободным днем у нее была пятница, и в этот день она по-прежнему регулярно сопровождала миссис Дюшемен: встречала ее на Чаринг-Кросс около полудня и провожала на ту же станцию, чтобы успеть на последний поезд до Рая. По субботам и воскресеньям она с утра до ночи печатала мамины рукописи.

Иными словами, с Титженсом Валентайн почти не встречалась. Она знала, что из его несчастной памяти стерлись события и имена, но мать говорила, что он очень ей помогает. Стоило только предоставить ему факты — и его ум с чрезвычайной скоростью начинал изобретать разумные с точки зрения тори аргументы или поразительные и интересные теории. Для миссис Уонноп это была огромная помощь в тех редких случаях, когда требовалось написать сенсационную статью для газеты. Она продолжала сотрудничать с той загнивающей газетой, с которой работала и раньше, но это не приносило никаких денег...

Валентайн Уонноп по-прежнему сопровождала миссис Дюшемен, но между ними пропала прежняя близость. Скажем, Валентайн отлично знала, что миссис Дюшемен, сев вечером на поезд на станции Чаринг-Кросс, выходит на станции Клапем, садится в кэб и возвращается на Грейс-Инн, чтобы провести ночь с Макмастером, и миссис Дюшемен отлично знала, что Валентайн это известно. Миссис Дюшемен разыгрывала на людях правильность и осмотрительность, причем и после свадьбы, на которой Валентайн была свидетельницей и где кроме них присутствовала еще неказистая тень какого-то церковного служки. В тот момент уже не осталось очевидных причин на то, чтобы Валентайн и дальше покрывала миссис Макмастер, но та велела ей продолжать до тех пор, пока они не почувствуют, что можно публично объявить о свадьбе. По словам миссис Макмастер, у нее были в обществе недоброжелатели, и даже если впоследствии можно будет опровергнуть их клевету, избежать скандала практически не удастся.

Ко всему прочему миссис Макмастер придерживалась мнения, что обеды в присутствии гениев должны послужить к образованию Валентайн. Правда, поскольку почти все время Валентайн сидела за чайным столиком у двери, лучших представителей современного общества она знала скорее по спинам и профилям, чем по гениальным идеям. Временами миссис Дюшемен с многозначительным видом показывала Валентайн одно из писем от «настоящих гениев» — как правило, все они были выходцами с севера Британии и писали с континента или из дальних теплых стран, и все как один считали, что их обязанность в это непростое время — сохранить в мире последние крупицы прекрасного. Письма эти были по сути своей столь хвалебными, что напоминали те любовные послания, что пишут самые обычные люди. Приятели миссис Дюшемен в этих письмах рассказывали о своих интрижках с зарубежными княгинями и просили соответствующих советов, сообщали о своих болезнях или духовном росте, который помогал им достичь тех заоблачных далей, где обреталась мыслями их чистая душой подруга.

Письма очаровывали Валентайн, как и жизнь, которой жили эти люди. И только отношение четы Макмастеров к ее матери наконец показало ей, что этой дружбе пришел конец, ибо женская дружба чрезвычайно прочна, она переживает поразительные разочарования, а Валентайн Уонноп была девушкой очень преданной. Само собой, не уважай она миссис Дюшемен за ее прежние заслуги, она могла бы вполне искренне проникнуться к ней уважением за упорство в достижении цели, решительность в продвижении Макмастера и за то упрямство, с которым она добивалась желаемого.

Преданность Валентайн не сломили даже многочисленные клеветнические заявления Эдит Этель в адрес Титженса — та считала его ярмом на шее ее мужа, ведь выглядел он не слишком блистательно и постоянно грубил гениям у них в гостях. Сам Макмастер никогда не слышал от жены этих жалоб, которые, однако, становились все чаще по мере того, как все больше и больше людей посещало пятничные вечера. И внезапно жалобы эти совсем прекратились, что весьма насторожило Валентайн.

Причина нелюбви миссис Дюшемен заключалась в том, что Макмастер, будучи человеком слабым, сделал Титженса своим банкиром и в итоге задолжал ему приличную сумму — несколько тысяч фунтов. Эти траты не всегда были оправданными: большая часть занятых средств ушла на дорогую меблировку комнат либо на недешевые поездки в Рай. С одной стороны, миссис Дюшемен могла бы натаскать Макмастеру каких угодно безделушек из дома священника, где их пропажи никто бы и не заметил, с другой — она могла бы и сама оплатить его поездки. Раньше у нее был гигантский капитал, доставшийся ей от прежнего мужа, никогда не требовавшего отчетов о потраченных средствах. Но пока Титженс имел влияние на Макмастера, он внушал ему мысль (которая приводила миссис Дюшемен в ярость!), будто бесчестно пользоваться капиталом мистера Дюшемена. И потому Макмастер продолжал у него занимать.

Но больше всего миссис Дюшемен злило то, что в то время, когда она выступала доверенным лицом мистера Дюшемена по части его состояния и могла с легкостью продать за пару тысяч вещь, которой потом никто бы не хватился, и вырученными деньгами погасить долг Макмастера, Титженс решительно запретил Макмастеру соглашаться на что-либо подобное. Он вновь убедил Винсента, что это бесчестно. Но миссис Дюшемен были прекрасно известны мотивы Титженса, и она решительно высказывала свои соображения: Титженс считает, что, пока Макмастер ему должен, двери этого дома всегда будут перед ним открыты. А дом Макмастера постепенно сделался местом, где можно было встретить людей невероятно влиятельных, людей, которые могли бы обеспечить такому ленивому увальню, как Титженс, тепленькое местечко. Уж Титженс-то знал, кого нужно для этого умаслить.

Что же было такого бесчестного в тех мерах, которые она, миссис Дюшемен, предлагала? — вопрошала она. На деле все состояние мистера Дюшемена должно было перейти к ней; в то время его уже признали сумасшедшим, а потому деньги стали ее собственностью. Но очень скоро после того, как мистера Дюшемена определили в сумасшедший дом, его состояние перешло в руки комиссии по делам душевнобольных, и никакой надежды на то, что все деньги достанутся миссис Дюшемен, не осталось. Теперь же, после смерти супруга, наследство перешло колледжу Магдалины, как и завещал мистер Дюшемен. Его бывшей супруге достался один лишь доход по облигациям. Он был немаленьким, но откуда миссис Дюшемен было брать деньги, учитывая огромные траты, наследственные пошлины и налоги, которые в ту пору достигли ужасающих размеров? По завещанию мужа ей полагались сумма, достаточная для покупки небольшого домика в графстве Суррей и неплохой участок земли в придачу, на котором Макмастер мог бы вкусить все прелести сельской жизни. Они хотели завести коров шортгорнской породы, обустроить небольшое поле для гольфа, а осенью охотиться на этих землях вместе с приятелями. Все к этому шло. И нет, они не гнались за помпезностью. Просто хотели свой уютный домик. Поразительно, но деревенские жители уже называли Макмастера «господином», а женщины делали ему реверансы. Но Валентайн Уонноп понимала, что с их расходами они не найдут денег на то, чтобы вернуть долг Титженсу. Кроме того, миссис Макмастер прямо заявила, что не станет этого делать. Макмастеру придется выплачивать долг самому, а это у него никогда не получится, ведь стоит учесть, как активно он вкладывается в домашнее хозяйство. Однако наметились некоторые неприятности. Макмастер озаботился по части маленького домика в Суррее и заявил, что посоветуется с Титженсом касательно переезда... Но порог этого дома Титженс никогда не переступит! Никогда! Это будет просто катастрофа, полный каюк! Миссис Дюшемен временами — и очень метко! — вворачивала в свою речь подобные фразочки.

На все эти обличения Валентайн Уонноп почти никогда не отвечала. Это было не ее дело, даже несмотря на то, что временами ее охватывало собственническое чувство по отношению к Кристоферу, у нее не было особого желания, чтобы его близость с четой Макмастеров продолжалась, потому что она знала, что и он этого не хочет. Она представляла, как он отклоняет их приглашения, добродушно посмеиваясь. И разумеется, в целом соглашалась с Эдит Этель. Такого слабого, маленького мужчину, как Винсент, безусловно, деморализовывала дружба с человеком, чей кошелек был всегда к его услугам. Титженсу ни к чему было это благородство — это был его недостаток, качество, которое она в нем не любила. Относительно же того, честно или бесчестно со стороны миссис Дюшемен отдавать Макмастеру деньги своего супруга, у нее не было своего мнения. В конце концов, распоряжаться деньгами по праву могла лишь миссис Дюшемен, и если бы она в свое время вернула Кристоферу долг Макмастера, это было бы разумно. Она видела, что в последнее время ситуация сделалась весьма щекотливой. Однако нужно было учитывать и мужское мнение по данному вопросу, ведь Макмастер считался настоящим мужчиной. Титженс, умеющий мудро судить о делах других, и здесь, вероятно, поступил мудро, ибо в данном случае вполне могли возникнуть серьезные неприятности с попечителями и законными наследниками, если бы выяснилось, что миссис Дюшемен позаимствовала из капитала мистера Дюшемена пару тысяч фунтов. У семьи Уонноп во владении никогда не было крупных сумм, но Валентайн слышала о тяжбах, касающихся борьбы за имущество между родственниками, и знала, как это неприятно.

Поэтому она либо оставляла все это без комментария, либо высказывалась очень и очень общо; иногда она соглашалась, что эта дружба вредна для Макмастера, и этого вполне хватало. Ибо миссис Дюшемен была совершенно уверена в своей правоте, и мнение Валентайн Уонноп ее ни капли не заботило.

Когда Титженс уехал во Францию, миссис Дюшемен, казалось, на время забыла о существе дела, успокаивая себя мыслями о том, что он, вероятнее всего, не вернется. Он был из таких неуклюжих бойцов, которых зачастую убивали. А поскольку нет никакой долговой расписки или бумаги, миссис Титженс не сможет ничего у них потребовать. И замечательно.

Но через два дня после возвращения Кристофера — именно тогда Валентайн и узнала, что он вернулся! — миссис Дюшемен, нахмурившись, воскликнула:

— Этот олух Титженс вернулся в Англию целым и невредимым. И теперь вся эта проклятая задолженность Винсента... Ах!

Она осеклась так внезапно и резко, что Валентайн это заметила, несмотря на то что в эту секунду у нее перехватило дыхание. Прежде чем она наконец осмыслила услышанную новость, прошло какое-то время, за которое она успела сказать себе: «Как странно. Такое чувство, будто Эдит Этель сейчас замолчала и перестала оскорблять его из-за меня... Будто она обо всем знает!» Но откуда Эдит Этель знать, что она влюблена в мужчину, который только вернулся с войны! Это невозможно! Она и сама едва это признавала. Но потом на нее нахлынула волна спокойствия — он вернулся в Англию. Однажды она его увидит, в этом доме, в зале. Ибо разговоры с Эдит Этель всегда происходили в зале — в той же комнате, где она в последний раз виделась с Титженсом. Комната внезапно показалась ей удивительно прекрасной, и она безропотно осталась в ней в ожидании гостей.

Комната и впрямь была прекрасной — она стала такой за несколько лет. Она была вытянутой и высокой — под стать Титженсу. Большая люстра из резного стекла, взятая из дома священника, тускло поблескивала, свисая по центру комнаты, и свет отражался и преломлялся в выпуклых зеркалах с позолоченными оправами, наверху украшенными фигурками орлов. Множество книг исчезло из комнаты, уступив место зеркалам и картинам Тёрнера в светло-оранжевых и коричневых тонах, тоже взятым из священнического дома. Оттуда же прибыли и огромный пурпурно-голубой ковер, огромная медная жаровня для камина, довесок в виде длинных штор аквамаринового цвета из китайского шелка с рисунками в виде журавлиных клиньев — они закрывали собой три высоких окна — и блестящие чиппендейловские кресла. Посреди всей этой роскоши по-хозяйски расхаживала миссис Макмастер, любезная, элегантная, она то и дело останавливалась, чтобы плавным, красивым движением поправить кроваво-красные розы в серебряных вазах, на ней по-прежнему было платье из темно-синего шелка, на шее поблескивало янтарное ожерелье, темные кудри были уложены на манер Юлии Домны, чья статуя украшает Музей античности в Арле. Миссис Макмастер уже переехала жить к супругу. Сбылись мечты Винсента — даже торты из песочного теста были ровно такими, как он себе представлял, как и чай с дивным ароматом; все это ему доставляли с Принсес-стрит пятничным утром. И если миссис Макмастер и не обладала очаровательным чувством юмора, которым славились многие шотландки, она компенсировала это необычайной понятливостью и нежностью. Поразительно красивая и эффектная женщина: темные волосы, темные прямые брови, прямой нос, темно-синие глаза, изогнутые губы цвета граната и изящный подбородок, точеный, как нос греческого корабля...

Эти пятничные вечера походили на королевские приемы. Самого известного и титулованного гостя подводили к удобному старинному креслу из орехового дерева с высокой спинкой, обитой, как и сиденье, синим бархатом, стоящему вполоборота у камина, и усаживали на него. Вокруг тут же начинала суетиться миссис Макмастер, а если гость был очень знаменитый, то и мистер Макмастер. Те же, кто был не настолько знаменит, по очереди подводились к главной знаменитости, а после рассаживались в красивые кресла, стоявшие полукругом, еще менее известные гости садились на стулья без подлокотников, тоже стоявшие полукругом, но во втором ряду, а почти неизвестные кучковались стоя или опускались в благоговении на диванчик у окна, обитый красной кожей. Когда все собирались, Макмастер вставал у камина на единственный в своем роде коврик ручной работы и начинал петь дифирамбы главной знаменитости, временами одаривая добрыми словами и самого юного гостя, чтобы привлечь к нему всеобщее внимание. Волосы Макмастера еще были темными, но уже потеряли жесткость и не так хорошо расчесывались, в бороде проглядывали серебряные волоски, а зубы, утратившие свою белизну, казались слабыми. Он носил монокль, причем попытки удержать его на глазу сообщали его лицу болезненное выражение. Зато монокль давал ему возможность максимально приблизиться к тому человеку, которого он желал впечатлить. Последнее время он заинтересовался театром, поэтому в числе гостей были несколько известных — а также весьма серьезных и уважаемых — актрис. Изредка миссис Дюшемен грудным голосом говорила: «Валентайн, чашечку чая Его Высочеству» или «Сэру Томасу», в зависимости от ситуации, и, когда Валентайн протискивалась между рядами стульев и кресел с чашкой чая, миссис Дюшемен с доброй, надменной улыбкой говорила: «Ваше Высочество, а вот и моя пичужка». Но Валентайн, как правило, сидела в одиночестве за чайным столиком, с которого гости хватали все, что хотелось.

За пять месяцев жизни в Илинге Титженс зашел на эти встречи два раза. В каждом из случаев в сопровождении миссис Уонноп.

