Второе зрение

Фрадкин Борис Захарович

Борис Захарович Фрадкин известен, в основном, двумя своими произведениями — «Пленники пылающей бездны» и «Тайна астероида 117-03».

 

 

Вызов поступил в третьем часу ночи. Я растормошил дремавшую у стола медсестру, подхватил сумку и выбежал к машине.

— Тот самый Голубаев? — спросила Ксения Андреевна, когда мы уже мчались на «скорой» по безлюдным улицам спящего города.

Я безмолвно ахнул: ведь действительно мы едем не к какому-нибудь Голубаеву, а к Павлу Родионовичу Голубаеву! Ещё раз взглянул на адрес — так и есть, улица Славянова, дом сорок один, квартира шесть. И уж совсем неожиданно вспомнилось: дверь квартиры обита слоем войлока под синим дермантином, и гвозди с широкими блестящими шляпками глубоко утопают в обшивке, образуя косые клетки; и звонок не электрический, а простенький, ручной. Ручку повернёшь — и в передней словно кто-то осторожно встряхивает серебряными колокольцами…

Пока «скорая» ныряла из улицы в улицу, я вспоминал недалёкое прошлое, когда я, студент, только осваивал азы медицины.

Лекции по нейрохирургии… На кафедру поднимается Голубаев — высокий, плечистый, в неизменном чёрном костюме. Одна рука его скользит вдоль стены, другою он ищет стол. Старается делать это незаметно, но нам с высоты убегающих вверх рядов отлично видно каждое его движение.

Дойдя до середины стола, Павел Родионович привычно поворачивается к аудитории. Мы знаем: глаза его нас не видят, но каждый раз, обманываясь, ловим их взгляд.

Свою лекцию Голубаев начинает неторопливо, негромко. Он опирается на стол широко расставленными руками, словно раздумывая, собираясь с мыслями.

Потом выпрямляется, вскидывает голову, и его прямые чёрные волосы приподнимаются двумя крылами. Руки уже не знают покоя, они делают удивительно зримым всё, о чём говорит Голубаев. В голосе его — волнение.

Теперь Павел Родионович весь устремляется к нам, будто речь идёт не о том, что уже известно науке, а о явлениях, которые внезапно предстали перед ним, и он торопится донести их до нас, пока они не исчезли.

В аудитории мёртвая тишина. Сто сорок человек, а кажется — ни души. Тишина необычная, наэлектризованная. Мы забываем конспектировать, мы только слушаем. Даже самая непоседливая на курсе Ларка Дудырева застывает изваянием, широко раскрыв круглые глаза с угольно накрашенными ресницами.

Голубаев рассказывает о сложнейших взаимодействиях нервных волокон, о механизме распространения нервных импульсов, о работе центров головного мозга. Он густо пересыпает свою речь латинскими терминами. В других устах те же фразы звучали бы сухо и неинтересно. А тут…

Поступая в медицинский институт, я застал Голубаева уже вот таким, почти ослепшим. Приехал я издалека и прошлое Павла Родионовича узнал уже стороной, понаслышке.

Он окончил когда-то наш институт и специализировался как нейрохирург. Очень скоро его смелые, удачные операции стали известны далеко за пределами области. Голубаев защитил диссертацию, получил звание кандидата медицинских наук. И быть бы ему доктором, крупным учёным, но свалилось на него несчастье — глаукома. Болезнь в нашем понятии чепуховая, люди с ней живут до глубокой старости, не теряя зрения полностью. А у Павла Родионовича слепота прогрессировала катастрофически — случай, из ряда вон выходящий. Природа словно издевалась над нейрохирургом: других исцеляешь — попробуй исцели себя.

Он бросил ей вызов — прибег к хирургическому вмешательству. Операция оказалась неудачной, и зрение резко ухудшилось.

Слепнущий хирург — что может быть трагичнее?

Круг его деятельности неумолимо сужался. Прежде всего пришлось отказаться от операций и довольствоваться консультациями. Рассказывали, что он мог часами просиживать в операционной, чутко прислушиваясь к звуку брошенного в таз инструмента, к скупым фразам, которыми обменивались хирурги и сёстры.

