Длинная прибрежная улица изнывает от полуденной жары. Круглые солнечные пятна прозрачны и симметричны. Оранжевые пузырьки на голубой глади. Недвижное сияние. На этом палящем фоне облачка и кровли кажутся особенно четкими, а воздух — особенно плотным. Сплошное солнце. Его сияние косо ложится на первый ряд плоских крыш. Филип Керригэн медленно направляется к лавке Абдуллы бин Саида. Взявшаяся откуда-то страшная вонь заставляет его зажать нос рукой. Мелькают силуэты женщин в ярких кафтанах, трое пожилых мужчин оживленно беседуют о чем-то, сидя на площадке лестницы. Похоже, никто не замечает смрада, пропитывающего воздух. Наверное, в медине все запахи настолько остры, что обоняние у местных жителей сильно притупилось. Чем дальше по улочке, тем зловоние невыносимее. Вдруг на стене он с отвращением видит какие-то окровавленные выпуклости, вокруг которых вьется туча мух. Мгновение спустя Керригэн понимает, что это две петушиные головы в перьях и с гребешками, и чуть не наступает на влажную мягкую массу из потрохов и жира. В любом другом месте при виде подобной мерзости его передернуло бы от отвращения, а здесь он почему-то находит это вполне естественным. «Наверное, совсем уже обжился», — думает он. Неожиданно запах, кровь и ошметки мяса вызывают в памяти совсем иные края и иное время, а именно зиму 1916 года.

Бесконечные окопы, прорытые в вязкой земле, извивались от Ла-Манша до швейцарской границы. Сидевшие в окопах люди, каждый с более чем тридцатью килограммами снаряжения, с заплесневелыми от сырости ногами и чистыми, как мораль, желудками, купаясь в облаках фосгена и иприта, призваны были противостоять немецким бомбежкам. Сильные дожди, которые сопровождали наступление, превратили поле боя в трясину, а реку Верден — в глиняное пюре. Время от времени в горах раздавались взрывы, и тогда деревья выстреливали в желтую небесную крышу черными снарядами птичьих стай. Какого-то раненого истощенного паренька, привалившегося к стенке окопа, явно тошнило, но даже на рвоту у него не было сил. Темный ободок вокруг розоватой дырки в паху почему-то напоминал утиный пух. За неимением ничего съестного паренек сунул в рот горсть земли. Вдали дымились неизвестные деревеньки, и рана, казалось, тоже дымилась — гнилостными испарениями и чем-то серовато-жидким. И снова корреспондент London Times погружается в этот запах, как в реку, у которой нет ни дна, ни водного пространства, — только отвращение, распространяющееся по всему телу от ноздрей к ступням и назад к горлу и тут же пропитывающее легкие.

«Смерть роднит людей с животными, — размышляет Керригэн, — возвращает к нашему основному состоянию, а оно представляет собой мерзкую клоаку с непрекращающимися химическими процессами». Пройдя останки обезглавленных птиц, он замедляет шаг. В ногах ощущается застарелая усталость, однако больше всего устала душа. Вскоре он оказывается перед деревянной дверью лавки, принадлежащей зятю Исмаила, пересекает двор, где, как и в прошлый раз, навалены какие-то мешки и накрытые брезентом ящики, хотя при дневном свете это место кажется ему менее захламленным, и решительно поднимается по нескольким ступенькам, ведущим внутрь. Однако на пороге он останавливается: то, что происходит в одном из углов лавки, у непременного чайного столика, заставляет его слегка удивиться и в то же время мысленно улыбнуться. Да, жизнь порой предсказуема именно из-за своей кажущейся непредсказуемости, думает он. Лицо женщины наполовину скрыто волосами, наискосок пересекающими скулу; на ней хорошо сшитый костюм цвета морской волны и легкая блузка, на шее — платочек в белый горошек. Она сидит на самом краю дивана, туфли на каблуках лишь слегка касаются пола, из чего можно заключить, что она нервничает и в любой момент готова подняться. Руки напряженно сжимают лежащую на коленях плоскую прямоугольную сумочку, губы влажно поблескивают, поскольку от волнения она их то и дело облизывает, однако что-то в ее облике говорит о решительном настрое; похоже, в случае необходимости она готова даже проявить нахальство.