Раньше — в течение первых пятничных встреч — миссис Уонноп, в том случае если она вообще приходила, всегда усаживалась на самом высоком кресле в своих пышных черных одеяниях и, словно располневшая королева Виктория, сидела в нем, пока к ней как к великой писательнице подводили гостей. Но теперь, когда миссис Уонноп пришла с Титженсом, ей впервые досталось место во втором ряду, на стуле без подлокотников, а на высоком кресле, сияя, восседал генерал, который командовал частями где-то на западе и чей военный успех не восхвалялся, зато чествовались его депеши, которые казались всем очень талантливо написанными. Однако после обстоятельного разговора с Титженсом, который произошел в тот же день, миссис Уонноп была очень довольна, а Валентайн с искренней радостью смотрела на большую, неуклюжую, но весьма собранную фигуру Титженса, замечая симпатию между ним и ее матерью. Во второе же их посещение кресло заняла дама, которая говорила много и с апломбом. Валентайн не знала, кто это. Миссис Уонноп, радостная и смущенная, все это время простояла у окна. Но даже тогда Валентайн была очень довольна, ибо множество молодых мужчин окружило в тот день ее маму своим вниманием, из-за чего круг молодежи вокруг именитой гостьи заметно поредел.

И тут вошла очень высокая, стройная и красивая женщина в каком-то совсем простом платье. Вошла и равнодушно застыла у двери. Ее взгляд остановился на Валентайн, но потом она быстро отвела глаза, не успела девушка и слова сказать. У нее были золотисто-рыжие, очень густые волосы, собранные в элегантную прическу. В руке она держала несколько визиток, на которые взглянула в некоторой озадаченности и положила на карточный столик. Она явно была здесь впервые.

Эдит Этель — уже во второй раз! — вклинилась в группу молодых гостей, окружавших миссис Уонноп, и повела их к молодой женщине, сидящей в кресле из орехового дерева, оставив Титженса и пожилую даму у окна, — тогда Титженс и заметил незнакомку, а у Валентайн не осталось никаких сомнений. Он прошел через всю комнату к своей жене и подвел ее прямо к Эдит Этель. Лицо его ровным счетом ничего не выражало.

На лице Макмастера, стоявшего в самом центре коврика у камина, отразилась неоднозначная эмоция, которую было довольно смешно наблюдать. Он подскочил к миссис Титженс, протянул ей свою маленькую ручку, потом отступил на полшага. Монокль выпал из глаза, благодаря чему лицо Макмастера стало казаться менее взволнованным, но как назло вдруг оказалось, что волосы у него на затылке очень некстати растрепались. Сильвия, плавно следующая за своим супругом, небрежно протянула ему свою длинную руку. Взяв ее за руку, Макмастер еле заметно поморщился, словно она украдкой до боли сжала ему пальцы. Сильвия бесцельно подошла к Эдит Этель, которая вмиг стала очень маленькой, неотесанной, незначимой. Юная же знаменитость, сидящая в старинном кресле, казалось, съежилась до размеров белого кролика.

В комнате воцарилась полная тишина. Каждая женщина про себя считала количество складок на юбке Сильвии и прикидывала, сколько на нее ушло ткани. Валентайн Уонноп знала это, потому что и сама не была исключением. Только при определенном количестве ткани и складок юбка будет смотреться именно так... Наряд был замечательный: он подчеркивал линию бедер, при этом юбка казалась пышной и длинной, а на деле едва доходила до лодыжек. Несомненно, все дело в количестве материала, как с шотландскими килтами, на которые нужно по двенадцать ярдов ткани. А воцарившаяся тишина свидетельствовала о том, что все женщины — и почти все мужчины — если и не поняли, что перед ними супруга Кристофера Титженса, то опознали, что в дом вошла звезда журнала «Иллюстрейтед Уикли», которая имеет право рассуждать о знатности и титулах. Миниатюрная миссис Свон, недавно вышедшая замуж, поднялась со своего места, пересекла комнату и села рядом с супругом. И мисс Уонноп ее понимала.

Сильвия же, довольно холодно поприветствовав миссис Дюшемен и не обращая ровным счетом никакого внимания на знаменитость, сидящую на троне, несмотря на то что миссис Дюшемен робко попыталась их познакомить, остановилась и обвела комнату взглядом. Она была словно знатная дама, которая пришла в оранжерею и выбирает себе цветы, совершенно не замечая местных садовников, склоняющих перед ней головы. Она дважды опустила ресницы в знак приветствия, встретившись взглядом с двумя младшими офицерами с ярко-красными нашивками на груди. Офицеры эти, робко поднявшиеся со своих мест, иногда заходили к Титженсам; служили они не так давно, но уже имели знаки отличия, которыми очень гордились.

В тот момент Валентайн уже была рядом с матерью, которая стояла в одиночестве у двух окон. Девушка возмущенно прогнала упитанного музыкального критика с кресла и усадила туда миссис Уонноп. А когда послышался слегка нерешительный, грудной голос миссис Дюшемен: «Валентайн... чашечку чая для...», та уже несла чай своей матери.

Возмущение в ней победило отчаянную ревность, если это можно назвать ревностью. Ибо что хорошего в том, чтобы жить и любить, если рядом с Титженсом всегда находится такое лучезарное, доброе и безупречное создание. Но, с другой стороны, Валентайн слишком любила свою мать.

Валентайн считала миссис Уонноп великой, благородной личностью, человеком умнейшим и великодушным. Она написала по меньшей мере один шедевриальный роман, и даже если почти все ее силы уходили на отчаянные попытки выжить — на что они обе тратили большую часть времени, — это нисколько не умаляло ее литературного успеха, который должен был сохранить имя ее матери в веках. То, что ее величие оставалось для Макмастеров незначимым, не изумляло и не злило Валентайн. Они вели свою игру и руководствовались своими пристрастиями. Благодаря этой тактике они оставались в кругу влиятельных, «полувлиятельных» и облеченных нешуточными полномочиями людей. В круг этот входили обладатели различных наград, премий и титулов, люди, ведавшие этими премиями, и другие деятели, не менее важные в мире литературы и искусства. Также они по возможности общались с рецензентами, критиками, композиторами и археологами, занимавшими должности в государственных учреждениях первого класса или на постоянной основе писавшими статьи для самых уважаемых изданий. Узнав о каком-нибудь талантливом авторе, который был на хорошем счету и уже долгое время считался популярным у публики, Макмастер обыкновенно отправлял к нему разведчиков и безропотно пытался ему услужить, а миссис Дюшемен рано или поздно вступала с ним в письменный диалог о материях духовных и тонких — или не вступала.

Миссис Уонноп они раньше принимали как писательницу, долгое время сохраняющую лидирующие позиции, а также как главного критика влиятельной газеты, но эта газета растеряла свое влияние и исчезла, и потому у Макмастеров пропала необходимость приглашать мать Валентайн. Таковы были правила игры, и Валентайн их принимала. Но то, что все это было сделано с таким показным высокомерием — ибо дважды разрывая маленький круг, собравшийся вокруг миссис Уонноп, миссис Дюшемен ни разу не соизволила узнать у пожилой женщины, как у нее дела, — уж с этим Валентайн не могла примириться и охотно увела бы мать домой тотчас же, и конечно же ни за что не вернулась бы, не услышав извинений.

Недавно ее мать написала роман и даже нашла для него издателя — судя по этой книге, ее писательский талант и не думал ослабевать. Напротив, будучи вынужденной приостановить бесконечную журналистскую работу, которая высасывала из миссис Уонноп все соки, она смогла написать нечто такое, что, по убеждению Валентайн, представляло собой качественное, талантливое, достойное произведение. Ослабевание интереса к внешнему миру — это не всегда свидетельство угасания таланта. Это значит лишь то, что человек всеми мыслями в работе. В таком случае миссис Уонноп вполне может достичь новых высот в писательстве. И Валентайн втайне очень на это надеялась. Ее матери едва исполнилось шестьдесят, а ведь многие писатели создали свои самые лучшие произведения в возрасте от шестидесяти до семидесяти...

И толпа молодежи, собравшаяся вокруг пожилой дамы, усилила ее веру в мамин грядущий успех. Сама же книга в это непростое время не привлекла никакого внимания, и несчастная миссис Уонноп не смогла выбить и пенни из своего упрямого издателя. В течение многих месяцев ей ничего не удавалось заработать, и семья жила на скромный доход Валентайн от преподавания гимнастики, буквально на грани голода, в крошечном загородном домике, больше напоминавшем лачугу... Но небольшая волна внимания в этом относительно людном месте стала для Валентайн знаком того, что в книге ее матери могло быть что-то важное, нужное, талантливое. Для нее это было чуть ли не самое главное в жизни.

Валентайн стояла у стула своей матери и с горечью думала о том, что, если бы Эдит Этель оставила рядом с мамой трех-четырех молодых людей, это отчасти помогло бы миссис Уонноп: невинные похвалы приободрили бы ее — видит Бог, эта скромная помощь сейчас оказалась бы невероятно уместна! И как раз в эту минуту к миссис Уонноп вернулся очень худой и растрепанный юноша. Нельзя ли ему написать одну-две заметки в газету о том, чем сейчас занимается миссис Уонноп? — спросил он.

— Ваша книга привлекла столько внимания! Народ и не знал, что в наше время еще есть настоящие писатели.

По рядам стульев у каминов пробежал негромкий гул голосов. Во всяком случае, так показалось Валентайн!

Миссис Титженс поглядела на гостей, что-то спросила у Кристофера и решительно, но плавно, словно шла вдоль морского берега по пояс в воде, поспешила к Макмастеру и миссис Дюшемен, которые тут же принялись услужливо отодвигать стулья, согнав с них двух штабных офицеров, освобождая путь Сильвии.

Остановившись примерно в ярде от четы Макмастеров, Сильвия вытянула длинную руку и подала ее миссис Уонноп. Звонким, смелым, чистым голосом она воскликнула, так, что ее услышали все, кто был в комнате:

— Вы миссис Уонноп. Великая писательница. А я — жена Кристофера Титженса.

Пожилая леди подняла глаза, видевшие уже не так хорошо, как раньше, на молодую женщину, возвышавшуюся над ней.

— Вы — жена Кристофера! — воскликнула она. — Позвольте, я вас расцелую за то, сколь добр был ко мне ваш супруг!

Валентайн почувствовала, что ее глаза наполнились слезами. Она увидела, как мать встает и кладет обе руки на плечи Сильвии. Она услышала, как миссис Уонноп проговорила:

— Вы — чудесное создание. Не сомневаюсь, что и сердце у вас доброе!

Сильвия стояла перед ней, чуть улыбаясь и слегка наклонившись вперед, отвечая на объятия писательницы. Позади четы Макмастеров, Титженса и офицеров собралась толпа гостей, лица у них были удивленные.

Валентайн плакала. Она спряталась за большими кипятильниками для воды, ничего не видя перед собой от слез. Прекрасная! Прекраснейшая женщина из всех, кого ей только доводилось видеть! И благородная! Добрая! Это видно даже по тому, как она подставила щеку губам бедной пожилой дамы... И эта женщина каждый день — до конца своей жизни — рядом с ним... Она, Валентайн, готова умереть за Сильвию Титженс...

И тут прямо у нее над головой зазвучал голос Титженса.

— Кажется, ваша мама вновь произвела фурор, — произнес он и с доброй иронией добавил: — Чем, судя по всему, расстроила кое-чьи планы.

Прямо у них на глазах Макмастер подвел юную знаменитость, покинувшую свой «трон», к толпе гостей, окружившей миссис Уонноп.

— А у вас сегодня хорошее настроение, — заметила Валентайн. — Даже голос другой. Я так понимаю, вам уже лучше?

Она на него не смотрела. Вновь послышался его голос:

— Да! Настроение относительно неплохое. Полагаю, вам будет интересно узнать, что произошло. Кое-какие из математических способностей вернулись ко мне. Я даже решил две-три простые задачки...

— Миссис Титженс очень обрадуется, — сказала она.

— О! — сказал он. — Математика интересует ее не больше петушиных боев.

Эти слова моментально обнадежили мисс Уонноп! Чудесное создание не одобряет увлечений своего супруга. Но через мгновение Титженс уничтожил эту хрупкую надежду, добавив:

— Да и, собственно, зачем ей это? У нее столько увлечений, в которых она великолепно себя проявляет!

И он начал весьма подробно рассказывать ей о расчетах, которые произвел в тот же день за обедом. Он зашел в департамент и поссорился там с лордом Инглби Линкольнским. Ну и титул он себе взял! В департаменте хотели, чтобы Титженс попросил у своего военного начальства, чтобы его временно перевели на прежнее место службы для составления определенной статистики. Но он сказал, что ни за что на свете на это не пойдет. Он ненавидел и презирал работу, которой занимался департамент.

Впервые в жизни Валентайн почти его не слушала. Следует ли из слов Кристофера о том, что у его супруги много увлечений, то, что он считает ее равнодушной? Она ничего не знала об их отношениях. Существование Сильвии до того дня было столь мифическим, что раньше нисколько не заботило Валентайн. Она знала, что Макмастер Сильвию терпеть не может. Об этом она услышала от миссис Дюшемен, причем довольно давно, но так и не поняла почему. Сильвия никогда не приходила на чаепития к Макмастерам, но это было естественно. Макмастер считался холостяком, и для молодой женщины из высшего света не являться на чаепития с участием представителей мира литературы и искусства было вполне простительно. С другой стороны, Макмастер ужинал у Титженса довольно часто, тем самым ясно давая обществу понять, что он — друг этой семьи. Сильвия же ни разу не приезжала повидаться с миссис Уонноп. Даме из высшего света, особенно не интересующейся литературой, было слишком далеко добираться до их дома. Вряд ли стоило бы ожидать от человека в здравом уме, что он приедет в их жалкую конуру на самой окраине города. Им пришлось продать практически все симпатичные вещицы.

Титженс тем временем рассказал, что после его перепалки с лордом Инглби Линкольнским — как бы ей хотелось, чтобы он был повежливее с влиятельными людьми! — он забежал в кабинет к Макмастеру и застал друга за какими-то сложными расчетами. Желая порисоваться, Титженс взял посмотреть бумаги, над которыми трудился его друг, и они с Винсентом вместе отправились обедать. А потом, рассказал Кристофер, он мельком взглянул на цифры — совершенно ни на что не надеясь, — и ему в голову вдруг загадочным образом пришло весьма неплохое решение. Само собой!

Его голос был таким радостным и торжествующим, что Валентайн не удержалась и взглянула на него. На щеках у него играл румянец, волосы блестели, глаза лучились надменностью — и нежностью! Ее душа возликовала! Она поняла, что перед ней человек, которого она любит всем сердцем. Он излучал ласковое, приятное тепло, и она будто купалась в нем.

А он все продолжал что-то объяснять. К нему вернулась уверенность в себе, и он даже начал было посмеиваться над Макмастером. Сложное ли задание дал департамент? Правительство хотело внушить союзникам, что их потери совершенно незначительны, чтобы не высылать им дополнительное подкрепление! Что ж, если оценить количество пострадавших зданий на атакованных территориях (и немного поколдовать над данными), становится очевидно, что это ущерб сравним со средним годовым естественным износом в мирное время... Реставрация зданий в мирное время обходится в несколько миллионов фунтов стерлингов. Получается, враг побил черепицы и кирпича примерно на эту же сумму. А что там с убытками другого рода? Их вовсе оставили без внимания, решив провести оценку год спустя.