И ещё — лекции, которые запомнились нам на всю жизнь…

При мне Голубаева уже приводили за руку — дочь, студентка нашего института, или жена, очень добрая приветливая женщина с большими, ясными, какими-то наивными глазами. В институте поговаривали, что жена под диктовку Павла Родионовича пишет конспекты лекций, и методические указания, читает ему статьи из научных журналов, ни слова не понимая из того, что пишет и что читает. Наши девчонки только вздыхали, наблюдая, как влюблённо Голубаев прижимает к себе руку жены и как заботливо поправляет она на нём галстук, прежде чем позволить ему войти в аудиторию.

Но и лекции чертовски трудно давались Голубаеву. Разыскивая нужный плакат, он приближал лицо к самой стене, а макеты, разложенные на кафедре, подолгу ощупывал руками.

Голубаев был не как все — мы это сразу поняли. Но что делало его необычным? Трагедия? Я пробовал поставить себя на его место и приходил к неутешительному выводу: я бы, наверное, сразу скис, потерял всякий интерес к окружающему, махнул бы на всё рукой, и на медицину в том числе.

А он продолжал читать лекции. Видно, они оставались для Павла Родионовича единственной ниточкой, которая связывала его с любимым делом.

Но ведь и она, эта ниточка, вот-вот должна порваться. Я с замиранием и тревогой вслушивался в голос Голубаева, искал в нём нотки страха. Несколько раз вместе с Надей, дочерью нейрохирурга, я провожал его домой, заходил к ним. И убеждался: страха нет, отчаяния нет. Я пытался представить душевное состояние Голубаева и только ещё больше им восхищался, не умея понять, откуда он черпает силы, чего стоят нашему необыкновенному преподавателю его уверенность и спокойствие.

Вскоре Павел Родионович окончательно ослеп, и было ему тогда тридцать девять лет — самый возраст для талантливого хирурга.

К нашему огорчению, он отказался от лекций, перестал появляться в институте. Стороной до нас доходили слухи: Голубаев принимал участие во Всесоюзном совещании нейрохирургов (должно быть, в качестве почётного гостя)… Вместе с женой отправился в Румынию (зачем?), приглашён в Китай к специалистам по иглотерапии (не собирается ли испытать на себе новый метод лечения?)…

Потом я кончил институт и почти не вспоминал о Голубаеве. И вот — этот вызов.

Квартиру нам открыла перепуганная женщина, соседка Голубаева.

— Мария Фёдоровна улетела в Ижевск к дочери, — торопливо объяснила она, — оставила мне ключ, попросила присматривать за Павлом Родионовичем, готовить ему. Остальное ведь он всё сам. Целые дни возится со своими аппаратами. Вечером зашла собрать ему поужинать, а он закрылся в своей комнате. Не отзывается и не выходит. Ужин так и остыл… Ночью проснулась: сердце не на месте. Снова зашла — слышу стон… Сразу к телефону…

Я приложил ухо к двери и услышал приглушённое гудение. Так обычно шумит трансформатор. Затем мне почудилось, будто в комнате кто-то дышит, часто, с надсадой.

— Павел Родионович! — позвал я. — Павел Родионович!

— Да что же с ним такое? — снова запричитала соседка Голубаева. — Утром он проводил Марию Фёдоровну на самолёт, возвратился такой весёлый! Всё напевал, всё шутил… И ведь вовсе ни на что не жаловался!

Я снова приложил ухо к двери и теперь отчётливо услышал стон. Тогда я передал сумку Ксении Андреевне, попросил женщин отодвинуться и налёг на дверь. Замок с кусками дерева вылетел из гнёзда.

В комнате темно. Голубаеву, если он даже чем-то и занимался, свет не требовался. Я долго шарил по стене, прежде чем рука наткнулась на выключатель.

Четыре года я работаю на «скорой». Не то чтобы сердце моё очерствело, привыкло к людским страданиям, но я научился держать себя в руках при любых обстоятельствах и прежде всего оставаться врачом.

А тут растерялся…

На большом письменном столе, выдвинутом на середину комнаты, до пояса прикрытый простынёй, лежал Павел Родионович. Голова его была запрокинута, одна рука вытянута вдоль тела, другая свесилась со стола.

В первую очередь меня поразило его лицо: оно было синюшного цвета, как при кислородном голодании, но только значительно темнее. И синюшность кончалась чёткой границей на шее, немного ниже подбородка. На лбу и на висках вздулись вены, выступая почти чёрными шнурами. В щёки, в подбородок воткнуты иглы, много игл, наверное, не меньше двенадцати — пятнадцати, и от каждой тоненький провод тянется к большому прямоугольному ящику. Из-под сомкнутых век стекает сукровица, и тоже торчат иглы, но длинные и толще.