Сидящий напротив Абдулла бин Сайд улыбается, поглядывая на вырез блузки, и кивает в знак согласия, после чего приближает лупу к какому-то предмету — судя по его заинтересованности, драгоценности, и недешевой. Керригэн уверен, что вот-вот начнется бесконечная церемония переговоров, в ходе которой продавец ради повышения, а покупатель ради снижения цены способны проявить недюжинные артистические способности. Он внимательно всматривается в слегка покрасневшее и изменившееся, возможно, из-за подступающих слез лицо женщины: чистый лоб скрывает какую-то упрямую мысль, припухшие вяловатые губы слегка кривятся от досады, хотя она и пытается ее скрыть, на виске беззвучно бьется голубая жилка, словно потаенный ручеек чужого сознания. Для некоторых мужчин сострадание бывает опаснее красоты, вид загнанного существа мгновенно рождает в них жалость, способную разрушить самую неприступную крепость, однако в данном случае речь, видимо, об этом не идет. Тем не менее бывают дни, когда корреспондент London Times глубоко презирает торговцев, само искусство торга выводит его из себя, он ненавидит стремление запутать покупателя почти так же сильно, как жадные руки нищих, которые на переполненных улицах хватают его за пиджак и тянут к себе.

— Сию минуту буду к вашим услугам, господин Керригэн, — говорит Абдулла, заметив его присутствие и пытаясь не допустить вмешательства в интересующее его предприятие.

Однако Керригэн уже решил принять в нем участие и твердым шагом подходит к столу, за которым совершается сделка. Там на кусочке бархата лежит кольцо: прекрасно отшлифованный, чистый как слеза рубин в окружении крохотных золотых лепестков. Керригэн берет его, с пристрастием, чуть прищурившись, рассматривает и восхищенно присвистывает, однако араб, похоже, не имеет ни малейшего намерения поднять цену.

— За такую вещь даже я готов заплатить вдвое больше предложенного, — говорит Керригэн, обращаясь к ростовщику и одновременно засовывая руку во внутренний карман пиджака, где лежит бумажник.

— Сожалею, — отвечает тот и недовольно хмурит брови, — но сеньорита не хочет продавать кольцо, речь идет о временной сдаче его на хранение. Не правда ли, сеньорита Кинтана?

— Да, — еле слышно бормочет она, опустив голову к сумочке и ожесточенно ковыряя ногтем замок. — То есть я…

Не переставая терзать сумочку, она снова облизывает нижнюю губу и замолкает.

Керригэн решает присесть, хотя никто его не приглашал. Тотчас же появляется какой-то молодой паренек с подушками и раскладывает их на диване. Обращаясь к женщине, журналист пытается придать своему обветренному грубоватому лицу самое приветливое выражение, на какое только способен, отечески улыбается и вообще всячески стремится внушить ей доверие.

— Продолжайте. Что вы хотели сказать?

— Ничего, — коротко отвечает она.

Керригэн замечает, как вспыхивают при этом глаза женщины, и задумчиво смотрит на нее, словно хочет понять, кто же она все-таки такая. Молча и неподвижно выдерживает она его изучающий взгляд. Спустя несколько секунд он решается спросить, что заставило ее заложить кольцо, и делает это так спокойно, как сделал бы опытный врач, обращаясь к пациенту.

Юноша, который принес подушки, ставит на стол поднос с чайником, тремя маленькими немного выщербленными чашками и тарелкой с вяленым инжиром.

Эльса Кинтана слегка дрожащим голосом, без всякого выражения, как хорошо затверженный урок, начинает рассказывать душещипательную историю о семейном долге и чьем-то наследстве. Во все время рассказа Керригэн искоса наблюдает за ней, и снисходительная усмешка чуть трогает уголки его губ. Да, эта дама обладает определенными достоинствами, тут с Гарсесом нельзя не согласиться. Ее красота определяется не столько чертами лица, сколько всем обликом, исполненным скрытого достоинства, порой даже излишне сдержанным. Лицо-то как раз безупречным не назовешь: глаза расположены слишком далеко друг от друга, лоб излишне широк, чуть припухлая верхняя губа все время презрительно кривится. И если оно все-таки столь привлекательно, то именно благодаря этим отклонениям от нормы, спасающим от безликости.