Иными словами, если не учитывать загубленные в течение трех лет урожаи, падение уровня промышленного производства в самых развитых регионах страны, уничтожение заводов и фруктовых садов, снижение уровня добычи угля на четыре целых и одну двадцатую за три года — и число человеческих жертв! — то вполне можно отправиться к союзникам и сказать:

«Все ваше нытье о потерях — полная чушь. Вы вполне можете самостоятельно укрепить слабые места на своих фронтах. А мы отправим новые войска на Ближний Восток, где сосредоточен наш истинный интерес!» И хотя есть риск, что они рано или поздно обнаружат обман, но, пока это не случилось, благодаря централизованному командованию можно понаделать множество подлых маневров.

Валентайн, хоть это и отвлекло ее от собственных размышлений, не удержалась и произнесла:

— Но сами-то вы в этом не участвуете?

— Что вы, разумеется, нет. Я лишь пересказываю их намерения с чистой совестью! Всегда приятно формулировать аргументы того, с кем ты не согласен.

Она повернулась на своем стуле. Они смотрели друг другу в глаза, он — сверху вниз, она — наоборот. У нее не было никаких сомнений в том, что он ее любит, и она знала, что это взаимно.

— Но разве же это не опасно? — спросила она. — Учить Макмастера подделывать статистику?

— О, нет-нет. Нет! Вы не знаете, какая благородная душа у малыша Винни. По-моему, вы не вполне справедливы к Винсенту Макмастеру! Он скорее обчистит мои карманы, чем похитит мои идеи. Благородная душа!

Валентайн охватило невероятно странное чувство. Она и сама потом не могла сказать, возникло ли оно до того, как она осознала, что Сильвия Титженс смотрит на них. Сильвия стояла в комнате, стройная, статная, со странной улыбкой на лице. Валентайн не могла понять, что это была за улыбка, добрая ли, насмешливая ли, или равнодушно-ироничная; но она нисколько не сомневалась в том, что улыбка эта — знак того, что Сильвия знает все, что вообще можно знать о ее, Валентайн, чувствах к Титженсу и его, Титженса, чувствах к ней... Будто их застали вдвоем, прогуливающимися под ручку по Трафальгарской площади.

У Сильвии за спиной, раскрыв рты, стояли два офицера. Волосы у них были неопрятные и растрепанные, судя по всему, они немного из себя представляли, но в зале были самыми приличными мужчинами, и Сильвия схватила их под руки.

— О, Кристофер! — воскликнула она. — Я поеду к Бэзилу.

— Хорошо, — проговорил Титженс. — Я посажу миссис Уонноп на поезд, как только она соберется домой, и заберу тебя.

Сильвия взглянула на Валентайн Уонноп и опустила длинные ресницы в знак прощания, а потом плавно вышла из комнаты в сопровождении совершенно не по-военному выглядящих солдат в зеленоватой военной форме с красными нашивками.

С той минуты у Валентайн Уонноп не осталось никаких сомнений. Она поняла, что Сильвия Титженс знает, что ее муж любит ее, Валентайн Уонноп, и что она, Валентайн Уонноп, любит Титженса, ее мужа, безгранично и страстно. Единственное, чего она, Валентайн, не знала, единственная тайна, остающаяся для нее непостижимой, единственный вопрос, на который она не знала ответа, был таким: верна ли Сильвия Титженс своему мужу?

Спустя долгое время, когда она стояла за чайным столиком, к ней подошла Эдит Этель и извинилась за то, что они «не ведали» о присутствии миссис Уонноп до тех пор, пока Сильвия им на это не указала. Еще она выразила надежду на то, что миссис Уонноп будет заезжать к ним почаще. И тут же добавила, что миссис Уонноп в будущем, вероятно, перестанет считать необходимым для себя сопровождение мистера Титженса. Несмотря на старую дружбу.

— Послушай, Этель, если тебе кажется, что ты сможешь дружить с моей мамой, а с Титженсом враждовать после всего того, что он сделал для вашей семьи, ты ошибаешься. Глубоко ошибаешься. Мама обладает серьезным влиянием. У меня нет никакого желания молча наблюдать за твоими промашками. Устраивать некрасивые скандалы — ошибка. А ты устроишь очень некрасивый скандал, если скажешь маме что-нибудь плохое о мистере Титженсе. Она многое знает. Не забывай. Она много лет прожила по соседству с домом мистера Дюшемена. А еще у нее ужасно острый язык...

Эдит Этель со скоростью распрямившейся пружины вскочила на ноги. Рот у нее распахнулся, но она прикусила нижнюю губу и прижала к ней белоснежный носовой платок. И сказала:

— Я ненавижу этого человека! Я его презираю! Меня бросает в дрожь, когда он подходит близко.

— Я знаю! — сказала Валентайн Уонноп. — Но на твоем месте я не стала бы показывать это перед чужими людьми. Тебя это совсем не красит. Он хороший человек.

Эдит Этель одарила ее долгим, задумчивым взглядом. Потом подошла к камину и остановилась.

Это было за пять-шесть пятниц до того дня, как Валентайн сидела с Марком Титженсом на первом этаже Военного министерства, а в пятницу, предшествующую этому дню, Эдит Этель, когда все гости разошлись, подошла к чайному столику и с какой-то подчеркнутой лаской положила правую руку на левую ладонь Валентайн. Искренне поразившись этому жесту, Валентайн поняла, что конец настал.

За три дня до этого, в понедельник, Валентайн в своей неизменной учительской форме наткнулась на миссис Дюшемен в большом магазине, куда зашла прикупить спортивное снаряжение. Миссис Дюшемен покупала цветы. Она заметно разочаровалась, увидев костюм Валентайн.

— Ты прямо в нем по улицам ходишь? — спросила она. — Это же просто кошмар.

— О да, хожу, — ответила Валентайн. — Когда я выполняю школьные поручения в рабочее время, я должна его носить. А еще я ношу его, когда спешу куда-нибудь после работы. Благодаря ему можно сберечь платья. У меня их не слишком много.

— Но тебя ведь могут увидеть! — обреченно воскликнула Эдит Этель. — Это очень безрассудно. Неужели ты не понимаешь, что ведешь себя безрассудно? Ведь ты вполне можешь встретить тех, кто бывает у нас по пятницам!

— И нередко встречаю, — подтвердила Валентайн. — Но их мой наряд ни капли не смущает. Наверное, думают, что я из женской вспомогательной службы сухопутных войск. А такие пользуются большим уважением...

Миссис Дюшемен отошла от нее с выражением невыносимой муки на лице и огромным букетом цветов в руках.

Теперь же, за чайным столиком, она очень мягко проговорила:

— Дорогая, мы решили не устраивать чаепитий на следующей неделе.

Валентайн гадала, а не лжет ли она, просто чтобы от нее избавиться. Но Эдит Этель продолжила:

— Мы решили устроить небольшой праздничный вечер. После долгих размышлений мы пришли к выводу, что нам надо бы объявить о нашей свадьбе публично. — Она сделала паузу, ожидая комментария от Валентайн, но та молчала, и миссис Дюшемен снова продолжила: — По счастливой случайности это событие совпадает — не могу перестать видеть в этом добрый знак! — с другим. Хотя, конечно, мы не придаем такое уж значение этому... Но Винсенту нашептали, что в следующую пятницу... Может быть, и ты, моя дорогая Валентайн, тоже слышала об этом...

— Нет, не слышала, — сказала Валентайн. — Полагаю, он получит Орден Британской империи. Очень за него рада.

— Его Величество считает уместным оказать ему такую честь и даровать ему рыцарский титул, — сообщила миссис Дюшемен.

— Что ж! — воскликнула Валентайн. — Повышение случилось весьма быстро. Не сомневаюсь, он этого заслуживает. Он очень старается. Я вас от всей души поздравляю. Это будет вам огромной помощью.

— О, это не просто награда за усердие, — сказала миссис Дюшемен. — Вот почему она так приятна. Орден будет выдан за особые заслуги, которыми Винсент отличился. Разумеется, это секрет. Но...

— О, я знаю! — перебила ее Валентайн. — Он провел какие-то расчеты и доказал, что ущерб, нанесенный разрушенным регионам, если не брать во внимание разрушение заводов, падение промышленной производительности и уровня добычи угля, уничтожение садов и урожаев и так далее, не превышает среднего годового естественного износа...

— Откуда ты знаешь? — с неподдельным ужасом спросила миссис Дюшемен. — Скажи на милость, откуда ты знаешь? — Она замолчала на мгновение. — Ведь это страшная тайна... Видимо, это он тебе сказал... Но как же он узнал?

— Мы не встречались и не разговаривали с мистером Титженсом с того дня, как он сюда заходил, — проговорила Валентайн.

По сильнейшему замешательству Эдит Этель она все поняла. Несчастный Макмастер даже собственной жене не признался в том, что на самом деле он попросту украл расчеты Титженса, а не сделал их сам. Ему хотелось заслужить хоть какое-то уважение в семейном кругу, хоть какое-то! Что ж! Разве он не имеет на это права? Она знала, что Титженс искренне желал своему другу всех благ. И потому сказала:

— О, да ведь это витает в воздухе... Известно, что правительство хочет бороться с произволом главного командования. И любой, кто им в этом поможет, будет награжден...

Миссис Дюшемен заметно успокоилась.

— Да уж, надо бы, так сказать, охладить пыл этих негодяев, — сказала она и на мгновение задумалась. — Да, наверное, — согласилась она. — Наверное, это витает в воздухе. юбые средства, которые помогут повлиять на общественное мнение и настроить людей против этих негодяев, сейчас в чести. И это всем известно... Нет! Едва ли Кристофер Титженс подумал обо всем этом и рассказал тебе. Ему бы и в голову такое не пришло. Он ведь дружит с ними! Он...

— Он ни в коем случае не дружит с врагами собственной родины, — проговорила Валентайн. — Как и я.

Глаза миссис Дюшемен расширились, и она пронзительно воскликнула:

— О чем ты говоришь? Что ты имеешь в виду? Я всегда считала, что ты за немцев!

— Неправда! Неправда! — вскричала Валентайн. — Я не могу смириться с человеческими смертями... кто бы ни были эти люди... кто бы ни были... — Валентайн замолчала, успокаиваясь. — Мистер Титженс говорит, что чем больше мы спорим с нашими союзниками, тем сильнее усугубляем войну, из-за чего гибнет больше людей... Гибнет, понимаешь?..

Миссис Дюшемен воскликнула бесцветным, неприятным и пронзительным голосом:

— Девочка моя милая, сколько же боли приносят слова этого проходимца другим людям! Предупреди его от моего имени, что то, что он ходит и повсюду проповедует свои позорные идеи, ничем хорошим не закончится. На него уже обратили внимание. Его песенка спета! Зря Гуггумс, мой муж, пытается его выгородить.

— Пытается его выгородить? — переспросила Валентайн. — Не вижу на то причин. Мистер Титженс в состоянии сам о себе позаботиться.

— Моя милая девочка, пора и тебе узнать худшее. В Лондоне нет человека более опозоренного, чем Кристофер Титженс, и мой муж страшно вредит себе тем, что за него заступается. Мы с ним вечно из-за этого ссоримся, — проговорила Эдит Этель, а потом продолжила: — Пока Титженс был здоров, все шло хорошо. Поговаривали, что он чрезвычайно умен, но я никогда этого не замечала. Но теперь, с этими его пьянками и дебошами, он сам довел себя до этого жалкого состояния, иначе не скажешь! Они даже, не побоюсь этого слова, вышвырнули его из отдела...

В тот момент в голове у Валентайн вспыхнула поразительная догадка: а ведь очень может быть, что эта женщина когда-то любила Титженса. И, учитывая мужскую природу, не исключено, что она даже была его любовницей. Иначе было невозможно объяснить ее злобу, которая казалась почти бессмысленной. Но с другой стороны, у Валентайн не было никакого желания защищать Кристофера от обвинений, не имеющих под собой никаких реальных оснований.

А миссис Дюшемен все продолжала надменно вещать:

— Понятно, что такой человек — учитывая его состояние! — не может быть сведущ в вопросах высокой политики. Совершенно необходимо, чтобы таких людей не допускали до командных должностей. Ведь это лишь поспособствует укреплению в них милитаристского духа. Им нужно помешать. Разумеется, это останется между нами, но мой муж говорит, что таково убеждение очень высокопоставленных лиц. Оставить их в покое, даже если раньше это и приводило к успеху, значит, установить прецедент — так говорит мой супруг! — по сравнению с которым потеря нескольких жизней...

Валентайн вскочила с перекошенным лицом.

— Ради Христа! — вскричала она. — Ты ведь веришь, что Христос умер за тебя, так попытайся понять, что на кону жизни миллионов людей...

Миссис Дюшемен улыбнулась.

— Моя милая девочка, — сказала она. — Если бы ты вращалась в высших кругах, ты бы смогла взглянуть на все это со стороны...

Валентайн схватилась за спинку стула, чтобы не упасть.

— Но ты же не вращаешься в высших кругах, — сказала она. — Ради Бога — да ради себя же! — вспомни, что ты женщина, а не вездесущий и всезнающий сноб. И что когда-то ты была порядочной женщиной. И сохраняла верность мужу довольно долго....

Миссис Дюшемен, которая по-прежнему сидела в кресле, откинулась на спинку.

— Милая девочка, — проговорила она. — Ты что, с ума сошла?

— Да, почти, — проговорила Валентайн. — У меня брат служит на флоте, мужчина, которого я люблю, отдал фронту не один месяц жизни. Мне кажется, ты способна это понять, даже если не понимаешь, как можно сойти с ума от одной мысли о страдании... И я знаю, Эдит Этель, что ты боишься моего мнения о тебе, иначе не было бы всех этих тайн и умолчаний, как в последние годы...

— О, моя дорогая девочка, — быстро проговорила миссис Дюшемен. — Если тобой руководит личный интерес, нельзя требовать от тебя объективного мнения по сложным вопросам. Лучше поговорим о чем-нибудь другом.

— Да, пожалуйста, — сказала Валентайн. — Давай ты извинишься за то, что не пригласила меня и маму на праздник в честь получения Макмастером ордена.

Услышав эти слова, миссис Дюшемен тоже поднялась с места. Она коснулась янтарных бусин на шее тонкими пальцами. У нее за спиной поблескивали зеркала, украшения люстр, позолота и темные лакированные деревянные панели. Валентайн подумалось, что она никогда не видела такого явственного воплощения доброты, нежности и благородства. Эдит Этель сказала:

— Моя дорогая, мне казалось, наш вечер не из тех, на которых вам было бы интересно побывать... Там будет людно, обстановка будет официальной, а у тебя, наверное, и платья для таких случаев нет.