В изголовье я увидел тумбочку с разложенными на ней хирургическими инструментами и только теперь обратил внимание на то, что в правой руке Голубаева, упавшей со стола, зажат скальпель. А когда мой взгляд скользнул ещё ниже, стало совсем не по себе: в небольшом алюминиевом тазике на полу валялся шприц с разбитым цилиндриком, окровавленные ватные тампоны и… два глазных яблока. Я узнал их — мутные, словно забрызганные разбавленным молоком! — и содрогнулся, когда сообразил, что Голубаев удалил себе оба глаза, вгонял иглы в лицо и вообще проделывал над собой что-то дикое и непостижимое, пока не потерял сознание от боли.

Истерический крик соседки Голубаевых отрезвил меня. Я быстро выдернул из розетки штепсельную вилку аппарата — и гудение прекратилось. С помощью ничему не удивляющейся Ксении Андреевны я осторожно удалил иглы, торчавшие на щеках, на подбородке, из-под век. Мы завернули Павла Родионовича в простыню и отнесли в машину.

Через несколько минут он был доставлен в хирургическое отделение городской больницы. В предварительном диагнозе я записал сильнейшее нервное расстройство. А что ещё могло тогда прийти мне в голову?

С великим трудом дотянул я до конца дежурства. Перед моими глазами всё стояло синюшное лицо Голубаева, утыканное иглами. Нет, то, что сделал с собой Павел Родионович, не могло быть результатом нервного потрясения. Ставя предварительный диагноз, я просто не имел времени для раздумья, иначе не написал бы такого. Только теперь меня осенило: не слабость, а большое сильное чувство руководило нейрохирургом, он шёл к какой-то цели, и даже слепота не смогла остановить его. Это чувство прорывалось в его лекциях, а я, наивный чудак, думал тогда о ниточке, связывающей Голубаева с жизнью. Какая там, к дьяволу, ниточка! Тысячи стальных тросов и те будут очень бледным сравнением.

Едва сдав дежурство, я сел в трамвай и через четверть часа уже входил в клинику. Там я разыскал Костю Чащухина, своего однокурсника и старого друга. Костя работал хирургом, успехи его были не в пример моим, о нём уже поговаривали в городе, даже писали в областной газете.

Костя провёл меня к себе в кабинет, попросил сестру принести для меня халат.

— Без сознания, — сказал Костя, — но жизнь вне опасности. Шок. И большая потеря крови.

— Но в чём дело, как ты думаешь?

Костя подёргал рыжие баки, которые делали его похожим на Пушкина.

— Мы вызвали жену. Думаю, она нам всё объяснит. Или он сам, когда придёт в себя. Но твой диагноз…

Я замахал на Костю руками.

— Не то, конечно, не то! Но ничего другого я придумать не смог. А времени в моём распоряжении, сам знаешь, сколько бывает.

— Знаю, как же…

— Лицо у него всё ещё синюшное?

— Да. И мне кажется, дело тут не в кислородном голодании. Просто кожа обработана каким-то раствором. Пройдём в палату?

Павел Родионович лежал на спине, дышал чуть заметно. Около постели сидела дежурная сестра. Она шепнула:

— Наполнение стало почти нормальное.

Мы долго молча смотрели на лицо Голубаева с серовато-лиловой кожей.

Днём я отсыпался после дежурства. А под вечер снова отправился в клинику. Но Кости не было, а без него пройти к Павлу Родионовичу я посчитал неудобным. Мне сказали, что он пришёл в себя, однако очень слаб.

Не знаю, почему, но я почувствовал несказанное облегчение.

На следующее утро, когда Костя встретил меня, было у него какое-то странное, взволнованное лицо. И пока я надевал халат, он топтался около меня, дёргал себя за баки.

— Прилетела Мария Фёдоровна, — сказал он. — У него в палате.

— Ты говорил с ней?

— Нет, ещё не успел. Но тут и без того уже такое происходит…

Костя уставился на меня, словно это со мною произошло что-то невероятное.

— Ну? — Я справился с халатом и вопросительно посмотрел на своего товарища.

— Понимаешь, он видит.

— Кто видит? — не понял я.

— Павел Родионович, кто же ещё?

Я посчитал его слова за шутку, едва не рассмеялся, но Костя продолжал смотреть на меня таким напряжённым взглядом, что я осёкся.

— Послушайте, товарищ хирург, — сказал я, — ведь Голубаев удалил себе даже то, что ещё могло называться глазами.