Сначала оба мужчины слушают ее с преувеличенным вниманием, причем Керригэна больше интересует форма изложения, чем сам рассказ. «Ну что ж, — думает он с оттенком грусти, — вот еще одна, для кого ложь — захватывающая игра». Он молча наблюдает за ней, потирая снизу вверх щеки, немного разочарованный неудачной имитацией искренности, но заинтригованный тем, какой же финал придумает она для своей истории.

Между тем толстые пальцы Абдуллы проворно поглаживают бархат, на котором покоится кольцо.

— Берите деньги и не беспокойтесь, процент, который я предлагаю, вполне разумный. Поверьте, такой женщине, как вы, для жизни в Танжере потребуется немало. К тому же у меня в лавке кольцо будет в безопасности, пока вы не придете и не заберете его.

Теперь глаза Эльсы Кинтаны пытаются встретиться с прищуренными, в сеточке морщин глазами Керригэна, и тот видит в них мольбу, а увидев, чувствует, как где-то в глубинах тела начинает вздыматься тщеславие, которое и понуждает мужчину вступиться за попавшую в беду женщину. Тем не менее он продолжает молчать, выковыривая языком застрявшие между зубами инжирные семечки. Сегодня вкус фруктов кажется особенно приятным, но почему-то ему не хочется ни еще раз испытать это маленькое удовольствие, ни выйти из своего апатичного состояния, зато он вдруг вспоминает две петушиные головы на стене, кровь и потроха на дороге, от чего в желудке что-то переворачивается, да так, что он невольно сжимает губы. Нет, лучше испытывать отвращение, чем удовольствие, жить на льдине здравомыслия и цинизма.

Вдруг женщина порывисто встает и протягивает Абдулле руку.

— Спасибо, я еще немного подумаю, — говорит она, забирая кольцо и надевая его на палец.

— Не за что, — отвечает араб, не в силах скрыть досаду. — Если передумаете, вы знаете, где меня найти, — добавляет он уже более мягко, но настойчиво.

Керригэн, отодвинув кретоновые подушки, тоже нерешительно поднимается, не зная, уйти или остаться. Он пришел в лавку с намерением вытянуть из зятя Исмаила еще какую-нибудь информацию о ящиках, но глядя на его сложенные на толстом животе руки и угрюмую физиономию — того и гляди набросится с проклятиями, — журналист решает, что сейчас Абдулла не настроен пускаться в откровения. С другой стороны — эта женщина, в которой есть что-то таинственное, смутное, толкающее вслед за ней. Снова жизнь начинает разветвляться, наполняться разными смыслами и возможностями, иногда смыкающимися самым чудесным образом. Решившись, он делает рукой какой-то неопределенный жест и устремляется по коридору к выходу; глаза его почему-то прикованы к черному неровному шву у нее на чулках.

— Надеюсь, в следующий раз вы не будете вмешиваться в мои дела, — говорит от двери ростовщик, подтверждая догадки Филипа по поводу его мрачного настроения.

Эльса Кинтана и Керригэн медленно идут по улице; они вместе, но разъединены расстоянием — и в прямом, и в переносном смысле. На западе с утра висят плотные темные облака. Мимо движутся какие-то фигуры, плывут голоса. На площади под деревьями несколько мужчин, сидя на корточках, раздувают костерки, на которых кипит вода для чая. Навстречу, взявшись за руки, идут двое юношей, один из них хохочет, показывая белые, чуть выступающие вперед зубы. Журналист и его спутница бредут по улице Марин, проходят мимо Большой мечети и оказываются на площади Бордж-эль-Марса, значительную часть которой занимают кафе с разбросанными под пальмами столиками. Керригэн поворачивается к Эльсе и, указывая на один из них, приглашает сесть. В ее глазах — разочарование, под глазами — темные круги. Обычно так смотрят женщины, которые ждали большего, а тот, на кого возлагались надежды, оказался низкопробным пошляком.

— Вам неплохо бы чего-нибудь выпить, — советует Керригэн, галантно отодвигая стул.

— Спасибо.