— О, у меня есть очень подходящее платье, — сказала Валентайн. — Очень красивое. Только не уверена, что вы заслуживаете такой красоты, — съязвила она, не сумев сдержаться.

Миссис Дюшемен застыла, краска стала медленно заливать ее лицо. Забавно было видеть на этом багровом фоне блестящие белки глаз и темные, прямые, почти сросшиеся брови. Постепенно ее лицо вновь побелело; и темно-синие глаза вновь ярко засияли на нем. Она нервно потирала длинные, белые ладони.

— Я прошу прощения, — сказала она безжизненным голосом. — Мы надеялись, что, если этот человек уедет во Францию — или случится еще что-нибудь, — мы сможем возобновить нашу дружбу. Но ты сама должна понимать, что с нашим официальным положением от нас нельзя требовать потворства...

— Я не понимаю! — воскликнула Валентайн.

— Ты, вероятно, хочешь, чтобы я замолчала, — резко ответила ей миссис Дюшемен. — Да я и сама с удовольствием это сделаю.

— Нет уж, пожалуй, продолжи, — проговорила Валентайн.

— Мы хотели устроить маленький семейный ужин до того, как соберутся все гости, и на этом ужине должны были присутствовать мы с Винни и ты, как в старые добрые времена. Но этот человек тоже к нам напросился, так что, сама понимаешь, теперь мы не можем тебя позвать.

— Не понимаю почему, — сказала Валентайн. — Я всегда рада встречам с мистером Титженсом!

Миссис Дюшемен пристально на нее посмотрела.

— Не вижу никакого смысла в том, чтобы и дальше носить эту маску, — проговорила она. — Определенно ужасно, что твоей матери приходится расхаживать повсюду с этим человеком и что происходят такие жуткие сцены, как у нас в пятницу. Миссис Титженс повела себя по-геройски. Но ты совершенно не вправе подвергать нас, своих друзей, подобным испытаниям.

— Ты говоришь о... Сильвии Титженс...

— Муж настаивает на том, чтобы я прямо тебя спросила, — продолжила миссис Дюшемен. — Но я не буду. Просто не буду. Я придумала для тебя предлог, что якобы нет подходящего платья. Конечно, я одолжила бы тебе свое, будь этот мужчина жаден или беден и потому не в силах достойно тебя содержать. Но, повторяю, с нашим официальным положением мы не можем — не можем, это безумно с нашей стороны — потворствовать этой интрижке. Тем более что его супруга проявляет к нам благосклонность. Она заглянула к нам один раз и, быть может, придет еще. — Тут она ненадолго замолчала и торжественно продолжила: — Предупреждаю тебя: если произойдет раскол семьи, а он должен произойти, ибо какая женщина станет терпеть такое? — мы встанем на сторону миссис Титженс. Она всегда найдет у нас приют.

Перед глазами Валентайн возникла поразительная картина: Сильвия Титженс стоит рядом с Эдит Этель, возвышаясь над ней, словно жираф над страусом.

— Этель! Я что, схожу с ума? — воскликнула она. — Или ты? Поверь, я не понимаю...

— Ради бога, попридержи язык, бесстыдница! — воскликнула миссис Дюшемен. — Ведь у тебя же ребенок от этого мужчины, разве не так?

Внезапно Валентайн увидела высокие серебряные подсвечники, темные полированные панели священнического дома, обезумевшее лицо Эдит Этель и ее растрепавшиеся волосы.

— Нет! Конечно же нет! — сказала она. — Заруби это себе на носу! Нет у меня никакого ребенка. — Она сделала над собой еще одно усилие, перебарывая сильнейшую усталость. — Уверяю тебя — умоляю тебя поверить мне, если только тебе от этого станет легче, — мистер Титженс ни разу не признался мне в любви. А я — ему. Мы с ним и не разговаривали толком за все то время, что знакомы.

— За последние пять недель семеро сообщили мне, что ты родила ребенка от этого негодяя, — строгим голосом сказала миссис Дюшемен, — и разорился он именно из-за того, что вынужден был содержать тебя и твою мать, а еще вашего отпрыска. Ты же не будешь отрицать, что он где-то скрывает своего ребенка?

— О, Этель, не нужно... Не нужно мне завидовать! — внезапно воскликнула Валентайн. — Если бы ты только знала, ты бы не стала мне завидовать... Полагаю, ребенок, от которого ты тогда избавилась, был от Кристофера? Мужчины такие... Но завидовать мне! Никогда, никогда. Я всегда была тебе самым верным другом...

— Клевета! — вскричала миссис Дюшемен так резко, будто на нее напали и стали душить. — Я знала, что все этим закончится! С такими, как ты, иначе и не бывает. Ну что ж, будь по-твоему, шлюха. Больше ноги твоей в этом доме не будет! Чтоб ты сдохла... — На ее лице вдруг отразился сильнейший испуг, и она бросилась в противоположный угол комнаты. И осторожно наклонилась над вазой с розами.

Из прихожей раздался голос Винсента Макмастера:

— Заходи, старина. Разумеется, у меня найдется десять минут. Книга лежит где-то здесь...

Макмастер стоял рядом с мисс Уонноп, потирая руки, чуть наклонившись вперед и разглядывая ее в свой монокль, который невероятно увеличивал его ресницы, покрасневшее нижнее веко и сосуды в глазу.

— Валентайн! — воскликнул он. — Моя дорогая Валентайн... Вы слышали? Мы решили объявить о свадьбе публично... Гуггумс, наверное, уже пригласила вас на наш маленький праздник. И, судя по всему, на нем будет еще один небольшой сюрприз...

Эдит Этель, склонившаяся над вазой, бросила через плечо на Валентайн жалкий и злобный взгляд.

— Да, — храбро сказала девушка. — Эдит меня пригласила. Постараюсь прийти...

— О, вы просто обязаны! — сказал Макмастер. — Вы и Кристофер, ведь вы были к нам так добры. В память о славном прошлом. Нельзя ведь...

В комнату медленно вошел Кристофер Титженс и протянул руку девушке. Поскольку дома они никогда не здоровались рукопожатием, избежать его было просто. «Как такое возможно? Как он может...» — спрашивала она себя. Ее охватили жуткие мысли — о несчастном муже-коротышке, о равнодушном любовнике... Она представила Эдит Этель, сходящую с ума от ревности! Несчастное семейство. Она надеялась, что Эдит Этель заметит, что она не подала руку Кристоферу.

Но миссис Макмастер, склонившаяся над вазой, прятала свое красивое лицо, нюхая цветок за цветком. Она часто так делала: ей казалось, что это придает ей сходство с картиной, нарисованной художником, о котором Винсент написал свою небольшую монографию. И сходство действительно было, как показалось Валентайн. Она хотела объяснить Макмастеру, что пятничными вечерами ей не так уж легко выбраться из дома, но горло сдавило слишком сильно. Она знала, что в последний раз видит Эдит Этель, которую так сильно любит. И надеялась, что и Кристофера Титженса, которого она тоже бесконечно любила, она видит в последний раз... Он бродил вдоль книжных полок, осматривая их, очень высокий и неуклюжий.

Макмастер следовал за ней по каменному коридору, шумно повторяя свое приглашение. Она не могла говорить. У высокой, обшитой железом двери он чуть ли не целую вечность пожимал ей руку, жалобно глядя в глаза. Он вскричал, и в этом крике послышался нешуточный страх:

— Так что же, Гуггумс сказала?.. Неужели нет?..

Его лицо, слегка размытое (он подошел к Валентайн слишком близко), исказилось тревогой: он в панике покосился на дверь гостиной.

Валентайн с трудом проговорила, несмотря на ком в горле:

— Этель сообщила мне, что вскоре станет леди Макмастер. Я так рада. Я искренне за вас рада. Вы ведь об этом и мечтали, правда?

Слова Валентайн успокоили Макмастера, но на него вдруг напала какая-то рассеянность — казалось, он слишком устал, чтобы выказывать свое воодушевление.

— Да! Да!.. Но это конечно же секрет... Не хочу, чтобы он узнал до пятницы... Это будет своего рода bonne bouche нашего вечера... Он решил снова уйти на фронт в субботу... Они сейчас как раз высылают туда подкрепление... для крупного наступления...

Тут она попыталась отнять у него свою ладонь — смысл его слов от нее ускользал. Он без конца повторял, что готов положить все силы на то, чтобы устроить скромный, но душевный праздник. Wie im alten schönen Zeit, добавил он, и ее поразила эта фраза. Трудно было понять, чьи глаза наполнились слезами — ее или его. Она сказала:

— Я верю... Я верю, что вы добрый человек!

В огромной каменной прихожей, увешанной японскими картинами на шелке, внезапно погас свет, и она стала унылой и серой.

Макмастер воскликнул:

— Прошу вас, поверьте, что я никогда не оставлю... — Он взглянул на дверь гостиной и добавил: — Вас обоих... Я никогда не оставлю... вас обоих! — повторил он.

А потом отпустил ее руку, и она вышла из дома. Воздух на улице был влажный. Высокая дверь звучно захлопнулась у девушки за спиной, и легкий ветерок прошелестел вниз по каменным ступенькам.

 

V

Заявление Марка Титженса о том, что его отец еще давно пообещал обеспечивать миссис Уонноп, чтобы остаток жизни та могла полностью посвятить сочинительству серьезных романов, избавило Валентайн Уонноп от всех трудностей, кроме одной. И эта единственная трудность моментально и естественно сделалась в ее глазах предельно серьезной.

Прошла странная, мучительная неделя. На пятницу у Валентайн не было никаких планов, и это повергало ее в странное оцепенение. Это чувство возвращалось к ней, когда она обводила взглядом сотню девочек в шерстяных свитерах и мужских черных галстуках, выстроившихся шеренгой на асфальте, когда запрыгивала в трамвай, когда покупала сушеную или консервированную рыбу — главную составляющую их с матерью рациона, когда мыла посуду после ужина, когда ругалась с агентами по недвижимости, когда низко склонялась над рукописью романа, написанной крупным, но до ужаса неразборчивым маминым почерком, перепечатывая страницы. Это чувство и радовало ее, и печалило; она ощущала то же, что обыкновенно чувствует усталый человек, когда знает: для того чтобы отдохнуть, придется отказаться на время от трудной, но интересной работы. Некуда идти в пятницу вечером!

Казалось, у нее из рук вырвали книгу, которой она зачитывалась, и теперь ей никогда не узнать, чем закончится дело. Чем заканчиваются сказки, она прекрасно представляла: удачливый и отважный портной женится на гусятнице, которая на самом деле была принцессой, и будет жить с ней долго и счастливо, а потом его похоронят в Вестминстерском аббатстве или хотя бы предадут земле с величайшими почестями — дворянин должен покоиться среди верных крестьян. Но она никогда не узнает, смогут ли они украсить ванную изысканной фарфоровой плиткой... Она никогда не узнает... Но всю жизнь ей доводилось наблюдать за подобными амбициями.

«Ну вот и кончилась еще одна сказка», — подумалось ей. Со стороны казалось, что история их с Титженсом любви была довольно бессобытийной. Она началась ни с того ни с сего и закончилась ничем. Но у нее внутри это чувство постоянно менялось. Благодаря двум женщинам! Раньше, до ссоры с миссис Дюшемен, ей казалось, что других девушек куда меньше заботит тема интимной близости, чем ее саму. За те несколько месяцев, что она проработала служанкой, она успела привыкнуть к мысли о том, что этот самый аспект отношений между мужчиной и женщиной неприятен и омерзителен, хотя за это время она получила о нем некое представление, и потому он уже не манил ее своей таинственностью, как это бывает с многими девушками.

Ее убеждения касательно нравственной стороны этой близости были вполне оппортунистскими, и она знала это. Будучи воспитанной в среде «продвинутой» молодежи, она, если бы ее вынудили публично провозгласить свои взгляды, из преданности своим товарищам заявила бы, что ни мораль, ни какие-либо этические нюансы не имеют никакого отношения к данному вопросу. Как и многие из ее молодых друзей, подпавших под влияние продвинутых учителей и тенденциозных писателей современности, она бы высказалась в защиту сексуальной свободы и раскрепощенности. Но все это было до признания миссис Дюшемен! По правде сказать, сама она не так уж часто задумывалась о таких вещах.

Тем не менее, если дело затрагивало ее личные чувства, она действовала сообразно представлению о том, что бесстыдство и раскрепощенность отвратительны и только целомудрие поможет победить в этой безумной гонке, когда торопишься к финишу, держа в зубах ложку с яйцом, изо всех сил стараясь его не уронить, — такой гонкой ей представлялась жизнь. Валентайн воспитывал отец, который был мудрее, чем казалось, — он привил ей любовь к спорту и понимание того, что телесная ловкость требует целомудрия, трезвости, чистоты и тех разнообразных качеств, которые можно объединить словом «воздержание». Нельзя было, прожив среди прислуги в Илинге — учитывая, что старший сын в семье, которой она прислуживала, был обвиняемым по какому-то невероятно аморальному делу, о чем окружающие, в частности вечно нетрезвая кухарка, отзывались то с сочувствием, то с искренним возмущением, в зависимости от количества выпитого, — так вот, нельзя было, прожив среди прислуги в Илинге, прийти к иным выводам. Разделяя людей на личностей умных и творческих и на бесполезную «начинку для кладбищ», Валентайн поняла, что представители первого типа — это те, кто прилюдно защищает якобы прогрессивную сексуальную распущенность, а сам живет весьма воздержанно. Она прекрасно знала, что просвещенные личности часто отпадают от этих стандартов и становятся злобными Эгериями, но всех этих многочисленных Мэри Уолстонкрафт прошлого века, всех этих миссис Тэйлор и мисс Мэри Эванс, известной как Джордж Элиот, она воспринимала с легкой насмешкой — их появление казалось ей досадным недоразумением. Мисс Уонноп была человеком разумным и работящим, и потому приобрела привычку относиться к этому вопросу если не с юмором, то хотя бы добродушно, как к чему-то неприятному, но не более того.

Но столкновение с сексуальными потребностями Эгерии из высшего общества обернулось для нее кошмаром. Ибо миссис Дюшемен показала ей, что кроме осмотрительной, сдержанной и тонко чувствующей личности в этой женщине таится и другая, своей грубостью очень напоминающая, а по резкости и решительно превосходящая пьяную кухарку. Те слова, которыми она называла своего возлюбленного — она его величала не иначе как «олух» или «чудовище», — ранили Валентайн, каждое второе-третье слово выбивало у нее почву из-под ног. После того ночного разговора в доме священника она едва добралась к себе.

Она так и не узнала, что стало с ребенком миссис Дюшемен. На следующее утро ее подруга была столь же учтива, осмотрительна и сдержанна, как обычно. Больше они и словом не обмолвились о произошедшем. Это оставило в памяти Валентайн Уонноп неизгладимый след, будто она стала невольным свидетелем убийства. У нее в голове то и дело возникали мрачные мысли о том, что Титженс вполне мог быть любовником ее подруги. Ведь все дело в сходстве. Миссис Дюшемен была яркой личностью, как и Титженс. Неужели же при этом она была и грязной шлюхой...