— Вот именно, — в голосе Кости была растерянность. — Вопреки всему. И я бы никогда не поверил, если бы сам в этом не убедился.

— Но как же так? — пробормотал я.

Он развёл руками.

И вот мы входим в палату. Около постели Голубаева сидит жена. Приветливая Мария Фёдоровна очень мало изменилась за эти годы, а в белом халате вообще кажется воплощением доброты.

Павел Родионович лежит на спине, и я вижу его чётко очерченный профиль с запавшими на пустых глазницах веками.

Костя приблизился к постели, спросил:

— Как вы себя чувствуете, Павел Родионович?

— Ничего, коллега, сносно. А это кто с вами?

Я стоял несколько сбоку, да ещё позади Кости, и не произнёс ни звука, так что угадать моё присутствие Голубаев не мог. Он должен был только увидеть меня!

Мы с Костей переглянулись.

— А, вспоминаю, вспоминаю, — сказал Голубаев, — тот самый молодой человек, который любил задавать мне вопросы, да всё этакие, с подкавыкой. Если не ошибаюсь, мы тёзки.

— Как вы могли узнать меня? — изумился я.

— Зрительная память, коллега.

— Вы… вы видите?

— Разумеется.

Тонкие губы Павла Родионовича дрогнули в торжествующей улыбке. Он шевельнулся, Мария Фёдоровна поправила на нём одеяло.

— Но чем?!

— Лицом. Точнее, кожей лица.

— Кожей? — Я подошёл ближе, всматриваясь в серо-лиловое лицо Павла Родионовича. Неподвижность его оказалась обманчивой. Я заметил, что кожа лица Голубаева находится в непрерывном едва заметном движении.

— Вы хотите сказать, что использовали эффект Розы Кулешовой?

— Вы угадали, любитель каверзных вопросов.

— Позвольте, — запротестовал я, — но «видеть» кожей можно только при непосредственном контакте с объектом. А вы…

Голубаев нетерпеливо перебил меня:

— А я чуточку учёный.

— Ты невозможный человек, — вмешалась в разговор Мария Фёдоровна. — Ты нарочно спровадил меня к Наденьке, знал, что я бы никогда не допустила такого безумства. Представьте себе, — она повернулась ко мне, — никто ни в Москве, ни в Бухаресте, ни в Пекине не решился проверить на человеке идеи Павла. У профессора Литвиненко гибли все подопытные животные, на которых он испытывал совместное воздействие лёгкой воды и высокочастотных ударов на нервные сплетения. И обезьянки, и морские свинки, и кролики…

— Эка, нашла с кем меня сравнивать, — обиделся Павел Родионович. — Я-то существо немного более совершенное.

— Ты не подумал обо мне, — с грустью упрекнула мужа Мария Фёдоровна.

Голубаев ещё слабой, плохо слушающейся рукой разыскал пальцы жены. Она ласково приняла её, подняла, прижала к своей щеке.

— У меня очень страшное лицо? — спросил Павел Родионович. И, так как мы все трое медлили с ответом, он сказал: — Это должно пройти, нечто похожее на слабый ожог. Помнишь, Машенька, как боялся Гринчас за свою лёгкую воду? Будто вручал мне атомную бомбу. Раствор, которым я обработал кожу, — пояснил Голубаев мне и Косте, — компонент обыкновенной воды. В молекулу её входит атом кислорода с атомным весом пятнадцать.

— Да разве есть такой? — удивился я.

— Отыскался. В воде ещё многое отыщется. Да вы что, молодые люди, стоите? Присаживайтесь.

Я буквально плюхнулся на стул. Всё происходящее казалось мне ненастоящим. Но не верить было невозможно. Голубаев не мог бы так разговаривать со мной, если бы не видел меня. Он безусловно видел!

Костя остался стоять. Он всеми силами старался держать себя как врач, столкнувшийся с новым видом заболевания, симптомы которого не укладываются ни в какие известные ему нормы. Что бы там ни было, а перед ним прежде всего пациент, больной человек. Увы, голос Кости явно фальшивил.

— Итак, вы видите, — констатировал Костя. — А как это сказывается на вашем общем состоянии?

— Да что там состояние, — усмехнулся Павел Родионович. — Если бы силы не изменили мне, я бы сделал видящей всю кожу своего тела. Слышите, коллеги? Всю кожу. Я бы смог видеть вокруг себя абсолютно всё, видеть то, что за моей спиной, над головой, у меня под ногами.