— А теперь рассказывайте, в какую историю вы попали, — и Керригэн устремляет на собеседницу колючий проницательный взгляд профессионального журналиста.

— Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду.

— Вы ведь не из тех, кто умеет притворяться, верно? Все, что вы наплели Абдулле, — восхитительная небылица. Ваши изысканные манеры, застенчивый лепет благовоспитанной сеньориты и еще кое-какие мелочи заставляют усомниться в вашем рассказе. Не похоже, чтобы у вас была тяжелая жизнь, и тем не менее…

— Тяжелее, чем вы думаете, — резко обрывает она и тут же смущается, а спустя несколько секунд выдавливает из себя вежливую улыбку, столь же презрительную, сколь и невеселую.

— Значит, там, в лавке, вы не поверили ни одному моему слову? Ну что ж, вы правы, это была всего лишь выдумка, но если вы хотите знать правду, я вам ее расскажу.

Она наклоняется вперед и впивается взглядом в необычно блестящие глаза Керригэна.

— На самом деле я опасная женщина, — произносит она с издевкой, словно хочет заставить его поверить, что шутит, — я убила двух человек, выступала против властей, и теперь меня ищут. Эта версия вам нравится больше, чем сказка о беззащитной девочке?

— Вы опять преувеличиваете. Человек, совершивший столько преступле-е-ений, — говорит Керригэн, намеренно растягивая последнее слово, — без малейших колебаний отдал бы в залог кольцо, даже обручальное. Впрочем, мне все равно, — он пожимает плечами, — да и вам ни к чему быть на самом деле беззащитной.

— Откуда вы знаете, что это обручальное кольцо?

— Я журналист, и мне платят именно за наблюдательность. Если вы хотите, чтобы я вам помог, придется выложить все до конца.

— Один человек меня шантажирует. Пока это все, что я могу сказать. Конечно, я не имею права просить, чтобы вы мне поверили, но я все-таки прошу. Я тоже навела о вас справки, сеньор Керригэн. Вы не такой циник, каким иногда хотите казаться. Вы пользуетесь уважением, имеете достаточно средств и связей с нужными людьми, вас не так-то легко запугать. По воле случая вы оказались на моем пути, — глаза беспокойно бегают, будто ей стоит значительных усилий подобрать нужные слова, а голос слегка дрожит, — у меня нет друзей в Танжере, и я нуждаюсь в вашей помощи.

Керригэн задерживает дыхание, а потом, подняв брови, сильно выдыхает сквозь сжатые губы — на его языке жестов это означает, что сказанное если не убеждает окончательно, то по крайней мере внушает надежду добраться до истины.

— Пожалуй, я не прочь помочь вам, однако я мало что смогу сделать, если не знаю, о чем речь, поэтому командовать придется вам.

— До субботы я должна отдать определенную сумму денег, а не то…

— А не то что? — Керригэн не дает ей договорить.

Эльса отрешенно закрывает глаза.

— Я так устала, — первый раз действительно искренно говорит она. — От всего устала: от себя, от ожидания, от мыслей о том, что я должна делать и чего не должна, — и не поднимая век, она обхватывает голову руками.

— Вот теперь я вижу, что вы действительно опасны, — тихо бормочет Керригэн, мягко отводя упавшую ей на лоб прядь волос.

Эльса открывает глаза и слегка поводит ими, словно уклоняясь от взгляда Керригэна, не безуспешно. Солнце по-прежнему безжалостно обстреливает город, на фруктовом рынке — обычная полуденная суматоха, из какого-то ящика доносится стрекотание пленных сверчков.

Керригэн достает из кармана карточку, на которой крупным типографским шрифтом напечатан его адрес, вкладывает кусочек картона в руку женщины и намеренно задерживает ее кисть в своей.

— Если захотите поговорить, найдете меня здесь, — опять равнодушно произносит он.

На горизонте громоздятся взвихренные облака. Корреспондент London Times, шаря в кармане брюк в поисках спичек, обходит поставленные по кругу столы. Вдали, в трех разных частях города, слышно пение муэдзинов. Он лениво бредет, устремив взгляд в землю. Наверное, он слишком стар и слишком устал, чтобы заново учиться любить.