Стало быть, Титженс — мужчина, а сексуальные потребности мужчин всегда острее, чем у женщин, стало быть, он... Ее разум отказывался додумывать мысль до конца.

Существование Винсента Макмастера никак не опровергало ее подозрений — она видела в нем человека, которого трудно не предать, даже будучи его лучшим другом или возлюбленной. Казалось, он искренне нуждается в том, чтоб его обманули. Иначе как может женщина, у которой есть выбор и возможность — а здесь возможности были очень обширными, — предпочесть объятия этого неказистого коротышки, невзрачного, как сухой лист, если рядом прекрасный, мужественный Титженс? И это мрачное подозрение одновременно и окрепло, и ослабело, когда по прошествии некоторого времени миссис Дюшемен начала и Титженса называть «олухом» и «чудовищем» — теми же самыми словами, которыми поносила отца своего нерожденного ребенка!

Но тогда получается, что Титженс оставил миссис Дюшемен, а раз это так, то теперь он свободен для нее, Валентайн Уонноп! Ей было стыдно думать об этом, но эти мысли возникли будто сами собой, и она никак не могла на них повлиять, и отчего-то ее это успокоило.

Потом началась война, и с приближением отъезда ее возлюбленного на фронт Валентайн охватило то, что можно было назвать сильнейшим влечением к Кристоферу. И она поддалась этому чувству, ибо оно оказалось слишком мучительным, невыносимым! Мысли о страданиях не оставляли ее ни на секунду, как и мысли о том, что ее возлюбленному тоже вскоре грозят мучения, и иного выхода просто не было. Не было!

Она поддалась этим чувствам. Она стала ждать от него слова или взгляда, ждала намека на возможную близость. Целомудрие — нет уж, довольно! Как и всего остального!

О физической стороне любви у нее не было ни понятий, ни представлений. Когда-то давно, когда он находился рядом, входил в комнату, в которой она сидела, или даже когда она просто узнавала новость о том, что он скоро приедет, ей становилось так хорошо, что она весь день напевала себе что-то под нос, чувствуя, как по коже тоненькими ручейками разливается тепло. Она где-то прочла, что под действием алкоголя кровь приливает к подкожным сосудам, отсюда и ощущение тепла. Она никогда не пила — или же пила, но недостаточно для того, чтобы явственно ощутить этот эффект, но ей представлялось, что именно так и любовь действует на организм — и что так оно навсегда и останется!

Но теперь на нее стали нападать куда более мощные приступы. Достаточно было приближения Титженса, и она ощущала, что все ее тело тянет к нему, подобно тому, как притягивает порой жуткая высота. Кровь струилась по венам с такой скоростью, словно неведомые или вымышленные физические силы управляли ее течением, как управляет луна приливами и отливами.

Во время той давней ночной поездки на повозке она ощутила этот порыв. Теперь же, спустя годы, он постоянно напоминал о себе, и во сне, в полудреме, временами даже будил ее. И она стояла всю ночь у открытого окна, пока звезды не бледнели, а мир вокруг не озарялся серым светом. Из-за этого порыва ее то охватывала радостная дрожь, то душили рыдания, то начинала болеть грудь, будто ее пронзили острым ножом.

Та долгая беседа с Титженсом в роскошно обставленной гостиной Макмастера запомнилась ей как прекраснейшая любовная сцена. Разговор состоялся два года назад, Кристофер тогда только уходил на фронт. Теперь он снова уходит. Потому Валентайн и считала эту сцену любовной. Слово «любовь» не упомянулось ни разу, но разговор был полон нежности и ласки, и мурашки часто бегали по коже Валентайн. И все же в каждом слове, что они говорили друг другу, слышалось признание в любви — так слышится биение любимого сердца в ночной песне соловья.

В каждом слове слышалось признание в любви. И дело не в том, что он раскрывал перед нею душу и рассказывал то, что больше не говорил ни одной живой душе — «ни одной живой душе», это его слова! — признавался в своих сомнениях, опасениях и страхах, — дело было в том, что каждое слово, которое он ей говорил и которое она слышала в эти волшебные минуты, было наполнено страстью. Скажи он тогда: «Пойдем со мной», она пошла бы за ним хоть на край света; скажи он: «Надежды нет», она рухнула бы в пучину отчаяния. Но он не высказал ни того, ни другого, тем самым будто говоря: «Таково наше положение, и нужно терпеть!» — она это явственно ощутила. За этими словами она ощущала и то, что он, как и она... Скажем так, стремится поступать правильно. В ту минуту она осознавала, что внутри у нее воцарилась такая гармония, что если бы он спросил у нее: «Согласны ли вы провести со мной эту ночь?», она ответила бы «да», ибо казалось, что конец света уже совсем близко.

Но его сдержанность не только укрепила в ней любовь к целомудрию, она вновь начала замечать вокруг себя добро и благородные стремления. Она вновь начала временами напевать что-то себе под нос, и, казалось, сердце поет с ней в унисон. Она вновь разглядела в своем возлюбленном прекрасную душу. В последние месяцы она любовалась им, сидя напротив него за чайным столиком в их с мамой неказистой лачуге в районе Бедфорд-парк, почти как тогда, когда она смотрела на него из-за куда более изысканного стола в их прежнем доме неподалеку от дома священника. То надломленное состояние, в которое ее поверг тот разговор с миссис Дюшемен, постепенно прошло. Ей стало казаться, что безумие миссис Дюшемен было вызвано страхом перед неизбежным преступлением и что она позвала тогда Валентайн к себе для того, чтобы та ее успокоила и внушила ей уверенность в своих силах.

Но миссис Дюшемен и ее выплеск, случившийся неделю назад, вновь заронили в душу смутные сомнения. Она по-прежнему питала сильное уважение к миссис Дюшемен. Она не считала Эдит Этель наглой лицемеркой — она вообще не видела в ней ничего лицемерного. Эдит Этель заслуживала уважения за то, что смогла сделать мужчину из несуразного коротышки Макмастера и столь долго спасала своего несчастного бывшего мужа от сумасшедшего дома. И это было благое дело — в обоих случаях. Валентайн знала, что Эдит Этель искренне любит красоту, осторожность, любезность. И она не из лицемерия всегда сочувствовала Аталанте. Но Валентайн Уонноп давно заметила, что ярким личностям присуща некая двойственность: подобно тому, как учтивые и мрачные испанцы отводят душу в соблазнительных и опасных корридах или вежливые, трудолюбивые и приятные городские машинистки с наслаждением зачитываются определенными книгами с пикантным содержанием, так и Эдит Этель, с одной стороны, невероятно чувственна, а с другой — поразительно груба, точно жена рыбака. Как же еще сделаться святым? Только победив в себе «злое» стремление!

Однако после того прощального разговора с Эдит Этель перемена привычного хода вещей напомнила ей — по меньшей мере на какое-то время — о многих из старых сомнений. Валентайн пришла к выводу, что, если бы не такое острое чувство, как ревность, Эдит Этель, будучи сильной личностью, ни за что не стала бы падать так низко, чтобы выдвигать невероятные обвинения в адрес Титженса, упрекая его в дебоширстве и неумеренности, а себя — в распутстве. Ей, Валентайн, не приходило в голову никаких иных объяснений. И, обдумывая дело по существу и уже куда более сдержанно, она со всей серьезностью пришла к тому, что, учитывая мужскую природу, ее возлюбленный из отчаяния — или из уважения к ней — удовлетворил неотъемлемые потребности своего естества за счет миссис Дюшемен, которая только того и ждала.

За последнюю неделю настроение Валентайн менялось: и она то принимала это подозрение, то отрекалась от него. К четвергу ей стало казаться, что оно уже не имеет значения. Возлюбленный собирался уезжать, бремя войны не ослабевало, непростые жизненные обстоятельства только усугублялись; разве же неверность играет хоть какую-то роль в таком долгом и трудном деле, как жизнь? А в четверг два несущественных — или, напротив, крайне важных — обстоятельства нарушили ее покой. Брат сообщил, что приедет домой на несколько дней, и Валентайн с тревогой думала о том, что окажется в обществе человека, чьи взгляды резко расходятся со всем тем, за что Титженс готов постоять — и даже умереть. К тому же ей придется сопровождать брата на нескольких разгульных празднествах, все это время думая лишь о том, что Титженс с каждым часом все ближе к тому ужасу, что царит на линии фронта, где солдаты претерпевают невероятные мучения нос к носу с врагом. Более того, одна из самых крупных воскресных газет пообещала ее матери солидное вознаграждение за серию статей по весьма экстравагантным вопросам, связанным с войной. Деньги были им очень нужны — особенно теперь, перед возвращением Эдварда, — и потому Валентайн подавила в себе сожаления о потерянном времени ее матери... Времени на статьи должно было уйти не так много, а шестидесяти фунтов, которые удастся на этом заработать, им хватит на несколько месяцев.

Однако Титженс, который обыкновенно был правой рукой миссис Уонноп в подобных делах, выказал неожиданную непокорность. По словам миссис Уонноп, он мало походил на себя и поднял на смех первые две из предложенных тем — о «военных детях» и о том, что немцы до того опустились, что начали есть трупы своих же товарищей, — он сказал, что это ниже любого уважающего себя автора. Сказал, что количество детей, рожденных вне брака, не увеличилось, что немецкое слово Kadaver французского происхождения означает туши лошадей или другого скота, а Leichnam — это «труп» по-немецки. Он, по сути, отказался иметь хоть какое-то отношение к написанию статей.

В том, что касалось каннибализма, Валентайн соглашалась с Титженсом, а вот к «военным детям» у нее было другое отношение. Если как таковых «военных детей» не существует, от того, что о них кто-то напишет, им хуже не станет, а если предположить, что несчастные малютки все же есть, статья им тоже никак не навредит. Валентайн понимала аморальность такой позиции, но ее матери очень нужны были деньги, а мать для нее была превыше всего.

Поэтому ей ничего больше не оставалось, кроме как умолять Титженса о помощи, ибо Валентайн знала, что без той сильнейшей моральной поддержки, которую потребует добровольное или вынужденное написание статьи, миссис Уонноп забросит это дело и потеряет контакт с замечательной газетой, которая недурно платит.

Так получилось, что в пятницу утром миссис Уонноп получила предложение написать для швейцарского журнала пропагандистскую статью на какую-то историческую тему, связанную с перемирием после битвы при Ватерлоо. Денег за это обещали очень мало, но это было весьма уважаемое издание, и миссис Уонноп, по своему обыкновению, велела дочери позвонить мистеру Титженсу и выяснить у него некоторые подробности Венского конгресса, на котором обговаривались условия мира.

И Валентайн позвонила, как уже сотни раз; она была очень рада тому, что по меньшей мере еще раз услышит голос Титженса. На том конце подняли трубку, и Валентайн задала два своих вопроса: один про Венский конгресс, а второй — про «военных детей». Из трубки послышалось резкое:

— Руки прочь от моего мужа! У него уже есть любовница — миссис Дюшемен. Руки прочь!

Казалось, это говорит не человек, а машина, и эти слова причинили Валентайн сильнейшую боль. Но она ответила Сильвии, внезапно найдя в себе потаенные силы на продолжение этого разговора, — ей даже казалось, что кто-то говорит за нее, настолько спокойно и холодно зазвучал ее голос:

— Вы, наверное, обознались. Попросите, пожалуйста, мистера Титженса перезвонить миссис Уонноп, когда он освободится.

— Мой муж пойдет в министерство к 4:15, — сообщил голос. — Там он с вами и поговорит об этих ваших «военных детях». Но я бы на вашем месте спряталась куда подальше и не напоминала о себе! — И Сильвия повесила трубку.

Валентайн взялась за выполнение повседневных дел. Она слышала о каких-то кедровых орехах, которые были очень дешевыми и питательными, во всяком случае, весьма сытными. Они с матерью сошлись на том, что непременно нужно их закупить, и потому Валентайн обошла несколько магазинов в поисках заветных орешков. А найдя их, вернулась домой, и там уже был ее брат Эдвард. Он был весьма подавлен. У него с собой оказался небольшой дорожный паек, в который входил и кусок мяса. Брат принялся приводить в порядок матросскую форму, готовясь к танцам, на которые они с Валентайн собрались идти вечером. Он рассказал, что им предстоит встретить многих из тех молодых людей, которые отказались отправиться на войну из моральных соображений. Валентайн поставила мясо — настоящий подарок небес, пусть и очень жилистый! — тушиться вместе с кусочками овощей. И пошла к себе в комнату перепечатывать рукопись матери.

Характер супруги Титженса занял все ее мысли. До этого она почти не думала о Сильвии — она казалась ей фантастическим, почти мифическим, таинственным существом! Прекрасным и благородным, как юная лань! Но она, судя по всему, невероятно жестока! И за что-то мстит Титженсу — иначе не стала бы распространяться о его личных делах! Ведь не могла же она и вправду узнать голос звонившей! Это невозможно! Но все же она сумела нагрубить Валентайн, и у нее это отлично получилось! И как искусно!

В то утро телефон звонил еще несколько раз. Валентайн не отвечала: просила маму брать трубку. Нужно было покормить семью обедом, на что ушло три четверти часа. Валентайн с искренней радостью наблюдала за тем, как мама ест, — обед был вкусный и состоял из тушенного с крупной фасолью мяса. Сама она есть не могла, но никто этого, к счастью, не заметил. Мать сообщила, что Титженс, как ни странно, еще не звонил. Эдвард спросил: «А что, разве гунны еще не прибили этого напыщенного павлина? А, ну разумеется, ему ведь подыскали безопасную работу». Телефон, стоявший на серванте, внушал Валентайн ужас — в любую минуту его звонок мог... А Эдвард все продолжал рассказывать истории о том, как они дурачили младших офицеров на тральщиках. Миссис Уонноп слушала его с вежливым интересом, но несколько рассеянно. Эдварду очень хотелось эля, и он вытащил монету в два шиллинга. Он казался грубым, но это напоказ. В те дни все казались очень грубыми. Валентайн с кувшином для пива отправилась в ближайший паб — впервые в жизни. Даже в Илинге хозяйка дома запрещала отправлять ее в паб, так что кухарке приходилось самой ходить себе за пивом или посылать кого-нибудь еще. Возможно, хозяйка в Илинге следила за происходящим строже, чем казалось Валентайн, — она была славной женщиной, но очень сильно болела; она почти не вставала с постели. Слепая ярость переполнила Валентайн при мысли об Эдит Этель в объятиях Титженса. Мало ей ее личного евнуха? Миссис Титженс ведь сказала: «У моего мужа уже есть любовница — миссис Дюшемен» Есть! Может, она и сейчас у него!