В палату вошла сестра с лекарствами. Костя яростно замахал на неё руками, предлагая немедленно убраться. Поведение для лечащего врача, сами согласитесь, непозволительное.

— Ничего, ничего, — сказал Голубаев, — Тоня нашему разговору не помешает. А посмотрите, какая славная у неё брошка: сияет, как солнышко. Это что, подарок, Тоня?

При этом он не повернул лица в сторону вошедшей, его заострившийся нос по-прежнему торчал вверх. Поражённая сестра машинально ощупала брошку, едва выглядывавшую между отворотами халата.

— Подарок… — пролепетала Тоня, растерянно поглядывая то на больного, то на Чащухина. Но у моего товарища у самого вид был не очень солидный.

Ткнувшись вместо двери в косяк, тихонько охнув от боли и неожиданности, сестра поспешно покинула палату.

Павел Родионович засмеялся.

— Я и сам всё это переживаю как великое чудо, — признался он. — Снова видеть…

— Но вы же… вы совсем не видели! — вскричал я. — Как же вы сумели сделать само открытие?

Голубаев ответил не сразу, его рука гладила щеку жены.

— Вот, — дрогнувшим голосом произнёс он, — благодаря этой женщине.

Костя приподнял брови, собрался подёргать себя за баки, но рука его так и повисла в воздухе.

— Маша была моими глазами, — продолжал Павел Родионович. — Прежде всего, она помогла мне сохранить мужество, когда я начал слепнуть. Нужно было бороться или… Мы избрали первое. О, вы ещё не знаете, какое упрямство в этой на вид добренькой особе. Представьте, она заставила меня продолжать чтение лекций и сама приводила в институт, за руку. Или заставляла Надю. Надеюсь, не забыли? Я оживал, я работал, я радовался и… искал. Во время одной из лекций — темой её были кожные рецепторы — я вдруг и подумал о Розе Кулешовой…

— Он тогда пришёл домой один, — сказала Мария Фёдоровна. — Насмерть перепугал меня. Слышу, кто-то звонит, открываю — Павел. Явно не в себе, руки трясутся. Как он мог найти дорогу — ума не приложу. Спросите его — он теперь и сам не вспомнит.

— Не вспомню, — согласился Павел Родионович. — У меня было такое состояние, будто меня облили спиртом и подожгли. Потом у нас с Машей началась работа. Мы стали изучать уже накопленный опыт в области видения пальцами. И очень скоро у нас появились кое-какие собственные соображения…

— Да не у нас, не у нас, — запротестовала Мария Фёдоровна. — У тебя. Какое отношение могла я иметь к твоему открытию?

Губы Павла Родионовича дрогнули в улыбке. Он протянул жене вторую руку. Их пальцы переплелись.

Мы с Костей украдкой переглянулись, не смея даже дыханием напомнить о своём присутствии. Мы молчали, ожидая, пока Павел Родионович заговорит сам.

— Помните дискуссию в печати? — Голубаев улыбался, и его лиловое лицо с чёрными нитями вен не казалось уже таким отталкивающим. — Большинство учёных склонялось к тому, что зрение кожей есть атавизм, доставшийся нам от самых далёких предков, от червеподобных, ещё не имевших глаз. Но согласитесь, трудно поверить, что видение кожей представляет собой отголосок палеозойской эры. Ибо, если это так, то наши более поздние предки, жившие в какой-нибудь меловой или третичный период, ощущали своей мохнатой шкурой и своими когтями куда тоньше, чем современный музыкант пальцами. Чепуха, конечно. И мне в голову пришла удивительная мысль: а что, если зрение кожей у современного человека — не атавизм, не отголосок прошлого, а предвестник будущего?

— То есть? — произнесли мы с Костей одновременно.

— Если сравнить кожу современного человека с кожей хотя бы питекантропа, то, без всякого сомнения, она во много раз чувствительнее. Питекантропу не под силу было бы собрать часовой механизм или сыграть простейшие гаммы на скрипке. Согласны со мной? Вот так. И от поколения к поколению эта чувствительность повышается, всё чаще прорываясь уже как зрительное восприятие. Среда, в которой живёт и действует человек, непрерывно усложняется. Вместе с нею совершенствуется и человек. Ему всё труднее обходиться одними глазами. Вот природа и спешит ему на помощь…

— А вы? — Я глотнул. — Что сделали вы?