Она настолько ушла в свои мысли, что и сама не заметила, как купила эль; никакого волнения она при этом не испытала. По сути, поход в паб ничем не отличался от похода в любой другой магазин, разве что здесь сильно пахло пивом и опилками. Нужно было сказать: «Кварту самого лучшего горького!» — и толстый, весьма вежливый мужчина с засаленными волосами и в белом фартуке взял деньги и наполнил кувшин... Но Эдит Этель так грязно оскорбила Титженса! И чем грязнее ее слова, тем увереннее они звучат! Коричневатая поверхность пива покрылась пузырьками. Только бы не разлить его по дороге!.. И тем увереннее! Некоторые женщины вот так оскорбляют своих любовников после того, как проведут с ними ночь, и чем сильнее порыв, тем яростнее обвинения. Это все «грусть после соития», о которой говорил преподобный мистер Дюшемен! Бедняга! Грусть! Грусть!

Terra tribus scopulis vastum... не longum!

Эдвард начал бормотать себе под нос долго и неразборчиво, называя место, где встретится с сестрой в половине восьмого вечера, и обещая, что ее ждет необычайное веселье! С его губ слетали названия ресторанов, к ужасу Валентайн. Весьма шумно и едва стоя на ногах: кварта пива — это многовато для моряка с минного тральщика, на котором алкоголь был под запретом! — он назначил ей встречу на Хай-стрит в 7:20, после чего они должны были отправиться в какой-то известный ему паб, а потом — на танцы. «О боже! — шептало ей сердце. — А что, если Титженс назначит мне свидание этой ночью?» Чтобы последнюю ночь перед отправкой на фронт они провели только вдвоем. Ведь это возможно! Снаружи все казались очень грубыми. Ее брат хлопнул дверью с такой силой, что с крыши чуть не посыпалась черепица.

Валентайн поднялась к себе и стала выбирать платье. Когда оглушительно зазвонил телефон, она моментально забыла, какие из нарядов, грудой лежащих у нее на кровати, она успела примерить. Она услышала голос матери, неожиданно ставший удивительно мягким:

— Ах! Ах!.. Это вы!

Валентайн захлопнула дверь и начала судорожно открывать и закрывать ящики комода. Когда она закончила с этим «упражнением», голос матери еще звучал; были даже слышны отдельные слова. Миссис Уонноп вопросительно повысила голос, а потом сказала:

— Беречь ее... Ну конечно!

Дальше Валентайн уже не могла разобрать слов. Но вскоре миссис Уонноп позвала ее:

— Валентайн! Валентайн! Иди-ка сюда... Разве тебе не хочется поговорить с Кристофером?.. Валентайн! Валентайн!.. — И новый оглушительный крик: — Валентайн... Валентайн... Валентайн...

Как будто она — маленький щенок! Слава богу, миссис Уонноп стояла на самой нижней ступеньке шаткой лестницы. Телефона у нее в руках не было. Она вскричала:

— Спускайся. Мне нужно с тобой поговорить! Милый мальчик спас меня! Он всегда меня спасает! Что же я буду делать, когда он уйдет на фронт?

«Других спасал, а себя самого не может спасти», — с горечью подумала Валентайн. Она подхватила свою шляпу с широкими полями. Прихорашиваться ради него она не собиралась. Пусть принимает ее такой, какая она есть... «А себя самого не может спасти!» Но зато тешит свое самолюбие! При помощи женщин!.. Какой же он жестокий! Но возможно, это только так кажется со стороны! Она ведь и сама!.. И Валентайн бросилась вниз по лестнице!

Ее мать отступила в их маленькую гостиную — девять на девять футов, со сравнительно высоким — целых десять футов! — потолком. В ней стоял диван с подушками... На которые она положила бы голову... Если бы он проводил ее до дома! Ночью!..

— Он замечательный человек... — проговорила мать. — Подсказал мне главную идею для статьи о «военных детях»... Благородный мужчина всегда думает дважды, прежде чем обречь девушку на тяготы в случае его смерти... А непорядочные мужчины считают, что это их последний шанс насладиться жизнью, и ведут себя беспечно...

«Ведь это — послание мне!— подумала Валентайн. — Но какое из утверждений...» Она рассеянно перекладывала подушки в противоположный угол дивана.

— Он передает тебе привет! Как же повезло его матери с таким сыном! — воскликнула миссис Уонноп и скрылась в своем крошечном кабинете.

Валентайн побежала по растрескавшимся плиткам, которыми была выложена дорожка в саду, на ходу надевая шляпку. Она взглянула на часы — часовая стрелка почти на трех, минутная — на девяти: 14:45. Если она хочет прийти в министерство к 4:15, то есть к 16:15, надо поторопиться. Пять миль до Уайтхолла. А там одному Богу известно, что дальше! Пять миль обратно! Две с половиной — если срезать путь до станции Хай-стрит, там нужно быть в половине восьмого! Итого двенадцать с половиной миль за пять часов, а то и меньше. А потом еще три часа танцев. И еще переодеться!.. Нужно выглядеть и вести себя прилично...

— Что ж! Я стараюсь... — с горечью проговорила она.

Ей представились длинные ряды из сотен девочек в голубых свитерах и мужских галстуках, в борьбе за спортивную фигуру которых она и сама обрела фигуру спортсменки. Она думала: интересно, а сколькие из них до конца года станут чьими-нибудь любовницами? На дворе стоял август. Но возможно, ни одна! Ибо она внимательно следит за своими девочками...

«О, будь я распущенной женщиной с обвисшей грудью и дряблым телом. Надушенной до ужаса!» Но ни у Сильвии Титженс, ни у Эдит Этель тело не было дряблым. Временами они душились! Однако они не смогли бы невозмутимо обдумывать прогулку в двенадцать миль ради экономии нескольких пенсов, а потом еще танцы всю ночь. А она могла! Возможно, в этом и состояла цена, которую ей нужно было заплатить; она находилась в столь непростых условиях, что не смогла сподвигнуть его на... Быть может, она излучала такую мощную ауру трезвости, целомудрия и воздержания, что убедила его в том... в том, что порядочный мужчина не должен обрекать возлюбленную на страдания перед уходом на верную смерть... Как будто он ухлестывает за каждой юбкой, как кобель... «И откуда я только знаю такие слова?» — подумалось ей...

Казалось, ряды грязных домов проносились мимо нее под лучами слабого августовского солнца. Когда задумываешься, время пролетает быстрее; и, заметив на углу улицы магазин канцелярских товаров, следующим ты видишь лишь ящики с луком, стоящие у магазина на углу другой улицы, а что было между ними — вовсе не помнишь.

Она шла по северной стороне Кенсингтонских садов; несчастные магазины остались позади... В фальшивой стране с фальшивыми лужайками, фальшивыми аллеями, фальшивыми фонтанами. С фальшивыми людьми, идущими своей дорогой по фальшивой траве. Или нет! Фальшивый — не то слово. Обособленный? «Пастеризованный» — вот, точно! Как мертвое молоко. Лишенное витаминов...

Если пешей прогулкой ей удалось сэкономить несколько монет, то тогда точно придется сунуть приличную горсть монет в руку хитрого — или жалостливого — кэбмена после того, как он поможет ей довести брата до дверей их лачуги. Эдвард упьется вусмерть. У нее было пятнадцать шиллингов на кэб... Если она даст кэбману на несколько монет больше, это будет слишком щедро... Что за денек предстоит! Бывают такие дни, в которых умещается целая жизнь!

Она умрет, но не даст Титженсу заплатить за кэб!

Почему? Однажды кэбмен отказался брать с них плату за то, что довез их до Чизика, и ее это нисколько не обидело. Она все же ему заплатила, но это ее не обидело! Сентиментальный кэбмен, тронутый видом хорошенькой сестры — а может, он и не поверил, что сестра, — и ее беспомощного братца-матроса! Титженс тоже был сентиментальным... В чем же разница!.. И потом! Мама спит крепко, как мертвец, брат вусмерть пьян. Одни ранним утром! Он не сможет ей отказать! Темнота, подушки! Она красиво разложила их по дивану, помнится. Причем сама того не замечая! Полумрак! Крепкий сон, сильнейшее опьянение!.. Ужасно!.. Отвратительный план! План, достойный Илинга... После его выполнения она тоже станет «начинкой для кладбищ»... Ну а кто она еще, Валентайн Уонноп? Да, она дочь своего отца. И своей матери. Да! Но сама по себе... Пустое место, ничтожество!

Из Адмиралтейства передавали радиограммы... Но ее брат был дома или продолжал пить и говорить всякую чушь. В любом случае, прерывистые вспышки сигналов над морями в тот момент ни капли его не интересовали... Автобус промчался мимо, чуть не задев Валентайн, пока она спешила перейти перекресток... Что ж, так было бы даже лучше... Но не хватило смелости!

Она всматривалась в длинные списки погибших под маленькой зеленой крышей — такие еще прибивают над скворечниками. Ее сердце остановилось! Дыхание перехватило! Она сходила с ума. Она гибла... Сколько смертей! И не только... Ожидание надвигающейся смерти, размышления о расставании с жизнью! Вот ты есть, а вот тебя уже нет! Каково это? О боже, она знала... Она стояла и думала о расставании с... Вот он есть, а вот... Дыхание снова перехватило... Ведь он, возможно, не вернется...

Он тут же возник на фоне грязных каменных зданий. Она подбежала к нему и что-то запальчиво воскликнула. Все эти смерти — включая его собственную, — ведь он за них в ответе!.. У него, очевидно, есть брат, и он тоже в ответе! Более смуглый!.. Но он! Он! Он! Он! Абсолютно спокоен, смотрит ей прямо в глаза... Это невозможно. Holde Lippen: klare Augen: heller Sinn... О, твердость духа слегка поколеблена! А губы? Без сомнений, прелестны. Но нельзя же так смотреть, когда...

Она крепко сжала его руку, в эту секунду он принадлежал ей — больше, чем смуглому брату в штатском! Она хотела его спросить! Если бы он ответил: «Да, я такой человек!», она сказала бы ему: «Тогда я хочу стать вашей любовницей! Если у них получилось, то чем же я хуже? Я должна забеременеть! Тоже!» Она страстно желала ребенка. Ей столько всего хотелось ему высказать — казалось, каменные здания вокруг не выдержат напора ее слов и порушатся, если она не сдержится... Она представила, как перестает сопротивляться, как отдается его рукам...

Его взгляд блуждал по карнизам каменных зданий. Она вновь стала Валентайн Уонноп — от него не требовалось никаких слов. Слова звучали, но его невиновность была и без них очевидна, а любовь — и без них крепка. С таким же успехом он мог бы декламировать названия железнодорожных станций. Его глаза, спокойное лицо, расслабленные плечи — все это оправдывало его. И лучшее признание в любви, которое он ей когда-либо делал и на какое вообще был способен, прозвучало ровно тогда, когда он резко и гневно произнес что-то вроде:

— Нет, конечно. Я-то думал, вы знаете меня лучше. — Эта тема явно была ему неприятна, как назойливая муха. Слава богу, он ее почти не слушал!

Она вновь стала Валентайн Уонноп, а зяблики в солнечных лучах запели: «Фьють! Фьють!» Бутоны высоких цветов задевали ее за юбку. Тело ее было стройным, стройными были и ее мысли... Но оставался вопрос, верна ли ему Сильвия Титженс... Правильнее сказать, достойная ли она пара ему. Ее мысли очистились, словно вода после кипячения... «К вечеру успокоились воды». Ерунда. Солнце ослепительно сияло, а у Титженса был замечательный брат! И он мог спасти Кристофера... Транспорт! Какое обнадеживающее слово! Ее наполнило теплое чувство. Рядом шагал брат Кристофера, второй из лучших мужчин на свете! Казалось, она сравнивала две детали одного механизма и не находила существенных различий. Вот только то был не механизм! Она была благодарна Марку за все то, что он сделал, но благодарность Титженсу — безотносительно его заслуг — была еще сильнее.

Провидение подчас невероятно благосклонно к человеку! Поднимаясь по ступенькам, она все слышала спасительное слово «транспорт». «Мы, — сказал Марк, имея в виду себя и Валентайн, отчего у нее возникло теплое семейное чувство, — устроим Кристофера в транспорт»... Милостью Божьей только фронтовую службу в транспорте она себе и представляла. У их горничной, которая не умела ни читать, ни писать, был сын, сержант британской армии. «Ура! — писал он матери. — Я заболел, но меня все равно рекомендовали к получению награды за воинские заслуги и ставят младшим унтер-офицером на Первую линию транспорта для отдыха, а это самая безопасная работа на всем треклятом фронте!» Валентайн пришлось читать это письмо в буфетной, среди черных тараканов. И вслух! Ей это чтение было ненавистно, как и любое чтение о деталях фронтовой жизни. Но нужно было помочь неграмотной женщине. Ей пришлось читать. И теперь она благодарила за это Бога. Сержант прямыми, искренними словами, чтобы успокоить мать, описал свою повседневную работу, подробно рассказал о лошадях и надзоре за стойлами. «Кстати, — писал он, — наш командир — рыболов-фанатик. Где бы мы ни устроили стоянку, он тут же расчищает себе местечко в траве и огораживает его колышками, и ох как не поздоровится тому, кто на это место наступит!» На этом огороженном участке их командир с целый час тренировался забрасывать удочки, чтобы ловить лосося и семгу. «Можешь себе представить, какая это щадящая работа!»

Валентайн Уонноп села на жесткую скамейку и прислонилась спиной к стене — честная представительница среднего класса или, возможно, верхов среднего класса, ибо Уоннопы хоть и обеднели, но принадлежали к древнему роду! Вокруг бушевал нескончаемый людской поток. Она увидела двух швейцаров: один был любезный, второй — строгий, они стояли за стойкой неподалеку; а с другой стороны сидел ее смуглый «деверь» с выпученными глазами; в робких попытках ее успокоить он живо жестикулировал и подносил ручку зонтика чуть ли не к самому рту, будто ручка была сделана из сахара и ему очень хотелось ее попробовать. Тогда она не понимала, с какой стати он ее утешает, но знала, что скоро он ей все объяснит.

Ибо именно в этот момент она задумалась о любопытной детали — почти математической симметрии. Она, англичанка, представительница среднего класса, чья мать располагала приличным достатком, в синей одежде, в шляпке с широкими полями, в черном шелковом галстуке, без единой посторонней мысли в голове. И рядом с мужчиной, который любит ее кристально чистой любовью. Не десять, не пять минут назад она... Она даже не могла припомнить, какой она была! А он, он, определенно... Нет, нельзя думать о нем плохо... Он был, словно дикий жеребец! И если теперь он подаст ей знак, пусть даже едва заметным движением руки, она отдастся ему.

Это была неожиданная удача — и все же абсурдная. Как диковинная машина для предсказания погоды: палка, на одном конце которой закреплена фигура старика, а на другом — старухи... Старик предсказывал скорый дождь, а старуха... Да, именно так! У нее не хватило времени додумать это сравнение. Но все было в точности так же... В дождливую погоду весь мир меняется. Темнеет!.. Та нить, что держала их, ослабела!.. ослабела!.. Но они всегда оставались на противоположных концах палки, ни разу не встретившись!

Марк тем временем говорил — несколько неразборчиво, так как мешала ручка зонтика:

— Тогда мы будем ежегодно выплачивать вашей матери пять сотен фунтов...