— О, я всего лишь поторопил природу.

— А, — снова догадался я, — иглотерапия и тот аппарат, к которому были присоединены иглы!

— Всё это, коллега, значительно сложнее. Боюсь, мне не объяснить сразу всего. Вам известно, что нервные окончания в коже по своему строению слишком далеки от структуры чувствительных элементов глаза. И кроме того, эти окончания не связаны с зрительными центрами мозговых полушарий. Потребовалось решить двойную задачу: во-первых, повысить чувствительность рецепторов кожи, сделать их восприимчивыми к световым раздражителям. В этом мне помогло исследование нашими физиками так называемой лёгкой воды. Во-вторых, нужно было создать новые связи в сложном ансамбле нервной системы. Здесь сыграла решающую роль иглотерапия, и опять исследования наших физиков, но уже в другой области: высокочастотное воздействие на живой организм. Мне, по сути дела, оставалось только собрать воедино достижения самых различных областей науки. — Помолчав, Голубаев добавил тихо: — Единственное, что потребовалось от меня лично, — это мой опыт нейрохирурга.

Видимо утомившись, Павел Родионович умолк.

— Тебе нужно отдохнуть, — забеспокоилась Мария Фёдоровна.

— Да, — согласился Павел Родионович, — слабость… Но это хорошо, что они дали мне высказаться. Хирург Чащухин, говорят, человек строгий и пунктуальный.

Румянец выступил на веснушчатых Костиных щеках.

— Ну-ну, — успокоил его Голубаев, — зачем же смущаться? Наша профессия, коллега, требует хорошей выдержки. И, пожалуйста, не смотрите на меня как на первооткрывателя. Ничего такого особенного я не сделал, — Голубаев устало вытянулся. — Открытие, как говорится, уже витало в воздухе. Не я, так кто-нибудь другой проделал бы то же самое. И вижу я не так уж хорошо. Очень много цветовых помех. Все предметы окружены радугой. Но… всё впереди. — Голубаев отнял свою руку у жены, поднёс её к самому лицу. — Пальцы… — Он помолчал. — Вы только подумайте, друзья: хирург с видящими пальцами! С ними не ошибёшься во время операции. Да с ними я, чёрт знает, что смогу сделать! Простите… устал…

— Отдыхайте, Павел Родионович, — сказал Костя. — Сейчас вам нужен только отдых.

Мы вышли из палаты, и, пока шли до кабинета дежурного хирурга, Костя всё поглядывал на свои пальцы, словно увидел их впервые. Я понимал, о чём он думает.

В кабинете он принялся бестолково ходить из угла в угол. Мы оба молчали.

Потом в кабинете появилась Мария Фёдоровна.

— Уснул, — сказала она.

— Садитесь, Мария Фёдоровна, — Костя предупредительно подвинул кресло.

Она присела на самый краешек, лёгкая, смущающаяся, в любое мгновение готовая вскочить и броситься обратно в палату.

— Но как же он смог? — вырвалось у меня. — Глазные нервы… Это ж такая нечеловеческая боль! И потом, стоило ошибиться скальпелем на один миллиметр и…

Мария Фёдоровна виновато улыбнулась.

— Видите, как получилось. Он настоял, чтобы я побывала у Наденьки, а я, дура, не догадалась, что у него на уме.

— Так рисковать! — зарычал Костя. — В одиночку! Да с вашей-то помощью ему было бы насколько проще!

— Что вы! — Мария Фёдоровна испуганно замахала руками на Костю. — Да я в его делах абсолютно ничего не понимаю. Какая там из меня помощница…

Домой я возвратился оглушённый. На вопрос перепуганной матери: «Что случилось?» — кажется, улыбнулся и тем успокоил её.

— Голубаев… — сказал я. — Понимаешь, я встретил Голубаева.

Я думал теперь не о самом открытии, а о том, как оно было сделано.

Нет, не просто желание снова стать зрячим двигало Голубаевым. Потребовалось нечто более могучее и страстное, то самое стремление, которое на протяжении всей истории медицины рождало врачей-безумцев, готовых поступиться собственной жизнью ради крупицы истины.

Я припоминал имя за именем, трагедию за трагедией, победу за победой. И образы, лица, известные мне по иллюстрациям в учебниках и по портретам, украшавшим стены аудиторий института, вставали в моём воображении. Но все они отступили перед лицом с провалившимися веками на пустых глазницах — лицом Голубаева.

Содержание