Она поразилась — хотя и не без облегчения — тому, как мало это ее удивило. Это было ожидаемо, несмотря на то что прошло уже много времени. Мистер Титженс-старший, человек великодушный, дал это обещание несколько лет назад. Миссис Уонноп, женщина благородная, работала на износ, формулируя политические взгляды мистера Титженса-старшего на страницах его газеты. И он должен был отплатить ей за это добром. И отплачивал. Не по-королевски, но вполне достойно, как и подобает джентльмену.

Марк Титженс склонился вперед, держа в руке кусок бумаги. Коридорный подошел к нему и спросил:

— Мистер Рикардо?

— Нет! Он ушел! — ответил Марк, а потом продолжил, обращаясь к девушке: — Ваш брат... Временно в увольнении. Но этих денег ему хватит на то, чтобы купить врачебную практику, и неплохую! Когда он станет хирургом.

Тут он замолчал, уставившись на нее своим ипохондрическим взглядом, покусывая ручку зонтика, он все же страшно нервничал.

— Теперь вы! — сказал он. — Две-три сотни. В год, разумеется! Капитал будет всецело вашим... — На мгновение он замолчал. — Но, предупреждаю! Кристоферу это не понравится. Он на меня обижен. Но я не пожалел бы для вас... о, никаких денег! — Он сделал рукой жест, показывая какую-то запредельную цифру. — Я знаю, это вы держите его на плаву, — проговорил он. — Единственный человек, кому это удается! — А потом добавил: — Бедняжка!

— Он обижен на вас? — повторила она. — Но почему?

— Ну, из-за всех этих сплетен, — уклончиво ответил он. — Разумеется, лживых.

— Люди нашептывают что-то против вас? Ему? — уточнила Валентайн. — Возможно, это из-за того, что возникла задержка с разделом имущества...

— О нет, — проговорил он. — По правде сказать, в точности до наоборот.

— Значит, люди сплетничают... обо мне. И о нем! — воскликнула она.

— О, заклинаю, — вскричал он, — умоляю вас, поверьте, что я верю... вам! Мисс Уонноп! — И он добавил с чувством: — Чиста, как роса, сияющая в ослепительно золотом сосуде... — Его глаза выпучились, словно у задыхающейся рыбы. — Умоляю вас, не переживайте особо... — он заерзал, поправляя узкий воротник, — из-за его жены! Она... не пара... для него! Она нежно его любит. Но она ему не пара... — Он едва сдерживал слезы. — Вы — единственная... — проговорил он. —Я знаю...

Ей в голову вдруг пришло, что она слишком много времени теряет в этом Salle des Pas Perdusi Придется ехать домой на поезде! Пять пенсов! Но какая теперь разница. Ее мать отныне будет получать по пять сотен фунтов в год... Это в двести сорок раз больше...

— Если мы выплатим вашей матери пять сотен фунтов, — с энтузиазмом продолжил Марк, — вы говорите, этого более чем достаточно на то, чтобы кормить Кристофера бараниной... И отделим ей три... четыре... я люблю точность... сотни в год... В качестве капитала, а остаток перечислим вам... — Его лицо, на котором застыло вопросительное выражение, просияло.

Теперь она видела все с исключительной ясностью. Она поняла слова миссис Дюшемен, которая говорила: «С нашим официальным положением от нас нельзя требовать... потворства...» Эдит Этель была абсолютно права. От нее нельзя было требовать... Она так старалась казаться во всем осмотрительной и правильной! Нельзя требовать от человека, чтобы он пожертвовал честью и жизнью ради дружбы!.. Только Титженс на такое способен! И Валентайн сказала Марку:

— Такое чувство, будто это все не случайно... Мы будто зажаты в тиски, мир сталкивает нас... — Ей хотелось добавить «вместе», но Марк выпалил поразительные слова:

— Ему необходимы тост с маслом... и баранина... и хорошая выпивка! — Но потом: — Да пропади оно пропадом... Ведь вы же созданы для него... Нельзя обвинять людей за то, что они о вас судачат... Это неизбежно... Если бы вас не было, вас надо было придумать... Как у Данте и... как ее звали?... Беатриче? Вот и у вас похожая история.

Она проговорила:

— Словно зажаты в тиски... Вместе... И воспротивиться этому нельзя. Но можем ли мы принять это?

На лице Марка отразился сильный испуг, он перевел взгляд на швейцаров и прошептал:

— Вы ведь... не оставите... из-за моей бескрайней тупости...

Она ответила ему, повторяя слова Макмастера, которые он когда-то произнес хриплым шепотом:

— Прошу вас, поверьте, что я никогда не оставлю...

Так говорил Макмастер. Наверняка понабрался таких выражений от миссис Микобер.

Кристофер Титженс — в потрепанной форме зеленоватого цвета, ибо жена испортила его парадный военный костюм, — внезапно появился у нее из-за спины: он подошел со стороны стойки, за которой стояли два швейцара.

— Пойдемте-ка отсюда! Поскорее!

Она спросила себя, зачем отсюда уходить. Да и куда?

Словно наемная участница похоронной процессии или подсудимая между двумя охранниками, мисс Уонноп спустилась вместе с братьями по лестнице. Затем они пошли направо к выходу, на улице еще раз свернули направо и двинулись в сторону улицы Уайтхолл. Братья что-то неразборчиво бормотали, но голоса у них были довольные. Они перешли Уайтхолл по тому пешеходному переходу, на котором автобус чуть не сбил Валентайн. И нырнули под арку...

Под этой каменной аркой в величественном полумраке братья наконец встали лицом к лицу.

— Полагаю, ты не подашь мне руки? — спросил Марк.

— Нет! С чего бы? — спросил Кристофер.

И тут Валентайн услышала собственный голос. Она воскликнула, обращаясь к Кристоферу:

— О, пожалуйста!

Радиосообщения, проносившиеся над ней, перестали ее волновать. Брат, вне всяких сомнений, сейчас напивается в каком-нибудь пабе на Пикадилли... Показная грубость!

— И впрямь, — сказал Марк. — Ведь тебя могут убить! Перед смертью ты, скорее всего, очень пожалеешь, что когда-то отказался пожать руку собственному брату!

— Что ж... ладно! — сказал Кристофер.

Ее накрыло волной радости при виде этой суровой сентиментальности, и тут он вдруг схватил ее за худенькое предплечье и провел ее мимо фигур лебедей — а может, беседок, она и не заметила — к скамейке, над которой — или рядом с которой? — возвышалась плакучая ива. Он проговорил, тоже задыхаясь, словно пойманная рыба:

— Согласны ли вы провести со мной эту ночь? Я уезжаю завтра в 8:30 со станции Ватерлоо.

— Да! — ответила она и назвала адрес танцевального зала, куда они с братом собирались. — Приходите... Мне нужно сопроводить брата домой... Он сильно напьется...

А ведь ей хотелось сказать: «Мой дорогой, как же сильно я этого хочу!..»

Вместо этого она добавила:

— Я разложила подушки....

И тут же подумала: «Для чего я это вообще сказала? Это все равно что сказать: „Окорок найдешь в кладовке под большой тарелкой...“ Ни капли нежности...»

Она пошла по выложенной ракушками тропинке, огороженной с обеих сторон невысоким заборчиком, горько плача. Старый бродяга с красными слезящимися глазами и жидкой седой бородой, лежавший на траве, с любопытством взглянул на нее. Он считал себя самым настоящим властителем этих мест.

— Как же истеричен женский пол! — воскликнул он, несколько нелепо изображая человека опытного и умудренного годами. — Ну, впрочем... Каждому свое, — добавил он, немного подумав.

 

VI

Он распахнул тяжелую дверь и вошел в темноту, потом притворил дверь за собой и услышал протяжный шорох, пробежавший по высоким каменным ступенькам. Эти звуки раздражали его. Если закрываешь тяжелую дверь в замкнутом помещении, от нее идет поток воздуха, и тогда возникают шорохи; ровным счетом никакой мистики. Он был обычным мужчиной, вернувшимся после веселой ночки... Точнее сказать, двух третей веселой ночки! Сейчас, должно быть, половина четвертого. Ночь была коротка, но преисполненная чудес...

Он прислонил трость к невидимому во мраке деревянному комоду и в плотной, бархатистой темноте, всегда царящей в прохладе каменных стен и лестницы, нащупал ручку двери в комнату, где они всегда завтракали.

Три вытянутых прямоугольника бледного света за окном скользили вниз по зазубринам дымохода, темным крышам, карнизам. Девять длинных шагов по пушистому ковру — и он у своего кресла с изогнутой спинкой, стоявшего у окна слева. Он опустился в него, откинувшись на спинку. Вообразил, что ни один человек еще не чувствовал себя таким усталым и одиноким! Тихое сопение раздавалось на противоположной стороне комнаты, а напротив него виднелось полтора бледных прямоугольника. Это были отражения окон в зеркале, а сопел в углу кот Калтон. Хоть одна живая душа, как-никак! Возможно, в противоположном углу комнаты сидит и Сильвия — хочет посмотреть ему в глаза. Очень может быть! Но не важно!

Поток мыслей прервался! Как же он устал!

А когда мысли вновь вернулись к нему, в голове пронеслось: «Там волны тоскливо набегают на гальку...» и «На этих сомнительных границах мира!»

«Ну что за чепуха!» — подумалось ему. Он вспомнил пляж то ли в Кале, то ли в Дувре, какой-то человек с бакенбардами, кажется, его звали Арнольд... Все это он увидит через двадцать четыре часа... Нет же! Он отбывает от Ватерлоо. Стало быть, Саутгемптон, Гавр!.. А другие строки принадлежат тому мерзавцу, о котором Макмастер написал свою «небольшую монографию»... Как же давно это было!.. Он увидел кипу блестящих портфелей, надпись: «Полка зарезервирована», цветную — в розово-голубых оттенках — фотографию болонских песков и стопку листов, на которых была напечатана та самая «небольшая монография» Макмастера, которую он вычитывал... Как же давно это было! Он услышал собственный голос, который по-мужски твердо, четко и самодостаточно декларировал:

— Я за моногамию и целомудрие. И за то, чтобы не говорить об этом. Само собой, если мужчина чувствует себя мужчиной и его тянет к женщине, он волен провести с ней ночь.

Его голос — его собственный голос — звучал так, будто он говорил по телефону откуда-то издалека. Да, проклятие, именно так! Десять лет прошло...

Если мужчина чувствует себя мужчиной и его тянет к женщине... Проклятие, все не так! За десять лет он понял, что если мужчина порядочен... У него в голове возникло одновременно два поэтических фрагмента, они наложились друг на друга, как две мелодии в фуге: «Другие, может быть, обманывали девушек, нарушая данные им клятвы...» и «И вот со мною рядом ты, коснуться бы руки».

Проклятие! Этот жестокий человек все наврал! Наши руки так и не встретились... Не верю, что пожимал ей руку... Не верю, что касался ее... хоть раз в своей жизни... Ни разу!.. Мы не пожимали руки... Кивок!.. Встреча и расставание!.. Англичане, они таковы... Но да! Она клала руку мне на плечи... На берегу!.. После такого короткого знакомства! Я тогда сказал себе... Но... мы наверстали упущенное. Или нет! Не наверстали!.. Искупили... как любит говорить Сильвия; и в тот момент мама умирала...

И тут в нем заговорил голос разума.

Но, возможно, дело в пьяном брате... Человек не обманывает девушку, когда в два часа ночи он вместе с ней ведет под руки пьяного моряка, у которого ноги заплетаются, по Кенсингтон-Хай-стрит.

«Заплетаются!» — вот подходящее слово. Заплетающиеся ноги!

Один раз парень вырвался из их рук и на поразительной скорости понесся по деревянному настилу широкой пустой улицы. Когда они его нагнали, он разглагольствовал под черными деревьями со своим оксфордским акцентом, обращаясь к неподвижному полицейскому:

— Благодаря вам Англия стала такой, какая она теперь! Вы бережете мир в наших домах! Вы спасаете нас от всяких неприятностей...

С Титженсом же он все время говорил голосом обычного моряка, грубым чужим голосом, безо всякого акцента!

В нем жили два человека. Дважды или трижды он спрашивал:

— Почему ты не поцелуешь девушку? Она хорошенькая, правда же? Бедный ты несчастный малый. Таким, как ты, не имеет права отказывать ни одна девушка! И это честно, разве нет?

Но даже в тот момент они еще не знали, что их ждет... Бывают некоторые жестокости...

Наконец они поймали четырехколесную повозку. Пьяный моряк сел рядом с кучером — он настоял на этом... Ее маленькое, белое, съежившееся лицо смотрело прямо вперед... Разговаривать было невозможно; повозку трясло на протяжении всего пути, и в какой-то момент тряска начала не на шутку пугать, и тогда парень взял поводья в свои руки... Старый кучер не протестовал, но им пришлось отдать ему все деньги из своих карманов, после того как они отвели Эдварда в темный дом...

В мыслях у Титженса пронеслись слова какой-то народной песенки: «Они пришли в отцовский дом, девчонка — юрк за дверь! А ну, поймай меня теперь».

Он тупо сказал на это:

— Быть может, к тому все и сводится...

Он стоял у входной двери, она смотрела на него печальным взглядом. Потом с дивана, на котором лежал ее брат, послышался храп: громкие, почти оглушительные звуки, словно смех неизвестных существ во мраке. Он развернулся и пошел по тропинке, а она — за ним.

— Наверное, это слишком... грязно... — с чувством проговорил он.

— Да, да... — согласилась она. — Мерзко... слишком... ох... интимно!

Потом, как ему помнилось, он сказал:

— Но... навечно...

— Но когда вы вернетесь... — второпях проговорила она. — Насовсем. И... Ох, как будто это публично... Я не знаю, — добавила она. — Должны ли мы?.. Я готова... Я с готовностью исполню все, о чем вы только не попросите.

— Но, разумеется... не под этой крышей, — сказал он, немного помолчав. И добавил: — Мы ведь... не из тех!

— Да, именно. Мы не из тех! — поспешно проговорила она. А после спросила: — Как прошел вечер у Этель? Хорошо ли? — Она знала, что ее вопрос звучал нелогично.

Но он ответил:

— О, в точности как всегда... С кучей народа... Там был Раджели, герцог... Его привела Сильвия. Она станет хорошим другом семьи!.. И глава... какого-то местного комитета... и бельгиец... Какой-то высокопоставленный судья... И конечно же Клодин Сэндбах... Двести семьдесят человек, лучшие из лучших, как сообщили ликующие Гуггумсы! И мистер Рагглс... Да!.. Они хорошо устроились... А для меня места не осталось!

— И для меня! — воскликнула она и добавила: — Но я этому даже рада.

Они стали молчать урывками — все никак не могли привыкнуть, что больше не нужно поддерживать под руки пьяного брата. Казалось, прошла тысяча мучительных минут... Для выработки привычки вполне достаточно. Казалось, брат не просто храпит, но выговаривает: «Хо-хо-Курьяш»... И через пару минут снова: «Хо-Хо-Курьяш». Несомненно, на венгерском!

Титженс сказал:

— Очень радостно было видеть Винсента рядом с герцогом. Он показывал ему первое издание! Разумеется, не самое подоходящее занятие на праздновании свадьбы! А Винсент вел себя даже не слишком раболепно! Он даже поправил Раджели, когда обсуждали значение слова «колофон»! Он впервые поправил старшего по званию! Они хорошо устроились, видите!.. Кузен Раджели... Это любимый двоюродный брат матери Сильвии Титженс, ближайший родственник, можно сказать! Сильвия иногда ездит в гости в их весьма скромный домик в Суррее. Что же до нас... — заключил он, — «может быть, не меньше служит тот высокой воле, кто стоит и ждет».

— Наверное, дом был чудесно украшен, — проговорила Валентайн.

— Чудесно... — пробормотал Титженс. — Они развесили в гостиной по деревянным панелям из темного дуба картины этого чудовища из кабинета священника... Дикое пламя из бюстов, сосков, губ и плодов граната... Высочайшие подсвечники, разумеется... Помните, серебряные посвечники и темное дерево...

— О, мой дорогой, — вскричала она. — Не надо... не надо!

Он легонько коснулся своей фуражки сложенными перчатками.

— Что ж, пора, — проговорил он.

— Не возьмете ли вы вот эту записку? — спросила она. — Я попросила одну маленькую девочку-еврейку написать для вас на идише кое-что. Тут написано: «Да благословит тебя Господь и сохранит тебя!; Господь будет охранять выхождение твое и вхождение твое отныне и вовек».

Он спрятал записку в нагрудный карман.

— Эти строки, как талисман, — проговорил он. — Конечно, я буду носить их с собой...

— Если бы мы только могли стереть из памяти тот день... нам было бы проще все вынести... Вы же помните, ваша несчастная мать умирала, когда мы... — сказала она.

— Вы помните... — проговорил он. — Уже тогда вы... Если бы я не уехал в Лобшайд...

— С того мига, когда я впервые увидела вас...

— И я... я... с первой секунды... Я вот что вам скажу... Я как будто выглянул за дверь, а там сплошные пески... но чуть в стороне... маленький родник... И он никогда не иссякнет... Наверное, вы не поймете.

— Да! Я понимаю! — воскликнула она.

Они видели пейзажи... Гладкие песчаные дюны... Какой-то кораблик из Архангельска с поломанной мачтой...

— С первой секунды, — повторил он.

— Если бы мы только могли стереть... — проговорила она.

Эта девушка вызывала в нем нежность и желание защитить.

— Да, вы можете, — сказал он. — Можете вырезать из памяти тот день... Около шестнадцати пятидесяти восьми я сказал вам те слова, и вы признались... Я слышал бой часов на посту конной полиции... И до этой минуты... Вырежьте из памяти эти минуты и заштопайте дыру, которая появится... это возможно... Так иногда поступают хирурги, когда спасают пациента от некоторых болезней, — удаляют кусок кишки и сшивают вместе оставшиеся части... Кажется, при колите...

— Но я не буду ничего вырывать, — сказала она. — Это были первые словесные знаки...

— Нет, неправда, — сказал он. — С самого начала... Каждое слово...

— Так вы тоже... ощутили это! — вскричала она. — Нас тянет друг к другу, будто мы зажаты в тиски... Мы не смогли бы сбежать...

— Боже! Именно так... — проговорил он.

Внезапно он увидел плакучую иву в Сент-Джеймс-парк, в 16:59! Он только что спросил: «Согласны ли вы провести со мной эту ночь?» Она отстранилась от него, спрятав лицо в ладонях... Маленький источник... И он никогда не иссякнет...

А у берега озера появился, помахивая своей изогнутой тросточкой, чуть сдвинув набок сверкающий цилиндр, мистер Рагглс, разодетый в очень длинный фрак, полы которого развевались у него за спиной. Он шел в тусклом солнечном свете, поблескивая пенсне. Рагглс взглянул на девушку, затем перевел взгляд на Титженса, неуклюже распластавшегося на скамье. Легонько коснулся края своего цилиндра. И спросил:

— Ужинаете в клубе сегодня?

— Нет, — ответил Титженс. — Я ушел из клуба.

Рагглс, удивительно похожий на длинноклювого кроншнепа, отведавшего какой-то гнильцы, сказал:

— О, но ведь у нас в комитете была срочная встреча... Было заседание... И вам отправили письмо с просьбой пересмотреть...

— Знаю, — перебил его Титженс. — Я заберу свое прошение об уходе сегодня... и подам его заново завтра утром.

Мышцы Рагглса расслабились на долю секунды, но затем снова напряглись.

— Ох, скажу я вам! — воскликнул он. — Только не это... Вы не можете так поступить... Только не с нашим клубом! Так еще никто не поступал... Это оскорбление...

— Это было неизбежно, — проговорил Титженс. — Нельзя требовать от джентльменов, чтобы они были членами клуба, существующего под начальством таких людей.

Низкий голос Рагглса внезапно стал очень писклявым.

— Ну, скажу я вам! — пропищал он.

— У меня нет никакого желания вам мстить... — проговорил Титженс. — Но я смертельно устал — от всех этих старых женщин и их болтовни.

— Я не... — Внезапно его лицо сделалось темно-коричневым, потом алым, а потом коричневато-пурпурным. Он стоял, поникнув, рассматривая обувь Титженса.

— О! А! Что ж! — наконец проговорил он. — Увидимся сегодня у Макмастера... Большое событие — он получил орден и рыцарский титул. Замечательный человек.

Тогда-то Титженс впервые услышал о рыцарском титуле Макмастера. Позже, в одиночестве ужиная с сэром Винсентом и леди Макмастер, он заметил на стене фотографию, на которой со спины были засняты Винсент и Его Величество, — это снимок наутро появится во всех газетах. По робким попыткам Макмастера перебить Эдит Этель, которая пустилась в объяснения о том, что рыцарство пожаловано Макмастеру за особые заслуги, Титженс догадался, что это были за заслуги, и понял, что Винсент не уведомил супругу о том, кто же на самом деле выполнил расчеты. И — совсем как его возлюбленная — Титженс принял это. Он не находил причин, по которым Макмастеру стоило бы отказать в удовольствии пользоваться уважением у себя дома. Но несмотря на то, что в течение всего вечера Макмастер с беспокойством и вниманием, как заискивающая левретка, бегал от знаменитости к знаменитости, стараясь как можно дольше пробыть рядом с Титженсом, и хотя Титженс понимал, что его друга печалил и ужасал, как и всех женщин, тот факт, что он, Титженс, снова отправляется во Францию, Титженс не мог смотреть ему в глаза. Ему было стыдно. Ему впервые в жизни было стыдно!

Когда же Титженс сбежал с общего празднества — к своей возлюбленной! — Макмастер, запыхавшись, пустился за ним вдогонку вниз по лестнице, лавируя между расступающимися гостями, поднимающимися по ступенькам вверх. Он сказал:

— Подожди... Не уходи... Я хочу... — Он бросил назад несчастный, испуганный взгляд — леди Макмастер могла появиться на ступеньках в любую секунду. Его короткая черная борода подрагивала, он опустил свои печальные глаза и сказал: — Я хотел объясниться... Это несчастное рыцарство...

Титженс похлопал его по плечу. Макмастер стоял на ступеньке чуть выше его.

— Все хорошо, старина, — с чувством проговорил Кристофер. — Мы с тобой уже столько всего пережили, что такие пустяки нам не страшны... Я очень рад...

— И Валентайн... Ее сегодня здесь нет... — прошептал Макмастер. И воскликнул: — О боже! Я не подумал...

— Все хорошо. Все хорошо. Она на другом праздновании... И я тоже пойду... — сказал Титженс.

Макмастер взглянул на него с сомнением и печалью, наклонился вперед и схватился за скользкие перила.

— Скажи ей... — проговорил он. — Боже правый! Ты можешь погибнуть... Прошу тебя... Прошу тебя, поверь... Я буду... Как зеницу ока...

Титженс бросил быстрый взгляд на Макмастера и успел заметить, что его глаза наполнились слезами.

Они оба долго простояли, глядя на каменные ступеньки.

Потом Макмастер проговорил:

— Что ж...

— Что ж... — вторил ему Титженс.

Но он так и не смог взглянуть ему в глаза, хоть и чувствовал, что друг сочувственно вглядывается в его лицо... «Не могу смотреть ему в глаза, хотя, быть может, никогда больше его не увижу, — подумалось Титженсу. — Как странно. Сбежать бы тайком».

«Но сейчас, — строго сказал он себе, мысленно возвращаясь к девушке, что стояла рядом с ним, — невозможно „сбежать тайком“... Я должен ей признаться... Должен, черт побери...»

Она прижала носовой платок к лицу.

— Вечно я плачу, — проговорила она. — Маленький источник, который никогда не иссякнет...

Он осмотрелся по сторонам. Рагглс и генерал Какой-То-Там, обладатель вставной челюсти, не умещавшейся в рот, наверняка уже на подходе к ним. Улица с угольно-черными кустарниками была чистой, пустынной и тихой. Девушка смотрела на него. Он не знал, сколько продолжалось молчание, не понимал, где находится, его невыносимо тянуло к ней.

Спустя долгое время, он наконец проговорил:

— Что ж...

Она отступила назад. И сказала:

— Я не стану смотреть, как вы уходите... Это очень больно — видеть, как кто-то уходит... Но я никогда... Я никогда не вырежу ваши слова из памяти...

Она ушла в дом, дверь за ней захлопнулась. Он все спрашивал себя, какие же слова она никогда не вырежет из памяти. Те ли, которые он произнес, когда просил ее провести с ним ночь?..

У ворот департамента, где он когда-то работал, он поймал машину, которая подвезла его до улицы Холборн...

Ссылки

[1] Город в Восточном Сассексе. — Здесь и далее примеч. пер.

[2] Имеется в виду Томас Карлейль (1795-1881), известный британский писатель, философ и историк.

[3] Джон Стюарт Милль (1806-1873) — видный британский философ, историк, политический деятель.

[4] Строки из стихотворения «Пастушка» британской поэтессы и суфражистки Элис Мейнелл (1847—1922).

[5] Мрачное, угрюмое (фр).

[6] Небеспричинно (фр).

[7] Узнать все — значит простить все (фр.).

[8] Она же Астарта (Иштар). Древнее языческое божество, почитавшееся разными народами. Считалась богиней плодородия, любви и войны.

[9] Семья (фр.).

[10] «Изыди, Аштарот, во имя...» (лат.)

[11] Находчивость, изворотливость (фр.).

[12] Добровольческое движение, созданное в 1912-1913 гг. Участники движения выступали против предоставления самоуправления Ирландии.

[13] Отряд британской пехоты, созданный в 1881 году и базировавшийся главным образом на юге Ирландии.

[14] В 1543 году королем Генрихом были построены Дилский, Сэндгейтский, Райский и Гастингский замки (лат.).

[15] Цитата из рассказа Генри Джеймса «Мадонна будущего». Пер. М. Шерешевской.

[16] Любовница, фаворитка (фр.).

[17] «После соития печальна». Фрагмент латинского изречения Post coitum omne animal triste est («После соития всякая тварь печальна»), известного в разных вариациях.

[18] Фротуриан, остроумный малый (лат.).

[19] Ульрих фон Виламовиц-Мёллендорф (1848-1931) — немецкий филолог, специалист по Античности.

[20] Религиозное движение, возникшее в XIX веке внутри англиканской церкви и ратующее за сближение с католичеством.

[21] Зеленые плавники и глаза (лат.).

[22] Хэнд—английская единица измерения длины, равная 10,16 см. Используется для измерения высоты лошадей.

[23] Заболевание репродуктивной системы, связанное с аномалией развития семенников и их расположением вне мошонки.

[24] Добрый друг (фр.).

[25] Простая, здоровая пища (фр.).

[26] Имеется в виду Бенджамин Дизраэли (1804-1881), видный английский государственный деятель, член консервативной партии.

[27] Втор. 33:25.

[28] Благородное положение обязывает (фр.).

[29] ...Меня в плен захватила, был тих и беззвучен мой путь (нем.).

[30] Огромный, пустынный (лат.).

[31] Долгий, длинный (лат.).

[32] Земля поднимается тремя огромными утесами... (лат.)

[33] Здесь: орошенный с высоты водою (лат.).

[34] С неба (лат.).

[35] Выдумываю (лат.).

[36] За озером (англ.).

[37] Гай Фокс (1570-1606) — английский дворянин-католик; в 1605 году ему было поручено поджечь фитиль под палатой лордов во время тронной речи Якова I, поддерживавшего протестантов.

[38] Гайдовское движение, или гайдинг, — движение, объединяющее девочек и девушек в стремлении быть полезными другим людям, развивающее силу, смелость и ловкость; гендерная разновидность движения скаутов.

[39] Фаворитка (фр.).

[40] Связь (роман) на стороне (фр.).

[41] Жизнь замечательнейших людей (лат.).

[42] Богатый и знатный венгерский род, представители которого занимали в Европе высокие военные и дипломатические посты.

[43] Немецко-австрийский дворянский род. Самый известный представитель — князь Клеменс Венцель Лотар фон Меттерних-Виннебург-Бейльштейн (1773-1859), австрийский дипломат и министр иностранных дел, вошедший в историю активным участием в переустройстве Европы после Наполеоновских войн и организацией Венского конгресса.

[44] Каслри Роберт Стюарт (1769-1822) — британский политик, в 1812-1822 гг. министр иностранных дел. Представлял Великобританию на Венском конгрессе. 1814-1815 гг.

[45] Ин., 8:11.

[46] Отсылка к «Гамлету» (акт 3, сцена 1). Перевод М. Лозинского.

[47] Одно из течений протестантизма.

[48] Прозвище Вальтера Скотта.

[49] Один из четырех «Судебных иннов» — школ подготовки барристеров.

[50] Лакомый кусочек (фр.).

[51] Как в старые добрые времена (нем.).

[52] Мэри Уолстонкрафт (1759-1797) — британская писательница, философ и феминистка XVIII века.

[53] Мф. 27:42.

[54] «Прелесть губ и кротость речи. Мягкость взгляда, твердый дух...» (нем.). Строка из стихотворения немецкого поэта Адельберта фон Шамиссо (1781-1838) «Женская любовь и жизнь». Пер. Н. Тубалъцевой.

[55] Строка из стихотворения Данте Габриэля Россетти «Блаженная дева».

[56] Зал ожидания (фр.).

[57] Персонаж романа Ч. Диккенса «Жизнь Дэвида Копперфильда, рассказанная им самим».

[58] Цитата из пьесы У. Шекспира «Генрих V» (акт 4, сцена 1). Пер. Е. Бируковой.

[59] Заключительные строки стихотворения Джона Мильтона «О слепоте». Пер. С. Я. Маршака.

[60] Цитаты из Книги чисел (Чис. 6:24) и Псалтири (Пс. 120:8).